Мирология. Том I. Введение в мирологию

Бэттлер Алекс

Книга 1

Философия мирологии

 

 

Глава 1. Философские основы теорий международных отношений

 

1. Классики прагматизма и позитивизма

Почти с самого начала изучения теории международных отношений мне бросилось в глаза не только наличие множества школ и направлений, но и мелкотемье проблем, которые ими затрагиваются. Некоторым же вопросам, решение которых вообще не требует никаких интеллектуальных усилий, например проблеме «субъектности международных отношений», придается настолько гипертрофированное значение, что возникает впечатление, будто от их решения зависит чуть ли не судьба всего мира. Долгое время я не понимал, почему это происходит, пока некоторые работы не стали предваряться философскими рассуждениями при обосновании последующей позиции по тем или иным проблемам международных отношений. Только тогда я сообразил, откуда растут ноги указанного явления и почему все теоретики любят ссылаться на Канта и крайне редко – на Гегеля.

Несмотря на множество школ и течений в США, все они попадают в разряд буржуазной идеологии, которая взращивалась на идеях классиков американского прагматизма и позитивизма. В первую очередь Чарльза Пирса, Вильяма Джеймса, Джона Дьюи. И хотя после них появилось много новых имен – например, Мэри Калкинс (персонализм), Рой В. Селларс (эволюционный натурализм), Сидней Хук (прагматист-инструменталист), Кларенс И. Льюис (концептуальный прагматизм) и др., в своих фундаментальных положениях «наследники» недалеко ушли от «отцов-основателей». Их философия покоится главным образом на здравом смысле, без гегелевского «бреда» (=диалектики). Такой подход очень понятен простому американцу, который не только прагматик по натуре, но в душе еще и мистик, постоянно соприкасающийся с богом. В соответствии с философией Пирса, которая как нельзя лучше отвечала подобным свойствам американца, в природе причинно-следственных связей не существует, а есть «произвольная детерминация и случайность». В основе логики и действительности у прагматика лежит нечто, которое, естественно, непознаваемо. А познаваемо то, что находится в сфере непосредственного наблюдения.

Вильям Джеймс тем же самым идеям, которые Пирсом были изложены в неясных и расплывчатых словоупотреблениях, придал отчетливую словесную четкость. Основную идею Джеймса, что есть истина с точки зрения прагматизма, его последователь Мортон Уайт в концентрированной форме сформулировал следующим образом: «Истинно то, во что мы должны верить; то, во что мы должны верить, – это то, во что нам выгодно верить; следовательно, истинно то, во что нам выгодно верить». В целом Джеймс истинность отождествил с полезностью, полезность с выгодой. Если же копнуть в глубины его философии, то в конечном счете получится классический субъективный идеализм, выраженный генеральной идеей: существовать – значит быть воспринимаемым. Да здравствует епископ Беркли! Правда, в отличие от Беркли американцев сама проблема воспринимаемой истины все-таки больше волновала через призму выгоды. Английский философ Морис Корнфорт справедливо замечает:

Джеймс и прагматисты никогда не утверждали, что истиной каждый может считать все, что угодно. Они говорили, что истинным можно считать все то, что окупается. В счет идут определенные и осязаемые результаты и результаты, обладающие «наличной стоимостью». Прагматический «идеализм действия» внушает то, что Джеймс называл «нашей общей обязанностью делать то, что окупается» [14] .

Сила же самого Джеймса, как удачно подметил советский философ А. Богомолов, заключалась в том, что он «как никто до и после него, возвел в ранг глубочайших философских истин обыденные представления обыденного сознания американской буржуазии».

Известный американский историк и психолог Стюарт Хьюз обращает внимание на другую сторону прагматизма. В главке «Десятилетие 1890-х годов: протест против позитивизма» он пишет: «„Антиинтеллектуализм“ фактически был эквивалентен джеймсианскому прагматизму». «Уникальная ирония, – продолжает автор, – заключалась в том, что то, что начиналось как ультраинтеллектуальная доктрина, стало фактически философией радикального антиинтеллектуализма» (с. 39). Несмотря на противодействие «интеллектуалам», философия прагматизма распространилась во многих странах Европы и продолжала процветать в Новом Свете, в том числе и благодаря такому яркому ее представителю, как Джон Дьюи.

Правда, Дьюи больше скатывался к «инструменталистскому» крылу позитивизма, хотя большой разницы между прагматизмом и позитивизмом нет, поскольку в этом течении под другим ракурсом и в иных терминах утверждается та же самая идея: мир непознаваем, философские понятия не нужны, прогнозировать ничего не возможно и божественное надо познавать через божественное.

Последнее четко выражено персоналисткой Мэри Калкинс, которая, предварительно выразив согласие с Беркли, Юмом, Гегелем и Ройсом, Пирсоном и Махом, утверждала:

1. Вселенная содержит специфические духовные реальности… Я… присоединяюсь к большинству философов в утверждении, что существуют духовные субстанции, а следовательно, к оппозиции материалистическому, к сведению духовного к недуховному… 3. Вселенная не только включает духовные реальности, но «насквозь духовна по своему характеру, так что все реальное в конечном счете духовно, а следовательно, лично по своей природе» [17] .

Идею о невозможности предвидеть и прогнозировать будущее высказывали все философы из этого ряда, но наиболее четко ее выразил Отто Нейрат, который одну из своих статей заключает утверждением: «Все будет развиваться таким образом, который мы не можем сегодня даже предвидеть. Такова наша судьба».

В целом же идею позитивизма Морис Корнфорт выразил следующим образом: «Под позитивизмом я разумею такое философское течение, которое, соглашаясь с тем, что все знания основаны на опыте, утверждает в то же время, будто знание не может отражать объективную действительность, существующую независимо от опыта».

Помимо различных форм идеализма всех этих философов (за исключением упомянутого Селларса) объединяет открытый или скрытый антимарксизм и антиматериализм. Это и понятно, поскольку сам процесс возникновения подобных идей был стимулирован именно борьбой против широко распространившегося в XIX веке антикапиталистического марксизма, а в XX веке – против враждебного западному миру Советского Союза. Как совершенно справедливо подметил американский философ-марксист Гарри Уэллс,

главным источником силы прагматизма является организованная сила класса капиталистов. Вся мощь государств, вся его сила, весь аппарат насилия, все средства общения стоят за спиной прагматизма [20] .

Я не собираюсь здесь вдаваться в критический разбор обозначенных философских направлений, которые существуют под другими названиями в современной философии, тем более что в свое время они были весьма профессионально раскритикованы не только советскими философами, но и западными философами-материалистами, включая американцев (Г. Уэллс). Критиковать их было несложно из-за их методологической слабости и сущностной несостоятельности. Блестящим примером критики является работа В.И. Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Ленин в пух и прах разбил европейских и русских эмпириокритиков Маха, Авенариуса, Освальда, А. Богданова, т. е. теорию эмпириокритицизма, родную сестру прагматизма и позитивизма. Стоит также отметить, что наиболее крупные ученые-физики начала XX века оценивали идеи эмпириокритицизма не менее негативно, чем Ленин и другие марксисты. Так, Макс Планк в одной из своих работ писал:

…ход мыслей передовых умов был бы нарушен, полет их фантазии ослаблен, а развитие науки было бы роковым образом задержано, если бы принцип экономии Маха действительно сделался центральным пунктом теории познания [21] .

И дело не только в махизме. Дело в несоответствии представлений о научной истине ее объективности как отраженной реальности, присущих даже таким великим ученым, как Людвиг Больцман, Альберт Эйнштейн, Макс Планк и др. Все виды позитивизма так или иначе являются вариантами идеализма. В этой связи понятно крайне негативное отношение физика Стива Вайнберга, лауреата Нобелевской премии, к философии. Очевидно, он сталкивался только с философией прагматизма или позитивизма.

Конечно, я не стал бы сейчас употреблять, говоря о прагматизме или позитивизме, привычные для того времени ярлыки типа «системы словесного надувательства», «схоластические упражнения», «главари современного позитивизма» и т. д. Эти философии, безусловно, отражали объективные реальности становления капитализма и тогдашнего империализма, их идеологию, но они отражали и определенный тип мышления, характерный для того или иного народа, не столь откровенно порождаемый базисными структурами общества. И речь не только о культуре мышления, но и о психологии человека, в душе которого всегда сохраняется тяга к мистике и загадкам. К тому же философия дает такой простор для интерпретаций, что из одного и того же суждения можно вывести различные умозаключения. Например, Дьюи утверждает: «Поиски достоверности становятся поисками метода достижения власти». Эту фразу можно интерпретировать как утверждение о том, что истинным (достоверным) является только то, что в конечном счете узаконивается властью. Для философа-марксиста это звучит как ложное утверждение, поскольку истина/достоверность заложена в самой сущности/ природе, а не во внешней воле. Но если не вдаваться в глубокие философские дебри, то прав Дьюи. Например, марксизм считался истинным в Советском Союзе и ложным в США. Как говорил один персонаж из платоновского «Чевенгура», «ваша власть, вам видней». Так что в утверждении Дьюи есть определенный прагматический смысл. Но я могу этот постулат интерпретировать как верный и с философской точки зрения. Власть (здесь Дьюи употребил слово power) может означать силу. Если некто нашел методы для достижения силы, а сила – это один из атрибутов бытия, т. е. онто́бия, то путем достижения этой силы (которая в общественных отношениях проявляет себя в виде знания) постигнута достоверность/ истина в каком-то сегменте окружающего бытия. Что такое онто́бия, будет сказано в специальном разделе. Здесь я хотел только подчеркнуть, что даже ложные философские течения или направления являются полезными, а иногда и весьма плодотворными. Например, позитивистская семантика породила семиотику, оказавшуюся крайне полезной для развития информатики и в целом кибернетики. Вот из каких «мыслительных глубин» рождаются многие идеи, которые чуть ли не целый век оплодотворяют ТМО.

В связи с философией позитивизма есть смысл отметить и такую вещь. Может сложиться впечатление, что позитивизм подвергался критике только в Советском Союзе и западными марксистами. Это не так. Он попал под огонь критики и современных теоретиков, неистово выступающих против школы «политического реализма», поскольку последний опирается на позитивизм. Для них позитивизм привязан только к реальности, только к фактам, только к природе, совершенно игнорируя историю, природу человека, общество. Обычно антипозитивисты состоят из ученых, пропитанных идеями Франкфуртской школы (Макс Хорхаймер, Теодор Адорно), а также Грамши и даже Маркса. Одним из таких ученых является канадский профессор Марк Нойфелд, который сам отстаивает теорию рефлексивизма, о чем речь пойдет ниже.

Завершая данный параграф, я хотел бы обратить внимание читателя на такой необычный факт. Молодые теоретики международных отношений, очевидно, не обременяя себя чтением трудов классиков позитивизма, воспринимают его весьма своеобразно. Например, австралийский теоретик Мартин Грифите пишет:

Позитивизм – это философское движение, делающее упор на науку и научные методы как единственные источники знания, на острые различия между набором фактов и ценностями и отличающееся стойкой враждебностью в отношении религии и традиционной философии. Позитивисты верят, что существуют только два вида источников знания (как противовес мнениям): логические рассуждения и эмпирический опыт [24] .

Если бы не дальнейшие рассуждения названного автора о целях знания и его места в системе науки и реальности, я подумал бы, что была описана марксистская наука. Конечно, это не так. Но важно то, что молодые ученые хотят видеть даже в позитивизме действительно научное, объективное, придавая эти качества даже тем «измам», которые ими не обладают. Это положительная тенденция в достижении научных истин.

 

2. Нео/постпозитивисты и другие

Хотя, как уже было сказано, о философских основах своих теорий международных отношений стали чаще писать сами теоретики, но в обобщенном виде взгляды современных теоретиков представил американский ученый Патрик Джексон в весьма интересной монографии, которая так и называется «Руководство к исследованиям международных отношений: философия науки и ее применение для изучения мировой политики».

Джексон указывает, что почти 90 % современных работ строятся на основе философии неопозитивизма без углубления в саму ее суть, а анализируя ее проявления через науковедческие понятия о том, что такое наука, какие цели она ставит и какие методологии и методы использует. Взяв за основу две координаты – методологию и онтологию как главный предмет исследования, он объединил различные направления в четыре группы: неопозитивизм, аналитизм, критический реализм и рефлексивизм. Здесь не важно, насколько обоснованным является подобное деление, важно отношение представителей указанных направлений к основам научной философии и их воззрения на ключевые категории философии и науковедения. Пройдемся коротко по обозначенным Джексоном направлениям.

Неопозитивизм . Автор сразу же указывает, что это направление является «отчим домом всей теории международных отношений», в особенности покрывающей такую область исследований, как проблемы демократического мира. Неопозитивисты, хотя довольно нейтрально относятся к проблеме истины-ценности эмпирических предпосылок, в то же время постоянно оценивают эмпирические феномены, включая и проблемы демократического мира. Это означает, что их методология носит оценочный характер, малосовместимый с научным, т. е. беспристрастным подходом. Такая методология обусловлена философско-онтологической позицией неопозитивизма, который по-своему решает старую проблему, когда-то поставленную еще Декартом: проблему дуализма разума-мира (mind-world) и феноменализма. Как известно, у Декарта эта проблема решается в пользу разделености разума (иногда говорят сознания) и мира. У неопозитивистов – аналогичный подход, который они, скорее всего, заимствовали у Карла Поппера, Томаса Куна или Имре Лакатоса (кстати сказать, их лексический арсенал довольно основательно вошел в словарь теоретиков международных отношений). Джексон приводит в этой связи одну цитату из работы Куна: «Понятия совместимости онтологической теории с „реальным“ миром в природе кажутся мне сейчас иллюзорными в принципе». (В ранних работах ему так не казалось.) Тем не менее его разум в состоянии сконструировать некую доктрину, отражающую или по крайней мере соответствующую реальному миру. Но понять этот мир на сущностном уровне, по мнению Джексона, невозможно. В подтверждение этой мысли он приводит действительно красноречивую цитату из совместной работы трех неопозитивистов – Гарри Кинга, Роберта Коэна и Сиднея Верба:

Неважно, насколько прекрасны были намерения (или планы), неважно, сколько информации мы собрали, не важно, насколько проницательный был наблюдатель, неважно, насколько прилежны научные ассистенты, неважно, как много раз мы осуществляли экспериментальный контроль, мы никогда не узнаем наверняка причинную суть наших умозаключений [28] .

Обобщающий вывод Джексона таков: неопозитивизм привязывает знания к представлениям. Хотя знания и соотносятся с миром, независимым от разума, неопозитивизм тем не менее не утверждает, что знания восходят непосредственно к опыту взаимодействия с миром, но ограничивает знания теми объектами, которые мы можем понять. Другими словами, неопозитивизм требует способов создать мост над брешью между разумом и миром, признавая ограниченность знания в опыте.

Этот вывод постоянно опровергается практикой хотя бы освоения космоса, которое было бы невозможно без знания множества фундаментальных физических и технических законов. Но у неопозитивистов свое видение мира, которое отделено у них от их сознания, что позволяет им конструировать в своем мозгу любые «миры», даже те, которых нет в реальности. В основе философии неопозитивизма лежат два постулата: разделение разума-мира и ограниченность знаний в сфере феноменального опыта.

Хочу сразу же подчеркнуть, что так понимает неопозитивизм Джексон. У других международников иная интерпретация позитивизма и неопозитивизма, с чем придется столкнуться впоследствии неоднократно.

Критический реализм . По мнению Джексона, критический реализм проявил себя в философских дебатах именно в последние несколько лет как бы в ответ на разговоры о бифуркации, которые, правда, были более популярны в 1980-е и начале 1990-х годов. Тогда вспыхнули «третьи дебаты» между сторонниками бифуркации и неопозитивистами, но, по выражению Иосифа Лапида, они носили характер «диалога глухих». Своего рода примирителем значительно позже пытался выступить Александр Вендт, хотя и с несколько необычных позиций. Точнее, позиция та же самая, идеалистическая, но с эмпирическим уклоном. А это уже прагматизм. Вендт крайне негативно отнесся к спорам гносеологического характера в сфере социальной науки, считая их просто потерей времени и утверждая, что ни позитивизм, ни научный реализм, ни постструктурализм ничего не скажут нам о структуре и динамике международной жизни. Философия науки не является теорией международных отношений.

Последней фразой он хотел сказать, что философия, точнее гносеология, вообще не нужна теоретикам международных отношений.

На самом же деле такая постановка вопроса, по мнению Джексона, и есть философская онтология, поскольку отделение знания о мире от самого мира ведет как раз к философской конструкции дуализма разума-мира (ibid., р.74). Но в данном случае «перевес» на стороне мира, который надо воспринимать как он есть, не гадая, почему он есть.

Другим моментом, позволяющим Джексону отнести Вендта к картезианским дуалистам, является отрицание феноменализма в пользу трансфактуализма. Последний, в толковании Джексона, означает «понятие чисто теоретического знания (достигнутого без опыта) и отражает способность постигнуть более глубоко причинные сущности (свойства), которые дают толчок (ведут) этим опытам» (ibid.).

Сама по себе концепция трансфактуализма противоречит эмпиричности Вендта, который больше доверяет фактам реальности, чем знаниям о них. Но этого противоречия, видимо, не замечают другие критические реалисты, которые, правда, не вступали в чисто философские споры, как Вендт. В частности, речь идет о Рое Бхаскаре, Маргарет Арчер и Марио Бунге. В центр их внимания попала «проблема ненаблюдаемости» (the problem of unobservables). Она проявляется, в частности, в следующем примере, приведенном Вендтом: «…социальные отношения, которые создают государства как государства, будут потенциально ненаблюдаемы» и поэтому потребуют «неэмпирического понимания систем структур и структурного анализа». Критические реалисты ухитряются эти объекты превратить в реальность (иначе рассыпается их базовая посылка эмпиризма). Вообще-то они, видимо, не замечая этого, затрагивают целый комплекс абстрактных понятий и категорий, давно разъясненных Гегелем. Но поскольку Гегель для них – «бред», посмотрим, как они решают эту задачу «наяву».

В этой связи они приводят уже затасканный пример с Невидимом драконом, когда-то озвученный известным популяризатором космических чудес Карлом Саганом. Суть в следующем: какая-де разница между летающим драконом, который бессердечно изрыгает огонь, и невидимым, бестелесным, то есть вообще отсутствующим? Если у вас нет убедительных доказательств существования обоих драконов, тогда ответ на вопрос – разницы нет. Но неспособность опровергнуть какую-либо гипотезу совсем не означает, будто тем самым доказано, что она не истинна, то есть ложна. Утверждения, которые не могут быть проверены, или суждения, невосприимчивые к опровержению, являются действительно бесполезными, как бы они ни вдохновляли или вызывали ощущения чуда. И Саган при встрече с такими явлениями советует: И Саган при встрече с такими явлениями советует: «Я прошу вас просто поверить в это даже при отсутствии доказательств» (ibid., р. 78). В таком же ключе рассуждают многие критические реалисты.

«Тайна дракона» легко объясняется гегелевской диалектикой, взятой на вооружение марксизмом. Это взаимоотношения между бытийной и понятийной реальностями, или взаимосвязями между онтологическими категориями и общественными понятиями, а также их взаимосвязями и переходами. «Тайна дракона», так же как и тайна бога и всех других абстрактных понятий, давно решена в марксистской теории отражения, к которой я вынужден буду обратиться в соответствующем разделе.

Прежде чем дать объяснение феномену «невидимого дракона», следует посмотреть, как критические реалисты выходят из этой ситуации. Сам Джексон решает это так. С научной точки зрения эту проблему решить нельзя, поскольку нет способов подтвердить или фальсифицировать (по Попперу) его существование. И дело в том, что «дракон» необозреваем «в принципе», а не потому что мы его обозреваем и не видим, и не потому что у нас нет специального аппарата для его обозрения. «Нечто в самой природе дракона, – пишет Джексон, – препятствует ему демонстрировать себя в реальности» (ibid., р. 79). Но, дескать, дракон – сказочный случай, а вот современная физика дает не менее странные варианты «делокализации» фундаментальных частиц в квантовых состояниях, а также частиц в вакуумной среде, указывает Джексон, ссылаясь при этом на Дэвида Бома. Сам Джексон, видимо, обескуражен. Он пишет:

Совершенно неясно, как независимые связи предполагают существование реальных, но ненаблюдаемых объектов; и еще менее ясно, как свойства (качества) и целостности, которые могут быть «постигнуты через концептуализацию», являться необозреваемыми совсем. Чтобы понять суть методологических последствий критического реализма, эти двойственности необходимо рассмотреть (ibid., р. 82).

И вот, оказывается, что выручает критических реалистов – метод вероятностного (абдуктивного) заключения (abductive inference). В отличие от индукции и дедукции, которые ведут к заключениям (имеется в виду к окончательным), «абдукция – это процедура сбора догадок, предположений», а по Вендту, «вероятностных объяснений из доступных фактов» (ibid., р. 83).

Такое открытие, конечно, не может не вызвать удивления, поскольку начальный этап любого научного исследования всегда сопровождается нечетко сформулированными концепциями или теориями, в которых больше догадок, чем утверждений. Советский науковед Э.М. Чудинов даже обозначил этот этап одним замысловатым словом «СЛЕНТ», к которому мы еще подойдем. Но в любом случае вероятностное заключение не решает проблему «дракона» и даже чудо-частиц. Хотя в последнем случае сам Джексон предлагает вариант, который все-таки позволяет физику отделить от философии. Он пишет, что отличать надо не необозревамое, которое можно найти в «исторических» и «экспериментальных» науках, а два типа необозреваемости, что можно найти в любой науке: обнаруживаемое (детектируемое) и необнаруживаемое (идея принадлежит Анжану Чакраварти). Такое деление по крайней мере решает проблему выявления через технический инструментарий в физике и вообще в естественных науках (ibid., р. 85).

Эти проблемы были решены еще в 1920-е годы благодаря принципу неопределенности Гейзенберга и волновой теории Шредингера, другими словами, в связи со многими «чудесами» квантовой теории. Они были разрешены в ответе на вопрос относительно поведения физических частиц, например электрона, в рамках квантовых неопределенностей и вероятностей, которые предположил Макс Борн. После этого, хотя некоторые вопросы и оставались неясными до начала 1960-х годов, сама проблема неопределенности была решена не только физиками, но и философами, причем именно на материалистической основе. Поэтому вызывает недоумение возврат в XXI веке к этим давно решенным проблемам.

Эти как бы далекие от международных отношений рассуждения внедрились в ТМО, в которой обсуждается, например, проблема «индивидуума», столь же необозреваемого, как и государство. Джексон пишет, что сложилась эпистемологическая брешь между наблюдением поведения и заключением, что поведение является действием (акцией), в частности мотивированным действием индивидуальной личности. Несмотря на это, многие ученые, занимающиеся международными отношениями, согласны с Робертом Гилпином, точнее, с его декларацией о том, что строго говоря… только индивидуумы, объединившись вместе в различного типа коалиции, можно сказать, имеют «интересы» и что поэтому индивидуумы в определенном смысле являются фундаментом для всех социальных институтов и акторов. И это как бы совершенно правильно. (На самом деле абсолютно неверно – А.Б.). Но и критические реалисты поступают таким же образом, только используют другую терминологию. Для них индивидуумы это своего рода «самоорганизуемое нечто с требованием материального воспроизводства» (Вендт).

Или по-другому: «Человеческие агентства являются движущей силой любых событий, действий и результатов социального мира» (Десслер), где человеческие агентства равны человеческим индивидуумам.

Гилпин и его последователи, видимо, не осознают, что в науке познания существует частное, особенное и всеобщее, каждое из которых отражает явления, описываемые разными терминами, преобразованными в понятия и категории. И действуют они совершенно различно. Индивидуумы, образующие группы, союзы, – это один тип поведения, индивидуумы, образующие государство, – другой тип, а человечество – совершенно иной. Здесь нет абсолютно никаких загадок, а требуется всего лишь понимание некоторых азбучных законов диалектики.

Джексон указывает на еще одну разницу между критическими реалистами и неопозитивистами – в их отношении к прогнозам. Первые отвергают возможность прогнозов как на уровне эпистемологических стандартов, так и научных возможностей. Для вторых же прогноз равен объяснению, поскольку объяснить исход (результат) означает подвести его под закон, а сделать прогноз – это использовать закон (ibid., р. 111). Думаю, что те и другие не правы. Первые в принципе, а вторые потому, что прогноз требует знания законов, которые формулируются при познании сущностей явлений, что неопозитивизм отвергает в принципе.

Обобщая, Джексон делает такой вывод:

критический реализм также придерживается разделения разума-мира, но позволяет знаниям восходить к сущностным сферам, проникая в суть и без всевозможных опытов (ibid., р. 197).

Аналитизм (Analyticism). Аналитизм согласуется с неопозитивистским подходом об ограниченности знаний в феноменологической сфере, но отвергает понятие мира-не-зависящего-от-разума как абсурд (бессмысленность). Джексон эту часть начинает со сравнения теории Кеннета Уолца, построенной на лексиконе функционального структурализма в рамках «системной структуры», и теорий его оппонентов, иначе понимающих термин структура. Для Уолца, полагает Джексон, теории не просто нечто, что сравнивается с реальностью, скорее, именно теории и конструируют реальность, о которой «никто не сможет сказать, что это не подлинная реальность» и как таковая должна быть оценена в терминах, «передают ли они (теории) дух необозреваемых отношений вещей» и предоставляют ли «связи и причины, на основе которых вещи воспринимаются обозреваемыми».

Отношения теории и реальности – старая проблема позитивизма, которую все его виды в конечном счете решают в пользу идеалистического монизма. Джексон, правда, разделяет его на чисто идеалистический (существует только разум) и субъективистский (то, что существует, является функцией индивидуального разума). И то и другое у него есть феноменологический монизм. Но в любом случае оба варианта остаются на стороне «разума» в связке разум-мир. Джексон весьма детально проанализировал, как решалась проблема этой пары в истории философии, сконцентрировавшись в основном на философах-идеалистах, уделив большое внимание Ницше.

Все это ему было надо в конечном счете для того, чтобы сделать вывод:

дуализм так или иначе имеет дело с понятием истины, выявление которой находится между субъективным разумом и независимым-от-разума-миром, в то время как монизм уравнивает истину с необходимой (очевидной) полезностью, или, как писал Вильям Джеймс, «со стоимостью в терминах конкретного опыта» (ibid., р. 141).

Что, кстати, является уже не столько позитивизмом, сколько чистым прагматизмом.

Как раз именно эта методологическая база положена в основу конструктивизма (такими исследователями, как «социальный конструктивист» Макартур или «конструктивный эмпирист» Ван Фраассен) в ТМО. Но в ТМО, уверяет Джексон, «конструктивизм» не является философской онтологией, а относится к научной онтологии с таким набором существенных терминов, как «норма», «идея», «культура» и т. д.

Это направление Джексон называет аналитизмом, т. е. методологией, под которой он имеет в виду «анализ различных явлений одновременно», в отличие от словарных определений, где «анализ» означает первоначальную разбивку чего-либо на части, т. е. упрощение в целях увеличения всесторонности рассмотрения. Он также отличает эту методологию от синтетической, где утверждения, сделанные на основе аналитической методологии, «верны по определению», а «синтетические утверждения» требуют эмпирических оценок.

Рефлексивизм. Используя довольно редкий термин рефлексивность (reflexivity), автор сразу же оговаривает его отличие от похожего термина «рефлексия» (reflection, отражение). Последний термин относится к поведению, общественной практике, как бы обладает больше прагматическим смыслом, в то время как рефлексивность наполнена философским содержанием в контексте отношений связки разум-мир. Именно в таком качестве это направление лишь напоминает марксистскую теорию отражения, хотя на самом деле оно весьма далеко от нее.

