В пансион Мезола в Моло Фарсетти почти никто никогда не приезжал. На случай появления постояльцев в холле рядами были выставлены сапоги, чтобы можно было сменить промокшую обувь, ибо дождь лил, не переставая. Но мужчины предпочитали спать у себя в лодках, оставляя бортовые огни зажженными даже днем.

С паромов сгружали покрытых черной клеенкой лошадей, которым приходилось часами ждать, пока за ними придут.

Женщины коротали время, глядя, как идет дождь, и размышляя о том, что осень 23-го они запомнят как самую отвратительную. Короткая прогулка вдоль волока, тесно прижавшись друг к другу под зонтиками, и опять — в комнаты, где столики были покрыты клеенкой, как лошади, а стены оклеены обоями с застывшими в неестественных позах птицами. Все вещи были связаны друг с другом ожиданием.

Когда, расхаживая по пансиону, в котором пахло конюшней, Дзелия начинала чувствовать, что похожа на лошадь, выставленную для продажи на рынке, на котором не было ни одного покупателя, она отправлялась в одинокую прогулку и добиралась до Ка Ферретти по защитным кольцевым дамбам, превратившимся в болото. После лет, густо заполненных людьми, у нее не осталось ни сообщников, ни свидетелей; казалось, даже сторожа на шлюзах исчезали при ее появлении, и тогда она воображала свое прошлое в виде цепочки фантастических предположений. Не слишком, впрочем, отличающихся от тех, которые роились у нее в голове, когда она строила планы на будущее. Пережитые события оставили в ней лишь готовность заново пережить их — ту жажду вещей и людей, которую она помнила в себе с самого рождения.

Это пугало ее и очаровывало, тем более, что пансион Мезола держал ее в подвешенном состоянии между непреодолимым скрипением шлюзов и смирением Мириам Маэстри, хозяйки, которая с плохо скрытым сарказмом предсказывала, что в один прекрасный день появятся Коты и выгонят их всех за неумение работать.

А пока она приказывала чистить сапоги.

Дзелия пыталась вместе с подругами предаться неожиданной праздности, но внутренний голос подсказывал ей, что все еще только должно случиться. Белые фонари на пристани служили ориентирами во время прогулок; красные огни подъемных кранов создавали иллюзию счастливого прибытия; туманы скрывали мысли; и их уже не удивляло, что этот почти невидимый мир разрушает правила, и крупные флегматичные мужчины вместо того, чтобы подходить к ним, исчезают на фоне каналов и волоков.

Они взяли в свои руки кухню, и запах супа и кофе вытеснил запах конюшни. Они научились готовить травяные настойки, а кое-кто тряхнул стариной и начал шить или придумывать прически. Мириам Маэстри тоже присоединилась к этой игре, которая постепенно начинала казаться естественной.

Но зимой, утром, они спрашивали, показывая в направлении Понте Триполи:

— Они приедут?

— Приедут, — подтверждала Маэстри. — Скоро будут здесь.

Оставшимися днями они воспользовались с мудростью тех, кто научился доставлять удовольствие другим. Они прожили их хорошо и в мире. Коты появились в конце января и закрыли пансион Мезола, заявив, что в силу каких-то необъяснимых причин люди Дельты перестали испытывать потребность в любви, и заведение Мириам Маэстри превратилось в обычный пансион, единственное отличие которого от других заключалось в том, что там можно было хорошо поесть.

В марте 24-го от Мелары до Дельты было распространено распоряжение полиции, которое лодочники окрестили Сапфировым Указом; в нем будущая Италия представала в виде каких-то джунглей, населенных шпионами и сексотами, которым давали понять: настало ваше время.

В пансион Голена в Бергантино прибыла не похожая на других сексотка: чем больше она открывала лицо, тем более делалась незаметной. Звали ее Лючия Малерба, ей было пятьдесят, и она гордилась, что тридцать из них посвящены борьбе за моральное оздоровление этих мест. Каждый день после обеда она усаживалась в холле, заявляя, что не придерживается никакой религии, кроме своей собственной, и что эта ее религия предпочитает легковесному морализаторству и проповедям точное и честное свидетельство; поэтому она наблюдала за всем своими наглыми глазами молча, как затаившийся хищник.

