В этой книге я попытался изложить свою работу по изучению человека в современном массовом обществе, а также воздействия на психику тоталитарных стремлений. Небольшие, но значимые части книги уже были опубликованы в разном качестве. Настоящее издание содержит в себе как заново написанные, так и пересмотренные главы.

Последние двадцать лет я обдумывал те идеи, которые потом вылились в эту книгу. Обычно, в научных работах не проявляются персональные взгляды автора. Но все же, если ты занимаешься наблюдением, интроспекцией и анализом мотивов, то, конечно же, пишешь о внутренней связях между тобой и твоей работой. И сидя за письменным постоянно пересматриваешь и передумываешь уже написанное. Возможно, читатель спросит, что это за глубинное единство между автором, его идеями и фасадом сюжета книги. Пытаясь найти это соответствие, я вставил в книгу некоторые личные заметки в надежде, что они позволять избежать взгляда на книгу как на некое пестрое собрание примеров социальной психологии.

Но было и другое важное соображение, глубоко связанное с темой книги. Это убеждение в том, что чтобы противостоять притупляющему воздействию массового сознания, дело человека должно быть продолжением его личности. Выбор дела не должен зависеть от случая, удобства или выгоды, но должен исходить из того, насколько прямо он ведет к самореализации человека в нашем мире, так что в самих результатах такой деятельности будет сказываться как объективная целенаправленность, так и внутренняя целеустремленность, осмысленность жизни. В силу этого, я начну книгу не с условного умолчания, а, наоборот, с описания того, как я оказался вовлеченным в те события и проблемы, о которых она повествует.

Поколение моих родителей воспитывало своих детей в той атмосфере, которая теперь практически исчезла. Западная и центральная Европа жила верой в эпоху постоянного прогресс и наступления небывалого счастья и безопасности. Несмотря на противоречия этому в жизни, вера эта была крепкой, особенно в высших слоях среднего класса, которые пользовались всеми выгодами прогресса рубежа XIX–XX веков. Сам опыт укреплял их удобную веру. Они стали свидетелями бывшего перед Первой Мировой войной бурного социального, экономического и культурного развития, сопровождающегося рациональной и справедливой политикой и социальными нововведениями.

Но в один из августовских дней лорд Грей с глубокой печалью и предвидением заметил: «свет гаснет по всей Европе, и мы не увидим его снова при нашей жизни». Его предсказание не только сбылось, но и распространилось вплоть до нашего времени. Северная Европа перестала быть «кузницей человека», как бы не тяжело было это признать моему поколению, пока приход к власти Гитлера не сделал этот факт очевидным для всех.

Мое поколение росло в Вене, где интеллектуальный мир переживал глубокий психологический и социальный кризис после Первой мировой войны. Подростковый кризис, связанный с ранним взрослением, отягощался социальным и экономическим хаосом, достигшем своего апогея сначала в большевизме, затем в национал— социализме и вылившимся во Вторую мировую войну. Кроме того, для жителей Вены этот кризис был тяжел еще и в силу падения Австро-Венгрии. Также на меня влияли интеллектуальные и эмоциональные проблемы, связанные с противоречием «Врожденное— приобретенное». Послевоенная нищета, падение традиционных устоев совпали с подростковым бунтом, что привело к особым решениям специфических проблем. Тяжело восставать против родителей, мир которых внезапно рухнул. И в этом случае подросток чувствует себя еще более оставленным, потому что родители, с которыми он борется, не просто подавляющий и оберегающий авторитет, а разбитый глиняный божок. Он не может отстаивать свои ценности перед родительскими, поскольку их ценности обесценились. И как он может обрести и проверить свой путь, когда его не с чем сравнивать? Подросток лишен почвы под ногами, лишен спасительной пристани. В силу этого он лишен того чувства безопасности, которое только и позволяет подростку безопасно восставать против надежного мира взрослых.1

Поиск надежности.

Все это привело к горячему стремлению создать устойчивое общество. Желание породило веру, и по мере усиления желания вера стала убеждением: можно создать новое общество, хорошее общество, гарантирующее всем хорошую жизнь. Это общество должно быть надежным и стабильным, дающим свободу личного роста и самореализации.

Мне понадобилось много лет — почти весь период между мировыми войнами, — чтобы, несмотря на эмоциональное неприятие, осознать противоречивую природу этих требований. Позже я только уточнял, какие причины привели к этому, и спустя многое время с большим трудом я смог принять это эмоционально.

После подросткового бунта против семейного быта ассимилированной еврейской буржуазии я испытал влияние учения Фрейда. И это все смешивалось с верой в то, что только более рационально организованное общество позволит избежать кризиса. В психоанализе утверждают, что, возможно, не общество создает проблемы в человеке, но, скорее, наоборот — скрытая, внутренняя, противоречивая природа человека создает проблемы в обществе.

Именно так для меня открылся конфликт между естественным и приобретенным в психике человека. Не стоит ли ради создания наилучшего общества радикально изменить общество для полного достижения самореализации всеми его членами. А как же быть с теми, кто этого не желает? Или творить «благое» общество могут только те, кто уже преодолел свою мрачную сторону благодаря психоанализу? В последнем случае следовало бы отказаться на время от всякой социальной или экономической революции и сконцентрироваться на развитии психоанализа с надеждой, что когда подавляющее большинство достигнет внутреннего освобождения, тогда почти автоматически создастся благое общество.

