ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Беглец и мученик
Все роднило Фор-Негр с Ойоло, и в то же время они отличались друг от друга, как небо от земли.
Завороженный размахом столицы, где даже в африканских кварталах улицы были на диво длинны и широки, очарованный оживленностью, блеском и пышностью европейской части города с его нескончаемой пестрой сутолокой, пришелец из Ойоло чувствовал себя так, словно, расставшись с уродливым грязным карликом, он явился в гости к величавому колоссу.
Однако и здесь, как в Ойоло, белая цитадель была опоясана валами черных кварталов, один из которых, Кола-Кола, чудовищно разросшись, наступал на нее с востока, словно вел осаду. Казалось, он силится встать на цыпочки, чтобы смерить ее взглядом и вызвать на бой. На самом же деле это предместье, как и Туссен-Лувертюр, переживало трагедию нищего бродяги, которому по иронии судьбы довелось столкнуться с расфранченным богачом и который все время мучительно раздумывает, как ему себя вести. Пусть в глубине его зрачков таится мольба, пусть его рука тянется за подаянием, а губы взывают о сострадании — всей своей внушительной фигурой он бросает невольный вызов богатею; его цветущая молодость сама по себе выглядит непростительной дерзостью; малейший жест, говорящий о естественном превосходстве, выдает его с головой. Но когда богач обжигает его презрительным взглядом, он вздрагивает, как от удара плетью, и руки его сами собой вытягиваются по швам.
Подобно Туссен-Лувертюру, Кола-Коле давно уже был преподан белыми властями урок, и урок этот был куда более жестоким. Но много раз поставленное на колени африканское предместье неизменно находило в себе силы подняться. К моменту появления Мор-Замбы этот старейший из черных кварталов колонии, на который с восхищением смотрели его младшие братья, возмужавший и закаленный в битвах, как никогда уверенный в себе, постепенно, шаг за шагом, завершал завоевание фактической автономии: именно этого не удалось добиться Туссен-Лувертюру, чья попытка такого же рода была только что потоплена в крови. В предместье уже был выработан собственный свод неписаных законов, и, хотя колониальные власти Фор-Негра не признавали их и боролись с ними, они продолжали действовать. Кола-Кола ковала теперь кадры собственной администрации и старалась даже заложить основы общественной жизни. Фор-Негром правил губернатор, живший во дворце над морем; у Кола-Колы был собственный пророк.
Какое проклятье тяготеет над сирыми и убогими, что они не могут обойтись без богатых и сильных? Подобно Туссен-Лувертюру, Кола-Кола каждое утро посылала в Фор-Негр тысячи лучших своих сыновей, чтобы они вымолили там скудный кусок хлеба насущного. За это безжалостный Фор-Негр, попирая закон справедливости, на весь день надевал на них ярмо, и колейской молодежи волей-неволей приходилось гнуть перед ним спину. Зато вечером, вернувшись в свое гнездо, ощутив под ногами родную почву, молодые колейцы торопились завести речь о своем неотъемлемом праве на свободу. Так и длилась эта вечная борьба, эта затянувшаяся игра, в которой каждая из сторон старалась оставить другую в дураках, постоянно терпела поражения, никогда в них не признавалась и не могла окончательно закрепить победу — словом, все происходило точно так же, как между Туссен-Лувертюром и Ойоло, только с гораздо большим размахом.
Беглец быстро освоился в Кола-Коле. Рекомендация семейства Жанны помогла ему с самого начала найти приют у ее родственников, славных людей, живших в длинном и приземистом глинобитном доме, похожем на тысячи других невзрачных строений, как попало разбросанных но предместью, напоминавшему стойбище кочевников. И однако, жилище папаши Лобилы — так звали хозяина Мор-Замбы — отличалось одной особенностью, которая с первого взгляда ускользала от стороннего наблюдателя: постепенно, месяц за месяцем, а быть может, и год за годом чья-то упорная, хоть и неумелая рука, пользуясь редкими промежутками свободного времени, обмазывала стены цементом, стараясь законопатить щели и укрепить все строение, а заодно хоть как-то украсить и отделать его.
Приветливый и вместе с тем весьма непритязательный вид этого семейного гнездышка как нельзя лучше свидетельствовал о настойчивом стремлении главы семейства создать для своих домашних тихую гавань в бурном океане нужды и оградить их от порывов безрассудства, которые, как ему казалось, слишком часто потрясали Кола-Колу. Кругозор его был так узок, словно он никогда не покидал родной общины. Он мнил себя мудрецом и всезнающим советчиком только потому, что в его волосах проступила седина. Вот уже двадцать с лишним лет работал он грузчиком в дальнем порту, уходя из дому на рассвете и возвращаясь в сумерках, и считал, что Фор-Негр предоставляет каждому возможность попытать счастья: только бездельники и шалопаи не могут найти себе места, заработать малую толику денег и спрятать ее в кубышку. Таков был обычный смысл поучений, которыми он не уставал потчевать свою жену — женщину, куда более молодую, чем он сам. Мудрый Лобила приискал ее в родных краях лишь после того, как его дом вырос настолько, что в нем могла вполне прилично жить супружеская чета. Жена его, женщина боязливая, упрямая и недалекая, безропотно подчинялась наставлениям мужа, что в Кола-Коле могло считаться подлинным чудом. Каждое утро она садилась на поезд, идущий в Ойоло, выходила на первой станции, километрах в пятнадцати от Кола-Колы, и до полудня копалась на крохотном клочке взятой в аренду земли, стараясь по мере возможности сократить семенные расходы на питание. В пригород она возвращалась, когда переваливало за полдень, пешком, неся на голове объемистую корзину, полную овощей, собранных на собственном огороде или купленных по дешевке у окрестных крестьян. Проселок был ухабистый, незаасфальтированный; если солнце пекло вовсю, с нее градом катился пот; когда же в пути ее настигал ливень, она спешила укрыться под жалким навесом какой-нибудь придорожной лачуги, где и пережидала дождь, если только сердобольные хозяева не приглашали ее войти, снять с головы корзину и присесть на бамбуковое ложе.
Глава семейства лелеял мечту вернуться когда-нибудь в родные края и так свыкся с ней, что жил, можно сказать, только ожиданием того благословенного дня, когда свершится это событие. Но его старший сын, Жан-Луи, не разделял отцовских стремлений; он прекрасно освоился в столице и почти не бывал в родительском доме; возвращался он обычно только поздним вечером, когда необъятное чрево ночи, набрякшее от океанских испарений, опускалось на пригород. Мор-Замбу удивляло уважение, которым окружали этого совсем еще молодого парня не только его младшие братья и сестры, но и родители, казавшиеся при этом воплощением традиционных добродетелей. Он потихоньку обратился за разъяснениями к разговорчивой и приветливой соседке, и та сообщила ему, что Жан-Луи учится в коллеже Фор-Негра, сидит за одной партой с белыми учениками, читает те же книги, что и они.
По-видимому, ни суровый образ жизни обоих супругов, ни их наивные мечты, ни тем более их умонастроения нисколько не привлекали молодежь: в первый месяц жизни у них каждое слово, каждый поступок младших членов семьи вызывал тайное возмущение Мор-Замбы.
Долго и безуспешно пробуя свои таланты в столь разнообразных областях, как ремесло носильщика, торговца дровами для растопки и даже уличного продавца сигарет и земляных орехов, Мор-Замба нашел наконец постоянное место в одной из колейских прачечных. К несчастью, это было дрянное заведение, лишенное нужного оборудования; его хозяин вместе со своими постоянно менявшимися, но неизменно малочисленными подручными сам колотил белье вальком на ближайшей речке, среди всякого мусора и нечистот. Это был сумрачный, молчаливый человек, не щадивший самого себя и безжалостный к другим, но, несмотря на эти качества, так и не сумевший, как это ни странно, за долгие годы выбиться из весьма средних достатков. За девять недель тяжелой работы Мор-Замба не получил у него ни гроша. Папаша Лобила посоветовал ему твердо стоять на своем и не терять терпения. Когда же наконец бывший узник лагеря Леклерка, устав от бесконечных отговорок, напрямик потребовал у хозяина денег, тот рассчитался с ним сполна, но тут же указал ему на дверь. Мор-Замба понял, что за аховые плательщики эти черные предприниматели, и дал себе зарок никогда больше не иметь с ними дела.
Однако кое-какие деньги у него теперь были, и Жан-Луи, сын квартирного хозяина, вызвался познакомить его с ночной жизнью Кола-Колы. Они шагали по предместью, уже погруженному в тихие вечерние сумерки.
— Ты, конечно, прав, — говорил ему Жан-Луи, — с черными хозяевами не стоит связываться. Уж я бы, например, наверняка не стал на эго тратить времени.
— Ты — другое дело, — отвечал Мор-Замба. — Ты парень образованный, тебе это и не понадобится. Ты ведь скоро получишь диплом этого… как называется? Ах да, бакалавра…
— Ошибаешься, старина. Для стоящего дела образование ни к чему, даже наоборот. А меня теперь интересуют только стоящие дела. Ты, верно, заблуждаешься на мой счет: мои старики воображают, будто я все еще хожу в коллеж, а я не хочу лишать их этой иллюзии, мне так удобней. Но тебе выложу все начистоту. Я давно уже бросил коллеж; ходить туда — только время терять. В мои годы есть занятия и посерьезней: нужно учиться жить. И вот каждое утро я собираю свои книжки и тетрадки, но иду не в это дурацкое заведение, а отправляюсь в Фор-Негр. А там принюхиваюсь, присматриваюсь, занимаюсь разными разностями, наблюдаю за людьми, которые чего-то достигли в жизни. Стараюсь понять, как это у них получается. Иной раз мне удается заставить их разговориться. Мне уже приходилось беседовать со старым Кристопулосом: чтобы его расшевелить, я подсунул ему одну девчонку. Он-то мне и сказал, что школа — это пустая трата времени.
— А братья и сестры знают, что ты бросил коллеж?
— Конечно, знают, ну и что из того? Тебе небось интересно, почему они не выдают меня старикам? Во-первых, потому, что им не хуже моего известно, что школа — это сплошная чепуха. Они сами ждут не дождутся, когда не нужно будет больше ходить в школу при католической миссии: каждый день три километра туда, да три обратно — шутка ли? И уж будь спокоен: как только эта мука кончится, как только им выдадут аттестаты, они до небес взовьются от радости. А потом, они же прекрасно понимают, что я не бездельем занимаюсь: я им часто делаю подарки, которые отцу не по карману. Видел клетчатую юбку на моей младшей сестренке? Представь себе, это я ей подарил.
Они постояли на краю тротуара, пережидая, пока мимо с оглушительным ревом промчится грузовик, чьи фары на мгновение выхватили из темноты беспорядочное скопление лачуг. Затем в несколько шагов перешли через улицу, снова погрузившуюся во мрак, и возобновили разговор.
— А ты разве не заметил, — продолжал Жан-Луи, — что мои старики слепы, как кроты? Их время прошло, вот в чем дело. Настоящая жизнь — это уже совсем не то, что они воображают. Самое главное — не надсаживаться на работе, чтобы отложить деньжонок, даже если зарабатываешь черт знает сколько. А ведь, но правде говоря, старик получает сущие гроши. Какие уж тут сбережения? И ради чего? Чтобы вернуться туда, к своим, прихватив с собой дюжину серебряных ложек, немного белья, лишнюю пару штиблет, швейную машинку и мотоцикл — одним словом, утереть нос соседям, пустить пыль в глаза тамошней деревенщине. Но, если разобраться, Туссен-Лувертюр, где ты познакомился с Жанной и прочей нашей родней, больше уже им не принадлежит. Поселок, насколько мне известно, вошел в черту города: так самолично решил начальник округа Ойоло, а это крупная шишка. Понимаешь, чем это пахнет? Наши деды жили там испокон веков, мы никого к себе не приглашали, а теперь туда нагрянуло столько чужаков, что нам самим приходится сматывать удочки. И даже не получив никакого вознаграждения за убытки! Так нас и будут гнать все дальше и дальше. Вот он какой, этот рай, куда не терпится вернуться моим старикам. Мне это все ни к чему, благодарю покорно. Что мне нужно — так это обстряпать какое-нибудь стоящее дельце, чтобы сразу стать солидным человеком, начать ворочать миллионами. Одноединственное дело — и ты обеспечен на всю жизнь.
— Ты думаешь, что такое возможно?
— Конечно, возможно, почему бы нет? Я тут переписываюсь со знаменитым индусским астрологом; он составил мой гороскоп по тем данным, что я ему послал. Когда-нибудь я тебе все это покажу и объясню. А хочешь, я сведу тебя к одному человеку, с которым ты сможешь провернуть стоящее дело? Попытка не пытка. Согласен? Нет, правда? Тогда пошли. Поначалу ты, быть может, будешь разочарован, начнешь ворчать: «Опять черный хозяин!» Но это потрясающий человек, и он тебе будет не хозяином, а настоящим другом и даже отцом. Если ты ему доверишься, то не прогадаешь.
Не прерывая разговора, они задерживались повсюду, где горели керосиновые фонари — обычное освещение в африканских пригородах Фор-Негра. Разглядывали витрины еще открытых лавчонок, всматривались в лица прохожих, по которым медленно струился маслянистый отсвет фонарей, увертывались от уличных торговцев, с упорством маньяков стремившихся всучить ненадежным покупателям свой залежалый товар, оглядывали с ног до головы бульварных красоток, предлагавших за немалую мзду насладиться их весьма заурядными прелестями.
Как всегда по вечерам в субботу, широко распахивались двери увеселительных заведений, озаренных нестерпимо ярким светом, — во всей Кола-Коле только у их владельцев и были деньги на электричество. В кабачке, притулившемся в конце улицы, надрывался патефон, и под великолепные звуки ритмичных антильских мелодий в просторном и еще полупустом зале уже дергались первые парочки, сохраняя, впрочем, признаки благопристойности и не входя в раж, как и полагается истым горожанам, для которых танцы превратились в светский обряд, немного даже скучноватый. Пройдя чуть дальше, приятели углубились в чащобу тесно прижавшихся друг к другу домишек, стоявших то вдоль, то поперек улицы; им приходилось без конца сворачивать из переулка в переулок, протискиваться, скользить, перепрыгивать через лужи, задевая хлипкие стены лачуг, рискуя нарушить покой их обитателей. Кола-Кола походила на огромную шахматную доску, по которой было как попало раскидано множество жалких домишек. Предместье пересекал десяток больших улиц, которые, перекрещиваясь под прямым углом, образовывали обширные прямоугольники; столь же бурное, сколь и хаотичное заселение помешало колониальным властям застроить их по заранее намеченному плану: они были изрезаны беспорядочным сплетением узких и кривых улочек, по большей части недоступных для автомашин, которых, впрочем, в то время в Кола-Коле почти не было.
Наконец они добрались до дансинга, подступы к которому заполняла огромная очередь в кассу и на контроль. Таинственная привилегия, причина которой осталась для Мор-Замбы неясной, не только избавила их от необходимости стоять в очереди, но и позволила вообще обойтись без билетов. Сразу же покинутый Жаном-Луи, который то кружился в танце, прижимая к себе очередную партнершу, не сводя с нее глаз и оскалив зубы в ослепительной улыбке, то отходил в сторону, чтобы переговорить со старыми знакомыми, Мор-Замба, возвышаясь над толпой и щурясь от яркого электрического света, разглядывал непривычное для него зрелище. Огромное помещение было набито до отказа и кишело судорожно извивавшимися людьми; парни танцевали то в одиночку, то с девушками, а то и друг с другом. Возбужденные девицы обступили эстраду в глубине зала, на которой неистовствовали музыканты, давно уже скинувшие пиджаки и оставшиеся в одних рубашках. Высокий худой мулат с прилизанными волосами, самозабвенно закатив глаза, буквально перепиливал смычком свою скрипку, время от времени наклоняясь к толстой девице, которая обтирала ему лицо и шею влажным полотенцем. Рядом с ним, тоже обливаясь потом, но не обращая на эго внимания, с дурашливым видом дубасил по огромному барабану еще один музыкант, не прерывавший своего занятия даже тогда, когда весь оркестр смолкал, и продолжавший барабанить в одиночку, меняя ритм по собственной прихоти.
Большинство полуночников, хорошо одетые и щедро угощавшие девиц, видимо, пожаловали сюда из самого Фор-Негра или из тех его предместий, где указы губернатора относительно соблюдения тишины в ночное время имели силу закона — ведь в Кола-Коле к этим запретам относились наплевательски. Здесь можно было встретить государственных служащих, полицейских чинов и учителей из школьного городка, жителей квартала Карьер — по большей части выходцев из местных племен, — словом, представителей всех достойных упоминания частей города. В Кола-Коле все зависело от Рубена, а Рубен постановил, что по субботам рабочий люд вправе плясать хоть целую ночь, чтобы стряхнуть с себя одурь тяжкой трудовой недели, а отсыпаться при желании может в воскресенье.
В соседнем заведении совсем еще молодые парни, почти дети, словно но недосмотру родителей оставшиеся одни, в странных нарядах: шортах или обтягивающих джинсах, с платками, завязанными на шее, на руке или вокруг пояса, в ковбойских шляпах с лихо заломленными полями — исполняли под отрывистый аккомпанемент гитары диковинный танец, ритмический и однообразный, принимая вызывающие и сладострастные позы.
— Это сапаки Рубена, — шепнул Жан-Луи Мор-Замбе, когда они вышли оттуда.
— Что это такое — сапаки?
— Их называют еще бандазало, это парни, готовые, не раздумывая, отдать жизнь за Рубена. Стоит ему приказать — и они с радостью пойдут на смерть.
— Вот эти-то молокососы?
— Это с виду они молокососы, а на деле — настоящие бойцы.
О Рубене в предместье говорили повсюду; это имя звучало даже в самых глухих его уголках.
Они поравнялись с небольшим кабачком, из окон которого падал на мостовую яркий луч электрического света. Здание стояло на фундаменте и оттого казалось непривычно высоким; к его двери вели ступени. Жан-Луи бесцеремонно схватил Мор-Замбу за руку и потянул его внутрь.
Мор-Замба почувствовал себя как-то неловко в довольно кокетливом зале, обставленном в современном стиле; народу в этом заведении было немного, потому что здесь не танцевали, но немногочисленная эта публика показалась Мор-Замбе удивительно изысканной. Вместо непременного патефона здесь стоял приемник, из которого тихо лилась таинственная мелодия, странно будоражившая воображение бывшего узника лагеря Леклерка. Ничего не спрашивая у молодых людей, прихрамывавшая официантка поставила перед ними две бутылки пива и не особенно любезно потребовала плату вперед. Жан-Луи безо всякого стеснения сунул руку в карман полотняных брюк своего спутника, выудил несколько мелких купюр и протянул их девушке, на которую эта операция, судя по всему, не произвела ни малейшего впечатления.
— Так, значит, в коллеж ты не ходишь, — сказал Мор-Замба, когда они принялись за пиво. — А чем же ты тогда целый день занимаешься?
— Я тебе уже сказал: прикидываю вместе с дружками, как бы нам в один прекрасный день провернуть стоящее дело.
— А что ты называешь стоящим делом? Растолкуй мне как следует.
— Погоди, старина, скоро сам увидишь.
По знаку Жана-Луи официантка, которой были известны решительно все его вкусы, принесла оловянное блюдо с шампурами, на которых дымилось проперченное мясо.
Жан-Луи, нагулявший аппетит во время посещения первого дансинга, взял с блюда два шампура, протянул один из них Мор-Замбе, а другой оставил себе. Чтобы расплатиться за мясо, он снова залез в карман к собеседнику, достал оттуда еще несколько бумажек и отдал их официантке. Прищелкивая языком, он мгновенно разделался со своей порцией, не забывая и про содержимое бутылки, которой ему хватило всего на пару хороших глотков. В это время в зал вошел какой-то молодой человек; Жан-Луи узнал его и тотчас сделал знак, чтобы он к ним присоединился. Дружески обнявшись с вновь прибывшим, Жан-Луи распорядился, чтобы официантка тоже подала ему пива и шампур с жареным мясом, расплатившись и на этот раз деньгами, взятыми из кармана Мор-Замбы.
— Ну, на сегодня хватит! — заявил он наконец, обращаясь к бывшему заключенному. — Ты нас угостил на славу. Пора идти.
Но перед тем, как расстаться со своим старым знакомым, Жан-Луи постарался выведать у него новости о некоем Жорже Мор-Кинде, которого они оба чаще называли Джо Жонглером. Злоключения, недавно выпавшие на его долю, волновали их сверх всякой меры.
— Тебе, наверно, не терпится узнать, что это за тип, о котором мы только что говорили, — сказал Жан-Луи Мор-Замбе, когда его приятель удалился и они снова остались вдвоем. — Это фартовый парень. Он уже обделал два-три стоящих дела. Но каждый раз ему не везло, и он попадался. А сейчас он загремел на два года за подлог и использование этого в своих интересах. Непонятно? На языке негрецов это означает, что он с блеском подделал подпись своего хозяина на чеке и получил по нему деньги в банке. А потом собрался было сматывать удочки, но хозяин по чистой случайности пронюхал, что кто-то сунул лапу к нему в кубышку, и доложил мамлюкам. Вот уж невезение! Еще два-три дня, и парень успел бы смыться! Не удалось бы им зацапать Жонглера! Как это у них там говорится: хочешь выудить негра из Фор-Негра — вставай пораньше. Я уж не говорю про Кола-Колу…
— А чек был крупный?
— А то нет! Кусков на двести. Было на что порезвиться в свое удовольствие, прежде чем высунешь нос наружу. Если только он не собирался открыть на эти деньги собственный ресторанчик. Не сразу под своим именем, разумеется, такой оплошки он бы не допустил, ведь его должны были разыскивать. Но розыски длятся не вечно, ищейки в конце концов устают и бросают след. Тогда уж бояться нечего. А как бы ты поступил на его месте? Открыл бы ресторанчик или предпочел малость порезвиться? Что тебе больше по душе?
Мор-Замба никогда не задавался подобным вопросом; по правде говоря, само это предположение показалось ему совершенно фантастическим и, стало быть, лишенным всякого интереса. Слыханное ли дело, чтобы такому, как он, голодранцу невесть откуда свалилось на голову двести тысяч франков? Как бы то ни было, но, пытаясь ответить на вопрос Жана-Луи, он только понапрасну ломал голову, ибо этот их разговор не имел ни малейших последствий.
Они подошли к большому дому, выглядевшему очень внушительно в этом убогом квартале: под штукатуркой, в том месте, где на нее падал свет от входной двери, угадывалась кладка из самана вперемешку с обожженным кирпичом — в Кола-Коле такую роскошь могли себе позволить только разбогатевшие торговцы или те, кто надеялся в скором времени сколотить себе состояние. Крыша из гофрированного железа вместо обычных соломенных матов тоже говорила сама за себя. Дверь по местному обычаю была распахнута настежь; из дома доносились отрывистые звуки патефона и обрывки веселого мужского разговора; все это перекрывал детский гвалт и отчаянные выкрики женщин, старавшихся его унять.
Мор-Замба взглядом знатока оценил удобное расположение внутренних помещений: в дом входили через крытую веранду-вестибюль; по ту и другую ее стороны находились каморки для прислуги, а в глубине — большая двустворчатая дверь. Она открывалась в гостиную, заодно служившую столовой, — просторный зал, заставленный плетеными креслами, деревянными табуретками и низкими столиками: казалось, будто ты попал в лавку старьевщика, а не в жилое помеoение, где обстановка тщательно продумана. Узкая дверца вела из комнаты на задний двор, который, надо полагать, был огорожен палисадом, как это принято у богатых коммерсантов, где теснились пристройки — низкие и отнюдь не живописные сооружения из неоштукатуренного самана: там располагалось царство женщин и детей, ютившихся в полумраке и ужасающей скученности, что, впрочем, было для Кола-Колы явлением весьма обычным.
На полочке, покрытой кружевной салфеткой, пыхтела бензиновая лампа. Ослепленный ее светом, Мор-Замба не сразу разглядел человека, который настойчиво пожимал ему руку и которого, по словам Жана-Луи, звали Робером. Успел ли он хотя бы кивнуть компаньону Робера, сидевшему у стола рядом с хозяином? Теперь уже не упомнить — так ошеломила его вся эта неожиданная обстановка.
— Садитесь, да садитесь же, — не переставал повторять Робер. — Какая жалость: вы подошли как раз к концу ужина.
— Нет-нет-нет, — запротестовал Жан-Луи, успевший тем временем опуститься в плетеное кресло. — Не стоит о нас беспокоиться. — Он пыжился изо всех сил, стараясь говорить с Робером как равный с равным, хотя тот был человеком далеко не первой молодости.
Следуя примеру Жана-Луи, Мор-Замба тоже уселся в кресло, выбрав, однако, место подальше от этого не по годам самоуверенного парня, умевшего в любой обстановке держаться независимо и непринужденно. Ужин вовсе не подходил к концу, как уверял хозяин, пользуясь этой привычной уловкой, чтобы не приглашать к столу новых гостей. Аппетитный дымок вился над тарелками, выстроившимися перед Робером и его компаньоном; угощение состояло из рыбы, запеченной со шпинатом, говядины под соусом и местных сортов ямса, отличавшихся отменным вкусом. Посреди стола красовалась откупоренная бутылка вина; судя по всему, оба собеседника намеревались воздать ей должное, не прибегая к посторонней помощи.
Повадки Робера, беспрестанно пересыпавшего свою речь шутками и прибаутками, сразу же показались Мор-Замбе чересчур бесцеремонными, даже развязными, в го же время ему нельзя было отказать в приветливости. Больше всего Мор-Замбе не понравилась одна странная привычка этого человека, который вскоре должен был стать его хозяином; чем бы Робер ни занимался, он поминутно отворачивался и потихоньку, словно отдуваясь, сплевывал через плечо. Вторая странность, скорее забавная, чем неприятная, состояла в том, что выражение его лица беспрестанно и неожиданно менялось, будто он сбрасывал одну маску и надевал другую: вымученная веселость подвыпившего человека уступала место серьезной и тупой мине самовлюбленного жуира, а на смену ей появлялась хитренькая усмешка мелкого пройдохи, грошового профессионального шулера.
— Эй, Жан Малыш — крикнул он вдруг повелительным тоном. — Принеси-ка пару бутылок пива!
Какой-то человек тотчас отделился от кучки людей, сидевших в другом конце просторного зала, в слабо освещенном углу, где их едва можно было различить из-за нагромождения мебели. До этого момента Мор-Замба почти не замечал их. Это были исхудавшие парни, сгрудившиеся вокруг низкого столика, заваленного пустыми тарелками — такими же пустыми, как и взгляд тех, кто их только что очистил, но так и не наелся досыта. Жестокие муки голода, отражавшиеся на их лицах, усугублялись тем, что эти парни вынуждены были смотреть, как объедается хозяин. Они принадлежали к самой жалкой категории жителей Кола-Колы. Предместье не имело понятия о слугах в собственном смысле этого слова. Немногочисленные тамошние богатеи ухитрялись без ущерба для своего кошелька использовать в качестве прислуги дальних родственников, которые едва оперившимися юнцами покидали родное гнездо не в силах устоять перед манящим, как мираж, желанием научиться грамоте или какому-нибудь ремеслу, а иные из состоятельных колейцев прибегали к услугам братьев, сестер и племянников своих жен, невзирая на все протесты последних. Из среды таких подростков и вербовались чаще всего бандазало Рубена; почувствовав, что хозяин надувает их, они бросали его и спешили примкнуть к какой-нибудь ватаге.
Прихлебывая пиво, Мор-Замба наблюдал теперь за сотрапезником Робера, человеком тех же лет, что и он, до крайности сдержанным, почти неприметным; у него было изможденное лицо, как это часто свойственно людям, которых гложет какой-то тайный недуг. На бесконечные шутки хозяина он отзывался вымученным смешком. Похоже было на то, что им предстояло сообща взяться за какое-то важное предприятие, и Мор-Замба невольно подумал, что и они, наверно, готовят «стоящее дело». Не иначе как вся Кола-Кола или даже весь Фор-Негр только и помышляют о том, чтобы провернуть очередное «стоящее дело». Предположение Мор-Замбы подтвердилось, когда Робер, прервав на полуслове свои шуточки, самым серьезным тоном обратился к Жану-Луи:
— Послушай-ка, нужно составить другое письмо директору Управления экономикой. Вчерашнее не годится.
— Как? Неужели я дал маху?
— Да нет же, нет! — успокоил его Робер. — Никто лучше тебя не умеет сочинять письма тубабу. Дело здесь совсем в другом…
И он пустился в пространные объяснения, из которых Мор-Замба ничего не мог понять, тем более что они, судя по всему, предназначались не для его ушей. К тому же пиво, на которое он чересчур налегал весь этот вечер, с непривычки подействовало на него как снотворное. Он задремал и пропустил ту часть разговора, которая касалась его самого. Жан-Луи взялся вместо него объяснять внимательно слушавшему Роберу, что за человек этот Мор-Замба, откуда он взялся, какие испытания пришлось ему вынести и какие опасения его мучили, — опасения, естественно, напрасные: ведь не станет же, в самом деле, полиция Ойоло разыскивать его в Фор-Негре.
— Это и в самом деле редкостная находка, чистое золото, — сказал Жан-Луи в заключение. — Силища у него невероятная… Я сам не раз видел, на что он способен: взять хотя бы ту стычку с сарингала в прошлом месяце, когда они устроили облаву на торговок самогоном. Можешь себе представить: он разделался с ними в одиночку! И при всем том человек он тихий, непьющий, покладистый и даже услужливый.
Робер с понимающим видом кивнул.
— А грамотный?
— Куда там! — захлебнулся от смеха Жан-Луи. — Он даже на пиджин не говорит.
— Чего-то я, однако, не понимаю в твоем парне: как он умудрялся работать фельдшером, не умея читать? Как ему удавалось разбираться в пузырьках и пилюлях? Ведь для этого нужно понимать, что написано на этикетках.
— Для меня это тоже загадка, — задумчиво ответил Жан-Луи. — Но я уверен, что читать он не умеет. За это я ручаюсь.
— Вполне возможно, что он мне подойдет, этот парень. Посмотрим, на что он способен. Вот тебе задаток — пять тысяч. Хватит?
— Всего пять тысяч? — скорчил гримасу Жан-Луи. — Знаешь, Робер, я абсолютно уверен, что ты еще не раз поблагодаришь меня за эту находку.
— Не сомневаюсь, малыш. Мы еще поговорим обо всем этом через месяц, согласен? Так что не обижайся. Ты теперь меня достаточно знаешь: в деловом отношении надежнее Робера человека нет. Ведь правда, Фульбер? Замолви хоть ты за меня словечко.
Задремавший было Фульбер разом встрепенулся и недоумевающе заморгал. Робер захихикал:
— Что это вы сегодня все сонливые такие? Ладно, Фульбер, не стесняйся, здесь ты как у себя дома, у тебя даже спальня собственная есть, и постель гебе уже приготовлена. Как только захочешь лечь — пожалуйста, дорогу ты знаешь. А ты, Жан-Луи, разбуди своего парня и поставь его в известность о нашей договоренности. Я повторяю: приходи через месяц, мы снова об этом поговорим. Спокойной ночи.
Робер пустил в ход все свое обаяние, чтобы расположить к себе своего нового подопечного, который поначалу был очень сдержан. Засыпал его подарками, которые вскружили бы голову любому парню, недавно поселившемуся в Кола-Коле. Мор-Замба получил подержанную, но вполне приличную одежду и обувь, железную кровать, одеяло и даже матрас — а ведь раньше ему приходилось спать на циновке, брошенной прямо на пол, и укрываться единственной пожелтевшей простыней. Вскоре Мор-Замба стал своим человеком в приютившей его семье; он пользовался авторитетом даже у детей, которые из-за отсутствия настоящего воспитания становились чем взрослее, тем несносней.
Робер не торопился растолковывать своему новому подчиненному, в чем, собственно, заключаются его обязанности. Когда он давал ему поручения по дому, он всегда старался выделять его среди прочих слуг, сажая обедать за один стол с собой, так что слуги не замедлили объявить Мор-Замбе бойкот, возмущаясь тем, что им предпочли какого-то неуклюжего и неграмотного деревенского олуха.
Но чаще всего Робер просто-напросто держал Мор-Замбу при себе: тот сопровождал его в Фор-Негр, в конторы экспортно-импортных фирм, в банк, где, к великому изумлению Мор-Замбы, его новый хозяин казался совсем неприметным, и в торговый центр, где Робер, подобно остальным африканским торговцам, чье положение никогда не было особенно устойчивым, вынужден был производить оптовые закупки.
Отправляясь на окрестные базары, Робер следил, чтобы Мор-Замба всегда был рядом с ним. Чернокожие коммерсанты, люди не ахти какие богатые, да и кое-кто из новоявленных белых торговцев, отчаянных молодчиков — ливанцев, сирийцев или европейцев, среди которых не было, впрочем, ни англичан, ни французов, а разве что греки да итальянцы, — все они жили исключительно или по большей части на доходы от продажи товаров на местных базарах, которые устраивались раз в неделю или дважды в месяц то в одном, то в другом местечке в радиусе до двухсот километров от Фор-Негра. Забираться глубже было рискованно и накладно из-за полного отсутствия или плохого состояния дорог. Накануне базарного дня десять-пятнадцать мелких чернокожих торговцев нанимали вскладчину грузовик, чтобы к рассвету поспеть со своими товарами в нужное место. Там они на скорую руку сооружали временные прилавки и ожидали покупателей. Все это было утомительно и не особенно прибыльно.
Покупатели, которых они старались залучить, состояли в основном из крестьян, пробавлявшихся в ожидании урожая бобов какао продажей обычных продуктов, почти не находивших сбыта в этой глуши. Получался порочный круг. В промежутках между двумя урожаями бобов какао иные из них доходили до такого безденежья, что поневоле отказывали себе в самом необходимом, без чего в других местах жизнь показалась бы немыслимой, — оставались без мыла, хлопчатобумажных тканей и даже без соли. Чернокожие колейцы и белые негрецы, приезжавшие к ним в эту пору, вынуждены были за неимением лучшего довольствоваться чисто духовной компенсацией, созерцая бесконечные сцены извечной деревенской комедии.
Особенно забавным был нескончаемый фарс, в котором шла борьба между неким чиновником Лесного ведомства по прозвищу Бугай и местными крестьянами, у которых он пытался оттягать их исконные земли. Этому чиновнику, которого в глаза звали, разумеется, не Бугаем, а господином Альбером, было поручено создать государственное лесное угодье, выкроив участки из земель, принадлежащих различным племенам провинции Эфулан. Высшая администрация не обратила внимания на то, что район, выбранный для этой цели — а выбирали его, надо думать, наугад, — был довольно плотно заселен. Каждое поле после сбора урожая приходилось надолго оставлять под паром, так что тамошние жители и без того чувствовали себя тесновато на собственных землях — а тут еще эта неожиданная напасть.
Пока господин Альбер ограничивался тем, что при помощи двух подручных-африканцев производил съемку местности, жители окрестных сел, деревень и деревушек только с интересом поглядывали на него да время от времени отпускали шуточки в его адрес, не рискуя, впрочем, решительно ничем, так как господин Бугай, по его собственному выражению, ни бельмеса не смыслил в их тарабарщине. Но однажды утром он явился в сопровождении двух новых рабочих, вооруженных кирками и лопатами. Судя по всему, они собирались рыть ямы для бетонных межевых столбов. Тут-то до крестьян и дошло, что уж если эти столбы будут вкопаны, то они так и останутся здесь на веки вечные, и никакой силой их больше не сдвинешь — это будет вечный символ их окончательного поражения. Государственные угодья будут постепенно, но неуклонно разрастаться, и в одно прекрасное утро они обнаружат, что изгнаны со своих собственных земель, что они здесь чужие. Вот они и порешили не допускать, чтобы господин Альбер метил их землю. Ведь столбы эти все равно что отметины на коже свиньи: чье тавро, тот и хозяин.
Как только Бугай заявлялся в какую-нибудь деревню или поселок и вылезал из грузовика, его окружали крестьяне, потрясавшие дротиками, тесаками и копьями. Оба его подручных-африканца не мешкая брали ноги в руки и, оборачиваясь на бегу, кричали начальнику в запоздалом припадке героической верности:
— Поберегите себя, господин Альбер: это сущие разбойники, отъявленные головорезы! Не оставайтесь здесь, они вас мигом укокошат!
Бугай терпеливо собирал инструменты, разбросанные беглецами, и с вызывающим видом принимался за дело сам: копал яму, совал в нее красный деревянный колышек, обсыпал его со всех сторон землей и хорошенько притаптывал, чтобы он получше держался. Но стоило ему отойти, как крестьяне, до той поры наблюдавшие за ним с почтительного расстояния, всем скопом бросались к межевому знаку, выдергивали его, зашвыривали подальше в кусты, с неистовым старанием разравнивали землю ногами и, чтобы окончательно уничтожить все следы деятельности господина Альбера, посыпали свежую рану земли сухими листьями. Когда Бугай возвращался, чернокожие бунтовщики расступались и выстраивались вокруг него в два ряда. Чиновник Лесного ведомства копал новую ямку, всаживал в нее еще один колышек, а потом делал вид, что уходит. Но в тот момент, когда ряды его врагов должны были сомкнуться над вехой, он живо оборачивался, и крестьяне застывали на месте в позах воинов, готовых броситься в атаку. Оба лагеря следили друг за другом и выжидали. У места происшествия притормаживал грузовик, битком набитый колейцами, весьма охочими до такого рода развлечений. Кто-нибудь кричал из кузова на банту или на пиджин:
— Эй вы, вшивая команда! Чего еще ждете? Вздуйте его как следует!
— Ишь ты какой прыткий! — в тон ему отвечали крестьяне. — Не знаешь разве, что они без пистолета в кармане шага не ступят? За кого ты нас принимаешь? Мы ведь тоже не первый день живем, знаем, что почем.
— Да неужели? — подзуживал их колеец, держась за борт грузовика. — Откуда у этого малого пистолет? Вы бы хоть посмотрели, олухи этакие, есть он у него или нет!
А ведь и впрямь, стоило бы посмотреть! И они принимались оглядывать с головы до ног этого коротенького и очень плотного белобрысого человечка в отутюженных шортах и безукоризненно накрахмаленной рубашке, со светло-голубыми глазами, насмешливым и одновременно вкрадчивым взглядом, с загорелым лицом, шеей и руками, но с молочно-белыми ляжками, поросшими рыжей шерстью.
А иной раз рядом останавливался грузовик, везущий бревна, и какой-нибудь белый собрат Бугая осведомлялся, высунувшись из кабины:
— Что у вас там случилось? Не нужно ли чем помочь?
— Нет, нет, благодарю вас, не беспокойтесь. Я и сам управлюсь, спасибо. Это же большие дети: стоит только посмотреть на них построже — и все будет в порядке.
Надо думать, однако, что подобный метод воздействия не всегда оказывался достаточно эффективным: в иные, особенно упрямые деревни господин Альбер заявлялся не иначе как в сопровождении целого взвода сарингала во главе с сержантом колониальных войск. Но присутствие солдат почти не меняло положения дел и даже не особенно подливало масла в огонь. Едва они успевали врыть первый колышек, как подкатывал грузовик с колейцами, и оба лагеря начинали свирепо посматривать друг на друга, кроме, разумеется, господина Альбера, сохранявшего свой обычный насмешливо-вкрадчивый вид. В таких случаях слово брал какой-нибудь философски настроенный колеец, успокаивавший крестьян:
— Да плюньте вы на это дело! Подождите до темноты, когда уберутся эти подонки, а потом преспокойно выдерните их деревяшку. Не будут же они здесь ночевать!
— Нет, тут зевать не приходится, — рассудительно возражали ему упрямые и суеверные крестьяне. — Зевать нам никак нельзя. Нужно выдернуть этот проклятый кол, пока они здесь. Потом поздно будет.
— Почему это поздно?
— А потому! — кратко и загадочно отвечали деревенские мудрецы.
Если же поблизости оказывалась машина негреца, ее владелец кричал Бугаю и старому сержанту:
— Эй, ребята, поосторожней! Как бы эго все не окончилось чем-нибудь серьезным!
— Подумаешь! — пыжился Бугай, стараясь успокоить своего чересчур впечатлительного земляка. — Подумаешь! Да это же всего-навсего большие дети…
— Такие детки хороши в клетке, — ворчал старый сержант, прикладываясь к фляге с водкой…
Впоследствии, став опытным коммерсантом, Мор-Замба облагодетельствовал Экумдум, организовав свою собственную систему снабжения жителей, позволявшую нам приобретать предметы первой необходимости по весьма сходным ценам и послужившую для нас неиссякаемым источником размышлений над основами экономики. Тот же Мор-Замба любил поверять нам, к каким чудесам изворотливости и пронырливости приходилось прибегать его прежнему хозяину, да и остальным колейским торговцам, этим париям колониального делового мира, которым доставались только крохи со стола белых воротил. В той узкой сфере, где волею судьбы вынужден был действовать Робер, он, по словам Мор-Замбы, подчас проявлял задатки подлинного гения. Истина эта казалась Мор-Замбе особенно неоспоримой, когда он вспоминал о том, как проходила первая кампания по закупке какао, в которой ему довелось участвовать под началом этого своеобразного человека.
Прежде всего, пустив в ход свой немалый жизненный опыт, Робер сумел привлечь к этому делу в качестве скупщика какао некоего Ниаркоса, белого коммерсанта, к услугам которого никогда не прибегал ни один уважающий себя черный колеец. Этот Ниаркос был старым скрягой, приехавшим в Африку на склоне лет по приглашению своего родственника, давно уже обосновавшегося у нас, который расписал ему колонию как настоящий рай для ловкого торговца. С грехом пополам объясняясь на пиджин, не зная ни слова ни по-французски, ни на банту, не доверяя никому, он неотступно стоял над душой своих черных служащих, придирчиво проверяя все их сделки, все операции, все отчеты. Презираемый африканцами, которые считали его слишком мелочным, Ниаркос с его самонадеянностью не внушал своим белым собратьям ничего, кроме жалости: больно многого он хочет, такому скупердяю в Африке долго не продержаться. Мор-Замба объяснил нам, что вопреки тому, что кажется на первый взгляд, всякий порядочный негрец не столько стремится накопить как можно больше, сколько старается сберечь здоровье, чтобы на склоне дней пожить в свое удовольствие в Европе — так истинный гурман, попав на пир, не спешит кое-как набить желудок, а приберегает место для десерта.
Издавна связанный с Фульбером, с самого начала работавшим шофером у Ниаркоса, Робер долго изнывал от скуки, выслушивая подробные рассказы своего друга о причудах этого странного человечка с оливковым цветом лица и медоточивым голосом, он был просто поражен, узнав, что под маской этого безобидного крохобора с Балкан скрывается настоящий денежный мешок: оказалось, что Ниаркос располагает достаточными капиталами, чтобы закупать, перевозить и даже хранить на складах сколько угодно какао, не прибегая для этого ни к каким кредитам в банке.
Чуть позже Робер проведал, что в этом году, несмотря на преклонный возраст, Ниаркос решил расширить свои торговые операции и с этой целью купил второй грузовик, который, так же как и первый, должен был служить главным образом для перевозки какао. Пронюхал он и о том, что маленький грек, отказавшись наконец от единоличной проверки всех текущих дел, задумал на все время сбора урожая, то есть с ноября по январь, обосноваться в Эфулане, находившемся в ста пятидесяти километрах южнее Фор-Негра, и уже оттуда, как с командного пункта, руководить закупкой продукции в деревнях. Постепенно план действий как бы сам собой сложился в голове Робера. Мало того, что Фульбер не будет теперь скован присутствием хозяина, всегда сидевшего рядом с ним в грузовике, не давая возможности зашибить лишнюю монету на перевозке случайно подвернувшихся пассажиров или груза, как это принято везде, но помимо этого во время обычной неразберихи, неизбежной в этот период интенсивной кампании по закупке какао, грузовик Фульбера будет чаще всего возвращаться из Фор-Негра порожняком. Таким образом, Робер мог по крайней мере три месяца не ломать голову над проблемой, которая мучила всех колейцев, не имевших машин, — над проблемой транспорта. И чтобы лучше воспользоваться неожиданной удачей, он в первые же три недели уборочной кампании, когда она еще не достигла полного размаха, ухитрился с помощью своего сообщника переправить в Эфулан товары и сложить их в наскоро оборудованном помещении, так что у него скопились там запасы, которых хватило бы на многие месяцы. Что бы дальше ни случилось, теперь он мог быть уверен, что товары для сделок на весь будущий год будут у него, гак сказать, всегда под рукой.