Как они ни старались, избавиться от нее было невозможно: Голена номинально числилась пансионом, и Малерба платила, как и все остальные постояльцы, за время, проведенное на диване. Мужчины, поднимавшиеся наверх, были вынуждены проходить мимо нее и представляться, спускавшиеся удостаивались ее саркастических аплодисментов. У Дзелии создалось впечатление, что она с каждым днем выпускает все новые побеги, как какое-нибудь растение-паразит, и она шла, садилась напротив и разглядывала ее так же пристально, как та разглядывала всех. У Малербы были белые руки, большие, как у мужчины, которые при ходьбе она держала за спиной.

«А-ля Малерба» сохранилось в истории как обозначение системы доносительства.

Анджело Поджи принадлежал к богатому семейству из Полезеллы, и его знали под кличкой Звереныш из По ди Горо, поскольку в слове «звереныш» присутствует то неагрессивное начало, которого нет в слове «зверь», и та симпатия, которую исключает слово «чудовище». В Доме Ариоста в Вилланова Маркезана по субботам после обеда заводили на полную громкость пластинку с какой-нибудь танцевальной музыкой, чтобы он порадовался, когда приедет.

Отец и два брата помогали ему, закутанному в одеяло, выйти из машины и подняться на крыльцо. Говорили, что они прячут от посторонних глаз сгусток плоти, не имеющий ни личности, ни сознания, его никто никогда не видел, за исключением самых опытных девушек, которые вели его на верхний этаж и чьим заботам его поручали.

Пока его тащили по лестнице, освещенной светом мутных от пыли лампочек, отец и братья оставались в холле, наблюдая за передвижением этого существа; и Анджело Поджи высовывал из-под одеяла руку, чтобы помахать им. Они оставались в холле и тогда, когда он скрывался из виду, и обшаривали взглядами пустые лестницы в поисках кого-нибудь, с кем можно перекинуться словом; но все двери в комнаты были закрыты и танцевальная музыка больше не играла.

Сверху доносился крик, а может, им так казалось. Они резко вскидывали головы, и хотя знали, что это знак совершенно обычного действия, в результате которого появляются на свет все: и нормальные, и уроды — происходящее было выше их понимания. И они поспешно уходили.

И сразу же голоса девушек заполняли Дом Ариоста. Некоторые рассказывали, что Анджело Поджи — человек любезный и веселый, но такой хрупкий, что им нужно было постоянно себя контролировать, чтобы случайно не сломать ему ребра. Другие, наоборот, говорили, что его приходилось держать за руки, потому что он впадал в ярость и пытался выцарапать глаза любому, кто оказывался рядом с ним.

И те, и другие помогали существовать маленькой легенде Дома Ариоста. Дзелию поразило, что каждая из ее подруг была убеждена в истинности своей версии: Анджело Поджи, сидя в кресле, как кукла, довольствовался тем, что ласкал их слабой рукой и без особого желания; обычно он предавался любви с почти сверхъестественным пылом, так что в конце концов извергал уже не семя, а кровь; его равнодушие к людям было столь же сильным, сколь сильна была любовь к животным, и больше всего он любил сидеть на полу в окружении собак и кошек, специально согнанных в номер.

Из этих противоречивых историй ей больше всего нравился рассказ, как звереныш издает уже забытые людьми звуки, требуя от Бога внешность, которой тот ему не дал.

Номер, в котором его принимали, располагался в задней части здания и выходил на оранжереи Казальново; как-то раз Дзелия мельком увидела его, он напоминал душевнобольного, который выглядывает в окно, и кажется, что он очарован пейзажем, тогда как на самом деле взгляд его устремлен в глубины мысли, в какую-то неведомую точку мозга. Однажды, когда его оставили одного, а дверь не заперли, она решилась войти: он сидел на краешке кровати и бросал на нее веселые взгляды, словно приглашая принять участие в игре, суть которой состояла в том, чтобы скрыть часть тела, наклоняясь и ложась грудью на колени. Явно выраженного уродства в нем не было, лицо отличалось даже каким-то болезненным изяществом, а постоянное покачивание плечами напоминало движения быка в ярме.