Я наблюдал в среде своих друзей этот поиск уверенности с борьбой за нее любой ценой, свойственный подросткам всех времен. Стремление избежать внутреннего борения с противоречиями без колебаний толкало их к одному из двух мировоззрений, причем достоинства противоположного мировоззрения игнорировались. Так одни присоединились к социализму, который спустя немного лет был заменен официальным коммунизмом (в России) или неофициальным (Троцкий и другие) — они полностью отрицали учение Фрейда, — другие наоборот полностью посвятили себя психоанализу. И были другие — большинство университетского студенчества, — которые удалились в приватный мир искусства, науки или богемы. В то время, как многие мои друзья были поглощены ортодоксальным или нео— католицизмом, а позднее и национал-социализмом, тем самым отрицая значимость противоположного мировоззрения. Конечно, были и те, которые меняли свои убеждения со временем.

По мере того, как я стремился к уверенной жизни, я чувствовал неспособность принять ту или иную концепцию всем сердцем. Многое мне казалось убедительным и привлекательным, но со временем одно без другого теряло смысл. Были те, кто соединяли психоанализ с коммунизмом (например, Вильгельм Райх), но у этого союза было много противоречий.

В те времена я пытался обойти проблему выбора, уйдя в частную жизнь: литературу, искусство, музыку и самоизоляцию. Но эти пути не привели меня к ответу на вопрос: «Что есть лучший человек в лучшем обществе?» Но я думал, что если углубиться в культуру, я смогу найти правильный ответ.

Казалось, что лучше всего к этому подходит философия. К ней я и обратился. Я стал изучать теорию единства противоположностей, но я не мог понять, как эта теория может применяться для понимания динамики взаимовлияний организма и его окружения, и как жизнь состоит из единства и борьбы противоположностей в поиске лучшего синтеза, но при этом не учитывается основной и непримиримый конфликт. Тогда я еще не мог принять этот факт. Будучи юношей, искавшим себя самого, я был убежден, что окружающая среда (будь это природа или общество) должна быть сориентирована под самореализацию. Но в рамках conjunctio opposito-rum — совпадения противоположностей — я еще не видел этой самореализации.

И снова я оказался перед вопросом — может ли хорошее общество само по себе или с неким усилием создавать хорошего человека, который бы затем увековечил само хорошее общество. Или же современный человек безнадежно не способен к этому в силу своей саморазрушительной природы. Если верно первое утверждение, то любой ценой, страданием многих поколений следует двигаться к созданию хорошего общества, поскольку оно автоматически будет затем порождать хороших людей. И это то, что предложил коммунизм после 1917 года. Но Советская Россия 1920-х годов показала, что не может гарантировать полной само реализации человека. Другим видом идеальной ставки стал социал-демократизм, который я принял с колебаниями и опасениями. Было очевидно, что реализация лучшего общества зависит от наличия во власти лучших людей.

И если только хороший человек может создать хорошее общество, то проблема в том, как изменить для этой цели уже существующего человека. Казалось, что из всех возможных путей влияния на людей, психоанализ лучше всего подходит для такого радикального улучшения человека. К тому времени некоторые из моих друзей становились психоаналитиками, испытав этот метод на себе — среди молодых интеллектуалов психоанализ был в моде. Личностные изменения, которые я в них наблюдал, не казались убедительными в удачности их методики для создания хорошего человека. Впрочем, скорее всего это говорит о том, что они просто сами были неспособны воспользоваться всеми плюсами психоанализа.

Перспективы психоанализа

В конце концов, я с большей надеждой обернулся к психоанализу, нежели к политическим реформам. И это было не просто разочарование в возможности создания лучшего общества, создающего независимого человека. Я занялся психоанализом еще и по личным причинам. Сперва я не думал, что психоанализ станет моей профессией. Мне было важно при его помощи глубже понять теоретические, социальные, философские и эстетические проблемы, и в своем юношеском порыве я надеялся их разрешить.

Мне потребовалось много лет интенсивного психоанализа и гораздо больше лет его практики, чтобы понять, как он может менять личность человека, живущего в конкретном обществе, и где заканчиваются границы его влияния. Чтобы понять, каковы эти пределы влияния общества на индивидуальность, мне пришлось пройти сквозь фашизм, концлагерь, иммиграцию и ассимиляцию в Новом Свете. И я долго осмыслял эти уроки жизни.

Во-первых, я понял, что если психоанализ может помочь взрослому человеку с личными проблемами, то это не значит, что он может еще и обеспечить хорошую жизнь. Чтобы не только единицы, ведущие глубокую внутреннюю борьбу, но и массы, могли этим воспользоваться, необходима реформа всей системы воспитания и образования человека и общества, учитывающая особенности всех возрастов. Но перед началом реформ нужно понять, какие педагогические методы что развивают, как они отразятся на будущей жизни ребенка, а значит и будущей жизни самого общества. В моем случае, маятник долго раскачивался между двумя предположениями (кто же «отец» человека — общество или ребенок), прежде чем я и рационально, и эмоционально принял то, что мы называем «хорошей жизнью», в нормальных условиях, это — хрупкий баланс между личными устремлениями, правильным социальными требованиями и природой человека; и что не бывает абсолютного подчинения только одному из этих моментов.

Во-вторых, я должен был изучить человеческую природу и давление на нее общества. И здесь я вышел на центральную проблему моей деятельности — применение психоанализа к социальным проблемам, и в частности к воспитанию детей.

В ходе длительного наблюдения в процессе совместного проживания с двумя аутичными детьми я осознал расхождения в теории и практике психоанализа, его возможности и необходимость усовершенствования. Для людей с сильными отклонениями недостаточно классического психоанализа для осуществления желаемых психических изменений. Более того, для достижения эффекта нужно постоянно вести жизнь, основанную на психоанализе, а не тратить на него один час. К тому я и стремился при лечении этих детей, но с ограниченным успехом. Им необходимо было полноценное человеческое общение, хорошие условия жизни и значительные цели для стремления к ним, а не просто применение психоанализа к их прошлой жизни.

