1

Ерамов дом стоит на отшибе у подножия Плешеца, точнее, его отрога, протянувшегося к югу и носящего название Слеме. Дом повернут к солнцу, и из его окон видна гора Худи Верх и деревня Новины — разбросанная по склонам, спускающимся к месту слияния двух речек.

Повыше дома — покатый луг, осеняемый густыми деревьями. Над лугом вздымается, царя над долиной, гряда обрывистых скал, по которой карабкаются вверх плети ломоноса и торчат из расселин редкие кусты. Наверху гряды — лес. Дом стоит на уступе, по обеим его сторонам тянутся вниз, к долине, ряды фруктовых деревьев. Тут груши трех сортов — зимняя, бутылочная и кривуля, из яблонь — ранеты, реже попадаются сливы и всего несколько вишен и черешен. Старые, замшелые деревья противоборствуют грозам и бурям, засыхают, дают новую поросль. Сад окаймляют сбегающие с горы ручьи, пересыхающие летом, но бешеные и полноводные во время весенних и осенних дождей.

Ниже дома лежит под солнцем поле, на которое из хлева стекает навозная жижа. И какого только добра не родит оно с весны до осени! Кукуруза и картофель, фасоль, свекла и морковь. Родит все лето, пока не выпадет снег.

Слева от дома — тропа в Новины, такая узенькая, что проехать по ней может только ручная тачка. Тропа бежит вдоль старого, поросшего мхом русла речки, потом по ущелью, вязнет в зеленом болоте и, извиваясь между деревьями, пересекает лес. Из леса спускается на поляну, на солнечный луг, и вот вокруг уже возделанная земля с огородами и полосками полей. Тропа перебегает через речку Брзицу по узеньким мосткам, которые положены на высокие каменные опоры, чтобы их не унесло паводком. На той стороне весь склон холма, спускающийся к реке, занят пастбищем. Здесь тропа расширяется в проселок, ведущий к деревне.

В те времена, к которым относится наше повествование, дом Ерамов представлял собою бревенчатую избу в одну комнату, без кладовки, без дымохода, с маленькими окошечками, забранными деревянными решетками. Дым, подымавшийся от очага, устроенного в сенях, уходил через входную дверь или через люк, который вел на чердак. В горнице было просторно. Кроме большой печи, здесь находились широкая кровать, расписной сундук и стол со скамьями. Яркие краски четырех нарисованных на стекле картин светились в вечно царившем здесь полумраке. Деревянная и глиняная посуда на полках свидетельствовала о непритязательности хозяев, почти о бедности. Единственной роскошью был огонь, целыми днями пылавший на очаге. К дому примыкал сложенный из камня хлев, наполовину вырубленный в склоне холма.

Судя по убогому жилью, Ерамы были бедняками, но на самом деле нужды они не знали, так как владели почти половиной обычного крестьянского надела. Люди не помнили, чтобы кто-нибудь из этой семьи нищенствовал или просил о помощи. Но и достатком Ерамы никогда не хвастались. Много сменилось поколений, а в усадьбе все оставалось по-прежнему. Старый сад, поле и луг вида своего не меняли. На прокопченном бревне над входом в избу была вырезана давняя дата ее постройки. С той поры топор не касался сруба, а мастерок каменщика — каменных стен хлева. Одни и те же работы, один и тот же образ жизни из поколения в поколение, один день как две капли воды похожий на другой. Некоторую перемену вносили только праздники да зима.

В роду Ерамов мужчины были крепкие, плечистые, но сутулые от вечного таскания тяжестей. Редко кого из них признавали годным к солдатской службе. Неуклюжие, с медлительной походкой, они лишь по воскресеньям появлялись в церкви и после богослужения сразу же уходили домой, ковыляя по пустынной, взбиравшейся вверх дороге. Дважды в год спускались в долину на ярмарку, раз в год приходили платить налоги. Больше их никогда не было видно.

В доме испокон веков не водилось ни книг, ни календарей. О праздниках и днях святых, приходившихся на неделю, Ерамы слышали по воскресеньям в церкви. Из устных объявлений им становилось известно, чего требуют от них власти. Если надо было узнать, какая будет погода, они оглядывались на Плешец. На его хмуром челе всегда можно было прочесть надежные, проверенные опытом приметы.

Духовный мир Ерамов был узок, подобно ущелью, над которым стоял их дом. Даже устные предания, переходившие из поколения в поколение, были бедны и убоги. Все события, о которых рассказывалось в доме, относились только к родной деревне и лишь изредка выходили за пределы прихода. В юности сказки о привидениях волновали им душу, и эти сказки по многу раз повторялись в глухие зимние вечера.

Когда семья сильно разрасталась, младшие сыновья разбредались по белу свету, а дочери выходили замуж на отдаленные хутора. В доме оставались лишь старший сын и одна из дочерей, помогавшая по хозяйству, пока братнины детишки были маленькими. Дети росли, а отец, мать и тетка тихо старели. Потом их начинала косить смерть. Первой умирала хозяйка, за ней тетка, последним — хозяин. Если смерть принималась за дело в ином порядке, люди искренне дивились этому.

2

Тоне Ерам родился в сочельник, в тот самый год, когда от тяжести снега сломалась старая груша, росшая пониже хлева. Об этом он узнал позднее от отца и матери, которые хоть и считали его лета, но не запомнили года рождения сына. Он был вторым ребенком в семье. Первенец умер вскоре после рождения. Дочь, появившаяся на свет двумя годами позже Тоне, умерла через полтора года. Других детей не было. Тоне остался один.

Мальчик рос, как крапива под забором. Едва научившись ходить, он был предоставлен самому себе и сколько душе угодно барахтался в грязи и пыли, лепил из глины колобки и фигурки животных, а, съезжая на доске по склону холма, иной раз расшибался в кровь и плакал, но никто не обращал на это внимания. Однако иной раз он вопил так громко, что от противоположного склона холма отдавалось эхо. Мать, работавшая в поле, распрямляла согнутую спину и спрашивала: «Что с тобой, Тонче?» Но тут же снова склонялась, словно уходя в землю.

Как-то раз, когда Тоне исполнилось четыре года, мать в воскресенье пошла в церковь, а они с отцом остались дома. В окна светило зимнее солнце, снег вокруг дома сверкал. Отец сидел у окна, щурился на белый покров, окутавший холм, и перебирал деревянные бусины четок. Тонче, сидя на печи, от скуки дергал кота за хвост, кот замяукал. Отец поднял голову и прикрикнул на малыша, тот испугался и на несколько минут притих в своем углу.

Отец кончил молиться, повесил четки на гвоздик у дверей, сел на прежнее место и задумался. Тонче вглядывался в его костлявое лицо с большим лбом и светло-серыми глазами. Вдруг это хмурое лицо прояснело, губы тронула чуть заметная улыбка. Отец поднялся и подошел к расписному сундуку, стоявшему под окном в ногах кровати.

Этот расписной сундук был единственным, и притом драгоценным, украшением дома. Отец Тоне унаследовал его от деда: никто не знал имени столяра, смастерившего его. Сундук был с добрую сажень длиной, сделан из ореховых досок, на углах были вырезаны улитки, верхняя улитка кончалась головой козленка. Передняя стенка была разделена на три поля, обведенные черными гладкими рамками. По краям бесхитростная, увлекаемая безудержным воображением душа деревенского столяра выразила себя в таком множестве разнообразных фигур ангелочков и чертиков, бесов и ведьм, святых и чудовищ, что это вызывало одновременно благоговение и страх. Все было намалевано красной и синей краской. На темном фоне среднего поля красовалось большое алое сердце, а по бокам от него — узорчатые горшочки, через края которых в изобилии перегибались пышные гвоздики. От старости сундук почернел, да и роспись, когда-то яркая, уже потемнела.

Отец расстегнул пояс, снял с него ключ и отпер сундук. Ерам открывал его редко и никогда не делал этого в присутствии других. Мать лишь в первое время после свадьбы изредка отваживалась заглядывать в него, а Тоне еще ни разу не видел сундука открытым. Теперь он тихонько подобрался к краю печи и глядел во все глаза, приоткрыв рот. Сундук был разделен перегородкой на два отделения. В большом лежала старинная одежда, которую уже никто не носил, а поверх нее — широкополая шляпа покойного деда. В маленьком отделении были сложены пожелтевшие бумаги, в разные времена присланные властями и растолкованные священником; их уже давно никто не трогал и не читал. Отец сгреб обеими руками эту груду бумаг и выложил их на постель. Потом пошарил в углу сундука и приподнял дощечку. Открылось еще одно отделение в две пяди глубиной. На дне его лежали сложенные столбиками серебряные монеты, одни почерневшие, другие блестящие, точно новенькие. При виде их лицо Ерама расплылось в улыбке.

Тонче увидел, как отец запустил руку в сундук, отчего столбики со звоном попадали, видал, как он вынул целую горсть монет, подбросил на ладони, словно желая насладиться их звоном, весом и видом, потом разжал пальцы, так что монеты, звеня и сверкая, посыпались в сундук. Какая музыка!

У мальчика от удивления и восторга замерло сердце; ему и не снилось, что сундук, вокруг которого он любил ползать, ощупывая улиток и козликов, скрывает такие чудеса. Он слез с печи на лавку и стал смотреть, как отец пересыпает деньги с ладони на ладонь, точно проветривая их. Дивные игрушки пели, пели, и голоса их проникали в самое сердце.

Отец, казалось, не замечал присутствия Тонче, и как мальчик ни боялся его, он не мог совладать с собой — слез на пол, на цыпочках подобрался к сундуку и присел около него на корточки.

Отец увидел его и засмеялся громко и добродушно.

— Дайте мне, — осмелился попросить Тоне.

Отец засмеялся еще громче. Он сбросил с ладони монеты, и они звенящей струей упали в сундук, подхватил сынишку, поднял его и усадил прямо на серебряные талеры.

Сначала Тоне испугался. Но, увидев, что отец смеется, засмеялся и сам. Чудесное ощущение какого-то праздника охватило его. Растопырив пальцы, он запускал руки в груду монет, словно месил тесто, зачерпывал их пригоршнями и бросал, так что все пело и звенело.

— Дайте мне, — попросил он снова.

Отец стал серьезным и отрицательно покачал головой.

— Придет время — получишь, — глухо ответил он.

Мальчик не уловил внезапной перемены в настроении отца. В порыве неудержимого веселья он схватил талер и подбросил его к потолку; монета упала на пол и покатилась к печи.

Тогда отец вытащил сына из сундука и молча посадил на пол. Потом отыскал талер и бросил его в тайник. Склонившись над сундуком, он еще долго пересчитывал деньги и складывал их столбиками. Улыбка больше не возвращалась на его лицо, словно его точила какая-то тяжкая забота. И у Тоне, наблюдавшего за ним, тоже стало тяжело на сердце.

Когда монеты снова выстроились блестящими столбиками, отец прикрыл их дощечкой, а поверх нее старыми бумагами. Заскрежетал замок, ключ занял свое место на ременном поясе, без которого Ерам никогда не выходил из дому.

Воспоминание об этих минутах навсегда запечатлелось в душе мальчика. Он видел блестящие игрушки даже во сне, но никогда не заговаривал о них ни с матерью, ни с отцом. Зато он постоянно вертелся около сундука, а иной раз пытался тайком приподнять крышку. Она не поддавалась.

— Чего это он хочет? — спрашивала мать, глядя на сына; у отца под усами играла усмешка, но он молчал.

Тонче вырос из рубашонок, и мать сшила ему из старых отцовских портов первые штанишки. Он уже не лепил пирожки из глины и не катался на доске с холма, а вколачивал гвозди в лавку, забивал в землю колышки, лазил по деревьям, бросался камнями, гонял кошку и кур, портил пилы и топоры.

От этих дней у него сохранилась память о первом наказании.

Дело было так: взяв лучший отцовский топор, он принялся тюкать им об камень перед домом и смотреть, как вылетают искры. Подошел отец, яростно глянул на Тонче и молча вырвал топор у него из рук. Оглядел острие, а потом отстегнул ремень. Так как Тонче еще ни разу не был бит, он спокойно ждал, что будет дальше. Когда же отец схватил его сзади за штаны и поднял, как котенка, спасаться бегством было поздно.

— Теперь я вижу, кто мне щербит топоры! — Отец высоко взмахивал ремнем, тяжело падавшим на спину Тонче. — Задам я тебе перцу!

3

Тонче вырывался, орал и звал на помощь мать, но ее не было дома. Когда отец выпустил его, он зарылся в кучу хвороста около колоды для рубки дров и долго плакал. Этой порки он долго не забывал и чувствовал себя страшно опозоренным и несправедливо обиженным.

С того дня он боялся и даже чуть ли не ненавидел отца. Избегал его. Целыми днями слонялся вокруг усадьбы, возвращаясь домой только к обеду. Отваживался уходить все дальше от хутора. Однажды он провел целое утро возле мостков, перекинутых через грохочущую Брзицу; с тех пор его постоянно тянуло туда.

