В октябре 22-го мы стояли лагерем в Босконе делле Кавалле.

Я оказалась первой, кто его увидел, потому что прошедшая ночь была туманной, туман проник даже внутрь палатки, я лежала с открытыми глазами, и казалось, что воды реки, которые поднимались все выше и клокотали вокруг, уже объяли нас своей глубиной. Поэтому, когда на плотине появился священник, я сказала себе: это просто невозможно, не может быть, что туман действительно рассеялся, и я вижу чистое небо и, что совершенно невероятно, священника, высоко поднимающего серебряный крест.

Я снова легла, а солнце становилось все больше и больше, и наконец священник закричал:

— Люди ада, прочь отсюда, пока не поздно, бегите!

Все давно уже привыкли к неприятностям и даже преследованиям, так что никто даже не выглянул из палатки, и он продолжил:

— Скоро вас сожгут заживо, спасайте свою жизнь, пусть горят палатки, в которых вы предаетесь плотскому греху. Об этом вас предупреждает во имя Христа церковь, которая столь же добра, сколь и велика, и никому не желает зла.

Тогда я поняла, что раньше уже видела это лицо, что все происходит на самом деле, и священник с выправкой прусского офицера служит на острове Песка-роли; он преследовал меня по волокам и болотистым заводям Риоло, когда я там купалась: иди сюда, я тебе все объясню и обращу тебя, а я отвечала: ты такой же лицемер, как и вся ваша порода. И оставалась в воде, свободная телом и духом, что его безумно злило.

Он пустился бежать по песку.

Вслед ему полетел град камней, кто-то даже выстрелил, но самой первой начала действовать я, бегая от палатки к палатке с криком:

— Спасайтесь, они пришли убить нас!

Выражение лица священника было более красноречиво, нежели его слова, и я никогда не забуду, как он воткнул крест в песок и заявил:

— Во имя Господа совершаю это! — давая понять, что захватывает территорию.

Идальго попытался вежливо объяснить, что мы никому никакого зла не причиняли, поскольку имели должным образом оформленные разрешения как на организацию игр, так и на то, чтоб занимать государственную территорию. Но вдруг на него что-то нашло, и он без всякой логики принялся говорить: забери свой крест, кто меня любит, пусть отречется от самого себя; это было тем более абсурдно, что вокруг стояли мы, полуодетые, и Атос, который потягивался и зевал, даже не понимая, который час под этим небом, наполовину небесно-голубым, а наполовину затянутым туманом.

Я попыталась оттащить его и открыть ему глаза на то, что мы напрасно теряем время:

— Это шпион и провокатор, — кричала я. — Его прислали, чтобы нас отвлечь.

Идальго не слушал меня и начал рассказывать притчу о проклятой смоковнице. Смоковница не виновна, но бывают моменты, когда невиновный не может больше оставаться невиновным: перед людьми, которые предадут вас судьям, — упорствовал он, — которые будут бить вас палками в своих синагогах. Остальные девушки, почувствовав опасность, тоже стали упрекать его: вот увидишь, этому подлому выродку наплевать на смоковницу и на Иисуса. Но тут мы увидели, что Идальго и священник выдернули из песка серебряный крест и бросились друг другу в объятия.

И тогда вспыхнула первая палатка. Палатка Атоса.

Страх затмил наш разум настолько, насколько все вокруг сияло огнем. Лагерь разлетался на тысячу кусочков, и банда сумасшедших наступала со стороны плотины, их становилось все больше, и они были вооружены до зубов; они уже разрушали то, что нужно было разрушить, порождая знакомый мне звук, звук разверзающейся земли и буйного ветра, который пахнет кровью за миг до того, как она прольется, сжимая горло, как дым от костров, на которых сжигали грешников, ослепляя, как самый беспощадный свет, этот звук неожиданного крушения, у которого не существует иного источника, кроме его самого, и который повергает ниц и львов, и кроликов, заставляя человека забыть о чести, и тот, у кого такие способности к преступлению, что он действительно может его совершить, становится не просто бесчеловечным, а равным Эрзацу, порождению чрева Био, мешаниной разъяренных мертвецов, тем землетрясением, которое, еще не родившись, уже не хотело жизни, и которое, я думаю, до сих пор скрывается в каком-нибудь уголке этой нежеланной Вселенной.