Другие оговорки касались непосредственно моей жизни. Лет за десять до гитлеровской оккупации, я осознал, что живу в состоянии внутреннего кризиса, несмотря на то, что внешне дела шли успешно. Долгое время я жил в том, что позднее Эриксон назовет «психо-социальным мораторием». Снять эту обусловленность не смогли ни годы, потраченные на психоанализ, ни последующая жизнь.

И даже во время заключения я не сомневался в успехах как психоанализа (в целом), так и в свои собственных заслугах. Я был убежден, что взял из психоанализа все, что он мог мне дать. После чего я успокоился и стал принимать жизнь такой, какая она есть и старался полюбить это.

Я больше не думал, чем я обязан психоанализу. Помимо прочего я благодарен ему за то, что я смог понимать, сопереживать и помогать брошенным, неполноценным или деградирующим детям, создавая для них особую среду, в которой они могли бы развить свои человеческие способности.

С другой стороны, дни, проведенные в концлагере, дали мне больше нежели годы, посвященные тщательному психоанализу. (Я понимаю, что меня могут упрекнуть в том, что психоанализ мне ничего, кроме интуиции, не дал. Но меня больше волнует доверие интроспекции, нежели ее проекция).

Новые точки зрения

Опираясь и на свой собственный психоанализ, и на изученную литературу, и на её применение на практике, я все еще искал постижения «истинной» природы человека. Хотя я был далек от мысли, что психоанализ как терапевтический метод может произвести «хорошего» человека, все же я думал, что он лучший метод для достижения существенных личностных изменений.

Год, проведенный в концлагерях в Дахау и Бухенвальде, стал для меня и для моих идей великим потрясением. Он меня столь многому научил, что и до сих пор я черпаю что-то новое из этого опыта. Поскольку большая часть этой книги составляет психо-социальное изучение этого опыта, я здесь не буду говорить о том, в чем он заключался. Многие размышления об этом содержатся и в моей статье о влиянии экстремальных ситуаций на развитие шизофрении.2

Сами эти размышления обусловлены тем, что я испытал в концлагере. Трудно непредвзято рассматривать этот опыт, вспоминая о крайних лишениях и страхе за жизнь, которые постоянно культивировались среди заключенных, и особенно в среде евреев. Такие тяжелые впечатления постоянно могут отягощать разум, и если с ними не бороться, могут привести к переоценке ценностей.

Будучи в лагере я использовал психоанализ только в одном аспекте — как выжить и сохранить себя морально и физически. Поэтому я размышлял только о самом насущном и необходимом. Одна из проблем была в том, что люди, которые согласно психоанализу должны вести себя стойко, зачастую являли не лучшие образцы поведения в ситуации крайнего стресса, и наоборот, те, кто, должны были бы вести поступать низко, являли блестящие примеры мужества и достоинства. Я замечал быстрые изменения не только в поведении, но и личностные перемены — невероятно стремительные и зачастую более радикальные, нежели предполагается по психоаналитической теории. К тому же, хотя лагерная жизнь обусловливала в большей степени изменения в худшую сторону, но были перемены и в лучшую. Таким образом, одна и та же среда могла сформировать радикальные изменения в обе стороны.

В то, что среда может влиять на важные аспекты личности (создать хорошего человека), я верил, еще до занятий психоанализом. Теперь я видел, как дурная среда порождает в человеке зло. Но она же порождает в нем и достойные качества, о которых он и не подозревал. И если концлагерь может приводить к таким радикальным изменениям, значит, и общество вообще может влиять на человека, хотя в нем вариаций изменений неизмеримо больше, и сам человек имеет больше возможностей для самоопределения. А психоанализ утверждает, что к лучшему или худшему человек меняется под влиянием лучшего, либо худшего общества.

Я довольно быстро, хотя не без труда, пришел к этим умозаключениям. Психоанализ, на котором я пытался строить жизнь, обманул меня в моих ожиданиях в условиях элементарного выживания. Я нуждался в новых основаниях. И я пришел к ясному решению — реагировать на среду без компромисса с самим собой. Некоторые заключенные пытались раствориться в среде. Многие из них либо быстро деградировали, либо становились «стариками». Другие пытались сохранить себя прежними — у них было больше шансов выжить как личности, но их позиции не хватало гибкости. Многие из них не могли жить в экстремальной ситуации, и, если их в скором времени не выпускали, то они погибали.

Кроме того, в то время я полагал, что наиважнейшей средой для человека является его непосредственная семья, а не общество в широком смысле. Я твердо верил, что психоанализ лучше всего помогает индивиду в обретении свободы и ведет его к высшему устроению. Лагерный опыт научил меня, что я зашел слишком далеко в уповании на то, что только человек может менять общество. Я вынужден был признать, что среда может перевернуть всего человека, и не только в ребенке, но и в зрелом человеке. И чтобы такого не случилось со мной, я должен был признать потенциал этой среды и установить пределы привыкания к ней. Психоанализ, как я его понимал, помочь мне в этом не мог. Я понял, что в ситуации выживания те, качества, которые я приобрел, занимаясь психоанализом, больше мешали, чем помогали.

Конечно, благодаря психоанализу мне было проще понять деструктивные, асоциальные тенденции в человеке, проявляющиеся, когда рушатся сдерживающие их барьеры, что особенно проявлялось в концлагере. И если кто-то находил в себе силу противостоять этому, то это было связано либо с предшествующим социальным опытом, либо с сильным характером.