Джексон в принципе отделяет рефлексивизм от неопозитивизма, описывая ее как самостоятельный подход в философии. Если трансфактуальный монизм взывает к определенной рефлексивности знаний, при котором инструменты накопления знаний возвращаются к самому ученому, то рефлексивность базируется или гарантируется эмпирическими требованиями, не относящимися ни к разуму-зависящему-от-реальности, ни к набору культурных ценностей, а только к практике накопления знаний как таковых. Видимо, слово «практика», которая в рамках марксистской философии является критерием истины, и заставило Джексона отнести это направление к марксистскому. Хотя это и не совсем так.

Рефлексивисты придают большое значение функциональности научных знаний. Причем эти знания являются не простым выражением классовых, расовых или гендерных атрибутов, а именно в контексте оказания влияния на эти различия. «Рефлексивисты являются монистами в том смысле, что они также не верят, что знания соответствуют миру-независимому-от-разума». Они убеждены в том, что, только помещая себя в социальную среду и одновременно анализируя собственную роль в качестве производителя знания, можно достигнуть таких знаний, которые необходимы для социальных мероприятий. За усложненной и запутанной словесной эквилибристикой скрывается простая мысль: «… знания прежде всего порождаются в личности, осознающей себя» и только затем соотносятся с окружающей средой (= «миром»). Точнее, не столько соотносятся, сколько определяют этот «мир», который у них так же, как и у аналитистов, не может быть полностью познан. На таких позициях стоят весьма разнообразные течения, в том числе феминистки и ученые «постколониального» времени.

Со ссылкой на Антонио Грамши Джексон отмечает, что рефлексивисты отрицают чисто «объективный» прогноз, поскольку в него вносится «программа», которая изменяет объективность в пользу нужного результата. Автор здесь, правда, не указывает, какой тип прогноза он имеет в виду: форму ли предвидения (prediction) или предсказания (forecast) и т. д. (Эта тема специального разговора, что будет освещено в соответствующем разделе.) Относя и марксистов к рефлексивистам, Джексон не оговаривает систему координат для прогнозов: одно дело – прогноз общественных явлений, где действительно субъективный фактор может играть существенную роль, например в форме программы действий для реализации желательного прогноза. В этом случае Джексон прав. Но если речь идет о естественных событиях, например о прогнозе погоды, тогда вряд ли субъективная «программа» кого бы то ни было поможет «одержать победу». Джексон, так же как и разбираемые им философы, часто забывает разграничивать системы координат явлений, которые обсуждаются. Хотя наверняка все они должны знать, что законы природы работают не так, как закономерности общественного развития.

Из последующего анализа становится очевидным, что у Джексона речь идет об ученых общественного профиля, особенно когда он говорит о том, что ученые-рефлексивисты «всегда историчны, или диалектичны». Он имеет в виду, что такого типа ученые, какие бы явления они ни анализировали, в конечном счете обязательно свой анализ и выводы будут сопрягать с историческими изменениями в обществе. Более того, «для рефлексивиста знание мира и изменение мира неразделимы» (ibid., р. 160). Это чуть переиначенное выражение Маркса о философах, которые обязаны не только познавать мир, но и изменять его, что, безусловно, верно, если только эту идею не доводить до абсурда.

Некоторая схожесть идей марксизма с идеями Макса Хоркхаймера и Теодора Адорно, а также других представителей Франкфуртской школы, видимо, послужила основанием для Джексона отнести последних к последователям марксистской традиции. Это не так хотя бы уже потому, что подлинные марксисты и, скажем, тот же Адорно кардинально иначе относились к диалектике Гегеля, не говоря уже о различных подходах к реальностям XX века, особенно в сопоставлении социализма и капитализма. Тем не менее Джексон прав в том смысле, что и марксисты, и рефлексивисты действительно строили анализ общественных явлений с позиции необходимости использования научных достижений для совершенствования общества. Другое дело, что они предлагали различные пути этого совершенствования.

Джексон, со ссылкой на марксиста Альтусера, обращает внимание на одну интересную метаморфозу, которая происходит при импорте некоторых теоретических элементов в виде понятий, категорий, методов и т. д. из одной области науки в «новое содержание». В процессе перехода оказывается, что «новизна» ставится под сомнение не столько из-за самих импортированных научных понятий, сколько из-за «крупных философских категорий». И поэтому необходимо очень долгое время, для того чтобы они заработали при решении старых проблем (ibid., р. 177).

Перенос понятий и категорий из одной области знаний в другую действительно важная философская тема, которая, на мой взгляд, недостаточно разработана. В любом случае необходимо очень осторожно работать с такими переходными понятиями, как, например, прогресс или эволюция, которые относят к органическому, неорганическому и общественному миру.

Джексон утверждает, что рефлексивизм превратился в центральный метод исследования МО. Одним из его основателей был Е.Х. Карр, который свои основные аргументы заимствовал из работ-дискуссий Карла Манхейма. Его известная книга «Двадцать лет кризиса» была диалектичной, и то, что он сказал в ней о производстве знаний, в большей степени звучит не в духе взглядов современных реалистов (они почти все неопозитивисты), а в русле подходов современных марксистов и феминистов (ibid., р. 187).

В целом же рефлексивизм, считает Джексон, вбирает в себя монистский отказ от понятия мир-независимый-от-разума, и трансфактуального признания знаний, которые реализуются за пределами феноменального опыта (ibid., р. 197). Такой вывод на самом деле означает, что рефлексивизм – это одна из разновидностей философии идеализма, которая в наше время проявляет себя в форме субъективного монизма, где разум познает и управляет миром, не обращая внимание на внутренние закономерности природы.

Если это так, то никакого отношения к марксизму этот подход не имеет, поскольку марксизм, наоборот, признает объективность мира, независимого от сознания, и не признает знания, которые не подтверждаются общественной практикой. Именно эти идеи было подробно изложены в философских работах, в частности, Энгельса («Диалектика природы») и Ленина («Материализм и эмпириокритицизм», а также в «Философских тетрадях»), которые, судя даже по обширной библиографии Джексона, прошли мимо внимания автора.

И все же этому направлению придется уделить специальное внимание в последующем по двум причинам. Рефлексивисты являются ярыми противниками позитивизма и ее разновидностей, составляя любопытный сегмент политико-философского течения на левом фланге критиков капитализма. Несмотря на это, это течение не является марксистским, как его пытаются представить некоторые последователи рефлексивизма и его интерпретаторы. Что и придется разъяснять в соответствующем месте.

Плюралистическая наука МО. Собственная позиция Джексона опирается на плюралистический подход к знаниям. Прежде всего он определился с термином «наука», базирующимся на определениях, данных Максом Вебером. Звучит этот «широкий» термин так:

Наука – это «тщательное и строгое применение набора теорий и понятий для того, чтобы произвести „продуманную организацию эмпирической актуальности“» [38] Этот вывод включает в себя три требования к научным знаниям: они должны систематически сопрягаться с исходными посылками, они должны подвергаться общественному критицизму внутри научного сообщества и должны стремиться создавать мировые знания (ibid., р. 193).

Отсюда вытекает, что цель науки – это организация научных знаний. Ради чего – не сказано. Этот вывод сделан чисто в неопозитивистском духе.

Изложив основные требования к науке, он предлагает «вовлеченное плюралистическое отношение», заключающееся в отказе от методологических различий, которые находятся в изоляции друг от друга или эклектически собраны из различных «клеток» в типологии философско-онтологических пристрастий. И что же дает такой плюрализм? Оказывается:

Вовлеченный плюрализм выносит на поверхность спорные темы; темы, которые без особой надобности не раскрываются в согласии или несогласии, а вместо этого производят тонкую дифференциацию и спецификацию, привнесенную трудной умственной работой (ibid., 207).

Именно в этом суть «методологического плюрализма». И в поддержку такого подхода Джексон призывает не кого-нибудь, а прагматика Вильяма Джеймса. Джеймс же, естественно, рассуждает о том, почему мы должны верить каким-либо «изолированным системам идей», когда мир управляется множеством систем и различными людьми, когда результаты очевидного опыта говорят нам о том, что мир творится (делается) на основе многих системных идей и различными людьми, которые при реализации своих идей получают свои прибыли (profit), в то время как другого типа «профиты» могут быть пропущены или отсрочены… Да и вообще мир так сложен, состоит из множества реальностей, следовательно, чтобы его понять, должны быть использованы различные понятия и различные отношения… и далее все в таком же духе.

Джексон, как бы оправдывая своего ментора, пишет, что, возможно, язык Джеймса немножко устарел, но главная его идея «прекрасно подходит для научного поля, характеризуемого различными методологическими перспективами и „системой идей“». «Методологический плюрализм, – пишет Джексон, – раскрывает ситуацию, в которой различные научные методологии вбирают различные части знаний, каждая из которых внутренне находит свое особенное место, но ни один из них не требует безоговорочного универсального преимущества» (ibid.).

Плюрализм в политике, может быть, и не плох. Но плюрализм в науке? Очевидно, не это имеет в виду Джексон. Ясно, что он как бы открывает дорогу для множества подходов, методов для изучения истины. Истины ли? Вот в чем вопрос.

Джексон со ссылками на Вебера и Вайта подробно объясняет разницу между методами и целями науки, подчеркивая, при этом, что «целью самих знаний», по Вайту, является «объяснительное содержание» научных знаний (ibid., р. 18). При этом добавляет, что наука не имеет качественных оценок. Почему-то этот момент особенно беспокоит авторов, заставляя постоянно подчеркивать, что наука дает фактические знания и отделена от политики и нормативных оценок (ibid., р. 25). И это признают даже неограмшисты.

Для марксиста объективность науки – это аксиома, но для буржуазных исследователей и ученых – не совсем, поскольку они сами постоянно сталкиваются с тем, насколько научные выводы зачастую зависят от политики, или экономики, или от тех, кто спонсирует научные проекты.

Джексон уточняет свое понимание разницы между методом и методологией, соглашаясь с определениями, которые дал в свое время Дж. Сартори: методы – это техника сбора и анализа информации, а методология – логическая структура и процедура научного исследования. В узкой интерпретации в принципе можно согласиться с таким пониманием различий.

Следует также определить, что понимают философы-международники под терминами онтология и эпистемология. Под первым термином они понимают бытие и то, что существует в мире, под вторым – познание и как наблюдатель формулирует и оценивает этот мир. При этом, правда, повисает термин гносеология, но чаще всего он является синонимом эпистемологии. А далее автор, то ли в угоду плюрализму, то ли сам не замечая противоречия, обозначает различия между двумя терминами, которые использовали Хэйки Патомэки и Колин Вайт. Имеются в виду термины онтологическая наука и онтологическая философия. Первая как раз изучает бытие, а вторая занимается процессом познания, нашим отношением к бытию. Это пример крайне неудачного сочетания слов, поскольку здесь сразу же указывается, что философия не наука, с чем, кстати, согласны немало ученых-естественников. Но главное в другом. Онтология в переводе с греческого означает наука о бытие, а сами по себе наука и философия – это сферы познания, т. е. гносеология, или эпистемология. Другими словами, можно сказать, что эти два термина (наука и философия) тождественны, поскольку они выражены в единстве – онтологическая эпистемология. И следовательно, различия между ними исчезают. Указанные авторы, сами не подозревая, а Джексон их не поправил, вместо различения ввели совершенно пустые термины, которые только запутывают суть дела.

Сами они, правда, видят в таких определениях простор для плюралистических подходов к науке, вместо того чтобы «империалистически» предрешать все дискуссии, предлагая узкие и четкие определения (ibid., р. 34).

И вот к каким результатам приводит отказ от «империалистического диктата». Джексон пишет:

«Что такое природа бытия?» и «Что такое цель человеческого существования?» – два очень хорошо известных примера своего рода онтологически/теологически этических вопросов, на которые каждый конкретный ученый дает ответы в конечном счете в зависимости от масштаба веры , именно из-за того, что они не могут быть обдуманы эмпирически или рационально (ibid., р. 34. Курсив мой. – А.Б. ).

Вот вам позитивизм в чистом виде! Как бы даже самый передовой позитивист ни изощрялся в заумных словесах и научных терминах, в конце концов он непременно придет к вере или духу, вселёнными в нас Тем, Кто бесконечно вечен. – Аминь! Позитивисты почему-то думают, что если они не могут дать ответы на что-либо, то этого не может сделать уже никто. Хотя на многие обсуждаемые ими вопросы давно уже даны ответы.

 

3. Философская школа «толковательного диалога»

Такой школы не существует. Однако чтение монографии «Теория международных отношений и философия» с подзаголовком «Толковательные диалоги» подтолкнуло меня назвать этот параграф именно таким образом. Вообще-то такой подзаголовок прямо указывает на то, что участники монографии-сборника относятся к Английской школе, образовавшейся на методологической базе толкования (интерпретации) истории. Представленные авторы – тоже «толкователи», только толкуют они нечто другое, о чем ниже.

Судя по всему, мода на философию в контексте ТМО набирает силу. К ней активно подключилось новое поколение исследователей, прежде всего из Англии, которое решило углубить понимание сущностей МО с опорой на тех философов и социологов, о которых классики даже не задумывались. Им, классикам, явно не приходило в голову, что такие философы, как Мартин Хайдеггер, Жан Паточка, Эммануил Левинас, Жак Деррида или Людвиг Витгенштейн, имеют какое-то отношение к проблемам МО. И уж тем более вряд ли кто-то из них мог оценить «вклад» в ТМО русско-советского философа Михаила Бахтина. Думаю, что с позиции ТМО не интересовал их и Ф. Ницше. Подозреваю, что и вклад Мишеля Фуко в исследования международных отношений, который авторы называют «ценным», остался незамеченным профессиональными теоретиками МО. И это естественно, поскольку все названные философы изучали темы, в большей степени связанные с языковыми, культурологическими и литературоведческими проблемами, весьма далекими от международных отношений. Экзистенциализм же Хайдеггера и Левинаса даже на философском уровне не сопрягался с проблематикой ТМО.

И тем не менее авторы монографии, а это в основном политологи, а не международники, нашли в работах названных философов идеи, которые позволили фактически открыть пока небольшую нишу в рамках Английской школы, своего рода подшколу «толковательного диалога», которая растолковывает международные отношения с позиции лингвистики, интерпретаций текстов и поведения акторов. Насколько это «углубляет» ТМО, пока судить сложно, но некоторое философское обрамление исследованиям на международную тематику подобный подход, безусловно, дает. А может быть, и нечто большее. Попробуем разобраться.

Начнем со статьи о Ницше, авторами которой являются международник из Австралии Роланд Блейкер и политолог из Англии Марк Чоу. Они сразу же заявляют, что Ницше оказал влияние на Мишеля Фуко, Альбера Камю и феминистку Юдит Батлер. На самом деле Ницше повлиял на значительно большее количество значимых имен, но здесь как бы имелись в виду те лица, которые каким-то боком соприкасаются с темой МО. Не знаю, как насчет Батлер, но что касается двух первых, то они к этой теме имели такое же отношение, как любой турист, путешествующий из одной страны в другую.

Что привлекло авторов в Ницше? Прежде всего его высказывание о стиле. «Стиль имеет значение» – так выразили они идею Ницше. Хотя о стиле Ницше говорил не совсем так, но в данном случае это пока неважно. Ради исторической справедливости следуют, правда, напомнить, что до Ницше о стиле афористично выразился и француз Ж. Бюффон: «Стиль – это человек». Но если Бюффон просто выразился, то Ницше продемонстрировал необычность своего стиля во всех своих работах. Поскольку для него это действительно имело громадное значение, так как недаром в учении о стиле он подчеркивал: «Первое, что необходимо здесь, есть жизнь: стиль должен жить». И не просто жить. «Стиль должен доказывать, что веришь в свои мысли и не только мыслишь их, но и ощущаешь».

Из такого типа высказываний авторам больше всего понравилось следующее:

Здесь мы высвечиваем один из важных уроков, почерпнутых у Ницше, о том, что не столь важно, что он сказал, а как он сказал [44] .

Авторы не замечают, что такого типа урок скорее относится к словесному творчеству, литературе, поэзии, вообще к искусству, для которых часто форма важнее содержания. При формулировке же закона или некой научной истины не имеет значения, обрамил ли ты свое высказывание метафорами или эпитетами, важно именно то, что ты сказал. И как сказанное согласуется с научными истинами, отражающими объективную реальность. Для истины «стиль» не важен.

«Толкователи» приводят еще одно вдохновившее их суждение Ницше: «Настоящая опасность, по мнению Ницше, заключается в том, „что все зависит от содержания понятия“» (ibid.). Я сомневаюсь, что Ницше мог так сказать, учитывая его глубокое уважение к Гегелю. Но если он это где-то и сказал или написал, то наверняка речь шла не о научной сфере, а об искусстве или литературе. В таком контексте это высказывание для Ницше было бы естественным, поскольку он прежде всего поэт, для которого любое понятие ограничивает явление, сужает его только до сути. Жизнь, как известно, богаче любого понятия, а для творческих людей, поэтов сутью является художественный образ, где истина вообще ни к чему. Они наслаждаются разнообразием явлений. Но науки без понятий не существует. И то, что верно и убедительно для искусства, неприемлемо для науки.

И далее идет восхищение рассуждениями Ницше о «деревьях, цвете, снеге и цветах», которые являются вещами сами-по-себе, но все еще воспринимаются как метафоры, «которые не соответствуют действительным целостностям» (р. 10). Или такой поэтический пассаж против «реалистов» из его «Веселой науки»:

Вот эта гора! Вон то облако! Что в них «действительного»? Стряхните же однажды с них иллюзию и всю человеческую примесь, мои трезвые друзья! Да если бы вы только смогли это! Если бы вам удалось забыть ваше происхождение, ваше прошлое, ваше детство – всю вашу человечность и животность! Для вас не существует никакой «действительности» – да и для вас тоже, мои рассудительные друзья (p. 11).

И вот этот пассаж, который Ницше написал с позиции «влюбленного художника», приводит к таким глубокомысленным выводам авторов статьи: «Способ, на основе которого мы воспринимаем и трактуем эти факты и феномены, зависит от точки зрения (а в данном случае правильнее было бы сказать – от местоположения), с каких мы их обозреваем» (ibid.). Неужели для столь банального вывода нужна была философия Ницше? Неужели и без всякой философии не ясно, что художник или поэт иначе воспринимает «горы и облака», чем ученый? И неужели, если кто-то эти же самые горы и облака назовет другими словами, они поменяют свою онтологическую сущность? Но именно к такому выводу приходят Блейкер и Чоу, когда пишут:

Борьба за лучший и справедливый мир только тогда может стать успешной, если он (мир) напрямую сопрягается с терминологией, на основе которой мы интерпретируем и представляем международные отношения (р. 17).

Подчеркиваю: речь идет не о понятиях и категориях, а именно о словах. Как было бы просто достигать мира всего лишь изменяя слова!

И все же при всей безрассудности такого подхода в нем есть некоторый смысл, когда речь идет о пропагандистском или идеологическом обрамлении политики. И здесь авторы даже сами употребили фразу – «язык обрамляет политику» (language frames politics). Например, агрессию или вторжение можно назвать помощью, и тогда, если следовать логике авторов, содержание политики тоже меняется. Точно так же обстоит дело, если выражение «свержение иностранного правительства» поменять на «освобождение от тирании», слово социализм поменять на тоталитаризм, а империализм на демократию, феодализм на коммунизм и т. д. Очень часто это срабатывает. На то и пропаганда. И действительно, получается, что стиль и слова «имеют значение». И конечно же, поведение на международной арене не может быть отделено от манеры и стиля. Но авторы заблуждаются, когда утверждают:

Надо признать, что эти факты имеют смысл только благодаря нашей интерпретации, которая, в свою очередь, воздействует на то, как мы политически воспринимаем окружающие нас факты и феномены (р. 17).

Авторы забывают известное изречение Талейрана, что «слова нам даны, чтобы скрывать наши мысли». Дипломатия – это искусство, или такая игра, в которой выигрывает часто не самый сильный, а самый хитрый, именно тот, кто словесными трюками усыпляет противника. Все это настолько банально, что неслучайно профессиональные теоретики даже не обсуждают эти азбучные истины и тем более не выводят их на уровень неких философских мудростей, от которых надо отталкиваться в своем поведении и словесном выражении.

Вообще-то не знать об этом для англоязычных политологов и социологов непозволительно, если иметь в виду, что Джордж Оруэлл довольно подробно описывал подобные явления в своем знаменитом эссе «Политика и английский язык». Напомню. В нем он писал: «Все проблемы являются политическими проблемами, а политика сама есть масса лжи, уверток, глупости, ненависти и шизофрения». И он на многих примерах показал, как слова «защищают незащищаемое», как ложь выдается за правду и как убийство становится респектабельным действом. Показал он и метод сокрытия смысла слов. Для этого обычно используются латинские слова, которые «покрывают факты как снежок, размывая четкость и скрывая детали», а также абстрактные термины взамен конкретных слов (ibid.).

Интересно, что известный американский лингвист Джордж Лакофф все эти языковые хитрости воспроизвел на современном материале при сравнении политического языка демократов и республиканцев. К примеру, когда речь идет о бюджетных проблемах последние употребляют слова налоги (taxes) и расходы (spendings), в то время как первые предпочитают говорить о доходах для инвестиций (revenues for investments). Республиканцы, как правило, выражаются конкретно, демократы – абстрактно. Если же речь идет в целом о внешней политике, то, скажем, слово убивать (to kill) применяется для описания действий врагов по отношению к США. Аналогичные действия Америки против врагов обозначаются таким эвфемизмом, как кинетическая акция. Или, как однажды выразился Барак Обама, «летальные, целевые действия против Аль-Каиды и связанных с ней сил». И во всем этом нет ничего удивительного. Задача политика заключается в том, чтобы достичь целей, используя в том числе и языковой арсенал.

Но когда речь идет о науке, задача ученого как раз заключается в том, чтобы самому не стать жертвой пропаганды. Словесные выкрутасы не меняют сущностей. Они только затушевывают их, часто вводя в заблуждение и самих авторов подобных выкрутас. Это не просто логический позитивизм, доведенный Людвигом Витгенштейном до крайности, это крайняя форма субъективного идеализма, превосходящая солипсизм Беркли.

Любопытно, что автор статьи, посвященной именно Витгенштейну, Карин М. Фирке, всерьез утверждает, что языковые исследования знаменитого австрийца «повлияли на все основные направления мысли в работах о международных отношениях». Правда, сразу же опровергая себя, говорит, что это влияние было «косвенным» и не всеми признанным, имея в виду аллергию к вопросам языка в ТМО. По мнению Фирке, влияние исследований Витгенштейна на ТМО выразилось в том, что они позволяют смотреть на международные отношения «с другого угла». Опять же при этом она забыла указать, насколько этот угол углубил познание в области международной тематики. Витгенштейн, безусловно, талантливый лингвист. Но использовать его философские изыскания в области языка для ТМО в состоянии только такой не менее талантливый лингвист и политолог, как Карин Фирке.

Упомянутые выше Блейкер и Чоу обратили внимание на одну важную мысль, которую они вынесли из работ Ницше. Это взаимосвязь между языком, знаниями и властью (как power). Они пишут:

Он (Ницше) верил, что поиск истины всегда содержит волю к власти (power), жажду триумфа, желание покорять. Это желание редко подчеркивалось и даже признавалось, поскольку оно встроено в саму природу языка и знаний (р. 9).

Эту идею они, видимо, почерпнули из работы, приписываемой Ницше, «Воля к власти». Авторы полагают, что множество современных писателей стали эксплуатировать эту идею, выдвинутую Ницше. Из этого множества они назвали только Мишеля Фуко. Идея заключается в том, что не существует властных отношений, которые бы не содержали знаний, и, наоборот, не существует знаний, которые не предполагали бы в то же время властных отношений (р. 12).

Следует сказать, что на самом деле о взаимоотношениях знания и силы писали многие философы, начиная с Ф. Бэкона («знание есть сила»), хотя ни один из них не смог вскрыть их онтологические взаимосвязи. Но здесь важно то, что авторы обратили внимание на эту взаимосвязь, которую им подсказал Ницше. Детально же эта тема, включая и анализ понимания этой связи М. Фуко, будет рассмотрена в соответствующем месте.

Прежде чем приступить к анализу еще одной статьи, я не могу удержаться, коль речь зашла о Ницше, чтобы не упомянуть отношение самого Ницше к англосаксонской расе. В работе «По ту сторону добра и зла» популярный среди англичан и австралийцев философ крайне нелестно отзывается о такой «нефилософской расе», как англичане. Досталось всем: и Бэкону, и Гоббсу с Юмом, «нудному путанику Карлейлю», а также таким «посредственным англичанам», как Дарвин, Джон Стюарт Милль, Герберт Спенсер. И даже: «В конце концов не следует забывать того, что англичане с их глубокой посредственностью уже однажды были причиной общего понижения умственного уровня Европы».

Я, естественно, не разделяю отношение Ницше к названным именам, но для меня было бы странным опираться на учение человека, который оскорбляет мою нацию, и при этом восхищенно рекламировать его идеи, которые в общем весьма банальны, по крайней мере с точки зрения ТМО. У англичан, видимо, другое представление о чувстве собственного достоинства.

А теперь о статье, связывающей Юргена Хабермаса и Маркса с Критической теорией в ТМО. Ее автором является Александр Анивас, специализирующийся на изучении левых политиков и философов.

Критическая теория – это одна из модных школ в ТМО. По мнению Аниваса, ее основателем был Макс Хоркхаймер, вдохновленный идеей Маркса о «безжалостной критике всего, что существует». Хотя книга самого Хоркхаймера была опубликована еще в 1937 г., однако идеи Критической теории стали внедряться в ТМО в начале 1970-х годов. Ее главным отличием от «традиционных теорий» (так назывались буржуазные теории) считается утверждение, что все знания являются «социально обусловленным историческим продуктом». То есть теория может быть понята в контексте «реальных социальных процессов», а не в «абсолютизированных, идеологических категориях». Последнее, как вытекает из работы Хоркхаймера, как бы присуще марксистским теориям. Хотя на идее «историзма» всех процессов постоянно настаивали именно Маркс и все его подлинные последователи. Но адепты Критической теории, видимо, не заметили этого.

Если же коротко, то Критическая теория авторами определяется в терминах методологического введения в: 1) теоретическую саморефлексию, 2) историчность, 3) социальную тотальность, 4) постоянную критику с просветительными намерениями (ibid.). Хабермасу, однако, не понравилась излишняя материалистичность истории по Марксу, и он выдвинул возражения, которые пришлись по вкусу большинству сторонников этой теории. Свои идеи он изложил в известной работе «Теории коммуникационных действий», в которой главную роль играла лингвистическая составляющая в процессе понимания рационально мотивированных решений. Этой работе предшествовала критика Хабермасом нескольких положений Маркса. Одно из его возражений заключалось в том, что якобы Маркс «неадекватно отделил труд от взаимодействия». Последнее у него растворилось в труде. Это Хабермас доказывает на основе лингвистического анализа слов, например, того же самого «труда». Более того, по его мнению, Маркс рассматривал само понятие «труд» как эпистемологическую категорию, что вызывает у Хабермаса большие сомнения.

