1

Африку я уже знала, ее реки и пески, ее стариков, больных проказой девочек; центурионы показывали нам реки на возвышенностях: головы, которые вы там видите, говорили они, это головы прекрасных рабынь, в наказание их заставляют стоять по горло в воде, а многие из них беременны. Или обманывали нас: буря кончится, и придет поезд Абу Хамеда, поезд спасения. Но бури длились неделями, и не было никакого поезда, никакого спасения.

Я находила поддержку в узнавании примет моей земли, которую я обретала вновь: идущие между барханами караваны в знойном мареве казались старицами, Мареб был красным, как По ди Горо, а иногда я обнаруживала места, называющиеся Дауа Парма или Порто Дзеиля, что звучало почти так же, как мое имя.

Я любила смотреть, как с амба — абиссинских скал с плоской вершиной — поднимаются в черное бездонное небо влекомые могучим ветром таинственные языки пламени, такие же, как наша Гвардадура. И бросала в лицо пустыне их имена: амба Карналле, амба Тзеллере, амба Арадам, амба Аладжи, амба Дебра, амба Манамба. Если их долго повторять, они превращались в музыку, которую я называла своей песней амба.

У амба были пальмы — «дум», птицы с ярким опереньем, гиены, шакалы и газели; но все это было и у нас, даже еще лучше: пальмы, достающие до луны, птицы, чье оперение всегда было ярче на один оттенок, я имею в виду цвет, который человеку еще не известен, но который существует, и газели, летающие, как монгольфьеры. Потому что мы видим их взглядом Бога и Био одновременно, взглядом, которого нигде больше нет; и одним из сюрпризов Африки стало открытие рая, который Парменио в свое время украсил не только животными пустыни, но и образами изуродованной красоты, высшей правды Вселенной.

То же самое произошло и с речью.

Всех, от солдата до генерала, поражало, что если я встречалась с сомалийцем или представителем какой-нибудь другой народности, и он говорил «арку», то я, даже не зная, что это значит «друг», обнимала его; или я, в свою очередь, говорила «скрана», и он, не зная, что это значит «стул», приносил его, и я садилась, а все остальные оставались стоять; и он говорил «биллао», что значит «страшный боевой нож», но я терпеливо повторяла «бабла», и туземец забывал вытащить его из ножен и начинал разговаривать со мной или петь для меня.

Это невозможно, говорил майор Фаустино. Это возможно, отвечала я, потому что это тоже язык Бога и Био одновременно. Он раздражался и выражал свое непонимание тем, что вставал в стременах и стрелял в воздух.

И еще, точно так же, как тогда, когда я поднимала глаза от земли и смотрела на Порта Империале в Саббионете, я видела на горизонте святые города, думая, что, безусловно, существуют в мире места, где можно уединиться, подобно серебристой чайке, и раствориться в солнечном свете, и это и есть магия естественного порядка вещей.

А сейчас, как поется в песне ветеранов битвы при Адуа, которую мы слышали и в исполнении толпы абиссинцев:

«Мамочка, выйди мне навстречу, прижми меня к груди, и я расскажу тебе все, что в Африке пережил».

2

Они двигались в другом пространстве, в котором еще продолжали ждать, впрочем, ни на что более не надеясь. И море множило видения этого иного ожидания, ибо воды подчинялись уже не законам тех, кто их пересекал, чтобы найти в них меру своей жизни, а совсем другому закону, и они обрели иное существование, иную глубину и границы. Мысль о бездне морской, как о похороненной луне, о времени, очарованном лишь самим собой, удерживала ее у иллюминатора; пристально глядя на зеленые гребни, она понимала, что ничто не заставляет вспоминать о земном опустошении с такой силой, как открытое море.

Люк над железным трапом постоянно то распахивался, то захлопывался; матросы и солдаты спускались вниз, делая вид, что им необходимо проверить ящики с продуктами и медикаментами, сидя между которыми девушки страдали от качки, и в полумраке цвета мундиров, особенно красный и золотой, превращали трюм в нечто похожее на склеп.

Дзелия вновь слышала крик прорицателей и прорицательниц, словно он доносился с верхней палубы:

— История безумна! Безумна история!

Она снова видела прорицателей, высоких, как башни, на площадях и на плотинах; перед церквами, где они оставляли следы ног, покрытых запекшейся кровью и грязью, или у ворот вилл, где они отбивались от яростно набрасывающихся собак; простых и сложных, древних и молодых, в Кантари и Буффах; рождающихся из инея или речных весен.

Ей казалось, что она видит, как они, там, внизу, проходят сквозь волны, охраняемые болотными соколами, чтобы облегчить ей завершение пути, которое было уже близко.

Среди девушек были Восходящее Солнце, Слеза Христова, Бамбина, Сорока-воровка, Полярная Звезда и Крикунья. Военный капеллан, дон Грациоли, которого Дзелия называла падре Лихорадка, потому что он был тощий, как скелет, с вечно воспаленными глазами, непринужденно спускался в трюм, хотя они разделись почти догола в этой парилке, где воздух настолько пропитался запахом пота и солярки, что дышать было почти невозможно. Он приносил бутылки пива и что-нибудь поесть, расхваливал Массауа как самый красивый порт на Красном море и сокрушался: жаль, что сейчас это Врата Империи.

Вместе с ним часто приходили капитан Мерли и майор Фаустино, которого Мерли представлял с насмешливо-покорным видом: «Quia sum lео». Майор рассказывал о дочке одного богатого эфиопа, которая набрала батальон смерти и фотографировалась в форме, с револьвером на поясе; и о таинственной девушке, возглавившей легион амазонок численностью в три тысячи человек; и о старушке Ферленек, которая в свое время уже била итальянцев при Адуа и тоже фотографировалась с пистолетом в руке.

— Все женщины! — восклицал он. И, глядя на девушек с видом подстрекателя, добавлял: — Все шлюхи!

Затем он удалялся в глубь трюма охотиться на крыс.

— Будем надеяться, — говорил дон Грациоли, — что они его сожрут.

— Будем, — соглашался капитан Мерли.

Но майор Фаустино никогда не промахивался: оттуда, куда он ушел, доносились звуки выстрелов, а потом — довольный смех.

Падре Лихорадка уже плавал по этому маршруту и знал Абиссинию:

— Я их видел, — вспоминал он, встав во весь рост, словно хотел получше разглядеть из некоей точки воображения сцену, свидетелем которой стал несколько лет тому назад в Аддис-Абебе. — Они шли и шли мимо хлеба, который мы им предлагали, босоногие, грязные, в лохмотьях, с раздувшимися от голода животами, женщины тащили за собой мулов. Он пристально смотрел на капитана: — Несчастные души.