Подобные рассуждения могли бы пролить свет на то, что происходило с тем или иным заключенным, но меня больше интересовало то, как они могут помочь мне и другим остаться человеком в нечеловеческих условиях. В конечном счете, было неважно, почему человек поступил так или иначе, важно было то, как он поступил. И если психоанализ лучше объяснял «почему», среда была успешнее в контроле за действиями людей, хотя и не все ей подчинялись.

Со временем я стал отчетливее понимать, что человек меняется в зависимости от того, как он поступает. Поступающие достойно, становились лучше, ведущие себя недостойно — опускались еще ниже. И, казалось, что ни прошлое, ни характер (либо те его черты, которые были бы значимы в психоанализе) здесь ни при чем.

В лагере трудно было быть мужественным. Везде проявлялись инстинкт смерти, агрессия против личности, проверка на физическую прочность, мегаломаническое отрицание опасности, мимическое культивирование нарциссизма и другие психические расстройства, любопытные с точки зрения психоанализа. Все это можно было рассматривать и с позиции глубинной психологии или психологии бессознательного. Однако, разбирать мужество в спектре глубинного анализа было бы абсурдно.

Образ действий человека в критической ситуации не может быть выведен из внутренних, скрытых и зачастую противоречивых мотиваций. Ни героические, ни малодушные мечтания, ни свободные ассоциации, ни осознанные фантазии не могут обеспечить правильного прогноза в отношении того, что человек совершит в следующий момент — пожертвует собой ради других, или в панике предаст многих ради смутной надежды на спасение.

Пока моей жизни действия других людей не угрожают и выражают сугубо теоретический интерес, я могу позволить себе считать, что их явное поведение соответствует их подсознанию, если не больше. Пока моя жизнь течет размеренно, я могу позволить себе считать, что работа моего подсознания выражает, если не мое «истинное я», то хотя бы мое «сокровенное я». Но, когда в один момент моя жизнь и жизнь окружающих меня людей, начинает зависеть от моих действий, тогда я понимаю, что мои действия гораздо больше выражают мое «истинное я», нежели мои бессознательные либо подсознательные мотивы. И если бы подобные действия выводились бы из бессознательного, я бы не мог понять, что же лежит вне сферы глубинной психологии и что же составляет «истинного» человека. Конечно бессознательное выражает некую правду о человеке, оно его часть и часть его жизни, но оно — не «истинный» человек.

Повторяю, что легко установить и признать, что только id, эго и суперэго в их связке формируют человека, что только бессознательное наряду с открытым поведением в их целостности дают человека. Но вопрос состоит не в том, какие из этих аспектов реально существуют, но в том, каким из них (и в какой комбинации) уделить большее внимание, чтобы жить достойно и создать достойное общество, чтобы адаптировать среду и педагогические методы так, чтобы справедливость была правильно сбалансирована.

Какие же уроки я извлек из пребывания в концлагере?

Во-первых, психоанализ отнюдь не самый лучший способ изменить личность. Помещение человека в особую среду способно радикальнее и в сжатые сроки его изменить.3

Во-вторых, существовавшая тогда теория психоанализа не могла полностью объяснить, что происходит с заключенным — она давала только советы по «улучшению» человека и его жизни. Действуя в своей системе координат, она многое проясняла, а примененная за её пределами наоборот искажала.

Психоанализ гораздо больше говорил о «скрытом», нежели об «истинном» человеке. Например, стало очевидным, что эго ни в коем случае не служит только лишь рабом id или суперэго. Были случаи, когда сила эго не проистекала ни из того, ни из другого.

Это сейчас общеизвестные факты, с тех пор, как Гартман разработал концепцию «автономии эго», а затем совместно с Крисом выработал условия существования нейтральной эго-энергии. Их теоретические формулировки были дополнены Эриксоном и Рапапортом. Тогда, в концлагере эти теории не могли быть мною применены. Позднее я пытался описать поведение в экстремальной ситуации, используя эти теории, но сами факты и их интерпретация превосходили предложенные рамки.

Чтобы не ввести в заблуждение, я обращаю внимание на то, что касается только психоаналитическое теории и вытекающих из неё взглядов на личность. Под психоанализом подразумевают по меньшей мере три вещи: метод наблюдения, терапия и набор теорий о поведении и структуре личности человека. Их значимость определяется по нисходящей, при этом самым слабым звеном (нуждающемся в пересмотре) является теория личности.4 Но как метод наблюдения психоанализ сильно мне помог, дав мне более глубокое понимание того, что может происходить в подсознании как заключенных, так и охранников, понимание того, что может спасти жизнь или помочь соузникам.

Таким образом, лагерный опыт научил меня двум, казалось бы, противоречивым вещам. С одной стороны, я увидел недостатки психоаналитической теории в отрыве от практики, и её дефекты в случае применения в несвойственной ситуации. С другой стороны, именно в несвойственной для психоанализа обстановке было значимо понимание, посредством наблюдения, бессознательных мотивов человеческого поведения.

Здесь можно привести такой пример. Согласно тогда принятым психоаналитическим воззрениям тестом на хорошо интегрированную личность (цель психоанализа) было наличие способности свободно устанавливать близкие отношения — «любить», а также быть готовым к «работе» над сублимацией подсознательного. Отчужденность и эмоциональная отстраненность были признаками слабости характера. В главе 5 я описываю великолепный стиль поведения группы, которую я назвал «помазанники». Они нисколько не работали со своим подсознанием, но при этом были верны своей прежней структуре личности, придерживаясь своих ценностей перед лицом крайних испытаний, хотя лагерный опыт их сильно подавлял.