Я не собираюсь втягиваться в полемику с Хабермасом. Хочу только подчеркнуть, что не только он, но и многие другие «крупные ученые» критикуют Маркса за то, что он не анализировал те или иные явления в соответствии со свежими взглядами этих самых ученых. Им почему-то не приходит в голову, что Маркс, анализируя категорию труда, совершал экономический анализ на базе экономических понятий и категорий, а не разбирал философскую адекватность слова «труд» слову «взаимодействие». При этом вряд ли он задумывался, поймут ли его толкование «труда» последующие теоретики, которые сконцентрируются под влиянием Хабермаса на слове «диалог». Аналогичную критику можно предъявить любому исследователю даже самой широкой темы, поскольку всегда найдется лингвист, который попрекнет его в том, что он в своем анализе проигнорировал, например, истоки происхождения слова информация. Но здесь для нас важно то, как оказалось, и Хоркхаймер, и особенно Хабермас оказали большое влияние на формирование Критической школы, в частности на одного из ее приверженцев – Эндрю Линклейтера, с которым придется не раз и не два встречаться на страницах следующего тома.

В своей статье Анивас подчеркивает, что тема «диалога», разработанная Хабермасом, подвигла Линклейтера на исследования социальных процессов в морально-культурной сфере. А в основу трехступенной морально-эволюционной модели Хабермаса, который, в свою очередь, позаимствовал ее у Лоуренса Кольберга, Линклейтер закладывает «прогрессивное развитие различных форм морального понимания» в таких формулировках: предконвенциональный, конвенциональный и постконвенциональный (на русском языке смысл этих слов приблизительно означал бы: отсталый, шаблонно-традиционный и современный). Эта заумь в переводе на нормальный язык означает следующее. При отсталом моральном уровне люди подчиняются нормам из страха наказания, на шаблонно-традиционном уровне они подчиняются из чувства групповой лояльности, а на современном, не подчиняясь властным структурам, следуют только тем нормам, которые имеют универсальную ценность. Последнее, понятно, является высшей степенью морали.

Как же этот подход сказывается на ТМО? Оказывается, существенно. Линклейтер, в пересказе Аниваса, справедливо полагает, что конец холодной войны и глобализация разорвали связку «суверенитет, территориальность, гражданство и национализм». Это особенно стало заметно в Европейском сообществе. Имеется в виду, что на западноевропейском пространстве создались своего рода экономические и политические интеграционные поля, обозначенные как «пост-Вестфальское сообщество», внутри которого как раз и начался «универсальный диалог», демонстрирующий эрозию национальных государств как монополистов силы. И в результате на выходе мы получаем «транснациональное гражданство», которое движется в сторону подлинного «космополитического гражданства» (р. 153).

Ирония заключается в том, что, даже если согласиться с подобными рассуждениями англичанина Линклейтера, именно Англия меньше всего вовлечена в это Европейское сообщество, к тому же постоянно грозит покинуть даже его экономические структуры. В любом случае другие политологи, к примеру Робби Шильям (тоже из Англии), с недоверием отнеслись к теориям Линклейтера, обозначая их как «идеалистическое понятие», которое выстраивает историю в рамках целенаправленного процесса. Другой оппонент, американка Джин Элштейн, не без иронии замечает: «Кажется, Линклейтер ожидает, что „имущие“ добровольно передадут свое благосостояние „неимущим“ для достижения правильного функционирования общества» (р. 154).

Хабермас, в отличие от своего последователя идеалиста Линклейтера, осознает «антиномию» между теорией и практикой, приспосабливая первую к «уже существующим политическим обществам», в результате чего «хорошее» общество это то, «что есть и что может быть социально принятым» (ibid.). Здесь вновь речь может идти об интерпретации, поскольку «принятыми» могут оказаться «интервенции, возглавляемые США, в Заливе, Косово, и (с долей критики) в Афганистане», которые как раз и были поддержаны Хабермасом (р. 155). Эти интервенции могут означать перетолкованные идеи Линклейтера о «гуманитарных интервенциях Запада, а также разговоры о правах человека». Видимо, в ключе своего понимания интервенций Хабермас довольно оптимистично оценивает и просветительную потенцию Европейского сообщества и превращение его в «космополитическое сообщество государств».

Любопытно, что Хабермас в своем отношении к военным интервенциям Запада после холодной войны не одинок. Аналогичной позиции, по мнению Аниваса, придерживаются практически все значимые ученые леволиберального направления. В подтверждение он приводит обширную цитату видного представителя «новых левых» англичанина Перри Р. Андерсена, глубоко изучавшего теории Хабермаса и левых. В одной из своих работ Андерсен пишет, что за всеми этими философствованиями стоит «банальное ежедневное желание – поиметь пирог и съесть его». И как бы ни критиковали стандартные подходы в международных отношениях, заменяя их на отношения «универсальной морали», в конечном счете «развязка не вызывает сомнения: лицензия для американской империи как месту для человеческого прогресса».

* * *

Здесь нет необходимости критически разбирать или углубляться в труды Витгенштейна, Хоркхаймера или Хабермаса, поскольку не в этом состоит задача раздела. Здесь важно было подчеркнуть, что в ТМО стало хорошим тоном начинать с философии, точнее, с анализа идей тех или иных философов, которые оказали влияние на работы самих теоретиков МО. Причем бросается в глаза, что если классики-теоретики строили свои теории и концепции на основе философии позитивизма и прагматизма, то последующее поколение исследователей внедрили в оборот взгляды, концепции, труды философов иных течений, а также других областей знания, в частности из языкознания и культурологии.

И хотя последние никакого отношения к исследованиям на международные темы не имели и не имеют, их привлечение не лишено определённого смысла. Прежде всего для раздела пропагандистского и идеологического обрамления внешней политики, в которой слова и термины, тип поведения акторов и субъектов политики могут играть подчас решающую роль. Эту роль в свое время хорошо освоили профессионалы от рекламы. Неплохо это сделали и профессиональные политики. Правда, в этой связи не стоит забывать, что в рамках ТМО давно существует направление, обозначенное как имиджинология – наука об образах и символах. Но этот подраздел ТМО основной упор в анализе делает на стереотипы стран, или, по выражению К. Боулдинга, «имидже ситуации».

Авторы же представленного сборника предлагают на базе лингвистики придать новый облик внешней политике стран и даже всей системе международных отношений. Неважно насколько это утопично и насколько верят сами авторы в свои утопии. Важно то, что этот срез внешнеполитического процесса может быть поднят на уровень науки в связке «язык и восприятие». Повторяю, в рекламном деле и в политике эта связка доведена едва ли не до совершенства.

 

4. Кантовский мир

Прежде чем вернуться к современным философам, есть смысл обратить внимание на две работы Канта, на которые ссылаются почти все «миролюбивые» теоретики МО. Речь идет о его статьях «Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане» (1784) и «К вечному миру» (1795).

Две названные небольшие статьи Канта получили весьма широкое распространение в политологической литературе, в которой чуть ли не все буржуазные авторы высоко оценили его гуманистические идеи. Это и неудивительно, поскольку в первой статье философ призывал к «достижению всеобщего правового гражданского общества» (т. 8, с. 17) и к формированию «совершенно справедливого гражданского устройства» (там же, с. 18), одновременно отстаивая идею «всеобщего всемирно-гражданского состояния» (там же, с. 26). Во второй статье Кант пишет о вечном мире и его гарантиях.

Обычно, упомянув все эти пожелания философа, авторы начинают расхваливать мудрость Канта, не вдаваясь в анализ причин этих пожеланий, одновременно опуская ряд интересных его утверждений, которые не укладываются в политические ценности современных буржуазных обществ. Есть смысл восполнить этот пробел.

Прежде всего следует подчеркнуть, что призывы Канта к формированию гражданского и правового общества, а также к всеобщему миру были вполне естественны в конце XVIII века, особенно для тогдашних разрозненных германских государств, которые продолжали прозябать в тенетах феодальных отношений и постоянных войн между собой и с другими государствами. Для Канта, как провозвестника нарождающейся буржуазии (а на написание второй статьи (1795) его вдохновила уже начавшаяся Французская буржуазная революция 1789 г.), представленные взгляды, повторю, были вполне естественны и логичны. Вместе с тем бросается в глаза, что будущее мира он представляет в идеализированном свете, как и многие другие идеологи раннего капитализма. Мечты о «всеобщем правовом гражданском общежитии» оказались полной утопией. И идею эту как раз и утопила та самая буржуазия, в интересах которой выступал великий философ. Причем любопытно: буржуазные идеологи, выступающие против марксизма, не упускают возможности обвинить Маркса в утопизме, однако никогда этого не делают в отношении Канта. Причина проста – Кант их идеолог, их философ, неважно, прав он или нет. Маркс – чужой. Его надо «разоблачать».

Кант их философ не только по политическим взглядам, он их в немалой степени именно по философским основаниям. Дело в том, что саму идею гражданского и правового общества Кант обосновывает… глупостью человеческого рода, «ребяческим тщеславием», «злобой и страстью к разрушению» (т. 8, с. 13). Естественно, ожидать от человечества «разумной собственной цели» не приходится. И тут выручает природа. Оказывается, только у природы есть «определенный план». Кант утверждает:

Вот почему такое общество, в котором максимальная свобода под внешними законами сочетается с непреодолимым принуждением, т. е. совершенно справедливое гражданское устройство , должно быть высшей задачей природы для человеческого рода, ибо только посредством разрешения и исполнения этой задачи природа может достигнуть остальных своих целей в отношении нашего рода (там же, с. 18).

И еще:

Историю человеческого рода в целом можно рассматривать как выполнение тайного плана природы – осуществить внутренне и для этой цели также внешне совершенное государственное устройство как единственное состояние, в котором она может полностью развить все задатки, вложенные ею в человечество (там же, с. 23–4. Курсив мой. – А. Б. ).

Перед нами пример классической телеологии, про которую забывают упомянуть все приверженцы Канта. Но он не просто телеолог, связывающий развитие человечества с законами природы, а также судьбы и провидения, которые жаждут мира и правового государства, он еще и теист в самой натуральной форме. Вот еще один пассаж из второй статьи:

В механизме природы, которой принадлежит человек (как чувственное существо), обнаруживается форма, лежащая в основе ее существования, которую нельзя понять иначе, как приписав ей цель, указанную ей творцом мира, что мы и называем (божественным) провидением… наконец, по отношению к отдельным событиям как божественным целям мы говорим уже не о провидении, а о воле всевышнего (directio extraordinaria), познать которую (указывающую на чудо, хотя события так не называются) действительно есть безрассудная дерзость человека (т. 7, с. 27. Курсив мой. – А.Б. ).

Здесь вся его онтология, телеология, теизм и агностицизм.

Весь набор великолепных качеств, о которых мечтает любой уважающий себя позитивист, будь он «нео» или «пост».

Известно, что большинство теоретиков-реалистов указывают на неизбежность войн в силу врожденных человеческих качеств. При этом в качестве аргументов называют работы тех или иных ученых. Но ни разу я не встретил в этой связи упоминания имени Канта. Оказывается, он тоже не обошел эту тему. Вот, во второй статье он утверждает:

Для самой же войны не нужно особых побудительных оснований: она привита, по-видимому, человеческой природе и считается даже чем-то благородным, к чему человека побуждает честолюбие, а не корысть; это ведет к тому, что воинская доблесть непосредственно оценивается чрезвычайно высоко (у американских дикарей, равно как и у европейских во времена рыцарства) не только во время войны (что справедливо), но также как причина войны, и часто война начиналась только для того, чтобы выказать эту доблесть (там же, с. 31. Курсив мой. – А.Б. ).

Получается, мудрая природа заложила в человека тягу к войне, причем из-за таких не очень важных для выживания качеств, как честолюбие и доблесть. Возможно, великому философу было виднее, но довольно трудно представить, чтобы неандертальцы бились с кроманьонцами, не говоря уже об охоте на мамонтов, для демонстрации честолюбия и доблести.

При этом удивительно, что все, что бы ни делал человек, от него вообще ничего не зависит, потому что, как пишет Кант,

когда я говорю о природе: «она хочет, чтобы произошло то или другое», то это не значит, что она возлагает на нас долг делать что-либо (так как это может сделать только свободный от принуждения практический разум), но делает это сама, хотим мы этого или нет (fata volentem ducunt, nolentem trahunt) (там же, с. 32. Курсив мой. – А.Б. ).

Правда, за 11 лет до этого, в первой статье, он же писал: «Все природные задатки живого существа предназначены для совершенного и целесообразного развития» (т. 8, с. 13). Не исключаю, что в эти «живые существа» человек не входил.

Вообще-то эти две статьи демонстрируют очевидное противоречие, которое стараются не замечать приверженцы Канта: природа создаст всеобщий мир посредством человеческого рода, в то же время именно этот род, состоящий из множества «человеков», является источником войн, которые также определены природой. И в таком случае можно ли полагаться на ТАКУЮ природу, которая не соображает, что ее правая рука делает одно, а левая противоположное?

Однако у Канта во второй статье есть некоторые положения, которые авторы также стараются не замечать. Вот одно из них:

Ни одно государство не должно насильственно вмешиваться в политическое устройство и правление других государств (т. 7, с. 9).

Очень неудобный принцип внешней политики, особенно тех государств, которые стремятся «к миру». Все основные капиталистические государства блестяще опровергли этот постулат своей практикой и продолжают насмехаться над ним в настоящее время. Вместе с тем знаток международных отношений должен знать, что этот постулат входил в качестве одного из принципов доктрины мирного сосуществования на международной арене, на основе которой осуществлялась внешняя политика СССР. В качестве одного из принципов он входит и во внешнеполитическую практику КНР. Но это для теоретиков МО уже не так интересно.

Любопытно еще одно положение Канта, игнорируемое теоретиками. Он пишет:

«Между тем каждое государство (или его верховный глава) желает добиться для себя длительного мирного состояния, чтобы подчинить себе по возможности весь мир» (там же, с. 34).

Это крайне важное наблюдение Канта, на котором придется остановиться отдельно в соответствующем разделе. Здесь же я его напомнил для тех, кто иногда восторгается стремлением того или иного государства «к миру», который на самом деле ему необходимо совершенно в других целях, далеких от альтруизма.

Почти в этом же контексте звучит и такое положение Канта:

Что же касается других государств, то создание распри между ними – вполне надежное средство под видом помощи слабым подчинить их себе одно за другим (там же, с. 43).

Кажется, Соединенные Штаты очень хорошо усвоили именно этот постулат Канта.

Вот еще одна мудрость Канта, которая игнорируется современными теоретиками, не устающими обвинять некоторые страны в авторитаризме. Удивительно, но философ как бы именно в их адрес написал:

Что же касается внешних сношений, то от государства нельзя требовать, чтобы оно отказалось от своего деспотического устройства (которое могущественнее внешних врагов) до тех пор, пока ему грозит опасность быть немедленно поглощенным другими государствами; при таком положении дел все добрые помыслы следует отложить до лучших времен (там же, с. 40–1. Курсив мой. – А.Б. ).

Кант, несмотря на свою приверженность и мечту о «правовом государстве», явно лучше понимал, что государственное устройство определяется множеством факторов и обстоятельств внутреннего и внешнего характера. И универсальности в этом вопросе быть не может.

Мне пришлось подробно остановиться на этих статьях Канта, чтобы показать, что они часто подаются в фальсифицированном виде, не отражая реальной сути его идей. Но это не должно удивлять. Такая подача материала всего лишь подтверждает, что ТМО, сама область знаний международных отношений являются крайне идеологизированными и политизированными. Это одна из причин, почему последняя пока не превратилась в науку.

 

Глава 2. Наука и методология

 

1. Классики постпозитивистского науковедения

Когда автор имеет смелость заявить, что он собирается создать науку, он как минимум обязан разъяснить, что такое наука. Говоря выше о марксизме как науке, я не вдавался в сущностный смысл этого термина как бы в силу его очевидности. На самом деле это не так. Как и любой абстрактный термин, он имеет множество толкований. Споры вокруг слов «наука» и «научный» ведутся давно и среди теоретиков МО хотя бы уже по той причине, что все они давно жаждут перевести область их знания в разряд науки. Это пока не очень получается в немалой степени и потому, что и сами философы, включая профессиональных науковедов, не могут прийти к «консенсусу» относительно этого термина. В определенной степени это нашло отражение в том, что в философских словарях, скажем, в оксфордском и кембриджском, есть статьи «Философия науки», «Феминистская философия науки» и т. д., но нет определения самой науки. И все-таки попробуем разобраться, что это такое.

* * *

В предыдущей главе была рассмотрена книга Патрика Джексона с точки зрения философских подходов разбираемых им философов-теоретиков. Но в этой же работе автор анализирует понимание термина наука именно теоретиками-международниками. И обнаруживает, что даже такие столпы, как Ганс Моргентау или Хедли Булл, не очень понимали, что такое наука, претендуя в то же время на то, что их работы являются именно научными. Так, Моргентау, с одной стороны, утверждал, что естественной целью любого научного исследования является раскрытие сил, лежащих в основе социальных феноменов и форм их проявления, с другой же стороны, говоря о политике, в основе которой как раз и лежит сила, подчеркивал, что политика – искусство, а не наука. И пытаться превратить политику в науку – это все равно что «демонстрировать интеллектуальную немощь, моральную слепоту и политическую несостоятельность».

Другой классик-теоретик, Е.Х. Карр, тоже постоянно повторял, что его работы представляют собой научные исследования, но ни разу не обмолвился, что же это такое – наука. Однажды между учеными-теоретиками возник спор о том, что является научным исследованием, а что нет. Он принял формы «наука vs традиция» и «количество vs качество». В последнем случае традиционный подход с упором на историю противопоставлялся использованию количественных методов в исследовании МО. Первый подход отстаивали англичане, второй в основном американские теоретики-системники, например М. Каплан.

Проблема заключалась в том, что и среди философов не было, по выражению Джексона, «глобального консенсуса» относительно того, что является полем исследования науки и какие знания можно отнести к «научным» (ibid., р. 11). В начале XX века этой проблемой вплотную занимался так называемый Венский кружок «логических позитивистов» (во главе с Морицем Шликом и Рудольфом Карнапом), затем эта тема плавно перешла в поле зрения Карла Поппера, своего рода родоначальника постпозитивизма, с его знаменитыми «фальсификациями» (т. е. принципом проверяемости). Общая науковедческая концепция Поппера нашла достойных продолжателей, среди которых ярко выделились Томас Кун и Имре Лакатос. Это неудивительно, поскольку «генеральные представления» последних базировались на тех же позитивистских идеях, хотя и с приставками «нео» или «пост», придававшими классикам позитивизма более современные одежды.

Куна и Лакатоса все-таки скорее уже можно отнести не столько к философам, сколько к науковедам, поскольку в принципе их мало волновала философская подоплека их собственных взглядов. Самое же уникальное, говоря о Куне, это то, что, написав классические произведения по науковедению, он, как и Карр и многие другие, так и не сформулировал, что такое наука, а введенному им термину «парадигма» дал несколько десятков определений, видимо, исходя из большого уважения к «плюрализму», столь характерному для западной демократии. Предполагаю, что только благодаря данному термину он стал популярен и широко известен в любой из общественных наук, хотя в его науковедении есть немало плодотворных суждений и умозаключений. Хочу обратить внимание на несколько положений, которые достойны быть воспроизведенными. В своей классической книге он пишет:

…переход от ньютоновской к эйнштейновской механике иллюстрирует с полной ясностью научную революцию как смену понятийной сетки, через которую ученые рассматривали мир (курсив мой. – А.Б. ) [58] .

Это важное наблюдение – насчет «понятийной сетки», поскольку новые знания, предусматривающие формулировки новых закономерностей, не могут быть описаны старыми терминами, понятиями и категориями. Или они должны быть переформулированы (тогда начинается путаница со старым их содержанием), или введены новые термины, истолкованные в виде понятий или категорий.

А вот крайне важное утверждение, которое нам понадобится, когда речь пойдет об онтологической (бытийной) силе. Кун пишет:

Динамика и электричество не были единственными научными областями, испытавшими влияние поиска сил, внутренне присущих материи (там же, с. 145–6. Курсив мой. – А.Б. ).

Прошу запомнить это утверждение, весьма необычное для постпозитивиста.

Любопытно и умозаключение, которое направлено не только против телеологов типа Ламарка, Чемберса и Спенсера, но их предшественников и даже самого Канта. Вопреки мнению многих позитивистов, Кун утверждает:

Но ничто из того, что было или будет сказано, не делает этот процесс эволюции направленным к чему-либо. Несомненно, этот пробел обеспокоит многих читателей. Мы слишком привыкли рассматривать науку как предприятие, которое постоянно приближается все ближе и ближе к некой цели, заранее установленной природой. «Происхождение видов» не признавало никакой цели, установленной Богом или природой (там же, с. 220, 221).

В мою задачу здесь не входит критика концепций Куна, которая и без меня с философских и науковедческих позиций дана во многих работах ученых марксистского направления. К примеру, советский философ Э.М. Чудинов подверг убедительной критике положение Куна о том, что соответствие характеризует якобы формально-математический аспект теории и не затрагивает их содержания. Повторяю, у меня другая задача: выявить как раз те его идеи, которые продуктивно можно было бы использовать в ТМО.

Теперь разберемся с Лакатосом, который у теоретиков в большем почете, чем Кун. На это указывает специальная работа теоретиков с предисловием Кеннета Уолца, в которой анализировались идеи Лакатоса, оказавшие большое влияние на международников. Известно, что Лакатос ввел понятие научно-исследовательские программы взамен куновских парадигм. Их он и анализирует на основе собственной методологии с внедрением таких терминов, как фаллибилизм, означающий погрешность (кажется, позаимствованный у Ч. Пирса), джастификационизм, пробабилизм и т. д., значения которых понятны всем, кто знает английский язык. Рассмотрим, за что же его полюбили теоретики.

Уолц в своем вступлении пишет:

Лакатос смотрит сразу же в суть проблемы. Его афоризм звучит так: «Мы не можем доказать теории, точно так же как и не можем их опровергнуть». Он прав, в частности, потому, что факты не более независимы от теорий, чем теории от фактов [60] .

Добавление, сделанное Уолцем, звучит более чем странно: факты и теория, безусловно, взаимосвязаны, однако, как показывает практика научных исследований, обычно факты предшествуют созданию теорий. Крайне редко бывает наоборот. А сама теория проверяется подтверждаемостью и повторяемостью фактов. И если они адекватно отражают реальность, то, следовательно, и теория отражает реальность, а если не отражают, то теория признается ложной. И почему это нельзя доказать, совершенно непонятно.

В поддержку Лакатоса Уолц приводит «убийственный» пример: Земля центр вселенной, и Солнце и другие небесные тела вращаются вокруг Земли. Это вера принималась как факт в древности и в Средние века. И он легко «подтверждался» тем, что́ люди видели. «Однако со времен Коперника новые теории изменили старые факты» (ibid., р. VIII).

Это типичный позитивистский взгляд на ситуацию. Видимо, Уолц не подумал о том, что Коперник вряд ли стал создавать новую теорию из праздного любопытства. В те времена (конец XV – середина XVI в.), в период географических открытий требовались новые приборы и точная картина неба. Моряки, прежде всего португальцы, стали замечать, что расположение звезд и прочих светил не совпадает с их обозначением на картах, созданных Птоломеем на основе его труда «Альмагест». Это становилось все более очевидным по мере развития математики в Европе и с созданием более совершенных приборов (большая заслуга в этом принадлежит не очень известным ученым-математикам Пурбаху и его ученику Региомонтану). Таким образом, общественная потребность и все новые факты, противоречившие старой теории, потребовали новых теорий. Естественно, свою роль могли сыграть и личные качества Коперника, который, по словам одного из исследователей его творчества, совершил революционное изменение по причине «чистой эстетики и философии». Возможно, но это не так важно. Важно то, что если бы не он, так другой совершил бы аналогичный переворот, поскольку этого требовало время, время Возрождения, время начала великих открытий в истории человечества. Другими словами, не сами по себе новые теории изменили старые факты, а именно новая эпоха с новыми потребностями изменили старую теорию. Позитивисты же рассматривают взаимосвязи теорий и фактов совсем не в той плоскости, точнее, в отрыве от исторического времени и тогдашнего бытия. И такие вневременные факты они, включая Лакатоса, приводят постоянно.

Между прочим, сам Коперник в знаменитом труде «Об обращении небесных сфер» (De revolutionibus orbium coelestium) писал:

Таким образом, мы просто следуем Природе, которая ничего не создает напрасно и избыточно, часто предпочитает наделить одну причину многими последствиями [62] .

Заметьте, природа у Коперника существует сама по себе, независимо от «эксперимента» и «познания», против чего выступают позитивисты.

Взаимоотношения между теориями и фактами являются одним из важных методологических постулатов неопозитивистов, которые приоритет отдают именно теориям. Лакатос утверждает: «Прогресс измеряется той степенью, в какой ряд теорий ведет к открытию новых фактов»1. И далее важное продолжение:

История науки была и будет историей соперничества исследовательских программ ( или, если угодно, « парадигм »), но она не была и не должна быть чередованием периодов нормальной науки: чем быстрее начинается соперничество, тем лучше для прогресса. «Теоретический плюрализм» лучше, чем «теоретический монизм». Здесь я согласен с Поппером и Фейерабендом и не согласен с Куном (там же, с. 348).

Любой марксист согласится с подобным утверждением насчет необходимости борьбы и соперничества школ. Весь вопрос только в том, ради чего происходит эта борьба? Ради ее самой, чтобы продемонстрировать политкорректность относительно друг друга? В таком случае в каких отношениях «теоретический плюрализм» окажется с истиной, которая все-таки «монична», а не «плюралистична». Лакатос сам же в другой работе пишет: «…высшая цель науки состоит в постижении истины…» . Очевидно, что под «истиной» Лакатос и его приверженцы понимают нечто иное. И оно тут же просвечивается, если привести его цитату полностью:

Признавая, что высшая цель науки состоит в постижении истины, следует отдавать себе отчет в том, что путь к истине ведет через ряд постепенно улучшающихся ложных теорий (там же, с. 597).

Улучшать ложные теории – действительно необычный путь к истине. Видимо, Копернику надо было не создавать новую теорию, а просто улучшить старую, птоломеевскую. Между прочим, отцы религии, теологии только тем и занимаются, что «улучшают» теории о боге, приспосабливая их к современным реальностям. В науке же ложные теории, если это доказано на практике, не улучшают, а отбрасывают, оставляя историкам науки.

У Лакатоса, так же как у Куна, представлены интересные идеи перехода от одной «парадигмы» к другой, т. е. своего рода революционные скачки от одной системы взглядов на те или иные крупные научные проблемы к другой. (Речь идет в основном о естественных науках.) Хотя они по-разному эти скачки интерпретируют, тем не менее в анализе этого процесса в их работах можно найти много ценных наблюдений и определенных закономерностей. Но если говорить об их взглядах на науку в целом, то мне почему-то хочется привести любимую поговорку самого Лакатоса, который любил ее часто повторять: «…большинство ученых имеют такое же представление о том, что такое наука, как рыбы – о гидродинамике».

Классики западного науковедения избежали соблазна дать определение науки, которое, возможно, им и не было нужно. Как не без юмора предполагает Патрик Джексон, может быть, такой же «продуктивной попыткой» был бы простой отказ от разговоров о «науке» в дискуссиях по МО. И тогда, говоря словами одного из героев Салтыкова-Щедрина, «все сие, сделавшись невидимым, много тебе в действии облегчит».

Однако другие ученые не оставляли попыток определить понятие «наука». Так, у известного английского философа Исайи Берлина есть работа, посвященная понятиям и категориям, в одной из глав которой («Понятие научной истории») он формулирует понятие науки. Оно сводится к следующему: «…там, где понятия тверды, ясны и в основном приняты, а методы логических доказательств, приводящих к заключениям, одобрены людьми (по крайней мере большинством тех, кто хоть как-то занимается этими проблемами), здесь и только здесь возможно построить науку, формальную и эмпирическую». В этом рассуждении смущает момент «одобрения» со стороны ученых, очень сильно отдающий субъективизмом. Причем этот момент «одобрения» (accepted science) Берлин педалирует и в других частях данной главы.