А сделавшись постоянным компаньоном Ниаркоса, он и вовсе обнаглел. Отправляясь из Эфулана по окрестным деревням, где, помимо обычных ярмарок, раз в неделю или дважды в месяц теперь устраивались еще дополнительные базары, грек пользовался то грузовиком Фульбера, то другой своей машиной. Если он садился рядом с Фульбером, Робер, не раздумывая, тоже забирался в кабину, и Ниаркосу волей-неволей приходилось потесниться, прижаться к шоферу, чтобы дать место Роберу, своему законному компаньону. Мало того, в подобных случаях Робер без тени смущения сажал в кузов своих людей, среди которых был теперь и Мор-Замба, и грузил собственную поклажу; если же греку приходило в голову осведомиться, что это такое, он со снисходительно-скучающим видом объяснял, что ни он сам, ни его глубокоуважаемый хозяин никак не могут обойтись без этих людей и этого груза. Он делал с Ниаркосом что хотел: то смешил его до слез, точно ребенка, то вертел им, как волчком; ему случалось вытянуть у грека бешеные деньги за сущую безделицу — единственно для того, чтобы лишний раз испытать свою власть над ним.
Едва они добирались до местечка, где открывался базар, как Робер со своими подручными словно сквозь землю проваливался. Спустя несколько минут его парни уже стояли у прилавков, наскоро сложенных из пустых ящиков и заваленных товарами, появившимися на них словно по мановению волшебной палочки, а Робер возвращался к Ниаркосу с видом человека, который отошел на секунду, чтобы пропустить стаканчик вместе с другом детства. И как бы во искупление этой невинной слабости, тотчас принимался хлопотать, выказывая такое рвение, что Ниаркос только хлопал глазами да млел от немого восторга.
— В таких делах, — не уставах повторять Мор-Замба, — Робер был действительно неподражаем. Никогда не забыть мне одну сцену во время закупки какао, мое, так сказать, боевое крещение. Понимаю, это никуда не годится — петь дифирамбы мошеннику. Но что поделать — не могу без восхищения вспомнить, каким был тогда Робер. Чего стоили одни только его замыслы, даже если их и не удавалось осуществить!
Это происходило в самом Эфулане. Среди многочисленных распоряжений, навязанных нам колониальными властями, было одно странное и совершенно бессмысленное — возможно, оно осталось в силе и теперь, при не менее бессмысленном режиме Баба Туры Пьянчуги, — запрещавшее продажу какао в черте города до восьми часов утра. А надо вам сказать, что Эфулан считался поселком городского типа, хотя обычно белые там не жили. С другой стороны, крестьяне, которым часто приходилось добираться на базар из дальних деревень или хотелось вернуться домой пораньше, чтобы не шагать обратно в полуденную жару, появлялись в городе на рассвете и, случалось, просиживали в ожидании целыми часами, в то время как рыночные зазывалы обрушивали на них неистовые потоки своего неистощимого красноречия.
На диво бойкий язык, зычный голос, медоточивый и одновременно властный тон — все это делало Робера признанным мастером среди зазывал. В тот день его увещевания буквально околдовали крестьян, столпившихся вокруг бетонного помоста, над которым висел безмен. Сначала они слушали его равнодушно и недоверчиво — мы, мол, стреляные воробьи, нас на мякине не проведешь, потом мало-помалу лица их начали светлеть, в глазах загорелись огоньки. Наконец, сложив наземь свою поклажу, они принялись махать родственникам и друзьям, подзывая их к помосту. Тем временем Робер надрывался, расписывая перед ними достоинства Ниаркоса, этого поразительного человека, подобного которому они и во сне не видели, благодетеля, ниспосланного им самим небом, этого белого, который ни капельки не был похож на остальных белых: он приехал в наши края всего несколько дней назад и начисто лишен той паршивой скаредности, которая начинает снедать его собратьев, едва они попадают к нам, которая гложет их потом, как гангрена, и будет есть до тех пор, пока все чернокожие, заткнув носы от нестерпимого смрада, не повернутся к ним спиной. Нет, Ниаркос не таков, он само воплощение щедрости; его десница не оскудеет, как не скудеет река, неустанно катящая свои волны с утра до вечера и с вечера до утра. Он привез с собой десятки тысяч ящиков, битком набитых самыми крупными купюрами, какие только есть на свете, чтобы раздать их чернокожим, в которых он души не чает, чтобы вознаградить самых трудолюбивых за их прилежание. Он решил начать — о мудрое решение! — с окрестных крестьян, этих несравненных земледельцев, неутомимых тружеников, столь же скромных, сколь и усердных, купив у них плоды их трудов — бобы какао — и приплатив им по двадцать франков сверх установленной цены.
Слыша, как Робер то и дело повторяет его имя, и догадываясь о содержании его речей по восторгу, написанному на лицах слушателей, Ниаркос и сам чувствовал себя на седьмом небе. Люди и поклажа запрудили площадь, к помосту нельзя было пробиться, но Робера уже невозможно было остановить, он не говорил, а вещал — ни дать ни взять вдохновенный пророк новоявленного мессии по имени Ниаркос. Внезапно он на мгновение отвлекся, пошептался о чем-то со своим подручным, которого звали Алу; Мор-Замба часто встречал его в Кола-Коле, но не подозревал, что тот играет такую важную роль в делах хозяина. Не прерывая своих разглагольствований, Робер неустанно шарил вокруг взглядом, в котором сквозило беспокойство — по крайней мере так показалось Мор-Замбе, которому было объявлено, что сегодня его ждут большие дела. К этому времени туман рассеялся, и солнце, уже по-дневному жаркое, озарило городок, в котором царило необычное оживление, словно его жители готовились отметить некую торжественную дату своего собственного календаря.
Теперь приспешник Ниаркоса прохаживался уже среди крестьян, сгрудившихся на площади и бетонном помосте, перед прилавком, за которым восседал его хозяин; левой рукой он мимоходом поглаживал то безмен, который медленно покачивался, словно невиданный медный божок, то переносную кассу, набитую разложенными по достоинству ассигнациями, и упорно, хотя и с добродушным видом, не переставал гнуть свое:
— Братья мои! На пороге этого неповторимого дня вы должны осознать, какое счастье ниспослано вам небом. Наконец-то вы встретили на пути своем человека, равного которому нет на свете. Братья мои, перед вами тот, кого вы так давно ждали, тот, чье пришествие было возвещено вам много лет назад! Иные из вас, истомившись ожиданием, начали уже убеждать себя, что он не явится никогда. Взгляните же на него: разве вы видели его прежде? Согласитесь, что это лицо вам совершенно незнакомо. Разве я лгал вам, говоря, что новоявленный мессия только-только ступил на нашу землю, что он ничем не замаран, что он добр? А разве человек, который не солгал вам в одном, может солгать в другом? Особенно если этот человек — ваш брат! Великий день настал, братья мои! Приидите же к своему мессии!
В этот самый миг с холма, где размещалась администрация округа, раздались трубные звуки, возвестившие 'о том, что пробило восемь часов: можно было приступать к сделкам. И мужчины, тащившие мешки на голове и на плечах, и женщины, согнувшиеся под тяжестью корзин за спиной, — все хлынули к помосту, столпились вокруг безмена, тараща глаза, чтобы получше разглядеть небывалого гостя, это чудо, которое так расхваливал неутомимый оратор. Каждая новая волна вызывала смятение в толпе: люди толкались, даже дрались, всякому не терпелось первым добраться до безмена, по обеим сторонам которого стояли молчаливый улыбающийся человечек с желтоватым лицом и высоченный речистый африканец с беспокойно бегающими глазами.
— Спокойней, братья мои, спокойней! — надрывался зазывала. — Каждый в свой черед. Как я вам только что сказал, у нас тут под рукой множество ящиков, точь-в-точь таких же, как этот, — поглядите! — и все они набиты деньгами. Каждому достанется его доля: это сам господь вознаграждает вас за труды! Эй, почтеннейший! Да, да, я к тебе обращаюсь, подойди-ка поближе! Посторонитесь, дайте пройти вождю! Сюда, сюда, почтеннейший!
Величественный старец, к которому он обращался, выбрался из густой толчеи, работая локтями не хуже какого-нибудь мальчишки, и храбро проложил себе дорогу в толпе, польщенный тем, что на него обратил внимание всесильный апостол нового мессии. И без того высокий, он вытягивался на цыпочках, чтобы казаться еще выше, выпячивал грудь, обтянутую грязной курткой из толстого коричневого сукна, которую украшали ярко-красные эполеты и пуговицы в петлицах, обшитых шнуром; из-под куртки, полы которой свисали чуть не до колен, виднелись штаны того же цвета, вблизи, когда старцу удалось вскарабкаться на помост, оказавшиеся невероятно изношенными. Ниаркос тотчас дружески похлопал его по плечу и, пытаясь перекрыть гвалт толпы, обратился к нему с пылкой речью, желая, должно быть, поздравить его с открытием базара, но патриарх, не понимая собеседника, отвечал только смущенным и заискивающим хихиканьем. К тому же он с трудом переводил дыхание, совершив настоящий подвиг, пробравшись сквозь эту плотную и беспокойную толпу, нетерпимую ко всякой попытке выделиться, доказать свое превосходство.
Роберу удалось наконец перекричать толпу:
— Почтеннейший отец, хозяин спрашивает, сколько тюков какао ты ему принес?
— У меня в семье одиннадцать душ.
— Ладно, одиннадцать душ, но сколько же каждая эта душа принесла какао?
— Женщины носят килограммов по двадцать пять — тридцать, мужчины — не меньше сорока.
Понимая, что так от старика ничего не добьешься, Робер, готовый впасть в отчаянье, принял единственно разумное в данном случае решение:
— Позови же своих домочадцев, скажи им, чтобы они подошли сюда. Эй вы, пропустите носильщиков почтенного старца, он ведь у вас старейшина, позвольте нам сперва разобраться с ним. Мы тоже почитаем старость, а вы как думали? Эй, носильщики благородного старца, проходите же, проходите…
Вместо ожидаемых одиннадцати душ к помосту хлынуло целое племя, поглотив людей, стоявших у безмена: белого, который продолжал блаженно улыбаться, и африканца, явно чем-то обеспокоенного и суетливого.
Теперь Мор-Замба убежден, что Робер рассчитывал заманить толпу, по-царски заплатив первым крестьянам, пожелавшим убедиться в пресловутой щедрости Ниаркоса, даже с риском переоценить их товар. Отой, ця от весов, они должны были рассказать собратьям, что Робер и Ниаркос покупают какао по цене выше официального курса. Остальные бросятся к помосту, возникнет неразбериха. Можно не сомневаться, что те, кто последует за патриархом в расшитой шнуром куртке, не так уж будут рады, что судьба свела их с Ниаркосом и Робером.
Но в то утро Мор-Замбе некогда было больше заниматься наблюдениями; С этой минуты ему пришлось взяться за работу и трудиться не покладая рук до самого полудня, так что он подмечал только некоторые разрозненные эпизоды из того, что происходило вокруг безмена, где Робер орудовал с ловкостью завзятого жулика; безмен раскачивался, дрожал и вертелся у него в руках. Остановив его вращение, он с яростной решительностью и быстротой жонглера подцеплял крюком мешок из тростника или джута, который подавали ему из толпы, размашистым и в то же время молниеносным движением перегонял противовес по коромыслу, не давая ему задержаться ни на одном делении, кивал своим людям, чтобы они сняли и унесли мешок, и скороговоркой бормотал какую-то сумму, взятую, разумеется, с потолка; услышав ее, Ниаркос лихорадочно склонялся над своей кассой, выхватывал оттуда толстую пачку мелких купюр и битый час отсчитывал их прямо в ладони крестьянина, где они превращались в бумажную гору невероятных размеров. На прощание он пожимал ему руку и похлопывал по плечу. Крестьянин, спеша удостовериться в чуде, торопливо выбирался из толпы, кишевшей вокруг обоих мошенников и их многочисленных подручных, и бросался к своей семье, поджидавшей его в сторонке, на площади, куда ее понемногу оттеснили молодчики Робера во главе с Мор-Замбой, которому был дан строгий наказ отгонять подальше крестьян, отошедших от весов. Семьи сбивались в кучки, из которых уже начинали доноситься отчаянные вопли и негодующие проклятия, становившиеся все слышнее по мере того, как прибывали новые толпы одураченных простаков. Разумеется, сначала каждый крестьянин на минуту смолкал, чтобы прикинуть выручку: а вдруг ему повезло больше, чем остальным? Он брал купюру за купюрой и перекладывал их в ладони брата или жены, а когда эта операция кончалась, вся семья принималась еще раз пересчитывать деньги, поочередно загибая пальцы. Наконец все застывали, наморщив лбы от изумления и досады: так и есть, их самым наглым образом обокрали! Что тут было делать? Снова начинались вопли, еще более отчаянные и безнадежные.
— Ведь это ты у нас все решаешь! — отчитывала жена оплошавшего супруга. — Как же ты допустил, чтобы нас одурачили? Нужно было сначала послушать, сколько тебе предлагают за каждый тюк, прикинуть, сходится ли сумма с твоими собственными подсчетами, которыми ты занимался вчера, когда мы пересыпали какао в мешки, и, если цена тебя не устраивала, нужно было забрать тюки обратно. Так вот мы и делали в прошлом году. Почему же ты допустил, чтобы нас обокрали? Почему?
— Хотел бы я видеть тебя на моем месте, — хныкал муж. — Думаешь, легко сладить с этой парочкой! Там ничего толком не увидишь и не расслышишь. Не успел оглянуться, а их молодчики уже хватают твой тюк, волокут в сторону, пересыпают какао в свои большие мешки — голова кругом идет. А когда наконец очухаешься, видишь, что уже поздно, все расчеты закончены.
— Посторонитесь, дайте место другим, — распоряжался Мор-Замба, хотя его самого до слез пробирали их жалобы.
Погруженный в эти горькие раздумья, он внезапно услышал резкий оклик Алу:
— Ладно, ладно, оставь это занятие мелюзге, ребята управятся и без тебя. Послушай, что приказал тебе Робер: беги вон в тот сарай и напяль на себя шмотки, что валяются в дальнем углу. Они там нарочно положены. Да поторапливайся, олух ты этакий! Больно вы, деревенские, тяжелы на подъем!
Мор-Замба поспешил в сарай, но тут же вернулся и не без труда отыскал в толпе Алу, который, как ему показалось, что-то уж слишком чудно вырядился.
— За чем задержка? — шепотом процедил Алу. — Ты еще не готов? Да что же это за сонная муха такая, черт побери!
— Там в углу валялись только какие-то лохмотья…
— Ну и что? Вспомни-ка, подонок, давно ли ты бросил носить лохмотья? Нет, вы только посмотрите: Мор-Замба воротит нос от лохмотьев, Мор-Замба стал большим человеком! А ну, беги поживее, да не забудь напялить на голову шапчонку!
Мор-Замба повиновался, ошеломленный ненавистью, которая сквозила в каждом слове этого Алу. Должно быть, тот давно имел на него зуб.
— А теперь послушай меня хорошенько, болван, — сказал Алу, бросив на Мор-Замбу испепеляющий взгляд, когда тот вернулся. — Настала твоя очередь взяться за одно дельце. У тех, кто брался до тебя, все сошло гладко, так что и ты, надо думать, не оплошаешь, если только и впрямь не окажешься таким увальнем, как о тебе говорят. А вид у тебя ничего, подходящий! Впрочем, тебе и переодеваться не стоило, ты и так похож на нищего оборванца. Ступай к помосту и жди, пока Робер не крикнет: «Эй, парень, подхватывай-ка тюк!» Тут тебе нужно быстренько снять мешок с крючка и нырнуть с ним в толпу, а потом снова подойти к Роберу, чтобы, значит, он его опять взвесил. И чтобы Ниаркос отсчитал тебе за него деньги. Все понятно? Я повторяю, что все наши, кто проделывал этот фокус, справились с ним замечательно. Один даже подходил с этим тюком три раза. Нет, подожди, не спутай: тебе нужно обязательно дождаться, когда Робер скажет: «Эй, парень, подхватывай-ка тюк!» А если этого сказано не будет, пусть наши ребята спокойно ссыпают какао в большие мешки, а ты не суйся. Ну, марш!
— А вдруг он меня узнает? — попробовал заикнуться Мор-Замба.
— Кто, Робер? Да говорят же тебе, что он сам…
— Не Робер, а белый.
— Ах ты, олух, да где же это видано, чтобы белый узнал черного, да еще если тот переодет? Говорю тебе, что один из наших проделывал этот фокус трижды — ты понимаешь? — трижды! А тебе придется сунуться всего один раз.
Это и в самом деле оказалось легче легкого: Ниаркос не поднял глаза на Мор-Замбу, неотличимого от остальных крестьян, даже тогда, когда скрепил сделку рукопожатием и дружески похлопал его по плечу, до которого дотянулся без труда, благо сам он стоял на помосте, а Мор-Замба находился внизу.
Но Робер, должно быть, переоценил свои тактические способности, а возможно, всему виной был Алу, начальник его генерального штаба, исполнявший свои обязанности с излишним рвением. Как бы то ни было, незримая армия Робера, которой было поручено охранять подступы к храму торговли от набегов вражеских полчищ, глупейшим образом позволила противнику пробраться в тыл, чего, разумеется, никогда не случилось бы, останься Мор-Замба на посту главнокомандующего. Галдящая орда мужчин, женщин и детей — должно быть, целое семейство — осадила помост и была готова взять его приступом, а пока ограничивалась словесной перепалкой, осыпая Робера градом проклятий. Еще не понимая толком, отчего они так на него набросились, но не забывая, что рыльце у него в пуху, Робер долго делал вид, будто все это его не касается, и ждал, что вмешаются его подручные. Но те, ошеломленные таким оборотом событий, вконец растерялись, а противник тем временем становился все смелее. Тогда Робер решил прибегнуть к дипломатии, как и полагается в тех ситуациях, когда чувствуешь, что еще немного — и контроль над событиями будет потерян. Бросив жонглировать безменом и мешками, полными бобов какао, он обратился к бунтовщикам не как строгий начальник, а как сердобольный отец, и хитрость его тут же была вознаграждена. Мало-помалу проклятия превратились в протесты, а протесты — в жалобы; таким образом, Робер узнал, что причиной бунта явилась обида, причиной обиды — недоразумение, а причиной недоразумения — мешок! Да, да, простой крестьянский мешок, прожженный, залатанный, пожелтевший от дыма, — одним словом, настоящая фамильная драгоценность. Робер чуть не задохнулся от радости, как минутой раньше готов был задохнуться от злобы: гора с плеч долой! Такое облегчение чувствует, наверно, убийца, которого обвиняют всего-навсего в том, что он кого-то слегка ущипнул.
Не иначе как один из его парней переусердствовал и слишком долго не возвращал этот несчастный мешок, не представляя, чем может обернуться столь неосторожный поступок. Скорее всего, это был тот самый знаменитый фокусник, который несколько раз пробегал перед Ниаркосом с одним и тем же мешком и которого Алу так расхваливал Мор-Замбе. Ссыпав какао в большой мешок Ниаркоса, подручные Робера обычно складывали крестьянские рогожи и корзины под навес в дальнем конце рынка, где их потом разбирали владельцы. Никому и в голову бы не пришло позариться на это старье, ведь никакой ценности оно не представляло, а хозяевам было дорого разве что как память.
Робер не стал приступать к поискам, в результате которых злополучный мешок был бы, разумеется, возвращен беспокойному семейству, но при этом было бы упущено драгоценное время и прерван, а то и вконец расстроен весь хитроумный процесс надувательства. Вместо этого он решил вручить заводиле мятежа большой и совершенно новый мешок, настоящее сокровище. К нему пришлось, однако, прибавить в качестве компенсации целых пятьсот франков — на эти деньги можно было купить еще десятка три точно таких же мешков. И лишь после этого пострадавший, с презрением повертев во все стороны обновку, соизволил удалиться, сокрушенно покачивая головой.
И все же тревога оказалась не напрасной. Робер не замедлил извлечь отсюда урок: для того чтобы его система была успешной, должен существовать замкнутый круг, куда ни под каким видом не проникнут посторонние элементы — будь то сами крестьяне или вещи, принадлежащие этому бестолковому и взбалмошному племени. А вдруг какой-нибудь деревенский пентюх по случайности заметит, что один из подручных, сняв с крюка его тюк, становится с ним в очередь к помосту вместо того, чтобы высыпать его содержимое куда следует? Чтобы уберечься от подобных случайностей, Робер надумал действовать так: как только в толпе у помоста появится какой-нибудь отец семейства или, еще лучше, патриарх вроде того, с которого он часом раньше начал свои махинации, у него спросят, привел ли он с собой домочадцев. Если тот ответит утвердительно, ему предложат поскорее собрать их вокруг себя и принесут им один или два больших мешка, в которые они должны будут пересыпать весь свой урожай, редко достигающий веса двух центнеров. После чего вся семья или самые сильные из ее членов подтащат эти мешки к помосту, где их будут ждать Робер и Ниаркос.
Коротышка грек охотно согласился на это техническое усовершенствование, позволяющее сберечь время его подчиненных: вместо того чтобы валандаться с каждым носильщиком поодиночке, он мог теперь в несколько минут управиться с целой семьей. Спустя полчаса, когда Ниаркос настолько привык к новому распорядку, что уже не обращал на него внимания, молодчики Робера снова принялись за свои фокусы, выделывая их гораздо смелее и с меньшим риском, чем прежде. Вдвоем или втроем они набрасывались на только что снятый с весов мешок с меткой Ниаркоса, полный бобов какао, которые купил их хозяин, Ниаркос, и снова волокли его к Ниаркосу, принимавшему их за честных представителей скромной и трудолюбивой крестьянской семьи. Ниаркос вторично взвешивал мешок со своим собственным добром и, весело улыбаясь, наделял банковскими билетами людей, которые на самом деле были его собственными служащими. Одним словом, круг замкнулся.
К одиннадцати часам все было кончено — по крайней мере так казалось Мор-Замбе. Ниаркосу оставалось только проверить швы на мешках, тщательно их пересчитать и проследить за их погрузкой на машины, после чего он отправился передохнуть на задний двор магазина, где оборудовал себе временное пристанище.
Робер собрал своих людей только вечером; по всей видимости, ему нужно было перед этим сговориться с Алу, у которого находилась вся утренняя выручка, уплывшая из кассы Ниаркоса. Мор-Замбе показалось, что оба плута ухитрились смыться как раз в то время, когда он вместе с остальными служащими занимался уборкой помещения, снятого Ниаркосом, которое, согласно обычаю, должно быть сдано владельцу в том виде, в каком оно было принято.
Несмотря на свои обещания, Робер так и не устроил настоящего дележа, который, надо полагать, был произведен где-то в другом месте между ним и Алу. Мошенники ограничились тем, что выдали своим сообщникам скудное вознаграждение. Сумма, доставшаяся Мор-Замбе, не произвела на него никакого впечатления, и он принял ее совершенно равнодушно.
— Три тысячи франков! — подзадоривал его Робер. — Получить за один день столько, сколько рабочий в Фор-Негре не получит и за две недели! Как тебе это нравится? И это еще не все. Не забывай, что в конце месяца Ниаркос должен выплатить тебе жалованье: ведь ты как-никак работаешь сейчас на него. И не говори мне, что это я тебя нанял!
Но Мор-Замбу все это вовсе не волновало; он раздумывал, как придется ему выкручиваться, как лучше представить события этого дня Абене, когда тот вернется — если только ему суждено вернуться.
Робер, чувствуя, что его люди разочарованы таким исходом дня, полного самых радужных надежд, соизволил снизойти до объяснений: ему пришлось дорогой ценой купить молчание десяти подручных Ниаркоса, особенно дорогой эта цена была потому, что они будут нуждаться в этих людях и завтра, в следующем поселке и во всех остальных. Ведь, с одной стороны, они поневоле помогали Роберу и его людям, а с другой — были свидетелями их проделок.
Тут Робер с развязным видом вытянул ногу и, придерживая левой рукой край кармана, принялся шарить гам правой. Выудив помятую пачку сигарет, он взял себе одну и помедлил перед тем, как протянуть остальные членам своей команды, хотя курильщиков тут было раз, два — и обчелся.
— Теперь, дети мои, когда вы обзавелись деньжатами, — заявил он, — вам придется самим покупать себе табачок, если, разумеется, вы и вправду жить не можете без курева. Не могу же я вечно вас подкармливать! Задача вашего наставника, коим я являюсь, состояла в том, чтобы открыть вам глаза на жизнь, показать, с какого конца нужно браться за дело, чтобы собственными силами выбиться в люди. В глубине души я слишком добр, а это неправильно. Кто слишком добр, тот всегда остается в дураках. Не следовало мне держать при себе два года подряд одних и тех же людей: слишком уж хорошо мы друг друга узнали. А когда знаешь человека чересчур хорошо, с ним невозможно поладить. Предупреждаю, что на будущий год я наберу новых парней, помоложе. Ну вот, теперь вы знаете, что вам остается делать: я имею в виду всех, кроме, конечно, Мор-Замбы. Вам остается прикопить побольше деньжонок в этом году, чтобы ни от кого не зависеть в следующем, и броситься в жизнь, как в реку. Каждый за себя, один бог за всех. Я вам частенько говаривал: не рассчитывайте, что я буду вечно с вами носиться. Я не какое-нибудь чудо природы, совсем недавно я сам был таким же парнишкой, как вы. Только я не ждал изо дня в день, пока мне поднесут на тарелочке мой кусок пирога.
Он сделал паузу и три раза подряд глубоко затянулся, выпятив грудь; потом снова заговорил, то и дело оборачиваясь и потихоньку сплевывая через плечо: такая уж была у него привычка.
— Ну, Мор-Замба, тебе небось и во сне не снилось дельце, что мы сегодня провернули? Верно я говорю? А ведь у меня в запасе немало других штучек почище этой, я обучу тебя еще и не таким фокусам. Тебя-то я не отпущу.
— Вот повезло парню! — вздохнул Алу.
— Это уж точно, — продолжал Робер, все больше распаляясь, словно от вина. — Это уж точно, Мор-Замбе повезло. Я и сам это знаю. Посмотри-ка на него, посмотри-ка на этого молодца! С тех пор как я держу его при себе, никто не смеет ко мне сунуться, все мои недруги словно сквозь землю провалились. В прошлом году, в эту самую пору, на меня уже было совершено три или четыре покушения. Тогда ты, Алу, был подле меня, да только ни на кого ты не смог нагнать страху: ведь никогда еще на меня не нападали так часто. А как только твое место занял Мор-Замба, свершилось чудо! Я обрел покой. Между тем мне приходится обделывать точно такие же славные дела, что и в прошлом году, а может, и похлеще.
— А кстати, — отважился спросить Мор-Замба, — чем мы теперь займемся? Неужели будем снова воровать?
— Вот именно! — расхохотался Робер. — Золотые слова: «будем снова воровать»! И больше всего меня радует то, что воровать мы будем еще целых два месяца. Послушай меня, малыш, послушай, что я тебе скажу: я сам называю цену тюка хозяину, он ведь никогда не занимается весами, хотя считать, наверно, умеет, на то он и грек. Но только цена эта всегда ниже настоящей, и ему это известно, мы заранее сговорились. Стало быть, в накладе он не остается, так что за него можешь не беспокоиться. Не знает он лишь одного — что и я даром время не теряю, что я обделываю свои дела не хуже его, а уж как — это ты сам видел. Так что не беспокойся, малыш: если бы нашлась настоящая управа на мошенников вроде нас, белые получили бы по заслугам в первую очередь. И запомни вот еще что: одно дело — когда крестьян обкрадывает белый, совсем другое — когда этим занимаюсь я. Он как следует обирает нас и отправляется восвояси, увозя с собой все, что нахапал. А что делаю я? Ведь я возвращаю крестьянам эти денежки в обмен на их дочерей! Или забираюсь в самые дальние деревни и привожу туда соль, мыло, ткани — и таким образом избавляю их от необходимости на много дней оставлять дом и самим тащиться в город. Вспомни-ка, не случалось ли нам торговать в таких местах, где белых и видом не видывали? И разве не были нам рады крестьяне? А?
По окончании сезона уборки, то есть в начале февраля следующего года, Робер распустил свою команду. Расстался он и с Алу, предварительно устроив у себя в Кола-Коле прощальную пирушку, как того требовал обычай. На нее были приглашены Фульбер, чья роль в минувшей кампании хоть и не выставлялась напоказ, но была весьма плодотворной, Мор-Замба, без которого великий мошенник не мог теперь и шагу ступить, и, разумеется, сам Алу. После ужина Робер ненадолго отозвал Алу в сторонку, чтобы дать ему кое-какие наставления, без которых, как он сам тут же признался, нельзя было обойтись, а потом вернулся к гостям. Вид у него был озабоченный и усталый.
— Этот Алу, — доверительно сказал он Мор-Замбе, — приходится мне родственником: он младший брат моей первой жены. Он загреб добрую сотню тысяч франков во время этого карнавала, который только что окончился. Я посоветовал ему начать собственное дело, но боюсь, что повторится то же самое, что и в предыдущие годы. Это закоренелый пьяница. Он в три недели промотает все свои денежки, а потом — вот увидишь! — вернется к нам. Предел его мечтаний — окончательно обосноваться здесь, у меня, под крылышком своей сестры, этого он и сам не скрывает. Короче говоря, он хочет сесть мне на шею. И вот он заявляется, устраивается. Выгнать его я не могу, вот я и обращаюсь с ним, как со слугой: «Алу, сбегай туда-то и туда-то!» или: «Алу, накрой на стол, время обедать…» А он злится, как ты прекрасно знаешь. Однако я считаю, что он — прирожденный холуй. Раз уродился тупицей, так и прислуживай другим, да при этом не кобенься. Но я женат на его сестре и поэтому должен с ним нянчиться: он, видите ли, приходится мне шурином!
Теперь, оглядываясь на прошлое, Мор-Замба задается вопросом: а не был ли сам Робер чем-то похож на Алу? Не рискуя впасть в противоречие, он предполагал, что этот человек, которым он в свое время так восхищался, был находчив, изобретателен и целеустремлен лишь тогда, когда работал под крылышком белого хозяина, и становился нерешительным, вялым, пустым, тщеславным и бездеятельным, как только окончательно расставался с ролью подчиненного, пусть даже эта роль была случайной.
Именно так и произошло на следующий год, как раз в конце уборочной кампании. Это было то самое стоящее дело, какого ждал Мор-Замба, — по крайней мере таким оно показалось бывшему узнику лагеря губернатора Леклерка, которого в окружении Робера за глаза называли деревенщиной.
Робер и Фульбер приобрели пятитонный грузовик Т-55 марки «ситроен», и при компетентном участии Жана-Луи произошла торжественная церемония с последующей роскошной пирушкой. Во время этой церемонии они договорились о совместном владении машиной. Впрочем, договор этот покоился на довольно туманной основе, поскольку через некоторое время друзьям пришлось расстаться при весьма драматических обстоятельствах, которые долго служили предметом пересудов в Кола-Коле.
Наступил мертвый сезон, когда местные базары открывались всего дважды в месяц. Теперь Фульбер и Робер были сами себе хозяева и отваживались забираться в самые глухие места на борту своего механического чудовища с тремя задними мостами — их единственного компаньона, такого же отчаянного, как и они сами.
Мор-Замбе и другим парням, черным и белым, постоянным служащим или временным подручным Робера, запомнились бесконечные стоянки под палящим солнцем на пустых рынках в тщетном ожидании случайного покупателя, у которого чудом окажутся деньги.
Запомнились уморительные картины непрерывных баталий господина Альбера с доблестными жителями Эфуланского края: удобно устроившись в кузове, храбрый приспешник Робера подбадривал их на ходу воинственными выкриками.
Не в силах в одиночку справиться с пятитонкой, Фульбер взял себе двух напарников, но один из них вскоре отказался от этого нелегкого занятия, а другой сломал обе ноги, свалившись с подножки: машина шла на полной скорости, а он был сильно навеселе.
— Почему бы тебе не заменить его? — обратился к Мор-Замбе Робер. — Мысль совсем неплохая: ты научишься водить машину, а когда получишь права, я, наверно, смогу наскрести денег на второй грузовик и доверю его тебе. Таким образом, мы с тобой не расстанемся вовеки.
И вот Мор-Замба стал учиться на шофера. В те времена это было сопряжено с такими испытаниями, таило в себе столько опасностей и неожиданностей, что бывшему каторжнику пришлось напрячь все свои физические и духовные силы, чтобы не только уцелеть, но и развить в себе акробатическую ловкость, которая считалась первейшим условием для вступления в корпорацию шоферов.
Целиком поглощенный высокими задачами, которые ставила перед ним столь благородная миссия, шофер-наставник все второстепенные заботы перекладывал на плечи ученика — этого, как его называли, «мотор-боя», чья судьба воплощала все тяготы и радости шоферского племени. Он был одновременно и служителем своего грузовика, и его целителем, и ангелом-хранителем, и распорядителем, а заодно — и акробатом на этих передвижных подмостках, стремительных и зыбких, как сама жизнь. Можно сказать, что провидение создало «мотор-боя» единственно ради развлечения толпы пешеходов, запрудивших недавно заасфальтированную дорогу между Фор-Негром и Эфуланом. Провидение усеивало его путь всевозможными испытаниями, чтобы он мог продемонстрировать свои таланты и ошеломить прохожих, падких до всяких зрелищ.
Скажем, грузовик должен был вот-вот тронуться с места. «Мотор-бой» стоял наготове, не сводя глаз с заднего колеса, иод которое был подложен тормозной клин, и стараясь не упустить того мгновения, когда рычание мотора внезапно замирало, превращалось в пронзительный визг, говоривший о том, что сработало сцепление; тут колесо начинало чуть заметно подрагивать, а потом ходить из стороны в сторону — и «мотор-бой» мог приступить к опасному фокусу.
Он бросался к машине, быстро нагибался, выхватывал клин из-под колеса и, распрямившись, закидывал в кузов. Потом, приноравливая свой бег к убыстряющемуся движению машины, наш герой вцеплялся правой рукой в верхнюю планку борта, а левой — в ближайшую перекладину и кошачьим прыжком вскакивал на подножку. Все это проделывалось так быстро, что грузовик не успевал перейти с первой скорости на вторую.
Теперь «мотор-бой» мог выбрать две линии поведения, одна из которых, исполненная непринужденного изящества и презрения к опасности, вызывала бурный восторг ошеломленных пешеходов, тогда как другая, более безопасная и удобная, могла сделать его посмешищем в глазах разочарованных зевак. Стоя на подножке лицом к прохожим и одаривая их снисходительной улыбкой, уперев одну руку в бок, а другой держась за борт, он мог небрежно расслабиться, а то и нагнуться к дверце кабины, чтобы переброситься парой ничего не значащих слов с шофером и его напарником. Однако щеголять таким поведением было очень опасно, особенно если оно входило в привычку: сколько томов можно было заполнить описанием прискорбных происшествий, приключившихся с бесшабашными парнями, чрезмерно склонными к такому лихачеству.
Нет ничего ненадежней запора в кабине грузовика, купленного из вторых рук — а иных машин у колейцев и быть не могло. Тяжести человеческого тела вполне достаточно, чтобы этот запор не выдержал: внезапно распахнувшись, дверца отбрасывает несчастного парня на шоссе, где он остается лежать, разбившись насмерть. Бывает и так, что подножка становится скользкой от недавнего дождя, но никто не обращает на это внимания; занятый своими акробатическими трюками, «мотор-бой» вспрыгивает на нее, его босые ноги скользят по мокрой железке, он подскакивает, как футбольный мяч, и катится под двойное заднее колесо, которое раскалывает ему голову, как орех.
Поэтому рассудительный «мотор-бой» предпочитает избегать подобных рискованных упражнений, лишая себя тем самым кружащего голову опьянения от восторженных воплей зрителей. Очутившись на подножке, он тут же предпринимает хоть и не менее опасный, но мгновенный трюк: переваливается через борт, плюхается на дно кузова и усаживается там, держась за перекладины, — ни дать ни взять обезьяна в клетке. И сколько бы прохожие ни потешались над таким чересчур опасливым акробатом, «мотор-бой», удобно устроившись в кузове, ликовал, думая о том, что ему и на этот раз удалось выйти сухим из воды, что он снова перехитрил свою смерть.
А когда грузовик должен был затормозить, «мотор-бою» приходилось проделывать все свои акробатические трюки в обратном порядке: держа в одной руке клин, а другой судорожно перебирая перекладины борта, он спрыгивал на шоссе и некоторое время бежал рядом с машиной, а как только та окончательно останавливалась, всовывал под двойное заднее колесо тяжелый деревянный брус, надежно закрепляя его на месте.
Но в конечном счете все это было лишь внешней стороной жизни «мотор-боя», и мало кто знал, какими железными цепями, куда более крепкими, чем составленный по всей форме договор, приковывали ученика к шоферу неписаные законы. В обмен на разнообразные услуги, которые «мотор-бой» был обязан оказывать хозяину, тот брался обучить его своему ремеслу, почти никогда не уточняя, сколько времени будет длиться обучение. По правде сказать, редкий шофер не смотрел на своего ученика как на слугу или, хуже того, как на раба, всецело зависящего от его прихоти.
Чтобы представить, какую цену корпорация водителей требовала за свою науку и, вообще говоря, как высоко ставила она свое социальное положение и связанные с ним выгоды, достаточно припомнить хотя бы те случаи, когда, нарушая заранее оговоренный размеренный ход обучения, шофер-наставник принимался вымогать у «мотор-боя» его молоденькую сестру, едва достигшую зрелости, — настоящее сокровище для водителя, который сам чаще всего был уже в летах.
Теперь Мор-Замба разрывался между Робером, своим первым хозяином, и Фульбером, у которого проходил обучение. Ни один из двух друзей не дал ему разъяснений относительно того, каким образом он должен распределять свои обязанности; похоже было на то, что они порешили: пусть уж он сам разберется в этой запутанной проблеме. Он старался уделять внимание Роберу только по воскресеньям и праздникам и всякий раз, когда ему случалось провести в Кола-Коле целый день, а во время поездок по стране подчинялся только Фульберу. Но даже во время этих путешествий ему приходилось разрываться на части. В пути он был «мотор-боем» Фульбера, которому выказывал беспрекословное повиновение. Но, едва прибыв в поселок, городишко или деревню, где открывался базар, он переходил под начало Робера: перетаскивал его поклажу на рыночную площадь, устанавливал прилавок, зазывал покупателей, а зачастую и торговал вместо хозяина, который отправлялся куда-нибудь промяться или посидеть часок-другой вместе с друзьями в кабачке, откуда возвращался для подсчета барышей, сохраняя полную ясность взгляда и твердость походки, хрипло посмеиваясь и, как всегда, машинально сплевывая через плечо. Перебирая в уме все выгоды и неудобства своего теперешнего двусмысленного положения, Мор-Замба чаще всего приходил к выводу, что он прогадал, согласившись на эту перемену, а в иные минуты он поздравлял себя с тем, что вступил на этот заманчивый путь, пройдя который ему удастся стать членом почетной касты шоферов. То-то обрадуется Абена, когда вернется с фронта, — он ведь тоже ушел на войну в качестве шофера! Пожмет ему руку и скажет, как всегда, серьезно и задумчиво: «А ты, оказывается, времени даром не терял. Молодец!»
Он постоянно справлялся о возвращении бывших фронтовиков. Хотя война закончилась уже четыре с лишним года назад, они все еще продолжали прибывать, но теперь это были небольшие группки, человек по десять в каждой. Едва в порту появлялось судно с чернокожими парнями в зеленой военной форме, в черных шнурованных башмаках и в пилотках набекрень, как отец Лобила, квартирный хозяин Мор-Замбы, вернувшись вечером из Кола-Колы, спешил сообщить об этом своему постояльцу. Намаявшись за день так, что у него уже не было сил что-нибудь предпринять самому, Мор-Замба вынужден был дожидаться возвращения Жана-Луи, который обычно являлся довольно поздно, а дождавшись, поручал ему отправиться завтра в порт. Жан-Луи никогда не брался за такие поручения бесплатно, под тем предлогом, что это наносит ущерб его собственным делам. Оба они были привязаны друг к другу, и, хотя эта привязанность не отличалась особой теплотой, ее скрепляла взаимная выгода: Мор-Замба мог многому научиться у Жана-Луи, а тот в свою очередь смотрел на этого рослого парня как на солидный капитал, процентами с которого можно было неплохо поживиться.
Абены, судя по всему, не было в колонии; он, скорее всего, находился в Европе, а может быть, и где-нибудь еще — ведь война прокатилась по великому множеству стран. Вернувшись, он явился бы в Ойоло, а там Жанна непременно сказала бы ему, что его брат укрылся в Фор-Негре. И тогда Абена без труда отыскал бы его в Кола-Коле, где обычно поселялись почти все беженцы из Ойоло.
Итак, на следующее утро Жан-Луи направлялся в порт, где ему нередко случалось нос к носу столкнуться со своим отцом, но молодой человек набрался теперь такого нахальства, что ему уже не нужно было искать оправдания для отлучки из коллежа в столь неподходящий час. Ветераны задерживались в городе на несколько дней, а то и недель, околачиваясь в основном в порту, где наблюдали за выгрузкой своего багажа. Хотя об их приезде не сообщалось по местному радио, с недавнего времени передававшего новости но два часа в день, весть об этом важном событии мгновенно расходилась по всему городу. Те из фронтовиков, которые демобилизовались раньше, облачались в свои уже успевшие истрепаться мундиры и торопились в порт навстречу товарищам, козыряли им, выкрикивали свои имена и чины, если таковые им удалось заслужить на полях сражений между белыми — одному богу известно, ценой каких страданий эти чины достаются, — называли свои полки, перечисляли кампании, в которых им довелось участвовать, вспоминали имена полковых командиров, а иногда и имена командующих армиями, хотя последнее случалось нечасто, ибо такого рода сведениями могут обладать только грамотные люди.
— Жан-Альфред Мунденга, сержант легкой артиллерии, французская бригада, Дамаск, генерал Лежантийом.
— Амундале Зогбекве, старший сержант, второй пехотный батальон, первая сводная отдельная бригада, Бир-Хакейм, подполковник де Ру.
Зеваки восхищались этой шумной перекличкой и всем этим церемониалом, приоткрывающим завесу над военными тайнами, совсем еще недавно недоступными простым смертным; вокруг ветеранов собирались портовые грузчики, прерывавшие работу, несмотря на вопли десятников; ребятишки, сбежавшиеся из опустевших школ; проститутки, или, как их у нас называли, «адели», высматривающие легкую поживу. Но по мере того, как военные воспоминания выветривались из голов участников и зрителей этого представления, окружавшая их поначалу торжественная и радостная атмосфера уступала место чувству недовольства, а потом и гнева. В рассказах ветеранов, сходивших на землю, звучали нотки разочарования, горечи и протеста. При демобилизации им не выдали обещанного денежного вознаграждения; впрочем, то же самое произошло и в начале службы, когда их не только лишили пособия, причитавшегося новобранцам, но еще и вычитали в течение всей войны последние гроши из их скудного солдатского жалованья, чтобы погасить несуществующую задолженность. Корабельное начальство наложило арест на те немногие вещи, которые им удалось купить на свои сбережения; некоторые из них женились в Европе, обзавелись детьми, но власти наотрез отказались выдать их семьям разрешение на выезд. Они не получили никаких официальных гарантий внеочередного устройства на работу, никому из них не было обеспечено место в мирной жизни, не могли они рассчитывать и на получение кредита, который позволил бы им встать на ноги, приобрести лишний клочок земли. Им было сказано: «По поводу всех этих льгот, которые вы бесспорно заслужили своей доблестной службой, вам следует обращаться к местным властям. Возвращайтесь в свои колонии и добивайтесь там всего этого сами». Напрасно ветераны возмущались: «Люди, к которым вы нас отсылаете, ничего общего с нами не имеют, никто или почти никто из них на фронте не был, а ведь мы с вами — братья по оружию, мы можем столковаться, найти общий язык, несмотря на то что вы — белые, а мы — черные». Но куда там! Их, как всегда, бессовестно одурачили.