Я знала, что Идальго тоже узнал священника, но вместо того, чтобы попытаться бежать, он вцепился ему в плечи и начал трясти:

— Кто они? — спрашивал он. — Кто они?

А тот в ответ плакал:

— Клянусь, не знаю, кто заплатил мне за то, чтобы я сыграл роль ширмы.

Идальго не отставал:

— Скажи, это карательные отряды или кавалерийские дозоры, всадники смерти или «отважные», люди Бальбо или изменники из Союза аграриев — кто из них предает огню мир на этой земле?

— Я не знаю. Знаю только, что они заплатили за мой крест.

С криками «Долой Парламент, да здравствует диктатура», как будто мы, жалкие рабыни, имели к этому какое-то отношение, они вдесятером набросились на Атоса, который боролся, как подобает гиганту, коим он и был, и уже кое-кому свернул шею, но против десяти, а потом и двадцати что он мог сделать? Они порывались кастрировать его кинжалами, посадить на кол, вместо кола используя древко знамени, и все время повторяли, что их товарищи предали огню Геную, Ливорно, Анкону и Парму, которая уже начала петь победную песню, так что сжечь лагерь каких-то шлюх им проще простого.

От горящих палаток пламя поднималось так высоко, что воробьи опаляли крылья и погибали, и первой, кого закололи за то, что она не захотела им отдаться, была Инес Гецци, которая, став рабыней, получила имя Вагеция, и я ее никогда не забуду, потому что она нашла в себе силы рассмеяться в лицо своему насильнику, не похожему в этом аду из-за всего того оружия, что он на себя нацепил, на человека, и по мере того, как рукоятка кинжала входила ей между ног, она смеялась все громче, и чем громче она смеялась, тем больше тот путался в своей форме, потому что в каждой трагедии есть свой мрачный комизм, пока не подошли его товарищи, чтобы его увести, заметив, что Вагеция, лежавшая в луже крови, уже ни на что не годилась.

Эта Инес дала мне столько сил, что первому, притворившись, что целую его, я почти оторвала нижнюю губу, и мне тоже было наплевать на смерть, но потом они распяли меня между двумя шестами палатки и изнасиловали, все по очереди, и точно так же они поступили с другими девушками.

К счастью, снова опустился туман, и никто не мог видеть нашего унижения. В высокопарных выражениях они принялись расписывать собственные подвиги, а потом мы услышали, как они говорят: все равно это не люди, а звери из цирка. Вдруг в густом тумане зазвучал хор: готовясь отправиться в путь, они пели и заявляли, что Поход на Рим теперь дело решенное; они были счастливы до небес, выкрикивая: «Да здравствует колонна Боттаи!»

Мы подсчитали потери.

Уцелел только флагшток со знаменем игр, и изображение Атоса Лунарди в виде смеющейся марионетки по иронии судьбы развевалось на ветру над этим кладбищем обуглившихся бревен, которые Атос поднимал, чтобы вытащить нас наружу.

Две девушки были ранены, а Инес убита. Когда мы ее нашли, то увидели, что она обеими руками сжимает живот, из-за беременности она должна была уехать из лагеря, но упросила Идальго разрешить ей остаться с нами еще несколько дней, и вот теперь лежала там, словно сама была зародышем в какой-то огромной матке. Атос на руках отнес ее к реке и отдал на волю течения, чтобы она могла отправиться навстречу своей судьбе в дальние края, потому что она всегда нам рассказывала о Турецкой Испании и других чудесных странах, в которых побывала, и совершил он это с таким достойным титана изяществом, какого мы за ним не знали.