Над глубоким руслом свисали длинные ветви орешника и ольхи, переплетенные ежевикой и диким виноградом, образуя сплошной зеленый тенистый навес. Манящий шум воды завораживал и влек, как вкрадчивая речь. Водяная пыль от водопадов садилась на лицо. Пестрая обточенная галька, похожая то на плоды, налитые соком, то на монеты, то на драгоценные камни, превращала его в богача. В мелком белом, красноватом и голубом песке скрывались раковины всех форм и оттенков. В прозрачной воде проплывали серебряные рыбы и скрывались меж обомшелыми валунами. Шелестела листва, пели птицы в ветвях, водяной дрозд семенил красными ножками по листьям и переворачивал их клювом.

Тонче казалось, что он забрел в мир сказок. Уединение ему нравилось тем более, что он привык жить в стороне от людей. Что такое товарищи, он почти не знал. Соседи были далеко. Если сверстники встречали его около церкви одного, они забрасывали его камнями. С отцом он еще не помирился, а мать всегда норовила задать ему какую-нибудь работу. У речки же его никто не трогал, и он полюбил ее всей душой. Когда его долго не было дома, родители знали, где его искать.

Однажды мать сказала:

— Будешь учить молитвы.

Несколько долгих дождливых недель он сиднем просидел на печке, и в его детской голове путались и мешались слова «Отче наш» и «Девы Марии». Прежде чем они с матерью дошли до «Верую», небо прояснилось. Учение пришлось отложить до зимы. Мать ушла на работу, а Тонче — к речке, где его ждали пестрые камешки и серебряные рыбы.

Однажды он вернулся домой веселый — принес в руках рыбину.

— Как ты ее поймал? — спросил отец.

— Руками.

Отец довольно усмехнулся, отвел его к речке, смастерил удочку и показал, как удить рыбу.

— Надо тебе заняться каким-нибудь настоящим делом, — сказал он в заключение.

Сын не ответил. Но он был счастлив — близость между ними восстановилась.

И в эту пору с ним случилась беда.

Ясным летним днем отец рубил за речкой кусты, разросшиеся на их лугу и особенно густые у берега. Тонче удил рыбу. Это стало его постоянным и единственным занятием, хотя поймать что-нибудь ему удавалось редко. Он стоял на верхнем валуне сложенной из камней стенки, укреплявшей берег в том месте, где были перекинуты мостки. Шалости ради он качался на валуне так, что тот скрипел под ним и мелкие камни, на которых лежал валун, сыпались вниз. Вдруг валун, соскользнув с места, полетел в воду, а вместе с ним сорвался и Тонче. Он вскрикнул, упал в омут — и больше ничего не помнил.

Открыв глаза, он увидел, что лежит на траве среди кустов. Рядом стоял на коленях отец и испуганно смотрел на него. Увидев, что сын очнулся, он занес свою тяжелую руку, как для удара.

— Несчастный, до чего ты меня напугал!

У Тонче болело все тело, он дрожал от испуга и холода и плакал. Отец взял его на руки, отнес домой, положил на печь. Мать укрыла его. Мальчик тяжело дышал и жаловался на боль в голове и в груди. Долго его отпаивали травяными настоями, разными отварами и молоком, не пускали с печи и из запечка, пока он наконец не оправился настолько, чтобы выйти из дому. Некоторое время он вяло грелся на солнышке, а сам думал только о речке. Как только он выздоровел, его вопреки отцовскому запрету потянуло к воде.

Отец звал его и искал; не найдя, вспомнил, где он может быть, и нашел его у речки — Тонче сидел на мостках, зачарованно уставившись на темную гладь омута. Отец схватил его за руку так крепко, что вырываться было бесполезно, отнял удочку и бросил ее в воду.

— Ступай со мной! — приказал он.

Тонче без возражений пошел, вспоминая день, когда его впервые выпороли. Он не знал, что с ним будет, но ему и в голову не приходило бежать.

Отец подвел его к колоде и показал на кучу поленьев.

— Складывай дрова! — сказал он. — Хватит играть. Будешь работать, ты уже большой.

Тонче молча слушал и складывал поленья. Вечером помогал задавать корм скотине. Так началась для него новая жизнь. Теперь он безотлучно находился при отце. Учился работать. Он рубил хворост для топки, обрубал сучья с буков, таскал на поле навоз, учился косить.

Часто он так уставал, что в пору было повалиться на землю и тут же заснуть, но он не смел признаться в этом отцу, который не знал отдыха. Постепенно сила его росла, грудь становилась шире, руки — мускулистее; ноги стали крепкими и чуть кривоватыми. Грубым здоровьем и силой веяло от него. Он трудился за двоих и все думал о том, как бы превзойти отца.

Это ему удалось без большого труда. Отец работал неторопко и ловкостью не отличался, зато ворочал без передышки, не останавливаясь, — как мельничное колесо. Тоне же брался за дело так, что только щепки летели, а потом с улыбкой на лице представал перед родителем, как бы говоря: «Ну-ка, посмотрите!»

— Ужо обломаешься! — говорил отец, но сам был доволен.

Однако Тонче не унимался. Особенно в первую пору юношества, когда в нем со всей силой пробудилась тяга к девушкам. Целыми днями он работал, а по ночам пропадал из дому. Но как раз в эти дни ему вместе с тайными радостями пришлось хлебнуть и горечи. Он, парень с дальнего хутора, неизвестно почему — просто в силу давнего обычая — наталкивался на такую враждебность со стороны новинских парней, что не смел показаться среди них. Вместе с Йоже Заколкаром из хутора на Худом Верхе он ходил гулять в другие деревни и хутора, расположенные в часе ходьбы, под Плешецем, подвергаясь при этом многим опасностям.

Отец заметил, что парню неймется.

— Жениться тебе рановато, — сказал он как-то.

— А кто это думает о женитьбе? — огрызнулся сын. И ночью снова ушел со двора.

Однажды ясной зимней ночью, когда снег скрипел под ногами, он в полном смятении прибежал домой. Весь дрожа, он залез в сено и не мог заснуть до утра. Они с Йоже пошли гулять в дальнюю деревню, а тамошние парни подстерегли их, пришлось бежать. Всю дорогу позади маячили тени преследователей. Тоне удалось уйти. Йоже на следующее утро нашли мертвым в заснеженном яру. Явились стражники, учинили допрос, но выяснить ничего не удалось. Решили, что парень поскользнулся на обледенелом месте и расшибся. Тоне так напугала смерть товарища, что он перестал уходить по ночам со двора.

Падение в речку и гибель Йоже были единственными потрясениями его молодости. Все, что случалось с ним потом, лишь ненадолго выводило его из равновесия и скоро забывалось. Слухи о событиях, происходивших в мире, лишь изредка проникали в эту глушь. Он слышал рассказы о железной змее, которая вьется по долинам и тащит на себе людей. И о том, что где-то идет война, на которой люди убивают друг друга. Но это происходило далеко и в конце концов могло быть просто вымыслом.

Тоне думал только о работе. Он понял, что со временем должен будет заменить отца, к которому зимой прицепился кашель и не отпускал его до самой весны. И даже когда показалась первая трава, отец не оправился окончательно. Он как-то сразу обессилел и теперь ходил следом за сыном совершенно так же, как сын несколько лет назад ходил за ним. Поднять мог меньше, чем Тоне, и от каждой работы быстро уставал. Постепенно все заботы и труды легли на плечи сына. Теперь Тоне стал вылитый отец — лицом, бородой, походкой, неторопливой, рассудительной речью, только был не сед, а свеж и крепок. Отец хирел на глазах.

— Тоне, совсем никудышный я стал, — сказал он однажды вечером. — Придется тебе невесту подыскать. Может, ты уже какую и приглядел?

— Небось не горит, — недовольно оборвал его сын. Он и в самом деле еще не думал об этом и чувствовал неловкость при разговоре о таких вещах. — Мать-то еще жива.

На этом разговор был кончен, и никто к нему больше не возвращался.

Ерам с женою трижды ссорились из-за того, кто умрет первым. Каждый раз уступал Ерам, зная, что у них в роду первой умирает жена, а не наоборот. На этот раз смерть нарушила порядок, ставший с годами законом, — тяжкая одышка свалила Ерама.

— Помру я, — сказал он сыну, — а ты еще не женился.

Тоне молчал как камень.

— Смотри, как бы материна смерть тебя врасплох не застала, — хрипел отец. — Расписной сундук будет твой, только гляди не промотай то, что я получил от отца и сам скопил. Ключ у меня на поясе. Когда помру, возьми его. И заботься о матери, о матери заботься, Тоне!

Сын кивнул. Отец протянул еще три дня и умер.

— Сходи в приход, — выплакавшись, сказала сыну мать.

Тоне переоделся. Прежде чем выйти, он подошел к покойному, отстегнул пояс с ключом и надел его на себя.

Так он исполнил последнюю волю отца.

4

Отца похоронили, Тоне вернулся домой. Войдя в горницу, он первым делом отпер расписной сундук. Впервые в жизни. Когда ключ заскрежетал в замке, сердце его охватил странный трепет и в голове шевельнулась тревожная мысль: а что, если крышка не поднимется? Но она со скрипом поднялась, и два отделения открылись перед ним.

Несколько мгновений он не решался вынуть пожелтевшие, заплесневелые бумаги, лежавшие поверх потайного ящика. Он не решался взглянуть в сторону печи, с которой доносилось тихое покашливание матери; перебирая деревянные бусины четок, она с молитвой и со слезами вспоминала покойного мужа. Ерам боялся, как бы мать не сказала: «Так-то ты горюешь о покойном отце?» Но сильнее стыда было беспокойство о деньгах, которые прятались на дне сундука, сложенные столбиками и являющие собою отрадное зрелище для жадного взгляда. Тоне живо воображал, как его загрубевшие от работы пальцы зароются в серебро, как он поднимет горсть гульденов и бросит их на остальные так, чтобы звон пошел.

И ему вспомнилось детство. Был воскресный день, когда отец посадил его в сундук, чтобы он побарахтался всласть в серебре. Он припоминал, как взял монету, подбросил ее вверх и она покатилась к печке. И как отец тотчас схватил его и поставил на пол. Только теперь он понял, что сделал тогда что-то нехорошее. Расписной сундук закрылся перед ним, как райские врата.

Отец больше никогда не открывал его при Тоне. Один только раз он, лежа на печи, услыхал, как отец укладывает в сундук новую горсть талеров. В ту пору Тоне было уже восемнадцать лет, и они с отцом только что продали на ярмарке откормленного вола. Отец поменял все вырученные за вола бумажные деньги на блестящие талеры. Золотых монет он не любил, брал только серебро и копил его из года в год. Наверно, он думал, что Тоне спит, иначе не решился бы отпереть сундук. Сын слышал, как он осторожно, изо всех сил стараясь не шуметь, вынимал деньги из кармана и клал на дно сундука. Потом долго не было слышно ни звука, должно быть, старик весь предался созерцанию своего богатства. Тоне, в свою очередь, не решался ни шевельнуться, ни даже открыть глаза.

Парень никогда не забывал о талерах, в которых ему довелось побарахтаться в те времена, когда он еще бегал в одной рубашонке. С возрастом мысль о них все чаще и настойчивее вертелась у него в голове. Сколько их там? Этого он и представить себе не мог. Куда денутся хорошенькие кружочки с орлами и головами императоров? Не возьмет же их отец с собой в могилу?

При мысли о том, что деньги достанутся ему, сердце прыгало у него в груди. Думать об этом было райским блаженством. Он мечтал, как засучит рукава до локтей, погрузит руки в серебро и будет ворошить монеты, сколько душа пожелает.

— А правда, что у вас дома полсундука бумажных денег? — спросил его один парень, когда Тоне еще ходил на деревню гулять.

Вопрос неприятно поразил Тоне. Откуда этому проходимцу известно, что у них водятся деньги? Ведь и знают-то о них только он, Тоне, да мать, а отец не расстается с ключом, не ходит по трактирам и не хвалится перед соседями.

И все-таки по простоте душевной он не мог не сказать правду:

— Не бумажки это, а серебряные талеры.

— Ну, хоть бы и талеры, — сказал тот. — Давай плати за вино! Тебе хорошо, вам Лесковец наделал денег.

Тоне промолчал, но платить не стал. Отец лишь изредка выдавал ему кой-какую мелочишку. Тоне было досадно и тревожно оттого, что люди проведали о тайне расписного сундука. Однажды он задал матери вопрос, которого не посмел бы задать отцу:

— Кто такой был Лесковец?

— Хороший человек, деньги делал для людей, — ответила мать. — А почему ты спрашиваешь?

— Да так. А что, он и нам денег наделал?

— Господи, и что ты такое несешь, — всполошилась мать. — Кабы он их нам наделал, разве стали бы мы жить в бревенчатой избе? Разве не купили бы хорошую усадьбу с каменным домом?

Сын на минуту задумался, но не отстал от нее.

— А он что делал — бумажки или талеры?

— Бумажки. Сидел на мельнице у Тинаца и рисовал бумажки. Хозяин ему каждую полночь приносил еды на весь день.