Подобные речи буквально потрясали слушателей, у которых справедливость всех этих упреков не вызывала ни малейших сомнений. К тому же те из ветеранов, что вернулись в колонию раньше, а теперь пришли встречать своих товарищей в порт, могли подтвердить истинность их обвинений не только на словах: об этом говорили их расползавшиеся по швам мундиры, стоптанные башмаки, нечесаные шевелюры, их беспрестанные голодные зевки, их изможденные лица. Все это служило доказательством неблагодарности тех, кто бросил их в нужде на произвол судьбы, а вовсе не было свидетельством их пороков, выставляемых напоказ: лени, пьянства и тщеславия, — как утверждали иные злопыхатели.
Сначала они собирались в портовом баре, владелец которого, толстый марселец с напомаженными волосами, терпел их присутствие в заднем зале. Все они — и только что прибывшие бравые вояки в ладно сидящих мундирах, и их жалкие, опустившиеся предшественники — накачивались пивом под снисходительным взглядом хозяина, который нехотя, словно бы по указанию свыше, иногда обращался к ним с натянутой улыбкой, называл «ребятами», поздравлял с возвращением на родину, с долгожданным «дембилем». Такого рода запанибратские словечки были не очень-то уместны, но что поделаешь: уж лучше терпеть эту болтовню, чем сосать пиво прямо из горлышка на самом солнцепеке, под соболезнующими взорами гуляк, с вызывающим видом прислонившись к какой-нибудь балюстраде — благо колониальная архитектура изобиловала ими — или к ящику с товарами. Впрочем, в конце концов все они оказались именно там, ибо марселец выставил их из своего заведения, как только прибытие чернокожих солдат стало восприниматься как политическая демонстрация.
Им случалось обращаться с речами и к толпе зевак; те слушали их внимательно, одобрительно шумели.
— Нет, братишки, нам с этими людьми не по пути. Вам тут небось забили голову рассказами о том, как нам сладко жилось? Брехня все это! Собачья у нас была жизнь. Вечно взаперти, отдельно от всех, будто мы зачумленные, из казармы гнали прямо на передовую, а на победных парадах маршировали другие. Вот она какая, наша сладкая жизнь…
Эта исповедь поражала слушателей, и, преисполнившись гнева, они уже начинали было сокрушенно качать головами, но тут оратор обрывал на полуслове свои излияния, чувствуя по смущенным и настороженным лицам товарищей, что лучше было бы вовсе не касаться этой больной темы. Стараясь держаться особняком, поддерживать окружавший их героический ореол, только что прибывшие ветераны предпочитали не особенно распространяться о тех унижениях, которые выпали на их долю на фронте: ведь если этот ореол развеется, они ничем не будут отличаться от остальных, несмотря на все свои подвиги. И только старые профсоюзные активисты, сторонники Рубена, без ложного стыда выкладывали горькую правду.
Но и этого было достаточно. К полудню зеваки расходились, переполненные впечатлениями и в то же время озадаченные и растерянные: перед их глазами только что приоткрылся краешек завесы, заслонявшей горькую правду о войне, они мельком заглянули в мрачную бездну; теперь им самим предстояло домысливать остальное.
Жан-Луи отправлялся в те места, где собирались ветераны; здесь заговаривал с одним, там — с другим, третьего вызывал на откровенность в трущобах африканского квартала за кружкой дешевого кукурузного пива или за стаканом «святого Иосифа». Бывшие солдаты умело пользовались такими случаями, чтобы вдохнуть в сердца собратьев, которым не довелось побывать на войне, чувство не испытанной ими доселе гордости. Поначалу опасались, что такие вояки станут воротить нос от нашей еды и питья, от наших женщин — словом, ото всей нашей убогой повседневной жизни. Еще бы! Ведь они видели Париж, побывали, можно сказать, в раю. Но ветераны сразу же рассеивали все эти опасения, убедительно доказывая, что долгая отлучка и лишения только обострили их тягу к здешним утехам; больше того, вдали от родины именно эти нехитрые утехи казались им воплощением настоящей жизни. Даже «святой Иосиф», производство которого после многочисленных неудач было налажено у нас только к концу войны, когда уже прекратился набор в армию, — даже эта сивуха доставляла нашим юным героям такое наслаждение, словно они привыкли сосать ее с самой колыбели, вместе с материнским молоком. Возбужденные парами «святого Иосифа», они надолго завораживали слушателей, повествуя им о битвах, испытаниях, радостях побед и красоте женщин.
Но никто из них не встречал Абену ни в пустыне, ни на Востоке, ни в Италии, ни во Франции. Лишь один отставной солдат, питавший особое пристрастие к «святому Иосифу», согласился однажды за лишний стаканчик поведать Жану-Луи, что некоторым из его товарищей, ожидавшим во Фрежюсе отправки в Африку через Марсель, было предложено поехать сражаться в Индокитай. Тем, кто соглашался, тут же выплачивали крупное денежное вознаграждение; иные из солдат подписывали этот контракт не глядя. Так что не все, кто уцелел на войне с немцами, сумели вернуться в Африку.
— А где этот Индокитай? — спросил ошарашенный Жан-Луи. — И чего ради наши парни должны там воевать?
— Как? — воскликнул старый солдат, покатываясь со смеху. — Ты учился в школе, а таких вещей не знаешь?
Оглядевшись вокруг, он с хитрым и довольным видом подмигнул Жану-Луи, сделал ему знак наклониться поближе и зашептал на ухо:
— Стало быть, малыш, ты хочешь узнать, что это такое — Индокитай? И не мучайся — сам никогда не додумаешься. Приходи-ка лучше завтра ко мне, я тебе все объясню, тут-то мы и посмеемся вместе. В мире много чего происходит, поверь мне. И здесь тоже произойдет, рано или поздно, можешь не беспокоиться. Но только об этом все помалкивают — и две газеты, что выходят в Фор-Негре, и радио, что провел губернатор; значит, есть на то причина. Пусть, мол, каждый сам гадает о будущем. Разве ты этого не почувствовал? Каждый ломает голову в одиночку, разбирается, что к чему. Так ведь? Заходи завтра ко мне, я тебе все растолкую. Но перед этим пообещай мне пойти к устью реки и посмотреть на волны. Присмотрись, как они спешат, мечутся, налетают одна на другую — и все же бегут в одну сторону, к морю. Вот и мы точь-в-точь как эти волны. Здесь ли, в Индокитае ли, в других ли местах нам случается и налетать друг на друга, и метаться, и сшибаться, и даже биться между собой, но мы все равно идем в одну сторону, понятно?
Поскольку Жан-Луи пребывал в полнейшем недоумении, старый солдат, который сообщил, что его зовут Жозефом, сказал ему:
— Ничего, малыш, ничего, заплати за последний стаканчик и завтра приходи ко мне, я тебе все объясню.
В дальнейшем Жан-Луи не раз по собственному почину наведывался в порт или навещал Жозефа — такой интерес разгорелся в нем к различным проблемам, о которых у них шла речь. Ему казалось, что он становится все более искушенным в них благодаря разговорам с Жозефом и другими демобилизованными солдатами, которые теперь прибывали все реже — совсем как иссякающая струйка воды.
Первые отчеты Жана-Луи о беседах с Жозефом сначала повергли Мор-Замбу в замешательство, которое не замедлило перерасти в недоверие. А потом, словно смирившись с новым горем, обрушившимся на него, он принялся изводить себя, пытаясь понять, что заставило Абену отправиться на эту новую войну в Индокитае — если он и в самом деле туда отправился. Неужто ему до сих пор так и не удалось раздобыть винтовку? Неужто это оказалось таким трудным делом? Или, быть может, он присвоил свое личное оружие, но в момент отплытия власти устроили неожиданный обыск и конфисковали у него эту драгоценность?
Мор-Замбе казалось, судя по беседам Жозефа с Жаном-Луи, что старый вояка знал обо всем этом куда больше, чем говорил. Он, например, отверг вполне естественное предположение о смерти Абены. А разве не могли немецкие самолеты разбомбить его автоколонну в Киренаике, в Италии или во Франции или еще где-нибудь? Разве нельзя предположить, что бомба угодила прямо в грузовик, который он вел в одиночку, и разнесла его в щепки? А могло быть и так — Жозеф сам не раз говорил о подобных случаях, — что немецкий истребитель на бреющем полете изрешетил грузовик Абены пулеметной очередью… Тяжелораненый водитель вскоре скончался или протянул всего несколько часов; потом его наспех похоронили в братской могиле, засыпав ее известью. А здесь никто об этом не узнал из-за общеизвестной нерадивости колониальной администрации, которая нисколько не заботилась о том, чтобы доставлять точные сведения о судьбах туземных солдат, даже если у них были семьи. Ма\о ли было случаев, когда она объявляла погибшими тех солдат, которые несколько месяцев спустя после этой прискорбной новости высаживались в Фор-Негре целые и невредимые, радуясь тому, что увидели наконец родную землю? Бывало и наоборот: получат, например, отец с матерью известие о том, что их сын жив-здоров и шлет им горячие приветы, а через несколько месяцев выясняется, что его как раз в это время и убили.
Но старый вояка Жозеф решительно отметал все эти предположения, заявляя, что такой парень, как Абена — а теперь он знал его по рассказам Жана-Луи так, словно сам был с ним знаком, — просто не мог погибнуть таким образом. И напротив, он вполне мог допустить, что Абена согласился отправиться на войну в Индокитай. Кто нюхнул пороху, утверждал он, тому уж трудно без этого обойтись. Должно быть, Абена не устоял перед соблазном, непостижимым для тех, кто ни разу не испытывал ничего подобного, — его неодолимо влекло опьянение битвы: трескотня автоматов, внезапные вылазки, смятение в рядах неприятеля, визг мин, оглушительные взрывы снарядов, слова команды, лихорадочно-быстрые действия орудийного расчета, нетерпеливое ожидание атаки. Впрочем, Жозеф не мог сказать наверняка, что именно так велись бои и в Индокитае; доходившие до него слухи заставляли его скорее сомневаться в этом. Но даже если способы ведения войны были гам другими, то опьянение битвы оставалось тем же — в этом старый вояка не сомневался.
Теперь всякий раз, когда в порту высаживались новые группы демобилизованных, Жан-Луи был уверен, что встретит там своего друга Жозефа; тот все больше и больше спивался и опускался, и однако, его отталкивающий и жалкий вид не смущал прибывающих ветеранов — ведь он не забывал прицеплять боевые награды к остаткам своего мундира. Пьяница ходил за Жаном-Луи по пятам, прислушивался к его разговорам с бывшими солдатами, а под вечер они чаще всего заваливались вдвоем в дешевый кабачок на другом конце Кола-Колы.
— Нет, — начинал Жозеф, покачивая головой, — нет, так ты только время теряешь. Дальше искать бесполезно. Теперь я почти уверен, что твой парень в Индокитае. Нечего сказать, погнался за удачей! Да если б он только знал, что его там ожидает!
— А что его там может ожидать? — спрашивал Жан-Луи.
— Ничего, — отвечал Жозеф, задумчиво глядя куда-то в сторону. — Может статься, у него денежки будут целее, чем у меня. А ведь и у меня они когда-то водились, можешь себе представить? И в немалом количестве. Но, видишь ли, малыш, вся беда в том, что служивому легче легкого их промотать.
— На баб?
— Ребята чаще всего этим бахвалятся, оно и понятно: потрепаться каждому охота. Только не стоит их за это корить. Во-первых, со вранья пошлин не берут, это всякому известно. И потом, не думай, что баб было такое уж множество. Бабы быстро тебе голову заморочат, я вот все думаю, почему бы это так? И, как я тебе уже сказал, не так-то уж много было этих баб на такую прорву мужчин, да и мы все равно как назло являлись всегда к шапочному разбору. Нет, бабы — это ерунда, можно и без них обойтись. А без чего настоящий военный обойтись не может — это я тебе сейчас скажу. Э-э-эх! О-о-ох!
Старый вояка ткнул пальцем в стакан «святого Иосифа», который держал в левой руке, скорчив при этом жуткую гримасу.
— Вот без чего не обойтись настоящему военному во веки вечные, пока небо на землю не упало. А если его загнали за тридевять земель от родных краев, то тем более. А если за трижды тридевять, то и подавно. А уж если в такую даль, где мы побывали, то, милый мой, тут и говорить не о чем, ты этого все равно не поймешь.
— А кстати, насчет женщин, — спросил у него Жан-Луи в тот раз, когда Мор-Замба впервые присутствовал при их встрече, — вот насчет женщин ты говорил, что их просто не хватало. Неужели там было так много мужчин?
— Ах, старина, ах, дуралей ты этакий, тебе и во сне столько не снилось…
— Откуда же столько набралось всех этих мужчин?
— Как откуда? Да со всех концов света, черт побери! Кого только на войну не пригнали! Белых было больше всего, оно и понятно: это их материк. Впрочем, легко сказать — белых: белый белому рознь. Вот ты бы сам посмотрел, каких только белых там не было! И белобрысые верзилы, и чернявые, поменьше ростом, но уж такие пройдохи — только держись! Вот уж пройдохи так пройдохи, тебе такие и во сне не снились!
— А ты не заливаешь?
— Нет, правда: каких там только не было… Впрочем, чего искать, посмотри на тех, что здесь: здешние тоже не на одно лицо. Но там, у них…
— А кроме белых?
— Кроме белых? Черные, кто же еще?
— Как черные? Неужели у нас на планете столько черных? А меня-то всегда учили, что мы — самая малочисленная раса на земле.
— Не берусь судить, малыш, сколько нас там наберется на всей земле, но на войне я видел столько черных, сколько тебе и во сне не снилось: тут я готов на что угодно с тобой поспорить. Немало я их повидал. И здесь тоже, легко сказать — черные, а на самом деле — каких только черных не бывает, ты и сам знаешь! В этом мы белым не уступим. Есть, например, американские черные, вот это, малыш, люди так люди!
— Неужели и в Америке есть черные?
— Ну, поздравляю! Ты же в школе учился, как можно этого не знать? Есть, да еще сколько! Вот только откуда они там появились, всегда ли там жили — этого у меня не спрашивай. Но черные там есть, можешь не сомневаться. И такие культурные! Посмотрел бы ты на них сам — да мы им в подметки не годимся! У них и офицеры свои, и все!
— И лейтенанты? И капитаны? Быть не может…
— Даже майоры и полковники. Целые полки сплошь из одних черных, от рядового до полковника. Есть, говорят, и генералы, но я их не видел. Я ведь только о том говорю, что сам видел, разве не так? Старый Жозеф трепаться не любит: чего не видел, того не видел. А у этих американцев я не видел только черных генералов. Ну, посмотрел бы ты, как они маршируют, — настоящие господа! Вот какие это парни…
— А по-каковски они говорят?
— По-своему, разумеется, по-американски. Кто знает английский язык, тому с ними можно столковаться.
— А они и в самом деле черные? Совсем черные?
— Ох, да говорят же тебе: и у них тоже каких только черных нет! Есть посветлее, как наши мулаты, а есть совсем черные, как сарингала.
— А другие черные там были, кроме американцев и наших парней, вроде тебя?
— Вот как раз сарингала и были. Но они, знаешь ли, не умеют читать даже свою собственную тарабарщину, они просто скот, пушечное мясо, с ними что хотят, то и делают. Помнится, когда нас отправляли отсюда в пустыню, мы ехали босиком, и мы, и сарингала. Этого я никогда не забуду, потому что в то время паровозы топили углем, по вагонам разлетались искры и обжигали нам ноги. Клянусь тебе, я это надолго запомнил. И вот, хочешь — верь, а хочешь — нет, когда мы добрались до Ойоло, нам выдали башмаки. Спросишь: почему? А потому, что мы собрались и написали протест — по-французски, разумеется. А сарингала, я думаю, получили обувку, только когда попали на передовую. Их ничем не прошибешь, этих скотов, уж поверь мне. Пушки, бывало, грохочут, самолеты на бреющем полете ревут так, что ушам больно, пулеметы строчат — а им хоть бы хны. Под огнем они держались молодцом — этого у них не отнимешь. Губернатор знает, что делает, когда гонит их сюда, чтобы они расправлялись с нами. Хорошие солдаты, да еще дармовые, — таких не каждый день встретишь.
— Значит, сарингала лучше всех под огнем держались. Ладно, а кто еще там был?
— Кроме сарингала? Американские черные, я же тебе говорил.
— А кроме американцев?
— Кроме американцев? Кроме них, там были… ну… кто же еще… мы, разумеется.
— Только черные?
— Только черные, малыш, если уж хочешь знать всю правду. Черный — самый лучший воин на свете, если, конечно, у него есть винтовка.
Тут Жан-Луи и Мор-Замба, взволнованные этими словами Жозефа, решили наконец поведать ему, что, еще отправляясь на фронт, Абена задумал присвоить себе винтовку и привезти ее домой. Лицо пьяницы застыло, он огляделся по сторонам, потом сделал друзьям знак, чтобы они наклонились к нему, и сказал доверительно:
— Так вот ради чего он пошел на сверхсрочную службу! Теперь я все понимаю. Он, стало быть, надеялся отыскать какую-нибудь лазейку, обмануть бдительность начальства. Но не удастся ему это, отберут у него винтовку, особенно автоматическую. Так вот, значит, в чем дело! Но они этого не допустят, клянусь вам, чем хотите, не допустят они этого!
— А собственно, почему? — спросил Жан-Луи.
— Потому что боятся, малыш. Тебе ли этого не знать, ты ведь 7в школе учишься. Винтовка опасна потому, что из нее так и тянет выстрелить: трах-тах-тах! Представь-ка себе это: вот смеху-то будет! Парню с винтовкой не пришлось бы околачиваться здесь без дела, ведь у нас в колонии мерзавцев предостаточно, взять тех же сарингала. Трах-тах-тах! Тах-тах-тарарах! Бум-бум-бум! Вот смеху-то было бы! Послушай-ка меня: засядешь ты, скажем, где-нибудь в переулочке с заряженной винтовкой в руках, слышишь — они подходят, человека три или около того, идут, подлецы, и никого не боятся, балагурят, ржут во все горло. И вот они вынырнули из-за поворота, прямо перед тобой. Тут и целиться не надо, они сообразить ничего не успели, и вдруг: тах-тах-тах! А тебя уже как ветром сдуло, и ни одна живая душа тебя в глаза не видела. Представь-ка себе все это: что же тогда, по-твоему, будет? Ну как ты думаешь: что тогда будет?
— Не знаю, — буркнул Жан-Луи.
— Да я и сам толком не знаю, — продолжал пьяница. — Сарингала, наверно, еще больше обозлились бы, но уж вряд ли стали бы так заноситься, как сейчас. А это была бы потрясающая победа. Раз ты сумел сбить спесь со своего врага — значит, победа за тобой. А что было бы потом, как думаешь?
— Ну что?
— А потом, малыш, все переменилось бы, все было бы не так, как прежде: тебе ли этого не знать! Что ужасней всего, отчего мы с ума сходим? Да оттого, что у нас ничего не меняется. Вот плыл я домой, на корабле всегда найдется время обо всем поразмыслить. Плывешь и думаешь: «Нет, невозможно представить, чтобы все у нас осталось по-прежнему, ну просто невозможно». Приехал, огляделся — и что же: ничего, ну ровным счетом ничего не изменилось. Вот ужас-то! Ты слышал о Рубене? Наклонись-ка поближе: ты слышал о Рубене — от парней из Кола-Колы, от мелких чиновников из Фор-Негра, от портовых грузчиков? Скажи мне, малыш, неужели ты никогда не слышал о Рубене? Ведь ты же учишься в школе!
— Конечно, — сказал Жан-Луи, — но я хочу спросить тебя вот о чем, правда ли, что вас держали взаперти, как зачумленных, и что вы никогда не участвовали в парадах?
— Пр-равда! — взревел старый вояка, опрокинув перед тем еще один стаканчик «святого Иосифа». — Истинная правда. Скажи-ка мне, малыш, кто взял оазисы Куфра? Ах да, ведь ты же не знаешь, что такое Куфра, — и чему вас только учат в ваших дурацких школах? Ну тогда я тебе сам скажу, кто их взял: раскрой пошире уши. Представь себе, что победителями в оазисах Куфра были мы!
— Кто это «мы»?
— Мы, африканцы, ну и еще сарингала. И всего-то нас было не больше пяти батальонов. Вот так-то дело обстоит с Куфрой, старина.
— А где же были белые?
— Белые? Посмотри-ка на них здесь, у нас: часто ли они сломя голову бросаются в пекло? Кричать другим «вперед» — это они умеют, а сами… Впрочем, в то время в их распоряжении не было ни одного настоящего бойца, если, разумеется, скинуть со счета офицеров. Только мы одни. А что потом? Думаешь, нам воздали воинские почести за эту победу? Когда итальянцы сдались…
— Итальянцы? При чем тут итальянцы? Откуда они-то там взялись? Я думал, вы сражались в пустыне с немцами…
— И с итальянцами тоже! Я объясню тебе это как-нибудь в другой раз. И чему вас только учат в школах? Так вот, воздать воинские почести победителям — значит дать им право первыми войти в крепость, когда неприятель сдался, — крепость эта звалась Эль-Тадж. Ну а теперь попробуй угадать, что было дальше! Нам не разрешили в нее войти, чтобы не унизить итальянцев: они поставили это условием сдачи.
— И ваше командование согласилось?
— Можешь мне поверить, малыш. И такое за время войны повторялось не раз. Но я рассказываю только то, чему сам был свидетелем. Если старый Жозеф чего не видел, он не станет тебя уверять, что видел, не так ли? Вот мы и остались торчать у стен крепости, в пустыне, под палящим солнцем. Но все это давно в прошлом. А теперь все наши мысли о Рубене. Ты слышал о Рубене, малыш? Плесни-ка мне еще стаканчик «святого Иосифа»! Да слышал ли ты хоть когда-нибудь о Рубене?
После многочасовой беседы Жан-Луи и Мор-Замба наконец расстались со старым воякой; теперь у них не оставалось никаких сомнений, что пьяница никогда не встречал Абену, иначе ему наверняка была бы известна его заветная мечта о винтовке.
Со своей стороны Жан-Луи особенно был заинтригован политическими откровениями Жозефа; он полагал, что здесь скрывалась какая-то тайна, которой не следовало пренебрегать. Он был тем более озадачен, что знал по опыту: старые солдаты слишком уверены в своем превосходстве над всеми прочими, чтобы, пусть даже по пьяной лавочке, петь дифирамбы человеку, никогда не нюхавшему пороха. Тем не менее Жозеф не переставал превозносить Рубена чуть ли не до небес. А ведь Жан-Луи, живший всего в нескольких минутах ходьбы от Биржи труда, фактической резиденции Рубена, был хорошо знаком с этим человеком и знал, что тот никогда не был солдатом. Неужели Рубен был не тем, за кого, не переставая им восхищаться, принимало его большинство колейского люда, — не просто сумасбродом, не боявшимся говорить во всеуслышание то, о чем другие едва осмеливались шептаться, не просто отчаянным храбрецом, который заранее осужден на неминуемую гибель, подобно множеству других исполинов, своих предшественников? Выходит, он вовсе не был бесплодным мечтателем, витающим в облаках в надежде, что оттуда посыпется манна небесная, поживиться которой вряд ли сумеют даже наши правнуки, — мечтателем, которого боготворит очарованная его бреднями толпа и втайне презирают истинные мудрецы, еженощно во время бессонницы убеждающие самих себя, что вначале было брюхо и то, что ниже брюха? А что, если он и впрямь был гребнем речной волны, стремящейся к океану будущего? Может, и в самом деле прав старый вояка, неустанно повторявший, что и сам господь был бы не в силах теперь преградить порабощенным народам путь к свободе, как нельзя заставить реку течь вспять от устья к истокам?
В этом году закупка очередного урожая какао оказалась для Робера не особенно удачной — это признавали все, и прежде всего Алу, который, как и следовало ожидать, вернулся в дом зятя, хотя там с ним обращались как с лакеем. Робер мог бы закупать какао и от своего собственного имени; с этой целью он собрал, занимая направо и налево, некоторую сумму, правда небольшую, но все-таки вполне достаточную для проведения задуманной операции, если, конечно, действовать осмотрительно. Но, невзирая на цветистый слог Жана-Луи, все бесчисленные прошения Робера, адресованные директору Управления экономикой, оказались тщетными, и документов, дающих право на оптовую закупку, он так и не получил «ввиду, — как ему ответили, — отсутствия серьезных оправдательных причин нерегулярного поступления от него налоговых сборов». Впрочем, он и сам признавал, что так оно и есть. Запутавшись в своих темных махинациях с местными властями, да к тому же порвав с Ниаркосом — причина разлада так и осталась тайной для всех, — Робер, подобно большинству колейских коммерсантов, вынужден был отказаться от самых прибыльных торговых операций, какие только возможны в колонии. Потерпев крушение своих честолюбивых планов, он, однако, не пал духом и с удвоенным пылом взялся за мелкие сделки на окрестных базарах и ярмарках, где у колейских торговцев руки были развязаны из-за слабости или полного отсутствия надзора. Дополнительную выгоду Робер извлекал из перевозки чужих грузов в сообществе со своим другом Фульбером, водителем пятитонки, который наверняка впервые в жизни сделался важной персоной; вокруг него увивались солидные торговцы, и сам он, почувствовав себя хозяином, проявлял теперь завидное рвение.
Но подлинный реванш за свою неудачу Робер взял несколько месяцев спустя после уборочной кампании, когда Доротея, младшая из его жен, разрешилась мальчиком в родильном отделении больницы Паран. Если не считать молодых женщин, отпрыски мужского пола были главной страстью Робера. При их появлении на свет он сходил с ума от счастья, буквально разорялся на подарки для матери и ребенка и на пиры, которые сегодня задавались друзьям, завтра — соседям, а послезавтра — недругам, ибо нельзя же было, как он сам говорил, упускать такую возможность для примирения. Проведя пять лет на службе у колейского коммерсанта, Мор-Замба понял, что эта неуемная страсть к своим отпрыскам мужского пола была одной из причин того, что деятельный, изобретательный, а подчас и рассудительный человек так и не выбился из среднего достатка, так и не сумел сколотить состояние, которое уравняло бы его с самым захудалым греческим торговцем. Уже будучи отцом множества сыновей, он не останавливался ни перед какими расходами, чтобы отпраздновать рождение очередного наследника, после чего ему приходилось начинать все почти на пустом месте.
Целую неделю в доме Робера толпились гости, целую неделю шел пир горой. Торговец взял напрокат такси, чтобы обеспечить непрерывную связь между Кола-Колой и родильным отделением: гуда отправлялись послания, ездили родственники и друзья. Но почему-то получалось так, что большую часть времени машиной пользовался Жан-Луи, с гордым видом разъезжавший в ней по Фор-Негру; и всегда рядом с ним на заднем сиденье восседал Мор-Замба: считалось, что он колесит по городу с ведома и по настоянию хозяина. Однако все обязанности Мор-Замбы сводились к тому, что он должен был каждый вечер просиживать в родильном отделении, развлекая Доротею, с семи часов, когда молодым мамашам разносили ужин, до девяти, когда звонок возвещал о конце посещений. Такси подвозило Мор-Замбу и Жана-Луи к воротам больницы, и там они расставались. Мор-Замба шел развлекать роженицу, а его приятель, которого такое времяпрепровождение нисколько не прельщало, возвращался в Кола-Колу или, что случалось чаще, ехал в центр города, чтобы пустить пыль в глаза своим дружкам и подругам. К девяти часам он возвращался на машине и забирал Мор-Замбу.
В среду, однако, он согласился пройти в отделение вместе с приятелем, попросив шофера такси подождать их. Мор-Замба шепнул ему, что он слегка удивлен поведением Доротеи, которая, как видно, была не прочь завязать с ним интрижку; Жан-Луи изъявил готовность собственными глазами убедиться в этих подозрениях.
Молоденькая женщина повела себя с посетителями более чем любезно; не дав им опомниться, она обрушила на них целый каскад игривых намеков. Легкомыслие колейских кумушек давно вошло в поговорку, равно как и снисходительность их мужей, чаще всего слишком пожилых и неспособных в должной мере одарить своих юных жен супружескими радостями. Удивленная сдержанностью посетителей, которые стеснялись друг друга, ибо им еще не приходилось сообща охотиться на такого рода дичь, она решила, что они чем-то озабочены, и, чтобы развеять их думы, прибегла к давно испытанному и безотказному средству. Указав на большую плетеную корзину, стоявшую у ее изголовья, она воскликнула:
— Господи! Да что же это я! Ведь у меня тут столько всякой выпивки! Да-да, вон там… Да не стесняйтесь! Берите, откупоривайте, наливайте!
Среди гостинцев, наполнявших корзину, и в самом деле были рассованы бутылки с вином, фляжки с напитками покрепче, коробки консервов, флаконы духов. Оба приятеля принялись разбираться в бутылках и фляжках, а десятка полтора молодых матерей, лежавших в том же отделении и тоже приглашенных на угощение, отдали должное другим лакомствам. Подзадоренный Жаном-Луи, чье оживление росло по мере того, как он приглядывался к Доротее, Мор-Замба, питавший естественную слабость к женщинам более скромного достатка и поведения, все-таки не устоял и налег на спиртное с большим усердием, чем обычно. Оба посетителя совсем забыли о времени и покинули больницу лишь тогда, когда санитар объявил им, что свидания давным-давно окончены, часы пробили десять и в больнице пора гасить свет.
Таксист уехал, так и не дождавшись пассажиров, поскольку время было позднее. Не имея возможности вернуться в Кола-Колу через центр Фор-Негра, где африканцам было запрещено появляться по ночам со времени кровавых расстрелов в октябре сорок пятого года, они решили сделать крюк через школьный городок, находившийся в восточной части города, на откосе. После удушливой дневной жары было особенно приятно, слегка подвыпив, шагать в ночной прохладе, карабкаться, отдуваясь и потея, по крутой тропинке и, оказавшись наверху, с наслаждением подумать, что благодаря Роберу у них впереди еще целых два дня блаженного безделья. Проходя мимо фонарей, которые встречались все реже и реже по мере удаления от центра, Жан-Луи тщетно пытался спрятать прихваченную с собой бутылку рома под рубашку, выпущенную поверх элегантных тергалевых брюк. Он рассчитывал извлечь пользу из этого непредвиденного окольного пути, вручив бутылку Жоржу Мор-Кинде, более известному под кличкой Джо Жонглер. Юный щеголь имел причину подольститься к нему, ибо гот при всех своих пороках был братом Альфонсины, очаровательной девчушки, каждое утро направлявшейся в школу мимо дома, где обитали родители Жана-Луи.
Жонглер по большей части нанимался боем; он старался, когда это ему удавалось, устраиваться в европейские дома в центре Фор-Негра. Когда в колонию прибывали европейцы, желавшие у нас обосноваться, целая сеть информаторов предупреждала Мор-Кинду и его друзей, которые, не питая доверия к государственным служащим, рьяно охотились за предпринимателями, коммерсантами и прочими дельцами, которым приходится часто, чуть ли не ежедневно, оперировать наличными деньгами. Много раз осужденный за кражу во всех ее видах, Мор-Кинда не мог рассчитывать на то, что после очередной отсидки ему удастся найти работу: слишком он намозолил всем глаза. Во время тюремного заключения начальство часто одалживало его некоему Сандринелли, директору школьного комплекса имени 18 июня, полновластному хозяину двух школ — мужской и женской, — ремесленного училища и приюта для белых и цветных сирот. И вот, отбыв срок, Жонглер явился к Сандринелли и напомнил ему, что, будучи заключенным, не раз помогал госпоже директорше, у которой, впрочем, было и без того достаточно прислуги, выполнять самую грязную работу по дому. Директор соизволил официально назначить его школьным сторожем, с тем чтобы заодно использовать в качестве слуги. Таким образом, у госпожи директорши появился лишний бой, уже испытанный на деле, да к тому же — чего уж лучше? — получавший жалованье из государственного кармана. Но для самого Жонглера эта служба у государственного чиновника, который обосновался в Африке давно и не даст так просто обвести себя вокруг пальца, была, разумеется, только случайной и временной передышкой. Он являлся на территорию школьного комплекса к четырем часам дня и принимался за работу, которую указывала ему госпожа Сандринелли: прислуживал за ужином, мыл посуду, жадно набрасываясь на объедки, стирал детское белье, накопившееся за день, а часов в десять отправлялся в один из классов, откуда должен был присматривать за школьным городком, состоявшим из нескольких беспорядочно разбросанных небольших строений. Однако заниматься этим делом на сытый желудок было не так-то просто, и Мор-Кинда чаще всего сразу же заваливался спать и просыпался только часа в четыре или пять утра. Он выходил в потемках во двор, подставлял голову под кран и обливался холодной водой, чтобы набраться бодрости; потом завтракал земляными орехами, запивая их пивом из припасенной с вечера бутылки, и дожидался, когда господин Сандринелли проснется, оденется и отпустит его. Тот поднимался обычно часов около шести; Джо Жонглер узнавал об этом, когда хозяин подзывал только что спущенных с привязи сторожевых псов.
В гот вечер, в начале двенадцатого, Мор-Кинда, который закончил трудовой день и как раз направлялся в комнату, отведенную для дежурства, услышал условный стук в дверь: то были Мор-Замба и Жан-Луи, пробравшиеся на территорию школьного городка через известное немногим посвященным отверстие в ограде. Даже еще не зная о роскошном подарке, который ему предназначался, Жонглер принял их с распростертыми объятиями.
— Чего я никак не могу понять, — сказал он, обращаясь к Жану-Луи, — это как тебе удается меня найти в этом скопище лачуг. Молодец, старина!
Потом он обернулся к Мор-Замбе:
— А это, если судить по росту, знаменитый Мор-Замба, гроза охранников! Слышал о тебе, слышал. Ну как дела, парень? Нет, вы только посмотрите на него! При такой комплекции совсем нетрудно схватить за шиворот парочку сарингала и сшибить их лбами! На его месте и я бы это запросто сделал… Тсс! Говорите потише: хозяин еще не улегся. Он хоть и далеко отсюда, но…
Тем временем Жан-Луи вытащил из-под рубашки свой подарок, и, заранее предвкушая удовольствие, Жонглер залился счастливым смехом, прикрывая, однако, рот ладонью, чтобы не перебудить весь школьный городок. Успокоившись, он открыл бутылку, сделал добрый глоток прямо из горлышка и передал ее гостям, призывая последовать его примеру; затем он снова прижал горлышко к губам, откинулся назад и распрямился лишь после того, как последний глоток рома пробулькал в его глотке. Затем он разразился бессвязной речью, смысл которой не сразу дошел до обоих приятелей, и без того ошеломленных его подвигом; но, вслушиваясь в этот бред, они почувствовали, как по их спинам забегали мурашки.
— Рубен в руках врагов! — шептал Жонглер, сдерживая приступы беззвучного смеха. — Не верите? А что тут невероятного? Этого давно следовало ожидать, разве не так? Не знаю, как им удалось его зацапать, но клянусь, сейчас он у них в руках, и они держат его в этой самой школе. А кто его охраняет? Держу пари, что не догадаетесь! Не верите? Ладно, пойдем посмотрим, идите за мной. Тсс, тихо, ребята! Главное — не переполошить эту свору, что засела в доме хозяина. Там депутат Ланжело, комиссар Маэстрачи, один майор колониальных войск, один молодой мамлюк и еще много народу… Не отставайте от меня, сегодня жуткая темень.
И в самом деле, ни одного фонаря не горело на территории школьного комплекса, среди беспорядочного скопления наспех возведенных кирпичных строений, крытых гофрированным железом или черепицей. Сандринелли, директор комплекса, которого называли также «голлистом», любил говорить, что электрический свет неудержимо влечет к себе негров, а мрак, наоборот, отталкивает их, так что до тех пор, пока вверенное ему заведение по ночам погружено во тьму, воры и прочие злоумышленники будут волей-неволей обходить его стороной. Сандринелли хорошо знал Африку и тех, кого он именовал «неграми», — это признавали и сами африканцы. В колонию он прибыл молодым сорвиголовой, вскоре после окончания первой мировой войны, когда лишь редкие смельчаки отваживались поселяться в стране, только что силой отнятой у их исконного врага. Не в пример другим молодым служащим колониальной администрации, которые, едва ступив на нашу землю, бросали чиновничью лямку и спешили заняться лесными разработками или торговлей, Сандринелли не только остался школьным учителем, но даже семьей обзавелся лишь перед самым началом новой войны. Будучи сторонником присоединения колонии к движению, возглавляемому лондонским изгнанником, он тем не менее сумел, сославшись на частые приступы болотной лихорадки, увильнуть от службы в войсках, которые вели отчаянную борьбу в пустыне, стремясь любой ценой представить Францию среди других стран, противостоящих фашистской оси. Таким образом, все пять лет войны превратились для него в нечто вроде затянувшегося медового месяца. И теперь при каждом торжественном случае — а такие случаи нередки в нашей колонии, как и повсюду, где царят тупость, лицемерие, подкуп и вымогательство, — его друзья спешили отдать должное его успехам на двойном поприще наставника молодежи и отца семейства.
Подкравшись к задней стороне здания, чуть выделявшегося по высоте среди остальных и полностью погруженного во тьму, Жонглер замер и приложил ухо к стене. Спутники последовали его примеру. За стеной были слышны глухие удары, сопровождавшиеся душераздирающими воплями, которые сразу же тонули в шуме и гуле голосов: было похоже на то, что собравшиеся там люди наслаждаются мучениями своего пленника и угрожают забить его насмерть, если он не замолчит. Звуки ударов стали отчетливей, размеренней, неторопливей: чувствовалось, что истязатели работают артистически, в свое удовольствие, без спешки, тщательно примериваясь. Теперь пленник не осмеливался даже кричать, опасаясь, наверно, еще более жестокой расправы, а только стонал, словно уже находился при смерти. Сердце Мор-Замбы разрывалось от жалости, гнева и отчаяния, слезы катились по его щекам, а все тело сотрясала судорожная дрожь: так бывает с людьми, которые глядят на страдания попавшего в беду ребенка, будучи не в силах ему помочь.
— Это он, — прошептал Мор-Кинда. — Они мучают его уже целый час. Такое случается не впервые с тех пор, как я тут работаю. И каждый раз точь-в-точь, как теперь. Хватают какого-нибудь парня, волокут сюда и отдают в руки сарингала. И представление начинается. А когда сарингала как следует его отдубасят, бедного парня выкидывают на пустырь — поди разберись, чьих это рук дело. А этого, мне кажется, они решили и вовсе укокошить. Ох, мерзавцы!
— Да о ком ты говоришь? — нетерпеливо прошептал Жан-Луи. — Кто кого дубасит?
— Кого дубасят? Парней Рубена, профсоюзников, или как их там… А в этот раз он сам угодил в их лапы…
— А кто дубасит?
— Сарингала, кто же еще? По приказу негрецов, голлистов, тубабов, разве не ясно?
— А почему?
— Послушай-ка! Ты мне не заливай, будто сам этого не понимаешь! Негрецам этот профсоюз как бельмо на глазу, они говорят, что пойдут на все, чтобы его уничтожить.
— А Сандринелли с ними заодно?
— Он у них за главного, не зря же его «голлистом» называют, ну если и не самый главный, то один из главных. Они все там собрались сейчас в его доме, на том конце школьного городка. Я только что оттуда и, стало быть, знаю, о чем говорю. Я сам их видел и слышал; они заявились как раз тогда, когда я кончал мыть посуду на кухне. И среди них — один на редкость опасный тип, некий Брэд; он, кажется, приходится Сандринелли кузеном. Этот на все способен. Он-то и притащил сюда Рубена.
— Сказки! — продолжал сомневаться Жан-Луи. — Где же это он мог его арестовать? В Кола-Коле его тут же забросали бы камнями. Тогда где же?
— В Фор-Негре, наверно, — вставил Мор-Замба, который гоже не знал, что и думать.
— Он там никогда не появляется, по крайней мере в одиночку. Будь это так, весь город знал бы об этом. И вся Кола-Кола поднялась бы на ноги.
— Может, так оно и есть, мы же не знаем, что там сейчас происходит.
— Нужно что-то делать! Они убьют его! — выговорил Мор-Замба, сдерживая рыдания.
— А ты знаешь Рубена в лицо? — спросил Мор-Кинда у Жана-Луи.
И когда тот кивнул: знаю, мол, кто не знает Рубена в Кола-Коле, Жонглер помог ему взобраться к себе на плечи, и Жан-Луи, склонив голову набок, приник к широкой щели, зиявшей там, где на кирпичную стену опирался грубо сбитый остов крыши. При свете стоявшей на полу керосиновой лампы он увидел Рубена, которого по очереди избивали трое татуированных охранников, орудуя ротанговой тростью, увесистой, как дубина, и хлесткой, как плеть. Его уложили на пол ничком, обнажив спину и зад для ударов; когда он, истерзанный болью, пытался перевернуться на бок или закрыться рукой, охранники давили ему пальцы тяжелыми башмаками; иногда один из сарингала, отбросив трость, вскакивал ему на спину и с остервенением топтал пленника.
Мор-Замба, взобравшийся на плечи Жонглера после Жана-Луи, увидел на лице Рубена явные следы пыток: скулы профсоюзного вожака опухли и кровоточили, но в остекленевших глазах не было слез; время от времени он обводил комнату угасающим взглядом, словно силясь рассмотреть надвигавшуюся на него смерть, а потом морщил лоб и страдальчески закусывал губы в ожидании очередного удара. Мор-Замба утверждает, что лицо мученика, превратившееся в подобие чудовищной маски, до сих пор у него перед глазами и, наверно, вовеки не изгладится из памяти. Он еле сдерживался, чтобы не броситься в одиночку на помощь Рубену, и поэтому было решено покинуть школьный городок, спуститься вниз по тропинке, пересекавшей пустыри, и отправиться за помощью в коллеж Братства.
— Веди нас в коллеж, — сказал Мор-Кинда Жану-Луи. — Ты там свой человек. Мы расскажем, что здесь происходит, говорят, что тамошние ребята преданы Руб'ену, что среди них есть даже настоящие бандазало, вот и посмотрим, что они решат.
Коллеж Братства, недавно возведенный в ранг лицея, первого в колонии, но по старой памяти называвшийся коллежем, находился всего в каком-нибудь километре от школьного городка. Напротив учебных корпусов, в этот час уже закрытых, располагались общежития для африканцев — крытые черепицей кирпичные домики, приземистые и хлипкие, как солдатские казармы. Они выстроились в несколько рядов вдоль дороги вокруг пологого двора. Воспитанники помоложе занимали задние корпуса, старшие жили ближе к дороге, и, хотя время было позднее, многие из них еще не легли спать. Вопреки распорядку в двух комнатах еще горели керосиновые фонари, хотя и с сильно прикрученными фитилями; при их свете в окнах мелькали фигуры полураздетых юношей. Обитатели одной из комнат танцевали под гитару, на которой наигрывал парень, в одних трусах восседавший на спинке железной кровати и явно кичившийся своими музыкальными успехами. Общежитие не было ничем отгорожено от внешнего мира, так что в<х: питанники, задержавшиеся в предместье, могли свободно проходить в свои корпуса. Пользуясь этой свободой, трое друзей вошли в комнату, откуда доносилась музыка. Жана-Луи тотчас узнали и встретили хором восторженных приветствий и поздравлений, смысл которых остался для его спутников неясным. Никого не удивило, что он явился в столь поздний час, вероятно, от него здесь привыкли ожидать чего угодно.