Подобное поведение характеризует и другую группу, поведение которой согласно психоанализу должно рассматриваться как крайне невротичное или откровенно бредовое, и поэтому способное вызвать в ситуации стресса распад личности. Я имею в виду «Свидетелей Иеговы», которые показали не только необычно высокие образцы человеческого достоинства, но и казались защищенными от разрушительного воздействия тех условий, перед которыми не выстаивали, как я считал согласно психоанализу, высоко интегрированные личности.

Гораздо позже и в полностью ином (хотя, может, и не совсем) контексте произошли похожие события. Я говорю об изучении людей, выросших в израильских киббуци. У многих из них, согласно психоанализу, детский опыт должен был отразиться в нестабильной личности. Они также были замкнуты и отчуждены. Психоанализ их рассматривал как сильных невротиков. Но также это были люди, перенесшие невероятные испытания во время войны за независимость и в ходе короткой военной кампании против Египта. Я уж не говорю о трудностях жизни на граничащих с арабами территориях. Эти люди, согласно психоанализу слабоустойчивые к дезинтеграции личности, показали себя героями, в основном благодаря силе их характера.5

Заметки вне контекста

Вопрос был в том, почему психоанализ столь успешный в понимании человека и изменений его личности, показывает некомпетентность в других отношениях. Почему он не может служить ключом к пониманию «истинной» природы человека? Почему, помогая человеку выйти из стресса и способствуя улучшению его состояния, как это было в моем случае, психоанализ не может достичь этого в отношении других, не предоставляет им возможности достичь интеграции, чтобы выстоять в экстремальной ситуации?

Я долгое время размышлял над причинами этого. Одна из них в том, что, несмотря на то, что психоанализ имеет большой потенциал для разрешения внутренних конфликтов и инструментарий для проникновения в глубины подсознания, практика психоаналитической терапии, как её понимал Фрейд и его последователи, в-основном ничто иное, как сильно обусловленная социальная ситуация, поскольку она может пролить свет только на некоторые (но не на все) стороны человеческого разума и может изменить некоторые (но не все) аспекты личности и не может оградить от ограниченности как пациентов и психоаналитиков, так и саму теорию.

Психоаналитическая терапия — это особая среда со своими уникальными последствиями. Она не может быть архимедовой точкой опоры вне мира социальных феноменов. Она не может выделить человека из его социального окружения и дать его «истинное» описание. Чтобы оказаться в состоянии психоанализа нужно поменять обычное окружение на иную специфическую среду. Поэтому изучение реакция человека в такой среде приводит к открытиям, обусловленным самой этой средой. И можно легко ошибиться, если подобные находки применять в иной среде без соответствующих изменений.

Позвольте мне привести поясняющий пример. Предположим, что два студента желают изучить общество, человека и его природу. Один объектом наблюдения избирает группу ученых в процессе их работы. Вероятно, он найдет, что каждый из них добросовестно отдает всего себя работе ради достижения поставленной цели, собственно содействуя интересам всего общества. Второй же студент, напротив, будет наблюдать тех же ученых, но уже собравшихся в баре после работы. Они немного выпили и не спешат идти домой. Озабоченные небольшими неудачами в исследованиях или отношениями с коллегами, начальством или домашними проблемами, они позволяют себе выпустить пар после трудного дня. Это время полной релаксации. Они даже по-дружески подначивают друг друга к откровенности по поводу работы, дома или самих себя.

Затем предположим, что они прекрасно понимают несерьезность положения и ради разрядки могут дойти до заявлений, что их дело бессмысленно, что они им занимаются ради денег или ради семьи. И более того, они могут сказать, что ненавидят этот каторжный труд, своих коллег и что-нибудь еще в этом роде.

Теперь допустим, что наш второй наблюдатель пришел к заключению, что эти разговоры за стойкой бара выражают подлинную мотивацию этих людей, их истинную сущность. Он тогда решит, что их тяжелый и полезный труд — всего лишь ловкое прикрытие их «истинных» желаний. Такой наблюдатель может начать считать обычные препятствия в работе (ворчанье, зависть, разочарованье) за истинные мотивы или за предлоги для утомительной, но значимой деятельности.

Очевидно, оба наблюдателя увидели важные, хотя и различные аспекты человека в обществе. Ни один из них нельзя назвать ложным, и ни один из них не дает «истинного» описания человека. Подлинный человек состоит из совмещения, в реальности интегрируются обе картины. Это один и тот же человек — только в одном случае он на работе, а в другом — в баре, слегка выпивший.

Во время психоанализа, в-основном, пациент имеет дело с неприятностями, мешающими успешной жизни, поскольку он пришел к аналитику не с рассказом о своей жизни, а за помощью в конкретных трудностях. Если бы он пребывал в мечтаниях обо всем хорошем в его жизни, аналитик рано или поздно заявил бы, что если все так хорошо, то нет нужды к нему обращаться — к чему тратить драгоценное время на вещи, которые и так идут хорошо. При этом может показаться, что беседа о позитиве — всего лишь способ уйти от мыслей о неприятном или необходимость соблюсти вежливость в разговоре с теми, кто делится своим положительным опытом и т. п. Это можно истолковать так, что хороший опыт менее важен или может служить лишь предлогом для разговора. И хотя в психоанализе это так и есть, но в реальной жизни он действительно важен и актуален.

Человек исцеленный и человек здоровый

Возвращаясь к моему лагерному опыту, еще раз отмечу, что мне психоанализ помог понять разрушительные мотивации личности. К моему сожалению он не мог защитить меня от этого или объяснить стойкость других людей. Переоценивая психоанализ с учетом этого опыта, я пришел к выводу, что он исследует разрушительные влияния и не способен к исследованию положительных влияний. Исключением было конструктивное влияние самого психоанализа. С тех пор, как психоаналитики занимаются только негативом, эта область стала для них легитимной. Они не занимались теорией личности с позитивным направлением к хорошей жизни. Психоанализ все больше и больше начал становиться поводырем по жизни — прямо или косвенно — обеспечив теоретическими структурами науки, изучающие поведение.