Еще отчетливее, чем тогда, когда я оказалась вместе с Ханси в лагере дезертиров, всепожирающее пламя показывало мне, что Бог движется в сторону Био, как рассеянные облака, а его око, которое называли всевидящим, на самом деле закрыто на преступления. Так я подумала, прежде чем потерять сознание. Последнее, что я увидела, были Атос в воде, крест священника, бежавшего по плотинам Босконе делле Кавалле, и одна из наших девушек, которая раньше все время молчала, так что мы прозвали ее Smanga, что значит «молчащая под пытками», а теперь вцепилась мне в руку и говорила, говорила все те слова, которые держала в себе на протяжении многих лет молчания.

Я была рядом с Идальго и мысленно попрощалась с ним: прощай, друг; я понимала, что мы никогда больше не увидимся, а он стоял на коленях, молча, среди всех этих разрушений, и держал в руках чашечку, которую нашел целой и невредимой под рухнувшими шестами палаток, свою любимую, из которой пил утром кофе, и просто смотрел в нее, как человек, который только что сделал последний глоток.

Потом я лишилась чувств. И только гораздо позже узнала, что, оставшись на пепелище, мы совершили ошибку: приехали другие солдаты и, осыпая нас новыми оскорблениями и ударами, загнали всех в грузовик.

Когда я пришла в себя, грузовик мчался по тем же дорогам, по которым мы каждый день объезжали округу, приглашая на состязания; у негодяев, стоявших на подножках и облепивших открытый кузов, под ремни были засунуты пистолеты, а некоторые даже вооружились ружьями, угрожая которыми они заставили девушек стоять в кузове во весь рост, чтобы их было видно, всех, кроме двух раненых и меня, лежащей рядом с ними, потому что я притворилась, что мне совсем плохо.

Моих подруг беспрерывно оскорбляли; какие-то одержимые, стоя на обочине, размахивали здоровенными кулаками, а некоторые пытались прямо на ходу запрыгнуть в кузов, чтобы дать кому-нибудь из девушек пощечину и обозвать грязной шлюхой; но солдаты были начеку, они хватали нападавших поперек туловища и сбрасывали вниз. Целью всей этой клоунады был вовсе не самосуд. С того места, на котором я лежала, заметить это мне было трудно, но потом я все-таки поняла, в чем дело: впереди грузовика бежал Атос в своем чемпионском спортивном костюме, который его заставили надеть силой. Он бежал, низко опустив голову, в куртке с вышивкой «Обжора», а они держали его под прицелом карабинов, и иногда кто-нибудь стрелял, так, чтобы пуля попала в землю как можно ближе от него.

— Беги, чемпион, — кричали они. — Давай, все уже отстали!

Шофер время от времени прибавлял газу, стремясь заставить Атоса бежать быстрее и в конце концов загнать его окончательно. Но Атос собрал все силы, и бежал в тот день так великолепно, как никогда раньше не бегал, поэтому на крутых подъемах он неожиданно уходил вперед, а перегруженный грузовик отставал, оставался сзади, и, как шофер ни давил на газ, они оставались в дураках. Тогда они начинали стрелять. И я поняла, что дураки и трусы стреляют и становятся убийцами, чтобы люди думали, что они не дураки и не трусы. Вот так и родился фашизм.

Для нас важнее всего было то, что этот спектакль шел без зрителей: окна и двери закрыты, во дворах и на току никого, даже скамеечки, на которых обычно прислонясь к стене дома сидят старики, опустели. Они призывали в рупор: выходите, смотрите, сегодня для вас бесплатно самая замечательная Забава. И стреляли в воздух. Но никто не вышел, никто из тех, кто каждое утро встречал нас аплодисментами и посылал девушкам воздушные поцелуи; тишина стояла такая, словно все деревни превратились в кладбища, и это пугало даже солдат, они перестали зазывать зрителей и говорили: коммунистические свиньи. Поэтому слышен был только топот Атоса, топот его ног великана с неисчерпаемым запасом дыхания, наводящего страх даже на тех, кто сжимал в руках карабины.

