В Папунье на весь срок пребывания Альберта власти приняли особые меры предосторожности. Наматжира был полностью изолирован от шестисот аборигенов, проживавших в резервации, обслуживающему персоналу не разрешалось вступать с ним в разговор, запрещены были посещения туристов, фотографирование. Фицу предписывалось поместить Альберта в подходящее помещение, обеспечить трехразовым питанием и осуществлять над ним постоянный надзор. Однако Фиц не ограничивался исполнением приказа, всякий раз, когда предоставлялась возможность, он старался проявить максимум заботы о своем подопечном.

Когда Наматжира прибыл в Папунью, он был полон дурных предчувствий, и Фицы делали все, чтобы развеять их. Супруги часто приглашали художника к себе на чашку чаю. Альберт очень ценил их доброе расположение, но чувств своих открыто не выказывал.

Вид и поведение Альберта очень беспокоили Фицев. В этом сутулом, изможденном старике трудно было узнать того Альберта, которого они знали по Хермансбургу, — счастливого супруга, гордого отца, почитаемого члена племени аранда, пользовавшегося уважением всей миссионерской общины. Он, казалось, утратил интерес ко всему.

Как-то Фиц предложил художнику сопровождать его в одной из инспекционных поездок по резервации. Альберт согласился, хотя и неохотно. И тем не менее эта поездка стала началом перелома. Когда они объезжали край, воспетый в легендах его народа, Альберт под действием воспоминаний детства начал пробуждаться к жизни. Впервые после приезда в Папунью он оживился. Знакомые места вызывали у него в памяти легенды, сложенные его племенем и слышанные от отца, легенды о тех далеких временах, когда почитаемые ими герои создавали горы, ущелья и озера. Альберт рассказывал об удали своего народа в битвах, о пиршествах и ночных обрядовых праздниках победы, в которых участвовал его отец. Все это было задолго до прихода в этот край христианских миссионеров.

После поездки разговоры с супругами Фиц стали более непринужденными и постепенно вернулась теплота их старых дружеских отношений. Когда Альберт ел, четверо детей Фицев часто подсаживались к нему. Их общество, судя по всему, доставляло ему удовольствие, и он улыбался, глядя на их шалости. К нему вернулось прирожденное чувство собственного достоинства, а с ним и вера в человеческую доброту. Он вновь начал читать Библию и Псалтырь — обе книги были напечатаны на его родном языке — и, вероятно, находил утешение в религии, о которой забыл в беспокойные годы, предшествовавшие его осуждению.

Довольно регулярно в Папунью наведывались по долгу службы алис-спрингсский тюремный надзиратель и директор местного отделения департамента по делам туземцев. Они воочию убеждались, насколько благотворным для Альберта было отбытие наказания вне стен тюрьмы, хотя сам осужденный с их приездами каждый раз мрачнел и становился нелюдимым: они были живым напоминанием о постигшей его беде.

Во время объездов резервации со своим стражем Альберт стал все больше и больше рассказывать о своей жизни. Он вспоминал о столицах и признался, что поездки эти не доставили ему большой радости. Особенно не понравилось ему в Сиднее, где его таскали с одной встречи на другую и постоянно окружали толпы любопытных. Почти никого он не интересовал как человек. По его словам, в Папунье он обрел покой и, если бы ему позволили остаться здесь после заключения, он, может быть, со временем вновь ощутил бы желание начать писать.

Но одно не давало покоя Альберту — он хотел повидать Рубину. Фицев очень тревожил разлад Альберта с супругой, и они договорились о посещении Папуньи Рубиной. Альберту были разрешены четыре свидания в месяц. Во время свидания супруги примирились, и, поскольку не было закона, который запрещал бы ей жить в резервации, Рубина изъявила желание остаться. И когда ей объяснили, что, согласно предписанию, она сможет видеться с Альбертом не чаще четырех раз в месяц, она разразилась рыданиями. Только заверения Фицев, что Альберт скоро будет освобожден, утешили ее. Со слезами на глазах простилась Рубина с супругом и вернулась в Хермансбург.

За исключением этого печального свидания, Альберт жил день за днем без особых происшествий, тревог и неприятностей. За полтора месяца его имя ни разу не появлялось в газетах, хотя какой-то самолет, как считали, зафрахтованный не теряющим надежды на сенсацию фоторепортером, низко подолгу кружил над Папуньей.