— Скажи им сразу, — посоветовал Мор-Кинда.
— А что случилось? — заволновались воспитанники, заинтригованные смятением, написанным на лицах гостей.
— Рубен попал в лапы врагов.
— Что ты там болтаешь? — зашумели пансионеры, обступив Жана-Луи. — Объясни как следует. Какой Рубен? Профсоюзный вожак?
Вскоре они разбились на три группы, чтобы дать каждому из трех друзей возможность как можно более кратко и толково изложить им суть дела. Жан-Луи остался в комнате и продолжал начатые объяснения, а Мор-Кинду вывели за руку во двор, где, окруженный толпой лицеистов, к которой все время присоединялись новые слушатели, он принялся, помогая себе жестами, взволнованно описывать виденную им жуткую сцену. Что же касается Мор-Замбы, то все его незатейливое, но убедительное красноречие взывало прежде всего к действию; он ограничивался тем, что бессвязно повторял, еле сдерживая рыдания:
— Нужно что-то делать… сейчас же… иначе они убьют его…
И тут из толпы, сгрудившейся вокруг Мор-Замбы и заполнившей дворик между корпусами полуночников, внезапно раздалось имя человека, которому суждено было через несколько лет преобразить облик колонии. Его выкрикнул один из парней, задетый, видимо, за живое настойчивыми призывами косноязычного оратора:
— Дессалин! Где Дессалин? Позовите Дессалина!
Разбуженные суматохой, царившей в ближних корпусах, отовсюду сбегались пансионеры — кто в пижаме, кто в трусах, кто в набедренной повязке. Самые младшие, жившие в глубине городка, проснулись и ринулись в сторону дороги как раз в тот момент, когда их старшие товарищи, уразумев наконец всю серьезность происходящего, начали расходиться по своим комнатам, чтобы наскоро одеться и быть готовыми к дальнейшим событиям. Из бушевавшей толпы доносились яростные крики:
— Рубен в лапах врагов! Ах, мерзавец Сандринелли, это он во всем виноват!
Наконец, протирая заспанные глаза, появился Дессалин. У него не было времени одеться, но он успел прихватить с собой рубашку, брюки и парусиновые туфли. Это был высокий, стройный и мускулистый парень с очень темной кожей, насколько можно было судить при свете керосинового фонаря, теперь полыхавшего в полную силу. Он двинулся в ту комнату, где ораторствовал Жан-Луи; за ним тотчас последовали все остальные; в дверях образовалась давка, и в конце концов большинство парней было вынуждено остаться снаружи. Дессалин, судя по всему, был тугодум. Казалось, он с трудом приходит в себя после некстати оборванного сна. Его долго искали, прежде чем удалось вспомнить, что этот неутомимый активист, стоявший, как утверждали, во главе одной из групп бандазало, в которую входили лицеисты и колейские сапаки, укрывается в дальних корпусах, когда ему нужно как следует отоспаться после многих бессонных ночей. Хорошо зная Жана-Луи, но боясь ввязываться в несвоевременное и сомнительное предприятие, которое в конце концов могло оказаться провокацией, Дессалин решил заручиться необходимыми гарантиями и с этой целью подверг троих друзей нескончаемому допросу, который только подогрел нетерпение тех, кто уже был убежден, что Рубену и в самом деле угрожает смерть.
Слушая друзей, Дессалин успел одеться и обуться и стоял теперь в нерешительности, не сводя вопрошающего взгляда с Жана-Луи, словно умолял этого повесу и болтуна отречься от своих слов, признаться, что он выдумал всю эту чудовищную историю смеха ради.
— Дессалин! Дессалин! — кричали вокруг — так идолопоклонники взывают к своему божеству, так партизаны выкрикивают пароль.
Почему Дессалин? — спрашивал себя Мор-Замба. Это наверняка подпольная кличка, но что она означает? Находясь среди образованных людей, он часто втайне сожалел о своем невежестве, но никогда еще сожаление это не было таким жгучим, как теперь.
— Ладно! — решился вдруг Дессалин. — Пошли!
«Ах!» — облегченно вздохнула толпа и пришла в движение. Шагая во главе колонны, Дессалин направился сначала к Высшей сельскохозяйственной школе, расположенной по соседству со студенческим городком. Она была обнесена деревянным забором. Когда Дессалин обратился к сторожу, заодно исполнявшему обязанности вахтера, тот крикнул, что у них свои порядки, не такие, как в Коллеже, и что все тут давным-давно спят. Дессалин настаивал на своем, повысил голос; толпа лицеистов, сбившаяся за спиной вожака, подбадривала его криками. Из темноты донеслось грозное рычание, на минуту охладившее пыл юных бунтовщиков: судя по всему, пес был громадным. Затем кто-то принялся успокаивать рассвирепевшее животное: «Лежать, Барка, лежать!» В стоявшем чуть на отлете доме директора скрипнула и распахнулась дверь. Перебранка между Дессалином и сторожем разгорелась с новой силой.
Директор Высшей сельскохозяйственной школы, господин Рондо, атлетически сложенный молодой человек в пижаме, стремительно сбежал с крыльца и подошел к Дессалину. Они обменялись несколькими словами, в которых, как показалось Мор-Замбе, наблюдавшему за этой сценой издалека, не чувствовалось ни особой любезности, ни открытой вражды. Было похоже на то, что Дессалин не упрашивает директора, а просто-напросто объясняет, что ему во что бы то ни стало нужно повидаться со своими друзьями из Сельскохозяйственной школы. В конце концов директор согласился пропустить его за ограду.
Этот человек был довольно загадочной личностью. Даже после того, как ему пришлось покинуть колонию и спешно вернуться в Европу, никому так и не удалось разобраться, к какому лагерю он принадлежал, а ведь в те годы такая неопределенность была немыслимой для белого. В этом месте своего рассказа Мор-Замба не упускает случая описать этого странного человека поподробнее. По его словам, он, разумеется, не был против нас, но и за нас открыто не выступал. Будь он нашим врагом, он непременно погубил бы Дессалина вскоре после всей этой истории: ему достаточно было сказать, что в ту ночь Дессалин с подозрительной настойчивостью просил пропустить его на территорию Сельскохозяйственной школы, чтобы повидать своих друзей рубенистов. Мог он и добавить, что, несмотря на поздний час, он видел у ворот вверенного ему заведения возбужденную толпу студентов, которые подбадривали Дессалина криками. После таких показаний любой судья не колеблясь отправил бы Дессалина и его друзей на скамью подсудимых. Однако господин Рондо, привлеченный к процессу в качестве свидетеля, предпочел обо всем этом умолчать.
Но и нашим подлинным сторонником его тоже не назовешь: когда профсоюзные активисты были объявлены вне закона, когда для их подавления были пущены в ход самые жестокие методы, целый курс Сельскохозяйственной школы, настоящий рассадник борцов и мучеников, был разгромлен с помощью грубой силы или тайных интриг — разгром этот не вызвал ни малейшего протеста со стороны директора. И все же господин Рондо остерегался доносить на своих питомцев, примкнувших к рубенизму: вот почему власти не только выставили его из колонии, но и выдали ему нечто вроде волчьего билета, что наложило на него клеймо отступника.
Перед тем как проникнуть за ограду, Дессалин приказал двум старшекурсникам, стоявшим рядом с ним, отойти от ворот и подождать его в условленном месте у забора. Таким образом ему удалось тайком от сторожа и не привлекая внимания директора, который к тому времени успел удалиться к себе, перекинуть через ограду несколько мотыг, лопат и ломов. Лицеисты и их товарищи из Сельскохозяйственной школы тотчас разобрали эти инструменты с явным намерением пустить их в дело, если того потребуют обстоятельства.
Из студенческого городка к школьному комплексу вело несколько дорог. В ту ночь заговорщики, движимые стремлением напасть на крепость Сандринелли внезапно, выбрали самый длинный, окольный путь, позволявший им, так сказать, зайти в тыл неприятеля. Кроме того, этот маршрут был выбран с тем расчетом, чтобы у Дессалина и его ближайших помощников было время навести порядок в своем войске, склонном к анархии. Растянувшись по дороге, колонна быстрым шагом прошла около километра до того места, откуда начиналась тропинка, ведущая прямо к главному входу на территорию школьного комплекса. Но Дессалин и его главный штаб миновали развилку и продолжали шагать по дороге, которая сворачивала влево и шла под уклон, огибая холм, где, подобно римскому укрепленному лагерю, располагались владения Сандринелли. Затем дорога снова повернула, но теперь вправо; не замедляя шага, заговорщики продвинулись еще метров на триста до пересечения с протоптанной по склону холма тропинкой, что вела к жилым корпусам школьного комплекса, а чуть дальше подходила к вилле Сандринелли. Сворачивать на нее, разумеется, не следовало. Дессалин обратился к окружавшим его старшекурсникам, боевому ядру группы:
— Сейчас мы проберемся на территорию школьного комплекса по склону холма, перелезем через стену, так нас никто не заметит. Если встретите отпор, возвращайтесь сюда и не забудьте отозвать остальных, особенно младших. Да вот они уже подходят. Мы вас прикроем, окружив виллу Сандринелли. Действуйте без опаски, пока не услышите сигнал тревоги. Ну, ступайте и прихватите младшекурсников!
Дессалин рассчитывал, что, если нападающие будут решительно отброшены — такой возможности он не исключал, но она не вызывала у него мысли отказаться от нападения, — они смогут ускользнуть от погони, перескочив через невысокую ограду и спрыгнув с насыпи на шоссе, в этот час совершенно безлюдное. А если преследователей не остановят ни ограда, ни крутая насыпь, беглецы легко смогут затеряться на пустырях, лежащих по ту сторону шоссе, а оттуда ползком добраться до ближайшей африканской деревни, где им будет нетрудно скрыться, благо у всех там есть друзья, а у тех, кто постарше, — и подруги. Школьный городок и в самом деле был одной из окраин Фор-Негра, за ним располагалось кольцо туземных деревень, сохранившихся в неприкосновенности, несмотря на колонизацию. Вся эта местность, где школьные участки соседствовали, а то и сливались с землями африканских поселков, в то время была настоящим райским уголком, и учащиеся, сбросив оковы дисциплины, любили побродить там на свободе по воскресеньям.
Там никогда не встретишь не то что белых жандармов, но и их чернокожих подручных. Лишь время от времени орда пьяных сарингала врывалась на эту территорию и, всласть покуражившись, убиралась восвояси.
Дессалин и испытанные активисты-рубенисты рассыпались цепью и притаились за углами зданий. Цепь эта протянулась через весь школьный комплекс как раз между виллой директора, стоявшей в другом конце участка, и домом, являвшимся целью налета; заговорщики знали, что он находится у них за спиной, но не знали точно, где именно. Они предполагали, что Сандринелли, услышав шум нападения, прежде всего спустит пару своих сторожевых псов, но заградительный отряд, залегший в засаде, перехватит их и прикончит припасенными ломами и мотыгами; затем появится и сам Сандринелли вместе со своими вооруженными друзьями, готовыми открыть огонь. Тогда, рассуждал Дессалин, останется только послать одного или двух бойцов к воспитанникам Коллежа, готовым к приступу, и предупредить их, чтобы они спешно отходили назад или стояли насмерть. Но, несмотря на личное мужество — а в этом ему могли бы позавидовать многие из тех героев, которыми так гордится История, — Дессалин был неопытным и, следовательно, никудышным стратегом. Ни сам Сандринелли, ни его друзья не рискнули высунуть нос наружу во время стычки и даже не спустили псов. И не только потому, что их застали врасплох. Эти новоявленные флибустьеры были мастерами закулисных и заведомо безнаказанных преступлений; они пуще огня боялись гласности и открытого суда и ни за что на свете не решились бы сойтись со своим противником лицом к лицу.
Несмотря на советы нескольких старшекурсников, активистам, оставленным Дессалином для руководства ударным отрядом молодежи, тоже не хватило смекалки. Прежде всего, они пришли в замешательство, едва собравшись, — а нет ничего глупее и нелепей толпы, которая не знает, как ей поступить. Они никак не могли найти здания, где был заперт Рубен; сарингала, вероятно встревоженные шумом приближавшейся колонны, перестали истязать пленника и таким образом лишили своих противников надежнейшего способа ориентации. А Джо Жонглер, одуревший от рома, который он не переставал прихлебывать по пути, был уже не в состоянии найти дорогу среди приземистых строений школьного городка: в темноте все корпуса были неотличимы один от другого. Тем не менее клещи нападавших, действуя, так сказать, автоматически, начали смыкаться вокруг цели, хотя она была столь неясной, что наступление грозило окончиться провалом, превратиться в беспорядочное и бессмысленное топтание на месте.
К счастью, Мор-Замба, который был здесь всего-навсего случайным бойцом, сохранял ясность мысли, он неутомимо всматривался в темноту. И наконец ему удалось приметить здание, в котором, как он утверждал, сарингала истязали Рубена. Новое замешательство: каким оружием располагает враг? Во что обойдется нападающим лобовая атака? К Дессалину послали связных; вернувшись, те объявили шепотом:
— Дессалин утверждает, что мы и так упустили время, больше нельзя терять ни минуты. У сарингала есть карабины, но нет патронов. Они могут драться только прикладами.
Ободренные этим сообщением, нападающие приступили к штурму. Неистовый град камней неожиданно обрушился на крышу маленького строеньица и сотряс его, как ураган сотрясает банановое дерево. Послышались крики:
— Сандринелли — убийца! Маэстрачи — убийца! Ланжело — убийца!
Все гости Сандринелли, называемого «голлистом», или Хозяином, удостоились этих проклятий, кроме молодого мамлюка — того самого, что захватил Рубена: Джо Жонглер никак не мог припомнить, как его зовут.
Внезапно единственная дверь строения распахнулась, и на фоне коптящего фонаря появился высокий силуэт охранника, точно фигура из китайского театра теней. Движимые не столько осознанным мужеством, сколько слепым страхом и чувством самозащиты, первые ряды юных бойцов ринулись вперед и ворвались в помещение, толкаясь, размахивая кулаками, наставляя друг другу синяки, вопя, кроша и топча вслепую все вокруг, кроме самого Рубена, поскольку он оставался лежать на полу, не в силах не то что встать на ноги, но и пошевельнуться. Потом все вдруг бросились врассыпную.
На следующий день, когда первые полицейские рано утром прибыли на место сражения, было обнаружено, что три карабина охранников исчезли; один из сарингала валялся на цементном полу с раскроенным черепом, а двое других, получив тяжелые ранения, могли только благодарить судьбу за неопытность нападавших. Спрятавшись на территории комплекса, они сами поспешили навстречу полицейским.
Согласно одной из версий этого дела, которая долго была в ходу в школьном городке, некий великан схватил Рубена в охапку, взвалил на плечи эту драгоценную ношу и вместе с ней скрылся в ночной тьме. Перед этим ему пришлось вступить в недолгий, но яростный бой с одним из сарингала, который, стоя над пленником, молотил направо и налево прикладом своего карабина. Неистовая и стремительная рукопашная схватка окончилась тем, что охранник вылетел из рук противника, словно струя опилок из-под зубьев циркульной пилы, и с такой силой ударился о стену, что череп его раскололся, точно яйцо, шмякнувшееся о камень.
Описывая нам теперь беспорядочное бегство, причина которого так озадачила всех, кто размышлял над этой чудовищной историей, самой странной и трагической из всех, что до той поры случались в колонии, Мор-Замба утверждает, что оно было вызвано потоками крови, брызнувшей из ноздрей сарингала, которого он прикончил, хватив головой об стену.
С тех пор в ходе военных действий не было передышки, разве что это могло кому-нибудь показаться; на самом же деле они развертывались с нарастающей силой, несмотря на беззаботность колейцев, которые то чувствовали себя чересчур уверенно под крылышком Рубена, то во всем вверяли себя провидению. Долгое время борьба велась подспудно, окольными путями, словно власти опасались, встревожив Кола-Колу, подстегнуть ее воинственные инстинкты. 14 июля, 11 ноября, 8 мая, 18 июня и в дни других праздников Фор-Негр не скупился на торжественные заверения в мире и дружбе, но в то же время своим недреманным оком подмечал малейшие признаки расслабленности в пригороде, чтобы внезапно атаковать его и тотчас отступить, едва жители Кола-Колы приходили в волнение.
Между тем Кола-Кола не требовала ничего особенного — только бы ей позволили жить потихоньку, как ее душа хочет, на всегдашний свой лад, жить на задворках Фор-Негра, пусть в качестве соседки, которую ни во что не ставят, которой гнушаются, — только бы не быть сателлитом, не раболепствовать, не видя от этого никакого проку. Кола-Кола была лишена всего, даже самого необходимого. Каждое утро младшие ее дети отправлялись в школу, как в изгнание; прежде чем сесть за парты, им приходилось пересекать вражескую территорию. Если сбросить со счета общину адвентистов седьмого дня, руководство которой, целиком состоявшее из колейцев, владело молельными домами в самой Кола-Коле, христианам всех остальных исповеданий, желавшим почтить своего бога, приходилось устраивать шествия, которые огибали принадлежавший негрецам центр города и расходились во все стороны, чтобы окольными путями добраться до миссий, обычно располагавшихся за городской чертой, где они чувствовали себя свободней. Колейские роженицы мало-помалу смирились с тем, что накануне родов вверяли себя колдунам в белых халатах из больницы Паран, расположенной в Фор-Негре, по соседству с кварталом туземных чиновников. А в самой Кола-Коле не было даже пункта «Скорой помощи».
И однако, Фор-Негр ухитрялся без конца терзать Кола-Колу, вечный себе укор, живую улику своих злодеяний, прикрытых высокопарной болтовней, бередить эту язву на своем боку, не дававшую ему спать по ночам, этот кишащий людьми нарыв, который начинал тревожить международную прессу как свидетельство чудовищного провала колониальной политики. Но, как это всегда бывает с теми, на чьей стороне одна лишь грубая сила, нападки Фор-Негра оставались — благодарение богу! — несогласованными, необдуманными и глупо оскорбительными.
Вскоре после расправы над Рубеном заправилы негрецов, действуя через свои обычные каналы — проповеди миссионеров, саркастические статьи в обоих еженедельниках, признания свидетелей, сфабрикованные агентами тайной полиции, — начали на все лады твердить о том, что кукурузное пиво и «святой Иосиф», которые производились, продавались и потреблялись как в самой Кола-Коле, где служили единственным источником существования для множества семей, так и в окрестных селах, где были хоть каким-то утешением для бедствующего люда, — что напитки эти являлись непосредственной причиной алкоголизма и болезней. Вслед за тем последовал указ губернатора, налагавший запрет на эти напитки и грозивший штрафом и тюрьмой всякому, кто осмелится их потреблять, продавать и тем более производить. Тучи мамлюков в мундирах и в штатском обрушились на пригород, сея смятение среди его жителей, обезоруженных внезапностью нападения и отсутствием Рубена, который отправился в то время за границу залечивать раны, полученные во время истязаний. Его соратники решили, что местные врачи неспособны его спасти, отчасти из-за своей некомпетентности, главным же образом потому, что их можно было подозревать в сговоре с теми, кто готовил захват, пытки и в конечном счете смерть Рубена. Сначала полагали, что он вверился врачам из Западной Европы — газеты одной из европейских столиц писали о его прибытии в тамошний аэропорт, — но потом прошел слух, что, сделав там пересадку, он отправился в Советский Союз, страну социализма, которая, как мы слышали, по природе своей не может не относиться с сочувствием к борьбе угнетенных народов.
Прошло несколько месяцев — тюремные приговоры, штрафы, показательные судилища, всякого рода поборы и вымогательства уже были готовы свести на нет потребление и само производство кукурузного пива и «святого Иосифа» среди колейской бедноты. Когда власти спохватились, было уже поздно: недостаток этих напитков вызвал первые волнения, впрочем пока еще незначительные. Толпа сапаков окружила небольшую группу мамлюков, которые только что схватили какую-то бедную женщину, скорее всего мать многочисленного семейства, брошенную мужем, или вдову, обремененную детьми, застав ее в тот момент, когда она дерзко нарушала губернаторский декрет «О мерах борьбы с различными бедствиями и пороками». Парни с искаженными от ярости лицами, принялись задирать мамлюков, выкрикивая оскорбительную кличку, пущенную в ход «Спартаком» — газетой Рубена:
— Негродавы! Негродавы!
Лиха беда начало: осмелев, они стали швырять в полицейских камнями, сперва издали, потом подойдя почти вплотную. Все было разыграно как по нотам. Один из агентов получил ранение. Тогда полицейские ретировались, а спустя несколько часов, той же ночью, боясь, что беспорядки будут продолжаться весь следующий день, как это случалось не раз, в пригород ворвался отряд сарингала под начальством белого унтер-офицера и арестовал несколько десятков человек, живших неподалеку от места происшествия, а также ту женщину, чье преступление послужило его причиной. С тех пор в течение нескольких месяцев правонарушений больше не наблюдалось.
Любопытно, вспоминает теперь Мор-Замба, который, будучи старше этих парней, не вмешивался в их действия, что сапаки, попадавшие в лапы охранников, чаще всего и впрямь оказывались зачинщиками беспорядков: ведь вместо того, чтобы по окончании стычки возликовать и на время покинуть театр военных действий, как неизменно поступал сам Мор-Замба, если ему случалось ввязаться в какую-нибудь заваруху, они считали долгом чести остаться на поле боя и вели себя как хозяева положения. Подобное бахвальство весьма забавляло Мор-Замбу, которого суровая жизнь научила всем хитростям и уловкам борьбы. Он не упускал случая понаблюдать, держась, разумеется, на почтительном расстоянии, как словно по раз и навсегда заведенному порядку развертываются военные действия. Блуждая по Кола-Коле и явно что-то выискивая, мамлюки внезапно сворачивали в какой-нибудь проулок: безошибочное чутье вело их к домишку, где хозяйка как раз судорожно рассовывала по укромным местам части аппарата, назначение которого ни у кого не могло вызвать сомнений. Короткий обыск — и тайное становилось явным; бедная женщина начинала голосить во все горло, умоляла, чтобы ее не уводили сразу, позволили в последний раз обнять ребятишек, когда они вернутся из школы, повторяла, что, кроме нее, некому их кормить. Мамлюки на все это отвечали, что у них есть строгое предписание и что нужно поторапливаться. Тем временем у дверей лачуги собиралась толпа: поначалу сапаки следили за происходящим с серьезным видом — ни дать ни взять сострадательные служки из церковного хора, потом, когда, выведя злоумышленницу из дома, мамлюки начинали надевать на нее наручники, на них обрушивался град камней, проклятий, криков, насмешек. Внезапно раздавался звучный, как гонг, удар палкой по голове или спине мамлюка. Гимнастерки или френчи полицейских покрывались пятнами крови. Еще удар палкой по затылку мамлюка — и он падает — сперва на колени, потом на бок, затем все идет своим чередом: бегство двух остальных полицейских, погоня и улюлюканье, победа сапаков, немедля занимающих поле боя, даровая выпивка, выставленная спасенной женщиной, бурные танцы, воинственные крики. И вдруг — пронзительный свисток белого унтер-офицера, натиск набычившихся сарингала, мельканье прикладов в воздухе, недолгая потасовка, разгром сапаков, мостовая, быстро покрывающаяся их телами, звяканье наручников, и вот уже плетется колонна арестованных, и среди них — горемычная самогонщица, шагающая в одном ряду со своими побежденными согражданами. Потом неделя покоя — и снова разражалась буря.
Однако строй непримиримых сапаков мало-помалу, но неуклонно редел; мамлюки в штатском и даже в форме стали теперь открыто и безнаказанно появляться в самых глухих закоулках Кола-Колы. Иные колейцы не считали уже зазорным посидеть с ними в кабачке за бутылкой казенного пива, единственного дозволенного к продаже, ибо, по мнению губернатора, только оно было по-настоящему безвредным. А мамлюки настолько обжились на завоеванной территории, что начали приударять, и, надо признать, не без успеха, за хорошенькими колеянками.
Самым большим поражением смельчаков предместья явилась экспроприация двух домов солидной постройки, принадлежавших местным коммерсантам, — таких зданий во всей Кола-Коле насчитывалось от силы десятка полтора-два. В них разместилось отделение полиции, связанное телефоном с центральным полицейским комиссариатом Фор-Негра, и казармы для охранников. В результате улучшилась связь между мамлюками, действующими в Кола-Коле, и основными силами порядка; прибытие в пригород подкреплений, готовых нанести ответный удар, стало теперь буквально делом нескольких минут.
Судя по всему, власти Фор-Негра считали, что освобождение Рубена группой разъяренных студентов отнюдь не было предвестьем невиданных еще явлений, признаком новой расстановки сил, могущей натолкнуть на размышления, а явилось чистой случайностью, повторения которой можно избежать путем усиления репрессий. Прошел слух, что в Кола-Коле намечено построить то ли тюрьму, то ли каталажку для предварительного заключения; сведущие люди, слывшие причастными к тайнам высших сфер, утверждали даже, что знают, где именно она будет построена.
Как раз в это время президентом Консультативной ассамблеи колонии был избран Баба Тура, заступивший место своего близкого друга Ланжело, который до той поры придерживал этот пост для себя. Сколько Мор-Замба ни рылся в своих воспоминаниях, ему удалось припомнить только одну достоверную деталь, касающуюся этого человека, которого ожидала, однако, столь необычная судьба: высмеивая безграмотность нового президента и его полную зависимость от колониальных властей, чьим ничтожным, но фантастически послушным ставленником он был, злые языки Кола-Колы рассказывали, что, желая поблагодарить своих собратьев за честь, которую ему оказали, избрав его президентом, Баба Тура произнес длинную речь, сочиненную для него в канцелярии губернатора, но под конец, ошалев от восторга, отбросил текст и закричал:
— Спасибо, Франция, спасибо! Спасибо, спасибо, спасибо! Еще спасибо, еще! Франция, не забывай об нас, бедных африканцах! Франция, не забывай об нас!
Это выражение — «Франция, не забывай об нас!» — немедля стало притчей во языцех у местных острословов. По правде сказать, воцарение Баба Туры прошло почти незамеченным. Рядовым колейцам не было ровным счетом никакого дела до Консультативной ассамблеи, где не заседало ни одного профсоюзного активиста, приверженца Рубена. Более того, являясь всего лишь колесиком в механизме колониальной администрации, а не настоящим политическим органом, Ассамблея эта внушала жителям Кола-Колы одно презрение, теперь их гнев можно было вызвать только подлинно глубоким потрясением.
И однако, именно с этого липового президентства начался взлет Баба Туры, прозванного Пьянчугой за пристрастие к горячительным напиткам и даже в кругу своих друзей слывшего человеком трусливым, вялым и ограниченным, обреченным на веки вечные оставаться простой политической пешкой. Мор-Замба обещал нам поведать когда-нибудь фантастическую и кровавую историю Баба Туры; он утверждает, что пока и сам не разобрался в ней толком, что в этой истории полным-полно белых пятен, которые он рассчитывает со временем прояснить с помощью Джо Жонглера — ведь тому ничего не стоит пробраться незамеченным куда угодно, хоть в само правительство Фор-Негра, где ему уже удавалось каким-то чудом вытягивать необходимые сведения и всякий раз после очередной вылазки целым и невредимым возвращаться в наш стан.
События эти происходили в середине пятидесятых годов.
Внезапно все в Кола-Коле перевернулось вверх дном, потому что вернулся Рубен. Никто не объявлял о его прибытии: радио Фор-Негра крайне редко сообщало о событиях в Кола-Коле и уж совсем ничего не говорило о деятелях предместья, а «Спартак», преследуемая полицией и полуподпольная газета Рубена, и раньше-то по недостатку средств выходившая нерегулярно, вовсе перестала появляться в отсутствие профсоюзного вожака, так что в течение примерно двух лет Кола-Кола вынуждена была полагаться то на свои собственные домыслы, то на выдумки официальной пропаганды. Наверно, и сам Рубен не хотел заранее объявлять о своем возвращении; возможно, он рассчитывал нагрянуть в Фор-Негр неожиданно и тем самым избежать западни, которую, как он предвидел, постарается ему расставить неприятель. Уж ему ли было не знать, что, несмотря на свои размеры, несмотря на мужество своих многочисленных обитателей, Кола-Кола была, в сущности, осажденной крепостью.
Как бы то ни было, но однажды утром Кола-Кола — сначала с недоверием, потом с радостью и наконец с восторгом — встретила весть о возвращении Рубена и собственными глазами убедилась, что он здесь — исцеленный, с бодрой походкой, хотя одно время его соратников сильно тревожило, срастутся ли кости его ног, перебитые во время пыток, о чем они не раз заявляли в тех редких случаях, когда соглашались поделиться с нами скупыми известиями о своем вожде. Тотчас же после возвращения Рубена была выпущена огромным тиражом листовка, в которой он обвинял негрецов в том, что они запретили местное пиво и самогон для того, чтобы принудить Кола-Колу потреблять казенные напитки и волей-неволей способствовать процветанию «Африканской пивной компании» — недавно основанного предприятия, доходы с которого, как стало известно, получали многие из высших чиновников колонии, включая самого губернатора. Давая понять, что, несмотря на все угрозы, он не намерен изменить линию поведения, Рубен призывал сограждан создавать группы взаимопомощи и самозащиты — ГВС; по его мысли, каждая ГВС должна состоять не более чем из десяти-двенадцати человек и не зависеть от соседних групп, объединяясь с ними лишь для временных действий в случаях крайней необходимости: таким образом, при репрессиях арест члена одной группы не повлечет за собой провала всех остальных групп.
Последующие дни были бурными: обретя былую боеспособность, сапаки перешли в контратаку. Она началась с поимки, заточения и наказания тех мамлюков, которые, в свой черед утратив военную смекалку, отваживались высунуть нос из полицейского участка, несмотря на коренное изменение обстановки. В конце концов, как и следовало ожидать, контрнаступление это увенчалось поджогом обоих комиссариатов; грандиозное багровое зарево, видное за много сотен метров, было для колейцев драматическим прообразом уличного освещения. Как в волшебной сказке, Кола-Кола стала свидетельницей встречи кукурузного пива и «святого Иосифа» с давнишними почитателями этих напитков — так встречаются члены дружной семьи, которых надолго разлучила какая-то беда.
Одержав победу по всему фронту, кумир Кола-Колы мог бы теперь предстать перед народом, который ожидал, что он начнет гордо расхаживать по улицам и площадям своей вотчины. Но не тут-то было: Рубен почти перестал появляться на людях, и многие полагали, что он сидит затворником у себя дома. Его не было видно даже на Бирже труда, полностью отстроенной руками колейских профсоюзных активистов, так что напрасно по утрам ее осаждали окрестные крестьяне со своими корзинами, а днем — лицеисты из школьного городка, горя желанием увидеть мессию, искупителя, неуязвимого чудотворца; напрасно они старались, встав на цыпочки, заглянуть в кабинет, в котором он обычно работал до покушения и который был теперь восстановлен точно таким, каким был прежде.
Может быть, рассуждали люди, сейчас ему повсюду мерещится западня, как и всякому, кто хоть однажды в ней побывал. Когда Рубену случалось выйти на улицу, его сопровождала целая армия парней, добровольных телохранителей. И даже когда он предстал перед судом Фор-Негра, выступая свидетелем на процессе о незаконном лишении его свободы, его свита не отошла от него ни на шаг. Процесс, как и следовало ожидать, оказался возмутительным.
Надо признать, что все, кто был замешан в преступлении, успели скрыться. Утверждали, будто бы Брэд, молодой полицейский инспектор, приходившийся двоюродным братом Сандринелли, тот самый, что захватил Рубена в Кола-Коле, действуя во главе отряда мамлюков, которые были родом из предместья и знали там все ходы и выходы, поспешно отбыл в Европу. Так оно и было на самом деле: статья, появившаяся позже в «Спартаке», объясняла, что Брэд был полицейским агентом, который, обосновавшись в Марокко, раскинул оттуда свою сеть по всей Северной и отчасти Черной Африке. Он специализировался на так называемых «тонких операциях», сводившихся прежде всего к захвату и уничтожению туземных деятелей, особенно профсоюзных вожаков, на которых ему указывали служащие местной полиции, помогавшие найти к ним ходы. Брэд уже пользовался дурной славой в самом Марокко, в Тунисе, а с недавних пор и во Французском Судане, где ему удалось ловко провести операцию по «устранению» одного черного лидера, тело которого так и не было найдено, хотя сомнений в его смерти почти не оставалось.
Что касается двух уцелевших охранников, то оказалось, что оба они были уволены со службы вскоре. после всей этой истории, но за проступки, совершенные, как утверждалось, задолго до покушения на Рубена: один — за систематическое пьянство, другой — за неподчинение начальству. Оба были высланы из страны и вернулись к своему племени. Самому же господину Сандринелли не составляло никакого труда доказать свою невиновность перед судьями, которые относились к нему сочувственно и протягивали руку помощи. Директор школьного комплекса имени 18 июня, завзятый голлист, пользующийся безупречной репутацией, утверждал, что его двоюродный брат злоупотребил его родственными чувствами, и клялся, что сам он не только не знал о том, для каких предосудительных целей использовал Брэд одно из школьных помещений, но и вообще не допускал мысли, что тот осмелится эго сделать. Подлинным триумфом для Сандринелли было выступление Жоржа Мор-Кинды, прозванного в Кола-Коле Джо Жонглером. К великому возмущению тех немногочисленных колейцев, которым довелось присутствовать на слушании дела непосредственно в тесном зале суда — остальные, заручившись тайным согласием Рубена, толпились перед зданием Дворца правосудия, — Мор-Кинда, в свой черед вызванный для дачи показаний, заявил, что директор школьного комплекса был щедрым хозяином, мягким и по-настоящему человечным; что без его участия он, Мор-Кинда, отверженный обществом за свои многочисленные и — увы! — по заслугам полученные судимости, валялся бы сейчас в какой-нибудь канаве; что Сандринелли питает к африканцам безграничную привязанность, относится к ним по-братски и что, наконец, он, Мор-Кинда, свидетельствует: его хозяин всегда осуждал расовую дискриминацию во всех ее проявлениях. Несмотря на то что чернокожий переводчик старался заставить его говорить на банту или на пиджин и, забыв о торжественной обстановке, то и дело осыпал подопечного Сандринелли забористой бранью, Джо Жонглер все свои показания давал на превосходном французском; атмосфера процесса была такова, что волею бесстрастных судей общественное положение свидетеля не было признано настолько противоречащим изысканности его языка, чтобы этот контраст мог смутить обычного негреца. Зато Мор-Замба, узнав, с какой вызывающей дерзостью отбарабанил Жонглер свой урок, испытал такое чувство, словно вновь встретил человека, который внушал ему не только безграничное, но и не поддающееся никаким доводам разума восхищение, — в некотором роде второго Абену, разумеется куда более порочного, но наделенного такой же дьявольской хитростью.
Через два дня после оправдательного приговора, вынесенного директору школьного комплекса, Рубен в свою очередь должен был предстать перед тем же судилищем по обвинению в оскорблении высшего представителя Французской Республики в колонии. Обвинительный акт основывался на листовке, выпущенной по возвращении Рубена из Европы, в которой он обличал сговор правящей верхушки с владельцами частных предприятий, приводя в качестве примера «Африканскую пивную компанию»: корыстное попустительство со стороны высших сфер администрации обеспечивало ей фактическую монополию и способствовало получению чудовищно высоких барышей Рубен пригласил адвоката из Парижа, но ни энергичное и громогласное красноречие этого правоведа, ни новые факты, которые выявились в свете бурных и беспорядочных судебных прений, не смогли избавить профсоюзного вожака от позорного приговора.
Давая отпор всем этим коварным махинациям, Рубен, кото рый до той поры ограничивался непосредственной защитой интересов трудящихся, доверив одному из своих заместителей руководство Народной прогрессивной партией (НПП), примыкающей к профсоюзу, теперь решил сам стать во главе этого политического союза. Во время митинга, организованного в связи с этим он заявил, что, но его мнению, политическая борьба является делом первостепенной важности: от ее успехов зависят реальные перемены в жизни африканских трудящихся. Мор-Замба слышал, что в руководящих органах обеих организаций одновременно развернулась ожесточенная дискуссия о необходимости переименования политической партии, с тем чтобы этот символический акт придал ее деятельности новый размах. Сначала большинство осталось за теми, кто хотел называться «Ревнителями Установления Братства и Единства Народа» — ведь начальные буквы этих хитроумно подобранных слов составляли имя Рубена. Это название и было принято на первых порах. Однако месяца через четыре в руководстве партии взяла верх другая фракция, и тогда было решено вернуться к прежнему названию — НПП. Мор-Замба не был, разумеется, посвящен в замысловатую подоплеку этого решения, но он уверяет, что оно было ошибкой. Простым людям Кола-Колы и окрестных деревень, влюбленным в своего вождя и чудотворца, готовым отдать за него жизнь, организация, носившая имя Рубена, казалась воплощением единства партийных активистов и их беспартийных единомышленников, большой семьей, отцом которой был сам Рубен. А безликое словосочетание НПП звучало для них как название какой-нибудь экспортно-импортной колониальной фирмы.
Первый митинг, созванный Рубеном, на котором он, выйдя из добровольного заточения, разъяснял соотечественникам смысл решений, только что принятых Прогрессивной партией и профсоюзным руководством, был ознаменован событием, последствия которого для всего черного материка оказались неисчислимыми, — так утверждает теперь Мор-Замба, вот уже несколько лет не расстающийся с книгами. С трибуны была зачитана программа из шести пунктов, среди которых значился призыв к борьбе за немедленное провозглашение независимости страны. Смысл этого заявления не был в тот момент осознан ни рядовыми активистами, ни сочувствующими, в большинстве своем малограмотными или вовсе неграмотными, как Мор-Замба, да к тому же отупевшими от каждодневной борьбы за кусок хлеба насущного. В лучшем случае оно могло показаться им пустым словесным вывертом их кумира: что ж, рассуждали они, иной раз вождю не мешает повысить голос, чтобы ошарашить противника и вырвать у него какую-нибудь уступку.
Потом неизвестно почему события на многие месяцы словно бы застопорились.
Больше десяти лет минуло с тех пор, но Мор-Замба еще хорошо помнит то время, и, когда ему случается заговорить об этом с нами, голос его дрожит от гнева против хозяев колонии и от сочувствия страждущим собратьям. Как трясина разбухает от дождевой воды, Кола-Кола разбухала на глазах от приезжих, прибывавших в нее со всех концов колонии; ее кварталы расползались во все стороны, подобно омерзительным щупальцам спрута. Нехватки рабочей силы в Фор-Негре уже не ощущалось, и волны изголодавшихся африканцев разбивались у ног белых предпринимателей. Стало трудно со снабжением и жильем, сделались редкостью самые необходимые продукты, и все это обостряло отчуждение между людьми. Тот, кому посчастливилось найти место, пусть даже самое скромное, держался за него изо всех сил; люди забивались в собственную скорлупу, думали только о себе. Даже самые лучшие мало-помалу поддавались равнодушию и эгоизму. Старались переложить все тяготы борьбы на плечи Рубена, словно он был всемогущим волшебником, и на плечи его соратников-активистов. Теряли бдительность, покидали поле боя, особенно если противник делал вид, что сдает позиции или, хуже того, не собирается их отвоевывать.
Как бы там ни было, факт остается фактом: после переворота, вызванного внезапным возвращением Рубена, Фор-Негр отозвал из Кола-Колы свои передовые части, так что там уже не встречались ни усиленные патрули сарингала, ни мамлюки в форме; говорили, что в пригороде осталось только несколько агентов в штатском, которые действовали как шпионы. Стремясь разоблачить этих агентов, сапаки набрасывались на каждого, у кого хватало средств на пробковый шлем или кожаную обувь. Время от времени сапаки окликали подозрительного прохожего, и он, перепуганный их зверскими физиономиями и грозной репутацией, брал ноги в руки, как нашкодивший мальчишка; сапаки тут же пускались за ним в погоню. Но, изловив и отдубасив свою жертву, а потом приступив к допросу, они чаще всего незамедлительно убеждались, что дали маху. Оказалось, что даже в Кола-Коле многие носили кожаные ботинки и тропические шлемы, отнюдь не будучи переодетыми мамлюками. Кое-кто из мелких служащих, появившихся на свет в предместье или имевших там родителей, получив местечко в административном аппарате, оставался жить в Кола-Коле, дожидаясь квартиры в специальном квартале. Впрочем, и другие обитатели пригорода — скромные мастеровые, чернорабочие и даже безработные — старались теперь не отстать от чиновников по части экипировки и ради этого разорялись на портных или, как это делал Жан-Луи, доили своих родителей, а чаще всего заводили шашни с женами торговцев единственно для того, чтобы вытянуть у них денежки.
Надо было признать очевидность: замыслив очередную хитрость или в самом деле растерявшись, Фор-Негр отказался от оккупации Кола-Колы. Больше того, можно было подумать, что выдохся его воинственный пыл, иссякла злоба, больше года преследовавшая, не дававшая покоя упрямым колейцам. Но именно из этого поражения Фор-Негр сумел извлечь урок, воспользовавшись которым он на долгие годы вверг колонию в беспросветную тьму: по мнению Мор-Замбы, после всех этих событий власти больше не сомневались, что Рубен является подлинной душой всего движения; убить его — значило поразить в самое сердце мощного колосса — массу его сторонников, причем не только в самой Кола-Коле, но и во всей колонии.
С другой стороны, было похоже на то, что Рубен принял внезапное решение — вырвать остальные пригороды Фор-Негра из-под гнета колониальной администрации. Мор-Замба вспоминает, что, хотя он и был тогда целиком поглощен заботами своего ученичества, о котором речь пойдет позже, ему не раз доводилось слышать на окрестных базарах, что их политический вождь устраивал митинг за митингом в этих пригородах, где его организации едва начинали пускать корни, что на каждом митинге мамлюки в форме или в штатском учиняли серьезные беспорядки и даже затевали пальбу — но не во время самих выступлений, а всегда под конец, когда Рубен и его соратники уже покидали площадь и толпа начинала расходиться, теснясь и толкаясь, как всегда после многолюдных собраний. Казалось, после позорного провала в Кола-Коле Фор-Негр поклялся не упустить из рук эти пригороды.
Мор-Замба без конца ломал голову, чем же все-таки закончится его ученичество. Размышлял он и над тем, как, в сущности, относится к нему Фульбер — этот человек продолжал оставаться для него загадкой. В ту пору Мор-Замба уже начинал отчаиваться. В пригороде, да и во всей колонии, считалось, что ремесло водителя требует долгой выучки, — эго ему было известно. Он слышал о «мотор-боях», получивших права только после пяти или даже шести лет обучения, но ему казалось, что Фульбер нарочно затягивает срок его ученичества. И вот однажды, шагая вместе с Жаном-Луи под проливным дождем в порт, чтобы побеседовать с ветеранами, которые, как сообщил им папаша Лобила, прибыли из Индокитая, он решил поделиться с приятелем своей тревогой. Тот спросил его:
— А ты хоть раз садился за руль?
— По правде говоря, ни разу, — не колеблясь ответил Мор-Замба.
— Так я и думал, — флегматично заметил Жан-Луи. — Послушай-ка: не станешь же ты бросать дело на полдороге, раз уж столько времени потратил?
— Еще бы! — воскликнул Мор-Замба. — Как же я брошу, если это стоило мне таких трудов?
Помявшись немного, Жан-Луи неожиданно задал еще один вопрос:
— У тебя есть деньги?
— Есть, — ответил озадаченный, но полный надежды Мор-Замба.
— А сколько? — не унимался Жан-Луи.