Тоне больше ни о чем не спрашивал. С этого дня ему все представлялось, как Лесковец сидит на уединенной мельнице и разрисовывает бумажки, представлялись богатые крестьянские усадьбы, расписные сундуки, отец, не снимающий ключа со своего кожаного пояса, что, впрочем, не помешало людям пронюхать о том, какой клад скрывается в потайном ящике под истлевшими бумагами.

После смерти отца исполнилось желание Тоне владеть всем, что хранится в сундуке, пересчитывать свое богатство всегда, когда захочется. Дрожащими руками он вынул бумаги и переложил их в другое отделение. В углу фальшивого дна он отыскал щелочку, в которую едва-едва пролез кончик пальца. Дощечка приподнялась почти без усилия, и у Тоне захватило дух. Перед ним заблестели столбики серебряных монет, уставленные рядами в безупречном порядке. Волнение и радость захлестнули сердце, но тотчас он весь похолодел от страха.

Он не решался обернуться и только прислушался. Стенные часы размеренно тикали, доносился шепот матери, читавшей молитву. Тоне протянул руку к первому столбику и прикоснулся к нему. Потом к другому, третьему, словно хотел убедиться, что он видит все это наяву, а не во сне. Сначала он снял несколько лежавших сверху талеров, пересчитал их на ладони и неслышно положил на место. Потом взял в руку целый столбик и пересчитал все монеты. Хотя он делал это осторожно, монеты все же тихонько звякали, чего он почти не замечал.

Звон серебра долетел до ушей матери. Она перестала молиться и перевела взгляд на сына, склонившегося над сундуком. Лица Тоне она не видела, но представляла себе, как горят его глаза, как его руки перебирают монеты быстрее, чем ее пальцы бусины четок. Ей стало не по себе.

— Тоне!

Тоне выпрямился, рука его замерла. Он полуобернулся к матери.

— Что?

— Что ты делаешь, Тоне?

— Смотрю, — ответил он. — Мыши тут кое-чего натащили, так надо поглядеть сколько, раз уж я хозяин.

— Ну что ж, погляди, — вздохнула мать. — На каждого бережливого свой мот найдется.

Слова ее прозвучали зловещим пророчеством. Сын запер сундук.

— Только не я, — возразил он. — Это уж кто-то другой все прокутит и промотает.

Хотя Тоне не очень горевал об отце, он все же хотел во всем походить на него. И не только в работе и заботах о доме: ему представилось, как он опускается перед сундуком на колени и прикладывает свое серебро к столбикам, оставшимся от отца. При этом он не спрашивал себя — зачем?

5

После смерти отца Тоне перестал спать на сеновале, переселился на печь. Мать ворочалась с боку на бок на широкой постели, вздыхала и шептала молитвы: похоже было, что она целыми ночами не смыкает глаз. Без отца в доме стало страшно пусто. Ткацкий станок вынесли на чердак: покойный был последним ткачом в своем роду.

Шли годы. Мать смотрела на сына, который неутомимо трудился. Тяжело ему приходилось, но он и виду не подавал, все хотел сделать сам. Только весной и во время сенокоса нанимал поденщиков. Тоне не замечал, что силы матери тают с каждым годом. Ее донимала боль в пояснице, мучили головокружения и одышка. Она становилась все слабее и слабее, а отдохнуть было некогда. Когда-то здоровая и крепкая, она теперь высохла как щепка.

Несколько раз она жаловалась сыну на свои недуги и убеждала его жениться. Но Тоне только пожимал плечами и уходил по своим делам.

Но вот однажды мать почувствовала, что силы ее иссякли. Она стояла у очага, и вдруг голова у нее так закружилась, что ей пришлось три раза ложиться, прежде чем она кончила мять картошку в чугуне. Она решила серьезно поговорить с сыном. Вечером, когда стемнело и на столе дымилась похлебка, мать подала голос из запечка:

— Знаешь, сколько тебе лет, Тоне?

Сын, прищурившись, посмотрел на огонь в лампе, коптившей на лежанке, и медленно проговорил:

— По-моему, сорок наберется.

— Сорок два. Когда ты появился на свет, мне было двадцать шесть. Вот и посчитай!

Тоне посмотрел на свои пальцы, потом на потолок и несколько минут соображал.

— А вы старая, мама.

— Это ты видишь, а насчет всего остального ты и глух и слеп.

Последовало долгое молчание.

— А чего бы вы хотели? — наконец спросил он.

— Чертенка себе купи!

Тоне сначала удивился, а потом вспомнил старинную сказку о крестьянине с хутора, который, стараясь уберечь сына от девушек, говорил, что они чертенята, но так и не смог заглушить в нем голоса природы. Воспоминание вызвало на лице Тоне мимолетную улыбку.

— Но вы же еще хорошо себя чувствуете, мама.

— Ничего не хорошо. Придет день, когда я упаду и ты меня уже мертвую с пола подымешь. И тогда хочешь не хочешь придется тебе жениться.

— А кого мне взять?

Он был немного сердит на мать за то, что она взваливает на него лишние хлопоты и заботы.

— Уж жену-то ты должен сам себе выбрать. Не та, так другая за тебя пойдет. Оглядись маленько! Мы на отшибе живем, а вот же отцу-покойнику это не помешало.

— Ему хорошо было. Кабы мне найти такую, какой вы были…

— Не говори глупости! — прервала его мать. — Если бы тебя кто слышал, на смех бы поднял. Не хочешь на деревне искать — так у Ограйничара три девки на выданье, к ним загляни.

— Ладно, ладно, — пробурчал сын.

Так он и замял дело, а потом и думать о нем забыл. Двадцать лет назад молодая кровь в нем кипела, даже после того случая, из-за которого он перестал ходить на деревню. А теперь он был как стоячая вода в заводи.

Мать вскоре поняла, что слова ее пропали впустую. Сын удивлял ее, но о его женитьбе она уж и не заговаривала и думала только о приближающейся смерти. С трудом добралась до церкви и исповедалась. Вернувшись, она зашла в хлев, прислонилась к яслям и потеряла сознание.

Тоне нашел ее лежащей в хлеву на подстилке, перенес в дом, уложил в постель и заварил ей ромашки. Она попила, но встать так и не смогла.

Тогда Тоне впервые понял, как он одинок. Двойная работа свалилась на него. Он и стряпал, и бегал в хлев, и заглядывал то и дело к матери, которая лежала бледная и изможденная, вытянув руки поверх одеяла. Долгим, озабоченным взглядом она следила за сыном, у которого с лица катился пот.

— Может, сходить за священником?

— Я уже исповедалась.

После этого они молчали до вечера.

— Позови какую-нибудь женщину! — попросила мать, когда стемнело.

— Да вам полегчает, — сказал Тоне и вышел из дому.

Он остановился на верху холма, не зная, куда пойти.

Мать между тем забылась беспокойным сном. Когда она в полночь проснулась, сын сидел у печи, опустив лицо в ладони. Так он дремал и думал.

— Ты не спишь? — еле слышно спросила мать.

Тоне поднял голову.

— Нет, — сказал он и подошел к постели. — Может, вам чего нужно?

Она уже не могла ответить и сделала рукой знак, чтобы он молчал. В груди у нее свистело, дыхание поминутно перехватывало.

— Вам хуже?

Мать не ответила.

— Согреть вам чаю?

Ему показалось, что мать кивнула. Потом она снова сделала рукой знак, чтобы он замолчал, точно ее мучили вопросы, на которые у нее не было сил ответить.

Тоне взял лампу и вышел в сени. Он раздул тлевшие в очаге угли, чтобы встряхнуться и отогнать сон. Повсюду лежал густой мрак. В небе мигнула и угасла звезда, в ночной тишине слышалось отдаленное журчание воды, в лесу пролаяла лисица. Тоне запер дверь на засов и вернулся к очагу. Его собственная тень, протянувшаяся по стене до самого потолка, испугала его.

Когда он подошел к постели матери, держа в одной руке лампу, а в другой чашку дымящегося чая, он испугался так, что вздрогнул всем телом. Мать лежала тихая-тихая, такой тихой он еще никогда ее не видел. Грудь ее больше не поднималась, из горла не вырывался хрип, глаза были полузакрыты, словно смотрели из другой жизни.

Тоне поставил лампу и чашку на сундук и склонился к лицу матери. Да, она была мертва.

Горе захлестнуло его, ноги онемели, несколько мгновений он стоял, как вкопанный. Затем с трудом сложил руки, как для молитвы, но не молился. Мысли его путались. Непривычная нежность заливала сердце, что-то жгучее подступало к глазам.

Он поморгал, но слез не было. Овладев собой, он взял лампу, поставил ее в головах матери, закрыл ей глаза, сложил руки и обвил пальцы четками. Потом на несколько мгновений застыл в нерешительности посреди горницы и, словно в поисках помощи, обвел беглым взглядом лица святых, которые смотрели со стен в тусклом свете лампы.

Он сел к столу и замер, глядя перед собой неподвижным взглядом. Его охватило чувство страха и мучительного одиночества. Теперь он остался совсем один. Не в силах одолеть тоску, он вышел в сени и отодвинул засов. Когда дверь заскрипела, его снова пробрала дрожь. Он вышел во двор.

Хмурое небо было затянуто облаками, только над Плешецем светилось несколько звезд. Черная тень самшита встала перед ним, похожая на женщину в широких одеждах. Ветви деревьев раскачивались на ветру, точно руки, которые отмахивались от чего-то. Вдали неумолчно пела вода.

В хлеву замычала корова. Тоне преодолел колотивший его озноб и, проходя мимо самшита, дружески коснулся его рукой. Корова в хлеву оказалась отвязанной и стояла в дальнем углу. Она узнала хозяина и лизнула его.

Еще никогда живое существо не было так дорого Тоне, как эта корова в эту ночь. Он взял ее за рога и, ласково приговаривая, повел к яслям, чтобы привязать. Животное ластилось к нему и все лизало его шершавым языком, а он прислонился к влажной стене и отдался своему горю. Рука его гладила шею коровы, почесывала ей голову между рогами. Плакать он не умел, но ему было тяжело, страшно тяжело.

Когда он очнулся и вышел из хлева, на душе у него стало легче. Войдя в горницу, он посмотрел на мать, лежавшую все так же тихо. Отблески пламени, колеблющегося в лампе, перебегали по ее лицу. Тоне захотелось пить, и он выпил чай, приготовленный для покойницы. Потом привернул фитиль в лампе, стащил с ног сапоги, влез на печь и привалился в угол, спиной к стене: «Авось не засну».

Однако его неодолимо клонило в сон. На веки ложилась усталость, тяжелая, как свинец. Несколько раз он, задремав, испуганно вскидывался, но голова снова падала на грудь. Он попробовал молиться. Какая-то мысль прервала «Отче наш», пришлось начать снова, но до конца он так и не дошел…

6

Когда Тоне проснулся, было совсем светло. Он подвинулся к краю печи и оглядел комнату. Лампа погасла, в воздухе пахло обгорелым фитилем. Дневной свет просачивался сквозь грязные стекла и ложился на мертвое лицо матери. Тоне расчесал пальцами растрепанные волосы и прислушался к мычанию скотины. Потом торопливо соскочил с печи, обулся, шаркая сапогами, пошел в хлев, бросил в ясли немного сена и вернулся в комнату.

Он взял лампу, подлил в нее масла и снова поставил у изголовья матери.

— Завтра утром похороны, — пробормотал он, — надо поспешать.

Он подоил корову, развел огонь и поставил кипятить молоко. Вспомнил о поросенке, визжавшем в свином закуте, нарезал в котел репы, картошки, моркови и повесил над огнем.

Заглянув в комнату, он увидал, что к покойнице подошла кошка, оперлась лапкой на ее плечо и обнюхивает ее, вытянув шею.

— Брысь! — крикнул Тоне.

Кошка испугалась, бросилась через сени вон из дома и взобралась на ближнее дерево.

«Надо кого-нибудь позвать, — подумал он. — В одиночку мне не справиться».

Он вышел во двор. Небо наполовину затягивали облака с пронизанными солнцем светлыми краями. Все вокруг было в осеннем золоте, покрытые выгоревшей травой склоны коричневели, леса уже оголялись, листва кустарника краснела. Видневшиеся вдали домики деревни белели вдоль подымающихся в гору улиц и были похожи на грабельщиц, присевших отдохнуть у длинных валков подсохшего сена. Церковь выглядывала из низины, словно стыдливая девушка, прячущаяся среди деревьев.

Все это было очень далеко, в полутора часах ходьбы по крутым и извилистым тропинкам. Деревня казалась безлюдной, словно вымерла. Все тропы, проселки и ведущие в гору дороги, которые осень открыла взгляду, были пусты. Нигде ни единого человека, некого было окликнуть.

Тоне поглядел направо и налево. Высоко на склоне Плешеца, у самого верхнего источника, привольно раскинулась крестьянская усадьба. Перед домом стоял человек, но будь у Тоне даже легкие великана, докричаться до него он бы не мог. Несколько ниже на маленьком уступе за лесом виднелась залитая солнцем хибарка знахаря Робара, глядевшая окнами с зелеными ставнями на Ерамов холм.