Вскоре, надо же было так случиться, в Папунье произошла стычка между членами племени, во время которой два туземца были убиты и многие ранены. Некоторые газеты намекали, что стычка как-то связана с угрозами племени питженжара Наматжире. В связи с распространившимися об этом инциденте домыслами член парламента от Северной Территории лейборист Дж.-Н. Нельсон запросил официальных разъяснений на сей счет от министра по делам Территорий. Министр Хэзлак выразил сожаление по поводу чрезвычайно преувеличенных, а сплошь и рядом просто ложных сообщений. Он заявил, что, как только появились подобные сообщения, он пытался опровергнуть их, восстановить истину и представить подлинные факты и, хотя некоторые газеты отреагировали должным образом, нашлись такие, которые, вероятно, придерживаются принципа, что не следует правдой портить хорошую выдумку. На самом деле беспорядки были простой ссорой в племени пинтуби и не имели никакого отношения к Наматжире, который в это время сопровождал Фица в инспекционной поездке в Хааст-Блафф.

Приближался срок освобождения Альберта, поэтому, боясь шумихи, которую часто поднимали вокруг Наматжиры, были предприняты все меры предосторожности, чтобы о нем не просочилось в печать никакой информации. Учитывая безукоризненное поведение Альберта, трехмесячный срок заключения сократили ему на один месяц и дату выхода на свободу назначили на 18 мая. Детали, связанные с освобождением, были переданы по радио специальным кодом, предварительно согласованным между надзирателем тюрьмы в Алис-Спрингсе и Фицем.

Формальное освобождение должно было произойти из алис-спрингской тюрьмы, поэтому его предстояло везти в город. По пути в Алис-Спрингс Фиц заехал в Хермансбург с тем, чтобы дать телефонограмму в тюрьму. Рубине ничего не сказали о том, что Альберт поедет через Хермансбург, но, увидев грузовики Папуньи, а затем и самого Альберта в кабине, она вне себя от радости бросилась к нему. Припав к руке Фица, Рубина, обливаясь слезами, благодарила его за то, что он привез к ней Альберта. Стоило большого труда объяснить ей, что Альберт еще не свободен, что ему придется поехать в Алис-Спрингс, чтобы получить официальное освобождение, и что только тогда он будет волен вернуться в Хермансбург. Рубина выразила желание приехать в Алис-Спрингс, чтобы быть рядом с супругом, когда он выйдет из тюрьмы. Фиц заверил ее, что он договорится об этом с главой миссии. После этого он и Альберт тронулись в путь.

Грузовик скрылся из виду, а Рубина еще долго глядела на пыльную дорогу. Близился конец одиночеству и несчастьям прошедшего года. Она ждала этого с характерной для аборигенок верностью и теперь надеялась, что у них начнется новая жизнь. В течение тридцати восьми лет супружеской жизни ни нищета, ни голод, ни болезни, ни потеря четырех детей не смогли подорвать прочность их союза. Но там, где оказались бессильными несчастья, сделала свое черное дело цивилизация белого человека. Он заблудился в незнакомом ему мире денег, лести и поклонения столиц. Он был сбит с толку порядками и обычаями, которых не понимал. У Рубины не было такого тесного, как у Альберта, контакта с цивилизацией белых, не было у нее и иллюзий в отношении «привилегии» принадлежать к ней. Полное гражданство принесло только несчастья. Законы, которых ни он, ни она не понимали, не только не улучшили их участь, а, наоборот, испортили им жизнь. Теперь же зародилась надежда. Рубина знала, что в Папунье об Альберте умно и умело заботились его старые и надежные друзья и что их влияние пошло ему на пользу. Она также знала, что теперь он вернется в свой родной край и что в оставшиеся годы они, может быть, вновь обретут покой и счастье.

Утром 19 мая Альберт вышел из обнесенной высокой стеной алис-спрингсской тюрьмы. У ворот его встречали Рубина и члены семьи. Они хотели сразу же забрать его в Хермансбург. Однако Альберт отказался, сославшись на то, что у него есть дела в городе, которые надо срочно уладить, и попросил отвезти его к своему поверенному по налоговым делам Оуэпу. Он расстался с семьей, пообещав, что вернется в миссию на такси.

Оуэн, ничего не знавший об освобождении Альберта, был удивлен, увидев его. Но еще больше удивился, когда тот сказал, что хотел бы обсудить с ним ряд деловых проблем. До сих пор Альберт мало интересовался состоянием дел и не утруждал себя заботами о них. «Вы уж уладьте все, мистер Оуэн, я на вас полагаюсь», — обычно говорил он, отмахиваясь от всяких дел.