— Четырнадцать миллионов каннибалов! — майор Фаустино появлялся из глубины трюма со связкой убитых крыс, которых он нес, держа за хвосты. — У них разрешено торговать человеческим мясом. Я буду очень смеяться, дон Грациоли, когда они вас поймают и сожрут ваши яйца. Если у вас под рясой они еще остались.

Крыс он швырял в девушек, и те в ужасе разбегались. С палубы доносились пронзительные звуки горна, солдат выводили на построение и включали прожекторы, которые потом направляли прямо на них: ослепительный свет заливал весь правый борт.

— Интересно, зачем этот невыносимый свет? — возмущался дон Грациоли.

— Никакого света нет, — отвечал майор Фаустино. — Сядьте.

Падре Лихорадка заламывал руки:

— Я хочу понять, зачем.

— Мы их приучаем.

— К чему, майор, к безумию?

— К наказанию. — И с сарказмом добавлял: — Как вы приучаете души к адскому пламени. В конечном счете вы поймете, что мы — братья.

— Это, — упорствовал дон Грациоли, — корабль сумасшедших.

— «Минерва» в полном порядке. Жемчужина нашего флота.

Они слышали, как генерал Серени обращался к солдатам с речью. В окружении целого леса знамен он, как опытный актер, старался стоять в лучах света так, чтобы быть похожим на некое видение и тем самым поддержать миф о себе как о легендарном полководце.

— Какой голос! — аплодировал совершенно очарованный майор Фаустино.

Капитан Мерли уходил. Прежде чем на судне наступала полная тишина, полковник Аммирата вызывал его в свою каюту, с элегантной медлительностью снимал форменную куртку колониальных войск, а затем отстегивал крышку длинного кожаного футляра, подвешенного к потолку.

— Смотрите, — приказывал он. — Можете подойти поближе.

Капитан Мерли заглядывал одним глазом в отверстие: внутренняя обивка из бархата отливала красным, и дуло смотрело ему прямо в лоб. У него возникало ощущение, что вот-вот кто-то невидимый нажмет на курок и вышибет ему мозги.

Опишите мне, только абсолютно точно, что вы видите, — просил Аммирата.

— Дуло, господин полковник. Направленное на меня.

— Я бы сказал: абсолютно точно.

— Совершенной формы дульное отверстие сверкающего дула великолепного ружья.

— Можете закрыть, — сухо говорил Аммирата. — Как вы сами можете заметить, вы — лишенный фантазии интеллигент. Ваша ментальная логика подобна крепкому сну без сновидений.

Он ложился на койку. Капитан Мерли давал понять, что уходит.

— Постойте, капитан… Скажите, вы за свою жизнь устроили хоть один бал?

— Бал? Я совершенно не умею танцевать, господин полковник.

Аммирата насмешливо смаковал смущение подчиненного.

— Научитесь. В определенный момент это вам понадобится. И еще как научитесь! Я лично готов давать вам уроки. Вас эта мысль забавляет, капитан?

— Я не понимаю.

— Поймете. Наслаждение… Бесконечное наслаждение от сознания того, что вы вдыхаете жизнь в великий праздник победы. Бал реализованной иллюзии. Это заставит вас забыть о своем марксистском упрямстве, с которым вы верите только в конкретные действия.

Он гасил свет. Оставался только отблеск сигнала впередсмотрящего.

— Мой отец был великолепным солдатом, — рассказывал Аммирата. — После каждого выигранного сражения он возвращался, словно после погружения в самую глубокую океанскую впадину. Он шел по дорожке, а я, еще ребенок, бежал ему навстречу. Вечером он устраивал бал, и я выступал в роли вестника. Разнося приглашения, я открывал для себя удивительный механизм победы: отец заслужил ее, но право насладиться ею передавал мне. Вилла из темной превращалась в ослепительную. На меня смотрели десятки глаз, и я уже тогда понимал, что бал моего отца означал воинскую славу. На него стремились попасть все, и ему с трудом удавалось пробиться через толпу. Отца поднимали на руки и несли прямо к оркестру. Он говорил мне: ты тоже будешь жить только ради этого, поэтому я и произвел тебя на свет. Именно со мной, а не с одной из приглашенных красавиц, он открывал бал, ведя меня по карте своего триумфа. И я точно знаю, капитан: по самым трудным и секретным переходам. Вы меня слушаете, капитан?

— Да, господин полковник.

— Это был, чтоб вы знали, бал беззаботный и в то же время жестокий, переполненный воспоминаниями. Людьми из великолепной плоти и тенями. И по мере того, как приближался рассвет, движения людей, их очарование, эта естественная живая сцена вырождались в архаическую завершенность поминок. Отец брал меня на руки, прижимал к своей могучей и увешанной наградами груди, и мы заключали друг друга в объятия. Мы были вместе, навсегда, охваченные ощущением единства, которое ничто не может нарушить, ибо оно вечно, как смерть.

Немного помолчав, капитан Мерли спрашивал:

— Но почему, господин полковник, вы рассказываете это именно мне?

— Я вам уже объяснил, — отвечал Аммирата. — Потому, что из всех наших людей вы — классический пример пораженца. И не вы, пораженцы, страдаете от этой войны, а она — от вашего затаенного стремления к проигрышу. И уж конечно…

Он приподнимался на локте, в голосе неожиданно звучала угроза.

— И уж, конечно, не вам мне мешать. А сейчас идите, капитан. Идите, колеблющийся мыслитель, жертва собственной извращенной логики!

Генерал Серени дал поручение майору Фаустино. Тот спустился в трюм и приказал девушкам:

— Встать! Смирно!

Они встали, опираясь на ящики.

— Я сказал: смирно! Руки по швам. Как положено солдату. Вы ведь солдаты, правда?

Он говорил без всякой иронии.

Девушки встали по стойке смирно, превозмогая морскую болезнь. Майор Фаустино произвел смотр: он пристально вглядывался в залитые потом лица, сгорбившиеся плечи, опавшие груди; эта изможденность неожиданно напомнила ему о смерти и в то же время — о собственном благородстве. Он умел демонстрировать его в нужный момент.

— Читайте, — сказал он, раздавая листовки. — Кто не умеет, пусть попросит, чтоб ей прочли. Каннибалы обвиняют нас в том, что мы воюем, пользуясь вами, и называют вас шлюхами. Но господин генерал выразился абсолютно справедливо: любая итальянская шлюха одна стоит больше, чем весь их народ!

— Какой вы красивый, — воскликнула Восходящее Солнце, которой майор Фаустино очень нравился.

Дзелия прочла оскорбления и насмешки, на которые режим не скупился. От этого призыв императрицы Менен звучал еще более отчаянно:

— И пусть все женщины мира поднимут голос, и решительно потребуют прекращения этой бессмысленной кровавой бойни!