Она не могла понять, чего он хочет, и подошла поближе: он просил завязать шнурки. Дзелия встала на колени и начала делать бантик; от этого движения сознание Анджело Поджи неожиданно просветлело, он выпрямился и перестал стесняться.

Он вежливо поблагодарил ее.

В октябре 25-го Анджело Поджи был застрелен из револьвера неким землевладельцем из Берры, который не был с ним знаком и, как и все остальные, никогда прежде его не видел; на суде он заявил, что выстрелил потому, что не мог вынести мысли о том, что над номером, где он занимался любовью, находится подобное чудовище.

В заведение в Порто Мароне, которое было известно как Дом Голубки (голубкой на тюремном жаргоне назывался один из способов, с помощью которых заключенные получали и посылали письма), но официально именовалось пансион Виго, приезжали со всех концов Европы. Когда звенел колокольчик над входной дверью, все разбегались по комнатам и хозяйка Тоска Бельтраме приглашала:

— Заходите, прошу вас.

В отличие от других заведений такого рода, с которыми Дзелии пришлось познакомиться раньше, оно было светлым и изящно меблированным, его украшали статуи, довольно неплохие картины и попугаи, которые совершали чудеса ловкости, чтобы получить от женщин лакомство, повторяя при этом разные слова на диалекте Бадиа Павезе. Клиенту, пока он шел из центрального зала по коридорам с красными ковровыми дорожками, постоянно попадались навстречу оживленные группы людей, каждая из которых была занята чем-то своим.

Действительно, устав Дома Голубки начинался не с обычных запретов делать то-то и то-то, а с вселяющей бодрость фразы: «Нас в первую очередь интересуют люди».

Это давало возможность оркестрантам из Павии, которым управление полиции запретило выступать в каком-либо театре Королевства Италии, репетировать в подвальных помещениях; позволяло так называемым посредникам из Арена По придумывать зашифрованные надписи для этикеток, которые затем наклеивались на бутылки белого вина неизвестного происхождения; а остановившимся отдохнуть путешественникам — обниматься с огромным количеством людей, называвших себя их родственниками.

Когда приходили полицейские, чтобы допросить ее, Тоске Бельтраме, заранее предупрежденной сочувствующими информаторами, удавалось сохранять абсолютное молчание после заявления, что все уже и так ясно из вывески Дома Голубки, на которой жестяной ангел в ярких одеждах, оказывавшийся, если как следует присмотреться, женщиной легкого поведения, вращался на ветру, монотонно разыгрывая пантомиму жизни.

Ее арестовали в сентябре 26-го и увезли в пакгаузы Фьори Альдрованди, на Олоне, откуда, как ни кричи, все равно никто не услышит. Товарищи по подполью искали ее в другом месте, в районе Порто Толле.

Однажды январским утром в Сальсо, где царила атмосфера подготовки к национальному празднику — на улицах репетировали духовые оркестры, на окнах вывешивали флаги, — в пансион «Конь» привезли зеркало, которое, как объяснила Ольчези, директриса, принадлежало раньше испанской инфанте. Дзелия и девушки притворились, что поверили: верить в росказни Ольчези было частью их работы.

Перед этим зеркалом они позировали, как будто их снимал фотограф; меняли платья, шляпки, парики, испытывая радостное чувство солидарности, которое никогда раньше здесь не ощущали.

День прошел, как обычно, было много военных, в основном курсантов военной академии в Модене, прибывших для предстоявшего на следующий день парада. Дзелия осталась у себя в номере, заперев дверь и не притрагиваясь к пище; взволнованная еще не до конца ясными решениями, она внимательно наблюдала, как морозный воздух изменяет цвет стекол и озера в парке. Около восьми, когда поток посетителей спал, она инстинктивно вышла в коридор и остановилась в полумраке, пристально глядя на свое отражение в зеркале. Одна из подруг появилась у нее за спиной. И вот уже все высыпали из комнат, как будто заранее договорились встретиться; утром они смотрелись в зеркало весело и с выдумкой, теперь же молчаливо созерцали себя в убожестве домашних халатов.