Вряд ли можно принять такой подход в определении науки, в истории которой не раз и не два многие науки, «одобренные» большинством «экспертов», оказывались ненаучными. Причем речь не идет об общественных науках, поневоле крайне идеологизированных. Но даже история естественных наук опровергает подобное допущение. Алхимия, астрология со своими понятиями и методами одобрялись явным большинством «ученых». А русские космисты до сих пор играют определенную роль, например в российской космогонии.

Посмотрим, как определяют науку другие ученые. Правда, как выразился уже упоминавшийся Патрик Джексон, как только «мы обращаемся к слову „наука“ мы в буквальном смысле играем с огнем». Но, как говорится, «игра стоит свеч». Поскольку Джексон не нашел внятного определения науки среди теоретиков-международников, он обратился к профессиональным философам. Среди них оказался упоминавшийся Колин Вайт, который предложил такой вариант:

«То, что отличает научные знания, – это не методы их приобретения, не непреложная природа знаний, а цель самих знаний», которая, по мнению Джексона, «рассматривается как „объяснительное содержание“ научных знаний» (ibid., р. 18).

Такая постановка, очевидно, понравилась Джексону, поскольку она вытекает из концепции знания Макса Вебера, который также определял науку не как метод, а как цель (ibid., р. 20). Именно такой, веберовской позиции придерживается и сам Джексон. Впоследствии уточняется, что эта цель заключается в «объяснении» и «понимании» мира.

Проблема в том, что подобное определение – наука есть цель объяснения мира – не является понятием, отличающимся, например, от понятия искусства или литературы. Оба этих явления также имеют «внутреннюю цель» объяснить мир средствами собственного языка. Другими словами, хотя в веберовском умозаключении и есть некоторый смысл, но он просто обозначает, возможно, главную функцию науки, но не вскрывает явление комплексно, скажем, в форме целостной парадигмы.

Другой американский философ, Стэнли Аранович, не давая определения термина наука, тем не менее описывает его элементы. Вот они:

Во-первых, исключается качественное, или, если быть более точным, качество исключается из объективного мира; количественные отношения, выраженные на языке математики, становятся общим языком всех исследований, которые претендуют на содержательность знания; во-вторых, императивом эмпирических исследований является исключение спекуляций, который возможны только на начальной стадии; в-третьих, провозглашается, что подлинные знания свободны от ценностных ориентаций, или интересов; в-четвертых, методу придается первостепенное значение в подтверждении научного знания. Все это вместе взятое означает, что научная сила (power) становится принудительной точно так же, как вера в божественность стала истиной (а в некоторых местах все еще остается истиной) у многих наций. Как бог принимается в качестве аксиомы, так и четыре элемента науки в целом вне дискуссий [69] .

В этой «сетке элементов» науки автор пытался объективизировать саму науку, отделить главного субъекта науки – ученого от науки и придать ей статус силы, которой должны все подчиняться. Аранович, видимо, сам не замечает, что, если исключить «качество» (первый элемент) из объективного мира, он, этот мир, превращается в однообразную пустыню, в которой нет отличия лесов от гор, солнца от луны и т. д., а остается чисто арифметическое перечисление, непонятно чего? Отсутствие же «спекуляций», т. е. размышлений и обсуждений проблем, намекает на то, что наукой будут заниматься роботы или киборги. Что же касается третьего и четвертого элементов, то с ними можно согласиться: ведь действительно ценности, т. е. «знания» беспартийны, а о значении метода вообще мало кто будет спорить.

Я мог бы привести суждения других западных науковедов и философов, но они практически ничем не будут отличаться от уже приведенных дефиниций науки. Это естественно, поскольку, несмотря на плюрализм, все западные ученые варятся в одной «парадигме». В результате у нас пока нет научного определения термина наука.

* * *

Вообще-то это неслучайно. Подобная научная неопределенность относится ко всем разновидностям общественных наук в капиталистических обществах и характерна именно для нынешней стадии капитализма. Когда-то буржуазная наука, особенно в начальной стадии развития капитализма, сделала гигантский скачок во всех сферах познания, в том числе и общественной. В настоящее время, которое многими оценивается как «пик постиндустриального капитализма», поскольку он, одолев «коммунизм», фактически стал мировой системой, буржуазная наука стала терять свои научные качества. Достигнув высокого материального благополучия, капитализм перестал нуждаться в духовности и научности. Как писал в одной из статей о Просвещении тот же Кант: «Мне нет надобности мыслить, если я в состоянии платить…» (т. 8, с. 29). Подтверждает эту истину бросающаяся в глаза деградация всех капиталистических обществ. Они перестали интересоваться научной истиной, за исключением «полезных» истин в духе прагматизма. Наука превратилась в идеологическую служанку нынешней системы, приблизительно так же, как общественные науки в советское время в основном обслуживали идеологические установки «партии и правительства».

Прагматичная идеологичность буржуазной науки ярче всего проявляется в двойных стандартах. Что правильно, скажем, для США (агрессия, силовой контроль своих союзников и т. д.), то неверно для идеологических врагов (в свое время для СССР, ныне для Китая).

Взять, например, экономическую область. Буржуазных экономистов не интересует система или механизм современной эксплуатации, скажем, в сфере хеджирования, давшей наибольший прирост пузырей в мировой экономике. Они сфокусировались на прикладных проблемах, решение которых могло бы смягчить нынешние кризисы как в мировой экономике, так и на уровне конкретных стран. Анализируются соотношения между некоторыми составляющими рыночной экономики (спрос, предложение, инфляция, безработица, госрегулирование). Несмотря на их прикладную важность, эти темы не раскрывают комплексной картины работы современного капитализма. В философии данный подход находит свое выражение во фрагментации проблем, за которыми нет уже никакой науки. Достаточно почитать работы Жана Бодрияра или книжки профессора Стивена Хэйлса типа «Пиво и философия» (это касается искусства и других форм творческой деятельности). Естественно, в последующем подобное умозаключение будет проиллюстрировано на работах и по ТМО, и по политологии. Сказанное не означает, что работы буржуазных авторов вообще не имеют научной ценности. Очень многие исследования затрагивают важные темы, раскрывающие многие проблемы, которые, однако, носят в основном прикладной характер, особенно в сфере естественных наук.

Сильной стороной нынешних буржуазных ученых является применение ими различных инструментов и методов анализа в науке (структурализм, системный подход, математические подходы, теория игр и др.). Другое дело, что зачастую эти инструменты не столько проясняют истину, сколько затушевывают ее, нередко размывая тему в пустяках. И здесь необходимо четко осознавать, какой инструмент анализа подходит для решения той или иной проблемы. Бездумное их использование в качестве универсальных методов, между прочим, характерное и для ТМО, просто искажает объективную реальность. Эти вещи, разумеется, будут подробно проанализированы в соответствующих местах работы.

 

2. Нелинейные подходы к изучению мировых отношений

Теория сложности

Международные события 1990-х годов оказались настолько необычными с точки зрения их прогнозов и объяснений традиционными методами, что вынудили часть международников обратиться к нестандартным подходам, среди которых наибольшую популярность начала приобретать теория сложности (Complexity Theory). Ее истоки лежат в разработках неравновесных (нелинейных) систем, в основе которых лежит идея о том, что главными характеристиками любой открытой системы является состояние неустойчивости, нестабильности и неоднородности. Однако если в 1960 – 1980-е годы к этому методу прибегали преимущественно исследователи природных явлений (например, в связи с прогнозированием погоды), то в начале 1990-х годов к нему обратились специалисты в других областях, и прежде всего в сфере военного прогнозирования. Повышенное внимание этой теории уделяется в американском Университете национальной безопасности, который в ноябре 1996 г. провел конференцию под названием «Сложность, глобальная политика и национальная безопасность» с участием видных специалистов в области международных отношений.

Мне уже приходилось разбирать теорию сложности в контексте «прогресса» в органическом мире. Оказалось, что среди биологов нет согласованной позиции относительно данной теории и особенно ее полезности для биологической науки. К примеру, против понятия сложность выступал крупнейший эволюционист Стефан Дж. Гулд, полагавший, что этот термин только запутывает суть эволюционного процесса. Посмотрим, как эта теория работает на поле международников. Я не собираюсь слишком детально углубляться в методологические основы данной теории, поскольку на эту тему написаны сотни работ. Моя задача иная: показать, какие аспекты данной теории международники могут использовать в своих исследованиях и насколько это может оказаться продуктивным.

А теперь возвращаемся к упомянутой конференции, точнее, к последовавшей за ней публикации.

Приверженцы теории сложности исходят из того, что в линейных системах выход пропорционален входу, целостность в них равна сумме их частей и наблюдаются причинно-следственные связи. То есть это такая среда, где предсказание отличается тщательным планированием, успех определяется детальным прослеживанием и контролем. В таких системах сложную проблему можно свести к простой (редукционизм), которая поддается логическому анализу.

В нелинейной системе, например в таком явлении, как война, вход и выход непропорциональны, целостность количественно не равна ее частям или даже может качественно отличаться в ее компонентах. Отсюда причины и следствия не очевидны. Это такая среда, где явления непредсказуемы, но внутренние определенные границы самоорганизуемы, где непредсказуемость делает бессмысленным планирование, где решение как самоорганизация побеждает контроль и где сами «границы» являются действующими переменными, требующими новых типов мышления и действий.

Если коротко, то различие между линейным и нелинейным подходом, по словам Роберта Джервиса (Колумбийский университет), заключается в том, что первый подход исходит из двух предпосылок: 1) изменения в системе выхода пропорциональны изменениям в системе входа и 2) система выхода, соответствующая сумме двух входов, равна сумме выхода, вытекающего из индивидуального входа. А в нелинейном подходе таких зависимостей не существует.

Эти общие положения конкретизирует известный физик, лауреат Нобелевской премии Мюррей Гелл-Манн. Прежде всего он предупреждает, что термин хаотичность не адекватен термину сложность. В беспорядочно скрученном мотке проволоки отсутствует регулятивность (упорядоченность или некая закономерность), за исключением ее длины, и потому его только с очень большой натяжкой можно отнести к разряду сложных явлений (ibid., р. З).

Гелл-Манн вводит термин алгоритмическое информационное содержание (АИС), который будет понятен из рассуждений, представленных в его работе, на которую ссылается другой адепт этой теории, Нейл Харрисон. Суть термина в следующем.

Одним из показателей сложности является длина наиболее краткого сообщения, которое полностью описывает систему. Описание, к примеру, ягуара длиннее, чем кварка. Если все модули системы одинаковы, описание системы короче, поскольку в деталях надо описывать только одну единицу. Следовательно, гетерогенность различных частей системы увеличивает длину описания. Как раз длина самой короткой программы и называется АИС.

Чтобы обладать свойствами высокой сложности, целостность должна иметь промежуточное АИС и подчиняться набору правил, требующих длинного описания. Это то же самое, когда мы говорим, что грамматика определенного языка сложная или что определенный конгломерат корпораций является сложной организацией. Иными словами, описание более сложно устроенной закономерности занимает более долгое время.

Таким образом, сложность в теории сложности определяется длиной описания того или иного явления. Довольно неубедительная посылка, претендующая на фундаментальность. Во-первых, такая посылка не учитывает описание явлений или целостности, принадлежащих к разным системам координат их существования. Кварк и ягуар принадлежат к разным мирам и подчиняются разным закономерностям. Во-вторых, длина описания зависит от познанности объекта: чем глубже он познан, тем короче будет его описание вплоть до известной короткой формулы Эйнштейна, за которой стоит бездна сложностей. В-третьих, сама длина описания может зависеть от некоторых теоретических рамок, которые вполне достаточны для того или иного рода исследований. И главное, в таком подходе заложено очень много субъективных факторов искусственного характера, которые сводят на нет его значимость для науки.

Приверженцы теории сложности настаивают на том, что мир движется по воле случая, точнее, случайности. Гелл-Манн, например, пишет, что много миллиардов лет назад флуктуация произвела нашу галактику, за которой последовали случайности, содействовавшие формированию Солнечной системы, включая планету Земля. Затем были случайности, породившие биологическую эволюцию, в том числе характеристики подвида, который мы оптимистично называем «хомо сапиенс». Весь этот ряд случайностей был нужен Гелл-Манну для того, чтобы сделать главный вывод:

Сейчас наибольшие случайности в истории Вселенной не сильно отличаются от всевозможных историй, которые нас интересуют (ibid., р. 7).

Посылка вполне очевидная: то есть и вся наша нынешняя история, включая и международные отношения, – это все тот же набор случайностей, которые, понятно, невозможно ни прогнозировать, ни контролировать.

Сама по себе идея случайности неплоха, особенно в противовес всяческим теориям сотворения и «дизайна» или различным вариантам антропности. Но уважаемый Гелл-Манн почему-то не замечает, что после любой случайности – а это скачок – наступает закономерность, причем особенно в физическом мире, весьма длительная, как, например, закон гравитации или многие законы органического мира.

В теории сложности есть интересные и важные методические блоки, которые возможно применять в некоторых естественных науках, но они плохо приспособлены для анализа международных отношений. И показателем этого являются рассуждения уважаемого физика относительно этих отношений.

Он совершенно справедливо говорит о том, что достижение необходимого баланса между сотрудничеством и конкуренцией является наиболее сложной проблемой на всех уровнях. И предлагает, чтобы все прониклись «планетарным сознанием», чувством солидарности со всем человечеством. Для этого надо признать идею взаимозависимости всех людей и всех сторон жизни, что, дескать, позволит решать долгосрочные проблемы мира наряду с локальными проблемами. И сам же пишет:

Этот переход может показаться даже более утопическим, чем некоторые другие, но если мы хотим управлять конфликтом, который основан на разрушительном партикуляризме, очень важно, чтобы группы людей, которые традиционно противостояли друг другу, признали свою общность как человечество (ibid., р. 11).

Все это прекрасно, но где в таких рассуждениях следы теории сложности? Это слова гуманиста, действительно наивного, но не умозаключения ученого, опирающегося на специфическую методологию, которая способствовала бы углублению знаний закономерностей международных отношений.

Следует отметить, что не все участники упомянутой конференции, посвященной теории сложности, с пониманием отнеслись к этой теории и ее инструментарию. Например, выступление 36. Бжезинского, как он сам заявил, было «передышкой» от этой теории (ibid., р.13), а в выступлении известного теоретика Джеймса Розенау (Университет Джорджа Вашингтона) прозвучала завуалированная критика, которая не для всех выглядела очевидной.

Розенау заменяет слово элементы (системы) на слово агенты, в результате чего получается совершенно иной образ явлений, который посрамляет теорию сложности. Он пишет:

Взаимоотношения между агентами – это то, что делает их системой. А способность агентов сломать рутину и таким образом инициировать неизвестные обратные процессы – это то, что делает систему сложной (хотя в простой системе все агенты постоянно действуют описанным способом). Способность агентов действовать коллективно против новых вызовов – это то, что делает их взаимоотношения адаптивными системами (ibid., р. 36).

Проницательный читатель сразу же поймет, что в интерпретации Розенау общественные системы состоят не из бездушных элементов, которые могут в соответствии с теорией сложности двигаться в любых направлениях, а следовательно, они непредсказуемы. Вместо элементов у Розенау агенты, т. е. социальные единицы, которые в рутинном варианте легко предсказуемы, да и в нерутинном (когда что-то «сынициировалось»), хотя и делают систему «сложной», но одновременно при «коллективном действии» – адаптивной, т. е. предсказуемой.

К примеру, НАТО 1949 г. отличается от НАТО 1999 г. и от НАТО 2006 г., но при всех вариантах НАТО по своей сути остается НАТО – военной организацией, нацеленной на обеспечение безопасности ее членов. То есть, пишет Розенау, «естественная структура» не меняется даже если в ней появляются новые члены (или «элементы» по теории сложности, хотя на самом деле они агенты). Ссылаясь на Роджера Льюиса, он утверждает, что жизнь любой системы, «на любом уровне это не смена одной чертовщины другой, а результат фундаментальной внутренней динамики» (ibid.).

Розенау хотя и не прямо, но пытался своими примерами показать, что теория сложности не может адекватно отразить общественные явления, в том числе и международные отношения, поскольку они не мертвые «элементы», а социальные организмы, работающие по определенным законам общественной жизни.

Вместе с тем Розенау не может избежать давления позитивистского мышления, постулируя: «Понимание, а не предсказание является задачей теории» (ibid., р. 40).

Это чисто позитивистский подход, который предполагает обычно описание текущего явления, а не на его сути. Понимание необходимо только для того, чтобы проникнуть в явление и, растворяясь в нем, выяснить его сущность, и, следовательно, объяснить форму и содержание его существования, а значит, и предсказать его поведение. Понимание – это просто одно из звеньев познания, а не его конец.

Весьма любопытно, что другой критик теории сложности, Стивен Р. Манн (госдепартамент США), оппонирует ей с другой стороны. Как чистый практик, он, судя по всему, вообще скептически относится к научному познанию мира, уповая на «искусство» в том смысле, что вся внешняя политика, стратегия и другие аналогичные вещи – это «искусство дипломатии». И вообще «искусство находится в состоянии войны с природой» (ibid., р. 62). И даже говоря о хаосе (в контексте теории сложности), важен не сам хаос, а как мы реагируем на хаос, прежде всего в контексте хаос-стабильность.

Он считает, что «все стабильности – это метастабильности, временные стабильности» (ibid., р. 66). А именно это не учитывается политиками, которые выдают желаемое за действительное. Поэтому правильное прогнозирование требует искусства во внешней политике. Подтекст такой: дело не в сложности систем, которые невозможно прогнозировать. В этой связи он приводит пример с СССР. «Когда произошел распад Советского Союза? – спрашивает Манн. – В ноябре 1989 г. (разрушение Берлинской стены)? В 1990 г. (провозглашение суверенитета России парламентом)?» И отвечает: «Бесспорно, однако, центральным пунктом был путч 19 августа 1991 г.» (ibid.,). И вообще «не каждый хаос плох и не каждая стабильность хороша» (ibid., р. 68). Тем самым он хотел сказать, что именно путч, т. е. хаос, и был хорошим явлением для Запада, а не стабильный Советский Союз. Кроме того, по его мнению, с точки зрения анализа внешней политики и мировой ситуации «ключом являются национальные интересы, а не международная стабильность» (ibid.). Поскольку сама теория сложности базируется на теории хаоса и на стабильности-нестабильности открытой системы, отсюда нетрудно вывести отношение Манна к этой теории.

Он, естественно, не отрицает хаос как одно из явлений на международной арене, но политики обязаны обуздать его на основе искусства дипломатии, рассматривая мир как он есть, а не таким, каким мы хотим, чтобы он был.

А вот рассуждения еще одного участника конференции, физика Элвина Сейперстейна (Wayne State University). Он определяет сложность как связку (совокупность) детерминистских теорий, которые не обязательно ведут к долгосрочным прогнозам. Это потому, что будущее прогнозируется на основе настоящего, но мы не можем быть четко уверены в правильной оценке настоящего, (ibid., р.58).

Положение усугубляется тем, что любая система устремляется к хаосу, следовательно, предсказать поведение системы практически невозможно. Но, оказывается, возможно предсказать вероятность самого хаоса или хаотичного поведения. И это дает политику в руки инструмент для того, чтобы избежать «опасного поведения». «Таким образом, – пишет физик, – любая детерминистская модель, в явной или неявной форме, на основе которой базируется прогноз, дает возможность „заглянуть в будущее“… Следовательно, способность прогнозировать непредсказуемое является очень полезным инструментом для принятия политических решений» (ibid., р. 48). В этих целях он предлагает использовать количественные модели динамических систем. Если же они будут недостаточны, то следует обращаться к «вербальным моделям, которые имеют долгую историю и потенциал» (ibid., р. 57).

Здесь Сейперстейн фактически излагает действие закона возрастания энтропии в закрытых системах, который применим к любым явлениям. Мне не надо быть специалистом ни в одной области, чтобы стопроцентно утверждать устремленность любой совокупности явлений к хаосу. Но мне надо обладать определенной суммой знаний, чтобы понять, в каких формах и в каких структурных или пространственно-временных режимах работает закон энтропии, что позволит направить его энергию на достижение необходимого мне результата, например в системе мировых отношений. И я сильно не уверен, что теория сложности может быть мне в этом полезной. Самое любопытное, что и сам физик склоняется к такому же выводу. Он пишет:

Для меня не очевидно, что единственная метафора / инструмент – типа хаоса – подходит или вообще может быть полезна для нас, когда имеешь дело с мировой системой, которая характеризуется термином сложность (ibid., р. 55).

Главное достоинство всей этой теории, по мнению Сейперстейна, заключается в следующем: «Когда все сказано и сделано на стратегическом уровне, наиболее полезные аспекты метафор хаоса и сложности – это напомнить нам и помочь нам не свалиться в хаос» (ibid., р. 58).

И только!

* * *

После этой конференции было немало других конференций и публикаций на тему теории сложности. Например, одна из книг называлась «Сложность в мировой политике: понятия и методы новой парадигмы» под редакцией Нейла Харрисона, авторами которой были новые приверженцы теории сложности (среди участников, правда, был и Джеймс Розенау). О самой теории как методе они фактически повторили все ранее сказанное. В своих же рассуждениях на конкретные международные темы от этой теории оставили только термин сложность. Видимо, теория сложности как некая целостная методология так и не стала операционным инструментом анализа международных отношений. Что в общем-то и неудивительно.

В то же время вызывает удивление другое. Авторы продолжают обсуждать проблемы, которые, как мне казалось, были решены задолго до их дискуссий. Например, дискуссионной проблемой осталась тема государства: является ли оно замкнутой или открытой системой. Всерьез обсуждается и тема «различных онтологических слоев в мире», под которыми понимаются система, государство, общество, правительство и индивидуум. Один из авторов, Дэвид Сингер, в одной из частей, написанной в паре с Харрисоном, ссылаясь на свою раннюю работу, пишет в этой связи:

Возможно, фатальный… недостаток заключается в общей тенденции сосредоточиться только на одном уровне анализа, а не иметь дело с взаимодействиями, которые происходят на нескольких соответствующих уровнях. Привычная сосредоточенность на одном-единственном уровне анализа мешает теоретикам видеть внушительные процессы на других уровнях анализа (ibid., р.26).

Вообще-то данное утверждение довольно странное, поскольку в любой книге по международным отношениям в той или иной степени затрагиваются все указанные «онтологические слои». Хотя, естественно, и среди международников существует специализация, обязывающая их сосредотачиваться на каком-то конкретном «слое». Просто надо четко различать общие и конкретные работы, фундаментальные и прикладные. Здесь нет места дискуссиям.

Искусственной мне представляется и тема, поднятая Харрисоном. Он, например, делает такие «открытия»:

…социальные системы не являются бинарными, например авторитарными или не авторитарными. Я полагаю, что все общества являются сложными и могут быть смоделированными на базе понятий сложности. Но некоторые имеют более централизованный контроль и поэтому менее сложны, чем другие (ibid., р. 188).

Это отголосок прошлых дискуссий о том, что чем более централизован контроль, тем система менее сложна, а следовательно, более прогнозируема, чем децентрализованные системы. В качестве примера он приводит и такую «истину»: в физическом мире объекты или являются «членами категории или не являются». В том смысле, что электрон – это электрон, молекула – это молекула. А вот человек в качестве субъекта может быть отнесен к одной или к нескольким «референтным группам», к одному или нескольким «психологическим состояниям». «Таким образом, в социальных науках „пересеченность и избыточность“ (явления)… является особенно ценным вкладом в накопление знаний» (ibid., р. 187).

Почти двести лет назад Гегель разъяснил, как группировать подобные типы явлений через понятия всеобщее, особенное и единичное. Дискутировать на эту тему в наше время как минимум довольно странно. В понимании таких вещей нужна не теория сложности, а элементарная диалектика, единственным недостатком которой является сложность ее усвоения.

Я не собираюсь призывать к отказу от использования теории сложности в мировых отношениях. Просто пока я не вижу ее продуктивных результатов, точно так же как и идей Пригожина, о которых так много говорят и пишут.

Синергетика Ильи Пригожина

В 1990-е годы популярность среди части международников и политологов получили не только теория сложности, но и так называемые нелинейные подходы познания, связанные с синергетикой и идеями бифуркации и диссипативных структур Ильи Пригожина. Много причин существует для популярности этих теорий, но среди них сразу бросаются в глаза две. Во-первых, все эти теории провозглашают невозможность на научной основе в принципе предсказать будущее. Тем самым они «научно» оправдывают провал всех прогнозов теоретиков и международников относительно мировых событий конца XX века. Во-вторых, и это более существенно, все эти теории «опровергают» классический детерминизм, то есть последовательную причинно-следственную связь всех явлений в мире. Особую радость от этого испытывают ученые антикоммунистической ориентации, поскольку, по их мнению, детерминизм встроен в марксистскую парадигму, в ее методы исторического и диалектического материализма. И потому провал детерминизма означает провал марксизма как науки. Точно так же антикоммунистически настроенные ученые радовались «провалу материализма» (=марксизма) в начале 1920-х годов, когда возникли общая теория относительности Эйнштейна и квантовая механика, которые провозгласили «конец материи» и «абсолютных истин». «Конца» не получилось, и относительность истины не отменила ее научность. Теперь на вооружения взяты новые слова: синергетика, бифуркация, флуктуация, диссипативные структуры.

Сразу есть смысл подчеркнуть, что западные ученые более спокойно отнеслись к названным теориям, чем российские антикоммунисты. Одной из причин является поверхностное понимание пригожинской теории хаоса. Дадим для начала слово россиянам, взгляды которых по существу мало чем отличаются от взглядов западных ученых.

Русский социолог-теоретик П. Цыганков пишет:

Действительно, попытки наивно-детерминистского описания хода истории в духе лапласовской парадигмы – как движения от прошлого через настоящее к заранее заданному будущему – с особой силой обнаруживают свою несостоятельность именно в сфере международных отношений, где господствуют стохастические процессы. Сказанное особо характерно для нынешнего – переходного – этапа в эволюции мирового порядка, характеризующегося повышенной нестабильностью и являющего собой своеобразную точку бифуркации, содержащую в себе множество альтернативных путей развития и, следовательно, не гарантирующую какой-либо предопределенности [76] .

Во-первых, «ход истории» никто не описывал в «духе лапласовской парадигмы» хотя бы уже потому, что большинство историков понятия не имеют об этой парадигме. Детерминистский подход оказывался весьма плодотворным при описании перехода многих феодальных государств в буржуазные на примере стран Европы, например Германии XIX века. Во-вторых, стохастические (случайные) процессы имеют место не только в сфере международных отношений, но и в мире органики и неорганики, для объяснений которых как раз и были разработаны стохастические уравнения. В-третьих, «нестабильность» характерна не только для нынешнего «переходного» периода, она в мировой истории постоянно перемежалась или соседствовала со стабильностью. В-четвертых, само слово «бифуркация» означает «раздвоение», т. е. подразумевает «не множество альтернативных путей», а всего лишь два пути. Которые нетрудно предсказать с полной «предопределенностью» при наличии научных инструментов анализа общественных процессов.

Автор, критикуя «ортодоксальный марксизм» и углубляя свой тезис против детерминизма, пишет:

Однако в последние годы, как уже отмечалось выше, детерминизм, с позиций которого случайность, по сути, изгонялась из научных теорий, был серьезно потеснен в самих своих основаниях… Появление и развитие синергетики – науки о возникновении порядка из хаоса, о самоорганизации – позволило увидеть мир с другой стороны. Илья Пригожин показал, что в точках бифуркации детерминистские описания в принципе невозможны (там же, с.79).