По прямой стежке, бежавшей от хибарки к лесу, шагала женщина с корзиной за спиной. Тоне узнал ее. Это была Робариха, направлявшаяся в лес за листьями.

Тоне обогнул лес и стал ждать, когда соседка подойдет к тому месту, где дорогу пересекал ручеек. Она подошла, перескочила через топкое место и скрылась за пригорком. Тоне все ждал, пока она не показалась на тропинке, подымавшейся в гору вдоль лесной опушки. Тогда он набрал полную грудь воздуха и крикнул. Голос ударился о горные склоны, отдался эхом в лесу и замер.

Женщина остановилась и посмотрела в сторону Ерамова дома. Тоне прокричал еще раз:

— Мать померла!

До Робарихи не сразу дошел смысл его слов. Потом она махнула рукой и скрылась в лесу. Тоне вернулся домой и сел на скамью.

Соседка пришла через полчаса.

— Иисусе Мария, и правда? — запыхавшись, остановилась она в дверях.

— Правда. — И Тоне провел рукой по лбу и волосам. В присутствии соседки в нем громче заговорила тоска, которую он тщательно пытался подавить.

Робариха подошла к покойнице и стала искать глазами святую воду и оливковую ветвь; не найдя ни того, ни другого она перекрестилась и оглянулась на Тоне.

— Когда она умерла?

— Вчера вечером.

— И ты еще никого не позвал?

— Да я же не могу от дома отойти, раз нет никого, — оправдывался он. — Слава Богу, до тебя хоть докричался.

— Надо бы еще кого-нибудь, чтобы обмыть ее и переодеть. Господи, с вечера лежит, уж совсем закоченела, поди! А соседей позвал? А труп освидетельствовать? К священнику ты тоже еще не ходил? Когда хоронить-то думаешь?

Тоне прямо в жар бросило. Ни о чем таком он и не думал. Когда умер отец, обо всем позаботилась мать.

— Наверно, завтра, — ответил он на последний вопрос. — Может ты бы сходила в деревню?

— Не могу в таком виде. Лучше я тут побуду, а ты сходи.

Тоне тщательно умылся и оделся, достал из сундука несколько талеров и положил их в кисет. Тяжело ступая, он зашагал по дороге, ведущей в долину, и несколько раз оглянулся на дом — все казалось, что он там что-то забыл. Сначала он зашел к пономарю, сказать, чтобы тот позвонил в колокол. Потом четверть часа протомился перед священником, который, поглядывая на него поверх очков, записывал что-то в книгу.

— Завтра в девять будут похороны. Понял?

— Как прикажете.

— Соседей-то позвал?

— Нет еще.

— Так чего ж ты ждешь? А гроб? Бьюсь об заклад, вы ее и на стол-то еще не положили.

— Да она только вчера вечером померла, — оправдывался Тоне.

— Вот как? Только вчера вечером? Уверен, что ты ее бросил одну, как скотину, когда отправился сюда. — Голос священника зазвучал жестоко и неприязненно.

— Вот это уж нет, — несколько осмелев, возразил Тоне. — Я Робариху позвал.

— Скажи на милость! — подобрел священник. — От вас, бобылей, ведь всего можно ждать. А почему это ты все не женишься?

Тоне только пожал плечами; священник, смягчившись, проводил его до двери.

Придя домой, Тоне застал покойницу уже на столе. В головах у нее горели свечи, воткнутые в две выдолбленные репы. Женщины, до которых уже дошла весть о смерти Ерамовой жены, пришли задолго до Тоне. Они перерыли весь дом и, обнаружив, что подсвечников нет совсем, а святой воды оставалось только на донышке запыленной бутылки, всласть позлословили, но все же обрядили покойницу для вечного сна. Теперь они сидели на лавке, сложив руки на коленях, и, поджав губы, с осуждением смотрели на Тоне.

Он подошел к матери и окропил ее святой водой, а потом, став на колени, прочел со слезами на глазах «Отче наш». Перекрестившись, он поднялся и обвел комнату глазами.

— А где Робариха? — спросил он.

— Ушла.

— Жалко. Придется к ним сходить; надо еще одного человека — гроб нести.

— Сходи! Чай, нескоро тебе еще придется на похороны звать. Теперь о свадьбе да крестинах думать надо.

К вечеру пришли еще несколько человек из деревни и с хуторов; в их числе регистратор, засвидетельствовавший смерть, и двое соседей, которые вскоре ушли, чтобы сколотить гроб. Тоне принес водки и хлеба на всех.

Ночь тянулась долго. Старик с лохматыми бровями прочел все положенные молитвы и заодно помянул целые легионы покойников, погибших не своей смертью, дабы души их не скитались по свету. За полночь в доме оставалось лишь несколько человек, да и те боролись со сном, перешептываясь приглушенными голосами.

Но вот кончилась ночная дремота, занялся день, огоньки свечей побледнели. В комнату хлынуло солнце, горы стояли, точно выкованные из золота.

Когда покойницу положили в гроб, Топе, как потерянный, застыл посреди комнаты, тупо глядя перед собой. Он чувствовал, как по его лицу ползают взгляды окружающих и жгут ему душу. Ему казалось, будто люди считают его слезы. Он был так измучен, что уже не ощущал горя и хотел только, чтобы все скорее кончилось.

Домой он вернулся поздним вечером, охмелевший от выпитого вина и бессонницы.

— Ну, я пошла, — сказала женщина, остававшаяся сторожить дом. — Корм я скоту задала, корову подоила, так что пока все в порядке. А ты не думай о своем горе и женись поскорее, без хозяйки тебе нельзя.

Женщина ушла, землю окутал густой мрак. Тоне наконец очнулся, зажег лампу и поставил ее на угол печи. Потом сгреб сенник, на котором умерла мать, отнес его на задворки, распорол и вытряхнул из него солому. Ветер подхватил труху, и Тоне почувствовал, как она забивается ему в рот и в глаза.

Почиркав спичкой о штаны, Тоне бросил ее на солому. Языки огня поднимались, лизали солому и опадали; ветерок, тянувший с горы, уносил пепел и дым. Тоне, как черная тень, стоял над догоравшей материной постелью и время от времени подгребал ногой остатки соломы.

Когда погас последний огонек, он вернулся в комнату, не раздеваясь, улегся на печи и заснул как убитый.

7

Смерть матери была великим переломом в жизни Тоне. Не стало неутомимых рук, работавших с утра до вечера и знавших в доме каждую вещь. Тоне пытался все делать сам, но безуспешно. И не только потому, что для домашнего хозяйства он был слишком неуклюж, — просто новое бремя превышало его силы. Иногда он так уставал, что ему не хотелось ни стряпать, ни есть, — в пору было бросить все, запереть дом и уйти куда глаза глядят.

Он сидел и размышлял.

«Так дальше не пойдет, — решил он наконец. — Женщина в доме нужна. Придется жениться».

Это было самое простое и в то же время сложное дело.

В воскресенье, стоя перед церковью, он вглядывался в девичьи лица и падал духом. Он уже был в тех годах, когда помыслы о женщине далеки от человека, когда к ней не влечет ни тело, ни сердце. Теперь он выбирал себе только работницу и мать своего будущего наследника, а это было во сто крат труднее и совсем обескураживало его. Возможно, какая-нибудь из тех, что подходили ему по возрасту, и посматривала на него, но он не был настолько наблюдателен, чтобы заметить это.

Однажды, через месяц после смерти матери, Тоне нес зерно на мельницу. Уходя из дому, он взял из сундука два талера, чтобы купить кой-чего в долине, на обратном пути забрать на мельнице мешок с мукой и вернуться еще засветло. Скотину он загодя напоил и наложил полные ясли корму.

Дорога шла мимо дома Робара, оттуда по склону холма в долину, а там вдоль реки до запруды, где вода стекала по огромному желобу, положенному на сваи, и, дробясь, падала на медленно вращавшееся мельничное колесо. От мельницы, на две трети ушедшей в землю, пропитанной сыростью и поросшей мхом, было еще с час ходьбы до кучки домов, среди которых стояли корчма и лавка.

Закончив свои дела, он завернул на минутку в корчму выпить кружку вина и отправился домой. Пройдя немного, он увидел женщину, присевшую отдохнуть на обочине дороги, хотя ноша ее состояла всего из одного узла. У нее было широкое румяное лицо и крепкая, полноватая фигура. Глаза косили, но не настолько чтобы глядеть в разные стороны. Взгляд был добродушный, как и улыбка.

Она не пошевелилась, когда Тоне подошел к ней, и только опустила глаза в землю.

— Пошли, пошли, некогда нам рассиживаться, — сказал он ей вместо приветствия.

Девушка подняла голову и долго глядела на него.

— И правда, надо идти, — не сразу ответила она и поднялась. — А то дотемна до дому не доберусь.

— Должно быть, ты издалека, раз темноты боишься? — спросил Тоне, приноравливаясь к ее шагу.

Девушка опять помолчала, как будто слова зарождались у нее медленно и она их взвешивала прежде, чем произнести.

— Ты меня правда не узнаешь? — наконец засмеялась она. — А я тебя знаю.

Тоне вгляделся в ее лицо, но не мог вспомнить, откуда она. Ему стало неловко и захотелось узнать, кто она такая.

— Не помню, чтобы мы с тобой когда-нибудь встречались. А если и встречались, выскочило это у меня из головы. Не из Новин ли ты будешь?

— Я Осойникова дочь, — быстро проговорила она и потупила взгляд. — Ну теперь узнаешь? — И она хихикнула.

Тоне взглянул на нее и задумался. В пятнадцати минутах ходьбы от большой дороги ответвлялась тропинка, взбегавшая на гребень горы. За горой в лощине стоял Осойников двор.

— Так вот ты кто, — сказал Тоне, когда ее дом ясно обозначился в его воображении. — А как тебя зовут?

— Марьянца.

— Откуда это ты с узлом? За покупками ходила?

— В людях жила.

Девушка преодолела свою застенчивость и отвечала теперь гораздо быстрее и охотней.

— У кого же ты жила?

— У Лайнара в Планине.

— А теперь идешь домой?

— Домой. Полагалось-то до Юрьева дня жить, да как-то вечером я притомилась, задремала за прялкой. Хозяин меня обругал лентяйкой, я обиделась, собрала узел, да и ушла.

— И он ничего не сказал?

— А что ему говорить? Зимой все равно работы нет, а весной он другую найдет.

Тоне стал соображать. Вот подвернулась работница, и, пожалуй, не стоит ее упускать. Правда, его немного насторожило ее объяснение. Что, если она и вправду лентяйка? Нерадивую женщину не годится брать в дом. Впрочем, успокаивал он себя, на богатого крестьянина сколько ни работай, ему все мало. Какая она ни есть, а без женщины в доме и зимой и летом как без рук.

— Теперь дома будешь жить?

— Дома, — ответила Марьянца.

Они долго молчали, шагая по опавшим листьям, которые ветер намел на дорогу. Тоне было не до разговора, он прикидывал про себя так и этак, и чем больше думал, тем тяжелее и тверже становился его шаг. Обдумав все до конца, он заговорил:

— Иди ко мне служить, Марьянца. Мать моя померла, мне одному не справиться.

Марьянца посмотрела на него. Увидев, что он говорит серьезно, она снова опустила взгляд. Предложение приятное, но сделано так необычно, что она колебалась.

— Да я было домой надумала.

— А разве не лучше будет с места прямо на место? — возразил Тоне. Ему не хотелось упускать случай, раз уж он принял решение.

— Тебе у меня плохо не будет. Живи и за работницу, и за хозяйку, все вместе. Зимой работы мало, только летом придется приналечь. А насчет еды и постели, так чего сама захочешь, то тебе и будет.

Картина предстоящей жизни, которая возникла перед Марьянцей, была еще более заманчивой, чем Тоне старался ее изобразить.

— А что до платы, — доносились до нее его слова, — то я положу столько же, сколько тебе давали в Планине.

Девушка, не отвечая, ускорила шаг, так что Тоне с трудом поспевал за ней.

— Так пойдешь? — нетерпеливо спросил он.

— Обожди малость, — сказала она.

Казалось, Марьянца колеблется, однако про себя она уже все решила.

Они дошли до поворота. Марьянце надо было направо, по песчаной тропке, извивавшейся между кустами лещины и ежевики. Она остановилась и, поставив ногу на камень, положила узел на колено. Под пристальным взглядом ее спокойных, чуть глуповатых глаз Тоне почувствовал замешательство. Похоже, она жалела, что не согласилась сразу. И ждала новых уговоров. А еще лучше было бы, если бы Тоне взял ее за руку и потянул за собой. Но на это у старого холостяка смелости не хватало.

Так они простояли несколько минут, глядя друг на друга. Марьянца теребила край передника, Тоне насвистывал сквозь зубы. В конце концов он поглядел на солнце и заторопился.

— Надо поспешать, — сказал он, — а то и меня ночь захватит. И скотина там одна. Если хочешь, идем со мной.

Марьянца надела свой узел на руку и молча двинулась за ним. Всю дорогу до мельницы они не перемолвились ни словом.