Никогда я не видела эти места столь безлюдными, хотя время от времени то тут, то там появлялись какие-то типы, они бежали, размахивали руками и кричали: молодцы, слава победителям; призраки другой Италии, которые выползали из-под камней, как черви, только наполовину, потому что еще не были уверены, что встали на ту сторону, на которую нужно. Одним из них был некий Чельсо; мы его знали, потому что у него была связь с одной из наших девушек, — он промчался на велосипеде, украшенном белыми гвоздиками и трехцветным флагом. Но больше всех бесновался погибший впоследствии в республике Сало Массимен Бонарди, который выскочил перед Атосом с криками «Вива Бальбо!»; впрочем, он проявил осторожность и оставшуюся часть пути бежал сзади, не переставая орать: «Хочу посмотреть, как эта тварь сдохнет у меня на глазах, продырявьте ему шкуру, доставьте мне радость, пали, пали!» Но Атос не обращал на него внимания и продолжал бежать, как ни в чем не бывало, так что Бонарди, охваченный ужасом, выскочил на тротуар, упал на колени и так и застыл, как символ всех трусливых в те дни.

И тогда я увидела, что Идальго в кузове не было.

Но я не успела задуматься о причинах его отсутствия, потому что мы увидели то, что Атос уже показывал раньше, — виллу Кристины Дельфини и Витторио Дельнеро. Затерянная в Лугах Пескароли, она явилась нам подобно фата-моргане: бастионы разрушенной цитадели, центральная аллея, манеж с красными стойками, где хозяйские дети со счастливым видом гонялись за лошадьми, — казалось, там совсем другой мир; потом домик для гостей, откуда через портик, в мирной тишине которого разговаривали и смеялись мужчины и женщины, так же далекие от нашей реальности, как и их дети, доносились звуки фортепиано.

Мы подъезжали все ближе, и я изумленно повторяла про себя: что это за видение, стремительно мчащееся нам навстречу? Мне понадобилось совсем немного времени, чтобы сообразить, что Атос неожиданно изменил направление бега, удвоив скорость посреди Лугов Пескароли, и застигнутому врасплох грузовику пришлось резко повернуть, отчего его занесло.

Стой, приказывали ему, стой, скотина. Атос не обращал на это ни малейшего внимания, и они взялись за дело уже всерьез: нужно было убить его до того, как он доберется до виллы, потому что за ее воротами начиналась свободная зона. Они выстрелили несколько раз в бегущего зигзагами Атоса, и, как мы потом узнали, одна из пуль скользнула по ноге, но он притворился, что ничего не произошло, так что вскоре мы все уже неслись по аллее, и при виде этого зрелища хозяева и гости вскочили с плетеных кресел, словно перед ними появился морской дракон.

Только подбежав вплотную к ним, Атос остановился, и в метре за ним остановился и грузовик. Первым заговорил командир негодяев: это просто недоразумение, синьор маркиз; а Дельнеро сказал: так выясните его; тогда Атос объяснил ему, что произошло, напомнив присутствующим, где и когда он развлекал их своим искусством. Они начали переговариваться отрывочными фразами, смысл которых мы поняли позже; тем временем Кристина Дельфини, которая обожала Атоса, заявила, что правда на нашей стороне и что наши преследователи вели себя как люди, недостойные называться цивилизованными.

Дельнеро поддержал ее и спросил: вы что, не знаете, что это знаменитый чемпион и что обращаться с ним надо соответственно? Он обернулся к гостям и, скрывая иронию, задал им вопрос: а вы как думаете? А они: действительно, он отличный парень. В конце концов нам дали разрешение: можете слезать.