Психоаналитики первыми бы заявили, что их теории и практика вышли за пределы узкого поля психотерапии — значение психоанализа признается в таких областях, как социология, педагогика, эстетика, и вообще в жизни. Но взятый вне контекста психотерапии психоанализ может привести к серьезным последствиям, будучи заостренным на мрачном и патологическом, а не на здоровом, нормальном и позитивном аспекте жизни. И такое преувеличение темной стороны психики может привести к теоретическому признанию того, что наличие, а не отсутствие дурного, есть норма для здоровой личности.

В этом пренебрежении позитивом лежит еще одна опасность. Можно прийти к мнению, что самореализация достигается освобождением человека ото всего, что причиняет ему боль, или же, если это не помогает — компенсированием серьезной патологии через интеллектуальные или артистические достижения, как это было с Бетховеном. При таком длительном творческом успехе, могут разрушаться и близкие к артисту люди.

Предпочтение компенсирования норме (подобно религиозному отношению, что небеса радуются больше о кающемся грешнике, чем о праведнике) — опасная нравственная позиция, как в психотерапии, так и в обществе. Она делает акцент на трагическом и впечатляющем, а не на обычном счастье — жить в относительном благополучие в семье и с друзьями. Такая философия, концентрирующаяся на разрушительных инстинктах и смакующая патологию, заканчивает (не желая того) отрицанием жизни. Обычный, хорошо живущий, человек, может не сотворить ни одного шедевра, не стать жертвой невроза, не компенсировать свое эмоциональное смятение великими интеллектуальными или художественными достижениями, но никогда он не разрушит жизнь своего племянника или брата.6 Он только будет пытаться самому жить в счастье. Но если патология становится контекстом всех человеческих действий, то такая жизнь может оказаться лишенной достижений или значимости.

Фрейд хорошо это понимал, ведь он настаивал, что нет психоаналитического мировоззрения (Weltanschauung), а его наука заключалась в том, как воспитать из ребенка нормальную личность. Но с тех пор, как психоанализ оброс различными теориями, он стал выполнять работу, к которой все еще плохо подготовлен.

Делая недолжные выводы из мимоходом сделанных заметок, Фрейд полагал, что признаками здоровья являются способности к любви и к труду. Но хотя он развил великолепную теорию либидо (секс, агрессия), он оставил нам мало теоретического материала для понимания природы и важности постоянных человеческих привязанностей, а также труда, в рамках своей системы.

Неадекватность психоаналитической теории для понимания позитивных творческих сил выражена в психоаналитической литературе о великих людях. Начиная с работы Фрейда о Леонардо, появились психоаналитические исследования о Бетховене, Гёте, Свифте. В каждом из них, делается акцент на патологии и на ее влиянии на творчество героя. В контексте психопатологии все три — чуть ли не на грани шизофрении. Но настоящая загадка их жизни — это не психопатология, а творческие успехи.

Именно их вклад в искусство широко признан, и именно поэтому интересны сами творцы. Но как утверждал Фрейд, анализ детских лет жизни Леонардо не пролил свет на источник его таланта, ведь точно такой же опыт ни к чему не привел многих детей. Поэтому Фрейд признал, что его анализ не объяснил, да и не мог объяснить гениальность Леонардо. И также обстоит дело с теми, кто писал о Бетховене, Гёте и Свифте.

Все три работы только подтверждают, что психоанализ лучший метод для понимания скрытого человека, но постичь всего человека он не в силах, и менее всего способен понять, что же делает человека «хорошим» и «великим». И если психоанализ может объяснить психологический переворот, начало и причину патологии, то он не в состоянии понять, как и почему происходит положительное развитие.

В одном месте7 я пытался показать, что психоаналитическая интерпретация обрезания как символической кастрации принимает в расчет только патологические аспекты этого обряда (увечье гениталий), не упоминая положительных аспектов (магическое употребление гениталий для плодоношения). С негативной точки зрения этот обряд деструктивный. Рассмотренный целостно, он, наоборот, укоренен в идее плодородия и зарождения новой жизни. И когда человек перестает магически участвовать в чадородии, он обращает свои творческие силы на общество и на физический мир. И в таком случае рассмотрение «сексуального» значения обрезания, как единственного или основного его значения, было бы серьезной ошибкой по отношению к его великому творческому достижению.

Между подходом и практикой

Куда серьезней неверного толкования обрезания, может быть неправильная интерпретация детского опыта, акцентированная на негативных сторонах воспитания и не учитывающая его положительных сторон…

Например, благодаря психоанализу, легко увидеть как пеленание или колыбелька влияет на свободу передвижения ребенка, ограничивая спонтанное развитие его движений. Но также легко понять, что, наряду с этим пеленание обеспечивает и безопасность малыша.

Еще труднее понять, какие могут быть радикальные последствия, когда новые подходы в отношении свободы и сдерживания станут применяться на практике. Что будет, если дать свободу малышу ползать в кроватке, играть с шариковой ручкой или перемещаться по гостиной? И как он себя поведет, если его неожиданно и строго ограничить в конкретной ситуации? Резкие перемены от свободы к ограничению требуют сложного приспособления к среде. Ребенок должен сформировать внутреннее разрешения свободного движения и одновременно внутренний запрет на случайные движения. Это куда сложнее, чем раз и навсегда принять, что движение запрещено, как в случае с запеленатым ребенком.