Хотя они и не сказали друг другу ни слова, общее решение созрело, и они разошлись по комнатам.

Они знали, что Мори прибудет в час ночи: его пунктуальность была одним из способов, которыми он выражал презрение к тому, что считал заслуживающим презрения, то есть ко всему; действительно, они услышали, что он подъезжает, и Дзелия, лежа на кровати, увидела свет фар десятка автомобилей, поднимающихся по дороге, а потом водители, так и не выключив дальний свет, устроили карусель: на полной скорости они врывались во двор и, заложив крутой вираж, выскакивали обратно на улицу, чтобы пронестись вдоль тротуаров, опрокидывая мусорные баки, которые падали и катились по мостовой с жутким грохотом.

Они всегда заявляли о себе таким образом. Потом выходил Мори, и вместе с ним все остальные. Он долго разглядывал вывеску над входом, изображавшую вздыбившегося перед короной голубого коня, и непременно спрашивал:

— Вы знаете историю этого замечательного животного?

— Нет, — отвечали ему, хотя слышали ее бесчисленное количество раз.

И тогда Мори в очередной раз излагал историю вывески, сообщая, что своим названием пансион обязан Марии Луиджи ди Парма, некоей развратной герцогине, которая влюбилась в жеребца. Держали его в стойле, украшенном диванами и большими зеркалами; в ожидании возлюбленной он очень возбуждался, и конюхам приходилось сковывать ему ноги специальными серебряными кольцами, которыми — как Мори уверял — можно и сейчас полюбоваться в одном из пармских музеев.

— Страсти, на которые нынешнее поколение, жалкое и трусливое, абсолютно не способно. — Он вглядывался в лица окружающих, жаждущих услышать подробности, которые он с насмешливой улыбкой пропускал, и заключал:

— Когда предмет страсти скончался, роскошная процессия из лошадей провезла его через весь город на убранном хрусталем и цветами катафалке, словно тело какого-то великого человека.

Всякий раз следовал непременный комментарий:

— Только Мори умеет так рассказывать!

И они быстро входили в дом.

Это были провинциальные казначеи, тайные эмиссары обращавшихся к префектам клиентов, и девять из них имели при себе набитые деньгами кожаные сумки, поскольку все пармские пансионы, вплоть до самой границы с Пьяченцей, уже были посещены; но Мори, главный сборщик, оставлял для себя пансион «Конь», в котором собирал дань лично, считая его самым лучшим: здесь они ужинали и оставались ночевать.

— Вспомним молодость, — напутствовал он.

И все же он отворял дверь осторожно и с противоречивым чувством; он был доволен, что содержатели заведения называли его губернатором, и огорчен, что придется подниматься по лестнице. Поднимались они, затаив дыхание, спрашивая себя, из-за какой же двери раздадутся первые оскорбления, тем более коварные, что произносились они ласковым тоном, как будто это был разговор с возлюбленным. Они пытались угадать, как их обзовут на этот раз: Котами или чугунными яйцами, или хреновой властью, или толстожопыми, или просто-напросто — Ваше Препаскудство. Это бывало в тех случаях, когда на лестнице не раздавались два слова, которые, как было известно Мори, предназначались только для него, и смысла которых он не понимал, не отваживаясь спросить у кого-либо:

— Небесная Серенада…

Он поднимал меховой воротник, чтобы закрыть уши, но шепот становился все громче. Казначеи крепко прижимались друг к другу и стояли стеной, на всякий случай прижимая к груди свои кожаные сумки. Мори, напротив, стягивал с рук перчатки, стремясь скрыть замешательство: почему именно я, Итало Мори? Я, которого уважают, как какого-нибудь иерарха, единственного из всех сборщиков, кто знает наизусть лицензию Альфонсо Арагонского, папские эдикты, а также Закон о полиции со статьями Дзанарделли по поводу заметок Кавура и Раттацци и захватывающую историю вариантов Никотеры! Я держу в кулаке моральную распущенность со всеми ее совокуплениями, вынося Предупреждения, отдавая под Специальный Надзор, приговаривая к Принудительной Высылке, так что вам следовало бы знать, что я мог бы вас отправить на самый дальний из островов.