— Как бы там ни было, — снова заговорил майор Фаустино, — пролетарской и фашистской Италии, Италии Витторио Венето и Революции не стыдно за вас. И это значит, что у вас — великая, свободная и демократическая Родина!

— Вы просто чудо! — восхитилась Восходящее Солнце.

— И ей не стыдно за вас, ибо вы несете молодость, здоровье и наслаждение нашим солдатам, которые, не будь вас, заражались бы дурными болезнями от черных потаскух. Вы помогаете победить страх, апатию, поднимаете боевой дух войск.

Он обнаружил, что у Восходящего Солнца умные, по-матерински ласковые глаза.

— И даже если бы… Даже если бы пролетарская и фашистская Италия вас стыдилась, помните, что на этом корабле подобному чувству нет места!

По-матерински ласковые, вот что самое главное.

— И, если предположить, что это было бы не так… Если бы «Минерва», как считает дон Грациоли, действительно была бы кораблем сумасшедших, знайте, что мне, майору Фаустино, за вас не стыдно.

Он сделал паузу, с сожалением подумав об увядшей красоте Восходящего Солнца, о которой она сама никогда не жалела.

— И если бы мне было стыдно за вас как майору, то как мужчине — никогда. Можете поверить, никогда и ни за что.

Они пристали к берегу, когда вокруг бушевали ливень и песчаная буря. Беспощадными очередями они накрывали рейд Массауа, забитый судами порт с его маленькими кафе, в которых яблоку было негде упасть, и огромными, выше пакгаузов, штабелями грузов. Ветер хлестал песком по стеклу иллюминаторов, но девушки ухитрялись разглядеть бурю и толпу на волнорезах, которая через равные промежутки времени то появлялась, то исчезала, а зазывные крики бродячих торговцев не умолкали даже тогда, когда сила дождя сравнивалась с силой грома, а тучи полностью поглощали рейд.

Сначала выгрузили большие холщовые мешки с оружием. Потом на берег сошли солдаты: каски, пилотки и ранцы образовали вместе со знаменами и ружьями сплошной поток, текущий наперерез ручьям жидкой грязи; в него вливались аскеры, в обмотках традиционного цвета и украшенных бантами тюрбанах.

— Сезон дождей, — сказал падре Лихорадка, — заканчивается праздником Маскаль. В последних числах сентября.

Взвыли сирены. Девушкам сообщили:

— Минута молчания в память неизвестного солдата, павшего в Восточной Африке.

Все замерло. Дзелия увидела, как словно окаменели мужчины и женщины за витринами кафе, докеры около контейнеров, солдаты на фоне линии горизонта. Затем жизнь возобновилась, но только не для них.

Эта минута молчания превратилась для обитательниц трюма в бесконечное ожидание; стоянка на рейде продлится много дней, но никто не позаботится о том, чтобы перевезти их на берег.

— Почему, — спрашивала Дзелия, — нас оставили гнить здесь?!

— Потому что, — отвечал дон Грациоли, — стыд — болезнь затяжная. В ожидании, пока прекратятся провокации, они делают вид, что вас здесь нет.

Даже по ночам туземцы молча собирались на волнорезах и пристально смотрели на корабль, казавшийся вымершим. Так они выражали свое презрение к нему. Здоровенные грузчики выставляли напоказ татуировки на груди, изображающие пронзенных кинжалом женщин, и кричали:

— Френги Бариа!

Это было, как объяснил дон Грациоли, самое страшное оскорбление у шоанцев и тиграев, и означали эти слова «раб европейцев».

Бродя по трюму, девушки теряли ориентацию в лабиринте узких проходов, напоминавших улочки разрушенного города, покинутого обитателями, спасавшимися от чумы; города, в котором, казалось, не осталось даже крыс и на который падал мрачный зеленый свет — загадочный сигнал, идущий неизвестно откуда. Мысли тонули в дремоте. Выход на палубу охраняли часовые; пленницы тысяч кубических метров пустоты, девушки перекликались между собой, чтобы не потеряться, и то тут, то там какая-нибудь из них неожиданно разражалась руганью или пением.

Впавшая в летаргический сон «Минерва» прекратила все контакты с берегом.

И именно Дзелия однажды ночью решила рискнуть еще раз и бросилась на палубу, готовая к тому, что ее застрелят; но никто не крикнул «стой!»: ее остановила безграничная тишина. На палубе не было ни души, даже часовые куда-то исчезли. Массауа показался ей вымершим городом, как и порт, о котором ей рассказывали, что это самый оживленный и красивый уголок на Красном море; в нем было то же отчаяние, что и в трюме, то же ощущение недавнего катаклизма, и над ним кружили чайки, грязные, как и все остальное, что можно было разглядеть: их привлекал свет мощных ламп, рассекающий облака отработанного пара, цепи и тали.

Приближались шаги других девушек, призраков во плоти, которые пытались вновь обрести ориентир, потерявшись под этим небом, еще одним навязчивым зеркалом абсолютного ничто. Потом сбежала Крикунья, выкрикивая свое проклятье, от которого у всех было тяжело на сердце: некоторое время она цеплялась за разные предметы, скорее для того, чтобы проверить конкретность их существования, чем для того, чтобы на них опереться, потом по штормтрапу она сумела спуститься вдоль борта и появилась на волнорезе, по которому бросилась бежать медленно и долго, как безумная, подавая знаки о своем прибытии кому-то несуществующему.

Восходящее Солнце рванулась за ней, но Дзелия ее остановила.

— Пусть идет навстречу судьбе.

Настал день праздника Маскаль.

Кончился сезон дождей и начался сев. Пока дон Грациоли рассказывал Дзелии, каким образом эфиопы в день праздника получали предзнаменования, на поле справа от рейда итальянские солдаты выстроились в круг, а коптский священник зажег дамер — священный костер, через который оракул должен был дать ответ. Сухие ветви эуфорбии, сложенные у подножия креста, сразу охватило пламя.

И тут же вокруг началась фантасмагория с дикими плясками и боевыми криками — реакция отчаяния на предчувствие, доминировавшее на сцене этого далекого театра под лиловым холодным светом, в повисшей в воздухе пыли. Когда языки пламени добрались до креста, пляски внезапно прекратились, толпа сжалась в благоговении, которое становилось земным, превращалось в защиту, все ощущения ирреального были забыты, словно это физическое объединение могло зачеркнуть их бытие людей, лишенных своей истории, уже приговоренных к смерти историей мира. Они ждали, впившись глазами в костер. Пророчество вот-вот должно было свершиться: если бы горящий крест наклонился к северу, это означало бы удачу для Италии, если к югу — для эфиопов.

Крест сгорел, наклонившись к северу.