Постоянное общение с Робером многому научило Мор-Замбу, в частности, он перенял от него привычку скрытничать, едва речь заходила о деньгах. Не беря в рот хмельного, не соря деньгами, но и не сквалыжничая — как все, кому повседневная жизнь кажется пресной по сравнению с томящей их страстной надеждой, — Мор-Замба незаметно для себя самого сумел сделать кое-какие сбережения. Но Жану-Луи он назовет только малую часть этой суммы — он и вообще-то привык доверять ему только с оглядкой. Теперь, когда он раскусил этого парня, которого в глубине души считал настоящим чудовищем, он мог бы во многом его упрекнуть. Как это можно в его годы вести двойную жизнь, играя в прятки с отцом и матерью, которые и не подозревают о его проделках? А какое бахвальство! Год за годом он твердит, что ему вот-вот удастся обстряпать стоящее дело, а Мор-Замба, как дурак, все ждет, когда же это случится, — и все понапрасну. По правде сказать, Жан-Луи просто лоботряс, прирожденный тунеядец. Из дому он всегда уходит рано утром, но не забывает потребовать завтрак, который ему готовит мать, а в ее отсутствие — одна из сестер; сестрами он помыкает, хотя они давно стали взрослыми девушками. По своему возрасту он уже не мог утверждать, будто учится в лицее; он сменил пластинку: теперь он говорит родителям, что идет к товарищам, вместе с которыми готовится к экзаменам на бакалавра в заочной Высшей школе Парижа. И ему, как настоящему школяру, дают карманные деньги, его обстирывают, кормят на убой. Он редко является к началу обеда, нарочно запаздывает, чтобы мать подавала ему отдельно — а ведь она и без того приберегает для него самые лакомые куски.
Последнее обстоятельство особенно выводило из себя Мор-Замбу, тем более что теперь главным кормильцем семьи был, по сути дела, он сам. В положенные сроки он рассчитывался за свое содержание продуктами, причем его взносы всегда превышали установленный размер. Теперь, если хозяевам по каким-то причинам не удавалось свести концы с концами, они уже не сидели впроголодь по целым неделям, как это бывало с ними раньше и как бывает с большинством семей Кола-Колы. Взяв хозяйство в свои руки, Мор-Замба считал своим долгом в таких случаях ежедневно привозить побольше продуктов из деревни, где они стоили в десять раз дешевле. Поистине он стал для этой семьи неким добрым волшебником, особенно с тех нор, как Робер и Фульбер обзавелись грузовиком. И даже если ему приходилось на много дней отлучаться из Кола-Колы — такое бывало во время мертвого сезона, когда владельцы машины, не желая гонять ее в город порожняком, иной раз целую неделю ожидали, пока наберется достаточно груза, — Мор-Замба не забывал передать мешок с продуктами какому-нибудь товарищу, и тот тайком переправлял его в Фор-Негр и оставлял у знакомого лавочника. Под вечер предупрежденный заранее папаша Лобила заходил в лавчонку и забирал драгоценную посылку. Иногда Мор-Замбе казалось, что эта семья начала жить по-человечески лишь после того, как он поступил на службу к Роберу.
«Ну что ж, дай бог этим бедным людям», — вздыхал он время от времени, размышляя о пожилых супругах. Но с недавних пор, наблюдая, как Жан-Луи, обстряпав за день свои темные делишки, с важным видом восседает за столом, а все домашние увиваются вокруг него, словно он глава семьи, Мор-Замба стал втихомолку ворчать: «Да неужто нельзя помочь добрым людям, не пригрев при этом какого-нибудь бездельника?»
— Ну, — приставал Жан-Луи, — так сколько же?
— Пять тысяч франков.
Жан-Луи промолчал, опасаясь раскрыть свои карты. И лишь позднее, когда они побеседовали с последним ветераном, побывавшим в Индокитае, который тоже не встречал Абену, хотя это, по его словам, еще ничего не значило — не может же он знать всех и каждого, — так вот, когда они шагали обратно в Кола-Колу под непрекращающимся ливнем, Жан-Луи объяснил Мор-Замбе, что, по местному обычаю, ученик шофера должен на каждом решающем этапе ученичества устраивать пирушку, во время которой может вынести на суд соседей и общих знакомых свои раздоры с наставником, обвинить его в том, что он нарочно затягивает срок обучения. Тот в свою очередь вправе выложить свои претензии к ученику и в конце концов заявить, что за известную мзду он готов забыть обо всех обидах. С помощью этого ловкого приема можно вынудить ученика удвоить, а то и утроить условленную плату за обучение. И каждому «мотор-бою», не желающему, подобно Мор-Замбе, бросать на полпути дело, на которое затрачено столько трудов, отрекаться от мечты всей своей жизни, приходится волей-неволей идти на эти условия.
— Я думаю, что у тебя с Фульбером будет четыре таких решающих этапа. Первый — это когда ты впервые возьмешься за баранку. Погоди! Держать баранку — это одно, а нажимать на педали — другое, и этим пока будет по-прежнему заниматься Фульбер. Если ты хочешь преодолеть этот этап, сесть наконец за руль, ты сам теперь понимаешь, как тебе действовать. Второй решающий этап наступит через три-четыре месяца после этого; если ты сумеешь взяться за дело как следует, ты будешь уже не только держать руль, но и переключать скорости — одним словом, сам вести машину. Однако Фульбер по-прежнему будет сидеть рядом, чтобы в случае необходимости прийти тебе на помощь. На третьем этапе, еще через три-четыре месяца, Фульбер доверит грузовик тебе одному, если, разумеется, ты не выйдешь у него из милости. Теперь ты сам себе хозяин, езди куда угодно. Только в городе, конечно, не показывайся — там слишком строго с контролем. А Фульберу до тебя и дела нет, зачем ему торчать в кабине, он прохлаждается с приятелями в придорожном кабачке, а не то балуется с какой-нибудь девицей в Эфулане или в любой другой дыре, где этого добра полным-полно, и почти задаром. А ты хоть и вкалываешь за него, но себя не помнишь от радости: ведь цель-то близка, и какая цель!
— А четвертый этап?
— Ну что ж, когда хозяин видит, что ты можешь выдержать экзамен и получить права, он берется представить тебя комиссии, а тебе остается только действовать, как он укажет.
Они обсуждали этот вопрос весь день, весь вечер и даже на следующее утро, потому что Мор-Замба всю эту неделю оставался дома из-за неисправности машины. В конце концов они заключили договор, который вселил в Мор-Замбу некоторую надежду и натолкнул его на мысль, что даже такие люди, как Жан-Луи, могут иной раз быть полезны. Жан-Луи брался помочь Мор-Замбе сократить этапы его ученичества у Фульбера при условии, что тот целиком поручает ему ведение дела. Мор-Замба немедленно выдает ему пять тысяч франков — по тому времени это была солидная сумма, — а Жан-Луи обязуется дней через десять устроить на эти деньги первую пирушку, чтобы на ней предъявить претензии Фульберу в присутствии соседей и общих знакомых. После этого Мор-Замбе уже не придется выкладывать ни сантима, но позже, скажем через полгода или самое большее месяцев через семь-восемь, накануне экзамена, он должен вручить Жану-Луи вексель на тридцать тысяч франков, чтобы оправдать его хлопоты и покрыть расходы на организацию следующих пирушек и на обработку Фульбера, которого придется всячески подмасливать и задабривать, чтобы вырвать у него кое-какие уступки — а уж Мор-Замбе ли не знать, что за несговорчивый это человек!
Когда же Мор-Замба получит наконец права и найдет себе место у какого-нибудь негреца, он будет ежемесячно выплачивать Жану-Луи по тысяче франков. При ожидаемом заработке, утверждал Жан-Луи, ему будет легче легкого разделаться с этим долгом. Жан-Луи давал ему только один совет: даже если Робер купит еще один грузовик и предложит его Мор-Замбе, у которого к тому времени будут водительские права, пусть он вспомнит о своей давнишней неприязни к чернокожим хозяевам. Деньги, настоящие деньги, уверял Жан-Луи, можно загрести только в Фор-Негре у тубабов, а не в Кола-Коле, и уж тем более не у такого хозяина, как Робер, которому никогда не выбиться из средних достатков.
— Если все пойдет хорошо, а я на это надеюсь, — весело заявил Жан-Луи, — и особенно если ты доверишься мне, то месяцев через восемь права будут у тебя в руках. Что ты на эго скажешь, старина?
— Да что тут говорить, — вздохнул Мор-Замба с напускным равнодушием, хотя на самом деле готов был взвиться до небес от радости.
— Кроме того, — не унимался Жан-Луи, — тебе необходимо научиться читать, если ты хочешь поставить не крестик, а настоящую подпись на векселе и, главное, на бесчисленных документах, к которым тебе придется приложить руку во время экзамена. Будет чертовски обидно, если за эти восемь месяцев ты не одолеешь грамоту.
— А кто мне покажет буквы? — недоверчиво спросил Мор-Замба.
— Да я и покажу, — обнадежил его Жан-Луи, — покажут мои братья, сестренки. Все тебе помогут. А потом, раз уж на то пошло, тебе неплохо было бы немножко научиться французскому. Представь себе, что ты найдешь работу у тубаба: придется же тебе как-то с ним объясняться? Где ты видел хозяина, который не поговорил бы со своим шофером?
— А как же пиджин? Я ведь теперь знаю пиджин.
— Ах, вот оно что! Стало быть, ты рассчитываешь устроиться у какого-нибудь грека или ливанца? К чему такая скромность? Поверь мне, старина: между черным хозяином и хозяином-греком нет никакой — или почти никакой — разницы. Что правда, то правда, черный сразу же глупейшим образом просаживает все, что ему удалось вытянуть у деревенских олухов. А грек норовит сунуть выручку под матрас. Потом, когда у него наберется килограмма два ассигнаций, он идет на почту, просит служащего, чтобы тот оформил ему перевод, и отправляет все это брату, который держит лавочку в родной деревне, где-нибудь на склоне голого холма. Но в конечном счете все они — жалкие людишки, простачки, лишенные настоящего честолюбия. Нет, послушай меня: если уж выбирать хозяина — то только настоящего тубаба. А французский язык не так уж труден. Совсем не труден, поверь мне. В этом мы тебе тоже поможем — всей семьей. Можно начать прямо сейчас, ты сам убедишься. Как называются лампы на машине, которые освещают дорогу ночью?
— Фары, фары, фары, — пролепетал Мор-Замба.
— Вот видишь! Просто потрясающе. Но фары светят вовсю, высверливают дыры в темноте. А как называются лампочки поменьше, что горят вполнакала? Не знаешь? Подфарники.
— Подфарики, подфарики…
— Да нет же: подфарники!
— Ты думаешь, я все это осилю? — спросил Мор-Замба с восхищенной улыбкой, втайне желая, чтобы Жан-Луи поскорее оставил его и дал ему возможность беспрепятственно излить душивший его восторг.
— Осилишь, да еще как! Это очень просто: я попрошу братьев и сестер, чтобы они разговаривали с тобой только по-французски.
— Ты с ума сошел! Да разве это возможно?! — повторял Мор-Замба, давясь от счастливого смеха. — Ты совсем с ума сошел!
Рубен колесил по колонии, но, поскольку «Спартак» продолжал появляться нерегулярно, Кола-Кола не имела понятия ни о маршруте его поездки, ни о его успехах. Еще задолго до отъезда Рубена эта небольшая газета перестала помещать сообщения о текущих событиях, ограничившись распространением боевых лозунгов, подробным изложением партийной программы и определением формы государственного и общественного устройства, которые партия намеревалась установить в стране, как только та обретет независимость.
Временно утратив связь со своим великим сыном, пригород словно бы лишился животворного источника, его упоение грандиозными событиями сошло на нет, и давно уже ни одна судорога не пробегала по лицу этого добродушного исполина. Группы самозащиты, которым больше не от кого было защищаться, мало-помалу захирели, а то и вовсе распались. Многие теперь открыто устранялись от участия во всех этих делах, говоря, что заниматься ими пристало людям образованным, таким, как Рубен и его сподвижники: уж они-то во всем этом разбираются, им и карты в руки. Впрочем, проходившие как раз в то время выборы не обошлись без некоторой шумихи. Как и большинство жителей предместья. Мор-Замба слышал, что выбранный представитель вроде бы должен защищать интересы африканцев в Париже или даже в Нью-Йорке, в Организации Объединенных Наций. Рубен не пожелал прервать свою поездку по колонии, так что подготовкой предвыборной кампании занимались только его заместители, которые заранее отвергли результаты выборов, заявляя, что не видят, как можно будет избежать издавна сложившейся системы подтасовок и надувательства.
Пригород, разумеется, являлся лишь частью избирательного округа, включавшего в себя Фор-Негр и широкую полосу окрестных деревень, но тем не менее колейцы надеялись, что, опираясь на их единодушие и дисциплину, Рубен, который по настоянию народа согласился выставить свою кандидатуру, хотя и не явился на место выборов, сможет на этот раз одержать победу над ставленниками колониальной администрации. Наконец-то у него появится небывалая возможность поговорить с глазу на глаз с Фор-Негром, его губернатором, его охранниками, его мамлюками! Мало того, магический голос Рубена прозвучит за границей, в тех странах, где имеет значение закон, где на деле применяются принципы справедливости. Цивилизованный мир с удивлением и возмущением узнает о беззакониях, каждодневно творящихся в колонии, о жестокости сарингала, о расовой дискриминации, процветающей во всех областях, о бесчинствах властей, превращающих тамошнюю жизнь в сплошной ад. Париж или ООН наверняка организуют комиссию по расследованию всех этих нарушений, которая непременно посетит Кола-Колу и займется опросом ее населения. Местным властям больше не удастся отрицать очевидные факты. Губернатор будет, скорее всего, отозван и обвинен в попустительстве бесчисленным правонарушениям. В конце концов состоятся свободные выборы под наблюдением международных организаций, рубенисты одержат на них решающую победу, возьмут власть в стране в свои руки и установят в ней справедливый социалистический строй.
Руководство профсоюзов всячески старалось воспрепятствовать распространению этих прекраснодушных и несбыточных надежд, но все было напрасно; тогда, смирившись, оно стало распространять подробные инструкции. Жители Кола-Колы следовали им столь неукоснительно и ревностно, что каждому, кто не сомневался в исходе предстоящей комедии, было прямо-таки больно смотреть на все их старания. Они явились за бюллетенями на избирательные пункты Фор-Негра, перед которыми можно было видеть даже стариков, добросовестно стоящих в очереди, несмотря на жару или дождь, а в день выборов осторожно опустили листки с изображением краба — символом сторонников Рубена — в урны и, озаренные надеждой, вернулись в свое нищее предместье. Подсчет голосов длился целую неделю; результаты выборов были объявлены в субботу вечером по радио; имени Рубена в списке избранных не значилось. Стенания Кола-Колы возвестили о том, что ей нанесена такая рана, какой она не получала во время предыдущих избирательных фарсов. На следующий день, в воскресенье, сапаки, к которым присоединились и люди постарше, устроили демонстрацию протеста и с восьми до одиннадцати часов утра маршировали по улицам, выкрикивая проклятья властям Фор-Негра и клеймя позором их лицемерные трюки.
Единственным утешением было то, что Ланжело, заклятый враг Рубена, которому пять лет назад путем ловких политических махинаций удалось протащить свою кандидатуру от африканского населения Ойоло, на этот раз с треском провалился: его обошел какой-то никому не известный африканец, чье имя все забыли, едва успев его прочесть. Этот провал казался предвестием окончательного падения человека, бывшего воплощением ханжеской морали угнетателей, которые на словах клянутся в любви к черным, а втайне желают, чтобы те навсегда остались рабами.
Оценивая результаты выборов, руководители обоих враждующих лагерей допустили одну и ту же ошибку: как бы то ни было, утверждали они, это не повлечет за собой никаких последствий, ибо так уж заведено — все предыдущие выборы неизменно проходили в обстановке секретности, благоприятствующей подтасовкам, а с другой стороны, жители Кола-Колы — пригорода, которым верховодят «красные», — каждый раз бурно выражали свое разочарование. На этот раз, однако, события приняли несколько иной оборот: продолжая поездку, Рубен сделал заявление, встреченное с тревогой как в Кола-Коле, так и в Фор-Негре. Все последующие выборы, говорилось в нем, должны проходить под совместным наблюдением колониальных властей и представителей НПП; в противном случае подлинные глашатаи интересов африканских трудящихся заранее объявляют их результаты недействительными.
Всецело занятый своим обучением у Фульбера, которое, как и предсказывал Жан-Луи, продвигалось теперь семимильными шагами, а также уроками французского языка, которые давали ему сестры приятеля, Мор-Замба не участвовал в демонстрации, а провел все утро в доме папаши Лобила, слушая патефонные пластинки с записями Тино Росси; девушки переводили ему, как могли, тексты песенок. Часов в двенадцать, как раз когда корсиканец выводил:
Две песни всегда пою,
Про солнце и любовь мо-о-о-ю, —
младший из сыновей папаши Ловила, парнишка лет пятнадцати, подбежал к Мор-Замбе и шепнул ему на ухо, что, если он промедлит хотя бы несколько минут, из Джо Жонглера вышибут душу. Скорее заинтересованный, чем встревоженный, Мор-Замба не откладывая поспешил за мальчишкой и обнаружил, что плотная толпа почитателей Рубена и кукурузного пива держит Мор-Кинду взаперти в какой-то халупе, ожидая, по их собственным словам, только подходящего момента, чтобы расквитаться с этим грязным подонком за его свидетельство в пользу Сандринелли. Обмен тумаками оказался недолгим: Мор-Замбу, окончательно возведенного в ранг героя благодаря его многочисленным победам над сарингала, быстро узнали и потащили на мирные переговоры в ближайший кабачок, где бывший узник трудового лагеря с радостью увидел старого вояку Жозефа — того самого, что столь обнадеживающим тоном говорил про Абену.
За последнее время Жозеф никому не попадался на глаза; Жан-Луи знал только, что он поселился у какой-то страховидной девки и тотчас же каким-то чудом обрел былую выправку, обходительность и щеголеватость. Однако ему не удалось вкусить подлинное душевное равновесие: как раз в тот момент, когда в дверь ввалились Мор-Замба и Джо Жонглер со своими новыми друзьями, он донимал постоянных посетителей заведения трескучей болтовней о своих подвигах. Пьяница подмигнул Мор-Замбе и поманил его привычным движением пальца:
— Э-э-эх! О-о-ох! Поди-ка сюда, парень! Кстати же ты подоспел: у меня для тебя потрясающая новость, ну просто сногсшибательная. И не ломай голову, все равно не догадаешься. Да, скажи-ка мне, отчего это твоего дружка, Жана-Луи, нигде не видно?
— Я и сам его давно не видел.
— Ну и хрен с ним, — отрезал ветеран. — Ты потом ему все расскажешь сам. А для начала не угостишь ли меня пивком?
— Разумеется. Но что же случилось?
— Слушай меня внимательно, паренек. Э-э-эх! О-о-ох! На сей раз разговор пойдет без дураков. Оказывается, твой братец, ну, тот самый, что в сорок первом году пошел добровольцем, совсем не похож на тебя. К примеру, ростом он будет куда ниже.
— Так ты его видел? Вы с ним встречались? Я так и думал… — Голос Мор-Замбы дрогнул, еще немного — и он разрыдался бы.
— Нет, старина, я-то сам его не видел, и нечего тут нюни распускать… Он из себя плотный такой, верно? И на ногах крепко стоит — икры у него толстые. Точно?
— Точно.
— И зубы сильно выдаются, так что губа с губой никогда не сходится. Правильно я говорю?
— Правильно.
— Ну тогда пошли за мной, нечего тут время терять. Я тебя сейчас сведу с одним человеком.
Пока пьяница, отставив локоть и запрокинув голову, цедил честно заработанное пиво, Мор-Замба и Джо Жонглер попрощались со своими попутчиками, оставив им малую толику денег, чтобы те могли приятно закончить вечер.
Минут десять ходьбы — и они оказались в другом баре, где Жозеф познакомил их с бледным и усатым мулатом, которого звали Мезоннев, человеком молчаливым и не слишком приятным. Он вернулся из Индокитая через Францию и Северную Африку. Нет, ему не пришлось плыть на пароходе: в качестве французского гражданина он имел право воспользоваться самолетом. Да, он хорошо знал Абену и даже сражался бок о бок с ним на рисовых плантациях дельты Меконга, хотя они и служили в разных частях. Этот Абена был бесстрашным солдатом, о его храбрости говорил весь экспедиционный корпус. Его, кажется, произвели в офицеры; такой чести удостоились всего двое или трое чернокожих. В офицеры! Да понятно ли его слушателям, что это значит?
— В офицеры! Вот это да! — поспешил поддакнуть старый вояка. — Пара-тройка шевронов на рукаве — да вы только представьте себе это, ребята! Ну и ну — в офицеры! А может, он успел заслужить четыре нашивки? Или пять? Вы ведь сами знаете — лиха беда начало, а потом все идет как по маслу…
— К сожалению, — продолжал Мезоннев слащавым и словно бы пренебрежительным тоном, — к сожалению, он был упрямым парнем, из тех, у кого, как говорится, хоть кол на голове теши, уж если что в такую голову взбредет — пиши пропало. Вот жалость-то! При его способностях и храбрости он мог бы далеко пойти. Но чертово упрямство помешало. Парень допрыгался до того, что его не только выгнали из училища, где наводят лоск на будущих офицеров, но и лишили звания старшего сержанта.
— А можно ли узнать, где он находится теперь? — не выдержал наконец Мор-Замба.
— В Алжире, — тихо ответил Мезоннев. — Мы с ним расстались на Оресе.
— В Алжире? — воскликнул Мор-Кинда, вскочив со своего места. — Почему в Алжире? Я слышал от Сандринелли, что его брат тоже недавно отправился туда, но он служит не в армии, а в полиции. Что же там происходит?
Мезоннев в двух словах объяснил им причины и характер войны, начавшейся в Алжире. Жозеф тут же потащил всех к себе домой. Его «адель» еще не вернулась, и ему пришлось самому пошарить по всем углам в поисках спиртного, которое он в конце концов отыскал и предложил гостям. Вслед за тем Жозеф раскрыл на столе словарь Ларусса и показал друзьям карту Африки: Алжир находился на самой макушке континента.
— Держитесь, ребята! — завопил Жозеф. — Абена приближается!
— Может статься, его теперь уже укокошили, — мрачно усмехнулся Мор-Кинда.
— Хватит тебе такие страсти говорить! — накинулся на него Мор-Замба.
— Ах, страсти? Чуть что — сразу громкие слова. Но ладно, так и быть, я молчу.
Тем не менее, когда они расстались со старым воякой, Мор-Кинда не смог удержаться от язвительных замечаний:
— Что это за мания у твоего братца — все воевать да воевать? Просто чумовой какой-то. Да понимаешь ли ты, во что он ввязался? Ведь если разобраться как следует, то этот твой Абена вроде наших сарингала.
— Да помолчи ты, помолчи! Если бы ты его знал, то не говорил бы так. А ты берешься судить, не зная человека. Уж наверняка у него были основания так поступить.
— Ну ладно, ладно, молчу.
— Вспомни-ка лучше тот день, когда ты выступил на суде в защиту Сандринелли. Под вечер, когда я вернулся из Эфулана, толпа все еще продолжала ворчать. «Что за мерзавец!» — говорили люди. А ведь на самом деле никакой ты не мерзавец.
— Ну вот еще! Неужели ты станешь меня с ним сравнивать? Слишком уж ты пристрастен, скажу я тебе. Раз он твой брат, значит, ты и слышать ничего не хочешь. Но ведь у меня-то есть оправдание. И какое оправдание! А у него? Скажи-ка мне, спросил ли он хоть у кого-нибудь разрешения перед тем, как отправиться колесить наемником по всему земному шару? Даже у тебя не спросил, а ведь ты как-никак его брат. Если я не ошибаюсь, его вот уже лет пятнадцать носит по свету. Разве не так? Пятнадцать лет он строчит из автомата без разбору направо и налево — а ради чего?
— Да я тебе тысячу раз говорил, что он хотел раздобыть винтовку.
— Винтовку, винтовку! Что это еще за дурацкая история! Ну, раздобыл винтовку — а дальше? Нет, все это просто предлог. Он жить не может без потасовок, вот в чем дело. Особенно без кровавых потасовок. Послушай, даже родные братья могут быть совершенно разными людьми. Скажу тебе напрямик: мне кажется, что твой братец — личность довольно подозрительная. Ты, конечно, волен делать, что хочешь, но, знаешь, я бы на твоем месте и думать о нем забыл, выкинул бы его из головы. Всякий раз, когда вспомнишь о нем, говори себе так: «Это сарингала, это убийца… Он стреляет, насилует, грабит, истязает…» И уверяю тебя, ты скоро о нем забудешь. Ну ладно, мне пора. Не унывай, старина!
Не прошло и пяти месяцев после договора с Жаном-Луи, а Мор-Замба так преуспел в своих занятиях, что во время поездок по окрестным деревням Фульбер уже полностью доверял ему вести машину, а иной раз даже уходил и оставлял его в кабине — одного или вместе с Робером — сначала на полдня, потом на целый день, а там и на несколько суток. Иногда, удобно расположившись в своем главном штабе — эфуланской конторе, в ста пятидесяти километрах от Фор-Негра, вдалеке от жен и домашних дрязг, оба старых пройдохи не в силах противиться искушениям полуденного беса приказывали Мор-Замбе отправляться дальше одному. В таких случаях ему доводилось брать пассажиров в кабину или, если у него было особенно туго с деньгами, подсаживать их в кузов. Местные крестьяне неприхотливы: вместо того чтобы разоряться на билет в автобусе, переделанном из потрепанной полуторки фирмы «Рено» — такие тогда курсировали по здешним дорогам, — они готовы были терпеть любые неудобства, лишь бы выгадать лишний грош. Мор-Замба посещал не только те городки и деревушки, что соседствовали с асфальтированным шоссе, катить по которому было одно удовольствие; он забирался и глубже, колесил по проселкам, заглядывал в такую глушь, где редко появлялись торговцы. Разгрузив товары, он оставлял их на попечение приказчика местной лавчонки. Робер успел наладить в большинстве этих заброшенных уголков мелкую торговлю, открыл небольшие лавчонки, распоряжаться в которых поручал кому-нибудь из тамошних жителей.
Однако дела его в этих забытых богом местечках шли совсем не блестяще, а то и вовсе скверно. Приказчикам не хватало опыта и, как это нередко бывает, честности. Они взяли в привычку разбазаривать припасы налево и направо, надеясь потом пополнить недостачу путем продажи остатков по цене, вдвое или втрое превышающей ту, которая была установлена Робером для всей партии. А когда замечали, что продать ничего не удается, что высокие цены только отпугивают полунищих покупателей, то либо ударялись в бега, либо — что случалось чаще — попросту прятались, заслышав, что поблизости остановился грузовик. Мор-Замба входил в село, натыкался на запертую дверь лавчонки, пускался в расспросы о приказчике и вынужден был довольствоваться уклончивыми ответами его односельчан, которые почти всегда оказывались сообщниками опрометчивого продавца, ибо им тоже перепадало кое-что от его щедрот. Попав в подобное положение, которое уже стало для него привычным, Мор-Замба отправлялся дальше, так и не разгрузив машину. Получалось, что он не может ни оставить товары в деревне из-за того, что добрая половина приказчиков была в бегах, а остальные еще не успели распродать предыдущую партию, ни забрать у крестьян их продукты, чтобы отвезти на рынки Кола-Колы и других пригородов Фор-Негра, потому что в забитом до отказа кузове не находилось для них места. Вот и выходило, что он чаще всего гоняет грузовик без толку, попусту переводя горючее и изнашивая мотор.
Роберу очень не хотелось прерывать свою деятельность на время мертвого сезона, но убытки громоздились на убытки и в конце концов сводили на нет огромные барыши, получаемые в период сбора бобов какао. Он пытался как-то сладить с этой напастью, единственная причина которой, по его мнению, заключалась во все возраставшей распущенности крестьян, попадавших под растлевающее влияние города. Он пробовал, и небезуспешно, привлекать виновных к ответственности, пустил в ход свои связи с полицией, грозил им арестом. Но, несмотря на все его старания, ему становилось все труднее держать в узде своих приказчиков, крестьяне все меньше и меньше поддавались его запугиваниям, так что на расхищенных товарах теперь можно было поставить крест.
Мор-Замба возвращался в Эфулан к обоим пройдохам. Вопреки всем ожиданиям его доклад вызывал у них озабоченность, но никак не жгучую тревогу. Видно было, что и тот и другой начали сдавать; энергии им хватало лишь на то, чтобы пользоваться утехами вольготной жизни в Эфулане. Многолюдное это местечко лежало хоть и в стороне от шоссе, но не особенно далеко от него, так что большинство жителей Кола-Колы считало его придорожным селением. На самом же деле Эфулан был связан с асфальтированной автострадой коротким каменистым проселком, который в сухое время года тонул в клубах пыли, а в дождливое — покрывался ухабами, ямами, полными бурой жижи, разлетавшейся из-под колес во все стороны.
Это своеобразное положение придавало Эфулану особую прелесть, которую Мор-Замба не замедлил оценить. Тамошние жители своими жестами и ухватками напоминали ему экумдумцев, однако запросы у них были скорее под стать обитателям Кола-Колы. Что больше всего поражало в Эфулане приезжих и, по их собственному признанию, удерживало там Робера и Фульбера, — так это великое множество красивых и стройных женщин, чертовски привлекательных, хотя и плохо одетых, и, как утверждали знатоки, пышущих здоровьем — не в пример красоткам Кола-Колы, которых донимали венерические болезни. В Эфулане, как и в Экумдуме, девушки разгуливали по улицам и площадям в одних набедренных повязках, едва доходивших до колен, и с голой грудью — так сказать, выставляли себя напоказ.
Начальник округа, шеф полиции, директор школы, глава католической миссии — короче говоря, все представители местной власти — были в Эфулане африканцами, и потому там царила атмосфера беззаботного блаженства, простоты нравов и расовой терпимости. Рубен часто говорил, что все эти блага будут уделом всей страны, как только она перестанет быть колонией. Там насчитывалось десятка два торговых заведений, и все они — не исключая филиалов крупных колониальных фирм — находились в руках африканцев.
Равнодушие Робера и Фульбера к коммерческим и транспортным операциям дошло до того, что. когда не было необходимости соваться в логово негрецов, где свирепствовала автоинспекция, они отпускали Мор-Замбу в Кола-Колу одного. Дорожный контроль на самом шоссе осуществлялся черными полицейскими, весьма, впрочем, немногочисленными. Мор-Замба научился держаться с ними хладнокровно и непринужденно, как завзятый шофер. Бояться охранников-сарингала не приходилось, ведь они, как известно, были поголовно неграмотны. Когда один из них требовал у Мор-Замбы водительские права, он протягивал ему бумаги Фульбера; тот делал вид, что изучает удостоверение, хотя держал его вверх ногами — и это несмотря на приклеенную к нему фотографию! Важнее всего тут было сдержаться и не выдать себя взрывом хохота; помедлив для солидности, охранник возвращал документы с тем непроницаемым выражением на татуированном лице, которое наводило такой страх на обывателей, и цедил сквозь зубы: «Проваливай! Go!» — желая показать, что он умеет говорить и на пиджин.
С полицейскими в мундирах или мамлюками в штатском (эти встречались реже) разыгрывалась другая комедия. Уж кто-кто, а они-то читать умели, даже лучше, чем следовало. Остановив водителя, они обращались к нему с игривой улыбочкой:
— You well, my brother? Все в порядке, браток?
Сказанные особым тоном и подкрепленные взглядом, устремленным прямо в душу собеседника, эти слова означали: «Все мы, конечно, грешны, а уж водители тем более».
Водителю волей-неволей приходилось, передавая мамлюкам пачку документов, присовокуплять к ней ассигнацию в пятьсот франков; восхищенные догадливостью шофера, мамлюки незамедлительно возвращали ему бумаги, ловко очищенные от балласта, и, хохоча во всю глотку, пожимали ему руку:
— Счастливого пути, браток! Всего наилучшего!
— Thank you, my brother…
В скором времени Мор-Замба научился читать: на банту — бегло, по-французски — с грехом пополам. Но Жану-Луи этого было достаточно. Он вынырнул невесть откуда и предложил Мор-Замбе подписать условленный вексель.
— Все идет, как я предсказал? — спросил он.
— Все в порядке, — ответил Мор-Замба, стараясь скрыть радость. — А как твои дела? Почему тебя нигде не видно?
— Я, знаешь ли, наконец оперился и решил не засиживаться в родном гнезде. Снял себе квартиру в Фор-Негре. При случае расскажу подробней.
В обмен на вексель он снабдил Мор-Замбу необходимыми для сдачи экзаменов документами, в том числе удостоверением личности, свидетельством о шоферской стажировке, заменявшим водительские права, и тремя стопками разноцветных бланков. Все эти бумаги Жан-Луи заполнил сам, почему-то называя Мор-Замбу Никола. Оставалось только поставить на них подпись владельца.
— С чего это ты вздумал окрестить меня Никола? — изумился Мор-Замба.
— А что, тебе не нравится? По-моему, имя вполне подходящее. Никола Мор-Замба, Мор-Замба Никола. Чем плохо?
— Никола… Почему, собственно, Никола? Неужели я смахиваю на святого Николая?
— Дорогой мой, Никола — это не только тот седенький старичок с бородкой, но и просто имя. Оно ровным счетом ничего не значит. Это обычное слово, за которым не скрывается никакого смысла. Да и вообще вопрос, есть ли какой-нибудь смысл в этом мире. Имя — это нечто вроде вывески. Ведь ты же не можешь обойтись без вывески? Вот я и подыскал тебе такую, на которой не значится, что ты деревенщина. Это самое главное. Нельзя выставлять напоказ свою деревенскую серость. Мужиков вечно будут мордовать, притеснять и надувать. Так что, если у тебя появилась возможность распрощаться с этим замордованным мужичьем, будь добр, не мешкай. Помни, что ты теперь не какой-нибудь пентюх, а настоящий господин и зовут тебя Никола.
Они условились встретиться на следующий день в одном из магазинов в центре Фор-Негра. Сначала Жан-Луи повел Мор-Замбу в фотоателье, где ему быстро изготовили восемь карточек для удостоверений. Потом они отправились в какую-то контору, куда Жан-Луи зашел без всяких церемоний и через некоторое время появился, держа документы с фотографиями и печатями.
— Ни о чем не беспокойся, — сказал он. — Я сам отправлю все это куда надо. А недели через две принесу тебе вызов на экзамены. Держи выше нос, старина!
Но, несмотря на свое новое имя, которое должно было разом превратить его из деревенского олуха, каким он считался до сих пор, в истого горожанина, Мор-Замба провалился на обоих экзаменах: по правилам уличного движения и по вождению машины. Во время первого из них он просто не понимал вопросов, которые задавал ему белый экзаменатор, недавно прибывший в колонию: тот выпаливал их невнятной скороговоркой, уразуметь которую было впору разве что коренному парижанину, но уж никак не колейцу. Кроме того, Мор-Замба не смог опознать на черно-белом рисунке изображение дорожного знака, указывающего железнодорожный переезд без шлагбаума.
Что же касается вождения машины, то тут дела обстояли еще хуже. Экзаменатор без умолку болтал с Мор-Замбой, донимал его вопросами о том, сколько ему лет, женат ли он, давно ли начал учиться водить машину. Расстроенный уже тем, что не может объясняться по-французски настолько легко и свободно, чтобы толково ответить молодому экзаменатору, Мор-Замба окончательно растерялся, когда ему велено было сделать разворот, хоть он тщательно готовился к этому маневру, потому что тот значился в обязательной программе. Он забыл все на свете и вместо того, чтобы подать чуть вправо, притормозить, взглянуть в зеркало заднего вида и сделать предупреждающий знак левой рукой, рванулся, не сбавляя скорости, наискось через шоссе, как это не раз проделывали у него на глазах чернокожие лихачи — но у них-то по крайней мере уже были права. Он успел нажать на тормоз как раз в тот момент, когда передние колеса уперлись в бровку тротуара, и одновременно резко вывернул баранку. Грузовик тряхнуло, экзаменатор дернулся вперед и едва не расшиб себе лоб о ветровое стекло.
Побледнев как полотно, вытирая пот со лба, молодой человек велел Мор-Замбе явиться на пересдачу через три месяца, как положено по инструкции. На следующий раз Мор-Замба сдал правила движения — он поднажал на свой французский и вообще держался куда уверенней, — но снова провалился на вождении. Еще через три месяца его постигла та же неудача. После четвертого провала Мор-Кинда поделился с ним слухами, ходившими в предместьях Фор-Негра, в том числе и в Кола-Коле: говорили, что экзаменаторы режут всех без разбору африканцев, которые не могут представить письменной рекомендации от своих хозяев.
— И не думай, что Робер сможет хоть чем-нибудь тебе помочь в этом деле, — добавил он.
— Да я и сам знаю. И ему и Фульберу ровным счетом наплевать, получу я права или нет. Но теперь я уж не такой дурак. Если они не хотят, чтобы я с ними распрощался, пусть платят мне как следует. Восемь тысяч франков в месяц — это обычный заработок шофера в Фор-Негре. Только где они найдут эти восемь тысяч, если у них самих сейчас денег кот наплакал?
— Что верно, то верно, — согласился Джо Жонглер. — Но есть тут еще одна загвоздка: власти не считают Робера настоящим хозяином. Да это и понятно — ведь он никогда не был и никогда не будет в ладу с законами, несмотря на все ухищрения Жана-Луи.
Подавляющее большинство колейских торговцев и владельцев транспорта и в самом деле находились в довольно неопределенном положении, на которое их обрекали отчасти их собственная неграмотность или беспечность, порожденная беспомощностью перед лицом бредовых порядков, установленных низшей колониальной администрацией, отчасти расчетливая инертность высших властей. Колейский агент по перевозкам, к примеру, чаще всего приобретал подержанную машину у белого негреца, которому она по каким-то причинам была уже не нужна. Он платил за нее, сколько спрашивали, зато, когда заключалась сделка, продавец, имевший связи в чиновном мире, где ему делали поблажку, приказывал сразу переписать технический паспорт машины на имя ее нового владельца. Вся эта операция осуществлялась в присутствии негреца и под его диктовку; чернокожие служащие, несговорчивые и заносчивые со своими соплеменниками, были при нем тише воды, ниже травы.
Приобретя машину, колеец тут же сломя голову начинал колесить по стране, стремясь покрыть огромную сумму, в которую ему обошлась эта покупка. Имя новоиспеченного предпринимателя не значилось ни в одном коммерческом реестре, и, однако каждый год в январе, ему приходилось выкладывать кругленькую сумму — налог на машину в соответствии с ее маркой и мощностью, обозначенными в техническом паспорте. В общем, все происходило так, словно черных предпринимателей вообще не существовало; впрочем, справедливости ради стоит заметить, что один из членов Торговой палаты все-таки был африканцем.
Поскольку черные дельцы не подпадали ни под одну из категорий трудового законодательства, любой конфликт, возникший между ними, мог превратиться в запутанную головоломку, если бы издавна не было принято решать подобные споры в полицейских участках, где царил грубый произвол. Поэтому каждый колейский предприниматель старался обзавестись заступником в полиции или в Управлении экономикой. Желательно, чтобы этот заступник был белым и по возможности занимал высокий пост: считалось, что высокопоставленные белые чиновники отличаются обходительностью и приветливостью, а кроме того, не зарятся на жалкие гроши колейских бедняков — не в пример мелким чернокожим служащим, которые славились своей скаредностью, корыстолюбием и грубостью. Робер тщетно пытался пристроиться под крылышко директора Управления экономикой, чуть ли не ежедневно донимая его посланиями, в которых Жан-Луи проявлял себя настоящим гением по части изощренного подхалимства, но получал в ответ только сухие отписки с ничего не значащими казенными формулами. Потерпев неудачу, он решил закинуть удочку одному чиновнику-африканцу, занимавшему по тем временам весьма значительное место. Тот по крайней мере не отказывался запросто отобедать у Робера и даже, как уверяет Мор-Замба, не гнушался принимать от него в благодарность за услуги особый вид оплаты натурой, который был тогда весьма распространен в Кола-Коле и состоял в том, что подопечный на известный срок одалживал благодетелю свою жену. Мор-Замба утверждает, что Робер неоднократно давал Доротею на подержание этому чиновнику, который помогал ему обходить канцелярские рогатки.
Но как ни странно, даже этот произвол, благодаря которому мелкие черные предприниматели были, гак сказать, повержены в тьму кромешную, — даже этот произвол в некотором смысле служил помехой спокойствию колонии: он как нельзя лучше уживался с известной безнаказанностью, что, как правило, отнюдь не внушает простому люду симпатии и уважения к господствующему порядку. Так, например, в колонии не существовало понятия рецидивизма, поскольку ни один из этих чернокожих хозяйчиков не значился в картотеках компетентных органов. Такие порядки были сущим благословением для этих тупых, ленивых и по большей части лишенных даже намека на честность людишек, которых в любой мало-мальски цивилизованной стране очень скоро вывели бы на чистую воду. К счастью для Робера и ему подобных, вся колония была сверху донизу поражена неразберихой, бестолковщиной и омерзительной продажностью. Во многих учреждениях вовсе не было архивов, и, когда, например, водителю случалось потерять права, он вынужден был снова сдавать экзамены, потому что документы, с которых можно было бы снять копию, оказывались уничтоженными. Мор-Замба утверждает, что теперь ему понятно, почему колонии никогда не хватало средств для создания действенной администрации, — ведь то, что африканцы нередко принимали за недоброжелательство властей, было прежде всего следствием их неспособности справиться со стоящими перед ними задачами. Мор-Замба считает, что колония, допускавшая утечку прибылей всех крупных экспортно-импортных фирм в метрополию и пополнявшая свои финансовые ресурсы главным образом за счет таможенных сборов и налогов, взимаемых с коренного населения, была обречена на обнищание и не смела мечтать о бюджете, который соответствовал бы ее потребностям. Вот ей и приходилось либо сокращать эти потребности, либо вообще отрицать их наличие, вместо того чтобы попытаться их удовлетворить.
Жан-Луи теперь совсем исчез, и Мор-Замба, хотевший поделиться с ним своими последними неудачами, был сбит этим с толку. В последний раз он видел его накануне экзамена, когда тот, верный своим обещаниям, в четвертый раз принес ему необходимые бумаги. Зато его дружба с Мор-Киндой крепла с каждым днем. Именно Мор-Кинда держал его в курсе всех политических событий и сообщал новости о Рубене. Мор-Замба стал профсоюзным активистом, но скоро ему наскучило день за днем ткать узкую полоску, которая должна была стать частью полотнища, подлинных размеров которого он не мог себе представить и не знал, в чьих руках находятся его концы. Тем не менее он без колебаний согласился бы пожертвовать жизнью, чтобы, если понадобится, снова вырвать Рубена или его сподвижников из лап мамлюков Фор-Негра. Не будучи непосредственным участником событий, он испытывал необходимость представить себе хотя бы отдельные их детали, если не всю совокупность.
В соответствии с указанием из Парижа Консультативная ассамблея должна была вскоре получить новые полномочия: ей предстояло превратиться в подлинный орган законодательной власти — по крайней мере в тех областях, которые не касались обороны и внешних сношений. Рубен, снова куда-то исчезнувший, выпустил заявление, в котором требовал содействия колониальных властей для совместной подготовки выборов, призванных в ближайшее время обновить состав Консультативной ассамблеи, без чего, как он уже неоднократно заявлял, НПП отказывается признать ее правомочной. Кола-Кола снова затаила дыхание: сумеет ли новый губернатор — человек, которого прислали специально для проведения новой политики, — доказать свое благоразумие, согласится ли он с требованиями старого профсоюзного лидера или, подобно своему предшественнику, замкнется в высокомерии и жестокости? И к чему в таком случае приведет новое столкновение?
В тот же день Мор-Замба отвел Джо Жонглера на тайную квартиру первого заместителя Рубена, которому он на всякий случай сообщил следующее:
— Вчера мой хозяин Сандринелли написал одинаковые письма своему двоюродному брату Брэду в Марокко и родному брату — в Константину, в Алжир. В каждом из писем говорилось примерно вот что: «Решительный момент настал, приготовься к отъезду. Мы заняты важным делом — формированием состава будущей Законодательной ассамблеи. Список депутатов почти готов, нам осталось подыскать еще пару-тройку краснобаев, слывущих радикалами, чтобы втереть очки представителям французской прессы, которые, того и гляди, поднимут страшный вой. Но вот беда: большой начальник и знать ничего не желает — по его мнению, в Ассамблее не должно быть никаких разногласий. Это неразумно. Нам нужно любой ценой переубедить его, а уж дальше все пойдет как по маслу».