Казначеи с трудом поспевали за ним.

А Мори продолжал про себя: называть Толстожопым меня, обладателя права подписи и печати; меня, кто не взвинчивает тарифы; меня, кто благосклонно пересматривает правила санитарного контроля и обязательных осмотров; меня, кто дает вам возможность жить, как уважаемым гражданам, а не так, как в парижских борделях; меня, кто во имя вас ведет сражение с марсельцами и провансальцами; меня, кто в рождественскую ночь угощает вас шампанским?! Так в чем же моя вина? В том, что я глаз не смыкаю?

— Небесная Серенада!..

Никогда больше я не буду защищать вас от преступности, которая усеивает нашу плодородную землю вашими трупами.

— Небесная Серенада!..

Я вас заставлю носить холщовые панталоны; будете пользоваться щетками с гвоздями, сидеть за решеткой в железных ошейниках. Это будет трагедия, и потомки никогда не забудут ночь Мори в пансионе «Конь!»

— Небесная Серенада!..

— И тогда сборщик Итало Мори выхватывал табельное оружие и стрелял в воздух.

В ту январскую ночь ничего подобного не произошло.

Он обследовал один этаж за другим, но единственным движением было движение луны, прекрасно видной через одно из окон и освещавшей здание, в котором почему-то не горела ни одна лампа. Он начал подниматься, и в конце пролета топнул ногой, чтобы спровоцировать возможные реакции: тишина осталась абсолютной, никто даже не хихикнул. Он подумал: неужто поняли? Честно говоря, у него возникло подозрение, что подобное молчание было выражением презрения к нему, но он тут же отбросил эту мысль.

И снова, исключительно с целью провокации, крикнул:

— Хватит! Мое терпение на исходе!

Никто не ответил.

— Дешевые лакеи, боящиеся порки! Я и к вам обращаюсь, засранцы! Вы меня слушаете?

Правосудие требует, сказал он себе, и правосудие получает. Тем временем в зеркале инфанты он обнаружил самого себя и казначеев за спиной, и понял, что пальто с меховыми воротниками, точно такие же, как у него, придают им устрашающий вид, словно стаду буйволов на лугу. Быть вместе и быть похожими, признал он, защищает и возвышает, наша судьба уж во всяком случае не одиночество. Свет луны стер с его лица краски, и он обрадовался этому, хотя вовсе не боялся красноватых пятен и отказывался верить, когда ему ставили диагноз, что они являются признаком болезни. Глупости: это свидетельство полнокровной молодости, которая не меркнет.

Он достиг вершины. Пальто и костюмы были сшиты по последней моде, пистолет надежно размещался во внутреннем кармане, ему было всего сорок, и он мог с гордостью сказать, что еще лет двадцать он не собирается отказываться от женского общества; он даже позавидовал той, кто вскоре получит возможность осыпать его поцелуями.

Они вздрогнули от внезапно загремевшей музыки, но радио тут же умолкло.

Тогда он расставил ноги и со смехом расстегнул брюки.

— Так мы сэкономим время! — воскликнул он.

Казначеи тоже стали расстегиваться, и он вдруг вспомнил, что любое удовольствие заканчивалось для него необъяснимой грустью, ощущением, похожим на угрызения совести, которое обретает форму во сне; однако он приказал себе: это неправда. Они вошли в последний коридор, и сладковатое благоухание, в которое они сразу же окунулись, смешалось с запахом сгоревшего воска и увядших цветов; ему показалось, что за неплотно закрытой дверью он видит мертвую девушку: она лежала на кровати, и ноги ее были связаны какой-то лентой.

Он уверил себя в том, что ошибся.

— Никто не может умереть, — заявил он, — в наших пансионах.