Они собирались положить раненых девушек в портике, но Дельнеро возразил: нет, отвезите их в госпиталь. Они стали спорить: здесь госпиталей нет, синьор маркиз, придется ехать в Реджо или в Парму и объяснять, что с ними случилось. А он им: ну, это уж ваши заботы, я требую сделать так, как сказал. И они: будет исполнено. Но они наверняка просто сбросили их в какой-нибудь канал.

Дельнеро, во всяком случае, не смог удержаться от вопроса: как это вы их довели до такого состояния? Бывает, синьор маркиз, на войне — как на войне, вы как сын генерала, несомненно, это понимаете. И он: конечно, понимаю. Между тем я спрыгнула с грузовика, и они поняли, что я не ранена, что со мной все в порядке и я их просто надула; один из них попытался меня задержать, но было уже поздно.

Они дали задний ход и с Божьей помощью исчезли.

Отведите их умыться и накормите, приказала Кристина Дельфини слугам. Нас повели в ванную, и, когда Атос проходил мимо нее, она у всех на глазах протянула ему руку и громко сказала: я рада, что ты здесь; словно ее дом не был гнездом безумных мечтателей о режиме твердой руки, финансировавших, как выяснилось впоследствии, боевые отряды. Но Дельфини держалась с непринужденной властностью и обычной смесью неудовлетворенности, скуки и гнева, которую я раньше замечала и в Эрмесе Микелотти; это был способ выразить презрение тому обществу, частью которого она была, о чем, впрочем, сожалела, и это чувство, не имея возможности выразиться иначе, выражалось в телесном беспокойстве. Для людей такого типа тело становится единственным средством избавиться от компромисса, и в этом их отличие от нас, потому что для нас тело никогда не будет средством выражения сознания. Рассказывали, что она способна устроить публичную сцену: однажды в Ревере, когда состязание приобрело уже совершенно животный характер, она разделась догола прямо на глазах у униформистов в павильоне.

Она была не такая, как другие, и поэтому ее называли Мадам Откровенность.

Прошло много времени, наступил вечер; тишина на балконах виллы, опустевшие портики, ни детей, ни лошадей; и По в районе Ка Гранде и Боско дель Ваиро тоже не подавал признаков жизни, и я понимала, что это была пустыня испытывающих страх. А может быть, думала я, о нас забыли. Между тем мы вновь обретали память, и память превращалась в обиду, а обида — в бессильную ярость; некоторые из нас продолжали лежать в ваннах, некоторые сидели на каменных сиденьях, некоторые, как и я, предпочли смотреть из окон, хотя смотреть в общем было не на что.

Ванны стояли в зале в форме подковы и размером с театральный, но только Атос чувствовал себя, как на сцене. Он смеялся, нырял, неожиданно начинал петь, как делал всегда, когда чувствовал себя победителем; он даже забыл о ране, о которой говорил: царапина, и об Идальго, о котором не было никаких известий, и о предчувствии, которое было у каждого.

Исключительно потому, что нам оказывали королевское гостеприимство.

Наверное, было часов восемь, когда, второй раз за день, мне бросилось в глаза нечто непонятное. Началось все с поджога у лодочников в районе Джаре дель Маркезе — мы поняли это по языкам пламени, напоминающим растянутые сети. И сразу же занялась мельница на дороге в Риоло ди Меццо, которую мы знали как «Мельницу Солнца». И вот уже горела Рипа По, и дым поднимался такой, что стало не видно неба, и вскоре мы уже не могли сосчитать всех очагов пожаров на объятой безумием долине.

Храбрый, как все сильные люди, которые действительно способны свернуть горы, но только если сумеют отличить их от всего прочего и самое главное — сообразить, что это такое, Атос растерянно повторял: это конец света. И я тоже, сказать по правде, ничего не понимала.

В конце концов мы увидели, как по дороге за Лугами Пескароли бегут люди; и не крестьяне тащили скотину, а, наоборот, охваченные ужасом животные увлекали хозяев за собой; некоторые ехали на велосипедах, низко согнувшись над рулем из-за пыли и искр, и из-за того, что навстречу, оглушительно сигналя, хотя крестьяне и так прижимались к противоположной обочине, мчались, излучая мрачную радость знамен, грузовики таких же вооруженных банд, как та, которая привезла нас на виллу Дельфини.