8

К ночи они пришли домой. Дорогой, когда Тоне, забрав на мельнице муку, присел отдохнуть, она взяла у него корзину, закинула за спину и понесла. Он шел следом, слушал, как скрипят на ней заплечные ремни, и довольно усмехался. «С обеих сторон корзины ее видно, — думал он, — значит, на работе от нее толк будет». За этими мыслями он чуть было не забыл, что Марьянца слишком долго несет корзину. Но она не согласилась снять ее со спины и только уж дома поставила ее на лавку.

Выпрямившись, она положила свой узел на стол и осмотрелась. Хотя на дворе уже стемнело, еще можно было разглядеть пыль и мусор на полу, на подоконниках и скамьях. На лавке за дверью стояла немытая посуда, Тоне только слегка ополаскивал ее при надобности. Повсюду валялось тряпье и разный инструмент.

— Поможешь мне? — спросил Тоне, прислушиваясь к мычанию скотины в хлеву.

В тот же вечер Марьянца взялась за работу. Дала корму скоту, подоила корову, принесла дров и воды, вымыла посуду и приготовила ужин.

— Кто будет молитву читать? — спросила Марьянца, убрав со стола.

Тоне в последнее время совсем отвык молиться. Наработавшись за день, он, едва начав «Отче наш», уже задремывал и, наспех перекрестившись, лез на печь.

— Читай ты, — сказал он.

Стоя на коленях у окна, они долго читали нараспев молитвы, глядя на тени голых деревьев, кланявшихся ветру.

— Может, это слишком долго? — спросила девушка, кончив молитву.

— Ничего, ничего, — ответил Тоне и замолчал, оглядывая комнату и раздумывая о чем-то.

Марьянца села у печки, сложила руки на коленях и задремала. Заметив это, Тоне спохватился.

— Тебе надо лечь, — сказал он. — Спать будешь тут, в горнице, на кровати. Возьми-ка вот этот сенник и идем со мной!

Они поднялись с лампой на чердак и набили сенник припасенной там соломой. Потом Тоне достал из сундука чистые простыни и одеяло для Марьянцы.

— А ты где будешь спать? — спросила она.

— Да уж устроюсь как-нибудь, — протянул он.

Тоне вышел во двор, заглянул в хлев. Все было в порядке. Когда он через несколько минут вернулся в дом, Марьянца уже была в постели. Не глядя на нее, как будто стесняясь, он влез на печь и пробормотал:

— Погреюсь немножко.

Тоне прислонился к стене, стараясь не заснуть. Тепло разливалось по всему телу, убаюкивало, голова клонилась на грудь. Он и не заметил, как улегся на печи.

Открыв утром глаза, он сам удивился своему поступку. Но, уверенный, что ни к чему плохому это не приведет и что Марьянца не придает соседству с хозяином никакого значения, он решил, что так и будет спать на печке.

Марьянца уже стояла в сенях перед очагом, в котором плясал огонь. Увидев Тоне, она приветливо улыбнулась. На душе у него стало хорошо и как-то празднично. Он ощутил благотворную близость живой души, избавлявшую его от гнетущего чувства одиночества, и дело было не только в том, что Марьянца взяла на себя половину работы, но и в чем-то другом, неизъяснимом, веявшем от нее; в чем-то таком, что наполняло его и довольством и боязнью.

Девушка была послушна и предана своему хозяину. Мало-помалу они так привыкли друг к другу, точно были знакомы не несколько недель, а годы и годы. Жизнь в доме пошла мирно и размеренно. Хозяин и работница поделили между собой обязанности и неукоснительно выполняли их каждый день. В доме и на усадьбе, в хлеву и на гумне, пожалуй, еще никогда не было такого порядка. Марьянца и правда оказалась не из проворных, но зато работала не покладая рук с утра до вечера, и ее усердие приносило ощутимые плоды. Днем они разговаривали мало, за ужином перекидывались только несколькими словами, а смеялись совсем редко.

По воскресеньям они запирали дом и отправлялись в церковь. К церкви Тоне и Марьянца подходили порознь, чтобы не дать повода для сплетен.

А люди все-таки исподтишка переглядывались.

— Вон Ерамова работница идет. И откуда он ее выкопал?

— Это Осойникова дочка. Может, женится на ней.

— Хм. Уж очень она издалека.

— А на ближней жениться — кумовьев брать издалека.

Ерам не слышал этих слов, но читал их во взглядах соседей. Жениться он не думал. Правда, теперь, когда в доме жила Марьянца, мысль о женщине возникала у него чаще, чем когда-либо прежде. Но плотскому желанию он давал такого щелчка, что оно отступало и не решалось приблизиться к нему. Он был вполне доволен жизнью и думал о том, как в конце года заглянет в сундук, отсчитает Марьянце заработанные ею деньги и попросит ее остаться на следующий срок. И так пойдет год за годом. О том, что будет после его смерти с домом, он не задумывался.

Время от времени кто-нибудь из соседей, приходивших помочь в горячее время, говорил ему:

— Женись, Тоне, женись! Или так до самой смерти холостяком и проживешь?

— А ты знаешь невесту подходящую?

— Да ведь она у тебя в доме, хоть сейчас под венец. Жена даром работать будет, а работнице платить надо.

Эти советы вызывали в Тоне раздражение и замешательство.

— Что ты несешь? — обрывал он непрошеного советчика. А сам при этом каждый раз оглядывался на Марьянцу, которая с удовольствием прислушивалась к подобным разговорам, улыбалась тайком и делала вид, будто ничего не замечает.

9

В сочельник потеплело, после дождя небо прояснилось, солнце начало так пригревать, что Тоне ходил вокруг дома без куртки. В конце недели он посмотрел на вершину Плешеца и долго не отрывал от нее глаз.

— Снег пойдет, и не на шутку, — сказал он Марьянце. — И мороз такой завернет, что хоть три куртки надевай.

И правда, через два дня пошел снег, тяжелыми хлопьями ложившийся на бурую землю, на ветки деревьев, на крыши. Снег валил так густо, что в нескольких саженях от дома ничего не было видно. Снегопад не прекращался целые сутки.

Когда Тоне на следующее утро поглядел сквозь замерзшее стекло на двор, оказалось, что сугробы намело до самых окон, а снегопад все продолжался. Но это были уже не густые, обильные хлопья, а мелкие сухие снежинки, несшиеся по ветру. Мороз крепчал с каждым часом.

Дом Ерама был отрезан от всего мира. Тоне прокопал дорожку к хлеву, к роднику, из которого поили скотину. Большую часть дня они с работницей проводили, запершись в тепло натопленном доме. Марьянца, неуклюже втыкая иголку, латала одежду или надвязывала чулки. Тоне чинил корзины и грабли, делал новые топорища и черенки к мотыгам.

Такая жизнь затянулась из-за новых снегопадов и снежных лавин на целый месяц. За все это время Тоне только однажды попытался добраться до прихода, и это далось ему с большим трудом. Потом они с Марьянцей снова жили бок о бок, и ни одна живая душа не заглянула к ним. Но они по-прежнему оставались лишь хозяином и работницей. Их отношения не стали более близкими, за все это время они не обменялись ни одним сколько-нибудь вольным словом, взглядом или улыбкой.

Разговор их обычно вертелся вокруг соседей или близких и давних событий. Толковали они об этом с такой медлительностью, словно старались расходовать не более одной истории в месяц. Оба они не замечали, что тот или иной рассказ повторяется уже в третий раз и не становится от этого ни более интересным, ни более поучительным, чем в первый раз.

В конце концов, повелось так, что, умолкнув, они погружались каждый в свои мысли, а потом вдруг переглядывались и улыбались друг другу. В безмолвии длинных зимних ночей, когда лампа, догорев, гасла сама собой, а от печи веяло теплом, Тоне преследовала мысль о Марьянце. Все чаще его взгляд невольно останавливался на ее груди, на широких бедрах. От безделья и безлюдья возникали грешные мысли и представления, столь живо встававшие перед его глазами, что он вздрагивал. Проснувшись среди ночи, он прислушивался к дыханию девушки, спавшей у окна. А Марьянца, будто догадываясь о его помыслах, внимательно поглядывала на него и все чаще усмехалась, поднимая глаза от вязания.

Однажды Тоне отпер расписной сундук, поднял потайное дно и подозвал ее:

— Марьянца!

Девушка подошла и, как зачарованная, застыла перед сундуком. Удивленными и немного грустными глазами она смотрела на блестящие столбики монет, и щеки ее горели, как у ребенка. Она вытерла руки о фартук, точно собираясь дотронуться до денег, но не нагнулась и не вымолвила ни слова.

— Ну что? — глухо и сдержанно проговорил Тоне.

— Хе, — коротко засмеялась она и поглядела на него. Горло у нее перехватило, голос оборвался.

— Не придется мне голодать на старости лет.

— Да-а.

У Марьянцы рот наполнился слюной, веки стали тяжелыми. Ей не случалось и мечтать о таких деньгах, а тем более видеть их. О том, что в сундуке у Тоне лежит такое богатство, ей и в голову не приходило. Этот старый холостяк, нескладный вроде нее, неизмеримо вырос в ее глазах. Она хотела повернуться и выйти в сени, но не могла тронуться с места.

Тоне смотрел на нее, но чувств ее не понимал. Он снял с первого столбика большой талер и протянул ей.

— На, — с некоторой неловкостью сказал он. — Пусть он твой будет.

Она взяла монету, посмотрела на вычеканенный там профиль, потом на Тоне и тихо поблагодарила. Тоне запер сундук и повесил ключ на пояс. Выпрямившись, он приложил палец к губам.

— Смотри, никому ни словечка.

— Что я, дура, что ли? — ответила Марьянца и завязала талер в кончик платка.

С этого дня, как заметил Тоне, она ходила будто завороженная, взгляд у нее стал другой, она сделалась молчаливой и задумчивой. Тоне же, наоборот, был теперь разговорчив, что-то веселое и озорное зашевелилось в его душе. Хотя от мыслей о женитьбе он был по-прежнему далек, он искал слов, которые помогли бы ему незаметно сблизиться с Марьянцей.

Как-то вечером он рассказал ей историю о крестьянине, который прятал сына от девушек, а тот все-таки захотел обзавестись «чертенком».

— А это не ты был, Тоне? — засмеялась Марьянца.

Тоне был слегка задет. Он молча встал и полез на печь.

Погасив свет, легла и Марьянца, сон все не приходил к ней. Она беспокойно ворочалась с боку на бок и вздыхала. Тоне прислушивался, и ее беспокойство словно гладило его ласковыми пальцами. И он тоже вздыхал.

10

В начале марта потеплело и на обращенных к солнцу склонах появились проталины. Тоне и Марьянца несколько дней подряд почти не смотрели друг на друга и не перекинулись ни единым словом. Они налегли на работу, точно упустили Бог знает сколько времени и теперь стремились наверстать потерянное. Каждый раз, когда их руки встречались, они их тотчас отдергивали, словно боялись прикоснуться друг к другу.

Однажды в воскресенье, когда из-за оттепели следовало ожидать снежных обвалов и идти в церковь было опасно, они остались дома. Тоне нервно шагал по горнице, а Марьянца, присев к столу, вдруг тихонько заплакала.

Тоне заметил ее слезы, но поначалу прикинулся, будто ничего не видит и не понимает — дурак дураком. Он еще два-три раза прошелся по горнице, а потом все-таки не удержался и невольно заглянул ей в лицо: она утирала глаза передником и сморкалась в него. Тоне не мог больше этого вынести и остановился перед ней.

— Ну, как же теперь быть? — спросил он.

Причина этих слез была ему известна, тянуть из Марьянцы клещами ее тайну не приходилось.

— Как? — Марьянца смотрела на край мокрого передника и всхлипывала. — Сам знаешь как.

Нет, он этого не знал. И если бы даже знал, то в эту минуту не мог бы высказать. В душе он сердился на себя и, пройдясь еще несколько раз из угла в угол, остановился перед изображением святого Флориана, будто собираясь просить, чтобы святой избавил его от того, что уже несколько дней жгло его как огнем.

— А ты думала, что я колода бесчувственная?- — снова разозлился он, но и на этот раз больше на себя, чем на Марьянцу. — Ты бы еще больше стонала да ворочалась на кровати.

И, подзадорив себя такими словами, он вопреки своему обыкновению грохнул кулаком по столу.

— Ты же ни словечка не проронила, ни единого словечка!

Марьянца несколько мгновений изумленно смотрела на хозяина. Ничего подобного она, как видно, не ожидала. Протекло довольно много времени, прежде чем она пришла к молчаливому решению. Слезы снова полились по ее лицу, она встала и принялась укладывать свои вещи в узел. Она делала это медленно, с какой-то покорностью судьбе, без капли ожесточения.

Тоне наблюдал за ней. Боязнь одиночества пересилила в нем раздражение.

— Я не говорил, чтобы ты уходила, — проговорил он.

— Так мне остаться? — спросила она и выпрямилась, обратив к нему свое круглое сияющее лицо, на котором глаза косили больше, чем обычно.

— Раз не сказал «уходи», — значит, оставайся.

— За работницу?

— Если не за работницу, — откашлялся Тоне, — так за хозяйку.