Такое ощущение, что П. Цыганков не читал классическую работу Пригожина (и Стенгерс), ссылаясь на работы авторов-интерпретаторов пригожинской теории. Марксизму вновь приписывается то, против чего он сам активно боролся и борется: будто бы «случайность» изгоняется из «детерминизма». Такое утверждали как раз «до-марксисты». Марксисты же, следуя диалектике Гегеля, как раз настаивали, что сама диалектика движения требует взаимодействия случайности и закономерности. Уже упоминавшийся биолог-эволюционист (=детерминист) Стефан Дж. Гулд свою «модель прерывистого равновесия» объяснял скачками и случайностями. И таких ученых можно было бы привести немало. Что же касается бифуркации, то автор, ссылаясь на Пригожина, забыл указать, в каком контексте у него шла речь о бифуркации, в каком из миров ее результаты непредсказуемы.

Поэтому лучше обратиться к самому Пригожину. В отличие от своих последователей ученый крайне осторожен в применимости своих суждений в других науках, особенно общественных. Всем теоретикам-международникам следует запомнить такое его умозаключение, сделанное в соавторстве с И. Стенгерс:

Ввиду сложности затронутых нами вопросов мы вряд ли вправе умолчать о том, что традиционная интерпретация биологической и социальной эволюции весьма неудачно использует понятия и методы, заимствованные из физики, – неудачно потому, что они применимы в весьма узкой области физики и аналогия между ними и социальными или экономическими явлениями лишена всякого основания [77] .

Это не означает, что он полностью отрицал применимость своих идей к общественным наукам. Некоторые из них носят науковедческий характер, а другие, связанные со «стрелой времени», Вторым началом термодинамики вкупе со связкой «энтропия-информация», универсальны, в том числе распространяются и на общественные науки. Несмотря на это, он предупреждает:

Ясно, что, применяя естественно-научные понятия к социологии или экономике, необходимо соблюдать осторожность. Люди не динамические объекты, и переход к термодинамике недопустимо формулировать как принцип отбора, подкрепляемый динамикой. На человеческом уровне необратимость обретает более глубокий смысл, который для нас неотделим от смысла нашего существования (там же, с. 262. Курсив мой. – А.Б. ).

Между прочим, в отличие от многих ученых, труды которых мне пришлось изучить, Пригожин и Стенгерс единственные сослались на произведения Ф. Энгельса («Диалектика природы») и В.И. Ленина («Философские тетради»), высоко оценив их «диалектический материализм» и вклад в борьбу против «механистического мировоззрения». Они писали:

Идея истории природы как неотъемлемой составной части материализма принадлежит К. Марксу и была более подробно развита Ф. Энгельсом. Таким образом, последние события в физике, в частности открытие конструктивной роли необратимости, поставили в естественных науках вопрос, который давно задавали материалисты. Для них понимание природы означало понимание ее как способной порождать человека и человеческое общество (там же, с. 225).

Следует также отметить вклад самого Пригожина в критику постпозитивистов (с.79) и, между прочим, того же Маха (с. 94-5), которого в свое время раскритиковал Ленин в «Материализме и эмпириокритицизме». Он выбрал даже интересный подзаголовок для одной из глав – Ignoramus et Ignorabimus («Не знаем и не узнаем»), который действительно может служить в качестве девиза позитивистов всех окрасок. Резко критично отозвался Пригожин и об иррационализме в науке, всплеск активности которого пришелся на 1920-е годы в Германии (с. 15). Кстати сказать, аналогичный расцвет иррационализма наблюдается и в современной России: «научный» рынок заполонен работами, построенными на мистицизме и космизме.

И все же следует признать, что некоторые идеи Пригожина действительно могут дать простор для ложных интерпретаций, о которых он сам, скорее всего, и не мог предполагать. Таков в частности, очень важный его постулат о бытии и развитии. В одной из работ он утверждал: «Она (западная философия. – А.Б.) часто рассматривает бытие как центральную концепцию, а развитие – как мини-бытие. Именно этот взгляд следуют пересмотреть». И далее он цитирует «выдающегося» философа Жана Валя, который писал:

Именно идея развития является первой… Так, не объяснено происхождение этой идеи, нет анализа этой идеи… Мы сможем снова спросить себя, существуют ли мысли о развитии (см: там же, с. 15).

Эти утверждения совершенно непонятны, если иметь в виду, что о развитии как одной из форм движения писали и Гегель (не говоря уже о гегельянцах), и Маркс, и Энгельс, и многие другие. Историю развития через идею прогресса детально проанализировал Дж. Бэри в работе, опубликованной задолго до книги Жана Валя. Кроме того, развитие в любом случае – это одна из форм движения в общественной жизни, а бытие в принципе не может существовать без движения, оно его атрибут, что в свое время прекрасно доказал Кант в работе «Метафизические начала естествознания». И, как минимум, из спорного утверждения выводится неприглядная картина взаимоотношений человека с природой, которая рисуется в следующих красках:

Наука начала успешный диалог с природой. Вместе с тем первым результатом этого диалога явилось открытие безмолвного мира. В этом – парадокс классической науки. Она открыла людям мертвую, пассивную природу, поведение которой с полным основанием можно сравнить с поведением автомата: будучи запрограммированным, автомат неукоснительно следует предписаниям, заложенным в программе. В этом смысле диалог с природой вместо того, чтобы способствовать сближению человека с природой, изолировал его от нее. Триумф человеческого разума обернулся печальной истиной. Наука развенчала все, к чему ни прикоснулась [80] .

Абсолютно непонятный пессимизм. Почему мир оказался «безмолвным», «мертвым», «пассивным»? И с чего возникла «печальная истина»? И в чем проявилась разрушительная миссия науки? Вопросы, на которые авторы не отвечают. Все это напоминает мне историю человеческого «греха», за который человечество должно постоянно расплачиваться по воле библейских писателей.

Пригожин пишет, что в классические времена отрицалась тема сложности. Неужели он пропустил множество работ Г. Спенсера, который только и писал о сложности. Не менее странно звучит и утверждение авторов о том, что «в наши дни основной акцент научных исследований переместился с субстанции на отношение, связь, время» (с. 17). Все законы Ньютона сформулированы на основе открытых им закономерностей в отношениях между различными субстанциями, поскольку последние просто не могут быть проанализированы без отношений, связей, времени. Субстанции не существуют без своих атрибутов (пространство, время, движение, сила).

Лейтмотивом названной основной идеи Пригожина является идея необратимости времени («стрела времени»), построенная на законах функционирования Второго начала термодинамики, и идея бифуркации с непредсказуемыми последствиями. К упомянутому началу в виде закона возрастания энтропии (порядок, хаос, информация) нам придется обращаться не раз и не два, поэтому эту тему здесь можно пропустить. Что же касается бифуркации, то напомню, что сам Пригожин рекомендовал с осторожностью относится к идее бифуркации применительно к другим наукам. Теоретики-международники абсолютизировали эту идею, придав ей универсальное значение, пропустив одновременно и другое замечание Пригожина. А именно:

Мы считаем, что вблизи бифуркаций основную роль играют флуктуации или случайные элементы, тогда как в интервалах между бифуркациями доминируют детерминистические аспекты (с. 161. Курсив мой.  – А.Б. ).

Другими словами, идея бифуркации не отменяет «детерминистские» законы, они существуют в своей системе координат. Это касается и понятия необратимости. Оно столь же не универсально, как и бифуркация, и также определяется конкретными условиями существования тех или иных явлений.

Известно, что бифуркация предполагает неопределенность, а следовательно, непредсказуемость явления, о чем уже говорилось. На основе этого делается вывод, что такое положение не дает возможности выявить законы или закономерности действия некоего явления. Если это так, то данное положение противоречит даже формальной логике: сама идея бифуркации уже есть закон, если настаивать, что бифуркационные процессы универсальны. Если же она не закон, значит, и сама идея бифуркации не универсальна, а локальна, о чем в принципе говорит и сам Пригожин. Игнорируя многие «осторожные» замечания Пригожина и ссылаясь на интерпретаторов его идей, П. Цыганков пишет:

Таким образом, в науке появилось новое понимание, в соответствии с которым существует, как правило, множество альтернативных путей развития, в том числе и для человеческой истории, которая тем самым лишается предопределенности. Постепенно утверждается и новое понимание истории – как стохастического процесса, непредсказуемого, непредугаданного, непредопределенного [81] .

История человечества, наоборот, показывает, что на самом деле никаких «множеств» нет, а есть два-три варианта развития. Само же развитие может произойти только в том случае, если выбирается один исторически перспективный вариант. Отклонение от него ведет не к развитию, а к гибели, что подтверждается исчезновением множества государств и империй. И даже в органическом мире неверно «выбранный» путь привел к исчезновению 99 % органических структур, о чем убедительно, опираясь на факты, показал упоминавшийся Стефан Дж. Еулд.

Неверно также и утверждение, что на основе бифуркации нельзя предсказать, предугадать ход исторического развития. Во-первых, как уже говорилось, закон бифуркации в формулировке Пригожина касается не общественного мира, а органического. В соответствии с законами познания (о чем подробнее будет сказано в дальнейшем) нельзя переносить законы одних миров, существующих в рамках только своих временных и температурных координат, на другие миры. Во-вторых, в системе общественных отношений, включая мировые отношения, существует всего два выхода: выиграл – проиграл. Например, легко предсказать исход любой войны: кто-то выиграл, кто-то проиграл. Любой революции: то же самое. Любой акции. В-третьих, так же легко предсказываются качественные изменения, поскольку их не так много в системе общественного развития: феодализм, капитализм, социализм. У любого явления общественной жизни в реальности не так много степеней свободы, и все они подчиняются только одному закону – закону жизни и смерти, который как раз и определяется законом возрастания энтропии.

И в этой связи возникает вопрос: а вообще применимы ли идеи синергетики в сфере международных отношений? Если синергетика не дает мне возможности в принципе выявить закономерности международных отношений, то какой смысл в такой науке? Если я не в состоянии выявить закономерности «стохастических» процессов в отношениях между Китаем и США, прогнозировать их будущее, то для чего нужен мне такой метод, тем более такая методология? Описать текущее состояние этих отношений я смогу и без синергетики. Может ли любой апологет синергетики назвать мне хотя бы одну работу на международную тему, в которой автор плодотворно использовал бы этот метод? Мне такие работы не попадались. Я допускаю плодотворность методов синергетики на макро-и микроскопических уровнях структур материи, то есть органического и неорганического миров, особенно в биологии. Но, как мне кажется, он мало применим в анализе общественных отношений, за исключением той его части, которая относится ко Второму закону термодинамики в его энтропийной вариации, тесно связанной с законами информации. Есть соблазн использовать идеи «интегрированных и неинтегрированных систем» в рамках идей «равновесия» в анализе интеграционных процессов в мировой экономике. Но, как мне кажется, более эффективным инструментом в таком анализе является системный подход.

Как бы то ни было, нелинейные подходы, возможно, применимы в исследованиях каких-то аспектов мировых отношений, но они не отменяют детерминистских подходов, а в лучшем случае дополняют их. Эйнштейн не отменил Ньютона, а Пригожин Эйнштейна. Мир настолько разнообразен, что каждому находится свое место.

 

Глава 3. Современная марксистская философия науки

 

В предыдущих главах было показано, на какой философской и науковедческой основе строятся теории международных отношений буржуазными учеными. Теперь есть смысл рассказать о марксистском подходе, на основе которого я намереваюсь реализовать идеи, изложенные во Введении. Поскольку нынешнее поколение буржуазных обществоведов в капиталистических странах не представляет или плохо представляет, что такое марксизм, уместно хотя бы коротко напомнить о его основах, тем более что он продолжает подвергаться идеологическим атакам, базирующимся на домыслах и откровенной лжи.

 

1. Марксизм – наука и методология познания

Я определяю марксизм как высшую форму научного познания, как самостоятельную науку, нацеленную на изучение законов природы и общества. На ее базе сформировались марксистская идеология и марксистское мировоззрение, взятые на вооружение теми слоями общества, которые ведут борьбу с капитализмом в пользу социализма. В этой части работы я намереваюсь затронуть некоторые аспекты марксизма именно с позиции его научного содержания. Не вдаваясь в детальные подробности, хочу коротко напомнить некоторые аксиоматичные постулаты, на основе которых воздвигнуто здание марксистского учения.

Итак, марксизм – это прежде всего наука. Следовательно, марксизм как наука не оперирует моральными понятиями: хорошо – плохо. Суть этой науки – поиск научной истины, вскрытие законов и закономерностей природы и общества. Причем истины марксизм не боится, поскольку уверен, что она, истина, исторически на его стороне. Один из признаков науки – ее объективность, независимость от идеологии. Не может быть так, чтобы скорость света зависела от идеологических пристрастий, партийной принадлежности или даже позиции той или иной философской школы. И хотя в общественных науках почти невозможно избежать влияния идеологий, марксистская наука менее идеологична, чем наука буржуазная. Правда, в этом некоторые ученые не видят ничего крамольного. Йозеф Шумпетер в специальной статье на эту тему даже настаивал на том («не видел беды»), что «научная идеология и объективная научная истина» социально обусловлены. По его словам,

нет ни одной области в любой науке, чтобы можно было бы избежать ее (идеологии. – А.Б. ). Благодаря ей мы приобретаем новый материал для наших научных исследований и что-то формулируем, чтобы защищать, атаковывать. И таким образом, хотя мы движемся медленно из-за наших идеологий, но мы не можем двигаться совсем без них (р. 220).

В результате мы получаем «победу идеологии над анализом». И хотя, повторяю, ее трудно избежать, но по крайней мере к этому надо стремиться. Поскольку марксизм считает, что не наука должна исходить из идеологии, а идеология формируется на базе науки.

Марксизм опирается на три столпа: материализм, диалектику и историзм.

Материализм – это философская база марксизма, которая исходит из первичности материи и вторичности духа. (Энергия рассматривается как одна из разновидностей материи.) Это фундаментальная посылка, отделяющая материализм от всех форм и видов идеализма и религии. Атрибутами материального бытия являются движение, пространство, время и сила, через которые природа материи/энергии являет себя миру. На языке философии они называются онтологическими категориями.

Диалектика – способ мышления (=диалектическая логика), требующий все процессы в природе и в обществе рассматривать в непрерывном движении.

Историзм – это вектор исторического времени, требующий любые общественные явления анализировать в конкретных исторических рамках.

Сам процесс познания коротко выражен известной ленинской максимой: от живого созерцания к абстрактному мышлению и от него к практике – таков путь диалектического познания. Отсюда же вытекает: бытие, существующее независимо от нашего сознания, познаваемо. (Тем самым марксизм сразу же отмежевывается от всех разновидностей агностицизма.) В процессе своего становления марксизм детально разработал теорию отражения, которая и формирует марксистскую методологию, т. е. систему принципов и способов организации научного исследования. На этой базе были сформулированы важные понятия и категории, значительно более в научном смысле операбельные, чем размытые и туманные термины, к примеру, позитивизма.

Марксизм с самого начала строился на великих достижениях выдающихся буржуазных ученых: на развитой экономической науке английских экономистов, философии немецких мыслителей и, как бы сейчас сказали, политологии французских просветителей и социалистов. На это когда-то обратил внимание Ленин в своей брошюре «Три источника и три составных части марксизма». И впоследствии марксизм никогда не игнорировал своих научных и идеологических оппонентов. Подлинный марксист просто обязан учитывать все достижения буржуазной науки, а лучшие ее достижения внедрять в марксистскую, что и делали в свое время основатели этой науки. Марксизм не избегает других методов и способов анализа. Поскольку они только обогащают его систему координат, или методологию.

Правда, есть некоторые политики и ученые, которые чуть ли не с гордостью называют себя марксистами-ортодоксами. Уверен, что они найдут немало поводов обвинить меня в «отходе от марксизма», если, конечно, прочтут данное сочинение. А «отходить» придется много раз. Поскольку, как и любая наука, марксизм развивается, меняет свои устаревшие представления в соответствии с новыми явлениями и сущностями. К примеру, не исключено, что необходимо по-новому рассмотреть проблему классовой борьбы в современных условиях. Она ли является ныне движущей силой истории? Или на первый план вышли противоречия другого порядка? Марксизм отбрасывает и те представления, которые не подтвердились на практике. Маркс, Энгельс и Ленин множество раз совершали подобные «отклонения», поскольку были учеными, а не схоластами. Ортодоксы не могут усвоить самое главное в марксизме: он не догма, а руководство к действию. Именно о таких марксистах сам Маркс говорил: «Если они марксисты, тогда я не марксист». И тем не менее думаю, что Маркс несколько погорячился. Ортодоксы – тоже марксисты по своим политическим и идеологическим убеждениям. Но они просто не ученые.

После перечисления таких достоинств марксизма в ответ его противник, естественно, не может не задать «каверзный» вопрос: и чего же достигла марксистская наука в сфере обществоведения, например, в Советском Союзе? У нас-де, на Западе, к примеру в философии, в XX веке гремели такие имена, как Карл Ясперс, Мартин Хайдеггер, Джон Дьюи, Бертран Рассел, Герберт Маркузе, Жан-Поль Сартр, Альбер Камю и др. А в СССР? Задавший такой вопрос был бы крайне удивлен, получив в ответ не менее внушительный перечень советских философов, в который вошли бы, например, такие имена, как В.Ф. Асмус, А.А. Богомолов, Ю.Н. Давыдов, В.Ж. Келле, Б.М. Кедров, А.Ф. Лосев, И.С. Нарский, Т.И. Ойзерман, А.М. Деборин, М.Б. Митин. И хотя последние двое были жестко раскритикованы в поздний советский период, однако по своим, так сказать, философским качествам они ничуть не уступали западным мыслителям. А раскритикованный в свое время Лениным А.А. Богданов со своей «Тектологией» как минимум не уступал таким классикам западного науковедения, как Карл Поппер, Томас Кун или Имре Лакатос. Другое дело, что западный читатель не знал советских философов из-за «железного идеологического занавеса», препятствовавшего распространению советского влияния на Запад. В СССР же названных западных философов переводили, и в любом случае их можно было прочитать в оригинале в библиотеках, по крайней мере Москвы.

И все-таки в какой-то степени в «каверзном» вопросе таится определенный смысл, указывающий на то, что действительно марксизм в советское время не породил больших свершений, даже не столько в философии (он в основном занимался критикой буржуазной философии), сколько в обществоведении. Самое главное, зациклившись на коммунизме, контуры которого тогда просто невозможно было обозначить, он не смог представить общую полновесную теорию социализма, закономерности его стадийности и специфики каждого этапа – то, что сделали китайцы на основе теории Дэн Сяопина относительно начальной стадии социализма. Отсутствие такой комплексной теории явилось одной из важнейших идеологических причин распада социалистического содружества.

Но для этого были веские причины исторического характера. Во-первых, в начальный период СССР марксистская наука только осваивалась советским научным сообществом, возникшим из недр неграмотного населения – наследия царского полуфеодального строя. Во-вторых, висели идеологические гири начальной стадии социализма, который, находясь в чрезвычайных обстоятельствах выживания, не мог позволить расцветать «ста цветам» в еще незрелом обществе. В-третьих, марксизм, на идеологической основе которого была совершена победоносная Октябрьская революция и разгромлены все враги в ходе Гражданской войны, казался настолько научно укомплектованным, что любые добавления или исправления представлялись как искажения сути этой науки. Именно поэтому попытки А. Богданова в его «Тектологии» создать на базе новых понятийных терминов науку, чуть ли не возвышающуюся над марксизмом, встретили жесткое противодействие со стороны дебориных и митиных. В те годы марксизм воспринимался почти как религия: не тронь ни одного канона! И даже при идеологическом послаблении после смерти Сталина в массовом сознании, включая и сознание ученых, не укладывалась мысль о возможности развития теории марксизма в направлении, противоречащем некоторым штампам и канонам, якобы вытекающим из работ Маркса, Энгельса и Ленина. (Многие теоретики нынешних левых «большевиков» до сих пор сохранили подобный умострой.) На Западе марксисты придерживались примерно такой же позиции, хотя и не в столь жесткой форме.

Но здесь надо иметь в виду еще такую чисто русскую «закавыку». У русских обществоведов, нынешних и советских, даже не возникала мысль, что возможно открывать законы или закономерности в сфере общественных наук. В естественных можно, а в общественных – даже в голову не приходит. Именно такой подход к обществоведческой науке, засевший в мозгах, и является причиной того, что русские фактически не развивают и не развивали ни одну из общественных дисциплин, сосредотачиваясь главным образом или на освоении западной мысли, или, наоборот, на критике той же самой западной мысли. Критика обычно получается лучше.

Такой марксизм, который я называю ортодоксальным, в СССР существовал в форме марксизма-ленинизма. В числе его недостатков, помимо указанных, необходимо назвать его методологический принцип, который для многих представлялся не как научный. Я имею в виду следующее.

Ортодоксальный марксизм, следуя канонам классического марксизма, в рамках познания на основе теории отражения при анализе общественных явлений главным образом исходил и исходит из поступательного движения человечества к прогрессу через формационные фазы: рабовладение переходит в феодализм, феодализм – в капитализм, капитализм – в коммунизм, который, в свою очередь, имеет предварительные ступени в виде разных фаз социализма. Эта фундаментальная посылка с конца XX века перестала быть убедительной из-за распада СССР, так сказать, разрушения «коммунизма». Как с нескрываемой радостью говорят и пишут все антикоммунисты, дескать, ваша теория марксизма-ленинизма разбилась о практику, на которую вы все время ссылались как на критерий истины. Этим антикоммунистам бессмысленно напоминать о том, что буржуазные теории многократно терпели поражение на практике, прежде чем возвестить победу отраженных в них реальностей капиталистических обществ. В одной только Франции понадобилось несколько революций, пока утвердились «цивилизованный» капитализм и адекватная ему буржуазная идеология. Но здесь речь не об этом. В любом случае определенный смысл в укорах противников марксизма есть. Поскольку ортодоксальный марксизм был в силу определенных причин действительно излишне идеологизирован, хотя и не в такой степени, как буржуазные общественные науки. И потому об истинах он судил исходя главным образом из классовых и идеологических позиций.

Нынешний марксизм, который я отстаиваю, называется современным марксизмом. Его отличие от классического и ортодоксального заключается в том, что для определения критерия истины современный марксизм, не отказываясь от предыдущих критериев в заданной системе координат, вводит новый инструмент измерения истины – Второй закон термодинамики в его энтропийном варианте в виде закона возрастания энтропии. Последний вариант удобен для анализа общественных явлений через категории хаоса и порядка.

Современный марксизм также дает новое универсальное определение прогресса, выводя его за рамки формационных и классовых отношений. Подробно названные инструменты познания будут разъяснены в соответствующих главах.

Здесь надо отметить одно обстоятельство, которое нередко ведет к взаимонепониманию между марксистами и буржуазными учеными, – это словарный корпус понятийно-категориального свойства. Например, такие ключевые понятия марксистской науки, как формация, надстройка, базис, не употребляются буржуазными обществоведами. Вместо них они используют термины политический режим, политика и экономика. При всей смысловой схожести они кардинально отличаются по своему внутреннему содержанию. Первый ряд – это понятия, за которыми стоят вскрытые закономерности сущностных реальностей. Вторые – просто термины для обозначения различных явлений без вскрытия их сущностей. Для позитивиста-эмпирика этого вполне достаточно.

Такое разночтение касается и философии. В философии марксисты оперируют понятием теория познания, которая синонимична терминам эпистемология и гносеология, в то время как буржуазная философия под эпистемологией, например, понимает «исследования нашего права в верования, которые мы имеем» (Оксфордский философский словарь) или «исследования природы знаний и их обоснованность» (Кембриджский философский словарь). Очевидно, что марксисты и буржуазные философы одни и те же термины интерпретируют по-разному. При этом если марксисты разбираются в буржуазной лексике, так как регулярно изучают их литературу, то буржуазные ученые, за крайне редким исключением, не имеют о марксистской литературе никакого представления, поскольку игнорируют ее. Поэтому в ходе изложения материала мне часто придется давать разъяснения некоторых ключевых понятий и категорий марксистской науки.

А теперь есть смысл точнее определить такие ключевые термины, как наука, методология и методы, а также определить, что такое понятия и категории. Но для начала я хочу изложить науковедческие идеи очень странного марксиста, который одновременно умудрялся быть позитивистом. Конечно же, речь идет об А.А. Богданове.

 

2. А.А. Богданов – марксистский позитивист

Среди русских ученых, которые внесли значительный вклад в науковедение, нельзя не назвать двух выдающихся энциклопедистов: В.И. Вернадского и А.А. Богданова. Хотя деятельность Вернадского в большей степени связана с естественными науками (геохимия, минералогия, биология, палеонтология), однако он умудрялся охватить и такие области, как история и философия науки и социология. Известен он также своим вкладом в создание теории ноосферы. В своих лекциях «Очерки по истории научного мировоззрения» и в ряде других статей о науке он предлагает критерии отличия науки от ненауки, в основу которых он клал научный метод.

Здесь же я хотел бы подробнее остановиться на А.А. Богданове, в силу некоторых исторических причин несправедливо оказавшемся в тени в СССР. Это тот самый Богданов, о котором писал В.И. Ленин в своей работе «Материализм и эмпириокритицизм» в связи с критикой позитивизма в его другом обличье – в виде махизма и моноэмпиризма. Богданов – уникальный энциклопедист, знания которого распространялись на весьма широкий круг наук: от философии до медицины. В этом плане он, возможно, не уступал Энгельсу, что подтверждается даже одной его работой – «Тектология: (Всеобщая организационная наука)». К ней я и хочу обратиться для иллюстрации некоторых его идей, которые можно будет плодотворно использовать в ТМО.

Между прочим, читая Лакатоса, я почему-то все время вспоминал именно труд Богданова, поскольку многие идеи венгерско-английского ученого весьма тесно перекликались с идеями «Тектологии», особенно рассуждения Лакатоса об «эмпирическом базисе». Напомню суждение Лакатоса: «…теория является „научной“ (или „приемлемой“), если она имеет „эмпирический базис“. В этом критерии четко видна разница между догматическим и методологическим фальсификационизмом». На том, что именно понятие эмпиризм отличает науку от не науки, постоянно настаивал и Богданов за несколько десятков лет до Лакатоса. Здесь нас прежде всего интересует, каким образом и из каких элементов собирался Богданов создавать науку и почему у него это в конечном счете не получилось.

Сразу же есть смысл обратить внимание на следующее: хотя Богданову не удалось создать науку «тектологию», многие положения, мысли и суждения, связанные с созданием данной науки, имеют значительно большее значение для теории мировых отношений, чем науковедческие идеи Куна и Лакатоса. Опять же интересно, что хотя Богданов числил себя марксистом и некоторое время даже большевиком, однако весь его научный лексикон, как ни странно, больше напоминает лексикон позитивистов, поскольку в своих философских взглядах он так и остался на позиции махизма – одном из вариантов позитивизма. В некоторой степени это отражено и в его негативном отношении к Гегелю, взгляды которого, по его мнению, «в XX в. представляют лишь бесполезную тарабарщину». Любопытно, что, несмотря на такую оценку, он тем не менее, скорее всего, именно у Гегеля извлекает ряд положений, касающихся системного подхода, на основе которого и выстраивает свою науку. В международных же отношениях системный подход становится модным и популярным только где-то с конца 1970-х годов.

Однако прежде всего Богданов фактически в духе позитивистов должен был определиться во взаимоотношениях между наукой и философией. Эта тема до сих пор в ходу у философов науки. Более точно вопрос ставится таким образом: можно ли философию называть наукой? Опять же, чтобы ответить на этот вопрос, надо знать, что такое наука и что такое философия. И если большая часть буржуазных ученых, как мы видели выше, до сих пор дискутирует на эту тему, то марксист А. Богданов говорит об этом четко и однозначно в статье «Наука и рассуждательство»:

То, что установлено экспериментом, установлено научно и является научным фактом , потому что позволяет при реализации тех же условий точно предвидеть результат; а нет высшего критерия научности, чем точное предвидение на практике. И потому эксперимент всегда научен, «философским» он быть не может по самому определению: что установлено научно, то уже не философия. Иначе слово «философия» теряет всякий определенный смысл и становится источником неограниченной путаницы (кн.2, с.286).