— А откуда ты все это узнал? — спросили его.
— Мадам Сандринелли приказала мне к шести часам вечера навести порядок в кабинете мужа; она была в бешенстве, вопила, что это не кабинет, а настоящий свинарник. Что правда, то правда: пол был завален кожурой от апельсинов, окурками, клочками бумаги. Я стал подметать, а мадам сама открыла оба окна, чтобы проветрить помещение; потом, когда я стал стирать тряпкой пыль, она вышла. Я улучил минутку и заглянул в бумаги на письменном столе хозяина — вот и вся недолга.
— А где был Сандринелли?
— Где-ro на территории школьного городка.
— Почему это он так тебе доверяет?
— Не могу сказать, чтобы он мне доверял. Он просто-напросто считает меня дурачком, думает, что я все равно ничего не пойму. А я не особенно стараюсь его переубедить. Разговариваю с ним всегда на ломаном французском и тем привожу его в восторг. В моем деле это самое главное — нести околесицу и прикидываться идиотом. Это во всех отношениях неплохо.
В тот же день он представил Мор-Замбу Сандринелли, назвав его своим двоюродным братом, и попросил хозяина, чтобы тот поручился за него на экзаменах.
— Привет, братишка! — Сандринелли расплылся в широкой улыбке и, раскачиваясь на носках, попытался потрепать Мор-Замбу по подбородку. — А ведь ты, плут ты этакий, никогда не говорил, что у тебя есть брат, — продолжал он, обращаясь к Жонглеру. — Где он живет?
— В Кола-Коле, вместе со мной, куда ж еще, — ответил Жонглер, намеренно коверкая слова.
— Ах да, в Кола-Коле, где же еще. Кола-Кола, да-да, Кола-Кола. Ах, уж эти чертовы корейцы! Никуда от этих проклятых корейцев не денешься. Ты говоришь, что у него нет хозяина. А почему у него нет хозяина?
— Потому что он завсегда самой себе голова, — продолжал свою тарабарщину Жонглер с такой легкостью и развязностью, что Мор-Замба только диву давался. — На своей голове дошел и научился водить машину.
— Хм-хм, — пробормотал Сандринелли. — Так значит, он и в самом деле умеет теперь водить?
— Да, да, и еще как, еще как.
— Ну а что он будет делать, когда получит права?
— Зарабатывать шофером, — ответил Жонглер, — что же еще?
— А где?
— У хозяина.
— У какого?
— Мы еще не знаем, мы поищем.
— Вот что: приходите ко мне, когда у вас все будет улажено, — сказал вдруг Сандринелли тоном человека, которого внезапно осенила блестящая мысль. — Да-да, приходите ко мне, и я пристрою твоего братца. У меня есть друг, он будет ему прекрасным хозяином. Главное, когда твой братец получит права, пусть не вздумает снова доходить до всего своим умом. Что за глупости! Нужно иметь хозяина; хозяин — это всегда хорошо. Не так ли, братец? Ну, чем плохо иметь славного, добренького хозяина? Ведь правда, это так хорошо — иметь хозяина! Ну скажи мне откровенно! Да улыбнись ты, братец, не бойся! Я же вижу, как ты доволен. Вот так, вот так…
Из прихожей, где они разговаривали, Сандринелли провел их и гостиную, просторную квадратную комнату, погруженную в полумрак, откуда, как показалось Мор-Замбе, на них дохнуло холодом. Ему никогда еще не доводилось бывать в личных покоях негрецов; когда зажегся свет, он принялся оглядывать чинно расставленную мебель, на которой не было заметно ни единой пылинки. Он не сразу увидел женщину, которая сидела в дальнем углу за круглым столиком, повернувшись к ним спиной, и была поглощена каким-то занятием. Длинные черные волосы струились по ее плечам и спине.
Оставив обоих парней стоять у двери, Сандринелли прошел к себе в кабинет и вскоре появился, держа конверт и на ходу облизывая его края. Тщательно заклеив письмо, он протянул его Мор-Замбе:
— Ну вот, братец, тебе остается только вручить это экзаменатору, и все будет в порядке. А главное, когда получишь права, не забудь заглянуть ко мне. Договорились? Нельзя же вечно жить только своим умом.
— Послушай-ка, Антуан, — вмешалась, не оборачиваясь, женщина. — С чего это ты вздумал морочить голову бедным парням? Да это же просто глупо. Зачем ты их сбиваешь с толку? Пусть себе устраиваются, как хотят, и нечего им мешать. Честное слово, иногда ты бываешь просто невыносим. Я порой совсем отказываюсь тебя понимать. То ты говоришь, что все эти туземцы — бездельники, что от них нет никакого проку, то готов нянчиться с ними. Нашелся наконец такой, который хочет обойтись без посторонней помощи. Уверяю тебя, иной раз у меня просто руки чешутся надавать тебе пощечин! Что за безумная страна!
Но Сандринелли уже подталкивал обоих своих подопечных к дверям, приговаривая не то в шутку, не то всерьез:
— Ах, дети мои, женщина есть женщина…
Дожидаясь, когда слуги, работавшие днем, сдадут смену Жонглеру, друзья решили прогуляться по аллеям школьного городка.
— А что он, в сущности, из себя представляет? — громко спросил Мор-Замба.
— Тс-с! — Жонглер приложил палец к губам. — Говори потише.
— Ты думаешь, он понимает на банту?
— Кто его знает. С этими типами нужно держать ухо востро. Наклонись-ка поближе, я тебе что-то скажу. Кажется, он педик.
— Кто-кто?
— Педик. Не знаешь, что это значит? Честно говоря, и я не знаю: он ведь ко мне не подкатывался; наверно, я не в его вкусе. Но ты, старина, будь осторожен: что-то он уж больно пялил на тебя глаза.
— Прости, я ничего не понимаю…
— И понимать нечего. Сандринелли из тех людей, которые любят, чтобы другие мужчины обращались с ними, как с женщинами. Или сами обращаются с мужчинами, как с женщинами. Теперь до тебя дошло? Наверно, именно поэтому он питает такую привязанность к Баба Туре. Только никому не известно, кто у них за мужа, а кто за жену.
— Да неужели такое может быть на самом деле?
— Еще как может! Уверяю тебя, от этих типов можно и не такого ожидать. Ты их еще не знаешь. Они на любую мерзость способны. И подумать только: они явились проповедовать нам религию добра! Много им дали две тысячи лет этого самого христианства!
На следующей неделе Мор-Замба получил от Робера и Фульбера, обосновавшихся в Эфулане, настоятельный приказ объехать окрестные деревни. Явившись в Эфулан с отчетом о своей поездке и о постигших его неудачах, он застал обоих компаньонов в разгар ссоры. Выкатив налитые кровью глаза, бешено размахивая руками, брызгая слюной, они осыпали друг друга проклятиями. Зрелище было хоть куда: почтенные эти коммерсанты, известные оба как люди обходительные и вежливые, грызлись теперь как собаки в присутствии крестьян, которым до сего времени представлялись образцом достоинства, жизненной мудрости, трудолюбия и компетентности. Судя по их одышке и по висевшей клочьями одежде, они уже дошли до рукоприкладства. Случилось так, что чиновник Лесного ведомства, господин Альбер, или, как его называли африканцы} Бугай, оказался в толпе ротозеев, собравшихся вокруг обоих противников. Он, как всегда, был в шортах и безупречной рубашке; на его губах играла обычная насмешливая улыбка.
— Что тут случилось? Что происходит? — спросил он, подойдя к Роберу.
Колейский коммерсант, безмерно польщенный тем, что господин чиновник обратился именно к нему, не только не воспользовался этим неожиданным обстоятельством, чтобы ринуться в новую атаку, но даже на минуту успокоился. Еще бы! Вместо того чтобы небрежно сунуть ему мизинец, как он это обычно делал, Альбер протянул для рукопожатия ладонь. Робер, будучи весьма благовоспитанным человеком, сделал сверхчеловеческое усилие и, попытавшись изобразить на лице улыбку, обменялся с господином чиновником несколькими любезностями. Такая честь, да еще оказанная в присутствии столь многолюдного собрания, заставила бы взвиться от радости любого колейца. Зрители уже было решили, что Робер сорвет всю комедию.
— Мы были с ним компаньонами, этот человек и я, — начал он объяснять суть дела Бугаю, изъясняясь на весьма приблизительном французском, — но он попытался меня обокрасть. И он поплатится за это!
Тут Робер внезапно оборвал свои объяснения: сверкая глазами, с искаженным лицом он подбежал к Мор-Замбе, которого только что заметил, и сказал ему что-то вполголоса. Потом они поспешили к грузовику, стоявшему поодаль. Робер открыл дверцу машины и, не влезая внутрь, стал, согнувшись, копаться в переднем ящике под щитком. Наконец он выудил оттуда документы и, потрясая ими перед носом Фульбера, бешено закричал:
— Посмотри-ка на эти бумаги, старый остолоп! Они выписаны на мое имя. А теперь отвечай мне, кому принадлежит грузовик? Скажешь, что мы покупали его вместе, что мы владеем им сообща? А мне наплевать на все это! Посмотри-ка, бумаги выписаны на меня одного. Где ты видишь свое имя, старый олух? Да ведь ты и читать не умеешь! Двадцать лет прожить в городе — и не научиться грамоте! Да куда тебе! Ты так и проживешь болваном до конца своих дней, а жить-то тебе осталось не особенно много. Когда ты только решишься вырезать свою грыжу? Или хочешь, чтобы она тебя доконала?..
Видя, что зрители ржут во все горло, господин Альбер обернулся к стоявшему рядом с ним Мор-Замбе и спросил его:
— Что он ему говорит? Что он ему сказал?
Не в силах перевести пышные обороты своего хозяина, но и не желая ударить лицом в грязь, Мор-Замба ответил:
— Он назвал его круглым дураком.
— Только и всего? — разочарованно хмыкнул господин Альбер. — И это их так рассмешило? Не очень-то они привередливы!
Как вскоре узнал Мор-Замба, обоих компаньонов угораздило приволокнуться за одной девицей, и, несмотря на свои годы, которые должны были бы научить их благоразумию и умеренности, они сцепились друг с другом, как два сопливых юнца.
Фульбер, которому Робер запретил и близко подходить к грузовику, вынужден был остаться в Эфулане, но, закрепившись, гак сказать, на этом плацдарме, не сумел сохранить за собой предмет распри и утешиться хотя бы этим. Робер разгромил его «по всей линии фронта»: не теряя времени, он посватался к молодой особе. Замешательство ее родителей было недолгим. Они не устояли перед могуществом коммерсанта, весомым доказательством которого была пятитонка, не говоря уже о внушительном виде его слуги и о его собственной страсти, в пылкости которой не оставалось теперь никаких сомнений. Робер собственноручно погрузил в кузов наспех собранное скудное приданое молодой супруги и помог ей забраться в кабину. Чтобы как следует отпраздновать эту молниеносную победу, ему не хватало только самому усесться за руль грузовика — но этого, к сожалению, он сделать не мог.
Новый губернатор, призванный воплотить в жизнь политику, громогласно объявленную «новой», отверг предложение Рубена о совместной подготовке к выборам, назвав это наглым и оскорбительным посягательством бунтовщика на основы демократии. Только законные власти Республики правомочны руководить волеизъявлением народа, избирающего своих представителей, и могут в случае необходимости передать часть своих полномочий тем, кто удостоится чести быть их помощниками. В торжественном обращении губернатор поклялся выполнять свою историческую миссию с рвением, беспристрастностью и настойчивостью, которыми во все времена и на всех материках славились избранники народа, самой судьбой назначенного для новых и новых свершений.
Само собой разумеется, что выборы оказались если не триумфом Республики, то по крайней мере победой губернатора. Уже на следующий день с необычной для колонии поспешностью губернатор огласил список депутатов, среди которых, по его собственному выражению, насчитывалось всего несколько шелудивых овечек — да и тем, как он добавил, недолго придется портить все стадо.
Прошло три недели, и лишь тогда, действуя с неторопливой настойчивостью, как это свойственно беднякам, ибо им принадлежит последнее слово в делах правосудия, «Спартак», жалкий листок НПП, опубликовал нескончаемый список подтасовок и грубых фальсификаций, учиненных во время выборов. Все эти примеры были подкреплены фактами. В заключение статьи, разоблачив попытку губернатора навязать избирателям заранее сфабрикованные результаты, Рубен объявил выборы лишенными законной силы и недействительными. В тот же день губернатор отдал приказ об аресте Рубена и выпустил декрет о роспуске Народной прогрессивной партии, всех примыкающих и сотрудничающих с ней организаций.
Часом позже охранники ворвались на Биржу труда Кола-Колы и, не найдя ни единой живой души, разгромили помещение и захватили хранившиеся там документы. Новый губернатор одержал свою первую военную победу.
Замешательство, вызванное объявлением Рубена вне закона, а также непреклонность, проявленная властями, явно задумавшими на этот раз любой ценой сломить дух сопротивления Кола-Колы и подчинить пригород диктатуре Баба Туры, — все эти загодя подготовленные акции способствовали тому, что на политической арене — но отнюдь не за ее кулисами — на несколько месяцев воцарилось затишье, какое бывает перед бурей. Было похоже, что оба лагеря решили передохнуть и собраться с силами перед тем, как броситься в неистовую схватку. В правительственных учреждениях, оцепленных вооруженными нарядами полиции, затерявшимися среди обезлюдевших улиц и площадей, вдалеке от народа, не то чтобы равнодушного, но остававшегося в полном неведении относительно этих событий, происходили скромные торжества, призванные узаконить свершившийся факт, возвести Консультативную ассамблею в ранг Законодательной и провозгласить Баба Туру, бывшего президента Ассамблеи, премьер-министром нового, втихомолку созданного правительства.
Одновременно с этим Кола-Кола снова испытала все тяготы оккупационного режима, на этот раз куда лучше организованного; на ее улицах вновь появились патрули татуированных охранников и группы из трех-четырех мамлюков в штатском и в форме. Несколько солидных построек снова были реквизированы и переоборудованы под полицейские участки, связанные телефонной сетью с центра\ьными органами сил порядка.
Джо Жонглер не переставал изрекать мрачные пророчества, основанные на странном поведении Сандринелли и его друзей, которые, совсем как накануне похищения Рубена, каждый вечер устраивали сборища в школьном городке имени 18 июня. Но как ни удивительно, само будущее не представлялось Жонглеру каким-то кошмаром; оно казалось ему полным надежд и обещаний, оно должно было пробудить, довести до предела издавна дремавшие в людях, неведомые им самим силы и чувства. Что же касается Мор-Замбы, то он страстно желал мирного исхода событий — не потому, что иссяк его боевой пыл, а потому, что он не видел возможности примирить перспективы открывавшейся перед ним карьеры с беспорядками, в которые неминуемо будет ввергнута Кола-Кола, как только Рубен призовет ее к битве.
Шел месяц за месяцем, а Рубен все не отдавал никакого приказа. Его организации, поставленные вне закона, лишенные самых видных своих руководителей, отправленных на каторгу, высланных из страны или ушедших в подполье, не сдали, однако, своих позиций; их присутствие было почти осязаемым, они подавали настойчивые признаки жизни: собирались членские взносы, время от времени совершались нападения на представителей власти, а изредка — и убийства особенно ненавистных мамлюков. Казалось, что пригород был отброшен на много лет назад, но впечатление это было обманчивым: сапаки извлекли урок из «самогонной баталии», начатой и проигранной в то время, когда Рубен находился в Европе; они научились наносить неожиданные удары и мгновенно скрываться в непроходимом лабиринте колейских трущоб.
Потом, когда в колонию начали возвращаться студенты, обучавшиеся в Европе, их потрясенным согражданам внезапно открылась истина, которую от них долго скрывали власти и пресса Фор-Негра: Рубен продолжал борьбу, но отныне не при помощи слова, а при помощи оружия, не в жалких предместьях, а в лесу, и окружали его не мирные профсоюзные активисты, а закаленные солдаты. Кроме профсоюза и партии, Рубен выковал еще одно оружие борьбы, вступившей теперь в свою героическую фазу, — а Кола-Кола ни о чем этом и не подозревала! Чтобы убедить сомневающихся, студенты показывали им вырезки из западных газет с фотографиями Рубена и его статьями, в которых он освещал положение в колонии, разоблачал колониальные власти, упорно не желающие вопреки очевидности признать колейского лидера законным глашатаем интересов коренного населения. Эти юноши, сами того не замечая, стали пропагандистами идей Рубена, и каждый их приезд вызывал теперь такую же бурю восторга, как некогда — прибытие ветеранов войны.
Мор-Замба отчетливо ощутил, что Фор-Негр и Кола-Кола вот-вот будут вовлечены в роковую схватку. Это ощущение охватило его в тот миг, когда Джо Жонглер, как всегда усмехаясь, сообщил, что Брэд, родственник Сандринелли, тот самый молодой полицейский, которому когда-то удалось похитить Рубена из самого сердца Кола-Колы, вернулся в Фор-Негр, на этот раз под чужим именем. Родной братец Хозяина тоже обретался теперь в логове негрецов: он приземлился в аэропорту всего несколькими днями раньше Брэда.
— И заметь, что он прилетел ночью…
Мор-Замба напомнил ему, что большинство самолетов главных французских авиалиний — а брат Сандринелли прибыл на борту одного из них — приземляется на аэродроме Фор-Негра именно по ночам; однако сам он не забыл упомянуть эту подробность на собрании подпольного профсоюзного комитета в присутствии одного из лидеров этой организации — к тому времени в силу обстоятельств профсоюзные объединения вынуждены были уйти в подполье.
Партийные и профсоюзные вожаки подполья, собравшиеся для рассмотрения создавшейся ситуации, обсудили сообщения, переданные Мор-Замбе Жонглером, и пришли к выводу, что сначала нужно выяснить, что же, в сущности, представляет из себя этот Брэд. Судя по всему, это был просто-напросто шкодливый юнец, самонадеянный и, следовательно, безвредный, — обычный молодой полицейский, начитавшийся в детстве комиксов с приключениями Тарзана. Какое бы обличье он ни принял, теперь ему вряд ли удастся безнаказанно проникнуть в среду подпольщиков, подобраться к их руководителям. Похищение Рубена не могло повториться, это несерьезно.
Куда сложнее обстояло дело с его двоюродным братом, пресловутым Сандринелли, о котором Жонглер знал лишь одно — что тот тоже служит в полиции, но не мог уточнить ни его звания, ни, так сказать, специализации. Подпольщики провели всю ночь в ожесточенных спорах, тщетно пытаясь пролить хоть немного света на эту темную фигуру. И поскольку личность Сандринелли и суть заданий, которые он исполнял в колонии, так и оставались для них загадкой, было решено выслушать двух студентов, недавно вернувшихся из Франции и приглашенных на это экстренное совещание. Их попросили рассказать, как оценивают трудности политической ситуации в колонии не только осведомленные западные журналисты, но и французские государственные деятели. К каким средствам может прибегнуть французское правительство, чтобы покончить с новым фронтом освободительного движения в колонии, — особенно учитывая опыт предшествующих лет и крайние меры, принятые в связи с алжирским восстанием?
Расплывчатые объяснения обоих студентов натолкнули подпольщиков лишь на одну рабочую гипотезу, справедливость которой должно было подтвердить или опровергнуть ближайшее будущее: Сандринелли являлся, скорее всего, специалистом по раскрытию тайных организаций — именно этим он, вероятно, и занимался в Константине. Вполне возможно, что перевод полицейских из Северной Африки осуществлялся в предвидении беспорядков, вызванных желанием властей любой ценой навязать колонии режим Баба Туры — иными словами, решить вопрос о ее будущем путем грубой силы. Кола-Кола должна приготовиться к вторжению более или менее поспешно обученных осведомителей, которых на первых порах будет нетрудно разоблачить, если, конечно, в их рядах не окажется коренных колейцев — кстати сказать, эта возможность была столь же единодушно, сколь опрометчиво признана маловероятной: руководители подполья переоценили уровень политического развития жителей Кола-Колы.
Исходя из всего этого подпольным активистам партии и профсоюзов, а также членам воссозданных ГВС было дано задание сообщать обо всех чужаках, появившихся в пригороде и пробывших там более суток.
Проникнувшись важностью этого поручения, Мор-Замба вел себя в Кола-Коле как завзятый подпольщик, сосредоточенный, внимательный, сжавшийся в комок: ни дать ни взять лев, высматривающий добычу.
Но стоило ему выехать из предместья, очутиться вместе со своим грузовиком на асфальтированном шоссе или каменистом проселке, как он терял всякую осторожность, принимался напевать и насвистывать, без умолку хохотал над рассказами Робера о женщинах, на которые тот был большой мастак.
Немудрено, что Мор-Замба и стал одной из первых жертв новой формы извечной войны между Фор-Негром и Кола-Колой. Случилось это всего за несколько дней до экзамена, в успешной сдаче которого он был уверен, ибо ремесло шофера знал теперь как свои пять пальцев, да еще запасся рекомендацией Сандринелли, о котором стало известно, что, не сбросив окончательно маску директора школьного городка, он сделался тайным советником премьер-министра нового правительства колонии. Мор-Замбу арестовали днем, ближе к полудню: возвращаясь из Эфулана, он был остановлен при въезде в Кола-Колу для обычной проверки документов, которую на этот раз производил мамлюк в штатском, известный до сих пор своим сочувствием, если не преданностью идеям национально-освободительного движения; иные утверждали даже, что он тайный рубенист. Но в то утро лицо у него было словно каменное, а глаза так и бегали по сторонам — как у палача, который получил приказ действовать без снисхождения и разом выкинул из головы все понятия о простых человеческих отношениях. Он взял бумаги, которые протянул ему Мор-Замба, предварительно сунув в них несколько ассигнаций, небрежно повертел их в руках, но водителю не вернул.
— Ни с места! — приказал он по-французски и, обойдя грузовик, залез в кабину и уселся рядом с Мор-Замбой.
— What i', my brother? Что случилось, браток? — не переставал повторять Мор-Замба на пиджин и на банту.
Невозмутимость, которую колейский активист пестовал в себе вот уже больше года, готовясь к экзамену, помогла ему теперь выбрать безукоризненную линию поведения: даже почувствовав, что дело принимает серьезный оборот, он не проявил никаких признаков тревоги или простой нервозности. Самообладание его было таково, что он даже подмигнул сидевшему рядом мамлюку, который, судя по всему, думал вконец застращать своего собеседника, обращаясь к нему только по-французски. Мор-Замбе показалось, что в этой атмосфере страха жесткий этот язык наконец-то нашел себе идеальное применение.
— Ладно, ладно, — заявил мамлюк, — поехали в Главное.
— Куда-куда? — переспросил Мор-Замба на пиджин.
— Будто сам не понимаешь, — ответил тот по-французски, начиная выходить из себя. — Я сказал: «Поехали в Главное полицейское управление». И вот тебе, кстати, добрый совет: не вздумай валять дурака…
Коротышка-мамлюк сунул руку в карман своего полувоенного френча — этот вид одежды, одновременно внушительный и элегантный, вошел в моду среди штатских благодаря героической иконографии генерала Леклерка, которого белое население страны, а вслед за ним и мелкие черные чиновники числили в местных святцах на втором месте после де Голля, — сунув руку в карман, мамлюк вытащил оттуда какой-то тускло блеснувший предмет и неуклюже ткнул им в лицо Мор-Замбы. Тот, вовсе не разбираясь в оружии, подумал было, что это простой пугач, но мамлюк тут же рассеял его иллюзии, пустив пулю в ветровое стекло грузовика, на котором появилась звездообразная пробоина. Мор-Замба вздрогнул.
— Ну, дошло наконец? — сказал мамлюк. — Это тебе не игрушка. Теперь мы при оружии, так что держитесь, бандиты проклятые. Мы вам дадим жизни! Заводи мотор, поехали!
Совсем рядом куда-то спешили люди, проходили мимо грузовика, ни разу не обернувшись, поглощенные собственными мыслями, оглушенные шумом уличного движения, не особенно, впрочем, сильного в этот час. Некоторые наблюдали за происходящим, стоя у своих дверей, но взгляды их были пустыми и равнодушными: они и не подозревали, что за драматическая и жестокая сцена разыгрывается у них на глазах. Как же так вышло, что на обычной улице, в будничный час, в самом сердце Кола-Колы какому-то плюгавому мамлюку удалось одержать верх над силачом-рубенистом, сидящим за рулем своего грузовика, и заставить его вести машину в Главное полицейское управление Фор-Негра, выстрелив в ветровое стекло и не подняв при этом на ноги сапаков? «Да почему же я не закричал? Почему не дал ему отпор? Не придумал какой-нибудь уловки? Почему сидел, как болван, и ждал помощи от кого-то со стороны?» — с горечью думал Мор-Замба, въезжая во двор Главного управления, вылезая из кабины и направляясь к двери, на которую ему указал мамлюк, продолжавший держать его под прицелом, что, впрочем, было уже излишней предосторожностью: о побеге теперь не могло быть и речи — ведь во дворе кишмя кишели полицейские всех видов и обличий.
До первого допроса Мор-Замба тешил себя надеждой, что его арест был недоразумением, что все это никак не связано с его подпольной деятельностью. Но эта надежда рухнула во время допроса, длившегося без передышки весь остаток дня и всю ночь. Завязав ему глаза, его осыпали градом самых неожиданных вопросов, его били кулаками, хлестали кнутом из бычьих жил, валили на цементный иол, топтали, поднимали на ноги, снова допрашивали и снова нещадно избивали. Этот человек, закаленный столькими испытаниями, не издал ни единого стона, не молил о пощаде, не выдал ни одной из своих тайн и в конце концов привел палачей в настоящее отчаяние — а между тем он был охвачен паническим ужасом. Внезапно он вспомнил о слухах, ходивших среди активистов Кола-Колы: говорили, что самые жестокие мамлюки из Главного управления, желая вырвать признание у какого-нибудь особенно неподатливого подпольщика, отдавливали ему мошонку своими тяжелыми башмаками.
Однако до этого дело не дошло — после допроса его бросили в темную камеру, битком набитую другими задержанными, молчаливыми, как тени. Мало-помалу он понял, что никому нет до них дела, но не пал духом, увидев, что заключенных целыми днями не кормят и не выводят справлять нужду. Они продолжали жить и чего-то ждать, по временам, несмотря на затекшие суставы, забываясь тяжелым сном рядом с кучами кала и лужами мочи, заполнявшими желоб у стены, по которому эти нечистоты должны были куда-то стекать, но, разумеется, никуда не стекали, а наполняли тесное помещение тошнотворной вонью, к которой экумдумский сирота, сам тому удивляясь, в конце концов притерпелся: он заранее решил выдержать все, и только мысль о раздавленной мошонке не давала ему покоя.
Во время второго допроса, которым руководил белый мамлюк, задававший вопросы через переводчика, ему не стали завязывать глаза. Где находится Рубен? Где скрываются его соратники, оставшиеся в Кола-Коле? Откуда стало известно, что Рубен схвачен, когда он, Мор-Замба, пробрался на территорию школьного городка, чтобы его освободить? Ведь это он его освободил, чего уж тут отпираться? С кем он был в ту ночь? Кто руководил налетом? На все эти вопросы Мор-Замба неизменно отвечал, что не понимает, о чем идет речь. Желудок у него сводило от голода, во рту пересохло, тело напряглось в ожидании новых побоев. Но на этот раз его не стали избивать, а перед тем, как отправить обратно в вонючую камеру, дали немного воды и горсть земляных орехов. Видно, его палачи не хотят, чтобы он загнулся раньше времени, отсюда и все эти поблажки, подумал он.
Однажды утром толпа тюремщиков грубо выволокла его из камеры и потащила по коридору, а потом столкнула вниз по узкой темной лестнице, ведущей в подвал. Внезапно он очутился перед небольшим окошечком в стене. Двое здоровенных парней сдавили его с боков и стальной хваткой стиснули руки. Когда заслонка на окошечке отодвинулась, один из них рявкнул на пиджин, больно выкручивая ему кисть:
— Разуй глаза, паршивый рубенист: вот что тебя ожидает! Да и всем вам скоро будет крышка. Этот вот тип тоже не хотел говорить.
Сначала Мор-Замба не поверил своим глазам, а потом вздрогнул от ужаса. В небольшой комнате, залитой электрическим светом, он увидел обнаженного человека, подвешенного врастяжку за руки и за ноги к горизонтальному брусу. Судорожно корчась в безуспешных попытках освободиться, он мотался в воздухе животом вверх, словно крупный зверь, которого удачливые ловцы несут с охоты. Двое служителей в штатском с засученными рукавами — две зловещие тени — деловито возились возле стояков, на которых держался брус, стараясь, судя по всему, получше отрегулировать его высоту. Поддавшись их усилиям, брус медленно, со скрежетом опустился, и спина истязаемого оказалась, как теперь припоминает Мор-Замба, сантиметрах в тридцати-сорока от цементного пола. Оба подручных распрямились и отошли в сторону, тяжело дыша и отирая ладонями пот со лба и висков: видно было, что эта операция стоила им немало сил.
Третий палач, которого Мор-Замба до сих пор не замечал — должно быть, он появился из соседней комнаты, — скомкал несколько старых газет, полил их бензином или, скорее, газолином, сунул этот ком под спину мученика и чиркнул спичкой, словно на брусе висел не живой человек, а туша антилопы, которую нужно опалить перед разделкой. Но тот был живым человеком — Мор-Замба не замедлил в этом убедиться. В течение нескольких минут, показавшихся Мор-Замбе вечностью, охваченный пламенем страдалец кричал, дергался, извивался и корчился в таких муках, что Мор-Замба не в силах вынести этого зрелища закрыл глаза. Но уши он заткнуть не мог, и до него доходили страшные вопли истязаемого.
Мор-Замба вернулся в свою камеру ни жив ни мертв и, с часу на час ожидая, что его потащат в подземный застенок и в свой черед подвесят над огнем, заранее терзаясь от муки, которую ему еще не пришлось испытать, старался отделаться от этих невыносимых мыслей, ища ответа на не дававшие ему покоя вопросы, — так умирающий за несколько мгновений до кончины торопится окинуть мысленным взглядом всю свою жизнь.
Чем вызваны все эти зверства? Желанием одних заменить власть губернатора властью Рубена и стремлением других любыми средствами воспротивиться этому? В тот день Мор-Замба впервые почувствовал, что целью борьбы, начатой Рубеном, было не только обретение политической независимости и даже не только возвращение народу его национальных богатств: Рубен прежде всего ставил перед собой иные, более высокие задачи, для разрешения которых потребуется немало времени. Иначе как объяснить удвоенную ненависть, жестокость и бесчеловечное варварство врага?
Кто мог его выдать? Вопрос этот, в сущности, не имел ни малейшего смысла. В Кола-Коле все были наслышаны о его двойном подвиге — освобождении Рубена и убийстве охранника. Именно эти деяния покрыли его славой героя, упроченной впоследствии во время новых стычек с мамлюками и сарингала. Кто мог его выдать? Да кто угодно: какая-нибудь, девка сдуру или из хвастовства брякнула словечко своему любовнику-мамлюку. Тот долго носил в себе эту страшную тайну и наконец в силу излишнею рвения или в надежде выслужиться решил, что настало время поделиться этим секретом с начальством. Но он, Мор-Замба, будет отрицать все от начала до конца — отрицать с тем большей уверенностью, что мамлюк, с которым ему устроят очную ставку, не будучи свидетелем происшествия, рано или поздно запнется, даже если начнет с наглого запугивания, потом в его показаниях появятся неувязки, он собьется, запутается.
Однако никакой очной ставки он так и не дождался; его продержали две недели под стражей в Главном управлении, все в той же кошмарной камере, которая крохотным окошком сообщалась с приемной канцелярией — просторным и низким залом, куда днем и ночью — особенно ночью — приводили все новых и новых заключенных: поток их никогда не иссякал. Черные мамлюки в форме обращались с ними по-разному — в зависимости от их поведения. Тех, чьи лица выражали покорность и смирение или даже просто безразличие, свойственное, например, закоренелым рецидивистам, — тех быстро заносили в тюремную ведомость и разводили по камерам. Но если задержанный сохранял некоторое достоинство, если он отказывался отвечать на издевательские вопросы, к примеру, такие: «А сколько мужиков может за ночь принять твоя пятнадцатилетняя сестра?» — то ему задавали безжалостную взбучку, били каблуками, дубинками, а то и просто кулаками: большинство палачей в полицейской форме, бывших, кстати сказать, не чужаками-сарингала, а местными уроженцами, соотечественниками тех, кого они так мордовали, выглядели настоящими геркулесами, наделенными громадной физической силой. Иногда, с трудом задремав в зловонной духоте камеры, Мор-Замба внезапно просыпался от воплей очередного горемыки, которого нещадно дубасили тюремщики. Он вставал, с трудом пробирался среди спящих сидя сокамерников и, приникнув к окошечку, наблюдал за жестокой сценой, которую заливала безжалостным светом голая электрическая лампочка, висящая под потолком.
В один прекрасный день бывший узник трудового лагеря губернатора Леклерка почувствовал, что в Главном управлении произошли какие-то важные перемены: внезапно и без всяких объяснений он был переведен в смежное арестантское отделение и посажен в камеру, где жизнь показалась ему вполне сносной. На сей раз его окружали не политические активисты и не подозрительные личности из тех, кого полиция подсаживает к заключенным, чтобы подслушивать их разговоры, а простые уголовники, словоохотливые и доверчивые ребята, чьи интересы вращались почти исключительно вокруг жратвы и баб.
Наконец однажды утром его вызвали из камеры и под конвоем злобно набычившихся охранников повели в суд. Зал суда оказался просторным помещением со стенами, выкрашенными в светлые, почти веселенькие тона, и прекрасной акустикой. Голоса звучали там гулко, не хуже, чем в церкви. Когда появился Мор-Замба, судья наспех, как это принято у белых, зачитал текст обвинительного акта. Мор-Замба с удивлением услышал, что ему вменяется в вину всего-навсего незаконное вождение грузовика в течение года — на самом деле он занимался этим гораздо дольше.
И не единого слова о его подпольной деятельности. Что случилось?
Переводя вопрос белого судьи, переводчик-африканец спросил у него, признает ли он себя виновным в этом преступлении.
— Разумеется, — бросил Мор-Замба, думая совсем о другом.
— Вот и прекрасно! — воскликнул судья, когда ему перевели ответ подсудимого. — Стало быть, два года — точно по статье!
Потом, обернувшись к секретарю, развязному краснорожему парню в шортах, он добавил, почти не понижая голоса:
— Наконец-то хоть один не стал нести в свое оправдание всякую околесицу, в которой сам господь бог не разберется!
И пока молодой секретарь, не переставая строчить, содрогался от сдавленного смеха, судья раскрыл другую папку и приказал ввести следующего подсудимого. Тем временем мамлюки в каскетках схватили Мор-Замбу и передали его охранникам-сарингала, которые должны были отвести его сначала в арестантское отделение, а оттуда — в тюрьму.
Тюрьма Фор-Негра была настоящей крепостью, доставшейся теперешним властям в наследство от первых колонизаторов. Она стояла слегка на отшибе, в стороне от европейской части города, и снаружи представляла собой внушительное сооружение, окруженное высокими зубчатыми стенами, с угловыми и сторожевыми башнями, машикулями и бойницами. Но за этими стенами теснились жалкие строения, похожие на колейские лачуги, — приземистые, длинные, крытые гофрированным железом бараки, в которых располагались спальни, столовые и медицинский пункт. Считалось, что заключенные имели право всего на одно свидание в месяц. На самом же деле им было легче легкого общаться с внешним миром: каждое утро их выводили из тюрьмы на городские работы под не слишком-то бдительной охраной какого-нибудь татуированного разгильдяя с дребезжащим от старости карабином; можно было в любой момент подойти к заключенным, обнять их, передать им кое-что из пищи и даже спиртное. Охранник закрывал на все это глаза. Потом, если все вокруг было спокойно, снисходительного цербера приглашали под раскидистую сень мангового дерева, растущего у дороги, и делились с ним припасами — такова была цена его молчания, и весьма неосторожно поступал тот, кто об этом забывал. Сарингала, которым поручался надзор за заключенными и тому подобные невинные задачи, слыли алкоголиками; узникам надо было опасаться их тупого и жестокого злопамятства.
Когда Джо Жонглер в первый раз подошел к Мор-Замбе, он вздрогнул от ужаса при виде друга.
— Ну и здорово же тебя отделали эти мерзавцы! — процедил он сквозь зубы.
— Это еще что! Ты не видел меня сразу после взбучки, — усмехнулся Мор-Замба. — Да и на следующий день я тоже был хорош. Сейчас-то я, можно сказать, оклемался. В конце концов все пройдет. Мне чертовски повезло. Когда-нибудь расскажу тебе поподробней. Сначала я боялся, что мне выбьют зубы, но, как видишь, все обошлось.
Здесь, среди незнакомых людей, не могло быть никаких разговоров о политике. Джо Жонглер, уполномоченный всеми приятелями Мор-Замбы, встречался с ним вне тюрьмы лишь изредка, когда ему перепадало что-нибудь из съестного, которым он спешил поделиться с другом, а чаще, когда семейство Лобила поручало ему отнести их бывшему жильцу посылку с продуктами и передать приветы — в особенности от обеих сестер Жана-Луи.
Тем временем серьезные события следовали одно за другим, и Жонглер с нетерпением дожидался ежемесячного свидания в стенах тюрьмы, где, как ни странно, можно было вести куда более откровенные разговоры, чтобы сообщить Мор-Замбе, внезапно пристрастившемуся к политике со всей пылкостью новообращенного, подробности очередного несчастья, которое каждый раз так потрясало узника, словно слуга Сандринелли решил доконать его ужасными новостями.
При первом свидании он поведал ему о слухах, будораживших Кола-Колу: говорили, что в Париже происходят важные политические перемены, которые, по мнению проницательного Жонглера, бывшего в курсе событий благодаря невольному общению с Сандринелли и его друзьями, не предвещают ничего хорошего, поскольку вести об этих переменах наполняли негрецов ликованием. В среду на предыдущей неделе Хозяин и его друзья, среди которых находился и бывший депутат Ланжело, державшийся особенно развязно, словно надеялся вскоре расквитаться за свое поражение на выборах, дали полную волю своей буйной радости: весь вечер и большую часть ночи они распевали «Марсельезу», бесились, как дети, выпили несколько дюжин шампанского, выкрикивая каждый раз, когда пробка летела в потолок: «Де Голль в Алжире! Да здравствует свободная Франция! Да здравствует голлистская французская Африка!»
В полночь они внезапно расселись по машинам и, беспрерывно сигналя, отправились сначала к губернатору, а потом к Баба Туре. В последующие дни Жонглер не раз слышал, как Сандринелли похвалялся, что им удалось вырвать у обоих деятелей решительную уступку: те обещали немедленно сместить всех чиновников из метрополии, которые на словах или на деле не одобряли избрание Пьянчуги на пост премьер-министра первого автономного правительства колонии, равно как и тех, которые осмелились хотя бы намекать на необходимость какого-то соглашения с мятежниками и их вождем.
— Как все это тебе нравится? — спросил он в заключение у Мор-Замбы. — Я лично считаю, что хорошего тут мало. Дело может принять скверный оборот. Я начинаю понимать, куда клонят эти ловкачи. Посмотри, что говорит обо всем этом Рубен.
— Ты-то по крайней мере должен был бы только радоваться.
— Это верно: должен был бы, но, пока ты здесь, радоваться мне нечего.
Настороженно оглядываясь по сторонам, Жонглер вытащил зачитанную до дыр вырезку из «Спартака», с величайшими предосторожностями развернул ее, тщательно разгладил и только после этого протянул Мор-Замбе.
— Я вряд ли осилю, расскажи мне лучше сам, — взмолился тот.
— Рубен говорит, — начал шепотом Жонглер, — что все эти так называемые новые политики во Франции, по существу, ничем не отличаются от своих предшественников. Вот что он пишет дословно: «Нового губернатора нам разрекламировали как откровенного и понимающего собеседника, но он по примеру своих предшественников организовал выборы, результаты которых были известны заранее. Затем он сформировал так называемое «автономное правительство», по большей части состоящее из племенных вождей, служащих прежней администрации и прочих деятелей, преданных колонизаторам и выступающих против подлинной независимости страны; остальные его члены и сами не представляют, для чего их выбрали. Впрочем, чего еще ожидать от человека, который в результате недавних событий стал во главе Франции? Чего ожидать от человека, пришедшего к власти путем государственного переворота? От того, чье восшествие на престол преисполнило неистовой радости современных поборников рабства в Фор-Негре? Какие иллюзии можно питать относительно человека, подготовившего в 1943 году пресловутую Браззавильскую конференцию, цели которой состояли в том, чтобы преградить африканским народам путь к свободному выбору собственной судьбы? Что он может нам обещать, кроме новых политических комедий, новых кровопролитий, увеличения нищеты и усиления гнета? Нет, единственное средство завоевания свободы — это борьба!..»
— Так значит, — спросил Мор-Замба, — к власти пришли теперь друзья Сандринелли, я правильно понял?
— Правильно. Можно даже сказать, что губернатором теперь является не кто иной, как Сандринелли. Точнее, не губернатором, а подлинным премьер-министром.
— Фактически он был им и раньше.
— А теперь это признано почти официально. Пьянчуга служит только ширмой. Все тубабы Фор-Негра, которым не терпится заполучить местечко потеплее или еще какую-нибудь льготу, обивают пороги не у губернатора, а у нас.
— Ты хотел сказать — у твоего хозяина.
— Разумеется, Сандринелли утверждает, что властям наконец-то удастся подавить здесь у нас «красных», не опасаясь никаких международных расследований и прочих неприятностей в этом духе.
— А кто это такие — «красные»?
— Ну, поздравляю! «Красными» они называют рубенистов. Ты и есть красный. Ах, если бы только тебе удалось выбраться отсюда!..
Еще через несколько месяцев он сообщил Мор-Замбе новость: Жан-Луи оказался мамлюком! Заподозрив в неверности сестру Жонглера, которая стала его женой, он сам признался ей в этом. Выйдя из себя, он принялся осыпать ее чудовищными угрозами, сулить страшные неприятности ее любовнику, а в конце концов добавил: «Подумай хотя бы о брате, представь, как будет убиваться ваша мать, если с ним что-нибудь случится. А я уверяю тебя, что с ним может что-нибудь случиться. Ты же знаешь: достаточно мне шепнуть словечко кому надо — и его снова упрячут, но на этот раз уже навечно». Ну, здесь он малость перегнул палку. Если нам доведется встретиться, уж я сумею сказать ему пару слов. Да что я, убийца, что ли? Засадить меня навечно — ишь чего захотел! Но как бы то ни было, а на сестренку он нагнал страху. Она говорит, что он настоящий сумасшедший, что ему ничего не стоит сгубить человека.
— И ты всему этому веришь?
— А как же мне не верить? Послушай-ка вот еще что: Альфонсина говорит, что у него денег куры не клюют. Карманы набиты пачками вот такой толщины. А знаешь, где они теперь живут? В Новой Каледонии, в квартале мамлюков, как раз за больницей. Домик у них — прямо картинка, ты бы посмотрел.
— А ты у них был?
— Волей-неволей пришлось, ведь Альфонсина как-никак моя сестра. Вот послушай и потом суди, почудилось ей это все или нет. Представь себе, дорогой мой, что Жан-Луи обзавелся машиной, не новой конечно, тут и говорить нечего. Но, подумай сам, много ли африканцев в Кола-Коле или даже в Фор-Негре могут позволить себе купить машину, пусть даже подержанную? Да еще в его-то годы! Где он взял на это деньги? Нет, тут долго гадать не приходится. Все это началось с того времени, как они приискали этот домик, — тогда-то он и стал осведомителем. Вот что: хочешь, я выложу тебе всю правду? Ты не будешь иметь на меня зуб? Поклянись, сплюнь! До сих пор я только ходил вокруг да около. Так вот, слушай: это Жан-Луи тебя выдал.