Альберт всегда был небрежен в делах и никогда не знал ни своих доходов, ни числа проданных картин, ни комиссионных посреднику и многого другого, что интересует налоговых инспекторов. Теперь же он, похоже, хотел привести дела в порядок. Альберт захотел распутать с налоговым управлением вопрос о размерах комиссионных, выплачивавшихся посреднику, — здесь не совпадали какие-то данные. Другой мучившей его проблемой была огромная задолженность за ремонт грузовика. Он заявил, что хотел бы оплатить этот счет, но у него нет денег, так как какое-то время он ничего не зарабатывал. Интересовался он также и контрактом с сиднейским посредником, по которому он был обязан поставлять определенное число картин в год.

«Даже перед тюрьмой меня не всегда тянуло писать, — объяснял Альберт устало. — Нужно настроение, я не могу делать картины, как машина. Тогда они получаются плохие». Когда Оуэн спросил, не появилось ли у него сейчас желания заняться картинами, Альберт ответил: «Пока еще не могу писать. Еще очень тяжело на душе. Поживу со своими в родном краю, тогда, может быть, и займусь ими». На вопрос о том, где он собирается жить, Альберт ответил, что ему предлагают дом в Папунье, но он еще не уверен, примет ли он это предложение. «Сперва я еду в Хермансбург, в край моего отца. Это и мой край. Вряд ли я смогу быть счастливым сейчас где-нибудь в другом месте!»

Глядя на печального аборигена, Оуэн вспомнил стихи Вальтера Скотта из «Песни последнего менестреля»:

«Нет такой силы под Луной, Чтоб стать меж мною и тобой, Мой край суровый и родной!»

Вдруг Альберт поднялся, протянул руку и, поспешно попрощавшись, ушел. Внезапный уход поразил и встревожил Оуэна, вызвав у него какое-то необъяснимое предчувствие. Постояв, он прошел в контору, где на стене висела одна из ранних работ Альберта. Оуэн часто сожалел, что не покупал поздних работ, написанных, когда Альберт достиг вершины мастерства. Эта маленькая акварель была очень дорога ему: простому рисунку и мягкому колориту, быть может, и недоставало зрелой уверенности поздних работ, но эта картина свидетельствовала о любви к живописи ради самой живописи, а не ради денег на оплату долгов.

А тем временем Альберт уже был у другого своего друга — мистера Рега Веррана, который пересылал работы Альберта посреднику в Сидней. Он не меньше Оуэна удивился несвойственному Альберту интересу к собственным делам. Альберт хотел точно знать, сколько работ продано в Сиднее, и выражал настойчивое желание привести свои дела в полный порядок. Что же касалось планов на будущее, то создалось впечатление, что они его совсем не интересовали. После разговора Альберт вызвал такси и отбыл в Хермансбург. Верран глядел вслед удаляющемуся такси и никак не мог отделаться от тревожной мысли, что он никогда уже более не увидит этого старого человека.

Странное поведение Альберта, вызвавшее у двух его белых друзей грустные предчувствия, было отмечено также родными и главой Хермансбургской миссии. После возвращения Альберта к старому очагу его семья и пастор Шерер делали все, чтобы пробудить его к жизни. Но Альберт оставался безучастным ко всему и целыми днями сидел у хижины, в которой поселился с Рубиной. В конце концов под влиянием пастора Шерера он принял предложение относительно дома в Папунье.

В Папунье Фицы сделали все, чтобы Альберту и Рубине жилось в их новом доме как можно уютнее и удобнее. Рубина не знала, как благодарить их, но Альберт, все еще погруженный в летаргию, предпочитал одиночество. Часами сидел он, устремив взгляд вдаль. Но вот мало-помалу у него стал пробуждаться интерес к живописи. Он даже принимался писать, но, едва начав картину, впадал в какой-то транс и уже не делал ни одного мазка за день; дождавшись заката, Альберт любовался багряными горами, отбрасывавшими длинные тени на красные равнины. А когда неожиданно налетавший холодный ветер пустыни и быстрокрылые птицы, ищущие укрытия на ночь, выводили его из задумчивости, собирал краски, кисти, брал неоконченную работу и тащился домой.

Постоянная апатия Альберта не давала покоя Фицу. Последнюю надежду он возлагал на то, что живопись поможет пробудить его. Однажды он подошел к Альберту, когда тот, по обыкновению, сидел один, и спросил, не закончил ли он какой-либо картины. Ни слова не говоря, Альберт вытащил из этюдника несколько акварелей. Написанные грубо, крикливо, они служили наглядным свидетельством глубокого душевного расстройства старого человека. Природная тонкая наблюдательность все еще проявлялась в рисунке громоздящихся гор и изящных белесых эвкалиптов, но чувство цвета, которое отличало его предшествующие работы, совершенно отсутствовало.