Они ушли с поля колоннами, образовав кортеж, который решительно двинулся в направлении некоей точки на горизонте, где не видно было ни церкви, ни дома, ни даже дерева; безусловно, каждый из них ждал той минуты, когда они исчезнут из поля зрения, чтобы расстаться с другими, унося с собой свое поражение. Коптский священник остался в одиночестве на пророческом пепелище. Восходящее Солнце уверяла, что слышала выстрел, но Дзелии и всем остальным это показалось скорее неким спонтанным движением в тишине: священник сначала упал на колени, затем, рухнув на тлеющие угли, застыл в неподвижности, и очень быстро ветер засыпал его пеплом…

Девушек свезли на берег на следующий день.

Генерал Серени ехал на лошади, вздымая вихрь песка и пришпоривая животное так, словно направлялся куда-то очень далеко; но это был Икар уставший, то есть слишком мудрый или жалкий или неуверенный, повисший между реальностью и видимостью, между собой и Римом, и поэтому, оставляя амбам то, что он считал их безграничной бесполезностью, он предпочел, сделав пируэт, остановиться на границе лагеря; песок сыпался с него, как снег, и в этом облаке его фигура снова превращалась в некую таинственную и величественную гипотезу.

Я, думал он, генерал, чья тактика состоит в том, чтобы стыдиться разговаривать с солдатами без обиняков. Только с увертками, как эти шлюхи. Я — игрок, который любит не игру, а ее безумие.

Он указал направление голосом оперного баритона.

— На Нефасит!

Майор Фаустино распорядился, чтобы девушки достали из сундуков и надели нарядные платья. Их заставили накладывать косметику прямо между призрачными деревьями, требуя гротесковых эффектов, чтобы избавиться от усталости, разочарования, страха. Их гнали, как фигляров, на невидимый пир; они шли через рощи пальм «дум», пробирались по узким и глубоким ущельям, пересекали неожиданно обрывающиеся плоскогорья, и на нарумяненные лица слетались насекомые, а глаза в голубых ореолах начинали казаться стеклянными. Мучительные маски, которые забавляли, и они были нужны в том числе и по этой причине.

— Готовьте праздник победы! — приказал Аммирата.

Нефасит означало — Страна ветра. И действительно, там все время дул легкий бриз, как будто за дюнами скрывался берег моря, он высушил пот, сдул песок с волос и одежды. Девушки смогли свободно вздохнуть; а когда спал полуденный зной, воздух приобрел невиданную прозрачность. Но они не обнаружили ни одного знамени победы. Клочок истощенной и выжженной земли наводил на мысли о пересохшем русле, заросшем сикоморами. Посередине стоял шест с привязанным к нему белым плащом: из-за того, что он развевался на ветру, понять, скрывается ли под ним человеческое тело, было трудно.

Во всяком случае больше всего это напоминало повешенного. Аскеры замолчали.

Полковник Аммирата с беспокойством спросил:

— Что там случилось?

Дон Грациоли вышел из строя и подошел к шесту. Судя по тому, с каким трудом он снял плащ, тот был весьма тяжелым; никакого тела не обнаружилось, и падре Лихорадка понес этот плащ, держа его на вытянутых руках; он шел, не отрывая глаз от золотых застежек и узоров, и в его позе было что-то, заставляющее вспомнить Снятие с Креста.

— Так что это все-таки такое? — настаивал Аммирата.

— Судьба, — объяснил дон Грациоли, — скрыта в складках мантии Аллаха.

Полковник подошел и крепко сжал материю, а капеллан показал рукой на шест: — Вознесем хвалу Господу, и если он пожелает, он дарует нам время… Это слова одной из их молитв.

— Глупости.

— Нет, господин полковник.

— Что это значит, я спрашиваю? Провокация?

— Просто молитва. Подвешенная в воздухе посреди пустыни.

И тогда Аммирата объявил, что праздник победы переносится, и приказал, чтобы вместо плаща на шест повесили вымпел с надписью «Usque ad finem».

Но и на следующем переходе они не заметили никаких признаков триумфа. Кроме абиссинцев, которые стреляли из-за камней, причем стреляли плохо. Однажды ночью, освещая путь бензиновыми лампами, они пришли на развалины взорванных хижин; неожиданно началась пальба, из изрешеченных пулями стеблей эуфорбии хлынул сок, и Дзелия, которая, как и все, бросилась ничком на землю, перекатилась на спину, чтобы подставить лицо этому потоку. В нем была влага плодородной земли, которой, казалось, больше уже не существует.

Как только снова наступила тишина, на горизонте появилась какая-то фигура, она быстро приближалась, с ног до головы облепленная песком, что делало ее похожей на движущуюся статую.

— Ты кто? — спросил один из аскерских взводных.

Туземец не ответил. Они поняли, что это воин, по сабле, висящей у него за спиной, и по внимательно осматривающим все вокруг глазам, которые сверкали дикостью и болью. Ему задали еще много вопросов, но он молчал. Поэтому его отвели в палатку майора Фаустино, сорвали с него верхнюю одежду и сразу же обнаружили под ней голубую накидку офицера итальянской армии.

— Знатный эфиоп! — воскликнул Фаустино. — Вы прекрасно знаете, господа, как эфиопские сановники ценят эту часть нашей формы.

Но под накидкой оказался аскерский кушак, за который был заткнут тюрбан, украшенный желтым, не по уставу, бантом. Когда с петлиц стряхнули песок, выяснилось, что никто не знает, какой род войск они обозначают. Туземец не сопротивлялся, переводя взгляд с одного на другого. Казалось, они снимают повязки с мумии, постепенно обнаруживая детали различных мундиров: турецкой гвардии, чикки или деревенского старосты, охраны императорского Геби. Под шаммой — традиционной белой тогой — на животе были спрятаны хлыст из кожи бегемота и биллао.

Наконец он остался совершенно обнаженным.

— Ты бринз? Деджак?

Молчание.

— Барамбарас? Фитаурари?

— Он грязный шпион, — отрезал майор Фаустино. — А может, Негус затеял очередную провокацию.

— Но с какой целью? — спросил дон Грациоли.

— С целью посеять еще большее смятение в уже и так измученных душах солдат. С целью заставить нас поверить в призраки или, вернее, в то, что у этой страны есть тайна, которой на самом деле у нее нет. Мое предложение: повесить обоих, и этого парня, и тайну вместе с ним.

Дон Грациоли заставил туземца открыть рот и осмотрел его зубы, потом — руки и маленькую татуировку на правом боку.

— Это просто мародер, без роду и племени. По какой-то причине свои же приговорили его к смерти. Его прислали именно для того, чтобы мы его казнили. Все, что на нем надето, он снял с убитых и ограбленных им людей.

— Вы уверены в том, что говорите?

Дон Грациоли покачал головой:

— Сейчас, в такой момент и в таком месте, господин майор, ни в чем нельзя быть уверенным. Здесь мы сражаемся с самой неуверенностью человечества.