Такие современные методы воспитания не занимаются дихотомией между «движение-и-отсутствие безопасности» и «неподвижность-и-безопасность». Согласно теориям, вышедшим из психоанализа, жизнь предположительно легче и приятнее, когда нет ограничений. В реальности, чтобы понять, что ребенок получает в состоянии большей свободы, нужно сопоставить противоположные типы поведения и противоположные наборы внутренних комманд. И это при том, что ребенок еще достаточно мал, чтобы управляться с такими сложными условиями смены поведения и в силу этого преуспеть в личностном росте. Такой подход преждевременен по двум причинам. Во-первых, поскольку предполагается, что ребенок способен делать тонкие различия в раннем возрасте. Во-вторых, поскольку родитель должен выступать в противоречивых ролях, в то время как ребенок нуждается в однозначном поведении родителя.

И это еще не все. Ребенок не просто должен понять, что в одной ситуации у него большая свобода движения (когда он почти весь день ползает), а в другой этой свободы нет (когда его моют или кормят). Он еще должен уяснить, что радикальное и внезапное вторжение в его свободу связано с двумя самыми важными моментами, от которых зависит его жизнь, а именно — заключение и освобождение. Дразнение обещанием и дарованием свободы в жизни малыша символично проявляется в свободе передвижения в относительно незначительных ситуациях.

То, что я привел эти примеры, не значит, что я освоил проблему влияния среды на ребенка. Я только хотел показать, насколько сложны вопросы, возникающие при использовании психоаналитических подходов (в данном случае, дискомфорт пациента как следствие родительского вторжения в свободу передвижения) к обычным жизненным ситуациям.

Настоящая практическая задача заключается в том, чтобы найти, сколько и каких ограничений нужно сократить, или как изменить ту или иную жизненную ситуацию, чтобы можно было снять запреты, связанные с безопасностью. Или как наилучшим образом применить достижения психоанализа на практике.

Борьба с теорией

Эта проблема и вообще интерес к воспитанию и обучению связаны у меня с опытом лечения двух аутичных детей. Я переосмыслил психоанализ, наблюдая их вблизи, и попытался создать среду, которая была бы сугубо терапевтической и обыденной одновременно.

Затем я работал в Ортогенической школе Сони Шэнкман при Чикагском университете. Там я пришел к мысли, что для полной эффективности психоанализа нужно, чтобы дети жили с родителями.8 В школе дети жили без родителей и, несмотря на мягкую атмосферу, у них не наблюдалось улучшения.

Попав в комфортные условия, некоторые, а в особенности, деградировавшие дети, почти утратили стимулы к изменению. Многие просто оставляли психоаналитические занятия, поскольку у них было все, чего они хотели, а именно «идеальное» окружение. И, ничего бы не изменилось, даже если бы они менялись к лучшему в личностной интеграции, чего они не делали, а если и делали, то неадекватно.

И тогда я понял, что заблуждался, пытаясь создать целостное лечение, основанное на «любви» и на соответствующих суждениях о подсознательном, инстинктах жизни и смерти, поле и агрессии. Я понял, что одной любви не достаточно. Для личностного и общественного усовершенствования необходимо еще сформировать склонность к труду, при чем труду созидательному, исцеляющему, создающему личность (а не только «эго»).

Еще до этого, в концлагере, я понял ограниченность классического психоанализа, и вот снова я должен это признать, но уже на опыте создания целостного психоаналитического лечения.

Странным образом, но мне преподали урок именно эти две диаметрально противоположные ситуации. В одном случае я пытался применить психоанализ вне его сферы ради предотвращения, сдерживания или уменьшения деградации личности, вызванной давлением среды. В другом случае я пытался при помощи среды вывести личность из состояния распада.

Я много достиг, применяя психоаналитические модели и мне не легко было пересматривать те возможности, которые новых чувств и мыслей, которые открыл для меня Фрейд.9 Но различный опыт и наблюдения требовали ревизии. Первым, кто осознал необходимость этого, был Гартман, а впервые в теории произвел пересмотр Эриксон в книге «Детство и общество». Ему и многим другим я обязан излагаемыми в этой книге идеями. Я многое почерпнул из общения с Джоном Девеем и Фритцем Редлом, а также с Эмми Сильвестер из Ортогенической школы. Многое прояснилось из бесед с Рут Маркиз — моим издателем, а также в ходе преподавания и общения с коллегами по Ортогенической школе и учащимися в Университете. И именно это общение привело меня к пересмотру используемых мною теоретических моделей. Более того, оставаясь верным своей идее о путях создания лучшего общества и лучшей жизни, я стремился расширить сферу применения теоретических моделей, применяемых сугубо в микрокосмосе Ортогенической школы. Мои расхождения с психоанализом вытекали и того, что он мало уделял внимания позитивным жизненным силам и акцентировал все внимание на разрушительном влиянии неврозов.

Конечно, анализируя влияние общества на индивида трудно установить точку баланса между двумя крайностями — желчным пессимизмом и наивным оптимизмом, хотя бы потому, что теоретические модели оправдывают именно ту или иную крайность. Ведь совпадение противоположностей и отсутствие четкости не удобны для создания теоретических моделей. Вспомним пример с пеленанием ребенка — баланс между безопасностью и свободой сложнее, когда проявления свободы в одних местах ограничиваются запрещениями в других. В общем, наши трудности, дискомфорт и тревога связаны с тем, что мы ушли от традиционного уклада жизни. Одно дело — повторяемость обычных действий, другое — невозможность предугадать последствия действий, совершаемых в постоянно меняющемся контексте.