Атос и девушки воскликнули: бедное человечество, да как такое возможно, какое несчастье! Я возмутилась: это возможно, невежды, в том смысле, что они делают с другими то же, что сделали с нами. Они спросили: почему ты называешь нас невеждами? А я им: да потому, что вы их жалеете сильнее, чем себя, и не понимаете, до какой степени со всем смирились.

— Таун! — выкрикнул Атос.

Это было его самое страшное оскорбление, слово само по себе ничего не означало, только показывало мощь его дыхания.

Я сказала в ответ:

— Ты еще совсем недавно пел, Атос.

И объяснила, что его мозг так же безумен, как его руки, как его бычья шея; весь его ум остался в каменоломнях Полезеллы, где он с юных лет надрывал спину, нагружая под ударами бича телеги ломовых извозчиков. И поэтому некоторые предпочитали называть его «Паяц с По».

У него бывали неожиданные приступы необъяснимой тоски. Вот и сейчас он, обводя взглядом помещение, в котором мы находились, осознавал, ловя в настенных зеркалах не только свое отражение, но и отражение своих заблуждений в том, что то, что он принял за дворец, было тюрьмой или ловушкой.

— Прикажите мне сделать что-нибудь, — повторял он, — мне, у кого нет слов, мне, у кого есть только сила сделать что-нибудь.

Полыхнули молнии, они били с террас виллы Дельфини и окатывали зал волнами запаха серы. Девушки сказали: на этот раз горит вилла. Но я заметила, что под флагштоком стоит пиротехник и что одновременно со вспышкой начали поднимать флаг с савойским гербом, и успокоила их: если горят дома крестьян и лодочников, то здесь мы в безопасности, не могут одновременно гореть и хозяева, и слуги — так повелось с незапамятных времен, иначе пришлось бы признать, что сам Бог перешел к активным действиям, а это всего лишь фейерверк. Наши хозяева отвечали на огонь разрушения таким способом: они запускали в небо изумрудно-зеленые зонтики, луны, взрывающиеся на фоне настоящей луны, трехцветные полотнища, похожие на половой орган быка шпили, из которых извергалось белое пламя. В их свете можно было разглядеть пиршественные столы и стоящих наготове официантов.

Потом Атос воскликнул:

— Идальго!

Идальго шел по аллее, опираясь на сломанную ветку, словно возвращался с прогулки; он заметил, что мы выглядываем из окон, и ответил на наши приветственные крики, при этом он смотрел на окружавшее его пламя, переводя взгляд с огней избиения на огни праздника с видом человека, у которого нет ни желания, ни времени прислушиваться к миру. Мы знали эту его способность к предвидению и иронии, которой он нас научил, особо предупредив, чтобы мы пользовались ею в первую очередь в дни Био. Однажды днем на плотине в Гварда Венета состоялись похороны какого-то ребенка, которые мы издали приняли за праздник по случаю прихода весны. Рассекающий толпу мужчин и женщин гроб напоминал одно из Шутовских Величеств; к тому же казалось, что все шагают быстро, как в радостной процессии.

Мы тогда, не разобравшись в чем дело, очень обрадовались, и когда Атос открыл правду, так и не смогли с ней смириться. Идальго сказал: остерегайтесь иллюзии.

Я тоже ему кричала. Но про себя продолжала думать: почему сейчас, когда ты возвращаешься, я не чувствую в тебе жизни? В тебе, который советовал мне: доверься, Дзелия, своим ощущениям; постарайся навсегда остаться одним из тех восприимчивых животных, о которых говорят, что они больны человеком, — собакой, например, или дельфином.