На следующее утро раздетого догола туземца бросили в пустыне. Когда отряд отправился в путь, Дзелия увидела, что он сидит на корточках на верхушке бархана. Она помахала ему рукой, он поднялся, медленно и величественно, и приложил правую руку к сердцу. Так он и стоял до тех пор, пока Дзелия не перестала оглядываться.

— В Хаманлее! — каждый день обещал полковник Аммирата. — Или в Макалле! Там-то уж обязательно.

Но по-прежнему они видели только горящие деревни в зеленых котловинах и вереницы верблюдов, застывших в каменистых долинах в ожидании своих убитых хозяев. Девушек сажали на мулов и ехали дальше через оливковые рощи, по тропинкам вдоль склонов оврагов, по участкам, покрытым красным песком, из которого торчали безымянные кресты.

— В следующей деревне… — уверяли их. — Так что готовьтесь!

Они надели шляпки с широкими полями, которые должны были скрыть улыбки, пышные газовые платья с бантами, сверкающие ожерелья и подвески.

Полковник Аммирата подъехал к капитану Мерли.

— Я вижу виллу, деревья, поля! — воскликнул он. Затем пришпорил коня, но через несколько метров остановился и подождал, пока его догонят: — Где-то вдалеке, в ясном прозрачном зимнем дне, в нежном свете сумерек, я вижу предвестие другого времени года. Для меня счастье — этот образ.

Капитан ничего не понял и, как всегда, задумался, не шутит ли полковник. Он вынужден был признать, что полковник Аммирата обладает поразительным даром заронять сомнения в душу человеческую.

— А насколько сильно счастье, насколько оно ослепительно, подтверждается тем, что его образ не покидает меня даже здесь, в этом аду, представляющем полную ему противоположность.

Он резко вырвался во главу колонны, смеясь во весь голос и яростно нахлестывая коня, отчего все изящество его слов немедленно пропало. Девушки слезли с мулов и обнаружили, что находятся на ничем не примечательном сторожевом посту. Их встречал только один солдат: прислонясь к высокому штабелю мешков, он задумчиво подпирал рукой впалую щеку.

Аммирата направил коня прямо на него.

— Нас должен был ждать торжественный прием.

Вместо ответа солдат показал рукой на лежащие у подножия выщербленной пулями стены букеты диких роз, которые ветер засыпал песком. Полковник непонимающе уставился на них. И тогда этот единственный оставшийся в живых объяснил, что солдаты, которые должны были эти букеты вручать, погибли в утреннем бою. Из всего взвода уцелел только он один.

— Это невозможно! — воскликнул Аммирата. — Где Геби?

— Примерно в километре отсюда, господин полковник.

— Вперед! — приказал Аммирата.

Все двинулись за ним; девушки несли букеты посеревших от песка роз. И опять безымянные кресты вперемешку с легионерами в больших солнцезащитных очках, завтракающими перед своими палатками.

— Они смотрят на нас, но не видят, — сказал Дзелии дон Грациоли. — От солнца зрение слабеет. В определенное время дня они становятся практически слепыми.

Они добрались до Геби после того, как пересекли море всевозможных останков, от скелетов мулов до машин, увязших в песке по самые ступицы. Во дворе стояла машина скорой помощи, и группа абиссинцев с озабоченным видом наблюдала за тем, как военный врач пытается вернуть к жизни цветную женщину, которая вся в крови лежала на носилках.

— Великолепный бордель, — заметил Аммирата и двинулся к зданию.

На фасаде он, к своему изумлению, обнаружил роспись, изображающую какой-то бал. Красные и золотые тона, босоногие женщины в коротких туниках. Он проехал вдоль фасада и увидел другие изображения женщин, в изумрудных тонах, и мужчин, полностью захваченным каким-то ритмом: это показалось ему неким предзнаменованием, подарком судьбы. Он увидел еще и группу музыкантов, которые, словно птицы, сидели на фризах.

— Говорите!

Майор Фаустино сообщил, что возникли трудности.

— Какого рода, майор?

— Все шлюхи черные и больные, господин полковник. Они забаррикадировались в Геби и отказываются выходить.

— Сколько их?

— Примерно двадцать.

— Наденьте на них наручники, свяжите, только уберите оттуда!

— Мы уже пробовали, войти невозможно.

— Так придумайте что-нибудь другое. Мы не можем терять время. Необходимо провести дезинфекцию и подготовить все для праздника. Сегодня ночью, пусть хоть все провалится в тартарары, мы повеселимся.

— Единственный выход, господин полковник, стрелять через окна.

— Сообщите им, — в отчаянии пригрозил Аммирата, — что я лично заставлю моего коня топтать их трупы.

— Они это знают, господин полковник.

Женщины в здании запели.

— Огонь! — приказал Аммирата.

Они стреляли через окна до тех пор, пока в промежутках между залпами еще можно было расслышать пение. Потом наступила тишина и первые, кто вошел внутрь, вернулись нагруженные вышитыми халатами, драгоценными чашками и вазами.

Полковник Аммирата тоже зашел. Но почти сразу же вышел. Сапоги у него были в крови, а лицо бледное, как у покойника. Он обвел взглядом солдат и девушек.

— Здесь ничего не выйдет… — признал он. — Нечего даже и думать.

Он с трудом забрался в седло.

— В Абби-Идди, может быть. Или в Тембьене.

В сумерках пламя абиссинских костров на возвышенностях дрожало, и приглушенный расстоянием бой барабанов казался Дзелии звуком, с которым тучи обрушиваются в океаны песка.

Как только они замечали эти огни, генерал Серени приказывал остановиться. Он вместе с денщиком размещался на ночлег в опустевшем Геби у какого-нибудь местного начальника, остальные офицеры находили приют в каменных хижинах или в палатках; затем генерал высылал дозорных, они в полной тишине уходили из лагеря и, углубившись в пустыню на расстояние, определить которое было невозможно, передавали сообщения с помощью разноцветных сигнальных фонарей.

Сообщения всегда были одни и те же: ничего, никого.

Иногда они не возвращались, и тогда это ничто, о котором они так настойчиво предупреждали товарищей, превращалось в загадку их невидимой смерти над барханами.

Все это были мелочи, на которые генерал Серени не обращал внимания: в ничто он не верил; не потому, что верил в какого-нибудь бога, а потому, что до сих пор ему сопутствовала удача, с великолепной наглостью воплощавшая в реальность все его ожидания. Он врывался в усадьбы, носившие на себе следы грабежей и пожаров, осматривал анфилады комнат в Геби, абсолютно уверенный, что обнаружит какого-нибудь фитаурари, деджака или, может быть, даже раса, повешенного на своей усыпанной наградами шамме; или комнату, в которой все будет из золота; или невообразимо роскошную кровать; или целую толпу рабынь.