Сказано очень не по-марксистски, а по-позитивистски. Тем не менее позиция Богданова ясна: философия – не наука, а нечто, призванное толковать, скажем, те же результаты науки, а наука – это эксперименты, факты, открытия новых фактов и, главное, предвидение. Ни один из подлинных марксистских ученых с этим не согласится, поскольку марксизм философию определяет как науку, марксистская аксиома, не требующая доказательств. Здесь нам интересен Богданов. Итак, что за науку он создает и как это делает?

Богданов создает Всеобщую организационную науку, которая называется тектологией. «В буквальном переводе с греческого это означает „учение о строительстве“. „Строительство“ – наиболее широкий, наиболее подходящий синоним для современного понятия организация» (кн. 1, с. 112). «Тектология» создается на базе системных принципов, которые Богданов применяет к организованным комплексам. Они определяются на основе принципа «целое больше суммы своих частей», и, соответственно, чем больше целое отличается от суммы частей, тем более оно организовано. В неорганизованных комплексах целое меньше своих частей. «Дезорганизованное целое практически меньше суммы своих частей – это определение само собой вытекает из предыдущего» (кн. 1, с. 120). Естественно тогда, что в нейтральных комплексах целое равно сумме своих частей.

При создании новой науки очень важен лексический аппарат, или, по выражению Богданова, «выработка подходящей символики» (кн.1, с. 127). Это одна из труднейших задач. И Богданов вводит ряд терминов, крайне непривычных для русского языка. При этом любопытно, что, создавая свой лексикон, он опирается на греческий или латинский язык, а не на английский, немецкий или французский. И в этом есть большой смысл: его наука не копирует некие идеи, возникшие на Западе, она самостоятельна и не имеет терминологических эквивалентов в современных европейских языках.

Так вот, для двух универсальных типов систем он находит такие слова: для централистской системы он находит слово эгрессия (от лат. – «выхождение из ряда»), для скелетной – дегрессия (от лат – «схождение вниз»). Здесь нас не интересует взаимодействие между этими системами, хотя теоретик-международник легко в них усмотрит более позднюю концепцию Иммануила Валлерстайна «центр – периферия». Для анализа формирования механизма названных комплексов Богданов подобрал такой ряд терминов: конъюгация (соединение комплексов), ингрессия (вхождение элемента одного комплекса в другой) и дезингрессия (распад комплекса).

Далее. У каждой науки может быть много нес ледовательских инструментов, подходов и методов (не путать с методологией). Богданов выбирает этот инструмент на основе такой посылки: «Методы всякой науки определяются прежде всего ее задачами. Задача тектологии – систематизировать организационный опыт; ясно, что это наука эмпирическая и к своим выводам должна идти путем индукции» (там же). Удивительное сходство с Лакатосом.

Вот еще одно важное утверждение. Богданов в одном из Предисловий к данной работе пишет:

Науки различаются не предметом (для всех один и тот же – весь мир опыта) и не методами (одни и те же по существу – организационные), а по – «точке зрения» – по центру координат исследования (там же, с. 67).

Что такое «точка зрения»? Сам Богданов объяснял это на примере Коперника и Маркса. Была птоломеевская система, в соответствии с которой все вращалось вокруг Земли, и вся астрономия строилась на основе этой «точки зрения». Коперник поменял эту «точку зрения», изменив не только астрономию, но и всю западную науку. Маркс в отличие от буржуазных экономистов, которые рассматривали экономику с позиции непроизводящего класса, буржуазии, стал рассматривать развитие общества с «точки зрения» рабочего класса. «Центр координат исследования» изменился, соответственно изменилась и наука политэкономия.

Это суждение Богданова, на мой взгляд, представляется крайне важным в процессе формирования любой науки.

В «Тектологии» были изложены и положения о критериях науки. Богданов пишет: «Критерием научности является прежде всего соответствие научных знаний объективной действительности. Сам по себе факт, что то или иное положение выработано человечеством, еще не является гарантией его объективности и, следовательно, научности» (кн.2, с. 323). Богданов почему-то не довел эту мысль до логического марксистского завершения: критерием научности является общественная практика, которая и есть главный фальсифицирующий или удостоверяющий судья научных истин. Но об этом подробнее ниже.

Выработав некоторые основополагающие принципы формирования науки, Богданов формулирует ряд законов и закономерностей. В частности, закон относительных сопротивлений («закон наименьших»), который звучит так: «Устойчивость целого зависит от наименьших относительных сопротивлений всех его частей во всякий момент – закономерность громадного жизненного и научного значения» (кн.1, с. 217). В общем-то этот закон известен давно как закон слабого звена, но он научно отражает системный механизм организационных комплексов.

Несмотря на снисходительное отношение к Гегелю, Богданов именно в гегелевском, диалектическом ключе разбирает важные понятийные пары, действующие в его комплексах, в частности, сопротивляемость и активность, их взаимообратимость, точнее, взаимозаменяемость. (Когда два человека борются, активность одного есть сопротивление для другого, и наоборот.)

Богданов, хорошо знакомый с математикой и физикой, очень часто прибегал к аналогиям из этих наук. В частности, он в своей работе часто обращался к закону А.Л. Ле-Шателье, который формулируется таким образом: если система равновесия подвергается воздействию, изменяющему какое-либо из условий равновесия, то в ней возникают процессы, направленные так, чтобы противодействовать этому изменению (см.: кн. 1, с. 249).

Этот закон подталкивает к совершенно иному взгляду на «баланс сил» и его оценке в системе международных отношений. Весьма плодотворны в данном плане и рассуждения Богданова о «ложном равновесии», когда «в тихом омуте черти водятся». Думаю, приводимая ниже обширная цитата явно не понравится «толерантам». Богданов пишет:

Тяготение коллектива к равновесию воплощается в идеалах пассивности и безразличия; самый чистый и законченный из них – это «нирвана» буддистов, абсолютное равновесие души, ее полное успокоение в ничем не возмущаемом созерцании вечности. Сюда же относятся идеалы – мечты; таков христианский идеал с его представлением о справедливости на том свете, о награде страдающим, смиренным и покорным, о наказании злым и гордым, причем и награда, и наказание осуществляются не усилиями самих людей, а божеством, высшей мировой активностью , восстанавливающей нарушенное в земной жизни равновесие (кн. 1, с.256. Курсив мой. – А.Б. ).

Такой подход соответствует закону сопротивляемости Второго начала термодинамики (закона возрастания энтропии), закону борьбы, к которому я еще вернусь.

Любопытно, что на основе, казалось бы, отстраненных системных законов Богданов вскрывает конкретные проблемы, в частности связанные с Россией. Он пишет:

Вся знаменитая троица национальной русской тектологии – « авось, небось и как-нибудь » – выражает не что иное, как игнорирование закона относительных сопротивлений, зависящее от недостаточности организованного опыта и его несвязности, того, что обычно называют «низкой культурой» (там же, с.222. Курсив мой. – А.Б. ).

Судя по всему, культура, построенная на упомянутой «троице», сохранилась по настоящее время.

И все же, несмотря на множество кирпичей-элементов для построения здания науки – тектологии, попытка Богданова не увенчалась успехом. Причин много, и они вызваны не только конкретно историческими местом и временем, но и некоторыми методическими просчетами.

Не надо забывать, что в полном объеме «Тектология» была опубликована во второй половине 1920-х годов в общественной среде «победившего пролетариата», победившего на основе марксистско-ленинского учения. Среди политической элиты того времени в ходу была марксистско-ленинская терминология, и приверженцами марксизма системные понятия и категории воспринимались не просто как противопоставление этой терминологии марксистской, а как попытка отбросить марксизм, заменив его наукой с позитивистской подоплекой, которая ранее была подвергнута резкой критике самим Лениным. Ортодоксальные марксисты-философы того времени типа Деборина или Митина, не говоря уже об их учениках (которые давали отрицательные отзывы на работу Богданова), к тому же были не столь образованны, как Богданов. Они зачастую просто даже не понимали ни его системной терминологии, ни его иллюстраций, относящихся к математике, физике, биологии. Сам системный подход, в принципе новаторский для того времени, причем не только в России, но и в Европе, не был знаком ученым. Неслучайно «Тектология» была с непониманием воспринята даже одним из немецких ученых (проф. И. Пленге). Продвинутые же марксисты вроде Н. Бухарина увидели в этой работе все классические черты махистского позитивизма, который, возможно, по их мнению, перевешивал достоинства научности других элементов его работы.

Необходимо учесть и такой момент. В отличие от официальных советских философов того времени, для которых Маркс, Энгельс и Ленин уже стали идеологическими иконами, отношение Богданова к ним было совершенно иное. Высоко оценивая марксизм, он тем не менее не идеализировал как само учение, так и его основателей. Он, например, открыто критически оценивал некоторые положения Энгельса в «Анти-Дюринге». Ленин для него также не был иконой; он был его соратником, с которым можно было спорить по философским проблемам на равных. И критика Ленина его позиций по махизму не изменила взглядов Богданова. Об этом можно судить хотя бы по тому, что идейные корни махизма хорошо просматриваются в «Тектологии». Естественно, такое панибратское отношение к классикам просто не укладывалось в голове первой плеяды советских марксистов-ортодоксов.

Короче, книга появилась не в том месте и не в то время.

Проблема была, как уже упоминалось, и в методических просчетах. Хотя эта работа Богданова была посвящена «всеобщей организации науки», сама она была плохо структурирована. Не был четко выстроен костяк науки: предмет, цель, методология, методы, понятийно-категориальный аппарат, законы и закономерности. Все эти составляющие вроде бы присутствовали, но в разбросанном виде. Плюс они нередко размывались излишними примерами и иллюстрациями. В этом сказалось то, что Богданов, скорее всего, все-таки не изучил гегелевскую «Науку логики», которая могла бы послужить эталоном организации материала. Как известно, именно на основе структурной композиции «Логики» Гегеля строил свой «Капитал» Маркс. Получилась наука политэкономия.

В то же время, как мне представляется, у «Тектологии» множество идей, которые могут стать основой для формирования подлинной науки – науковедения. Творческая переработка идей Поппера, Куна, Лакатоса и Богданова могла бы привести к созданию такой целостной науки. И тогда бы не пришлось до сих пор биться над темой, что такое наука и чем она отличается от не науки.

 

3. Так что же такое наука?

Посмотрим, как на эту тему размышляли советские ученые. Оказывается, в сфере науковедения в советское время работало немалое количество ученых. И приверженность марксизму как общей для них методологии не вела к автоматическому согласию между ними по многим проблемам науковедения. Одна из интересных монографий на эту тему написана В.С. Черняком, который, демонстрируя профессиональное знакомство с западными исследованиями, излагает собственные суждения, в том числе и на предмет определения науки. Поначалу он коротко определяет науку как «производство новых знаний». Этого явно недостаточно, поскольку еще не ясно, что следует понимать под внутренним содержанием науки. Добавление к понятию науки «научного метода» опять же еще не проводит «демаркационную» линию, отделяющую науку от не науки, точно так же, как и эксперимент и практика – любимые детища позитивистов. Ответ Черняк нашел в работах Вернадского и особенно в «Капитале» Маркса в форме «оборачивания метода». В результате он приходит к выводу о том, что «науку можно рассматривать как целостную систему с точки зрения внутренней логики ее развития, основным законом которой является постоянная воспроизводимость ее результатов на качественно новой основе путем оборачивания метода – превращения предпосылок некоторого знания в следствие дальнейшего его развития и наоборот» (с.240).

В этом определении науки отсутствует объект науки и поэтому, на мой взгляд, оно не точно.

Другой советский науковед, Э.М. Чудинов, обращает внимание на иную сторону науки, точнее – на научную теорию, которая у него воспринимается как процесс, а не как застывший термин. Напомню, неопозитивисты анализируют теорию с разных сторон: верная – неверная, отражает факты – не отражает и т. д., фиксируя ее как данность. Чудинов же предлагает:

Для рационального понимания становления научной теории, на наш взгляд, требуется ввести понятие строительных лесов научной теории, или, сокращенно, СЛЕНТа. Под СЛЕНТом будем понимать такую формулировку теории – систему ее изложения, интерпретации и обоснования, – которая неадекватна сущности самой теории, но тем не менее исторически неизбежна при ее становлении [92] .

То есть на данном этапе формулируются сумбурные и хаотичные идеи и мысли, которые могут обозначить только контуры некой целостной теории. Эти идеи даже могут быть научно некорректны, но они становятся первыми шагами в разработке теории. Требуя с самого начала научной стерильности, логичности и чуть ли не предсказанного результата, «руководители партии и правительства» в Советском Союзе тем самым тормозили творческие порывы многих ученых.

Как бы то ни было, по мнению Чудинова, первоначальный период «туманности» теории является одним из элементов СЛЕНТа. И он совершенно справедливо пишет:

Уместно заметить, что гипертрофирование требования логической строгости, игнорирование СЛЕНТа – одна из главных причин бесплодности логического позитивизма и оппозиции по отношению к нему со стороны ученых. Неопозитивистская доктрина научного знания не согласуется с развивающейся наукой. Принятие ее означало бы конец науки, ибо СЛЕНТ, служащий ее предпосылкой, представляет с точки зрения логического позитивизма иррациональную конструкцию, которая подлежит элиминации. Естественно, что такая концепция не может быть принята большинством ученых (с. 120).

К сожалению, она как раз и была принята многими учеными, в частности Карлом Гауссом, который из-за своей логической строгости и скрупулезности воздерживался от публикации многих своих «незавершенок», в частности неэвклидовой геометрии, в отношении которой он мог бы быть соавтором Н.И. Лобачевского. Здесь важно подчеркнуть главное: как теория, так и наука – это процесс взаимодействия субъекта и объекта, причем не только во времени, но и в пространстве. Если первое понятно, второе может оказаться непонятным. Пространство – это общественная среда, в которой осуществляется наука. Одни и те же исследования в одной среде, скажем, в стране с развитым научным сообществом, могут считаться наукой, а в неразвитой среде могут оказаться просто забавой одиночек, поскольку они не могут быть ни оценены, ни тем более реализованы.

В контексте относительности знаний, казалось бы, эту же идею фиксирует Патрик Джексон со ссылкой на одну из работ Пола Богосьяна, говоря о том, что для различных групп одни и те же «куски знания» могут казаться противоречивыми и непротиворечивыми, или по-другому: «от того, где находится говорящий, сказанное может быть верным или неверным, в результате проблема не решается». Если доводить эту мысль до логического конца, как это делают аналитисты, то можно прийти к выводу об относительности самих знаний: они зависят от восприятия наблюдателя или наблюдателей (групп). Это как раз тот плюралистический случай, когда, скажем, о массе солнца или скорости света каждый будет иметь свое «мнение», противоречащее мнениям других. Этим примером я хотел бы подчеркнуть, что относительность самой науки или знаний имеет совершенно другой характер, чем относительность восприятия среды тех же самых знаний. Постпозитивисты и другие немарксистские течения смешивают эти два типа относительности. Для них они фактически тождества.

Теперь я попытаюсь коротко изложить свое представление о науке. Мой подход к понятию наука опирается на диалектический материализм, для которого проблемы монизма, дуализма и прочих идеалистических «измов» давно решены. Также не существует искусственной проблемы, является философия наукой или нет. «Философия способна быть объективной, доказательной наукой» вследствие самих критериев научности, которые представлены в обширной марксистской литературе по данному поводу. Если же говорить о функциональной роли философии, то она сводится к: а) интерпретации знаний, б) обоснованности научных теорий, в) постановке новых тем и вопросов, г) саморазвитию как науке познания. Но поскольку данная работа не является «чисто» философской, я не буду слишком детально останавливаться на доказательствах некоторых своих утверждений философского характера, ограничиваясь ссылками на соответствующих авторов и литературу.

Для начала воспроизведу определение науки в одной из философских энциклопедий, изданной в советское время. В ней написано: «Наука – сфера человеческой деятельности, функцией которой является выработка и теоретическая систематизация объективных знаний о действительности». Коротко говоря, наука продуцирует знания, но не житейски-субъективные, а объективные, т. е. истинные. В этом смысле наука универсальна, она не имеет национальных оттенков или личностных пристрастий. У законов, к примеру термодинамики, нет гражданства. Законы науки одинаково понимаются что в Англии, что в Китае, что в Анголе.

Очень часто науку отождествляют с научной теорией. Вот как, например, американские авторы одной методологической работы определяют термин теория со ссылкой на American Heritage Dictionary: «Теория определяется как систематически организованные знания, применимые к относительно широкому кругу обстоятельств, к примеру системам допущений, принятых принципов и процедурных правил в сфере анализа, прогноза, или, иначе, для объяснения природы поведения специфических феноменов». Такое определение слишком широкое, оно фактически распространяется на всю науку. И это не случайно, поскольку для очень многих исследователей наука и теория являются синонимами.

На самом деле теория – это одна из форм научного познания, хотя и более фундированная, чем, скажем, гипотеза. Любая теория обычно является предварительным формулированием неких закономерностей, которые еще не прошли апробацию практикой. Поэтому теории, даже научные, могут производить ложные, или в данном случае уместнее сказать – ошибочные, знания, не отражающие объективную действительность. Такое бывает очень часто. Просто в ходе их дальнейшей практической проверки (или, по Карлу Попперу, экспериментов и фальсификаций) выявляется их истинность или ложность. В результате ошибочные теории или опровергаются, или сами избавляются от своих ошибок, сохраняя зерна истины, которые и закрепляются в науке.

В еще большей степени просматривается отличие науки и научных теорий в сфере общественных наук. В какой-то степени эту мысль выразил известный теоретик Роберт Кокс своей знаменитой фразой: «Теория всегда для кого-то и для каких-то целей». Хотя он имел в виду теории международных отношений, тем не менее его идея легко распространяется практически на все общественные науки. Они действительно политизированы и идеологизированы. Они обычно отражают интересы тех или иных классов или даже слоев населения. Они могут отражать философские, политические предпочтения и внутри тех или иных классов. Достаточно вспомнить большое количество школ в системе знаний о международных отношениях. Но такие теории могут быть и очень национальными. Некоторые теоретики, например, стали говорить о складывании ТМО с китайской и японской спецификой, о чем еще предстоит поговорить. Это действительно так. В то же время это как раз свидетельствует о том, что международные отношения еще не превратились в науку, их изучение пока осуществляется на уровне теорий, которые не произвели универсальные знания в виде законов и закономерностей, независимых от субъективных или национальных интерпретаций.

Таким образом, наука и теория – это не синонимы, каждое из этих понятий имеет свое содержание, которое необходимо постоянно учитывать.

Теперь о другом важном термине. Результаты производства знаний могут выражаться различными способами: в виде теорий, гипотез, концепций, формул и т. д., но наиболее ценным «товаром» является формулирование закона или закономерностей бытия. Мне хорошо известно многозначное толкование термина закон, поэтому, не оспаривая ничьих мнений, приведу формулировку, которую можно встретить в марксистской литературе. Закон есть такой тип знания, который фиксирует необходимое, существенное, устойчивое, повторяющееся отношение между явлениями, отражающее их сущность. Следовательно, закон есть такой тип знаний, который позволяет прогнозировать движение объекта исследования в той или иной системе координат, скажем, в природе и обществе. Применительно к нашей общей теме законом, к примеру, мог бы быть закон соотношения массы государства и его места в системе мировых отношений. (Здесь работает диалектический закон перехода количества в качество.)

Итак, главная функция науки – производить истинные знания, сформулированные в форме законов. В принципе такая задача ставится и теоретиками науки буржуазного направления. Разница с марксистским подходом заключается в том, что буржуазные ученые формулируют эти законы на основе проявления бытийных сущностей. Этот подход фактически отстаивает вся буржуазная философия науки. В марксистской же науке важно докопаться через явления до сути бытия и реальности. В этом ее «тактическая» слабость, но и «стратегическая» сила. Первое объясняется тем, что марксистская наука, пытаясь понять суть явлений, часто не обращает внимания на их промежуточные свойства, в то время как прагматизм и позитивизм именно на этих «промежуточных» явлениях концентрируют свое внимание, выявляя их особенности и даже закономерности их функционирования. Это позволяет им постоянно делать открытия, особенно в естественных науках, нередко и фундаментального свойства. Раскрыть же суть бытия значительно сложнее, отсюда у марксистских ученых и не столь обильный урожай на открытия. Тем не менее их было немало в советский период, когда по совокупному научному потенциалу СССР за крайне короткий исторический период сумел не только догнать США, но на каком-то временном отрезке (конец 1950-х – середина 1960-х годов) даже опередить их. Но главное в марксистской науке другое – ее стратегическая устремленность к познанию бытийной сути природы и общества.

 

4. Отличительные признаки науки

Непрофессионалам довольно трудно отличить научную работу от ненаучной. Удивительно то, что и многие научные работники, даже со степенями кандидатов и докторов, не всегда отличают науку от ненауки, поскольку многие из них не задумываются над тем, что главная цель науки – открытие законов. Видимо, все это – не простые вещи, поскольку в науковедении довольно часто вспыхивают дискуссии на тему границы между наукой и ненаукой. На самом деле разница предельна проста: первая производит знания, вторая – богов, мифы, легенды, чудеса, фантазии и т. д. Но наука не только вырабатывает знания, но и использует эти знания для дальнейшего познания, ненаука опирается на веру. При этом ненаука воплощается не только в религии, мистике, но и в художественных произведениях. Но надо иметь в виду и то, что та же религия или мифы могут анализироваться с научных позиций, объясняющих причины их возникновения и востребованности в обществе. Этим, например, занимаются религиоведение и мифология. Существуют и другие признаки научности.

Если в работе речь идет о законах или закономерностях, то эта работа научная (хотя сформулированный закон может оказаться впоследствии ложным). Читая Ньютоновы «Математические принципы естественной философии» или Канта «Метафизические начала естествознания», сразу видно, что это научные труды. Причем неважно, согласны вы с рассуждениями авторов или нет. Это наука. В них анализируются некие закономерности в природе. Но не все работы так однозначно научны, как упомянутые.

Существует ряд косвенных признаков, по которым можно отличить научную работу от ненаучной. Например, использование терминологического аппарата из устаревшей парадигмы, скажем, если бы нынешнее представление о Солнечной системе описывалось языком птоломеевской теории неба. Или когда современная ситуация на Дальнем Востоке или в зоне Тихого океана описывается через анализ несуществующего Азиатско-Тихоокеанского региона (АТР). Иными словами, исследования, в которых всерьез разбираются проблемы АТР, можно не колеблясь отнести к ненаучным.

Должны вызывать подозрения работы, в которых делаются постоянные ссылки на высказывания руководителей страны. Это «старая парадигма», зародившаяся еще в советские времена, а ныне ставшая анахронизмом. Другое дело, если это – специальная работа, в которой анализируются слова и дела политиков.

Из этой же серии, претендующих на научность работ, – перечисление визитов как показатель активности политики той или иной страны. Но подсчет затрат на такие визиты и прибыль для государства от них может быть полезен для анализа эффективности политики в контексте «доходы-расходы» на внешнюю политику.

Научный труд строится на понятийном аппарате, а не на словах или даже терминах из лексикона здравого смысла. Многие научные работники не видят разницы между понятиями и словами-терминами (о чем речь ниже). Это означает, что они никогда не изучали диалектику Гегеля, без знания которой вообще трудно что-то научно анализировать. Такое непонимание характерно для политологов, международников и страноведов – исследователей обществоведческого профиля. Это касается и западных исследователей. В меньшей степени это относится к экономистам, у которых понятийный аппарат хорошо разработан предшественниками.

В настоящее время любая крупная работа даже в сфере общественных наук должна быть хорошо оснащена статистикой. Без обширной статистики, которая позволяет проследить определенные закономерности, не может быть «фундаментального труда», а может быть только чисто журналистское описание «взаимоотношений». При этом надо иметь в виду одну очень важную вещь, которая часто упускается любителями статистики. Она только тогда приносит научные результаты, когда используется в рамках теорий, которые отражают или описывают объективную реальность. Но та же статистика играет крайне негативную роль, когда используется в ложных теориях или в пропагандистско-политических целях, поскольку как бы «научно» подтверждает то-то и то-то. В политкорректной форме американцы Бэр Браумоллер и Эн Сартори эту идею выразили таким образом: «Статистические проверки теорий обычно имеют малую ценность, пока сами теории, повергаемые проверке, не являются основательными». В любом случае статистика является мощным инструментом как для подлинной, так и ложной науки.

Непрофессионального исследователя выдают такие фразы, как «с одной стороны», «с другой стороны». У любого явления «сторон» бесконечное множество, а истина одна, хотя и являет себя во многих ипостасях. Познать предмет или явление означает выявить его самую характерную черту, которая качественно отличает данное явление от другого.

В этом же контексте назойливые фразы, типа «в последнее время» что-то стало актуальным или о том, что какие-то явления «проходят стадию значительных изменений», для серьезных исследователей не несут содержательного смысла. «Последнее время» часто отражает проблему и 10-, и 20-, и 30-летней давности, «стадия значительных изменений» – пустая фраза, заполняющая словесное пространство.

Если в работе появляются ссылки на бога, на библию как на авторитет в решении какой-то научной проблемы, то можно считать такую работу однозначно ненаучной. Любая мистика даже в виде космизма или всяческих УФО сразу же отбрасывает работу за пределы науки.

Следующее замечание касается только русских исследователей. Признаком квазинаучности следует считать злоупотребление англоязом, на что я сразу же обратил внимание в Предисловии. Конечно, каждая наука имеет свой специфический словарь, который за полтораста лет в основном забит английскими словами. Это естественно, поскольку поначалу именно Англия, а затем США доминировали и сейчас доминируют в науках. И тем не менее во всех общественных науках можно без труда обойтись без многих англоязычных слов, которыми особенно злоупотребляет пробуржазная часть российского научного сообщества.

У русских почему-то сложилось мнение, что научные работы надо писать наукообразным языком. Такое впечатление, что они не читали работы великих ученых, которые всегда писали живо и нередко «весело». Классическим примером могут служить книги Норберта Винера о кибернетике. «Наукообразность» – это косвенный показатель незрелости исследователя.

Современная российская наука плохо финансируется. Для многих низкие зарплаты стали поводом для оправдания отсутствия работ и вообще низкой научной отдачи. Любой, кто ссылается на финансовую сторону в своей деятельности, не может называться не только ученым, но даже исследователем. Сидящий в человеке «ген науки» будет заставлять его работать и при отсутствии зарплаты. Можно привести множество примеров, когда наука создавалась учеными, которые зарабатывали на жизнь не наукой, а какими-нибудь другими занятиями. Известный случай с российским математиком Перельманом подтверждает этот тезис, хотя, конечно, для современной России это исключение. Научная значимость не определяется зарплатой. Самые большие зарплаты в российской науке получают академики и членкоры. Их научная производительность вызывает большие сомнения. Чаще всего они фигурируют в качестве главных редакторов коллективных трудов, которые зачастую они и в глаза не видели. Так что деньги и научная продукция не находятся в прямо пропорциональной связи.