Стол, уже накрытый и уставленный канделябрами, которые оставалось только зажечь, ждал их в отдельном зале; но сначала Мори ударом ноги распахнул дверь в комнату Дзелии и приказал:

— Быстро по номерам!

Казначеи мгновенно исчезли.

Он заказал ее лучшему портному Болоньи, снабдив того подробнейшим описанием, какой он желает ее видеть. Она напоминала форму воздушных бригад, с металлическими пуговицами, на которых был изображен распростерший крылья орел; она могла бы принадлежать одному из тех полковников, которые смотрят человеку в глаза, не говоря ни слова, словно пытаясь разглядеть в нем какого-нибудь своего старого подчиненного, убежденные в том, что мир населен исключительно подчиненными. Гениальная мысль, автор которой был ему неизвестен. Когда Дзелия сняла ее с него, он заметил:

— Это самая оригинальная куртка, до которой ты когда-либо дотрагивалась!

Было приятно позволить женщине раздеть себя: ничто не доставляло ему такого удовольствия, как эта церемония, которую он стремился продлить. Но что-то его раздражало, и, обведя взглядом комнату, он возмутился:

— Эти номера какие-то унылые, чувствуешь себя, как в морге. Как вы можете здесь, где нет ни малейшего признака жизненной силы, жить, заниматься любовью? Значит, убогость вашего сознания так сильна, что распространяется и на вещи?

Дзелия с криком отшатнулась: из кожаной сумки Мори извлек крольчиху, белую и жирную. Держа ее за шею, он, улыбаясь, поднял ее, а потом швырнул девушке. Дзелия не шелохнулась, и крольчиха тоже замерла на мгновение; Дзелия, прежде чем та выскользнула и заметалась по комнате, успела почувствовать, как бешено бьется ее сердце.

— Так что завтра ты ее съешь. Крольчиха ест крольчиху.

Он оттянул ей книзу кожу на щеках так, что обнажились глазные яблоки. Делая это, он подумал о священнослужителях на амвонах, о генералах на алтарях отечества. Глаза Дзелии, налившиеся кровью, утратили ясность и даже, казалось, цвет.

— Ничто не может быть смешнее женского испуга, — прокомментировал он. — В вашем испуге нет достоинства.

Он оттолкнул Дзелию к стене.

— Ваше женское безумие распространяется по нашим пансионам. И мы вынуждены констатировать, что эта язва с каждым днем становится все глубже, и мы не можем больше скрывать ее. Мы думаем о разных мерах, о законах. Но я уверен, что они не помогут. Безумие — ваш способ самовыражения, даже в тех случаях, когда вы притворяетесь перед нами по-матерински мудрыми. Вы знаете только различные фазы той тупой природы, которой подчинены, а ум, попавший во власть глупости природы, уже является умом безумца.

Он приказал:

— Открой рот! Безумие видно по зубам. Оно разъедает зубы, как и мысли.

Его успокоил вид самых прекрасных зубов, которые ему когда-либо встречались.

— Женщин, одурманенных своими ожиданиями, загипнотизированных своими мечтами, охваченных своими страхами, мы заставим исчезнуть из наших пансионов!

Он позволил ей вытащить булавку для галстука. Она была сделана в форме миниатюрного кинжала, которым пользовались турецкие султаны, и камень был настоящим. Он позволил себе мгновенье помечтать о странах, где было сделано украшение, и, рухнув на кровать, чтобы Дзелия могла снять с него сапоги, сказал себе: в один прекрасный день я стану Великим Ханом этих земель.

У него были белые ступни, как у старика. Он поднял одну из них и понял, что жизнь не закалила в нем ни храбрости, ни духа — ничего, кроме этих ступней, которые часто и охотно обращались в трусливое бегство, которые потерпели полное поражение в борьбе со слишком многими дорогами от одного пансиона к другому. Ступней, которые отреклись от друзей и следовали за власть имущими; но они могли позволить себе не бояться наказания, потому что, если даже и можно читать по руке, то кто же опустится так низко, чтобы исследовать проступки человека по его ногам, тем более, если они защищены сапогами, похожими на сапоги королевских карабинеров!