Он был рад, что она подсказала ему ответ, иначе у него не повернулся бы язык.

Марьянца, уже увязавшая свои пожитки, положила узел на лавку и села к столу, благодарно глядя на Тоне сквозь набегающие слезы. На ее толстых губах заиграла улыбка, разлилась по лицу и засветилась в глазах. Тоне отвел взгляд, сознавая всю важность этой минуты. Он спустился в погреб, принес оттуда водки и предложил Марьянце, точно это она сваталась за него. Выпил и сам. Потом он принялся шагать по горнице, медленно переводя свои мысли в слова.

— Завтра пойдем к священнику, — сказал он, — если дорогу малость подморозит. Тебе надо будет дома побывать…

— Так ведь обвалы.

— Я тебя провожу. Можно и подождать денек. А что насчет остального, то мое хозяйство ты знаешь, меня тоже. А с твоим приданым как?

— Сколько-то денег дадут да три штуки холста. И еще отец телку обещал.

— Телка бы пригодилась, — повеселел Тоне. — А то Цикана стара стала, продавать пора.

— Если только отец не передумает.

— А чего ему передумывать? — рассердился Тоне.

Марьянца промолчала.

11

Священник принял Тоне благосклонно. Заметив, что проситель вымок до пояса, он отвел его в кухню посушиться и согреться, налил ему вина. Тем самым у дела, с которым Тоне явился, отпала половина торжественности и официальности. Старый холостяк на четвереньках перебрался через три снежных завала, одолел глубокие промоины, полные талой воды, но все это было ничто по сравнению с тем, что ждало его здесь.

— Что тебя привело ко мне, Тоне? — спросил священник, заметив его замешательство. — Вчера тебя не было в церкви.

«Все знает, — подумал Тоне и добавил про себя: — Ничего от него не скроешь».

Он оглянулся на кухарку, стоявшую у очага. Священник понял его, и через минуту они остались одни.

Тоне откашлялся, вытер пот со лба, но не мог произнести ни слова.

— Говори, говори, как на исповеди, — подбодрил его священник. — То, что должно остаться в тайне, дальше меня не пойдет.

— Беда тут у меня приключилась, — проговорил Тоне.

— Со скотиной?

— Скотина, слава Богу и святому Роху, в порядке. С работницей не все ладно.

— Что ж она, ушла от тебя?

— Нет, отец мой. Вы же знаете, мы одни были в доме. По правде скажу, хоть бейте меня: слишком близко мы оказались.

Священник понял. Он встал и быстро заходил по кухне. Лицо его приняло строгое выражение. Тоне смотрел на него, сгорая от стыда, и готов был провалиться сквозь землю.

— Ты где спишь? — спросил священник.

— В горнице на печке, — съежился Тоне под взглядом священника. — А она на кровати.

— А кровать, конечно, тоже в горнице, аминь! — сурово заключил священник. — И ты еще удивляешься, что это случилось? Где у тебя солома для кровли хранится?

— На чердаке, отец мой, — удивился было Тоне такому вопросу, но быстро смекнул, что тут кроется ловушка.

— На чердаке? А почему не в печке?

— Так она бы загорелась!

— Ага, видишь, недотепа! О соломе подумать ума хватает, а о душе — где там! Что теперь делать собираешься?

— Вот то-то и оно, — простонал Тоне в растерянности, не находя нужных слов.

— И ты еще сомневаешься? Жениться ты должен, чтобы не срамить себя и весь приход.

— Да я насчет этого и пришел.

— Так и выкладывай, раз пришел! — Гнев и суровость понемногу исчезли с лица священника. — Вот и хорошо, что ты наконец женишься. Не вечно же тебе одному куковать на своем хуторе!

— Если бы не вышло такое дело, может, я бы и не женился, — признался Тоне, радуясь, что священник сменил гнев на милость.

— Смотри-ка! — снова вскипел священник. — Он еще грехом похваляется! И без этого мог бы взять ее за себя, и без этого, и только честнее бы все было.

Через полчаса Тоне прощался со священником, державшимся с благожелательной строгостью, но все же дружелюбно.

— Венчайтесь, и все будет хорошо, — говорил он Тоне. — Только она сегодня же должна уйти к себе домой! До свадьбы пусть остается дома. Понял? Сейчас же чтобы шла!

Тоне обещал исполнить все в точности. Он чувствовал себя перед священником маленьким несмышленышем. Но все же возвращался он с более легким сердцем, и путь показался ему короче.

12

Жена Осойника стояла у очага, когда Марьянца вошла в дом. При виде дочери Осойничиха от изумления и неожиданности всплеснула руками и села на лавку.

— Ты, дочка? Да ведь до святого Юрия еще далеко!

— Я замуж выхожу, — выпалила Марьянца.

Она знала, что ее будут ругать, если она расскажет все, как было: отругают и в том случае, если она расскажет хотя бы половину, и поэтому поспешила выложить то, что, по ее убеждению, должно было сразу утихомирить мать.

И в самом деле, Осойничиха не могла вымолвить ни слова. Она была и обрадована и испугана. Быстро оглядев дочь и не обнаружив в ней никакой перемены, она спросила:

— За кого ж ты идешь?

— За хозяина.

— Да ведь Лайнар из Планины не может жениться, он не вдовец.

— А я уже не там. Три месяца как у Ерама на хуторе живу.

— И я об этом ничегошеньки не знаю! — воскликнула мать.

— Так кто ж в этакую зиму будет домой ходить? — оправдывалась Марьянца.

И так как мать, внутренне укорявшая себя за то, что слишком мало думала о дочери, промолчала, Марьянца добавила:

— Я ушла с места, а Ерам встретил меня на дороге и уговорил идти к нему.

— И теперь он на тебе женится? — Осойничиха не могла отделаться от некоторого недоверия.

— Мать у него померла, он остался без хозяйки, — торопливо пояснила дочь, — посватался ко мне, я и согласилась.

— Когда же свадьба?

— Как можно скорее. Недели через три, через четыре.

— Уже? Иисусе Мария! Да у нас же ничего не готово!

Сам Осойник отнесся к новости хладнокровно и некоторое время ходил по сеням, заложив руки за спину.

— Идем в горницу! — сказал он.

Он пододвинул к дочери каравай ячменного хлеба и нож; она отрезала себе ломоть и без аппетита жевала хлеб, глядя на отца, размышлявшего столь сосредоточенно, словно речь шла о спасении души.

— Ерам? — наконец заговорил он. — Он на той стороне, около Новин. Сколько у него скотины-то?

— Две коровы, телка и поросенок. Иногда еще бычка держит, а кур я уж и не считаю.

Осойник молчал: он мысленно взвешивал коров, телку и поросенка, прикидывал возможное количество кур.

— Луг у него за домом, на склоне, — снова проговорил он. — А поля поврозь раскиданы, да? — спросил он, словно от этого зависело, быть свадьбе или не быть. — А дрова откуда берет?

— Дрова из лесу, что повыше дома, прямо над лугом, — объясняла Марьянца, сметая хлебные крошки. — Один луг еще у ручья, там и большое поле…

— Гм, а картошки у него сколько родится?

— Еще есть в погребе, — ответила дочь. — И свекла с морковью тоже есть. И сено. Вполне можно было бы еще одну корову прокормить и поросенка. Вот только хлеба поменьше будет.

— И я так думаю. Дом, поди, деревянный.

— Зато теплый, — возразила Марьянца.

Осойник снова задумался.

— Не знаю, выйдет ли что из этого, — сказал он — не из внутреннего убеждения, а так, для виду, чтобы не говорили, будто он только этого и ждал.

В Марьянце все затрепетало. Даже если бы она не думала о своей беременности, она так сжилась со своей будущей ролью жены и хозяйки, что ее кровно задели слова отца, хотя она и знала, что это говорится только для виду. Кусок застрял у нее в горле, глаза налились слезами.

Отец заметил ее волнение и отвел глаза в сторону. Он уже пожалел, что так сказал, но брать свои слова назад не хотел и принялся ходить по комнате. Увидев, что дочь снова жует хлеб, он остановился.

— А в кубышке-то припрятано у него сколько-нибудь?

— Полный сундук талеров, — не подумав, брякнула Марьянца.

— Что ты сказала? — окаменел Осойник.

— Полный сундук талеров, — повторила она. И поправилась, чтобы было правдоподобней: — Уж полсундука-то наверняка будет.

Дочь смотрела так открыто, голос ее звучал так убедительно, что Осойник не посмел ни в чем усомниться. К тому же он вспомнил, что еще в молодости слышал россказни о Лесковеце и пачках банкнот.

— Ну что ж, выходи за него.

— Ладно.

У Марьянцы камень с души свалился.

— Когда он сватов пришлет?

— Так он уж меня спросил, — сказала дочь.

— И правда. Но свататься-то он все-таки придет?

— А зачем? Я так и так за него пойду.

— Все-таки пришел бы поглядеть, — стоял на своем отец. — Мы же ведь и не знакомы путем.

— Поглядеть придет, — сдалась дочь, — да и насчет приданого поговорить надо.

Осойник ходил по комнате и молчал.

— С пустыми руками-то вы меня, чай, из дому не отпустите. — У Марьянцы задрожали губы. — И телку вы мне обещали.

Отец все ходил по комнате и ответил не сразу.

— Сначала повидаемся да потолкуем, — сказал он не без запальчивости. — Цыганской свадьбы устраивать не будем. Коли я что обещал, то и дам.

После этих слов отец и дочь замолчали.

13

Свадьбу праздновали через добрый месяц. Ерам пришел к Осойнику, и тот все разглядывал жениха и засыпал его вопросами, пока не довел его до полного изнеможения. Отец пообещал дать за дочерью только сотню гульденов, а про телку и вовсе промолчал. Тогда подала голос Марьянца, пролила несколько слезинок и таким образом добилась еще сотни гульденов, телки и нескольких кур. Благодарный Тоне с нее глаз не сводил.

Говорили о веселом и шумном свадебном пире, но за неделю до свадьбы остановились на одном-единственном музыканте. Да и тот так напился в деревенской корчме, что начал безобразничать, разломал гармонику и в конце концов оказался в канаве. Таким образом, приглашенные на свадьбу лишились по его милости нескольких часов веселья, но зато сэкономили несколько гульденов.

Возвращаясь вечером домой, Тоне и Марьянца радовались, что со всем этим покончено. И только от злоязычия соседей, разочарованных скромной свадьбой, к их тихой радости примешивалась капля горечи.

— У наших детей свадьбы будут пошумнее, — утешал Тоне свою молодую.

Назавтра жизнь потекла по-прежнему, с той лишь разницей, что Тоне спал уже не на печи, а с женой на кровати. На разговоры они времени не тратили, трудясь, как тягловый скот: копали землю, чтобы засеять ее, и жали, чтобы было что есть.

От звонкого весеннего ливня до осенних заморозков, первого снега, буранов и обвалов; от подснежников, крокусов, морозника и калужниц, от сережек орешника и заячьих лапок вербы к зеленой листве и щебету птиц, к созреванию хлебов, стрекоту кузнечиков, цикад и шипению гадюк, к аромату трав и мерцанию светляков, через костры Ивановой ночи и дальше, как хмельная, валила жизнь. Мимо земляники, малины, ежевики и терна до первых черешен и груш, мимо всех этих сладких плодов с заманчивыми названиями, плодов, которые Бог рассыпает по холмам, прячет среди шипов, скрывает под листьями и громоздит за заборами, — мимо всех этих благ и красот ступает тяжелая, медлительная и натруженная нога человека, с вязкой пашни на дорогу, с крутого склона в котловину, с луговины на скалу; спина уже с утра ноет от усталости, а после полудня снова сгибается под тяжестью мешка или корзины, так что не взглянешь ни на солнце, в котором купается Плешец, ни на облака, под которыми реет орел. Вечером рука зачерпывает из миски и, едва донеся ложку до рта, устало ложится рядом с другой, пока челюсти неторопливо жуют. А в мыслях одно только завтрашнее утро, начало новой работы, которая ждет неотступно и с которой за один день не управиться.

Все это стократно было пережито Тоне и Марьянцей. Кололи дрова на колоде, укладывали сено под крышу, засыпали картошку в погреб, откармливали скотину, чтоб нагуливала жир, прибавили в сундук еще малую толику талеров; они легли на тот столбик, что сделался пониже перед свадьбой, и снова вырос после получения приданого Марьянцы и продажи коровы, которую заменила телка.

Обманывался Тоне или так оно и было? Ему казалось, что в этот год достатку в доме стало больше. Жена пополнела, выглядела еще сильнее и здоровее, чем прежде, и была мужу надежной помощницей. В разгар страды Тоне не раз с тихой благодарностью вздыхал, думая, как ему повезло, что он ее нашел.

Осенью Марьянце несколько раз делалось так худо, что она поневоле бросала работу и садилась отдохнуть.

— Что с тобой? — спрашивал муж.

— Больно тяжела стала, — улыбалась она в ответ.

Не успели они снять последние груши и убрать под крышу репу и капусту, как Марьянце пришлось лечь.