Одним из признаков научной значимости ученого являются ссылки на его работы, на основе которых определяется индекс цитируемости (ИЦ). В какой-то степени это, может быть, и верно в отношении естественных наук. В сфере же общественных наук этот индекс, наоборот, искажает значимость работы. Поскольку фактически все общественные науки идеологизированы и политизированы, то очень часто ссылаются именно на те работы, которые подвергаются критике. А в соответствии с ИЦ критикуемый автор окажется наиболее «ученым». Кроме того, обычно по этому признаку берутся в расчет статьи, а не монографии. И в этой связи возникает несколько проблем. Во-первых, на публикацию статьи, даже если она принята к печати, в наиболее популярных научных журналах уходит от года до пяти лет (например, в американских журналах типа «Science» или «Nature»). Во-вторых, общественные журналы идеологизированы и публикуют статьи только из своей мировоззренческой ниши. В-третьих, у англоязычных журналов весьма высокие требования к языку, что создает чрезвычайные трудности для зарубежных исследователей. В-четвертых, из-за политизации этих журналов они предпочитают публиковать «труды» людей во власти или занимавших в ней высокие посты. Например, в журнале «Foreign Affairs» несколько раз публиковались проамериканские статьи А. Козырева в бытность его министром иностранных дел РФ. Можно добавить еще ряд других моментов, которые вынуждают с подозрением относиться к данному признаку «научности».

Шарлатаны и фальсификаторы науки . Ненауку надо отличать от лженауки, которую можно определить как создание мифов о природе и обществе с использованием научного аппарата и научной терминологии. Надо отметить, что где-то с конца XX века в науке появилась масса работ псевдонаучного свойства. В принципе в истории их было всегда немало, но сейчас произошел как бы «Большой взрыв». Это прежде всего связано с коммерциализацией науки. Дело в том, что издание чисто научных книг не дает денежной отдачи. Если же в научную работу встроить какую-нибудь мистическую загадку, то спрос резко увеличивается. В свое время издатель заявил астрофизику С. Хокингу: «Если Вы хотите, чтобы Ваша книга покупалась в книжных киосках аэропортов, то хорошо бы где-нибудь упомянуть про бога». Атеист Хокинг не устоял и «упомянул». Тираж сразу же вырос, принеся миллионные прибыли. Но еще дальше пошел математик Франк Дж. Типлер, представивший картину бессмертия. У него есть книга «Физика бессмертия. Новейшая космология, бог и воскресение из мертвых», в которой он «математически» доказал и существование бога, и процесс воскресения из мертвых. Другой пример – это российские космисты, давшие «жизнь» всей Вселенной. Возможно, некоторые из таких ученых действительно верят в свои чудеса, но большинство из них хитроумные шарлатаны, играющие на приверженности обывателей к мистике и чуду.

Два слова о фальсификаторах. Они обычно занимаются опровержением идей марксизма-ленинизма. У них много способов фальсификаций. Наиболее частый – обычная ложь. Приписывают классикам то, чего они не писали или если и писали, то в определенном контексте, о котором фальсификаторы «забывают» упомянуть. Другой способ – голословность. Часто встречаются такие фразы: как говорил Маркс, как писал Ленин… Где говорил, где писал? Не указывают. Или: Энгельс ничего нового не написал в «Диалектике природы», Ленин написал чушь в книге «Материализм и эмпириокритицизм», Маркс чего-то недопонял в своем «Капитале». Спрашиваешь: а вы читали эти работы? Нет, не читали, но все так говорят.

Обычно эти антисоветчики и антимарксисты не владеют элементарными научными методами. Многие из них искренне, не зная конкретной исторической ситуации, рассматривают ее с позиции современных ценностей и морали. Это касается и знаний об истории СССР. Другими словами, лженаука постоянно демонстрирует полное отсутствие историзма и диалектики. Антикоммунистическая идеология застит таким «ученым» глаза. Но есть и наемные фальсификаторы, которые за идеологическую фальсификацию получают деньги. В последующем к теме фальсификации придется обращаться не раз и не два.

* * *

Я здесь не стал затрагивать тему о таких «науках», как эзотерика, уфология, оккультные науки (алхимия, астрология, хиромантия, физиогномика). Даже среди некоторых философов есть такие, которые не отвергают их научный статус. Доказывать обратное здесь было бы глупо (это заняло бы слишком много места). Но следует учесть, что такие «науки» возникли не на пустом месте. Природная тяга человека к мистике, к чудесам, к таинствам, к необъяснимости является благодатной почвой не только для религии, но и для всевозможных «наук», эксплуатирующих человеческие слабости. А может быть, не всегда это и слабости. Страстное желание и вера человека в бессмертие или в Живой космос, предполагаю, могли вдохновлять немало личностей, творивших в сфере подлинной науки. К сожалению, марксизм никогда серьезно не относился к этой стороне человеческой природы. А она требует самого внимательного изучения.

 

5. Методология и методы

Совершенно естественно, что владение инструментами познания является важным признаком научного исследования. В первую очередь речь идет о методологии, во вторую – о методах. Марксизм признает, что сущность бытия и реальности не зависит от методологии и метода, или инструментов познания. Но познание сущности зависит и от методологии, и от метода. Они могут быть эффективными, менее эффективными или просто ложными. И если в плане методологии марксистский и буржуазный подходы различаются кардинально, на что указывает и предыдущий анализ, то в отношении методов и способов исследования больших противоречий нет: одни и те же методы и инструменты познания могут использовать различные школы. Но не различные науки.

Необходимо четко отличать методологию от методов.

Методология – это общие принципы науки в любых ее подразделениях, будь то естественные или общественные. В этом смысле нельзя, например, синергетику выдавать за методологию, поскольку она применяется в ограниченном пространстве, о чем писал и Илья Пригожин. А например, философию позитивизма, воплотившуюся в науковедческих принципах благодаря работам Поппера, Куна и Лакатоса, можно рассматривать как методологию, поскольку она применяется как в физике, например в интерпретациях теории относительности и квантовой механики, так и в исследованиях общественных явлений, включая ТМО. Более того, в рамках ТМО позитивистская методология стала доминирующей и до сих пор горячо обсуждаемой темой. Точно так же марксистская методология применима к любым наукам, поскольку она строится на принципах, признающих противоречия движения, которое присуще всем явлениям действительности.

Методы – более узкое понятие, которое в триаде «всеобщее – особенное – единичное» заняло бы промежуточное место – особенное. И хотя существует множество классификаций в определении метода, я бы его обозначил как совокупность специфических приемов исследования для той или иной конкретной науки. Например, исторический метод, эмпирический метод, теоретический метод, метод системного анализа и т. д. Некоторые методы комплексного свойства могут использоваться в различных науках, как та же синергетика, например, в физике, в химии и даже в биологии.

От методов надо отличать способы познания. Дедукция, индукция, абдукция, аналитический, синтетический подходы – это фактически способы познания, определяемые законами формальной идиалектической логики и языка. Марксизм не вдается в споры, какой из этих способов продуктивнее. Он использует все способы одновременно, делая упор на диалектику.

Наконец, инструменты познания. Среди них наиболее мощным является математика. Она используется там, где вскрыты определенные количественные закономерности, которые необходимо закрепить в математической форме. Ее функция – вспомогательная, вторичная. Правда, есть довольно распространенное мнение, видимо, исходящее из выражения Канта о том, что там, где нет математики, нет науки. В этой связи вряд ли уместны какие-либо споры: математика всегда венчает открытую закономерность или закон. Но пока этот закон не сформулирован, математике делать нечего. Об этом писал не только Гегель. Например, Пригожин цитирует Бюффона, который в 1748 г. писал: «…ибо, как я уже говорил, с помощью вычислений можно представить что угодно и не достичь ничего».

Хочу подчеркнуть, что с аналогичными высказываниями о роли математизации общественных наук выступают и многие современные ученые, в том числе и сами «естественники», например французский физик Пьер Делаттр или О.Р. Том. Последний, например, отмечал: «Формализация – сама по себе, оторванная от понятийного содержания, – не может быть источником знания».

Между прочим, некоторые методы анализа международных отношений, например системного анализа (не путать с системным подходом), напичканные массой математических формул, не прояснили ни одной проблемы, обсуждаемой в рамках ТМО. Это не значит, что математики надо избегать. Повторяю, если исследователь открыл нечто, поддающееся формализации, то использование математики просто необходимо.

Следует отметить, что предложенные определения вышеназванных терминов в марксистской науке могут варьироваться по форме при сохранении их сущностей. Например, крупный польский теоретик Юзеф Кукулка несколько иначе трактует методы исследования, совмещая их с методологией исследования. Он, имея в виду исследования в области международных отношений, пишет: «… методом мы можем считать систему принципов и способов, регулирующих достижение объективного научного познания реальных международных отношений» (там же, с. 44). И в этой связи сложные (комплексные) методы он расчленяет на четыре вида: 1) общеметодологические принципы познания действительности, 2) методы эмпирических исследований, 3) методы теоретических исследований, 4) общелогические методы научного познания (с. 52). Названные методы реализуются у него на основе методики, которую он определяет как процедуры и технику исследований.

Приведенный пример только показывает, что и среди марксистов нет единогласия по многим вопросам, включая различные аспекты науковедения.

В связи с методами, способами и инструментами науки хочу повторить один очень важный фундаментальный принцип науки: нельзя методы естественных наук использовать при анализе общественных явлений. Законы и закономерности здесь работают как тенденции, поскольку очень силен сам человеческий фактор, способный сопротивляться, а подчас и управлять естественными законами. Пока ученые не усвоят данный принцип, будет появляться масса работ с красивыми формулами и совершенно пустым содержанием.

В книге «Диалектика силы» этот принцип научного метода, позволяющий вскрывать суть явлений, у меня изложен более подробно, и я хочу его повторить здесь:

Каждая качественно отличающаяся от предыдущей ступени бытия целостность проявляется на основе законов , формируемых именно данной целостностью , в то время как ее части подчиняются законам предыдущей целостности.

Что это означает? В упомянутой книге я обратил внимание на одно положение, высказанное вскользь П. Дэвисом: жизнь начинается с момента, когда она обходит законы химии. Дэвис высказал замечательную догадку: новый этап в движении материи начинается тогда, когда ее новое качество как целостности перестает подчиняться законам предыдущей целостности. Но исходя из определения жизни, можно сказать и так: жизнь начинается тогда, когда она оторвалась от законов органического мира, а органический мир – от законов неорганического мира. Таким образом, у физики или, более широко, у неорганического мира свои законы, у органического мира – свои, у общества – свои. В то же время их диалектическая взаимосвязь сохраняется через такой феномен, как подчиненность частей любой целостности законам предыдущей целостности. И когда говорят, что организм подчиняется законам химии или физики, что совершенно справедливо, надо иметь в виду, что они работают на уровне частей организма. Атомы и молекулы бактерий, растений или животных работают по физическим и химическим законам, но бактерии, растения или животные как целостности инобытийствуют на основе законов органического мира. Причем этот принцип не имеет обратного вектора, т. е. законы последующей целостности не применимы в отношении предыдущих целостностей ни в их частях, ни в их совокупности. Именно поэтому, например, нельзя применить законы общественного развития к животному миру, а, скажем, закон естественного отбора – к миру неорганики, законы наследственности – к электронам или атомам, а законы физики – к анализу общества. Хотя иногда и возникает соблазн их использовать в обратном направлении. Но и здесь работает Второй закон термодинамики, его детерминистская сущность: время идет только вперед.

Надо иметь в виду, что законы одной целостности отличаются от законов другой целостности в том случае, когда происходит качественный скачок из одной системы пространственно-временных и температурных координат в другую систему координат. Причем сам скачок не является предопределенным, он случаен. Но коль скоро этот скачок произошел, формируется новая система координат со своими законами. Закон и случай неразрывно связаны между собой, одно без другого не существует. Так же как нет порядка без хаоса, и наоборот. Детерминизм работает на уровне законов, но они сами не абсолютны, поскольку законы отражают упорядоченный, а значит, прогнозируемый процесс взаимодействия между субстанциями: исчезают субстанции – исчезают законы. Например, коллапс Солнечной системы (предполагают через 7,5 млрд лет) будет означать коллапс и нашей планеты (с точки зрения жизни человека на Земле это должно произойти намного раньше), а следовательно, и коллапс всех законов органического или общественного миров.

* * *

Если методология – это стратегическое управление строительством научного здания, то методы/способы/инструменты – орудия закрепления тех или иных опорных звеньев этого здания. Само же строительство не может обойтись без конкретного материала, т. е. того, из чего создаются сами опоры. В качестве таковых выступают понятия и категории, имеющие первостепенное значение в построении науки, т. е. познании бытия. Именно методология, методы и понятийный аппарат – три столпа, которые отличают науку от не науки. Отсутствие четкого понятийного аппарата являлось и является одной из важных причин того, что область знания – международные отношения – так и не приняла статус науки. Эта тема нуждается в подробном рассмотрении.

 

Глава 4. Понятийно-категориальный аппарат науки

 

1. Понятия и категории

Каждая наука имеет свой терминологический лексикон. Услышав слова «электрон» или «квант», любой грамотный человек понимает, что речь идет о физике. Когда произносят слово «молекула» – речь о химии, а аббревиатуру ДНК – о биологии. Некоторое усложнение происходит на стыке наук, например в астрофизике, тем не менее область исследования очевидна. Значительно сложнее в обществоведении, особенно в таких близких научных подразделениях, как, например, социология и политология. Многие ключевые термины (государство, общество, власть и т. д.) могут относиться к той и другой науке. Еще более запутанная ситуация на стыке социологии, политологии и сферы знания в области международных отношений. В этом одна из причин того, что знания о международных отношениях не сформировались в самостоятельную научную дисциплину, о чем не устают говорить теоретики ТМО.

Итак, существует проблема: нет общепринятого понятийно-категориального лексикона ТМО, как, например, в экономике или политэкономии. Вне зависимости от политических или идеологических пристрастий ученые-экономисты понимают одно и то же под понятиями стоимость, цена, потребительная стоимость, спрос, предложение и т. д. При этом надо помнить, что и в политэкономии в свое время было, по словам Маркса, «смешение категорий», пока благодаря работам того же Маркса и последующих экономистов не утвердились устойчивые понятия и категории. Это освобождает их от всяческих споров относительно тех или иных терминов, позволяя концентрироваться главным образом на новых явлениях в экономической жизни или на углублении старых с привлечением более усовершенствованных научных методов. В ТМО же, скажем, одно из ключевых слов при анализе международных отношений – сила имеет такое же количество смыслов, сколько интерпретаторов.

Несмотря на это, как ни странно, немало международников стараются избегать четких понятий и категорий. Бросается в глаза и то, что, даже употребляя слово понятие, они искажают его смысл, а скорее всего, и не понимают его значения. Возможно, это неслучайно, поскольку в англоязычных философских словарях нет даже упоминания слова notion как понятия в гегелевском смысле. А современные русские философские словари вообще убрали термин понятие, который, дескать, перестал быть актуальным. Правда, для большинства российских теоретиков он никогда и не был актуальным.

Следует учесть, что если для некоторых ученых понятия это просто fagon de parler, то другие отказываются от понятий и категорий, теоретически обосновывая это следующим соображением. Они полагают, что дать определение какому-нибудь явлению, т. е. дать его понятие, означает жестко зафиксировать одно мнение, но это ведь диктатура, а они, будучи демократами, являются сторонниками плюрализма, что предполагает множество мнений об одном и том же явлении. Здесь – очевидное смешение явлений общественной жизни и науки.

Такой подход привел к тому, что многие современные исследователи, в отличие от философов XIX и XX веков, разучились определять явления и придавать им понятийный смысл, операбельный для науки. К примеру, один из авторитетных теоретиков, рассматривая слово power как понятие, сохраняет в нем три значения: власть, сила, государство. При этом такие теоретики даже не подозревают, что существует разница между понятиями в интерпретации Канта и Гегеля. В первом случае оно обозначается как concept – уровень формальной логики, во втором как notion – диалектика. Правда, это общая проблема западного обществоведения.

В свое время К. Маркс писал:

Все твердые предпосылки сами становятся текучими в ходе дальнейшего анализа. Но лишь благодаря тому, что они твердо устанавливаются в самом начале, возможен дальнейший анализ без перепутывания всего [108] .

Тем не менее до сих пор печать «перепутывания всего» – особая примета в работах по внешней политике и международным отношениям, поскольку отсутствует единый понятийный аппарат. Обнаружились различные подходы, толкования тех или иных категорий, в том числе таких ключевых, как престиж, сила и мощь государства, внешняя политика и международные отношения. Возможно, это и естественно в ходе первоначального накопления знаний в указанных областях.

Отсюда следует вывод: ТМО как область знаний только тогда станет наукой, когда будет сформулирован стройный понятийно-категориальный аппарат, отражающий каждое значимое звено объективной реальности в системе мировых отношений. Именно такая попытка предпринята в данной работе.

Я напомню, что Гегель в своей диалектике понятиям и категориям придавал первостепенное значение. Он писал:

Лишь в своем понятии нечто обладает действительностью; поскольку же оно отлично от своего понятия, оно перестает быть действительным и есть нечто ничтожное; осязаемость и чувственное вовне-себя-бытие принадлежат этой ничтожной стороне [109] .

Другими словами – бытийной стороне жизни, но не научной. Следовательно, явления, которые стоят за вышеприведенными словами, пока непонятны, малоизучены, непредсказуемы.

Парадокс состоит в том, что, несмотря на это, именно это размытое «нечто» положено в основу множества научных теорий и даже законов. Оказывается, возможно и такое. Об этом с некоторым раздражением писал Ньютон в своих «Началах»: дескать, я не в состоянии открыть феномен гравитации, поскольку гипотез не измышляю; я занимаюсь экспериментальной философией. Лаконично эту идею сформулировал физик Анри Пуанкаре: «Не важно знать, что такое сила, а важно знать, как ее измерить». Если так, то возникает вопрос: а что же измеряется?

В какой-то степени я также следовал этому правилу, формулируя законы полюса (мощи) и центров силы, не зная, что такое сила по существу. При этом возникает очень серьезная опасность: действительно ли мы измеряем силу? А вдруг нечто другое? На интуитивном уровне все чувствуют, что сила – нечто фундаментальное. Но что?

Политологи и международники давали множество определений, и в соответствующем месте они будут изложены. Но они сразу же напоминали мне удачное высказывание Ю.М. Батурина: «В науке иногда не очень ясно говорят о том, что не очень ясно себе представляют. Значительно опаснее, однако, когда ясно говорят о том, что неясно представляют».

Ясность же можно внести только установлением иерархии языковых знаков и их значений, переводя их на научный язык, который оперирует понятиями и категориями. Известно, какое значение проблемам научного языка придавали философы, например Кондильяк и Лейбниц. Даже простое уточнение лексикона на уровне терминов нередко проясняет суть проблем.

Напомню, что Гегель не случайно обрушивался на математиков, претендовавших на истинность доказательств в физике, за то, что математика в принципе не в состоянии вскрыть «качественную природу моментов». Причина проста: математика – «не философия, не исходит из понятия, и поэтому качественное, поскольку оно не почерпается с помощью лемм из опыта, находится вне ее сферы». Иначе говоря, качество природы, ее суть может быть вскрыта только через понятия, через определения этих понятий, которые «суть законы».

Если согласиться с тем, что без понятий и категорий невозможно научно познавать сущности и явления, сразу возникает проблема различия понятий и категорий. Нередко даже у великих философов встречаются эти слова как синонимы. Например, у Ленина дается трактовка материи как категории и тут же говорится о ней как о понятии.

Здесь мы сталкиваемся с проблемой нерасчлененного единства категории и понятия. Как пишет М. Булатов, «оно имеет место в текстах, в которых одновременно понимаются отношения категории к вещам, расчлененным на рубрики, и их собственное внутреннее содержание».

Поэтому с самого начала надо определить, что такое понятие и что такое категория. Между прочим, сам этот предмет является одной из философских проблем, по-разному решаемой различными философами и философскими течениями.

Конечно, наиболее интересные и глубокие определения этим терминам давал Гегель. В своей теории познания он четко различал объективную логику (это наука о понятии самом по себе, о категориях) и субъективную логику, которая есть наука о понятии как понятии о чем-то. «Понятие – это всеобщее, которое вместе с тем определено и остается в своем определении тем же самым целым и тем же самым всеобщим, т. е. такая определенность, в которой различные определения вещи содержатся как единство». Естественно, диалектика Гегеля ведет его к признанию внутренней противоречивости понятия, поскольку

…вообще всякое понятие есть единство противоположных моментов , которым можно было бы, следовательно, придать форму антиномических утверждений [117] .

В той же работе Гегель дает определение термину категория. Он пишет:

Категория, согласно этимологии этого слова и согласно дефиниции, данной Аристотелем, есть то, что говорится, утверждается о сущем (там же, с. 369).

Существуют, как уже оговаривалось, другие воззрения на понятия и категории, которые достойны анализа в специальной работе. Я же хочу ограничиться изложением своего понимания данных терминов, которое сводится к следующему. Категория определяет наиболее общие свойства бытия или реальности, например, материи , времени и пространства . Понятия – это моменты категорий , или форма мысли , отражающая ту или иную сторону категориального бытия .

В упрощенном виде категориями оперируют при анализе «вещи в себе», понятиями – «вещи вовне», т. е. в понятии предполагается п о н я т ь, познать сущность через ее проявления.

М. Булатов в указанной работе различия эти объясняет таким образом:

Двойственность категорий возникает в зависимости от того, какой момент их принимается во внимание – бытие «или» мышление. В понятии же, в самом его названии выражено субъективное – «понимание» предмета, а не сам предмет (с. 193).

При этом надо иметь в виду, что слово категория употребляется также и в смысле систематизации, рубрикации, членения той или иной группы объектов. В таком значении дается этот термин, например, в Оксфордском философском словаре: «Категории. Наиболее фундаментальные разделения некоторых субъектов-материй». Именно в таком ключе и понимается термин категория большинством философов. К примеру, авторы специальной науковедческой работы «Знания, понятия и категории» почти буквально повторяют словарное определение термина категория, под которым они понимают только «категоризацию». Удивительно, но даже Исайя Берлин в специальной работе о понятиях и категориях ограничивает значение последнего термина свойствами «описания». Он пишет: «Анализировать понятие человека значит осознать те категории, которые его описывают». То есть первое нечто абстрактное, второе предназначается для ранжирования в данном случае неких качеств, составляющих суть человека. Подобная интерпретация подтверждается последующим его умозаключением: «Базовые категории (и соответствующие понятия [concepts]), отраженные в терминах, которые мы употребляем по отношению к людям, таких как общество, свобода, чувство времени и изменения, страдание, счастье, производительность, добро и зло, правильное и неправильное, выбор, усилие, истина, иллюзия (их все можно взять произвольно), не являются индукцией и гипотезами» (р. 166).

Из этого пассажа становится очевидным также, что Берлин не обращал внимания на то, что такие термины, как общество или свобода, могут быть одновременно и понятиями и категориями в зависимости от контекста анализа. И этот момент будет пояснен чуть ниже.

Чтобы в дальнейшем постоянно не сталкиваться с путаницей, надо заранее определиться с такими категориями, как бытие, общество и реальность. Определяя их, мы эти категории превращаем в понятия. А в случае их слияния с сущностью этих категорий, мы получим понятия о понятиях, т. е. возвращаем им статус категорий. И здесь возникает проблема с категорией бытия, у которой нет определения. Напомню, как «определял» его Гегель: «Бытие, чистое бытие – без всякого дальнейшего определения». Вроде бы тупик. Это нечто первичное, у которого нет определения. И эту позицию защищал Ленин, который писал: «Что значит дать „определение“? Это значит, прежде всего, подвести данное понятие под другое, более широкое. Например, когда я определяю: осел есть животное, я подвожу понятие «осел» под более широкое понятие. Спрашивается теперь, есть ли более широкие понятия, с которыми могла бы оперировать теория познания, чем понятия: бытие и мышление, материя и ощущение, физическое и психическое? Нет. Это – предельно широкие, самые широкие понятия, дальше которых по сути дела (если не иметь в виду всегда возможных изменений номенклатуры) не пошла до сих пор гносеология». Против такого подхода в свое время возражал А. Богданов. Чтобы выйти из этого тупика, необходимо найти «более общее понятие», равносильное категориальному статусу. Богданов в чисто махистском духе среди таковых назвал опыт, элементы, связь. Я же попробую выйти из этого тупика другим путем, принимая во внимание необходимость «развода» категории и понятия.

Весь окружающий нас мир в самой общей форме делится на не зависимое от нашего сознания бытие и познающее это бытие человечество, организованное в общество. И то и другое есть реальность. Другими словами, реальность – более общее понятие, покрывающее и бытие, и общество. Само же общество состоит частично из материального бытия (люди как организмы, орудия труда и пр.). Этой своей частью общество входит в непосредственное бытие. И в то же время оно состоит из мыслящей его части, обнаруживающей себя в нематериальных феноменах типа свобода, любовь, знания, информация и т. д. Эту часть можно было бы назвать ноосферой общества, которая в бытие не входит, но является частью реальности. Именно этой мыслительной частью и создаются реальные явления – знания о мире, а также мифологические придумки, включая бога, чертей или тот же ранее упоминавшийся Дракон и другие мифы, т. е. весь набор явлений, существующих в эпистемологии или гносеологии, но не существующих в онтологии, т. е. бытии. Возьмем, к примеру, понятие бога. Его нет в бытии (так же как кэролловского снарка – помесь змеи с акулой, Кощея Бессмертного или Бабы-яги), но оно есть в нашей общественной реальности: мы, люди, его придумали, и оно стало занимать важное место в человеческом сознании.

Сказанное можно представить в виде схемы понятийных кругов:

R здесь – реальность, категория философии, чистая абстракция, которая сама по себе не существует, а проявляет себя в бытии или в обществе. Таким образом R=B+S.

В – бытие, т. е. реальность, проявляющаяся в различного рода материи/энергии. Существует объективно, независимо от сознания наблюдателя. В философии изучается онтологией, т. е. наукой о сущностях. Все сущности, связанные с бытийной онтологией, являются категориями. Категории внедрены в саму объективную реальность, отражают наличное бытие в мышлении.

S – общество, состоящее из двух частей: материальной и ноосферной (мыслительной). Одной своей частью оно входит в бытие и является его частью точно так же, как и часть бытия входит в часть общества. Зона BS – зона материального мира, анализ которого может строиться как на основе онтологии в случае взаимодействия этой части с остальным бытийном миром (например, воздействие промышленных отходов на окружающую среду), так и на основе эпистемологии – в случае взаимодействия этой части с ноосферой (то же воздействие промышленных отходов, но на само общественное развитие). В одном случае используются категории, в другом – понятия.

Ноосферная же часть анализируется на основе понятий, поскольку понятия – это область мышления в сфере субъективной реальности, в которой запечатлевается объективная реальность.

Есть еще один важный момент: переход категории в понятие и наоборот. Обычно это происходит именно в зоне BS. Категория переходит в понятие, когда от нее отсекается то, отражением чего она является, т. е. или само бытие, или его атрибуты. Происходит переход от объективной к субъективной реальности, хотя и взаимосвязанной через отражение с первой, но уже имеющей и самостоятельное значение как способ мышления. Например, силу можно рассматривать как категорию бытия (онтологическая сила, онто́бия), но можно и как нечто, вступившее во взаимоотношения с другими отраженными явлениями, например мощью, и тогда она становится понятием. Так же обстоит дело, например, с категорией государство: если ему дано определение, оно превращается в понятие (субъективная реальность).

Точно так же и понятия при добавлении к ним функций или свойств бытия могут превращаться в категории. Если к понятию государство добавляется, например, его объективность, т. е. существование, независимое от сознания наблюдателя, неизбежность, историчность и т. д., оно тут же становится категорией. Тем более понятия превращаются в категории, когда им придают функции членения и т. д. Понять подобные взаимопереходы весьма непросто. Большинство исследователей о них даже и не догадываются. Но именно из-за таких мыслительных небрежностей многие «науки» похожи на поверхностные журналистские изложения.