Он заставил Дзелию признать оригинальность покроя, нарядный вид всех предметов своего туалета. Про пряжку на ремне он рассказал, что на ней изображен Фудо, восточный бог гнева, обряды культа которого совершались ночью, в запертой комнате.

Он снял и часы.

Голый, на огромной постели — он сам настоял на этом, ибо в постели представителей рода Мори должны были помещаться, по крайней мере, три человека — он потребовал:

— Скажи, что я красивый. Скажи, что я стройный, как кипарис. Знаешь, я купаюсь в По даже зимой.

Дзелия останавливала взгляд на тех местах, на которые он указывал глазами, но было уже поздно спасаться от безжалостного света лампы: его тело было столь же прекрасным доносчиком, как и его ступни, предъявляя знаки его ничтожной породы, погрязшей в пессимизме.

Но это только подтверждало тот факт, что фашистская вера была еще сильнее, чем вера Церкви, потому что если эта последняя ограничивалась тем, что гарантировала бессмертие самым ничтожным во всей Вселенной смертным, то первая, и только она, позволяла существам, рожденным от чего угодно, только не от Непогрешимого Творца, и получившим определение жалкого меньшинства, хотя великолепное большинство никому не было известно, называть себя совершенными, «нерушимыми опорами святой бойни».

Счастье его оказалось равным головной боли, которая с недавних пор накатывала на него, как только он принимал горизонтальное положение. Он закрыл глаза:

— Сегодня ночью ты у меня будешь кончать без перерыва.

Дзелия собрала одежду и пошла к двери:

— Пойду повешу твои вещи. И крольчиху выгоню.

— Молодец! — воскликнул Мори. — Значит, дела здесь и вправду начинают идти на лад.

Направляясь к зеркалу инфанты, она увидела других девушек, которые выходили из комнат с одеждой казначеев в руках; и пока они собирались в группу, эти пальто с меховыми воротниками и повисшими рукавами наводили на мысль о смертной казни. И в самом деле, девушки могли бы заколоть их владельцев кинжалами, волоча по земле, как поступали сейчас с оболочками их тщеславия и безумия, или, несмотря на уважение к Ольчези, предать огню пансион «Конь», или же кто-нибудь из них мог повеситься над столом, накрытым для ужина Их Препаскудств. Но они предпочли более сильную шутку, в которой инстинктивно чувствовали правдивое и в то же время карикатурное воплощение жизни и смерти, подтверждая тем самым, что силу их общности составляла arlia.

Не хватало Терезы Мадои, что доказывало, что она была осведомительницей.

Группа поднялась по лестнице, которая вела на террасу; когда они на нее вышли, луна висела высоко-высоко, на озере в парке флаги покрылись инеем и застыли в неподвижности. Пока проходили первые отряды, направляющиеся к плацу, городок еще спал.

Одна из девушек затянула Песню Котов, или песенку о подлом Никотере:

— В железной клетке на столбе мы подвесим толстомясое Его Превосходительство и протухшие задницы мертвых Превосходительств, командиров обгаженных ночных горшков. Вот такая наша песенка тюр-люр-лю…

Она была, как и их поступки: ребяческой и жестокой. Истоки ее лежали в крестьянских ругательствах; в искаженных евангелиях; в тайных похоронах, когда над гробом не произносят ни благословений, ни молитв, как не произнесут их над гробом, в котором увезут из пансиона «Конь» умершую накануне Серену Пеццали; и в заунывных песнях сумасшедших домов:

— Баба жаба, ути-ути, ути-ути, баба жаба. Песенка тюр-люр-лю…

В крамольных куплетах:

— Ди Рудини, жадная глотка, только жрет, пьет да…!

Они пропели это все вместе, подходя к парапету и по сигналу одновременно освобождая руки: летя к откосу железной дороги, куртки неуклюже имитировали своих орлов, галстуки переплелись и образовали круги. Пистолеты они оставили.