— Не могу больше, — сказала она. — Сходи за какой-нибудь женщиной.

— Прямо сейчас? — оторопело спросил Тоне; была полночь.

— Завтра может быть слишком поздно. Слишком поздно? Эти слова подхлестнули Ерама.

Он торопливо обулся и зашагал так стремительно, что тень его в лунной ночи скачками неслась за ним: казалось, она и вовсе оторвется от него. «Теперь вот я бегу, — перенеслась его мысль в прошлое, и сердце сжалось от раскаяния. — А когда умирала мать, я и не пошевельнулся». Он смотрел, как подковки его сапог высекают искры из камней на дороге, и думал: «Живому надо помогать, а мертвому уж не поможешь…» Он думал о жене, о ребенке, которого еще не было, и смутно представлял себе свою будущую жизнь.

Занятый своими мыслями и заботами, он не замечал зловещих теней, не боялся призраков, как когда-то. Возвращаясь через час тем же путем, он мчался саженными шагами и злился на женщину, которая семенила позади и, казалось, ничуть не спешила. Когда они добрались до дома, Тоне был весь в поту, и от волнения его знобило.

Как полоумный, он влетел в комнату и увидел жену, которая, стискивая зубы, хваталась за спинку кровати и выгибалась дугой, точно силилась подняться и взлететь вверх.

— Скорее! — крикнул Тоне женщине, неторопливо входившей в горницу.

— Погоди, дай дух перевести! — ответила та и села на лавку. — Да не бойся ты, не помрет она у тебя, еще поживете.

Марьянца родила дочь. Повитуха положила ее на печь. Тоне молча разглядывал старообразное, сморщенное личико. Через некоторое время женщина положила рядом с первой девочкой вторую.

— Две? — удивился Тоне и поглядел на жену.

Она улыбалась.

— Двух работниц тебе принесла, — ворковала повитуха. — А на следующий год бы — двоих работников, вот и довольно будет.

Тоне был рад. Он стоял у постели и смотрел в лицо жены, светившееся теплом и нежностью.

— Марьянца, если дело пойдет так… — сказал он.

— А что, неладно это?

— Да нет, — испугался он, — я ничего не говорю. Лишь бы ты была здорова.

Но Марьянца долго не выздоравливала. Не скоро она смогла встать. Тоне едва справлялся с работой. В доме и в хлеву воцарился беспорядок, присутствие чужих женщин тяжелым бременем ложилось на хозяйство.

Однажды Марьянца поднялась, но ненадолго. Она была еще очень слаба и с трудом дотащилась до хлева. Потом она снова слегла и пролежала два дня. До самой весны она часто прихварывала, румянец никак не хотел возвращаться на ее щеки. Лишь с первым теплом, начав полоть, она почувствовала себя лучше.

— Если работа тебе во вред, отдыхай, — говорил ей Тоне. В глубине души он был доволен, что жена взялась за дело, но из-за детей боялся, как бы она не умерла.

— Мне только на пользу, если я немного подвигаюсь, — отвечала она. — Теперь я окрепну. А знаешь, я уж боялась — что-то со мной будет…

Лето вернуло ей силы. Лицо у нее загорело, она трудилась с утра до вечера. Все же она чувствовала, что здоровье у нее не то, что прежде, но никому не говорила об этом.

14

Девочек, рождение которых стоило матери здоровья, нарекли при крещении Марией и Анной. Обе были здоровые, пухлые, пили молоко, возились в траве и росли не по дням, а по часам.

Мицка, правда, сначала немного прихварывала, но за несколько месяцев выправилась так, словно ничего и не было. Разве что это ее сделало чуть помягче нравом. Мать любила ее не так, как Анку, хотя Мицка походила на нее больше, даже чуть-чуть косенькая была вроде матери. Может быть, именно поэтому Тоне оказывал ей предпочтение; девочка, чувствуя себя любимицей отца, льнула к нему. При каждом удобном случае он брал ее на руки и подбрасывал. Неловок он был притом донельзя и часто забывал, что в руках у него ребенок, а не топор.

— Не понимаю, чего это она хнычет, — дивился он.

— Сам-то ты хорош! — ласково укоряла его жена, с преданной любовью смотревшая на дочек. — Зашиб ее, а еще спрашиваешь.

— Ну ладно, ничего ей не сделается! — недовольно буркал отец.

И каждый раз Марьянце приходилось отбирать у него Мицку и успокаивать ее в своих объятиях. На том дело и кончалось — никогда они с мужем всерьез не ссорились из-за детей. Хватало других забот. С рождением девочек семья выросла вдвое, вдвое выросла радость, а работы стало больше в три раза.

Прежде супруги ложились в постель усталые, спали крепко и утром вставали отдохнувшими. Теперь они просыпались по нескольку раз за ночь. Зажигали лампу и склонялись над большой колыбелью. Порой им случалось утром проспать, и их застигал врасплох дневной свет, лившийся в окна. Работая в поле, Марьянца то и дело подымала голову и прислушивалась, не плачут ли дети. Тоне, косивший траву в саду, вдруг бросал косу и мчался домой, а когда он прибегал, там все было тихо. Беспокойство о дочерях пересиливало заботы о хозяйстве и скотине. Оно переполняло сердца родителей, пронизывало каждую жилку, томило их с утра до вечера, с вечера до утра. Они валились с ног от усталости, чувствовали себя связанными по рукам и по ногам и со страхом думали о приближающейся страдной поре.

— Трудно нам будет, — как-то вечером сказал Тоне. — Может, няньку возьмем?

Марьянца посмотрела на него. Эта мысль уже много раз приходила ей в голову, но она не решалась высказать ее. Да и характер у Марьянцы был такой же необщительный, как у Тоне, и только самый крайний случай мог заставить ее терпеть в доме чужого человека.

— Что ж, я не против, — сказала она.

В воскресенье она отправилась в приход, пробыла там до вечера и привела с собой бледную и робкую девушку. Родом она была из Новин, из бедной семьи, где люди пухли с голоду; из дому она ушла с радостью.

С ее появлением Ерамы уже меньше чувствовали ту большую перемену, которую принесли в их жизнь близнецы. Дети вскоре привыкли к своей тихой, грустной няне. Тоне и Марьянца днем могли работать без помехи. Каждый вечер Мицка и Анка встречали родителей перед домом и хныкали, пока их не брали на руки.

Так миновало самое трудное время, когда Ерамам приходилось нести на себе тройную тяжесть, и бремя, которым были для них Мицка и Анка, становилось все более легким и незаметным. Девочки быстро росли; через несколько лет нужда в няньке отпала. Они уже сами могли сделать для себя, что нужно, когда родителей не было дома: устав, они ложились где-нибудь в тени и засыпали. Они наполняли дом веселым щебетом, говором и смехом, ссорами и плачем.

Тоне улыбался и думал, что в ерамовском доме еще никогда не было такого оживления. Когда дочери подросли, отец стал ими заниматься больше, чем прежде. А они как-то отошли от матери и обратили всю свою любовь на него, потому что он старался их позабавить, подкидывал их на коленях — обеих сразу, поднимал под самый потолок, пел им смешные песенки и делал игрушки.

Конечно, все эти игрушки были игрушками для мальчиков. Хотя Тоне давно забыл о своем детстве, теперь ему живо вспомнились те дни, когда он бегал вокруг дома в одной рубашонке. Казалось, будто и сам он стал немного ребенком. Он учил дочек строить домики и хлевы, плел для них корзиночки, делал маленькие сани и грабли, вырезал им из дерева тележку и маленького бычка, корытце для воды и трещотку. В один из воскресных дней он даже соорудил для них на речке водяную мельницу с колесом. Девочки смеялись от радости, и отец смеялся вместе с ними. Немного сконфузился, когда сосед застал его за этим занятием.

— Дети есть дети, — сказал он в свое оправдание.

У девочек в общении с отцом развился несколько мужской характер. Особенно у Анки, которая по натуре была жестче Мицки, не интересовалась ни кухней, ни куклами и не чувствовала особой привязанности к матери, хотя Марьянца по-прежнему не могла скрыть своего пристрастия к ней. В разговорах сестры не нежничали и говорили друг о друге так, точно они мальчики, а не девочки:

— Он меня ударил, озорник, — жаловалась Мицка на Анку.

— А ты меня первый, камнем, — врала Анка, не останавливавшаяся ни перед чем, когда дело шло о ее интересах.

Тоне и Марьянца, отдыхая от работы, наблюдали, как их дочки копошатся на обочине поля, городят частоколы из палочек, и дивились, что малыши в своих детских потехах более неутомимы, чем взрослые в своей работе.

— Растут, — сказал как-то Тоне.

— Скоро нас перегонят, — вздохнула жена. — Помощницы тебе будут, когда я помру.

У Тоне при этих словах сжалось сердце: он не любил думать о смерти.

— А вот ни помощника, ни хозяина у нас не будет, — медленно и задумчиво проговорил он.

Марьянца долгим взглядом окинула мужа. Она почувствовала — Тоне высказал то, что с давних пор носил в своем сердце. А что она могла ему ответить? Это тяготило и ее тоже, но словами горю не поможешь. Что кому на роду написано, то и сбудется.

15

Летом, когда над землей дрожало знойное марево, когда стрекозы летали с куста на куст и только от леса и воды веяло прохладой, Марьянца жала траву невдалеке от ручья. Сама того не заметив, она наступила на гадюку, и та ужалила ее в голую ногу.

Марьянца вскрикнула и отскочила в сторону, но тотчас же убила змею серпом, перерезав ее пополам. Рана была едва заметной, точно от укола тернового шипа. По ноге текла тоненькая струйка крови, спекаясь над щиколоткой красной ягодой.

Сорвав лист подорожника, Марьянца вытерла кровь и далеко отбросила листик. Потом срезала однолетний ореховый побег, нанизала на него обе половинки пестро разрисованной гадюки и повесила на куст, чтобы отпугивать змей. Мертвую гадюку тотчас облепила мошкара.

Анка, бывшая с матерью, во все глаза глядела на обрубки змеи, висевшие в ярком солнечном свете над ее головой.

— А почему надо обязательно однолетнюю ореховую ветку? — спросила она.

— Иначе гадюка снова оживет.

— Даже если перерезана?

Мать не знала, что ответить. Она продолжала жать, стараясь держать укушенное место на солнце. Нога болела все сильнее, и Марьянце показалось, что голень отекает. Там, где была только маленькая ранка, появилась краснота и припухлость, грозившая разлиться по всей ноге, от щиколотки до колена.

Через некоторое время Марьянца отложила серп и села у тропинки.

— Что с вами, мама? — спросила Анка.

— Нога болит, — ответила та. — Домой надо идти. Собери в корзину то, что я нажала, и иди за мной.

Марьянца двигалась с трудом. Нога совсем онемела. По дороге она выломала палку и шла, опираясь на нее. Подойдя к дому, Марьянца почувствовала, что теряет сознание, и, едва добравшись до лавки, упала на нее.

Собрав последние силы, Марьянца приложила к ранке земли, чтобы унять жар. Боль расходилась по всей ноге; начался озноб, как в лихорадке. Марьянца легла в постель.

Мицка позвала отца, который косил на лугу, повыше дома. Он пришел и, удивленный, остановился у кровати.

— Гадюка меня ужалила, — сказала Марьянца.

— Покажи!

Ему стало не по себе, даже дрожь пробежала по телу. Склонившись, он пощупал ногу жены около раны.

— Ай! — вскрикнула она. — Если не полегчает, то всю ночь спасу не будет.

— Если не полегчает, придется заговорить, — веско заключил Ерам.

Но легче не стало. Мышцы сводило судорогами, боль стала невыносимой. Марьянца стискивала зубы и стонала; время от времени она теряла сознание.

— Надо идти, — решил Тоне. — Пойду! — И наказал Анке: — Смотри за матерью. По дороге я кликну Мицку.

Он зашел за хлев и поглядел на луг. Под дубами Мицка ворошила сено.

— Мицка! — крикнул он, набрав полную грудь воздуха. — Ступай домой!

Девочка побежала вниз по склону. Тоне стремительно зашагал по саду, подобрал по пути зрелую грушу и сунул ее в карман; перескочив через ограду, он угодил в канаву с водой, так что всю дорогу в башмаках у него хлюпало. По лесу он шел напрямик, продираясь сквозь чащу и перебираясь через кучи валежника, пока наконец не выбрался на тропу.

Старый Робар, за которым он шел, ворошил на своем покосе сено, попыхивая коротенькой трубкой.

— Идем скорей со мной! — не помня себя, крикнул Тоне, у которого не выходил из памяти растерянный взгляд жены, провожавший его до дверей.

— Что случилось?

Узнав, что жена Ерама в опасности, старик выбил трубку, сунул ее в карман и положил грабли на плечо.

— Погоди, я сейчас.

Старик пошел к дому. Четверть часа ожидания показались Ераму вечностью. Когда сосед вернулся, они двинулись в гору. Погрузившись в тревожные мысли, Тоне едва отвечал разговорчивому старику Робару.