В таких случаях он приказывал дать торжественный залп холостыми и просил полковника Аммирату выступить с краткой речью.

Дон Грациоли и капитан Мерли выходили из своих хижин, пытаясь понять, что означают горящие в ночи абиссинские костры. Но все попытки кончались тем, что взгляды их устремлялись выше, туда, где звезды в небе пустыни сияли ярче, чем где бы то ни было; и словно небесная истина нуждалась перед обсуждением в строгой геометрической проверке, они чертили на песке странные знаки, которые первый называл логическими символами веры, а второй — просто логическими символами.

Начинал дон Грациоли, он проводил устремляющуюся вверх прямую, которая заканчивалась головокружительной кривой, и объяснял этот чертеж с точки зрения теории туманностей:

— Я думаю о жизни, как о всеобъемлющем единстве, и в силу того простого факта, что способен представить ее величие, знаю, что Бог замечает меня и принимает. — Он втыкал трость в точку, из которой шла прямая. — Я чувствую, что он меня принимает, потому что жизнь неизбежна. Биологическая сила, масштабы коей безграничны, научилась создавать сознание, познала человеческое смирение. И я — ее творение.

Капитан Мерли пристально смотрел на него и, придвинувшись как можно ближе, словно собирался поделиться какой-то тайной, говорил:

— Вы знаете, что в Европе исчезают бабочки?

— Бабочки?

— Вот именно.

Капитан вытягивал руку в направлении гигантского скелета на горизонте.

— А там что вы, по-вашему, видите?

— Песок. Вовсе не то, чего бы вам хотелось. От этого у него только форма, слабое сияние.

— Это он, дон Грациоли, посмотрите, какие лапы, хвост, вы же не можете не замечать, что он посылает нам предупреждение… Тиранозавр! То, что мы его открыли, до сих пор остается нашей единственной победой в этой идиотской войне.

— Допустим. И что бы это могло значить?

— Полное опровержение ваших утверждений. Биологическая сила, о которой вы говорите, создала нас, не спорю, но не из прихоти и не ради красоты жизни. Совсем наоборот, друг мой. Она это сделала ради создания того, что обречено на небытие, на распад. Он опять показывал на скелет:

— Смотрите, вот эта цель, величественная, как трансатлантический лайнер!

Он уходил на несколько шагов вперед и тоже начинал чертить на песке кривые и прямые.

— Дело в том, что все мы — охваченные гордыней безумцы.

— Нет, капитан. Если честно, то всем нам хотелось бы стать ими, но этого никогда не будет. И именно в этом наша трагедия.

Капитана Мерли эта мысль глубоко поражала.

— Кто-то вышел мне навстречу, — продолжал падре Лихорадка, — хотя, наверное, это не Иисус Христос.

Капитан беспокойно кружил вокруг рисунков. Потом с отсутствующим видом добавлял к ним усеченную пирамиду.

— Что это значит? — спрашивал дон Грациоли.

— Что это значит — не знаю. Но знаю, что это то, что я себе представляю, когда думаю о Вселенной и о возможном смысле существования.

Падре Лихорадка улыбался.

— У вас воображение солдата. Это похоже на неприступную крепость.

— Прошу вас, следите за моей мыслью.

Дзелия, которая подглядывала за ними, замечала, как сверкающий в лунном свете серебряный набалдашник трости начинает двигаться все медленнее, и в конце концов оба собеседника полностью погружались в молчаливое созерцание. От знака к знаку карта их основных истин расстилалась все шире, и их уже не было видно в кромешной тьме, так как, сами того не замечая, они выходили за линию караульных постов.

Часовым приходилось окликать их и призывать вернуться.

Дзелия знала, что ничто не ускользает от глаз абиссинских дозорных, и на следующий день, когда итальянцы двинутся дальше, они набросятся на эти чертежи, чтобы разгадать зашифрованные в них стратегические уловки, которых на самом деле не существовало. Но сейчас не кто иной, а она кралась за Мерли и доном Грациоли, ступая по поверхности, на которой звездная тайна отражалась в земных знаниях.

Это было время бурных словесных дискуссий.

— Тише! — приказывал майор Фаустино, выглядывая из своей хижины. — Это вам ваш майор приказывает.

Капитан Мерли притворялся, что не слышит.

— Вы меня слышите, капитан?

Сидя на койке с воспаленными от бессонницы глазами, Мерли, впившись взглядом в орущий во всю мочь граммофон, размышлял о счастье смерти, позволяя музыке, особенно увертюрам Россини, которые по его мнению были воплощением иронии и красоты, улетать в ночь над пустыней.

— Хотите, чтобы нас засекла вражеская артиллерия? Вы что, с ума сошли?

— Это как Богу будет угодно, — говорил Мерли про себя и закрывал глаза. Веки его казались в два раза толще от осевшего на них песка. Надежда наполняла его восторгом, и он чуть не плакал: — Майор Фаустино, — кричал он. — Qui stultus exit… И обрывал цитату.

Высоко подняв руку, он размахивал ею в такт мелодии. Он представлял, как «Семирамида», или «Цирюльник», или «Итальянка в Алжире» достигают самых отдаленных уголков на плоскогорьях, а оттуда слабым контрапунктом им отвечают барабаны, как бы подтверждая, что арии донеслись до них. Усиленная бескрайним пространством, музыка была веселая и грустная, и такая причудливая, что все, от аскеров до противников, слушали ее с чувством стыда и непонятного просветления.

— Высоты Антало! — вмешивался полковник Аммирата. — Там у вас будет случай завести свою музыку!

Капитан подходил к двери. Пристально вглядываясь в темноту, он понимал, что дон Грациоли прав — они не безумцы и никогда ими не станут; у них не было даже этого смягчающего обстоятельства. Он признавал это скрепя сердце и, поскольку его вызов казался ему бессмысленным и излишне патетичным, возвращался и останавливал граммофон. Майор Фаустино скрывался в своей хижине. Его примеру следовал и полковник Аммирата, но его, впрочем, когда денщик стаскивал с него сапоги, охватывал смутный страх; он с трудом удерживался, чтобы не высунуться из окна и не заорать:

— Вы что, именно сегодня решили проявить дисциплинированность, капитан Мерли? Заводите ваш чертов граммофон. Я приказываю не подчиняться нашим приказам. Неужели вы сами не чувствуете, как невыносимо давит эта тишина?

В ожидании отправки в Аддис-Абебу Дзелию поместили в Геби, занятый полковником Аммиратой.