Эта живопись встревожила Фица. Он протянул картины обратно Альберту, мучительно соображая, что же ему сказать. Помолчав, он спросил Альберта, что он собирается с ними делать. Альберт сказал, что, может быть, отдаст картины Еноху, чтобы тот отправил их Бэттерби, но по его тону было ясно, что его нисколько не заботит, что станется с ними.

Альберт, похоже, утратил всякую волю к жизни. Фиц не раз спрашивал, не беспокоит ли его что-нибудь, не болен ли он. И каждый раз Альберт неизменно отвечал, что все в порядке, просто он чувствует небольшую усталость. В один из дней Рубину вызвали в Хермансбург к дочери Мейзи, которая вот-вот должна была родить. Перед отъездом она очень просила Фицев приглядеть за Альбертом. Фицы заверили ее, что присмотрят за ним, и предложили ему делить стол с ними. Альберт отказался. Спустя несколько дней после отъезда Рубины Фиц, совершая обход, заглянул к Альберту. Альберт лежал в углу, свернувшись калачиком. Увидев Фица, он пожаловался ему на боли в груди.

Фиц немедленно вызвал двух сестер из местной больницы. Альберт хотел было уклониться от осмотра, но, зная о его предрасположенности к ангине, они настояли на обследовании. Не найдя у него ничего внушающего опасения, они тем не менее посоветовали Альберту лечь в больницу. Альберт и слышать об этом не хотел. Фиц попросил одну из сестер в ближайший же сеанс радиосвязи связаться с врачом из Алис-Спрингса. Дежурный врач, выслушав сестру, посоветовал внимательно следить за его состоянием и попросил сообщать ему о малейших изменениях. В течение двух последующих дней в самочувствии Альберта не наступило никаких улучшений. Доктор предложил прислать в Папунью самолет и доставить художника в Алис-Спрингс. Однако в Папунье болезнь Альберта не считали столь уж серьезной и не видели необходимости в такой спешке. Поэтому перевезти его в город решили с попутным грузовиком, когда тот поедет за провизией. Сестры и Фиц, постелив матрац, устроили Альберта в кузове грузовика.

Альберт никак не хотел ложиться, и, когда грузовик тронулся, он помахал на прощание рукой. Несмотря на то, что Альберт, казалось, был в сносном состоянии, Фиц очень беспокоился, как бы долгая дорога не отразилась на нем, и послал радиограмму в Алис-Спрингс с просьбой выслать навстречу медицинскую машину. Через несколько часов Папунья узнала по радио, что Альберт благополучно прибыл в больницу, состояние его удовлетворительное.

Весь следующий день Альберт отдыхал, но тут неожиданно начался сердечный приступ. Состояние его быстро ухудшалось и стало критическим, когда в довершение всего у него началось воспаление легких. О тяжелом положении Альберта сообщили Рубине, и на другой день к вечеру машина миссии привезла ее в больницу. Пастор Альбрехт встретил ее, и они вместе вошли к Альберту. Преклонив колени, они стали молиться у его постели. Альберт попытался присоединиться к ним, но, едва прошептав «аминь», устало закрыл глаза и впал в забытье.

Когда последний луч заката коснулся его темного лица, Альберт глубоко вздохнул и затих. Абориген из племени аранда, ставший самым известным и самым трагическим по своей судьбе художником Австралии, скончался.

Альберта Наматжиру похоронили на кладбище Алис-Спрингса воскресным вечером 9 августа.

Пастор Альбрехт в краткой надгробной проповеди сказал: «Альберт был не только членом племени аранда и прихожанином лютеранской церкви. Я беру на себя смелость утверждать, что он принадлежал не только Австралии — он принадлежал всему миру. Своим искусством он открыл людям красоту своего края. Он дал им возможность увидеть наши горы, деревья, пейзажи, залитые таким великолепным солнцем, о котором и не подозревают в других уголках земного шара. И вот сегодня мы предаем его останки земле. Но, слава богу, погребая этого великого сына Центральной Австралии, мы можем утешить себя тем, что, хотя прах его будет покоиться в могиле, наследие Альберта останется с нами. Во многих и многих домах нашей страны его произведения по-прежнему будут радовать сердца людей».