— Господи! Господи, господи! — застонал Мор-Замба в отчаянии. — Да понимаешь ли ты, что говоришь?
— Еще бы не понимать. У меня и доказательства есть, представь себе.
— От кого же ты их получил? Опять от Альфонсины?
— Ну, ну, подумай еще…
— Твоя сестра не любит Жана-Луи. А если не любит, зачем с ним связалась?
— Это их дело, мне на это в высшей степени наплевать. А доказательства я на сей раз получил не от сестры, а от Фульбера. Я\сам к нему зашел и взял его за жабры. Когда имеешь дело со старичьем, вернее способа нет, ты сам знаешь. Просто поразительно, как это на них действует. Я на него прикрикнул: «Скажи правду, и ручаюсь, тебе ничего не будет. А иначе за тебя возьмутся друзья Мор-Замбы. Уж они-то спуску не дадут, будь уверен. Ну, выкладывай все как есть, и тогда, клянусь, ни один волос с твоей головы не упадет. Какое отношение имеет Жан-Луи к аресту Мор-Замбы? Это ты подговорил его донести, чтобы отомстить Роберу?» Ах, старина, если б ты только видел, как он затрясся: «Клянусь, клянусь, он все сам, я его не подговаривал! Он явился ко мне по собственному почину и спросил, сколько я ему дам, если он поможет мне оттягать грузовик у Робера. А про то, что у Мор-Замбы могут быть неприятности, и речи не было. Я же очень любил Мор-Замбу, мы с ним всегда ладили. Я на него не в обиде, да и с чего бы мне на него обижаться?..» И ты знаешь, сколько Жан-Луи содрал с него за это дельце? Двадцать тысяч франков. Не сразу, разумеется, а по частям, но все-таки двадцать тысяч!
— Двадцать тысяч! — ошеломленно воскликнул Мор-Замба, до которого наконец-то дошел смысл речей Жонглера. — Двадцать тысяч франков за то, чтобы оттягать грузовик! И Фульбер пошел на это?!
— Тебя, наверно, удивляет, почему он сам не донес на Робера, воспользовавшись тем, что его недруг нарушает законы, доверяя свой грузовик парню, у которого нет прав?
— Да нет, это неудивительно: в конце концов, не такой Фульбер человек, чтобы сознательно копать яму ближнему.
— Так-то оно так, но дело тут в том, что тогда мамлюки могли бы взяться и за него самого, ведь и у него рыльце в пуху. С точки зрения мамлюков, в Кола-Коле у всех совесть нечиста, кроме их самих. Вот об этом-то и следовало бы вспомнить с самого начала, а я додумался только недавно. Некому было на тебя донести, кроме мамлюка, который знал обо всех твоих подвигах. Ведь что получится, если кому-нибудь взбредет в голову прийти в полицию с доносом: мамлюки начнут его допрашивать и живо вытянут его собственную подноготную. Является туда, к примеру, какой-нибудь тип и говорит: «Мор-Замба участвовал в налете на школьный городок». Мамлюки тут же у него спрашивают: «А ты откуда об этом знаешь?» — и в конечном счете выясняется, что и сам он там был. Ну, тут уж они и его самого засадят.
— Да, но он может им сказать: «Я там был, отпираться не стану, но сам не понимаю, как это могло случиться. А теперь я хочу с вами сотрудничать».
— А почему не предположить, что с доносом явился осведомитель? Чего же тут удивительного — ведь это его ремесло.
— Погоди, дай договорить. Стало быть, он им отвечает: «Я там был, не отрицаю, но у меня тогда вроде бы ум за разум зашел. А теперь я разобрался, что к чему, и хочу с вами сотрудничать». А они ему: «Ладно, но уверен ли ты в том, что у того парня, на которого ты клепаешь, тоже ум за разум не зашел? Может, и он ввязался в это дело по случайности, по глупости или по горячности!..» И вот они, не желая губить невинного человека зазря или строя какие-то планы на будущее, взяли да и отступились от меня, предъявили мне обвинение всего-навсего в незаконном вождении машины. Я начинаю догадываться, почему они мне оставили такую, с позволения сказать, лазейку, а поначалу это меня очень мучило. Выпусти они меня совсем — люди начали бы болтать черт знает что.
— Согласен, но это ничего не меняет. Так или иначе Жан-Луи стал мамлюком.
— Значит, вот какое «стоящее дельце» он всю жизнь замышлял обстряпать! Ну и подонок!
Еще через несколько месяцев Жонглер принес в тюрьму горестную весть: согласно официальному сообщению властей, Рубен был убит в джунглях.
— Не верь им, старина, не верь им! — умоляюще воскликнул Мор-Замба, еле сдерживая слезы.
— Я говорю то, что слышал.
— Ох, да неправда все это, они нарочно пустили такой слух, чтобы мы пали духом. Оглянись вокруг, посмотри на людей, приглядись к другим посетителям: все болтают, смеются. Да разве они так бы себя вели, не будь Рубена в живых? Нет, старина, все было бы по-другому. Это невозможно, рассуди сам.
— Ты так считаешь? А я все-таки думаю, что это правда, хотя я не видел твоих друзей с тех пор, как ты сюда попал. Не доверяют они мне, что ли?
— Но почему ты так уверен, что это правда?
— Ты о смерти Рубена? Послушай, он родился не особенно далеко отсюда, в Бумибеле, это деревушка километрах в ста, самое большее в ста пятидесяти от Фор-Негра, рядом с железной дорогой, что идет на Ойоло. Так вот, говорят, что его труп был выставлен там на всеобщее обозрение и что родные опознали его.
— Не верь этому, — прошептал Мор-Замба, и на этот раз слезы потекли по его лицу. — Не верь этому, они распространяют ложные известия, чтобы нас деморализовать. Это, кажется, называют психологическим воздействием. Не верь им.
— И все же мне хотелось бы…
— Не верь этому, старина, умоляю тебя.
— Ну ладно, ладно, беру свои слова обратно.
Явившись на следующее свидание, он еще на пороге тюрьмы заявил, что принес потрясающую новость.
— Рубен жив! — торжествующе воскликнул Мор-Замба и просиял от счастья. Он не заметил, что выкрикнул эти слова во весь голос и что остальные узники с удивлением и надеждой обратили лица в его сторону.
— Нет, — прошептал Жонглер с опаской, — дело в том, что в Фор-Негр или, вернее, в Кола-Колу скоро пожалует… кто бы ты думал? Твой брат, старина, вот кто.
Оказывается, Жонглер в одиночку навестил Жозефа и его приятеля, мулата Мезоннева. Тот вместе со своей матерью перебрался из логова негрецов в Кола-Колу: должно быть, африканская доля его крови окончательно возобладала над европейской. Оба друга попросили Жонглера держать эту новость в тайне ото всех, кроме Мор-Замбы, которому велено было передать: его брат находится теперь не так уж далеко от него.
— Да что же все это значит? — недоумевающе спросил Мор-Замба. — Если он в самом деле где-то неподалеку, почему бы ему просто-напросто не навестить меня?
— Ничего непонятного здесь нет, — пояснил Жонглер. — Раз они скрытничают, значит, твой брат вынужден к этому прибегать. Ведь он — один из вождей освободительного движения рубенистов.
— Да я в этом и не сомневался! — снова вспыхнул от радости Мор-Замба. — Я мог заранее это предсказать. Кем же еще он мог сделаться? Вот это новость так новость! Помнишь, я как-то говорил тебе, что, если он поступает так, а не иначе, значит, у него есть на то причины. Знаешь, я никогда в нем не сомневался! Я всегда был уверен, что в конце концов он вернется и окажется в наших рядах. Вот это здорово!
Потом добавил, помолчав:
— Знаешь, а ведь на самом деле он мне не брат.
— Ну вот еще!
— Нет, правда, не настоящий брат.
— А кто же?
— Когда-нибудь объясню. А что слышно о Рубене?
— Теперь я окончательно убежден, что Рубен погиб. Вчера губернатор произнес по радио длинную речь. Он особенно подчеркнул, что теперь, когда пресловутый лжепророк получил по заслугам, все политические проблемы, «я подчеркиваю, все политические проблемы», могут обсуждаться и решаться таким образом, чтобы удовлетворить нужды одной части населения, не поступившись при этом интересами другой.
— Что же все это должно означать?
— Большинство колейцев придерживаются вот какого мнения: теперь, когда Рубен мертв, власти считают, что у них развязаны руки, и хотят воспользоваться этим положением, чтобы провозгласить независимость на свой лад. Прежде всего они решили поставить во главе страны своего человека — такого, который был бы африканцем только с виду, а не в душе. Впрочем, они это уже сделали — ведь Баба Тура давно получил свой пост, это пройденный этан. А поскольку Пьянчугой можно вертеть как угодно, они и надеются использовать его в качестве идеальной ширмы, под прикрытием которой их владычество будет продолжаться, как прежде. Мы обретем независимость, но все у нас останется по-старому, понимаешь?
— А ты думаешь, такое возможно?
— Что?
— Чтобы мы получили независимость, а все шло по-прежнему?
— Есть грамотные люди, не нам чета, которые в этом уверены. Возьми тех же студентов, которые возвращаются из Европы. Они утверждают, что в мире найдется немало стран, где есть и президенты, и министры, и даже генералы, я уж не говорю о танках и самолетах, — и все-таки эти страны находятся в зависимости от других, более могущественных государств. В качестве примера студенты приводят Латинскую Америку: тамошние якобы независимые республики на деле являются в большей или меньшей степени колониями Соединенных Штатов. Ну вот и мы будем как эти страны. Постой-ка, чуть не забыл, я же принес тебе кое-что почитать как раз на эту тему. Это листовка, которая ходит в Кола-Коле, обращение к народу руководителей HIIII. Ты сам увидишь, что они говорят. Но только действуй поосторожней. Оглянись-ка по сторонам, не подсматривает ли кто? Все спокойно? Можно доставать? Ну, держи…
— Листовка НПП! Вот это здорово! Значит, они продолжают борьбу?
— Они все время это говорят. Борьба продолжается, заявляют они, даже если Рубен погиб, как то изображают власти.
— Ага, вот видишь: изображают! А чем еще сейчас занимаются подпольщики?
— Собирают членские взносы. Ну, это они умеют. И еще время от времени устраивают охоту на мамлюков в джунглях Кола-Колы. Ужас что творится! Жан-Луи теперь не смог бы к нам и носа сунуть — его тут же пришили бы. Слава о нем по всему кварталу пошла такая, что его родные от стыда не смеют на улице показаться. Да, вот еще что: говорят, будто твой брат настоящий колдун, будто он может исчезать и появляться, где ему вздумается, и никакая пуля его не берет. Я-то лично всем этим басням не верю: такие рассказы о колдунах только деревенским олухам впору слушать…
Тем временем Мор-Замба, отвернувшись к стене, чтобы никто не увидел листовку, принялся читать ее нараспев, словно ребенок, только что научившийся разбирать буквы, то и дело прерывая это занятие, чтобы спросить у Жонглера смысл непонятного слова:
«Под властью Баба Туры, этого черного гаулейтера, назначенного де Голлем, независимость будет лишь продолжением колониального режима управляющего теми же средствами, хотя, и в другой форме. Такая «независимость» нисколько не соответствует целям, которые со дня своего основания ставила перед собой НПП. Это будет независимость только на словах, а не на деле. Отнюдь не являясь средством, могущим обеспечить полное развитие всех творческих сил народа, такая независимость станет железным ошейником, с помощью которого агенты империализма и колониализма, скрываясь за спиной Баба Туры, этого новоявленного «капо», будут держать наш народ в рабстве. Народ будет, как прежде, ходить в отрепьях и умирать с голоду в стране, изобилующей природными богатствами. Если этот фашистский опыт, против которого борется наш народ, удастся, то силы, заинтересованные в его успехе, не замедлят распространить его и на другие страны…»
— Ну и что ты обо всем этом думаешь? — снова спросил Джо Жонглер, когда его друг закончил чтение.
— У меня просто в голове не укладывается! — простонал Мор-Замба. — Неужели африканец, человек одного с нами цвета кожи, может прийти на смену прежним хозяевам, чтобы угнетать нас на прежний лад? Я отказываюсь этому верить. И однако, это, наверно, правда, раз они так говорят…
Тем временем события продолжали развиваться, и то, что еще недавно было для среднего колейца всего лишь предположением, внезапно обрело определенность факта. Губернатора снова сместили, и его преемник сразу же по прибытии заявил, что в Париже решено предоставить колонии независимость. Желая создать, как он выразился, атмосферу примирения накануне этого исторического события, он выпустил декрет о всеобщей амнистии для политических заключенных, под которую не подпадали только «закоренелые преступники, чьи руки обагрены кровью невинных жертв». Неделей позже амнистия распространилась и на обычных уголовников.
Однако, когда Мор-Замба вернулся в Кола-Колу, никаким примирением там и не пахло, скорее наоборот: рубенисты, укрепившие свои ряды за время его ареста, медленно, но неуклонно приводили свои организации в состояние боевой готовности. Поскольку никто лучше Мор-Замбы не смог бы справиться с этим заданием, ему поручили с помощью Жонглера во что бы то ни стало захватить Жана-Луи и доставить его живым на суд руководства партии или по крайней мере вырвать у него как можно больше сведений о событиях, происходивших на партизанском фронте и завершившихся пленением и казнью Рубена (если он и в самом деле был взят в плен и казнен).
Робер встретил Мор-Замбу с неподдельной и глубокой радостью: мытарства своего подчиненного он переживал почти как отец. Полиция приняла его оправдательную версию: он утверждал, положа руку на сердце, что был обманут своим шофером, заявившим, будто документы у него в полном порядке, и что, стало быть, вся его вина заключается в излишней легковерности. Робер отделался всего-навсего крупным штрафом, но, поскольку его дела и без того были в плачевном состоянии, этот штраф привел его к полному краху. Грузовик остался при нем, но толку от него было мало. Мошенничеством окончательно заразились все окрестные деревни, и это мало-помалу доконало торговлю. Как торговать с людьми, не имеющими ни стыда ни совести, договариваться с бандитами, заключать сделки с дикарями? Хорошо белым — у них в Фор-Негре есть и суд, и полиция, которые защищают их от жуликов. А черному коммерсанту помощи ждать неоткуда.
— Нет, в этом поколении мы еще в люди не выбьемся, — заключил философски Робер.
Мор-Замба не стал с ним спорить. Робер предложил устроить его помощником бармена в одно питейное заведение; когда он освоит это ремесло, Робер откроет свой собственный бар и сделает его барменом. А о том, чтобы получить водительские права, пока не могло быть и речи. Мор-Замба, впрочем, и сам об этом не помышлял.
Карательная организация Мор-Замбы и Мор-Кинды, более известного под кличкой Джо Жонглер, пережила долгий и трудный период обкатки, прежде чем ее действия стали удовлетворять их самих. Поначалу им никак не удавалось согласовать свои несколько необычные служебные расписания. Хотя Мор-Замба поступил в подручные к бармену скорее для отвода глаз — это признавал и он сам и руководство четвертого комитета, то есть подпольного комитета четвертого округа Кола-Колы, где он жил, — и никаких денег за свою работу не получал, ибо числился учеником, однако служба эта налагала на него кое-какие обязанности. Чтобы быть свободным в те же часы, что и его друг, он после долгих переговоров добился разрешения являться в бар к двум часам дня, то есть к тому времени, когда Джо Жонглер, живший в нескольких сотнях метров от него, собирался на дежурство в школьный городок, расположенный всего в часе ходьбы от Кола-Колы, — ради экономии он ходил туда пешком через центр Фор-Негра. А поскольку он возвращался домой самое позднее к восьми утра, у них каждый день набиралось часов по шесть свободного времени, которое они целиком посвящали выслеживанию Жана-Луи.
Пробравшись к сестре незаметно и в одиночку — Мор-Замба остался на улице, чтобы не волновать молодую женщину понапрасну, — Жонглер пытался выведать у нее сведения о муже, но Альфонсина не смогла оказать им серьезной помощи, на которую они спервоначала несколько опрометчиво понадеялись. Молодые люди только что вступили в законный брак — втихомолку, украдкой, даже не поставив в известность родителей Жана-Луи, а пригласив в бюро актов гражданского состояния только мать Альфонсины, чтобы она дала согласие на брак дочери: Жан-Луи провернул все это в два счета, как и следовало ожидать от человека, у которого всюду есть рука.
По словам Альфонсины, он был вечно занят и бывал дома — в маленькой, изящной, ослепительно белой вилле — только с полуночи, когда начинался комендантский час, до половины девятого утра. Потом он куда-то уходил, но среди дня часто забегал домой, никогда не предупреждая заранее, в котором часу вернется, чтобы наскоро урвать порцию супружеских ласк и заодно перекусить.
Но куда он уходил? При всем своем довольно высоком для колеянки уровне развития Альфонсина неспособна была понять, где работал ее муж, в чем заключалась его работа и какое место в служебной иерархии он занимал. Однако она пообещала передавать брату все, что ей удастся разузнать, а главное, не тревожить мужа рассказами о том, что им кто-то интересуется. Жонглеру показалось, что ее отношение к Жану-Луи изменилось: еще совсем недавно она говорила, что лучше ей повеситься, чем жить с этим типом, а теперь стояла за него горой. Как видно, она освоилась с ролью законной супруги, и роль эта пришлась ей по вкусу, а может быть, ее просто-напросто развратили деньги. Никогда не следует забираться слишком далеко в поисках причин человеческих поступков, даже если речь идет о твоей родной сестре.
Проведя собственное расследование, они обнаружили, что на самом деле Жан-Луи работал уже не в полиции, как он недавно проболтался Альфонсине, а в двух других, и притом совершенно разных, организациях. Утром он отправлялся в губернаторский дворец, в подвальное помещение, на двери которого красовалась новехонькая надпись: «Национальное агентство печати», а внутри беспрестанно трещали телетайпы, действующие автоматически, без всякого вмешательства человека.
После полудня Жан-Луи шел в главную канцелярию Законодательной ассамблеи — прежде она именовалась Консультативной ассамблеей, — где присутствовал на заседаниях, следил за прениями, сидя рядом с белым чиновником, помощником которого он был, и перенимал у него начатки управленческой премудрости, до смысла и сути которой оба друга так и не смогли докопаться.
Выслушав их донесение, Постоянная комиссия подпольного Верховного комитета Кола-Колы объявила, что не может сама вынести решения по этому вопросу, и созвала общее собрание членов комитета. В ходе этого собрания один из выступавших — пожилой, но еще крепкий человек, с проседью в густой шевелюре, судя по дородности, один из немногих высокопоставленных чиновников-африканцев — разъяснил собравшимся суть дела. Оказывается, губернатор распорядился о создании специальных курсов для молодых одаренных африканцев, чтобы наскоро подготовить из них кадры для будущей псевдонезависимой администрации. Ему заметили, что это немыслимо со многих точек зрения. А с другой стороны, разве колониальные власти за сорок с лишним лет не вырастили уже собственных высокопоставленных чиновников?
— Их слишком мало, — спокойно, уверенно и со знанием дела отпарировал седовласый. — Впрочем, можете не беспокоиться: во время предстоящего грандиозного дележа их тоже не обойдут.
— Но провозглашение независимости ожидается всего через несколько месяцев, — не унимались его противники. — Разве удастся за такое время натаскать совершенно неискушенных в этих делах парней, у которых нет за душой ничего, кроме школьного аттестата?
— Вот именно: речь идет только о том, чтобы «натаскать» этих молодых и совершенно неискушенных парней, — заявил в ответ седовласый без тени иронии или гнева в голосе. Его манера говорить выгодно отличалась от тона большинства ораторов, в выступлениях которых звучали горькие и мстительные нотки, словно они заранее чувствовали себя побежденными. — Это чисто психологическая операция, и она имеет троякую цель. С одной стороны, некоторая часть чиновников, не успевших забраться слишком высоко по служебной лестнице, но пользующихся благодаря выслуге лет естественным правом продвижения на ответственные посты, проявила известную нерешительность: им не совсем по душе такой способ провозглашения независимости. В частных разговорах они жалуются: вместо того чтобы договориться с Рубеном, отцом нации, его преследуют и заменяют никому не известной фигурой, которую, судя по всему, страна и не думает признавать. Голлисты — а они во всем, что касается колоний, еще хуже любого деятеля Четвертой Республики — хотели бы внушить этим чиновникам, что можно обойтись без них и что, стало быть, они стоят перед выбором. Доказательства? Возьмите, например, Жана-Луи: сейчас этот парень, собственно говоря, ничего из себя не представляет. Но каких только чудес не могут сделать два-три месяца упорных занятий! А сколько у нас наберется парней, окончивших местные лицеи:
коллеж Братства, технический лицей Феликса Эбуэ, о котором гак мало говорят, словно он и не существует, — и напрасно! Добавьте к этому молодых людей, окончивших институты во Франции, не забудьте многочисленные профессиональные школы, ежегодно выпускающие немало дипломированных специалистов. Выдвигая Жана-Луи и ему подобных, Сандринелли, Ланжело и прочие голлисты словно бы обращаются к остальной молодежи: «Такое будущее ждет и вас, если вы поддержите Баба Туру, то есть нас. Только при нашей поддержке перед вами откроются широкие горизонты». Вспомните фразу из речи, произнесенной по прибытии новым губернатором: «Я хотел бы еще раз повторить, что непослушание и бунт не ведут ни к чему иному, кроме отчаяния». И наконец, товарищи, даже если все эти новоявленные чернокожие чиновники и впрямь окажутся некомпетентными, что неизбежно при таком отборе и такой подготовке, беды в том никакой не будет, скорее наоборот. К каждому из них приставят какого-нибудь «серого кардинала» — головастого малого из прежней администрации, и все окажутся при деле. Издали этот новый фасад, выдержанный в африканском стиле, будет производить должное впечатление. Но за фасадом все останется по-прежнему — вот в чем суть!
Губернатору и впрямь удалось посеять смятение в умах. В других пригородах и в африканских кварталах самого Фор-Негра, где, в общем, жителей было куда меньше, чем в Кола-Коле, а организации рубенистов не успели как следует укрепиться, ибо жители эти по большей части принадлежали к привилегированной прослойке, была начата подготовка к празднествам по случаю провозглашения независимости. Людей уверяли, будто перед смертью Рубен завещал им встретить с великой радостью тот день, когда она будет наконец им дарована — эта независимость, за которую он отдал свою жизнь. В то же время полиция старалась всеми средствами разгромить подпольные организации Кола-Колы, но все ее старания были безуспешны: она наталкивалась на растущее с каждым днем сопротивление. Стали обычными ночные перестрелки; наутро пересуды о них сверх меры будоражили обывателей. Однажды ночью произошла даже настоящая битва, первая из битв такого рода, продолжавшаяся, впрочем, всего несколько минут. Местом сражения стала авеню Галлиени, одна из главных улиц предместья, которое газеты негрецов именовали не иначе как «черной клоакой». В официальных речах восхвалялась нерушимая дружба, которая якобы должна была завязаться между французским и африканским народами, и в то же время начались аресты людей, только что освобожденных из застенков колонии, куда они были брошены за политическую деятельность. Ходили слухи, что их отправляли куда-то на север, откуда об их судьбе не поступало никаких известий.
В четвертом подпольном округе Кола-Колы ожидали неминуемого, как предполагалось, ареста Мор-Замбы.
— Что они тебе сказали при освобождении из-под стражи? — без конца допытывался у него Джо Жонглер, по собственному опыту хорошо знакомый с тюремными порядками.
— Заставили назвать мой точный адрес, — с неизменным терпением отвечал Мор-Замба.
— И что ты им ответил? Перескажи слово в слово.
— Что я живу между авеню Галлиени и генерала Леклерка.
— Точнее!
— Между трансформатором № 2 и Северным автовокзалом.
— Ну, старина, при таких ориентирах они зацапают тебя, когда им заблагорассудится. Уж поверь мне, я в этих делах разбираюсь. Правильно говорят твои друзья: нельзя тебе здесь оставаться, нужно подыскать местечко поукромней. А я тем временем один займусь моим зятем. Как только я его подкараулю, я тебе сообщу.
Мор-Замба немедля скрылся в тайном убежище, сбив со следа ищеек Фор-Негра. Вскоре к нему явился Джо Жонглер, чтобы поделиться дьявольским планом, созревшим в его узком черепе, где всегда теснились самые неожиданные замыслы.
— Вот что, — сказал он, — я тут надумал одну штуку. Дело, как мне кажется, верное. Если мне удастся заманить Альфонсину сюда, я без труда уговорю ее провести ночь у матери.
— Ну и что?
— А дальше все пойдет как по маслу. Муженьку без нее не вытерпеть целую ночь, уж я-то знаю, что говорю. Вот и нужно воспользоваться тем, что пока он по ней с ума сходит, а то она скоро ему надоест — и тогда ищи ветра в поле.
— А потом?
— Я дам тебе знак, ты заграбастаешь его и отведешь к своим друзьям, а уж там вы заставите его заговорить.
— А ты подумал о расплате? Да ведь твою бедную мать затаскают по судам! Или ты полагаешь, они его пощадят? Я предпочитаю, чтобы ему сохранили жизнь. Я просто не могу представить себе другого исхода.
— Если его оставят в живых, он не посмеет мучить мать — хотя бы из-за Альфонсины.
— Ты же сам только что сказал, что она ему скоро надоест! Вот тогда-то он все припомнит и захочет отомстить.
— Это верно. А как ты думаешь, женщина в конце концов всегда надоедает мужчине?
— Никуда от этого не денешься.
— Почему?
— Потому что, если разобраться, уж очень это однообразно. Всегда одно и то же — нового здесь не придумаешь.
Через три дня Жонглер пришел сияющий и объявил, что на этот раз ему удалось найти прекрасное решение.
— Знаешь, я убедил его, что его собственная мать плохо себя чувствует.
— Его-то ты убедил, а вот ее тебе убедить не удастся. Как только он переступит порог, она закричит: «Я — больна? Что за ерунда! Да я здорова как лошадь! Что мне сделается? Так что не беспокойся обо мне. Занимайся-ка лучше своими новыми делами. Старайся угодить начальству, кланяйся ему в ножки — это верный способ преуспеть в жизни…» Ты же сам знаешь, какая она.
— Не беспокойся, ничего этого она ему не скажет, уж я об этом позабочусь.
— Думаешь всех перехитрить?
— Погоди. Ты ее, конечно, знаешь, но и я ведь знаю. Здоровья у нее хоть отбавляй, не спорю, а все потому, что она капли в рот не берет. Но зато, как все крепкие старухи, она готова поднять панику, чуть только у нее что заболит. Тут она сама не своя становится, наша матушка Жозефина: начинает рассказывать, будто ночью ей явился Иисус Христос, или Дева Мария, или на худой конец ее покойные родители. Да, кстати, скажи-ка мне, как действует глауберова соль — ты ведь бывший фельдшер. У моего паши (так Жонглер иногда именовал Сандринелли) этого добра навалом, кажется, им пользуется для своих нужд его жена.
— Глауберова соль? Не знаю. Думаю, что это не яд. Если мне память не изменяет, ее прописывают при запорах.
— Да ну? Как раз это-то мне и нужно! Как думаешь, а если подсыпать мамаше Жана-Луи хорошую дозу этой соли, ну, скажем, кофейную ложечку, прохватит ее понос? Да? Вот здорово! Такого с ней никогда не случалось, и она наверняка подумает, что подцепила амебную дизентерию или что-нибудь в этом роде. Я уверен, что это ее проймет. Умерла же в этом году от дизентерии одна мулатка из школьного городка!
— Действуй, как знаешь, — согласился крайне всем этим заинтересованный Мор-Замба и поглядел на приятеля с восхищением, к которому примешивался неподдельный страх.
А Джо Жонглер, как всегда верный себе, задумал куда более дьявольский план, чем мог вообразить его простодушный друг. Он принялся нашептывать семейству Лобила, что, желая разделаться с красными, которые после смерти своего вожака не только не приуныли, а, наоборот, ожесточились, негрецы решили заразить туземные кварталы, и в особенности Кола-Колу, всевозможными микробами, вызывающими разнообразные, но одинаково опасные болезни. Ему самому сообщил об этом хозяин, который его очень любит: он особенно предостерегал его от воды из колодцев, вырытых служащими Управления гигиены и профилактики. Теперь, по словам Жонглера, надо быть осторожнее, пить только воду, которую продают в бутылках в крупных магазинах Фор-Негра, а в крайнем случае — пользоваться колодцами, что вырыли в давние времена местные жители и не удосужились засыпать теперешние власти. Одновременно он завязал более тесные отношения с семьей зятя, которую щедро снабжал бутылками минеральной воды, чтобы как можно скорее посеять среди этих людей страх перед обычной водой из колодцев. Один папаша Лобила не поддался этому психозу.
— Да вы только подумайте, — говорил он своим домашним, — подумайте сами: разве этим белым микробам совладать с желудком черного человека, а уж тем более — с желудком колейца? Желудок колейца — сам по себе сущая помойка, так что одним паршивым микробом больше, одним меньше — какая разница? Учинить разгром в желудках у белых — это они могут, тут и говорить нечего, несдобровать от них и тому, кто живет на ихний манер, взять хотя бы нашего Жана-Луи: он ведь теперь заделался настоящим белым. А вот коренного колейца им не одолеть…
Матушка Жозефина Лобила, так и не разобравшись, кто из них прав, поступила так, как поступило бы большинство наших женщин, молодых или старых, которым прописано лекарство белых: попробовала и бросила. Дома ей приходилось пить минеральную воду — заставляли дочери, с серьезным видом доказывая, что собственная жизнь не игрушка, что она у каждого всего одна и что надеяться на хваленое здоровье тут нечего, это одолеть хворь не поможет, скорее наоборот. Но, едва выйдя из дому, отправившись, например, к соседкам, матушка Жозефина принималась пить ту же воду, что и все.
В конце концов Жонглер просадил всю свою скромную получку, чтобы устроить пирушку, на которую пригласил семейство Лобила и свою мать. Это, по его словам, должно было заменить свадебный обед, на который не пожелал разориться его зять, занятый своими подозрительными махинациями. Не каждый день детей женим, да еще каких детей! Как тут не попировать!
Застолье затянулось допоздна, и Жонглер, выпросивший себе трехдневный отгул у Сандринелли якобы для того, чтобы погулять на свадьбе сестры, весь этот вечер вертелся как белка в колесе. Он постарался, чтобы уже к десяти часам приглашенные перестали узнавать и друг друга, и сами себя; все, не скупясь, подливали себе и потчевали других. Мамаша Лобила, великая трезвенница, в этот вечер дошла до того, что уж и не помнила, сколько выпила стаканов красного вина, которое подносил ей Жонглер. Вино, как ей показалось, было с каким-то странным привкусом, но брат невестки все успокаивал ее, с невозмутимым видом говоря:
— Такое уж теперь делают, лучшего не бывает. Это мне хозяин подарил, когда узнал, что я выдаю сестру замуж. Так что ты, мать, не думай ни о чем, пей…
План Жонглера удался превыше всех ожиданий, и на следующий день, благо ему не нужно было идти на работу, он мог в свое удовольствие поязвить:
— Ну, а я что говорил? Я исполнил свой долг, предостерег своих черных братьев от преступных замыслов Фор-Негра. Кажется, ясно было сказано: не берите в рот воды из колодцев Управления гигиены. Но что поделать, люди только задним умом крепки. Пока чего-нибудь с ними не стрясется, они тебе ни за что не поверят. А ведь может стрястись настоящая беда. Я думаю, что у матушки Жозефины дизентерия.
Хотя соседки, после долгих колебаний рискнувшие обследовать стул Жозефины, к собственному удивлению, обнаружили, что крови в нем нет, однако ученая гипотеза Джо Жонглера была единодушно принята, и только естественное недоверие колейцев к больницам удержало семейство Лобила от поползновения в тот же день отправить пострадавшую в Фор-Негр и внушило мысль, не теряя времени, позвать Жана-Луи, чтобы он принял окончательное решение. Что же касается самой матушки Жозефины, то она, впав в неистовый бред, предсказанный Жонглером, кричала, что отправлять ее в больницу — значит попусту тратить время, что час ее пробил и, как ни ловчи, от судьбы не уйдешь, что у нее осталось только одно желание — в последний раз повидать любимого сыночка, сбывшуюся свою надежду, утешение всей своей жизни и последних ее мгновений, ибо она уже лицезреет святых и ангелов, которые окружили ее постель и ждут не дождутся, когда она решится вознестись вместе с ними, что неловко ей заставлять ждать Иисуса и Деву Марию, которым, наверно, не терпится встретить ее на небесах.
Узнав обо всех этих треволнениях, Мор-Замба, которому случалось присутствовать при смерти товарищей в трудовом лагере, не на шутку встревожился:
— Ты уверен, что не перемудрил с дозой? — спросил он у Жонглера.
— Даже не знаю, что тебе сказать. Во-первых, нужно представлять, что такое обычная доза, а я об этом понятия не имею. А потом, как я тебе уже говорил, мы тогда все перепились, так что я толком ничего не помню: во всем «святой Иосиф» виноват. Да, ты прав, я, кажется, перемудрил с этим фокусом. Мне и самому как-то не по себе.
Жан-Луи сначала отправил в Кола-Колу свою жену, которая объявила, что муж ее уехал на стажировку в Европу и поэтому — увы! — не может явиться к изголовью матери. На расспросы настырных соседей, собравшихся, чтобы поддержать в сей трудный час эту почтенную семью, Альфонсина отвечала уклончиво и высокомерно — как и полагается супруге человека, которому уготована завидная судьба, согласно тайным откровениям индусского профессора Кришнараджи, всемирно известного специалиста по заочному составлению гороскопов. Да ведь ее мужа совсем недавно видели в Фор-Негре! Ну и что? Как раз после этого он и уехал. А почему не взял ее с собой? Он и не мог ее взять. Оказывается, супруги крупных чиновников не пользуются теми же льготами, что их мужья. На одного только Жонглера все эти кривляния не произвели ни малейшего эффекта, и он тотчас отправился к Мор-Замбе.
— Придется тебе выйти из своего укрытия и предупредить друзей.
Жан-Луи пожаловал в Кола-Колу очень поздно, часам к двум ночи, когда в четвертом подпольном округе предместья все уже спали или притворялись, что спят. Трус, но человек трезвого ума, он верил в свою звезду, хотя и знал, как ненавидят его в родном предместье, и отлично понимал, что его ожидает, если он попадет в руки подпольщиков. Поэтому Жан-Луи решил вырядиться музыкантом-сапаком, надеясь, что никто его не узнает. Взяв в руки гитару, он с подчеркнутой небрежностью обмотал вокруг пояса красный платок, а другой, потемнее, повязал на шею; надел черные очки и австралийскую шляпу с лихо заломленными полями, однако не в силах противиться своей привычке к щегольству не решился расстаться ни с роскошной нейлоновой рубашкой в клетку, ни с тергалевыми брюками в обтяжку, ни с фасонистыми тупоносыми ботинками из кожи в мраморных разводах, так что люди, следившие за ним из темноты, еще издали заметили, как поблескивают на ботинках окантованные металлом дырочки для шнурков в бледном свете последнего уличного фонаря Фор-Негра, стоящего у въезда в Кола-Колу, на самой границе пригорода, рядом с автозаправочной станцией.
Едва Жан-Луи вышел из машины, оставив свой обшарпанный «пежо-403» у автозаправочной станции, но не под самым фонарем, а чуть в сторонке, чтобы он не так бросался в глаза, и в то же время достаточно далеко от первых валов мрака, затоплявших Кола-Колу, чтобы можно было без труда отыскать его на обратном пути, как за этим расфранченным призраком, за этой нелепой маскарадной маской началась погоня. Какие-то тени подбирались к нему все ближе и ближе, быстро преодолевая промежуток, еще отделявший мужа Альфонсины от первых лачуг Кола-Колы. Гениальный или, вернее, до гениальности простой замысел Жонглера основывался на предположении, что если Жан-Луи и осмелится сунуть нос в Кола-Колу, то сделает это только ночью и при этом не возьмет с собой провожатых из Фор-Негра: ему было бы стыдно перед ними за своих родных, простых колейских тружеников, и за бедную лачугу, в которой он вырос, — а ведь этому жилищу позавидовало бы в Кола-Коле немало парней, живших в гораздо худших условиях. Вот он вышел за пределы Фор-Негра и, выбрав окольный переулок, углубился в скопище знакомых с детства лачуг; ему оставалось пройти еще не меньше километра, чтобы очутиться у изголовья матери, когда у ближайшего перекрестка какой-то человек издали окликнул его по-французски и одновременно направил в лицо луч карманного фонарика, пригвоздив его к месту:
— Эй, музыкант, у тебя не найдется закурить? У меня кончились сигареты.
Держа гитару в левой руке, мамлюк поочередно обшарил нагрудные карманы рубашки и оба правых кармана брюк; потом перехватил гитару правой рукой и принялся, задыхаясь, судорожно ощупывать левую штанину. Наконец ему удалось кое-как выудить из заднего кармана изрядно помятую пачку, которую он протянул незнакомцу, а тот тем временем подошел вплотную к Жану-Луи и совсем ослепил его своим фонариком.
— Спасибо, — сказал незнакомец самым естественным тоном, взяв пачку, и в то же время схватил Жана-Луи за локоть и потянул в сторону, словно тот был его закадычным другом, с которым он увиделся после долгой разлуки.
Но тянул он его совсем не туда, куда нужно было Жану-Луи, и тот начал как-то нерешительно упираться. Тогда незнакомец сказал:
— Не дури, музыкант! Пошли подобру-поздорову. У тебя за спиной еще один человек, это бандазало. Он пристрелит тебя, как шакала, если ты будешь валять дурака или вздумаешь кричать. Оглянись, если не веришь. Ну, давай…
Мамлюк обернулся: в нескольких шагах позади них и впрямь шел человек, держа в руке какой-то предмет достаточно внушительного размера, чтобы его можно было различить в ночной темноте, и в то же время не настолько громоздкий, чтобы возникла надобность скрывать его при неожиданной встрече. Жан-Луи вздрогнул: ему ли было не знать, что с бандазало шутки плохи, что перед ними трепещут даже самые высокопоставленные полицейские чиновники.
В Кола-Коле, несмотря на отсутствие уличного освещения, продолжалась ночная жизнь — и это тоже было явным признаком бунта. Жан-Луи отчетливо слышал, как переговаривались голоса незримых за лачугами людей, а то и целых групп, что встречались или расходились, обмениваясь возгласами:
— Remember Ruben!
— Помни Рубена!
Эта фраза на пиджин, увековечившая память о герое Кола-Колы, в смерти которого теперь почти не оставалось сомнений, стала обычной формой приветствия в пригороде, особенно среди самых юных его обитателей.
До слуха Жана-Луи донесся пронзительный визг новорожденного, потом его сменил низкий и ворчливый мужской голос, то и дело перебиваемый серебристым смехом — смеялась, должно быть, совсем молоденькая женщина; но непонятно было, чем занимается эта пара: то ли, запершись дома, собирается предаться любви, то ли, умиротворенная и счастливая, решила для полного удовольствия прогуляться перед сном.
Жан-Луи думал о том, что здесь он родился и здесь мог бы счастливо прожить свою жизнь. У него подкашивались ноги, точь-в-точь как у смертника, которого ведут на эшафот; он цеплялся за своего ночного спутника, и тому вскоре пришлось подбадривать его, утешать. Его помутившийся взор пытался пробиться сквозь однообразную липкую тьму, застилавшую все вокруг, тщетно ища в ней хоть какой-то просвет — последнюю милость судьбы. Значит, этот ужас, этот кошмар — последнее, что ему суждено увидеть в жизни, а потом он захлебнется этим мраком, как утопающий, корчась в предсмертных судорогах, захлебывается глотком грязной воды. Он содрогался от жалких беззвучных рыданий, словно изношенный мотор, готовый вот-вот заглохнуть навсегда.
Жана-Луи втолкнули в тесное помещение, приготовленное для допроса, крепко завязали глаза в темноте и усадили в старое плетеное кресло; потом кто-то зажег керосиновый фонарь и поднес к его лицу, чтобы опознать задержанного. Ошибки быть не могло — это был тот самый опасный мамлюк, которого опытные подпольщики Кола-Колы называли человеком без сердца и без жалости, которого они считали едва ли не самым циничным осведомителем за всю историю колонии, мерзавцем, способным донести на родную мать, ожидая, когда за нею явятся сарингала, он не постеснялся бы, играя на материнских чувствах, вытянуть у нее последние сбережения, чтобы присовокупить их к тридцати сребреникам, полученным за донос, и в ту же ночь просадить все эти деньги, устроив дикую оргию.
Вокруг него сгрудились члены Постоянной комиссии Верховного комитета, люди уже далеко не молодые, успевшие за свою долгую жизнь повидать немало мамлюков. Их душил гнев при мысли о той моральной низости, до которой докатился этот совсем еще молодой парень, можно сказать молокосос, — казалось, таившаяся в нем скверна проступала на его лице зловонными нарывами или струпьями проказы. Жан-Луи заливался беззвучными слезами: они текли по его щекам из-под повязки, скрывавшей глаза. Он то всхлипывал, захлебываясь рыданиями, рвавшимися из глубины груди, то стонал по-мальчишески ломким и каким-то противным козлетоном; в этом желторотом мерзавце было противно решительно все. Мор-Замба, которому вместе с Джо Жонглером в порядке исключения позволили присутствовать на этом заседании, терзался, глядя на него, словно тот был его младшим братом. До самого последнего времени он не подозревал об истинной сущности Жана-Луи; те, кому была известна вся подноготная мамлюка, словно бы стыдились открывать ее человеку, который делил с ним кров и стол, сделался почти что членом его семьи и, возможно, питал к нему дружеские чувства.
В комнату без стука вошел какой-то человек и усталым, но веселым голосом поздоровался с собравшимися:
— Remember Ruben!
— Помни Рубена! — ответили ему.
— Простите, товарищи, — продолжал вошедший, — я не мог прийти раньше. Можно начинать. Жан-Луи, — обратился он к задержанному, — тебе уже вынесен смертный приговор. Но мы приостановили его исполнение: быть может, ты еще не заслужил смерти. Нам известны все твои преступления, но мы хотели бы знать также и о замыслах твоих хозяев — ведь речь идет не только о будущем нашего движения, но и о судьбе целого города. Я имею в виду Кола-Колу — в ней как-никак триста тысяч жителей. Отвечай нам честно, откровенно, и тогда, быть может, мы согласимся пересмотреть приговор.
Один как перст в центре бледного светового круга, отбрасываемого керосиновым фонарем, окруженный тьмой и судьями, чьих лиц он не смог бы разглядеть, даже не будь на нем повязки, Жан-Луи, не переставая всхлипывать, принялся говорить — много и охотно. Члены Постоянной комиссии сразу почувствовали, что он не лжет, что правда срывается с его губ словно бы сама собой, как бьющий из-под земли источник, чья струйка захлебывается от собственного напора, с трудом пробиваясь сквозь узкую щель. Сообразно с тем, на каком языке ему задавали вопросы, он отвечал то на пиджин, то по-французски, с той преувеличенной готовностью, которая присуща только добровольным перебежчикам.
Насколько ему известно, власти не собираются в ближайшее время вступать в открытое сражение с Кола-Колой. Крах предыдущих попыток такого рода заставил их в конце концов осознать всю опасность недооценки сил рубенистов. Они бросятся в следующую схватку, лишь когда накопят силы и будут заранее уверены в победе. Правители колонии выработали двойную стратегию: военную и дипломатическую. В военном отношении они ожидают подкрепления живой силой и техникой. Колония, собственно говоря, никогда не располагала ни регулярными войсковыми подразделениями, ни настоящим вооружением, но белые сумели внушить африканцам, что в колонии присутствует огромный контингент войск, так что покой и безопасность привилегированной части населения зиждились исключительно на этой лжи. Переоценивая силы колонизаторов, африканцы находились в постоянном страхе, пребывали в покорности. Но теперь с этим покончено: немногочисленные вооруженные силы колонии, всего каких-нибудь десятка два батальонов — весь их личный состав, с трудом сдерживали натиск первой линии фронта рубенистов. Вплоть до последних политических перемен в Париже в колонии больше всего опасались появления второй линии фронта, которой им нечего было бы противопоставить.