Когда Итало Мори услышал выстрелы, он, не понимая, бояться ему или ликовать, спросил себя: «Кто это? Какой-то обезумевший военный? В таком случае могли возникнуть осложнения. Или, наоборот, провансальцы?» Он тут же уверил себя: «Провансальцы!» Это была удача. Казначеи передвигались, имея при себе, с согласия префектов, оружие и разрешение воспользоваться самым незначительным предлогом для того, чтобы устроить бойню, в результате которой эти мерзавцы будут раз и навсегда стерты с лица земли.

Месяцами, годами они их поджидали. Уверенные в их существовании, знающие о них все, до мельчайших деталей, хотя провансальцев никто никогда не видел, так что волей-неволей приходилось признать хотя бы то, что они были хитрыми и опытными профессионалами.

Мори слез с кровати и, сколько ни искал, не нашел ничего, кроме халата Дзелии; чертыхаясь, он натянул его, поскольку годилась любая форма, тут даже их извечные враги не смогут возразить, ибо, по данным префектов, они сами носили в левом ухе цыганскую серьгу, на щеках у них были родимые пятна, на лбу — морщины, и были они хуже своих женщин, которые все до одной славились как воинствующие лесбиянки; будучи верными союзниками тунисцев, они верили в томления извращенного мистика Кришнамурти; их дома назывались Бонбон. Тогда как люди, подобные Мори, довольствовались Ортигарой и Изонцо.

Он бросился вперед, стараясь не споткнуться о крольчиху, которая каким-то таинственным образом все еще оставалась в комнате, объятая ужасом, и то пулей вылетала из-под кровати, то так же стремительно пряталась обратно. Только в конце лестницы, когда он уже высунул голову на террасу, он вспомнил, что табельное оружие не могло лежать во внутреннем кармане халата, и что у женских халатов обычно вообще нет внутренних карманов.

Дзелия увидела, как они появляются с воинственным видом, некоторые даже вооружились опасными бритвами, которые девушки держали в номерах для самозащиты; но у пистолетов в стволе были пули, и поэтому, когда они наставили их на казначеев и велели подойти к парапету, те безропотно подчинились.

— Теперь, — пригрозили они, — мы сбросим вниз вас, как сбросили ваши вещи.

Потом приказали Мори:

— А тебе придется повторить здесь тройное сальто, которое ты нам показываешь в номерах.

Тем временем подошла Ольчези в сопровождении своих помощников; на ее взгляд, во всем было виновато зеркало инфанты.

— Прыгай, Небесная Серенада!

И Мори прыгнул.

Тогда раздался смех, который, как показалось Дзелии, продлился несколько часов. Он вырвался из уст ее подружек, служащих, клиентов, всех, кто проходил мимо; и продолжал звучать даже тогда, когда отряд полицейских в парадной форме вломился в дом и обыскал его сверху донизу, но, не обнаружив следов ни провансальцев, ни каких-либо иных подрывных элементов, продолжил свой путь к плацу.

Смех, который не заглушили ни музыка военных духовых оркестров, ни звон колоколов; который послужил ответом Ольчези, когда она позвала Дзелию, чтобы сообщить ей о том, что, по приказу Мори, подлежащему выполнению в воскресенье, то есть в тот же день, она должна покинуть пансион. Может быть, ей это просто казалось, но смех продолжался и тогда, когда день клонился к вечеру и она совсем уже собралась уходить: она услышала, как он пронесся по опустевшим ящикам, по убранной постели, по запертому чемодану, отразился от зеркала инфанты.

Спускаясь по наружной лестнице во двор, она увидела только руки своих подруг. Они махали ей на прощание, аплодировали, тянулись вверх, чтобы зажечь первые лампы, закрывали окна, уже уставшие от того множества историй, которые вскоре случатся.

Эти руки, подумала она, неподвластны времени.

— Куда едем? — спросил ее шофер такси.

— Куда хотите, — ответила Дзелия.

— В парке еще играют.

— В парк, — одобрила Дзелия.

Она заметила, что странным образом земля выглядела чистой, а небо казалось темной горой.

Шофер, который от ее молчания чувствовал себя не в своей тарелке, воскликнул:

— Печальные истории любви!

— Что в этом смешного? — спросила Дзелия.

— Ничего. Это я так.