Как только проповедь окончилась, Рубина, поддерживаемая пастором Шерером, с маленьким букетиком цветов подошла к краю могилы и бросила на гроб первые горсти земли. Высоко в небе над скорбной группой людей бесшумно кружил одинокий планер. Было что-то символическое в том, что тень от его крыльев набежала на открытую могилу: казалось, будто измученная душа Альберта освободилась наконец от земных страданий и воспарила ввысь, чтобы найти счастливую обитель воспоминаний и обрести там вечный покой.

Когда могилу убирали цветами, возле нее осталось всего несколько человек. Рядом с маленькими букетиками цветов от друзей и почитателей на могиле лежали дорогие венки от знаменитостей Австралии.

Споры — такова уж была судьба Альберта — разгорелись и вокруг его похорон. Одни считали, что память художника следовало бы почтить гражданской панихидой. Другие возражали против захоронения в Алис-Спрингсе, поскольку этот город расположен не на территории племени аранда и к тому же с ним связано падение Альберта. Пастор Альбрехт разъяснил, что Альберт был похоронен так, как того пожелала Рубина, к тому же он и сам считал, что пышные похороны со множеством людей стеснили бы семью Наматжиры.

Кончина Наматжиры тем не менее оплакивалась далеко за пределами маленького кладбища в Центральной Австралии.

Доктор Эватт, лидер оппозиции в федеральном парламенте, заявил: «Смерть Альберта Наматжиры — это трагическая утрата не только для его родного племени, но и для всей Австралии. Его неоценимая заслуга состоит в том, что он в огромной степени помог всем жителям Австралии проникнуться искренним чувством симпатии к аборигенам».

Ганс Хейзен, один из самых первых почитателей Наматжиры, писал: «Альберт был личностью, единственной в своем роде. Он обладал феноменальной способностью художественного видения. Когда-то давным-давно пастор Альбрехт спрашивал меня, как поступить с Альбертом, и я тогда посоветовал оставить талантливого аборигена, подававшего огромные надежды, в его родном краю, чтобы он по-прежнему писал, повинуясь голосу чувства. К несчастью, ему не давали покоя».

Профессор А.-П. Элкин говорил, что смерть Наматжиры — серьезная утрата для аборигенов, так как он был великим представителем своей расы. «Я надеюсь, — сказал он, — что пример Альберта не пропадет даром».

На смерть Наматжиры откликнулся и один из выдающихся художников Австралии — Уильям Доубелл: «Я скорблю, услышав о кончине Альберта. Я восхищался им и как человеком и как художником».

Писатель Фрэнк Клюн, принимавший Альберта у себя в доме в Сиднее, писал: «Бедный Альберт… он был самым выдающимся аборигеном нашей страны за всю ее историю.

Он должен быть похоронен рядом с Джоном Флином в тени горы Гиллен».

В прессе выступил и неизменный защитник Альберта во всех спорах доктор Чарлз Дьюгид: «Я знал Альберта с 1934 года и всегда высоко ценил его. Он был большой художник и светлый ум. Он мог судить об австралийских делах так же, как хорошо образованный белый, и это качество в нем недооценивали».

Доктор Гордон Симпсон, знавший Альберта девятнадцать лет и обладавший одним из самых больших собраний работ художника, говорил: «Я хорошо знал Альберта и был высокого мнения о нем. Я считаю его самым большим художником — певцом Северной Территории. Его работы свидетельствуют о такой глубокой любви к своему краю, которая вряд ли ведома белым. Как добрый семьянин, он отдавал себя семье. Его утрата для них невосполнима. Это был человек самых высоких устремлений».

Художник Ноэль Коунихэн, большой поклонник Альберта, попытался оценить его вклад в искусство. В статье, напечатанной в «Трибюн», он выразил сожаление по поводу непризнания творчества Наматжиры официальными и профессиональными художественными кругами, а также по поводу неприятия Альберта обществом белых, когда он попытался обзавестись домом в Алис-Спрингсе.