Не знаю, каким образом, но в ночи наступил миг покоя. Ветка, служившая Идальго тростью, вознеслась вверх. Сначала она так и застыла, потом начала медленно опускаться все ближе и ближе к телу; мы поняли смысл этого знака: он позволил самым простым силам природы, к познанию которых он попытался привести других, нести его туда, куда они хотели, и скатился в кювет, к людям, у которых не было времени обратить на него внимание. Мы подбежали, и Атос вырвал один из смоляных факелов, которыми встречали гостей по обеим сторонам аллеи; увидев его перед собой, Идальго с ласковым упреком, как в тех случаях, когда тот фальшивил, сказал:

— Колоратура, Атос….

И, может быть, на сей раз Атосу удалось бы узнать эту тайну, если бы Идальго вместо того, чтобы продолжить, не протянул руку раскрытой ладонью вверх, приглашая каждого из нас прочесть начертанные на ней знаки, знаки жизни, смерти, любви и денег, прочесть их с той легкостью, с которой он предсказывал судьбу, но мы были на это не способны, и он это знал.

Атос сказал:

— Идальго умер.

Он бился головой о дерево и кричал:

— Мой друг умер!

Вскоре прибыли гости. От площади Лугов Песка-роли они прошли по аллее пешком под охраной полиции, демонстрируя свою власть создавать угодные им истины и упорядочивать беспорядок. С той же уверенностью, с которой они нас приветствовали, они дали мне понять еще раз, что ничто никогда не следует считать концом света.

Если это и есть человеческое общество, сказала я себе, мне придется провести жизнь в вечном бегстве от него; я убедилась в том, что моя жизнь, которую я считала пропащей, была, если хорошенько подумать, гораздо более праведной, чем у многих других. Между тем звуки вальса возвещали: на нас снизошел новый мир, еще более великий и нерушимый.

Атос вылез из кювета, люди останавливались, узнавая его, и смотрели скорее с любопытством, чем с удивлением: очевидно, слух, что Дельнеро заполучил в свое распоряжение чемпиона Забав, чтобы скрасить ночку, уже распространился.

— Это Обжора, — восклицали они. — Посмотрим-ка, что он за зверь!

И Атос сказал:

— Наденьте на меня парадный костюм.

И он исчез внутри виллы, уже не как пленник, а как почетный гость; он добился своей цели, потому что никто не стал бы за ним следить.

Остальные девушки подумали, что все кончилось, и ушли, не послушавшись меня; они повторяли, что он не только сумасшедший, но и предатель, и будь проклят тот миг, когда они с ним связались. Они думали, что это высшее святотатство дня, который никогда не изгладится из нашей памяти, но они были просто дурочки; позже я узнала, что практически все они и жизнь свою закончили, как дурочки.

А я предпочла подождать.

И, действительно, Атос вновь возник на балконе, сожалея, что только одна я не разуверилась. Ему одолжили фрак со слишком короткими рукавами и слишком узкий, но с золотыми пуговицами и гвоздикой в петлице; лицо, которое подпирал крупный узел галстука, было загримировано так же, как на состязаниях — маска клоуна, первым смеющегося над собой. Он был такой же, как всегда, сказочный и настоящий, великолепный и жалкий; но я понимала, что после того, как он всю жизнь изображал громовержца, сейчас он смиренно и в молчании готовится к тому, что собирается совершить, и, видя, что миры ночи далеки от нас, может быть, открывает вместе со мной то пожатие плечами, на которое человек способен, чтобы выразить, сколь невыносимо быть здесь и сколь невозможно добраться туда.

Его позвали в зал, и окно закрылось.

Я тоже ушла в поля, и вскоре догнала своих подруг, и мы не знали, куда направиться, нас окружало пламя догорающих домов и люди, возвещающие о том, что Рим пал. И когда у меня за спиной все принялись говорить друг другу: «Смотрите, вилла Дельфини!», я даже не обернулась, потому что и так все знала и прекрасно представляла себе огненный столб, возникший на ее месте.

— Да, — подтвердила я. — Это горит вилла Дельфини. И это уже не фейерверк.