Он наблюдал за ней издали, лежа на койке или бродя по комнатам, и смотрел на нее так же, как смотрел на змей, которых приказывал немедленно расстреливать. Сидел он в старом губернаторском кресле, лицом к плоскогорью и окружавшим строение засохшим деревьям, за которыми мелькали огни шоанских костров. Поражаясь его сосредоточенности, Дзелия в конце концов терялась в мире тех же видений, и у нее возникало ощущение, что ее бросили, как вывешенную для просушки форменную куртку колониальных войск с металлическими пуговицами, с которых стекали коричневые струйки, и фиолетовым пятном над карманом, оставленным забытым в нем огрызком химического карандаша. Для чего ему понадобилось, чтобы она была рядом? Для того, чтобы и она стала одной из вещей, отложенных в сторонку на случай чего-то, что могло и не произойти!

От ветра заржавевшие штыки рассыпались в пыль. Обезьяны спускались с деревьев и набрасывались на котлы, в которых варилось мясо; их убивали, и рядом с дымящейся пищей возникали горы трупов. Скапливающаяся в зарослях кустарника влага усиливала характерный для эфиопских домов запах свинарника. Рядом с креслом — полевой телефон: полковник выслушивал редкие донесения и отдавал редкие приказы. Перед заходом солнца плоскогорье на несколько минут накрывала небесно-голубая тень и по нему проходили, оживленно переговариваясь, шумбаши.

Это был единственный момент, когда Аммирата и Дзелия чувствовали между собой какую-то близость. Он расслаблялся и произносил противоречивые фразы, в которых смешивались покорность, тоска и желание отомстить.

Он вспомнил день последней отцовской победы, наполненный счастливыми женщинами. Тогда к нему в комнату служанки, набранные из молоденьких крестьянок, принесли корзины со сластями. Девушки казались созданными из жадной и нетерпеливой плоти; они что-то весело болтали, но он не прислушивался, потому что прекрасно знал, что их прислал отец. Не вставая с постели, он позволил им, горящим желанием, начать обряд посвящения, сесть рядом с его юным телом. Одна из них обнажила грудь так, чтобы он видел, и все остальные засмеялись. Потом они принялись осыпать его ласками и восхищаться, какие у него глаза, какие широкие плечи, какие изящные руки.

Но юноша, бросив последний взгляд на эту стихию красоты, сбежал. Идя по дорожке между клумбами, он заметил отца, который улыбался ему из оранжереи. И улыбнулся в ответ, чтобы показать, что оценил шутку с девушками, и, может быть, поступил именно так, как хотел отец. Он прошел мимо оранжереи, хотя отец и звал его, и направился дальше, к холмам, и в нем росла та бессмысленная сила, которая направляла его поступки и которой он стыдился. Он оказался не способен понять и оценить высший дар, предложенный его робкой мужественности, и теперь ему хотелось провалиться сквозь землю.

Он ушел так далеко, что потом его пришлось искать при свете факелов.

— Это был последний раз, — закончил Аммирата, — когда я видел отца живым.

Колонна из двух тысяч автомобилей, направляющихся в Аддис-Абебу, вышла в путь на закате. Полковник Аммирата заглянул в палатку капитана Мерли и обнаружил, что тот лежит на койке без кителя и без сапог; с демонстративным презрением он давал понять, что происходящее в лагере его не касается.

— Наденьте китель, — приказал Аммирата, — и сапоги.

Капитан подчинился.

— А сейчас смотрите. Подойдите поближе и посмотрите внимательно. Это — императорская дорога на Аддис-Абебу, выйти на которую мы стремились с самого первого дня.

Капитан подошел, но смотреть туда, куда показывал полковник, не стал: он увидел ее отражающейся на лице своего начальника, всю эту массу машин с включенными фарами, гигантское облако, окрашенное последними лучами заходящего солнца в грязноватокрасный цвет.

— Qui satis expectat, prospera cuncta videt, — с иронией процитировал Аммирата. — Что с вами? Любимые латинские изречения больше не помогают? А ведь сейчас для них самое время.

Капитан молчал.

— Вы не ответили, капитан.

— Я перестал думать, господин полковник. И поэтому не могу ответить ни вам, ни кому бы то ни было. Даже самому себе.

Аммирата улыбнулся и застегнул ему пуговицу на кителе.

— Вы так считаете?

— Оставьте меня, господин полковник.

— Напротив, я вам приказываю ответить: да!

— Но с какой целью?

— Без всякой цели, капитан Мерли. По-военному. Как младший офицер старшему офицеру. Да. Да… Чувствуете разницу? Одно очень тихое, второе — почти крик!

— Да, господин полковник.

— Ну вот, вы поняли, что можете мне ответить? Поняли, что отвечаете именно так, как надо?

Полковник прошелся по палатке. Растоптал лежавшие на полу пластинки и обрывки фотографий.

— Победе вы противопоставляете свое личное поражение. Однако следовало подумать об этом раньше. Застрелиться в Массауа или в Тембьене. Вы с вашим трусливым реализмом опоздали. В сущности ваше поведение гораздо более бессмысленно, чем мое.

В лагере оставались только четыре абиссинских автомобиля, брошенных накануне. Один был личный «форд» Негуса, остальные принадлежали Красному Кресту.

— Следуйте за мной, капитан.

Они подошли к машинам, и Аммирата с торжественным видом забрался в открытый — «форд». Он представил, что рядом с ним — император Эфиопии со связанными за спиной руками, и они едут сквозь толпу его подданных, благодарных свидетелей разрушения этой земли; чтобы насладиться этим видением, он во весь рост встал на переднем сиденье и окинул взглядом пространство. И если на востоке сияло море света от включенных фар, то равнина и холмы были усеяны кострами. Воины Негуса подавали сигнал: выполнено! Прежде чем сдаться, абиссинцы сжигали все, что можно. Аммирата стянул с правой руки перчатку и жестом, подводящим итог одному из периодов его жизни, погладил кожаную обивку сиденья в том месте, где она слегка просела под тяжестью Негуса.

— Скажите, капитан Мерли, в жизни солдата может наступить момент, более замечательный, чем этот?

— Нет. В жизни солдата — нет.

Аммирата посмотрел на капитана с некоторым сомнением.

— Садитесь и заводите.

Капитан уселся на место шофера и спросил:

— Куда прикажете?

— Это на ваше усмотрение. Зрелище, надеюсь, вы со мной согласитесь, равно восхитительно повсюду. Зрелище нашей победы и их поражения. Главное, чтобы я смог им как следует насладиться. Поезжайте так, словно на нас смотрят тысячи глаз, а тысячи рук устроили овацию. И с сарказмом добавил: — Приказываю заставить меня почувствовать, что я — великий человек.

Капитан выполнил приказ и медленно повел автомобиль по равнине, признавшись самому себе, что чувство собственного бессилия было у него сильнее, чем сознание того, что он смешон; и если полковник с воинственной иронией доводил до предела последнее, ему не оставалось ничего иного, как поступать точно так же по отношению к первому: иного способа освободиться от него не было.