Ноэль Коунихэн писал: «Директора национальных галерей, искусствоведы, критики и многие довольно известные художники утверждали, что акварели Наматжиры лишены художественных достоинств. Директор Сиднейской галереи Хол Миссингэм во всеуслышание заявил, что, по его мнению, в Австралии наберется по меньшей мере двадцать пять акварелистов лучше Наматжиры. Интересно, кого же назовет он. Сэр Дэрил Линдсей в бытность свою директором Мельбурнской галереи отказался приобрести акварели Наматжиры. Место Наматжиры в изобразительном искусстве нашей страны необходимо рассматривать в историческом аспекте, с учетом всей исключительности обстоятельств. Позор, что наши главнейшие национальные галереи игнорируют этого художника. Однако, вопреки официальному непризнанию, обыкновенные, простые люди любят теплую по колориту, богатую по краскам живопись Наматжиры. Он достиг славы только благодаря своим врожденным способностям. Наматжира не имел за своей спиной культурной традиции создания художественных ценностей. Великие художники рождаются не на пустом месте. Рембрандту предшествовали два века развития великолепного национально-самобытного реалистического искусства Голландии. Он располагал произведениями высочайшего итальянского искусства своих дней и хорошо знал его. Именно такая обстановка формирует великих художников. И тем не менее Наматжира был великим художником. Кроме глаза художника он обладал поистине феноменальным по остроте чувством цвета, цепкой памятью, поразительным умом и нежной любовью к родному краю. Он совершил огромный культурный скачок, преодолев тысячелетия. Он открыл богатую россыпь талантов в своем народе, основав целую школу арандских художников.

То, что он внес вклад в наше национальное искусство, — факт бесспорный. И все же это отвергается и отвергается потому, что своим реалистическим искусством Наматжира бросил вызов искусству, панически бегущему от действительности. Абстрактное искусство полностью отвергает реальность. Святая святых искусства вывернута наизнанку. Безобразное называется прекрасным, отсутствие формы почитается за достоинство, а пустота содержания — за глубину. Своим успешным вторжением на рынок, где безраздельно господствовали белые, Наматжира вызвал к себе чувство неприязни и предубежденности в мире профессиональных художников. Но история свершит правый суд, и потомки отведут Наматжире заслуженное почетное место в нашем искусстве».

Один из лучших журналистов Австралии, Клайв Тернбулл, в статье, опубликованной в мельбурнской газете «Сан», писал: «Прискорбная истина заключается в том, что хоть большинство из нас и сознает, что надо как-то помочь аборигенам, дело делают лишь немногочисленные подвижники. Наше негодование по поводу событий в Литт-Роке и Ньясаленде — сплошное лицемерие. Осуждение чужих грехов не извиняет наших собственных. Больно думать, что мы принадлежим к поколению, которое наши потомки обвинят не только в бессердечии по отношению к аборигенам, но и за отсутствие самой элементарной цивилизованности в нашем подходе к ним. У нас нет даже тех сомнительных оправданий, которые были у наших предков или у конкистадоров. Мы все виновны, и нам предстоит многое сделать, если мы не хотим, чтобы нас упрекнули в полнейшем равнодушии к судьбе аборигенов».

Некоторые австралийские газеты посвятили передовые статьи Наматжире.

Так, аделаидская газета «Адвертайзер» писала: «Жизнь и творчество Наматжиры важны для нас тем, что он помог нам стать более самокритичными, даже строгими к себе в вопросе о нашем отношении к аборигенам. Вероятно, больше, чем кто-либо другой, он способствовал пробуждению совести общества. Его картины, имевшие у публики огромный успех, пожалуй, больше способствовали повышению интереса к его родному краю, чем целые департаменты. Его достижения заострили наше внимание на необходимости улучшить условия жизни аборигенов и поднять их социальное положение. Полный собственного достоинства… художник стал влиятельным, хотя и неофициальным послом своей расы».

Широкие отклики смерть Альберта Наматжиры вызвала за границей. Он даже был известен в такой далекой стране, как Россия, правда, только по репродукциям. В Англии «Таймс» отвела ему почетное место на своих страницах, рассказав о его племени, об обучении в Хермансбургской лютеранской миссии, о его первых успехах в живописи и о последующем успехе.

Многочисленные почитатели Альберта Наматжиры, воздав должное его памяти, дописали своими отзывами последнюю главу из жизни великого художника. Пусть же и последнюю главу моей книги завершит замечательная эпитафия, написанная Леонардом Флином в 1959 году:

«Спи с миром, благородная душа, твоя вечная обитель не отмечена надгробным камнем.

Твои черные останки слились теперь с красной и коричневой землей великой страны, которую твое племя некогда называло своей.

Потух твой мечтательный взор, прекрасное видевший в камне или дереве ветвистом.

Застыл твой мозг, хранивший столько законов племени, древних легенд и мистических образов.

Щедрое сердце, рука, умевшая помогать, оставили по себе возвышенную память.

Ты не нуждаешься в эпитафии, ибо оставил свой след кистью на полотне нашей эпохи!»