— Стало быть, теперь они уже не боятся возникновения этой второй линии фронта?
— Боятся, но меньше, теперь они воспользуются этим, чтобы добиться подкреплений.
— А как же Алжир?
— На одной из лекций для стажеров военный эксперт заявил, что лишняя сотня тысяч солдат в Алжире ничего, в сущности, не изменит. А если их направят сюда, это будет означать решающий перевес сил. Эти подкрепления, разумеется, еще не прибыли, но они могут вот-вот прибыть, и забывать об этом не следует.
— А знаешь ли ты, приятель, такое выражение — «морочить голову»?
— Вы хотите сказать, — ответил Жан-Луи, — что эксперт поделился с нами этими соображениями в тайной надежде, что мы начнем болтать об этом направо и налево и что руководители восставших, узнав о планах своих противников, поддадутся панике? Лично я не думаю, чтобы власти хотели кому-нибудь заморочить голову. Вы, к примеру, могли бы мне приказать, чтобы вплоть до особого распоряжения я порвал все связи со своим окружением. Но для меня было бы лучше, чтобы никто не проведал, что я был этой ночью в Кола-Коле, — разумеется, если вы оставите меня в живых. Ведь я слишком много знаю.
— Приятель, ты только что сказал, что вооруженные силы колонии с трудом сдерживают натиск линии фронта рубенистов. Значит, Рубен не погиб?
— Ну и ну! Да неужели вы все еще этому не верите?
Жан-Луи уже не плакал; он заметил, что убедительность и даже некоторая дерзость его ответов не могли не произвести хорошего впечатления на этих бойцов, которые, сами того не сознавая, превыше всего ценили в человеке мужество. Кроме того, он оказал колейским руководителям неоценимую услугу, так что теперь его жизнь была, надо полагать, вне опасности. Да, Рубен погиб — сомневаться в этом не приходится; именно его труп был в течение целого дня выставлен на всеобщее обозрение в Бумибеле, его родной деревне. Нет, это не пустой слух, пущенный властями для того, чтобы обескуражить подпольщиков и бойцов-рубенистов. Один боец, принадлежавший к близкому окружению Рубена, был завербован агентами колониальных властей; они сулили ему золотые горы, если он укажет им тайное убежище вожака. Тот сперва колебался, но, получив огромный задаток, не выдержал. Рубен был выслежен и схвачен; его судили прямо на месте и тут же привели смертный приговор в исполнение.
— А знал ли обо всем этом Пьянчуга?
— Его держали в курсе дела по радио от первого до последнего момента. Но спокойствие в тех краях так и не было восстановлено — куда там! И для высшего начальства это плохой признак. Ведь теперь стало очевидным, что Рубен не был для восставших каким-то ниспосланным с неба мессией, как они считали раньше. На его место стал кто-то другой — и это очень не нравится властям. В тех краях партизанские засады так же часты, как при жизни Рубена.
— Скажи, приятель, верно ли, что провозглашение независимости ожидается в начале года, то есть месяца через три-четыре?
— Так оно и есть.
— А подкрепления должны прибыть до этого времени?
— Это, насколько я понял, маловероятно, однако ручаться не могу. Нам ведь всего не говорят.
— Стало быть, до провозглашения независимости Кола-Коле ничто не угрожает?
— Да, и по очень простой причине, носящей не военный, а дипломатический характер. Нужно как следует уяснить себе вот что: проблемой Кола-Колы придется заниматься не колониальной администрации, а национальному правительству. Не следует забывать, что ему же предстоит решать проблему, связанную с бунтом.
— Не с бунтом, приятель, а с борьбой за национальное освобождение.
— С борьбой за национальное освобождение, простите. Только при этих условиях подобные акции, на которые может потребоваться немало времени, не вызовут осуждения со стороны международной общественности — ведь тогда они будут считаться акциями законного правительства, действующего в рамках своего суверенитета. Чтобы осуществить эти акции, национальное правительство вправе запросить военную помощь у дружественной державы, с которой оно предварительно заключило договор о взаимном сотрудничестве. И тогда никто не посмеет их порицать. Все это будет очень легко провернуть, но лишь при условии, что Пьянчуга станет президентом Республики. Вот почему после провозглашения независимости Баба Тура должен прежде всего добиться, чтобы путем всенародного референдума его избрали президентом и единодушно одобрили удобную для него конституцию. А этого он добьется, будьте уверены. За него проголосует восемьдесят, а то и девяносто процентов избирателей. После чего он обратится к Франции, и та пришлет ему в поддержку экспедиционный корпус. А как только войска вступят на нашу территорию, они сразу начнут операции как на первой линии фронта, так и на всех остальных, которые к тому времени успеют появиться. Специалисты, руководящие нашей стажировкой, убеждены, что вскоре здесь откроется еще несколько фронтов, начиная, например, с того, что готовится сейчас на юго-западе, они называют его фронтом Ураган-Вьета. Одновременно воинские соединения, которые теперь сражаются в тех краях, будут переброшены к нам, чтобы окончательно решить участь Кола-Колы.
— А чем вызвана такая чехарда?
— Части, находящиеся сейчас на первом фронте, в большинстве своем состоят из черных. Необходимо реорганизовать их так, чтобы в глазах наблюдателей они сошли за нашу национальную армию. С этой целью производится усиленная африканизация их командного состава посредством притока младших офицеров, отобранных из разных гарнизонов Французской Африки, им обеспечено молниеносное продвижение по службе. К ним добавят трех-четырех местных уроженцев, которые в этом месяце кончают обучение в Сен-Сире, высшем французском военном училище. Они тут же получат звания подполковников и будут назначены командирами батальонов, даже если на самом деле им нельзя будет доверить командование. Что же касается остальных, то поди разберись, кто из черных офицеров и солдат принадлежит к сарингала, а кто — к местным уроженцам.
— Скажи, приятель, какие заговоры замышляют империалисты и фашисты против Кола-Колы?
— Я слышал, что Кола-Кола будет разрушена до основания или, вернее, сожжена, а чтобы от нее не осталось ни единой головешки, пепелище будет залито бензином и подожжено во второй раз. Ведь Кола-Кола для них — сущее наказание. Они убеждены, что, пока она существует, руки у них связаны. Сохраните мне жизнь, и я дам вам знать, когда опасность, нависшая над Кола-Колой, станет реальной: попрошу моих родных переехать отсюда или подам другой знак, о котором мы можем сразу же условиться. Я буду сообщать вам все сведения, к которым получу доступ. Я умоляю вас, сохраните мне жизнь, а я не останусь в долгу.
— А что говорит обо всем этом Баба Тура? Неужели он согласится на уничтожение своих братьев?
— Баба Тура? Да ведь у Баба Туры нет братьев, мсье, у него ничего нет, и сам он — ничто. Он даже хорошенько не сознает, что происходит и чего от него требуют. Вскоре ему предстоит тайком отправиться в Европу, чтобы в четвертый раз пройти курс лечения от алкоголизма — надо полагать, что этот курс окажется не более успешным, чем три предыдущих. Но обойтись без этого просто невозможно: нужно, чтобы хоть на торжествах по случаю провозглашения независимости наш Пьянчуга был в мало-мальски приличном состоянии. Лично я никогда не видел Баба Туру в нормальном состоянии, это выражение к нему просто неприменимо. Однажды мне довелось встретить его рано утром, часов, наверно, в восемь. И что бы вы думали? Он уже успел нализаться! Этот человек — настоящее позорище для всех нас, можете не сомневаться! Только в отличие от вас мы не смеем говорить об этом вслух. Да, вот еще что! Я чуть не забыл сообщить вам важные сведения: лишь одно обстоятельство может толкнуть Фор-Негр на немедленную попытку карательных действий против Кола-Колы. Власти могут пойти на это, не дожидаясь прибытия крупных подкреплений, о которых я вам уже говорил, только в том случае, если Ураган-Вьет задумает проникнуть в пригород. С одной стороны, его появление будет, возможно, доказательством того, что в предместье накоплено достаточно оружия, с другой — власти уверены, что Ураган-Вьет является в настоящее время единственным из вождей рубенизма, представляющим для них подлинную опасность. Он был в Индокитае и, по слухам, прославился там как неустрашимый боец.
— Не все у нас знают, кто такой Ураган-Вьет.
— Ураган-Вьет — это подпольная кличка Абены, брата Мор-Замбы. Мы знаем, где он находится в данный момент, впрочем, я вам только что об этом говорил. Нам кажется, что именно ему поручено создать новый фронт. Но наши военные пока не имеют возможности ни напасть на него, ни даже помешать ему проникнуть в Кола-Колу, когда он вздумает это сделать, им остается только наблюдать за ним и по мере сил сдерживать его. У него мало оружия, и он хотел бы его раздобыть. Он рассчитывает найти оружие в Кола-Коле или встретить там эмиссара первого фронта, который объяснит ему, как это сделать. Постарайтесь передать, чтобы он не покидал своего убежища, если не хочет подвергать себя опасности. Как только наши военные пронюхают, что его там нет, они догадаются, что он проник в Кола-Колу, и уж тогда-то попытаются хоть что-нибудь придумать.
— А тебе никогда не бывает стыдно? — спросили у него на пиджин. — Стыдно за то, что ты предал стольких людей, даже своего друга Мор-Замбу, который делился с тобой куском хлеба и был тебе почти что братом? Ведь это ты его предал, неужели тебя хоть время от времени не гложет тайный стыд?
Туг Жан-Луи принялся хныкать и всхлипывать пуще прежнего, слезы катились по его щекам. Потом под креслом, на котором он сидел, внезапно появилась лужа: она растекалась, расплывалась все шире и шире, словно где-то открыли кран. Присутствующие невольно следили за ней, отвлекшись от защитительной речи, которую произносил тем временем Жан-Луи и которая заслуживала самого пристального внимания.
Поначалу он вовсе не понимал всей серьезности положения, он даже и вообразить не мог, какой ров, полный ненависти и крови, разделяет оба лагеря. Он думал, что ему удастся обвести своих начальников вокруг пальца, но куда там: кому под силу соперничать с ними в хитрости и коварстве? Они знали тьму уловок, с помощью которых завлекали свою жертву все глубже в трясину предательства, чередуя угрозы и поощрения, ласку и таску, играя то на самых возвышенных, то на самых низменных чувствах попавшего к ним в лапы человека. А когда тот спохватывался, было уже поздно. Его совратил с пути истинного некий Жозелли Н'Донго, бывший владелец дансинга «Прекрасная Африканка». Когда бы Жан-Луи ни встретил этого человека, тот всегда оказывался при деньгах и уверял Жана-Луи, что нет ничего легче, чем набить себе карманы. Он доверительно сообщил, что ему самому чудесным образом помог индусский профессор Кришнараджа, что он всем обязан этому чудодею. Не кто иной, как Жозелли Н’Донго, и убедил Жана-Луи послать этому профессору все данные, необходимые для составления гороскопа, и вызвался сам их переправить. А через месяц — полтора этот двуличный мерзавец объявил, что гороскоп на его имя наконец получен и что, согласно этому гороскопу, в его судьбе ожидается решительная перемена в лучшую сторону, если он согласится поступить на государственную службу. Тогда Жан-Луи сказал: «Ладно, я буду готовиться к экзамену», на что Н’Донго заявил: «С какой это стати тебе, уроженцу Кола-Колы, готовиться к экзаменам, словно какому-нибудь деревенскому олуху? Лучше заходи ко мне завтра, я представлю тебя одному человеку, и он безо всякой волокиты устроит тебя на службу…»
Так он и познакомился с комиссаром Маэстрачи, который вербовал осведомителей, обещая, если они хорошо себя зарекомендуют, принять их в качестве младших инспекторов — даже тех, кто не получил никакого образования: экзамены проводил он сам, так что ему ничего не стоило подтасовать их результаты, если он видел, что напал на подходящего человека. А «подходящий» на его языке значило одно — подходящий для роли полицейского осведомителя.
Судьи назвали Жану-Луи несколько имен, и он подтвердил, что все это мамлюки-доносчики, за исключением двух или самое большее трех имен, услышав которые, он отрицательно покачал головой.
— Но ради чего ты пошел на все это? — спросили у Жана-Луи. — Ради чего?
— Я все повторял себе, — ответил Жан-Луи, охваченный каким-то лихорадочным красноречием, — я все повторял себе: «Неужели ты родился для того, чтобы весь свой век маяться, как твой горемыка отец? Нет, ты появился на свет, чтобы наслаждаться радостями жизни, а не гнить в этой клоаке, что дымится под солнцем, как болото в джунглях, в то время как от нее до Фор-Негра рукой подать».
— Ты и сейчас так думаешь?
— Я умоляю, сохраните мне жизнь, не убивайте меня, и я не останусь у вас в долгу. Нет, теперь это немыслимо, я не могу больше выносить такую жизнь, слишком гнусной она мне кажется. Знаете, я был знаком с одним человеком, таким же горемыкой, как мой отец, он лет десять пытался получить водительские права, да так и не получил и, надо полагать, никогда не получит. И это вы называете жизнью? А вот мне понадобилось всего два месяца, чтобы заиметь права. Разве это справедливо? И разве заставишь парня, который может пробить себе дорогу в Фор-Негр, похоронить себя заживо в этой преисподней нищеты и отчаянья?
— Мы судим тебя не за то, что ты рвался вверх, а за то, что ты хотел добиться успеха любой ценой, заплатить за него чужими страданиями.
— Возможно, но разве я знал, что делал? Разве осуждают на смерть ребенка, который нечаянно, во время игры, убил своего брата? Так неужели вы казните человека, который не знал, что делал?
Хотя губернатор все не решался объявить дату провозглашения независимости, ни для кого в Фор-Негре и прилегающих к нему районах, вроде Кола-Колы, не было секретом, что это событие должно вот-вот произойти, так что напряжение все нарастало. В главном пригороде об этом свидетельствовало обилие листовок и надписей на стенах и тротуарах, состоящих всего из двух наспех выведенных слов; «Remember Ruben», а то и просто из двух букв: «R.R.». Потом эти надписи наводнили в свой черед стены и тротуары белого города. И наконец, ко всеобщему культу великомученика присоединились сначала владельцы легковых и грузовых машин Кола-Колы, потом автомобилисты других африканских пригородов Фор-Негра, переиначив на свой лад лозунг «Помни Рубена»: на языке автомобильных сигналов он превратился в три коротких и два длинных гудка. Часом всеобщей молитвы был полдень, а поскольку наручные часы водителей показывали время с разницей в добрых пять минут, в течение всего этого промежутка вся Кола-Кола, а иной раз и весь округ Фор-Негра оглашался призывом «Помни Рубена», похожим на тоскливый вой собак, оплакивающих покойника.
Новости, которые, переходя из уст в уста, докатывались из глубины страны, в особенности из Ойоло — от него до Фор-Негра было четыреста километров по железной дороге, — тоже причиняли немало беспокойства властям колонии, с которыми, к удивлению африканцев, премьер-министр нового независимого правительства Баба Тура решил — окончательно и бесповоротно — действовать заодно. Говорили, будто над западными густонаселенными провинциями страны постоянно летают самолеты, стараясь запугать тамошних жителей и положить тем самым конец все нараставшим среди них необычным волнениям. Бронетанковые соединения, высадившиеся в порту соседней колонии и продвигавшиеся с юга к Фор-Негру, уже проникли на территорию страны. Они должны были потопить в крови любую попытку захвата власти красными и рубенистами, которые, как внушало всем радио, давно уже ждут момента, чтобы устроить резню среди мирного населения.
Даже самые проницательные и хладнокровные руководители подполья Кола-Колы с трудом разбирались в измышлениях официальной пропаганды и в сообщениях, передаваемых по так называемому «африканскому телеграфу», которые нельзя было рассматривать как полностью неправдоподобные, хотя они и доходили в искаженном виде… Как только спускалась ночь, большинство африканцев наглухо запирали двери своих лачуг. Не желая возвращаться домой в сумерки, подвергать себя риску открытого насилия на улицах, приходящая прислуга перестала каждодневно появляться в центре Фор-Негра, в семьях, дававших ей работу. Даже Джо Жонглер, который мог добираться до школьного городка обходным путем, предпочитал отсиживаться в Кола-Коле, боясь пропустить решающие события, которые, как ему казалось, должны были вот-вот произойти.
И в самом деле, спустя несколько дней после допроса Жана-Луи Постоянной комиссией НПП прошел слух, что Ураган-Вьет то ли уже проник в предместье, то ли собирается туда проникнуть. Спешно собравшись на совещание, Постоянная комиссия приняла необходимые меры для отражения возможного рейда воинских частей Фор-Негра. Стратегически важные пункты, которыми могли воспользоваться для налета на пригород диверсионные отряды негрецов, были заняты вооруженными группами хорошо обученных сапаков, которым в случае нападения могла быть оказана незамедлительная поддержка. Руководителей подполья не особенно беспокоила нехватка оружия и неопытность защитников предместья и их командиров: они полагали, что, не сумев воспользоваться преимуществом внезапного нападения, которое является залогом успеха в такого рода операциях, атакующие решат, что попали в ловушку, и вынуждены будут отступить.
Мор-Замбу спрятали в укромное место из опасения, как бы негрецы, проведав, что у Ураган-Вьета есть в Кола-Коле брат и брат этот слывет убежденным рубенистом, не вздумали захватить его в качестве заложника или устроить возле его дома засаду, в которую мог угодить Ураган-Вьет, если он захочет свидеться с Мор-Замбой. Ведь стало известно, что среди прочих причин, побуждавших Ураган-Вьета проникнуть в Кола-Колу, было желание повидать брата, к которому он питал глубокую привязанность и с которым не виделся по крайней мере лет восемнадцать.
Жонглер заперся вместе со своим другом, горя желанием собственными глазами увидеть Ураган-Вьета, а то и пожать ему руку. Но человек он был непоседливый, не привыкший торчать взаперти, любящий движение, зрелища, сильные ощущения — словом, все, чего он теперь был начисто лишен, так что развлекаться ему пришлось только беспрестанной болтовней.
— Если этот Ураган-Вьет не приходится тебе братом, — донимал он Мор-Замбу, — то кто же он тебе в конце концов? Почему ты не хочешь мне этого сказать? Ведь я уж который раз тебя спрашиваю.
— Потому что еще не пришло время.
— А когда оно придет?
— Не могу сказать, но мне кажется, что скоро.
— Знаешь, у меня никогда не было брата, но с тех пор, как я тебя по-настоящему узнал, я уже не жалею об этом. Что правда, то правда: поначалу, когда мы еще не были как следует знакомы, ты мне казался каким-то чудным. Жан-Луи за глаза насмехался над тобой, это он подучил меня звать тебя деревенщиной. Ну и мерзавец! А все дело в том, что ты был добр, ты был слишком добр! Вот любопытно: стоит появиться такому, как ты, доброму, мягкому, услужливому, и все тотчас начинают насмехаться над ним. Мать воспитывала нас одна — Альфонсину и меня, — она зарабатывала тем, что с утра до вечера строчила на швейной машинке. Я никогда не видел ее с мужчиной. И вот о чем я часто думаю: ведь она была совсем еще молоденькой, когда умер наш отец, — мы жили тогда далеко отсюда, в деревне, в глуши. Вот уж где глушь так глушь — я знаю, что говорю, мы потом часто бывали там вместе с матерью. По крайней мере в этом отношении Жан-Луи прав: только здесь я узнал, что такое настоящая жизнь. После смерти отца мать, по обычаю, должна была выйти за папиного брата, то есть за моего дядю, как бишь его звали… У него уже было три или четыре жены, которые тоже достались ему, так сказать, по наследству.
— Неужели он перебил своих братьев, чтобы заполучить их жен?
— Да нет, вовсе ему не нужно было их убивать, стоило умереть одному, у которого было несколько жен, — и все они достались дяде.
— Правда, а я как-то об этом не подумал, мозгов не хватило!
— Ну вот, а мама не захотела и уехала, взяв нас с собой. Сначала мы жили у ее сестры, в маленьком городишке, там она и научилась шить. А потом переехали сюда. Вот и все. Так что я не здешний, не то что Жан-Луи.
Они просидели взаперти три дня, и Жонглер все разматывал и разматывал бесконечный клубок своих откровений, пока это ему не надоело и он не захотел выйти на улицу.
— Смотри, старина, живым ты не вернешься, — предупредил его Мор-Замба.
— Ты думаешь?
— Сам знаешь, кто-нибудь проследит за тобой, подсмотрит, куда ты идешь…
— Так-то оно так, но…
Слова Жонглера были прерваны чудовищным грохотом, похожим на удар грома, который, казалось, потряс всю Кола-Колу. Хлипкие стены деревянной, лачуги затрещали, словно на них обрушилось неистовое дыхание урагана. Затем послышалось еще несколько взрывов, более сухих и не таких раскатистых, сопровождаемых дробным перестуком, похожим на мирное стрекотание огромных швейных машинок, работающих где-то вдалеке. Все это, скорее всего, происходило у автозаправочной станции, на авеню Галлиени, где Кола-Кола граничит с Фор-Негром. Донеслись какие-то отрывистые восклицания: похоже было, что кто-то наспех отдавал команды; потом раздались и тут же смолкли душераздирающие стоны.
Теперь слышался только странный чавкающий звук, словно неподалеку пасся, шумно сопя и переходя с места на место, бегемот или носорог: устрашающий лязг его челюстей смешивался с треском кустарников и сухих веток, попираемых колоннами чудовищных ног.
— Ну и дела там происходят, — с нетерпением и сожалением сказал Жонглер, когда снова воцарилась тишина.
— Помолчи, слушай!
— Это все, что ты можешь сказать?
— Помолчи!
— Вот что, я тут больше сидеть не намерен.
— Ты с ума сошел! Сейчас не время выходить, у тебя же нет оружия. Тебя попросту пристрелят — и дело с концом. Оставайся здесь.
В этот миг хлипкая дверь лачуги, где скрывались оба друга, вздрогнула от четырех мощных ударов, за которыми последовало еще четыре; потом хорошо знакомый Мор-Замбе голос, доносившийся, как ему показалось, с того света, словно настал час воскресения мертвых, отчетливо, как заклинание, произнес его имя:
— Мор-Замба, Мор-Замба, брат мой, открой скорее, у меня осталось всего несколько минут. Открой мне, я должен сказать тебе нечто необыкновенное. У меня всего несколько минут.
Узкая дверь, сколоченная из досок, запиралась на простую задвижку, однако Жонглеру пришлось немного повозиться с этим нехитрым приспособлением, которое он еще не успел освоить. Когда же наконец дверь распахнулась, стучавший не ворвался в нее вихрем, как следовало бы ожидать от человека, который сам предупредил, что у него нет времени. Вместо этого, повернувшись к обоим друзьям спиной, он выглянул наружу, словно желая бросить последний взгляд на развертывавшуюся перед ним сцену или чтобы окончательно убедиться в исходе драмы; потом, пятясь, вошел в лачугу, где Мор-Замба только что снова зажег керосиновый фонарь, который задул при первых взрывах. Пришелец тщательно, не спеша, запер за собой дверь и перевел дыхание; видно было, что ему пришлось бежать, но теперь он почти полностью пришел в себя.
— Ты не мог бы прибавить света?
Таковы были его первые слова; произнеся их, он спокойно снял скромный плащ, делавший его похожим на обычного колейца.
— Жаркое было дело, — продолжал он, — но теперь почти все закончилось.
— Что закончилось? — спросил Джо Жонглер, подойдя к гостю и дерзко на него уставившись, в то время как Мор-Замба все еще не решался приблизиться к Ураган-Вьету и только пожирал его глазами издали, держась рукой за сердце, которое начало вдруг бешено колотиться.
— Что закончилось? Да вся эта комедия, затеянная Брэдом. И проигранная им. Какая удача, что в этот момент я как раз находился в пригороде и осматривал свои позиции! Вот повезло так повезло! Я не люблю бахвалиться, ребята, но вы и представить себе не можете, чем бы все это кончилось, не окажись я там. Ну и удача! Неслыханная удача! Уж я-то могу это утверждать, ведь я и не в таких переделках бывал.
Он почти уже не обращал внимания на обоих друзей, а говорил сам с собой, как это бывает с людьми, отвыкшими от собеседников. Мор-Замба подошел наконец к гостю и спросил, ощупывая его, словно желая убедиться, что тот цел и невредим:
— А тебя не ранило?
— Нет еще, — рассмеялся Ураган-Вьет. — Я вовсе не хочу хвастаться, — продолжал он, в то время как Мор-Замба испустил вздох облегчения, как будто неимоверная тяжесть свалилась у него с плеч, — я вовсе не хочу хвастаться, но без меня ваши молодцы чуть было не попались на крючок. Форменным образом. Смелости им не занимать, тут я не спорю, дерутся они как тигры, но одной смелости мало, чтобы стать настоящим солдатом.
— Чего же им не хватает? — спросил Жонглер.
— Самого главного, без чего никак не обойтись, — смекалки. Идти в бой без смекалки — все равно что шагать на бойню. А ты не изменился, брат, ты все такой же. — Ураган-Вьет положил руку на плечо Мор-Замбы и, будучи куда ниже ростом, чем он, посмотрел на него снизу вверх. — А помнишь, как мы с тобой жили в лесу, собирая строительный материал для дома? Я, признаться, все забыл, кроме этого. Должно быть, только это и было единственным светлым пятном во всей нашей долгой экумдумской жизни.
— Ураган-Вьет! Ураган-Вьет! — время от времени восторженно бормотал Джо Жонглер.
— Как здорово, что мы опять увиделись! — продолжал гость, обращаясь к Мор-Замбе. — Восемнадцать лет врозь, шутка ли!
— Так значит, ты осматривал наши позиции? — спросил Жонглер. — А дальше?
— И вспоминать не хочется! Появились носильщики, целая вереница носильщиков. В Кола-Коле, да в такой час! Гут и последний дурак смекнул бы, что дело нечисто. Но куда там — никто и ухом не повел. А они все шли, все прибывали. Да это же проще простого: их было столько, что они могли бы за ночь занять всю Кола-Колу и переловить не только всех руководителей подполья, но и всех активистов. Нет, представьте себе: носильщики в походной форме, да еще в шнурованных ботинках, как напоказ! Между нами говоря, ради такого случая им стоило бы разориться на парадные мундиры. Впрочем, это их дело. В общем-то, я все понимаю. Или, вернее, стараюсь понять. Они рассчитывали, что вашим парнишкам прежде всего бросятся в глаза тюки, которые они тащат. Поклажа эта и впрямь смахивала на мешки, в каких обычно переносят товары в Кола-Коле. На этом сходство заканчивалось. Ведь на них — представьте себе! — были портупеи, а уж если ты нацепил портупею, не рассчитывай, что тебе удастся кого-нибудь провести. Едва я это приметил, все сразу стало на свои места.
— А дальше? — спросил Жонглер.
— Я приказал взорвать бензоколонку, иного выхода у меня не было.
— Зачем?
— Чтобы ошарашить неприятеля, черт побери! Ты пойми, старина, что в бою это важнее всего — ошарашить неприятеля. Наш неприятель был похож на лакея, несущего на вытянутых руках гору фаянсовой посуды. Если его ошарашить, он выронит свою драгоценную ношу, и тогда ему не скоро удастся прийти в себя. Сперва он начнет клясть себя за свою неуклюжесть, потом примется подбирать осколки, потом станет выдумывать себе извинения и оправдания — нужно же ему как-то отчитаться перед хозяином, ну а ты, старина, можешь тем временем разделаться с ним по своему усмотрению.
Ураган-Вьет носил полотняные брюки защитного цвета и парусиновые ботинки, в каких ходят в джунглях; на нем была полосатая рубашка с закатанными рукавами, ничуть не похожая на военную гимнастерку. Если не считать задорной и насмешливой улыбки, твердого взгляда и беспредельного великодушия, которым светилось его лицо, — словом, всех тех черт, по которым его легко можно было узнать, — ничто в обличье и одежде Ураган-Вьета не напоминало ту его фотографию, что несколько дней назад начала распространяться по Кола-Коле в сотнях экземпляров и на которой френч с карманами на груди и погонами, полотняная фуражка и широкая портупея придавали ему весьма воинственный вид.
— Ну и что же произошло? — не унимался Жонглер.
— Часть молодчиков Брэда уже проникла в Кола-Колу, услышав взрыв со стороны бензоколонки, они просто-напросто побросали свои тюки, в которых находилось их оружие, и, потеряв голову от страха, бросились врассыпную. Сапакам следовало бы их переловить, но они не стали церемониться и попросту перестреляли их как куропаток. Устроили настоящее побоище. Этой победы Фор-Негр никогда не простит Кола-Коле.
— А остальные?
— Остальные повернули назад. Хорохориться они горазды, а вот настоящим мужеством похвастаться не могут. Тут бы сапакам и броситься за ними в погоню, попытаться взять в плен самого Брэда — ведь все его люди были охвачены жуткой паникой. Брэд ничем не лучше других вояк этого сорта. Когда у них нет заранее уверенности в успехе, то можешь быть спокоен: они ни за что не осмелятся напасть. Уж я-то их знаю. Но они будут лезть на рожон до тех пор, пока им будет казаться, что Кола-Кола бессильна перед любым их головорезом. Ведь Кола-Кола — это, так сказать, авангард, слишком оторвавшийся от основной армии и замеченный неприятелем. Захотят ли командиры ради его спасения бросить всю армию в рискованную, а может, и безнадежную схватку? Или оставят его на верную гибель, а сами заткнут уши, чтобы не слышать выстрелов и криков о помощи?
— Да, ты тоже не изменился, — заметил Мор-Замба.
— Как видишь. Однако пора перейти к тому, что я поклялся рано или поздно тебе сообщить, чего бы мне это ни стоило. Когда я расскажу тебе об этом, я буду считать, что совершил все, что мне было назначено судьбой. Может быть, я потому и остался в живых, что мне нужно было во что бы то ни стало дожить до этого мгновения. Но сначала скажи мне, брат, вот что: возвращался ли ты в Экумдум после освобождения из лагеря?
— Что мне там было делать? Кто у меня там оставался? Нет, мне и в голову не приходило возвращаться в Экумдум.
— Я в этом не сомневался. Так вот: представь себе, что ты и в самом деле сын Экумдума и что тебе никак нельзя было жениться на дочери Ангамбы, потому что в ваших жилах течет одна и та же кровь.
— Вполне возможно! — отозвался Мор-Замба скорее устало, чем удивленно.
— И тем не менее ты и представить себе не можешь, какой прием ожидал бы тебя в Экумдуме, если бы ты туда вернулся! Тебе обязательно нужно вернуться, хотя бы ради этого. Дело в том, что после таинственного исчезновения предыдущего вождя его семья была разобщена и выслана из Экумдума. Всех его жен — а их было три — отослали вместе с детьми в их родные общины, которые находились довольно далеко от Экумдума. Под страхом жестокого наказания им было запрещено сообщать своим детям мужского пола, в то время совсем еще маленьким, что они родом из Экумдума. И поразительно, до чего доводит людей колониальный террор и насилие: никто в Экумдуме ни разу не посмел справиться о судьбе этих детей. А с другой стороны, и сами они, став теперь взрослыми мужчинами, а то и дойдя до порога старости, никогда не давали о себе знать экумдумской общине. Боясь прогневить своих хозяев, они отреклись от всего: от своих наследственных прав, от мести за чудовищное преступление и даже от кровных уз с теми, кто произвел их на свет. Так что, когда ты вернешься в Экумдум, перед тобой будет стоять задача — отыскать их самих или основанные ими семьи.
Только одна девочка, чья мать незадолго перед тем умерла, ускользнула от облавы, устроенной колонизаторами; ее воспитание было доверено Ангамбе, который сам попросил об этом. Но, несмотря на молчание общины, ей грозила суровая участь, если тайна ее происхождения когда-нибудь откроется. Поспешный брак с человеком, пришедшим откуда-нибудь издалека, был, наверно, ее единственным шансом на спасение. И вот, не дожидаясь, когда она достигнет зрелости, Ангамба выдал ее замуж, вернее сказать — продал одному молодому человеку, который в ту пору часто наведывался в наши края, где продавал разные разности: топоры, мотыги, лопаты и прочий инвентарь, необходимый для полевых работ. Человек этот происходил из племени эбонглонов, которое живет очень далеко от Экумдума, по ту сторону границы, в английской колонии. Этой девочке и суждено было стать твоей матерью. Теперь Экумдуму известна вся эта история. Когда я узнал, что вскоре мне предстоит отправиться на фронт, я не устоял перед желанием в последний раз обнять свою мать. Запасшись документами от военных властей, я всего за каких-нибудь четыре дня добрался до места на попутных грузовиках. Но в Экумдум вошел ночью, чтобы не встречаться ни с кем, кроме своих родных. Вот тогда-то мать и поведала мне, кто ты такой. Один из твоих братьев шаг за шагом проделал тот путь, которым когда-то шла вместе с тобой твоя мать, и, придя в Экумдум, рассказал твою историю.
Но не будем забегать вперед. Даже родив семерых детей — в том числе и тебя, — твоя матушка так и не смогла привыкнуть к новому месту и к нравам в племени мужа. Она так тосковала по Экумдуму, что даже слегка помешалась. Ее пробовали лечить, но безуспешно, показывали то одному, то другому знаменитому колдуну — но все было напрасно. Проведя несколько дней у того, кто брался за ее исцеление, она всякий раз сбегала от него и шла все время в одном направлении. Ее ловили, возвращали мужу, но ей было невмоготу оставаться в том краю.
— Значит, ты знаешь всю ату историю?
— Нет, одни только обрывки. И я не переставал все эти годы так и этак пережевывать их.
— А почему же ты сразу не рассказал мне об этом?
— Потому что все это похоже на кошмар, а о кошмарах лучше не рассказывать. Но слушай дальше. Один из ее детей, самый младший, — это был ты — питал к ней сильную привязанность. Ты убегал вместе с ней, вел бродячую жизнь, полную опасностей и лишений. Вас пытались разлучить, но вскоре заметили, что ты не можешь без нее обойтись, начинаешь томиться и чахнуть. И вот однажды вы снова вместе сбежали, и на этот раз никто не пустился за вами в погоню. Твои родные думали, что вы будете блуждать вокруг да около и не сможете далеко уйти. Когда же по прошествии нескольких лет они решили, что ты достаточно вырос и что теперь тебя можно разлучить с матерью, им не удалось вас найти, хотя они, надо полагать, обыскали всю округу. Но в Экумдум заглянуть не осмелились, боясь, как бы их там не заклеймили позором за то, что они бросили на произвол судьбы мать с ребенком, не сделали для них все, что могли.
— Когда мать умерла, — заговорил в свой черед Мор-Замба, — а умерла она, я думаю, от истощения, мы были уже недалеко от Экумдума. До него оставалось три-четыре дня пути, может быть немного больше, не могу сказать точно: это было так давно и воспоминания мои так смутны. Она ничего не объяснила мне перед смертью, да и не могла объяснить, потому что рассудок ее совсем помрачился. Бедная моя мать! Ее вело в Экумдум какое-то чутье — так ищет дорогу домой заблудившаяся собака. Должно быть, я унаследовал от нее это чутье, потому что, добравшись до Экумдума, я, несмотря на странный прием, который мне там оказали, понял, что именно туда шла она умирать.
— А теперь, брат, нам пора расставаться. Ты должен вернуться в Экумдум. Ты изгонишь теперешнего вождя, примешь по праву принадлежащую тебе власть и изменишь там все. Ты согласен?
— Все изменить… Но как?
— В лучшую сторону. Тебе это удастся, ведь ты — воплощенная доброта. Чтобы каждый был не только счастлив — этого мало, но и мог гордиться собой. В этом ты разбираешься лучше меня. Все, что я могу для тебя сделать, — это помочь тебе раздобыть пару винтовок, — да, да, пару почти игрушечных винтовок. Знаешь ли ты, что нет ничего труднее, чем раздобыть хорошую винтовку? Когда-нибудь я расскажу тебе об этом. Ну ладно, пошли!
— И я с вами! — вмешался Джо Жонглер, у которого на этот раз хватило выдержки молча выслушать всю драматическую историю Мор-Замбы.
— Разумеется, — отозвался Мор-Замба.
Они шагали по затопленной мраком Кола-Коле почти гак же, как в тот день, когда Жан-Луи решил познакомить Мор-Замбу с ночной жизнью предместья, разве что чуть поспешней, и Ураган-Вьет с такой же легкостью, как некогда Жан-Луи, ориентировался в этом безликом и как бы расплывшемся от мрака пространстве, ничуть не изменившемся за двенадцать лет, где не за что было уцепиться взгляду и ничто не подсказывало путнику дорогу, даже огненные языки, вырывавшиеся из охваченной пламенем бензоколонки.
— Просто невероятно! — возмутился Джо Жонглер, обращаясь к Ураган-Вьету. — Ты ориентируешься в Кола-Коле лучше меня, а ведь я тут всю жизнь прожил.
— Все зависит от привычки, старина, когда научишься ориентироваться ночью в джунглях, сумеешь найти дорогу и в темноте Кола-Колы.
Пожар на автозаправочной станции не только не унимался, а разрастался на глазах. Время от времени искрящиеся блики пробегам! по небу, озаряя предместье, но были не в силах проникнуть во все закоулки, где скопился мрак. Еще раздавались редкие автоматные очереди и гулкие взрывы.
— Они, должно быть, палят по теням, — заметил Ураган-Вьет.
— Кто палит? — спросил Жонглер, возбужденный сражением.
— Наши. У них нет ничего, кроме стрелкового оружия и одного миномета. Бедные ребята!
Они вошли в дом, битком набитый озабоченными людьми, которые беспрестанно ходили из комнаты в комнату, всякий раз тщательно закрывая за собой дверь. В глубине большого зала, в углу, молодые сапаки окружили какого-то человека, судя по всему инструктора: он объяснял им, как обращаться с оружием. Прервав свои занятия, они разом обернулись к вождю восставших, восторженно шепча: «Ураган-Вьет! Ураган-Вьет!» Подобные сцены повторялись во всех домах, куда они заходили. Ураган-Вьет явно кого-то искал и все не мог найти. Чаще всего он не обращал внимания на приветствия своих почитателей, лишь изредка махал им рукой и чуть заметно улыбался.
— Ты что, сердишься? — спросил у него Жонглер, когда они вышли из очередного дома, куда, как оказалось, Ураган-Вьет заглянул тоже напрасно.
— Как тут не рассердиться? Не захочешь, а рассердишься. Организация здесь никуда не годится. Не хватает настоящего руководителя, у которого был бы, я не скажу, крепкий кулак, в этом мы не нуждаемся, но хотя бы настоящая хватка, размах, который был бы личностью.
Наконец в одном из домов, таком же, как те, где они побывали раньше, Ураган-Вьет отыскал нужного ему человека. Это был Мезоннев, все такой же бледный, но уже расставшийся со своими усами. Вид у него был крайне озабоченный, он казался издерганным, усталым и даже отчаявшимся. Увидев Ураган-Вьета, он еще крепче сжал тонкие губы, но в глубине его зрачков вспыхнул радостный огонек. Он подошел вплотную к Ураган-Вьету, и они принялись о чем-то говорить, почти на ухо друг другу.
— Не расстраивайся, старина, — сказал под конец Ураган-Вьет, — действуй, как считаешь нужным, а мы постараемся выпутаться с тем, что у нас есть. Я понимаю, тебе тоже не сладко приходится.
Мезоннев исчез в соседней комнате, поспешно притворив за собой низкую дверь, с видом человека, который дрожит за свои сокровища, оставленные без присмотра в ненадежном месте.
— Вот это да! Неужели Мезоннев с нами? — удивился Жонглер.
— Он всегда был с нами, иначе как бы ему удалось хотя бы обиняками сообщить вам обо мне? Подпольный Верховный комитет назначил его военным руководителем Кола-Колы. Но вот что плохо — его не всегда слушаются. А ведь он — единственный здесь человек, по-настоящему сведущий в военных делах. Так значит, вы толком ничего и не знали? Как бы там ни было, теперь тебе, Мор-Замба, при всем желании не удастся никого выдать даже под пыткой. У тебя просто не осталось на это времени, не так ли?
— И у Джо тоже! — воскликнул Мор-Замба. — Мы с ним решили не расставаться, он поклялся. Правда, Джо?
— Еще бы! — подтвердил Жонглер.
— Возвращаясь в Экумдум, — принялся наставлять их Ураган-Вьет, — постарайтесь идти пешком, а днем избегайте больших дорог. Не соглашайтесь ни на какую проверку, кто бы ее ни производил. Никогда не ставьте себя в такое положение, при котором вам придется перед кем-то оправдываться. Вы умеете обращаться с винтовкой? Нет? Ну ничего. Сейчас я вам сам покажу, как надо действовать. Надеюсь, что вам дадут два карабина, но тогда только один будет с оптическим прицелом. В случае опасности стреляйте сначала из него, так будет вернее. Если в Экумдуме вам удастся завладеть винчестером Ван ден Риттера или его преемника — а я вам советую это сделать, — не пытайтесь пускать его в ход или прибегайте к нему только в случае крайней необходимости: это очень опасное оружие. Достаточно припугнуть: вы не представляете, чего можно добиться, просто-напросто направив на кого-нибудь хороший карабин. Перед самым вашим уходом я раздобуду вам дорожную аптечку. Подумай только, Мор-Замба, скольким страдальцам в Экумдуме ты сумеешь помочь, имея простую пачку хинина, ты ведь работал фельдшером среди заключенных. А имея аптечку, вы завоюете немало материнских сердец.
Босоногий парнишка в шортах защитного цвета подал ему карабин с оптическим прицелом. Ураган-Вьет склонился к нему и почти отеческим тоном что-то сказал на ухо, а потом обернулся к обоим друзьям и принялся объяснять, как действует длинноствольный карабин двадцать второго калибра. Со всех сторон слышалось лязганье и щелканье: это в соседних комнатах подростки учились обращаться с оружием — не иначе как с автоматами, подумал Жонглер. Время от времени ведущие туда двери на мгновение приоткрывались и снова со стуком захлопывались. Ураган-Вьет терпеливо объяснял друзьям, как разобрать винтовку, чтобы она не только поместилась в вещевом мешке, но и не была заметна.
Тот же юноша появился с другим карабином, на этот раз без оптического прицела, и протянул его Мор-Замбе.
— Это точно такое же оружие, — сказал вождь восставших. — Но запомните хорошенько: даже с ним никогда не нужно лезть на рожон. Будьте осторожны. А если придется стрелять, то, как я вам уже говорил, стреляйте только наверняка и поэтому пользуйтесь сначала карабином с оптическим прицелом. А теперь нам пора прощаться. Я жду, когда немного утихнет гроза, сейчас в двух шагах ничего не видно.
Над Кола-Колой и в самом деле уже четверть часа бушевал чудовищный ливень.
— Когда-нибудь, если удастся, я загляну к вам полюбоваться вашей работой, — пообещал Ураган-Вьет.
— Но когда же? Скажи нам, когда мы увидимся? — стал упрашивать Джо Жонглер.
— Через десять лет… Через двадцать… Через тридцать… Кто знает? Самое главное, ребята, — это действовать без спешки. Не торопитесь, делайте как следует то, за что взялись, и не думайте о времени. Время для нас ничего не значит. Африка была в оковах, можно сказать, целую вечность, и рано или поздно она будет свободной. Наша борьба будет долгой, очень долгой. Все, что вы видите сейчас в Кола-Коле и во всей колонии, — это лишь невинная прелюдия. Пройдет несколько лет, а может быть, месяцев, и, даже если будет уничтожена Кола-Кола и погибнут тысячи и тысячи наших, в том числе женщины и дети, найдутся люди, которые с улыбкой вспомнят об этих первых шагах — так вспоминают о невинных играх детства.
Помни Рубена.