— Я знаю, о чем вы думаете, — сказал Аммирата. — О том, что мы в этот восхитительный миг представляем собой всего лишь двух жалких шутов. Правильно. Но какое это имеет значение, если я чувствую себя бесконечно счастливым!

Они помолчали, а потом полковник принялся фантазировать на тему императорского Геби, в котором состоится бал.

— Это огромное великолепное здание, создание эксцентричного вкуса государя. Будут приглашены танцоры, музыканты, импровизаторы. Я вижу один зал в голубом убранстве, с голубыми окнами. Второй — украшен пурпурными гобеленами, и окна тоже пурпурные. Третий — зеленый. В четвертом все выдержано в оранжевых тонах, в пятом — в белых, в шестом — в фиолетовых, в седьмом стены затянуты черным бархатом и стоит кроваво-красный трон, оставленный императором. Он сделал паузу и спросил:

— Это описание ничего вам не напоминает, капитан Мерли?

— Нет, господин полковник.

— Это образы, созданные гением в предвидении таких побед, как наша, и для таких людей, как мы, в большей степени, нежели кто-либо другой, способных постичь их смысл. И добавил: — Бал будет продолжаться до тех пор, пока по воле сильного и властного человека музыка не умолкнет.

Мерли не спросил, кто был этот гений. Он просто сказал:

— Да будет ваша смерть покрыта славой.

В Аддис-Абебе полковник получил свой бал. Об этой бойне напоминает памятник в виде группы повешенных; фигуры из грубого камня, окруженные другими, взметнувшими сабли в торжественном приветствии, висят на фоне пепельно-серого неба; головы склонены к плечу в знак покорности. В зависимости от времени суток эти фигуры приобретают разный цвет: вдохновенная идея полковника Аммираты, который знал, что каждый из этих цветов, согласно религиозным верованиям этого побежденного народа, обозначает определенное состояние души; так продолжается до заката, когда цвет переходит в мрачно-кровавый и последние фигуры тают в пустоте.

Кажется, что они остановились на привал после долгого пути по пространству, возраст которого невозможно определить, а Аммирата, застыв в седле, ждет их там, вдали, чтобы пригласить на этот загробный бал, который видит только он и восхищается своими танцорами и буффонами.

Дзелия ускользнула из группы эфиопских рабынь, ожидавших, пока их облачат в праздничные одежды. Пока она выбиралась на дорогу, она увидела, что происходит внутри Геби. Императорских львов, которых с приходом итальянцев выпустили из клеток, расстреливали прямо в залах. Аммирата сорвал штандарт избранника божьего и, держа его в высоко поднятых руках, увидел в знаменах Иудина племени все то, что капитан Мерли не сумел разглядеть в дуле ружья. Когда внутри здания шла резня, он заявил майору Фаустино, который лично принес ему парадный мундир:

— Я — новый Лев!

Дзелия прошла через Геби, когда он был уже усеян трупами. Гвардейского барабанщика, двухметрового гиганта, заставляли играть при каждой экзекуции; потом настала его очередь, и у него отобрали инструмент и знамя. Дзелия увидела дона Грациоли: он, пытаясь остановить расправу, вцепился в столб, к которому привязывали расстреливаемых, как тогда, когда он защищал пленных от генерала Серени у ворот священного города Леимбела и на горе Абуна Жозеф.

Его пришлось отрывать силой.

В нескольких шагах от здания начинались великолепные сады, и он, не обращая внимания на изгороди, поплелся туда, чтобы спрятаться и не слышать ружейных залпов — единственного звука, доносившегося из мира живых. Он начал рыть землю своими тощими и быстрыми руками, стремясь добраться до ада, если он существует, в надежде увидеть то умиротворенное вечностью истребление, о котором столько лет молился; он то замирал в изнеможении, то продолжал рыть с удвоенной энергией. Наконец он сдался, отступил и, обессиленный, прижался спиной к стене, чтобы не упасть.

И ему явилась его палатка, с крестами на боковых полотнищах, в пронизанной ветрами прозрачности Нефасита. Дзелии, попытавшейся помочь ему придти в себя, он сказал:

— Прикоснись ко мне.

Это было одновременно крещение и соборование.

Дзелия покинула Геби и бросилась в город, жителям которого Негус приказал:

— Разрушайте все. Ничего не оставляйте итальянцам.

Она вошла в пригородные районы, захваченные шифта, галла, гураге; принадлежащие европейцам магазины были сожжены; шифта дрались между собой из-за добычи, шоанцы стреляли в галла, люди деджака Игазу напали на раса Хайле и его свиту. Люди, смешавшись с отставшими от своих частей солдатами, безжалостно убивали друг друга в охваченной анархией столице.

Она прошла мимо ночного клуба «Новый Цветок»; все витрины в нем были разбиты, и танцевальная площадка выглядела чудовищно нелепо: искусственные цветы, горящие разноцветные лампочки, музыкальные инструменты, занявшие место исчезнувших музыкантов. Потом развалины стали попадаться все реже, и наконец их больше не осталось: она увидела нетронутые церкви и башни, каменные дома, обитатели которых, казалось, не знали о кровавой бойне. Долгое время она смотрела только на свои ноги, и то, что они двигались, давало ей ощущение спасения, и ей казалось, что мир рождается вокруг нее, здесь и сейчас, и она — первая, кто идет по этому миру, еще не изнуренному столетиями человеческой истории и наконец-то получившему возможность спокойно посмотреть на себя.

Эту фигуру она заметила к вечеру: она решительно шла сквозь пыль в белой фута. Несмотря на то, что она двигалась в одиночестве, держа направление на зарево пожаров в другой части города, она оживляла пространство и своим поведением уравновешивала гигантские масштабы сцены. Дзелию охватило необъяснимое возбуждение, и она увидела, что это был юноша.

Он обернулся на ходу, прекрасный, как те наивные портреты, которые на ее глазах выбрасывали из окон и сжигали на улицах Аддис-Абебы. Люди на них отличались красотой одновременно мистической и земной, у них были, по традиции, глаза старого ребенка и изящные руки, которые они с удовольствием демонстрировали. Юноша приветствовал ее, приложив ладонь ко лбу.

У нее возникло искушение присоединиться к нему, но она устояла. Пусть он продолжает свой путь в чуждую ему реальность, и пусть его босые ноги дадут ему то же ощущение счастья, которое она испытала совсем недавно.

Смотря ему вслед, она думала о том, что на По называют impruvis серебристой чайки: однажды ей становится трудно набирать высоту и она начинает парить в воздушном потоке, которого нет. Она поняла это по тени, по запаху земли, как гребец понимает это по усилию, с которым уходит в отрыв; для них обоих лето прошло.

Юноша подарил ей уверенность. И один из ее образов ушел вместе с ним.

Молодость Дзелии Гросси кончилась.