И именно проблемы, связанные с массовым обществом и быстрыми технологическими изменениями, показали мне, что только психоанализом (как он изначально задумывался) невозможно объяснить все динамические изменения.

Значимость окружения

Мир Фрейда и его первых пациентов был стабильным и менялся весьма медленно. Можно сказать, он практически не влиял на психологические изменения индивида, социальную матрицу жизни которого можно назвать константной. Примером может служить рекомендация аналитика не принимать никаких далеко идущих решений во внешней жизни, пока не закончится процесс психоанализа. Здесь проглядывает как пренебрежение анализа ко внешней жизни, так и уверенность в том, что за годы психоанализа вряд ли что-нибудь сильно изменится во внешней среде. Современная жизнь, наоборот, так стремительно меняется, что пациент не в силах «заморозить» свою внешнюю сферу на 3, 5 или более лет, чтобы спокойно принять какое-то важное решение.10

Если изменения происходят медленно и органично, если они ожидаемы и прогнозируемы, то для понимания личностной динамики, их можно не рассматривать. Они будут лишь нейтральным фоном для внутренних процессов.

Лишь дважды это мое убеждение было лишено силы — внезапное изменение образа жизни при заключении в концлагерь и переезд в Новый Свет. Попытка соотнести эти резкие перемены социальной среды с моими личностными изменениями привела меня к убеждению, что ни среда не может помочь понять динамику личности, ни личностное развитие не укоренено в биологии или прежнем опыте, как это предполагалось в психоанализе.

Но, если, с другой стороны, среда может оказывать длительное воздействие на личность, то такое влияние нужно изучить лучше. Более важно, чтобы человек был лучше защищен (например, в силу образования) от возможного деструктивного воздействия. Короче, человек должен одновременно и сам жить хорошо в обществе, и заново творить его в новом поколении.

Мне кажется, что мы не будем удовлетворены, увидев, что личностные изменения происходят вне социального контекста. Если это и может быть так для единиц, то для всех — вряд ли. А если учесть рост скорости социальных изменений, то говорить о независимости от них хоть кого-то вообще будет нельзя. Примером чему могут служить радикальные социальные перемены в когда-то традиционном Китае.

Если психоанализ чего-то достиг, изучая личность в стабильном социальном контексте, то теперь ему нужно иметь дело с личностью и социальным контекстом в их взаимодействии, при изменении того и другого.11

Взаимодействие

Первая мировая война и послевоенная разруха требовали внешних изменений к лучшему, занятия психоанализом укрепляли меня в мысли, что только он может обеспечить хорошую жизнь индивиду, а вместе с тем и обществу, лагерная жизнь показала как сильно может влиять среда на человека, но все же она не способна изменить некоторые аспекты личности.

Этот опыт затем кристаллизовался в эмиграции, снова поставив передо мной вопрос — до каких пределов условия жизни и приспосабливание к ним могут изменить личность и какие аспекты личности остаются относительно незатронутыми радикальным изменением среды. Я здесь говорю не о манипулировании человеком при помощи среды, а скорее о степени свободы, которая остается человеку для манипулирования новой средой исходя из своих нужд, а также об уровне традиционности, сохраняющей человека.

Наблюдая за жизнью собратьев по эмиграции, я понял, что и здесь существует широкий спектр типов поведения. Одна крайность проявлялась в том, что индивид строго держался уже ненужных ценностей и отношений — только потому, что они запечатлелись в его сознании из прошлой жизни. Другой крайностью было тотальное приспосабливание к новой ситуации с усваиванием чего-бы, то ни было. Только в редких случаях я видел тонкое взаимодействие между личностью и окружением, и как следствие — высокий уровень интеграции.

Если до этого я испытывал деструктивное влияние среды на мою жизнь, то в США мне посчастливилось испытать и оздоравливающее воздействие новой и более свободной среды. Окружение может не только уничтожать, но и исцелять, особенно, если к его влиянию добавляется воздействие психотерапии.

И я попытался использовать такое благотворное взаимодействие на практике. И оно не должно быть механическим соединением. Работая над микрокосмосом Ортогенической школы12, я понял, что в некоторых отношениях он препятствует успеху психоаналитического лечения. И как ни тяжело было это признать, еще труднее было принять то, что сам психоанализ может иметь негативное воздействие и даже на среду, созданную частично по его образу. В итоге я осознал насколько тонок баланс между средой, личностью и психотерапией.

С тех пор я стал заниматься этой проблемой — до какого момента может среда влиять и формировать человека, его жизнь и личность, и как воспитать человека, чтобы он мог выстоять в любой среде, и если нужно изменить саму среду к лучшему.

В частности же я занимался изучением того, как освободить методы психоанализа от параллактических извращений фактов, идущих прямо или косвенно из самой ситуации анализа или преувеличении бессознательного в ней. Если добиться этого, то психно-аналитические находки можно было бы применять к реальной жизни, а не только при изучении подсознания в кабинете психоаналитика. Можно было бы планировать улучшение среды с последующим ее эволюционированием. Размышления, ведущие к изменениям, сопровождались бы дальнейшим разбором наших мыслей, планов и действий.

Таким образом, в процессе изучения и тестирования этого метода мы ответили бы на практический вопрос: что необходимо изменить в среде, чтобы воспитать детей так, чтобы у них было максимально больше шансов вести хорошую жизнь, и как их воспитать так, чтобы они жили достойно, несмотря на какую бы то ни было окружающую их среду.

После того, как в нашей школе мы реабилитировали безнадежных детей, после того как бывшие узники лагерей восстанавливались даже спустя десяток лет, мне кажется поставленные задачи, как бы ни были они трудны, все же выполнимы.