Следует особо подчеркнуть еще раз: область знаний получает статус науки только в том случае, если она может быть объяснена на понятийно-категориальной основе. Это хорошо понимали философы, например Исайя Берлин, который справедливо писал о том, что только при наличии твердых и ясных понятий и методов, ведущих к заключениям, только в этом случае и только тогда «возможно конструирование науки, формальной или эмпирической».

* * *

В связи с понятиями и категориями несколько слов о марксистском лексиконе в сфере общественных наук. Марксистская наука разработала очень удобный категориально-понятийный аппарат, который отсутствует у буржуазной науки.

Взять, к примеру, понятие общественно-экономическая формация. Это исторически определенный тип общества, представляющий собой особую ступень в его развитии. И для контраста термин модернити (modernity), используемый буржуазными учеными. Под «модернити», т. е. под современностью, понимается исторический период с эпохи Ренессанса до настоящего времени. Кроме указания на чисто временной отрезок этот термин больше ни о чем не говорит. Точно так же, как и термины древность и средние века. Правда, нередко они окрашивают эту периодизацию словами «Античность» (история Греции и Рима), «темные века» (определенный отрезок Средневековья, причем отрезки эти могут быть разными), а современный капитализм такими эвфемизмами, как рыночная экономика и демократия. Это чисто хронологический подход, фиксирующий определенный временной ряд. Но за этой хронологией скрывается очень важный идеологический подтекст.

Известно, что историки разных стран дают разную периодизацию истории и интерпретацию тех или иных событий, исходя из «государственных», точнее, националистических интересов. Каждый в этом может убедиться, прочитав, скажем, изложение истории Второй мировой войны в учебниках США, СССР, Китая и Японии. Идеологический фактор работает по-другому. Так называемые «деидеологизированные» историки, социологи, политологи и философы (я их называю «объективистами») выхолащивают социальные противоречия эпохи, среди которых главными являются классовые противоречия, а всевозможные войны объясняют в духе Канта, т. е. извечной тягой человека к войнам и насилию. Отсюда чисто хронологический подход, позволяющий избегать анализа этих самых противоречий.

На мой взгляд, марксистский понятийный исторический аппарат богаче и глубже, поскольку в нем отражается социальная суть того или иного периода, качественное отличие одной формации от другой. С точки зрения марксистов история делится на первобытное общество, рабовладельчество, феодализм, капитализм и социализм. И хотя хронологически эти термины покрывают приблизительно те же самые периоды, которые используют объективисты (за исключением первобытного общества и социализма/коммунизма), однако они сразу же указывают на специфику каждого из названных периодов.

В результате Древность, или Античность, мы обозначаем как рабовладельчество, которое фактически завершилось с распадом Римской империи в западной части Европы во второй половине V в. (476 г.), после чего начали формироваться европейские государства на феодальной основе. Средние века, или феодализм, длились до начала XVII века (т. е. до Нидерландской буржуазной революции), с середины которого начал свой победный марш мировой капитализм, а уж ему в XX веке бросил вызов мировой социализм, представленный в XXI веке самой динамичной державой мира – Китаем.

Следует также отметить, что в рамках формации марксизм выделяет понятия надстройка и базис. Это не просто политика и экономика, как в буржуазной терминологии, а комплекс качественных составляющих данных понятий. Эти понятия были разработаны классиками марксизма-ленинизма на обширнейшем фактическом материале, позволяющем четко отличать одни явления от других. Между прочим, одна из до сих пор спорных проблем о границе между внутренней и внешней политикой как раз и заключается в том, что у буржуазных ученых нет четкого и единого понимания даже самих терминов политика и экономика. И так почти по всем ключевым терминам, которые используются в анализе международных отношений.

 

2. Способ познания

В предыдущей главе коротко было уже сказано о способе познания. Полагаю необходимым остановиться на этом подробнее. Способов познания бесконечное множество. Выбор зависит от научной среды, в которой вращается тот или иной исследователь, а также от той литературы, к которой исследователь тяготеет в силу своих пристрастий или тех или иных обстоятельств. В этой связи я не стал бы утверждать, что тот или иной способ исследований предпочтительней. По многим причинам я тяготею к тому методу исследований, который не признается большинством западных ученых, а именно, повторюсь, к диалектическому материализму. Его ядром является диалектика Гегеля, которая на гносеологическом уровне схематично выглядит следующим образом.

Обыденное сознание, или рассудок, по Гегелю, исходит из раздельности содержания познания и его формы, т. е. истины и достоверности. На первой стадии познания предполагается, что материя познавания существует сама по себе вне мышления как некий готовый мир. Мышление же примыкает к этой материи как некая форма извне, наполняя ее и в ней обретая некое содержание. Отсюда следует, что Гегель рассматривал понятия как нечто субъективное, как противостоящее предмету в качестве «внешней рефлексии». Здесь понятие, или, точнее, знание о предмете, противостоит этому последнему как непосредственное. Понятие только удостоверяет наличие предмета через его проявления. Истина остается пока «в себе». Это естественно, так как мышление, схватывающее явления предмета, представляет собой абстрагирующий рассудок и ведет себя как обыкновенный здравый смысл, способный отражать чувственную реальность, которая как раз и сообщает ему содержательность. Но здравый смысл очень воинствен и часто выдает себя за разум, хотя на самом деле таковым не является, поскольку он познает только чувственную реальность (= субъективную истину), т. е. явления, а не природу вещей.

Вторая стадия – стадия объективизации понятия, когда оно выступает из своей субъективности, «внутренности» и погружается в предмет, становится адекватным ему. Тогда наступает момент познания истины, которая есть «соответствие мышления предмету, и для того, чтобы создать такое соответствие – ибо само по себе оно не дано как наличное, – мышление должно подчиняться предмету, сообразовываться с ним».

Проекция этой идеи на любую тему означает, что мы, подчинившись этому предмету, открыли истину «для себя». Другими словами, проявив здравый смысл, мы обнаружили всего лишь наличие этого предмета. И здесь необходимо иметь в виду одну очень важную вещь. Даже если признать, что некое представление действительно адекватно отражает реальность, то в этом случае это всего лишь изменение в образе мыслей, восприятии. «Следовательно, даже в своем отношении к предмету оно (мышление. – А.Б.) не выходит из самого себя, не переходит к предмету; последний остается как вещь в себе просто чем-то потусторонним мышлению» (там же, с. 35). То есть процесс определения не видоизменяет на этой стадии сам предмет (например, экономику, политику), он принадлежит исключительно мышлению. Хотя такое мышление отличается от предыдущего: произошло восхождение рассудка к разуму, т. е. отрицание разумом рассудка. Здесь наблюдается прогресс, скачок. Но остается и существенный минус. Даже видоизмененное мышление (разум) не затрагивает суть предмета; последний остается сам по себе, «пустой абстракцией», вещью в себе. Чистейшее кантианство, если только не произойдет дальнейшего движения, т. е. пока вещи и мышление о них не будут соответствовать друг другу, мышление в своих имманентных определениях и истинная природа вещей не составят одно содержание. По Канту, это вообще невозможно, так как у него «вещь в себе» – «пустая абстракция». А Гегель, как подчеркивал Ленин, «требует абстракций, соответствующих вещи» (там же, с. 84), потому что, как показало движение сознания, «лишь в абсолютном знании полностью преодолевается разрыв между предметом и достоверностью самого себя и истина стала равной этой достоверности, так же как и эта достоверность стала равной истине».

Таким образом, на третьей стадии достигается такое единство субъективного и объективного, при котором понятие находит свое адекватное выражение. Такое взаимопроникновение противоположностей – мысли и объекта – означает раскрытие истины.

Напомню, что приближение к истине разворачивается в такой последовательности:

Рассудок определяет и твердо держится определений; разум же отрицателен и диалектичен , ибо он обращает определения рассудка в ничто; он положителен, ибо порождает всеобщее и постигает в нем особенное (там же, с. 19).

Соединение того и другого приводит к «рассудочному разуму, или разумному рассудку», что равно позитивному.

Любой знакомый с тезисами Маркса о Фейербахе обратит внимание на то, что воспроизведенные выше рассуждения Гегеля послужили основой для критики концепции познания Фейербаха. Главный недостаток последнего, писал Маркс, заключается в том, что «предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта, или в форме созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно». Такой подход в корне противоречит гегелевским взглядам, когда исключается деятельная сторона мышления, его слияние с предметом, мышление как предметная деятельность. Утверждение такого подхода ведет в конечном счете к отрыву мышления от предмета, теоретической деятельности от практики, в результате чего хиреет как сама мысль, так и практика. Маркс, выступая против этого, писал:

Вопрос о том обладает ли человеческое мышление предметной истинностью, – вовсе не вопрос теории, а практический вопрос. В практике должен доказать человек истинность, т. е. действительность и мощь, посюсторонность своего мышления (там же).

Таким образом, марксистский способ познания – это творческое использование гегелевского способа познания, истинность или ложность которого постоянно должны проверяться на практике.

* * *

Еще раз хочу повторить. Существуют различные принципы мыслительной деятельности рассудка и разума. В обыденном сознании обычно оперируют словами, которые дают возможность описывать явления окружающего мира. К сожалению, и та область знания, которая охватывает внешнюю политику и международные отношения, не обладает своим языком – понятийным аппаратом, довольствуясь в лучшем случае терминами. Они же не обрели понятийную определенность. В этом их уязвимость. Внешняя политика и международные отношения как сферы исследований продолжают уповать на здравый смысл, который в лучшем случае отражает чувственно-конкретные представления рассудка. А он мыслит по принципу, как остроумно заметил Гегель, «жить и жить давать другим» (=плюрализм), т. е. признает определения, термины как «равнодушные» друг другу без противоречий, без сопряженностей. Поэтому уже давно настала пора к этой сфере знания приобщить разум, оперирующий понятиями. Через них постигаются противоположности в их единстве, постигается положительное в отрицательном, в отрицательном положительное. Разум удерживает понятия в их определенности и познает исходя из них.

 

3. Прогнозы: общие методологические объяснения

Несмотря на то что большинство теоретических школ отрицают возможность научного прогнозирования международных отношений, многие ученые весьма активно втянуты в этот процесс. Более того, прогнозирование даже стало своего рода отдельной дисциплиной под названием «футурология». Свое развитие и признание эта сфера науки получила в стенах Гудзонского института, директором которого была такая яркая личность, как Герман Кан. Прежде чем обращаться к прогнозам международных отношений, нужно сначала разобраться на теоретическом уровне: возможно ли действительно делать прогнозы на базе научных инструментов познания? А если возможно, то на какую временную глубину можно прогнозировать?

Известно, что делать прогноз, скажем, на сто лет вперед легко и одновременно очень сложно. Легко потому, что те, для которых делается этот прогноз, не смогут его проверить. Сложно потому, что с позиции науки его просто невозможно сделать. В этом убеждают не только сама научная логика, но и все предшествующие прогнозы, которые мне удалось прочитать. Красноречивым примером этой очевидной истины служат футурологические книги того же Германа Кана и его коллег, прогностические оценки которых не выдержали испытание временем даже на «глубину» 30 лет. Правда, как справедливо писалось в советское время, западные ученые делали свои прогнозы на базе футурологии, которая фактически не имеет отношения к науке, а являет собой идеологизированный взгляд на будущее, в котором должен процветать не просто капитализм, а прежде всего американский капитализм, т. е. США.

Прогностика как наука стала развиваться именно в СССР. В ней были заложены определенные принципы и детально расписаны приемы прогнозирования. Однако верные методологические посылки не сопровождались точными прогнозами социальных явлений, и тоже из-за идеологии, только на этот раз идеологии коммунизма. В результате прогнозы советских ученых даже на период в те же 30 лет не оправдались.

Существует много вариантов видения будущего. И не меньше форм их изложения. В тех вариантах, в каких они излагались Нострадамусом или болгаркой Вантой, «прогнозировать» можно не только на сто, но и на тысячелетия вперед. Подобные прогнозы я оставляю для гадалок, астрологов, космистов и очередной Ванги.

Некоторые прогнозисты исходят из «здравого смысла». Определенный «смысл» в таком подходе есть, поскольку он опирается на жизненный опыт и определенные знания. Возможно, он может быть востребован для краткосрочных прогнозов на период, например до семи лет. Но он в любом случае будет субъективен и совершенно точно не будет работать на более долгие сроки, тем более что «здравые смыслы» в различных странах разные. Например, здравый смысл русского резко отличается от здравого смысла американца, а последнего от здравого смысла японца.

В данной монографии будет предпринята попытка дать все-таки научный прогноз, который требует предварительной расшифровки. Чтобы не было путаницы, прежде всего надо определиться в терминах: предвидение, предсказание (prediction) и прогноз (prognosis, forecasting).

Самым общим понятием является предвидение, и под него подпадают все виды фиксации будущего.

Предсказание в советской версии определялось как предвидение таких событий, количественная характеристика которых либо невозможна (на данном уровне развития познания), либо затруднена. Еще и так: предсказание – это достоверное, основанное на логической последовательности суждение о состоянии какого-либо объекта (процесса или явления) в будущем.

Американец Дэниел Белл интерпретирует этот термин следующим образом: предсказание (prediction) обычно имеет дело с событиями, это в значительной степени функция деталей внутри знания и выявление того, что вытекает из длительного вовлечения в ситуацию. То есть, грубо говоря, это – экспертная оценка специалистов в знакомых им областях знания.

Мое определение такое: предсказание – это фиксация вероятного события без научного его обоснования .

Если иметь в виду американскую литературу на эту тему, то большая ее часть как раз и строится на базе определения Белла. Действительно, ученые предсказывают явления, которыми они занимаются. Когда же знакомишься с научным обоснованием их предсказаний, то они, скорее всего, попадут разряд предсказаний в соответствии с моим определением. Что я и попытаюсь продемонстрировать в последующем.

Прогноз – более серьезная вещь. В СССР он определялся так: прогноз – это высказывание, фиксирующее в терминах какой-либо языковой системы наблюдаемое событие и удовлетворяющее следующим основным условиям:

– в момент высказывания нельзя однозначно определить его истинность или ложность;

– оно должно содержать указание на интервальное время и место осуществления прогнозируемого события;

– этот интервал должен быть закрытым и конечным [136] .

В США слово прогноз передается словом forecasting (планировать заранее) и он возможен там, где существуют закономерности и повторения феномена (которые редки) или где существует устойчивая тенденция, направление которой, хотя и в неточных траекториях, можно зафиксировать статистически во времени, либо эта тенденция сформулирована как историческая. Чем длительнее время, тем больше вероятность ошибок.

В обобщенном варианте я сформулировал понятие прогноз так: прогноз – это форма предвидения на основе достижений науки и техники . Существуют различные варианты прогнозов, но в рамках данной работы я ограничусь одним – поисковым вариантом, который предполагает определение возможных состояний явления будущего. (Вопрос ставится так: что вероятнее всего произойдет при условии сохранения существующих тенденций?)

Как уже говорилось, научное предвидение основано на знании закономерностей развития природы, общества, мышления. Там, где будут зафиксированы закономерности, будут даваться прогнозы, где они отсутствуют или четко не выявлены, будут даваться предсказания.

Надо иметь в виду, что, по классификации, сверхдолгосрочными прогнозами называются те, временной интервал которых выходит за пределы 30 лет. Необходимо принять во внимание, что есть и суперглобальные прогнозы. Это «прогнозы относительно объектов с уровнем организации выше девятого порядка, т. е. 1×109 степени (например, мир в 2000 г.)». Осуществить такой прогноз на индивидуальной основе невозможно. Тем более что, думаю, очевидно: прогнозы социально-экономического и международного характера принципиально вероятностны.

Я хочу высказаться еще об одной вещи, на что никто не обращает внимания.

Трудности прогнозирования не ограничиваются проблемами понимания терминов прогноз или предвидение. Не меньшая проблема возникает с понятиями, которыми описывается прогноз. Проблема понятий – это проблема понимания сути происходящих процессов. Если ученые используют какой-то важный термин, не определив его на понятийном уровне, тогда описание отношений в любой сфере приобретет характер бытового разговора «обо всем и ни о чем». То, что не определено, невозможно прогнозировать.

Прогнозы американских «политических реалистов» никогда не сбывались, поскольку они не смогли определиться, какая разница между силой-power и силой-force. Или возьмем уже упоминавшийся термин Азиатско-Тихоокеанский регион (АТР). Все ATP-поклонники в 1970-е годы прогнозировали, что к началу XXI века центр мировой политики сместится из Атлантики к Тихому океану. Прогноз не оправдался в том числе и потому, что у всех ученых была различная интерпретация самого термина «АТР». Он не был выведен на понятийный уровень. И это невозможно было сделать, поскольку за этим термином не стояло адекватного явления. Термин ложно интерпретировал события, происходившие в Восточной Азии.

Другими словами, если описание явлений происходит на основе именно слов и даже терминов – это не наука, это разговоры о том о сем, не годные для прогнозов.

Безусловно, сам понятийный аппарат есть производное не просто научной школы, но и идеологии. Совершенно иначе будут прогнозировать будущее приверженцы капитализма и сторонники социализма. У них будет разная методология и разный понятийный инструментарий. На данный момент я не хочу сказать, что прогнозы, построенные на той или иной конкретной идеологии, имеют какие-либо преимущества. Однако надо иметь в виду, что сторонники социализма по крайней мере стремятся строить свой научный анализ настоящего и будущего на основе именно науки, заложенной в фундамент самой системы. Не всегда им это удается, нередко некоторым из них идеология затмевает мозги. Но в принципе марксистско-ленинская идеология строится на базе исторической практики и диалектического материализма. Современная же идеология капитализма не имеет научной методологии, она скорее прикладная, и особенно это стало заметно с начала XXI века. Футурологические работы западных ученых, опьяненных «коллапсом коммунизма», практически все стали сверхидеологизированы в пользу вечного капитализма. Это не означает, что среди работ буржуазных ученых нет серьезных трудов, посвященных прогнозам будущего. Есть. Но их удачные прогнозы, если иногда и сбываются, касаются главным образом перспектив научного-техничного прогресса, но не социальных явлений будущего. Неслучайно даже экономическая наука свелась к идеологии, что не позволяет объективно анализировать экономические процессы в системе капитализма. Отсюда и «неожиданные» кризисы 1998 и 2008 гг.

 

Вместо заключения

Понятие «ученый» и взаимосвязь между философией и обществом

Казалось бы, после рассуждений о науке, методологиях и методах, понятиях и категориях не составляет труда определить как бы самоочевидное слово – ученый. Другими словами, кого можно называть ученым? Или иначе, каким образом та или иная личность проявляет свою сущность как ученый?

Для обывательского мышления и здравого смысла слово ученый обычно обозначает человека, который осуществляет исследования. В мире в 2007 г., как явствует из доклада ЮНЕСКО за 2010 г., работало 7,2 млн ученых. Но в этот разряд попали все, кто так или иначе причастен к науке в рамках НИОКР: это и ученые, и инженеры, и технический персонал. Очевидно, что названные три категории – не однопорядковые явления. Речь может идти только о категории, которая обычно обозначается термином исследователь (researcher). Но, как утверждалось выше, этого недостаточно. Исследователя как ученого можно определить только по «продукции», под которой, естественно, понимается не количество печатных листов, а нечто такое новое, что ранее не существовало. Но качество «не существовавшего» можно определять по-разному. Удачное определение, на мой взгляд, сформулировал А.С. Кармин:

Научное достижение обычно считается открытием только в том случае, если оно связано с образованием принципиально новых представлений и идей, не являющихся простым логическим следствием из известных научных положений [141] .

Я мог бы привести много других определений качества открытий, но в конечном счете все они сводятся к одному – к раскрытию закономерностей и как следствие – открытию законов. Но тут же встает вопрос и о качестве (или значимости) самих законов. Для ранжирования и законов, и открывших их ученых не обойтись без определения категорий Гегеля.

Ученый – это человек, который открывает законы природы и общества . Его масштаб зависит от того, на каком уровне познания действуют открытые им законы: всеобщего, особенного или единичное. К первому уровню относятся ученые-гении, которых за всю историю человечества наберется не так много. Их открытия носят всеобщий характер, то есть охватывают как онтологию, так и гносеологию (эпистемологию). На этом уровне находятся Платон, Сократ, Аристотель, Леонардо да Винчи, Гегель, Кант, Коперник, Лейбниц, Ньютон, Р. Клаузиус, лорд Кельвин, Л. Больцман (последние трое – авторы Второго закона термодинамики), Эйнштейн, Н. Винер и др. Из экономистов, на мой взгляд, к такого масштаба ученым относятся А. Смит, Д. Рикардо, К. Маркс. Обычно такие ученые обладают энциклопедическими знаниями. Это те ученые, которые ускоряли прогресс всего человечества.

Ко второму уровню – особенному – относится значительно большая часть ученых, открывавших законы в конкретных науках. Это такие, как Ом, Ампер, Гаусс, Лобачевский, Паскаль, Менделеев, семья Кюри, Шредингер, Гейзенберг и др. К третьему уровню – единичному – примыкает еще большее количество ученых, открывающих законы или закономерности по частным проблемам внутри конкретных наук. К таковым относятся, например, лауреаты Нобелевских премий последних десяти-пятнадцати лет.

Главный признак ученого – его способность открывать законы или закономерности. Обычно это происходит в сфере фундаментальных наук, которые концентрируются на поиске общих закономерностей окружающего мира. Их не надо путать с учеными-прикладниками. Последние занимаются важнейшим делом – внедрением результатов фундаментальных открытий в практику (в конкретные отрасли науки и производства). Как раз именно эта категория составляет подавляющую часть персонала в рамках НИОКР. Не уверен, что их можно называть учеными, хотя их роль нельзя недооценивать. Без них ученый-фундаменталист – никто. И в этой связи нельзя не согласиться с И. Винером, который совершенно справедливо писал: «Вполне вероятно, что 95 % оригинальных научных работ принадлежит меньше чем 5 % профессиональных ученых, но большая часть из них вообще не была бы написана, если бы остальные 95 % ученых не содействовали созданию общего достаточно высокого уровня науки».

Надеюсь, что читатель, исходя из вышеизложенного, будет более четко отделять ученых от научных работников.

* * *

А теперь о взаимоотношениях между философией и обществом. Когда исследователь подвергает критике те или иные направления в философии, всегда надо иметь в виду одну очень важную вещь: любая философия или какие-то ее разновидности возникают не сами по себе, а отражают те или иные стороны общественной жизни. Доминирующая же философия отражает содержание всей системы общественных отношений, т. е. формационную сущность того или иного государства или системы государств. Другими словами, каждой исторической формации соответствует та философия, которая удовлетворительно обслуживает правящие классы. Конкретно это означает следующее.

Начало европейской философии положили древние греки. В период рабовладельчества только начали возникать философские школы и на их основе зачатки науки. Это был период «расцвета ста цветов», когда философия и наука строились на догадках, мифах и результатах общественной практики. Многообразие философских течений в то время отражало многообразие форм политических конструкций различных полисов Древней Греции. Несмотря на широкий в географическом смысле охват территорий греческой «империи», особенно после походов Александра Македонского, Греция не была единым централизованным государством. Поэтому у нее и не было единой доминирующей философии. В отражении природы и общества философия в целом находилась еще в состоянии созерцания, т. е. на уровне отражения явлений, но не сущностей. Вершинами философской мысли рабовладельческой Греции были Сократ, Платон и Аристотель, которые отразили различные стороны явлений природы и общества и внесли громадный вклад в разработку самого процесса познания. Первые двое через диалектику, последний – через категориальный аппарат.

Римская империя оказалась значительно беднее в области философии, но богаче, выражаясь современным языком, в политологии. Доминантой последней стала идеология превосходства Рима над всем миром и над всеми народами. И такая позиция была оправданной, поскольку Рим действительно превосходил окружающий мир, состоящий из варварских племен.

Процесс распада Римской империи шел рука об руку с усилением христианской религии. Постепенно философия уступила место религии, завоевавшей общественное сознание всего феодального мира. Это означало откат даже от первой ступени познания – «живого созерцания». Богословие в форме авторитарной теологии на базе доктрин и догматов церкви определяло общественное и политическое сознание феодальных обществ. Обычно в этой связи многие прогрессивные философы говорили и говорят о негативном воздействии теологии на ход развития тогдашних обществ. Достаточно сказать, что в период феодализма фактически не росла средняя продолжительность жизни в Европе на протяжении тысячелетия, а это главный индикатор прогресса. И тем не менее надо иметь в виду, что дело не в самой теологии, она есть всего лишь отражение общественного сознания и экономического развития государств тогдашней Европы. Для обществ того периода не нужна была глубокая философия Аристотеля и Платона. Их философию теологи Средних веков подавали в упрощенном, кастрированном виде. Создавать и укреплять феодальные государства можно было только на базе единого бога, и Библия послужила благодатной философской и идеологической базой.

У капитализма другая задача. Сломать феодальные общества и создать новое, капиталистическое. Такие задачи потребовали познания если не сущностей, то явлений. Произошел резкий скачок в развитии науки и философии. И хотя на начальной стадии развития капиталистических обществ возникло множество направлений в философии, некоторые из которых пытались докопаться до сущностей, в пору победы капиталистической формации в Западной Европе, где-то в середине XIX века, стала утверждаться философия позитивизма, в США принявшая форму прагматизма. Эти философские направления стали доминирующими в капиталистических обществах. И это неслучайно. Позитивизм (прагматизм), очищенный от религиозных догм, вскрывал многие явления природы и общества. И без познания всяких сущностей он был более чем достаточен для утверждения капиталистических основ экономики и политики. Отсюда и главный тезис позитивистов: истина то, что продается и покупается. И даже в настоящее время, когда капитализм в своей «постиндустриальной» стадии перестал чувствовать себя уверенно, позитивизм (прагматизм), хотя и в модифицированных формах (с приставками «пост», «нео» и т. д.), остается доминирующей философией. Правда, он постепенно теснится другими философскими течениями типа конструктивизма или неомарксизма, течениями, которые пытаются познать явления природы и общества уже на сущностном уровне. В любом случае надо признать, что философия позитивизма – это вполне адекватное отражение развития общества на стадии капитализма.

Марксизм – это наука, философия и идеология коммунизма. Коммунизм, если рассматривать это понятие в широком смысле, может функционировать на базе подлинной науки, т. е. на базе законов и закономерностей, которые отражают не только явления, но и сущности этих явлений. И хотя коммунизм объективно вырастает из капитализма, но удержание его на собственной формационной платформе требует научного управления. Капитализм тоже в этом смысле не лишен такого управления. Но практика показала, что капитализм может удовлетвориться познанием явлений. Для коммунизма этого недостаточно. Без познания сущностей не только не построишь коммунизм, но и его первую стадию – социализм. Распад Советского Союза и социалистического лагеря в Восточной Европе говорит о том, что философы и ученые этих стран «сущностей» коммунизма и даже первой его стадии – социализма не познали. И были наказаны результатом.

Затронутая выше тема не является объектом данного исследования. Она поднята здесь только для того, чтобы читатель зафиксировал одну мысль: каждой общественной формации соответствует доминирующая философия. Для рабовладельческих обществ – это эклектизм, сформированный на простом созерцании. Для феодализма – религиозная догматика и схоластика, основанные на богословских интерпретациях греческих философов и Библии. Для капитализма – философия позитивизма (прагматизма), построенная на познании явлений (по Канту и Гегелю, «вещей-во-вне»). Для коммунизма/социализма – марксизм как философия и наука, базирующиеся на познании бытийной сущности и реальности.

Естественно, все это на уровне «всеобщего». На уровнях же «единичного» и «особенного» картина намного разнообразней.