Они пришли. Широко раскрытые испуганные глаза Марьянцы искали чего-то под потолком. Лицо ее поминутно искажалось судорогой боли. Нога лежала на подушке, голая, распухшая, горячая, дрожащая мелкой дрожью.

— Больно? — спросил Робар.

Марьянца только кивнула.

— Скоро полегчает, — важно сказал старик и снял шляпу.

Он полез в карман и вытащил оттуда маленькую книжечку в пергаментном переплете, огарок тоненькой восковой свечки и кусок свинца величиной с боб.

— Марьянца, гадюка тебя укусила или просто воспалилась нога? — спросил он.

— Гадюка это была, — медленно проговорила Марьянца. — Я ее убила.

Робар зажег свечу и снова повернулся к больной, которая казалась уже более спокойной.

— Марьянца, веришь ли ты в заговор? — спросил он. — Если не веришь, он тебе не поможет.

— Верю, — ответила она истово.

Старый Робар опустился у кровати на колени и положил свинец на рану. В левой руке он держал свечу, в правой — раскрытую книжечку.

— Приготовь кусок хлеба, — оглянулся он на Тоне. — В очаге есть огонь?

— Есть, — ответил Тоне. — А вот хлеб.

Робар сделал над ногой Марьянцы крестное знамение и стал читать по книжечке молитву. Он старался придать своему голосу как можно больше мрачной торжественности, от которой у всех, кто был в доме, холодок побежал по спине.

— О ты, святой Магер! О ты, святой Мариц! О ты, святой Штефан! Яд, откуда ты пришел, туда же и уйди! Прочь, яд, от Марьянцы назад!

Потом он сказал Марьянце:

— Прочти пять раз «Отче наш», пять раз «Богородице, дево, радуйся» и «Верую», а я тоже буду про себя молиться.

Торжественные минуты тихой молитвы тянулись долго. Потом старик взял кусок хлеба и стал говорить над ним.

— Бог отец, Бог сын и Бог дух святой. Яд, заклинаю тебя, — тут он устремил пронзительный взгляд на ногу Марьянцы, дергавшуюся от боли, — иди на этот хлеб, а с этого хлеба иди в гадюку, во имя Бога отца, Бога сына и Бога духа святого и во имя святого Шемпаса.

Он трижды перекрестил хлеб, потом три раза плюнул на него и отдал Тоне.

— Брось его в огонь!

Тоне послушался. Хлеб съежился в огне и почернел. Старый Робар читал дальше, голос его звучал несколько иначе, не так грозно.

— Стоит святая гора, на той горе святой престол, на том престоле святой Шемпас, и держит он в руках святой меч. Пришла к нему матерь Божия и принесла на руках милосердого Иисуса и сказала святому Шемпасу: «Почему ты не поможешь страждущему человеку, страждущей Марьянце?»

Они прочли «Верую», громко, нараспев, слово за словом. Робар поднялся, задул свечу, снял свинец с раны и сказал:

— Коли будет на то господня воля, святой Шемпас поможет тебе.

Робару принесли водки и хлеба.

— Только бы яд до сердца не дошел, — с дрожью сказал Тоне.

Старик налил себе водки и поднял стаканчик к свету, как бы разглядывая, чист ли напиток.

— Если уж так суждено, то ничего не поможет, — сказал он.

— Может, за священником сходить?

— От этой напасти так быстро не избавишься, чтобы как рукой сняло. До утра можно подождать.

Ночью Марьянца потеряла сознание и долго не приходила в себя. Все тело ее так онемело, что она не могла пошевельнуться.

— Священника! — прошептала она чуть слышно.

«Неужто и правда быть беде?» — сжалось сердце у Тоне.

В Новинах появился новый молодой священник, который, чтобы не опоздать с причастием, всю дорогу бежал бегом, по первой заре, под петушиное пение и трели соловьев.

Перед домом стояла Мицка. Увидев отца и священника, она опустилась на землю и громко заплакала.

Тоне все понял. Они опоздали. На него свалилось такое тяжкое горе, какого он еще не знал. Он припал к бревенчатой стене, задыхаясь от слез, струившихся по его щекам.

16

Мицка и Анка остались без матери в том возрасте, когда они уже не были детьми и еще не стали взрослыми девушками. Они были знакомы со всеми крестьянскими работами, но в домашнем хозяйстве ничего не смыслили. Тоне оказался в том же положении, в каком был, когда умерла его мать: снова на него легли и уход за скотом, и стряпня. Девочки робко глядели на него, а помочь не умели.

Как-то раз он был до того утомлен и подавлен, что, переступая как-то вечером порог дома, упал бы, если бы не успел ухватиться за косяк двери и сесть на скамью. Перепуганные Мицка и Анка заплакали. Отец попросил воды, жадными глотками выпил ее, и ему стало легче.

— Что-то у меня в глазах потемнело, — сказал он. — Не ревите!

А сам подумал: «Что, если я тоже умру, и девчонки останутся одни на свете?» Это так его испугало, так потрясло, что он не мог сдержать слез. После смерти жены он очень сдал, ослабел душой и телом, и сам это чувствовал. Так они плакали втроем, а потом сидели молча, пока не стемнело и за садом, в куче выкорчеванных пней, не раздался сиплый крик сыча.

Тогда Тоне подумал, что ни плачем, ни молчанием сыт не будешь.

— Сходи за водой и налей в горшок! — велел он Анке. — А ты, Мицка, разведи огонь! Что дальше делать, я потом скажу.

— Почему это я за водой, а не Мицка? — заупрямилась Анка.

— Мицка боится.

— Я тоже боюсь.

На самом деле она совсем не боялась или боялась самую чуточку. Ей просто не хотелось слушаться. Тоне уже давно заметил, что характеры у его дочек совсем разные. Теперь он в этом с горечью убедился. Мицка такая же, как мать: коренастая и добродушная, немного медлительная в движениях и несловоохотливая. Анка же вытянулась вверх, была крепкого сложения; на ее веснушчатом продолговатом лице застыло жесткое выражение. В работе за ней было не угнаться, и за словом она в карман не лезла. Нет, Тоне не мог себя упрекнуть, что он к ней несправедлив, хотя Мицка была ему ближе. Но все-таки Анка видела, что отцовский взгляд никогда не ласкает ее, а как ласково глядела на нее мать и как нежно гладила ее по голове! Анка чувствовала, что вместе с матерью потеряла все, и потому была теперь еще более строптивой и задиристой.

— Ну, учитесь, — гудел Тоне, сидя у очага. — Мицка, сыпь муку в кипяток! Не всю сразу. Да мешать не забывай! Соль положила?

— Положила. Ой, горячо!

Мицка обожглась. Анка злорадно смеялась.

— Отодвинь горшок! Так… А то вся наша стряпня подгорит. Будете мне помогать. Ты, Мицка, по кухне, а ты, Анка, в хлеву…

— Конечно, я — в хлеву, а Мицка по кухне, — огрызнулась Анка.

— Ну, ну, ладно. Ты посильнее.

— Она лентяйка, ей лень поворачиваться.

— Опять ты за свое, — остановил ее отец. — Не будь ты язвой! Сделаем так: сначала в хлеву поработаешь ты, а потом Мицка, а ты будешь тогда на кухне. Вам надо всему научиться.

На том и порешили. Анка больше не перечила.

В этот вечер похлебка, к огорчению Мицки, подгорела. Тоне зачерпнул три раза и потом облизал ложку и положил ее на стол.

— Ну уж как выйдет, так и выйдет.

Так дело и шло. Девочки хватались за все подряд, были неопытны и неловки. Тоне постоянно приходилось присматривать за ними и помогать. Но он и сам толком не разбирался в домашнем хозяйстве и тем более не мог быть тут учителем. Анка и Мицка действовали по собственному разумению. Все страдали: дом, скотина и люди.

— Как это ты один с девчонками управляешься? — спрашивали Тоне соседи, возвращаясь вместе с ним из церкви.

— Да как Бог на душу положит, — отвечал он. — Они ведь растут. Будь они с каждым днем меньше, тогда бы другое дело.

Молчание. Отойдя, он услышал за своей спиной:

— Говорят, денег у него куры не клюют, а сам до того скупой, что работницу нанять боится.

Тоне стало не по себе, и он еще больше насторожил уши.

— Сундук с талерами? А кто их видел?

— Люди говорят. Да и на что ему работница! Он, глядишь, женится, чтоб ему еще чего перепало. Знаем мы его.

Тоне ускорил шаги, чтобы не слышать этих толков. То, что люди считают его более богатым, чем он был в действительности, одновременно и сердило его, и было ему лестно.

За обедом слова соседей не выходили у него из головы.

— Вы когда-нибудь слыхали, — обратился он к дочерям, — что у нас дома полный сундук талеров?

Сестры переглянулись и некоторое время молчали.

— В церкви, на уроке закона Божия, нас ребята дразнили, — призналась Анка, покраснев до ушей.

— Вот как! — кашлянув, сказал Ерам. — И что же вы сказали?

— Да Анка им дала кулаком по носу, — сообщила Мицка.

Тоне подумал и рассмеялся.

— Ну, а как вы думаете, правда это?

Мицка никогда о деньгах не думала. Анка же видела, как отец, когда надо было платить за похороны матери, отпер расписной сундук и достал оттуда талеры. А продав теленка, высыпал выручку на дно сундука. Тогда Анка, лежа в постели, приподнялась, чтобы поглядеть, но отец быстро запер сундук.

— Правда, — теперь заявила она. — Вон он, сундук-то.

— И что он полон доверху — знаешь?

— Немного не хватает, — ответила она.

Тогда Тоне снял с пояса ключ, отпер сундук и приподнял фальшивое дно, под которым скрывался клад. Нет, сундук не был полон. Лишь один его угол занимали блестящие столбики. И все же серебра было столько, что девочки, имевшие самые фантастические представления о ценности денег, глазели на него, словно завороженные. Мицка застыла в немом изумлении, точно перед сияющим алтарем, а в Анкиных глазах вспыхнула алчность.

Ерам не заметил этого огня, он смотрел только на Мицку. Ему казалось, что дочери чувствуют то же, что чувствовал и он, когда отец посадил его, голопузого мальчишку, на кучу монет.

— Ну, что скажете, а?

— Кому вы это отдадите? — спросила Анка.

У отца перехватило дыхание.

— То есть как это — кому отдам?

— Да так, — смущенно проговорила Анка, — перед смертью.

Отец только теперь увидел жадный блеск в глазах дочери. Он не сказал ни слова, запер сундук и сел на него. Сердце защемила глубокая тоска — он сам не знал, откуда она взялась. Тоне задумался; волнение его постепенно утихло, и в конце концов он усмехнулся над самим собой.

Он снова отпер сундук, достал из него талер и подал Мицке, та начала было отнекиваться. Второй талер он дал Анке.

— Берегите их! — сказал он. — И если кто-нибудь скажет, что у нас целый сундук денег, молчите! Пускай люди думают, будто наш сундук и не запрешь никак, до того он полный.

Девочки кивнули, соглашаясь. Тоне запер сундук и надел ключ на пояс, который по примеру покойного отца никогда не снимал.

17

Приближался день святого Гермагора. Солнце палило с утра до вечера, кузнечики трещали без умолку, на камнях грелись гадюки. Плешец весь горел в золотом сиянии. Было слышно, как на поле отбивают и точат косы. Косцы время от времени протяжно перекликались, а то запевали песню: раздольная и печальная, полная тоски, она уносилась в долину, переливаясь и звеня, как звуки струн.

Тоне в это лето не нанимал косцов, косил сам, участок за участком. Ему помогала Анка. Скошенную за день траву на следующий день сгребали и убирали на сеновал. Над Плешецем время от времени собирались тучи, погромыхивал гром, но дождя не было. Ерамов мучила жажда. У Мицки все во рту пересохло, она искала в кустах землянику и ежевику, чтобы утолить жажду. Анка жевала кислицу.

— Можно, я схожу за водой? — наконец не выдержала Мицка.

Тоне не ответил, пока не обкосил кругом большой камень, выглядывавший из травы.

— Я сам схожу, — сказал он. — Заодно и в хлев загляну.

Он повесил косу на ветку граба, поднял мимоходом пучок сена и помял в руке, чтобы определить, насколько оно высохло, а потом медленно зашагал между кустами к дому, соломенная крыша которого виднелась среди деревьев далеко внизу.

На скамье перед домом он, к своему удивлению, увидел чужую корзину, в которой лежало какое-то тряпье и мешок. Тоне поискал глазами владельца корзины и, никого не обнаружив, пошел в хлев кинуть коровам сена.

Двери хлева были распахнуты настежь, Тоне в изумлении замер на пороге. Возле яслей стояла коренастая женщина, сложением напоминавшая покойную Марьянцу. Лицо ее бороздили крупные складки; Тоне никогда прежде ее не видел. Рот у незнакомки был большой и почти беззубый, — так что при разговоре она шлепала языком по нижней губе. Из-под юбки, подоткнутой на боку, виднелись пестрая исподница и красные чулки. Она ничуть не смутилась, заметив вошедшего хозяина.

— М-да, — сказала она, поднеся уголок платка ко рту, чтобы скрыть отсутствие зубов, — иду это я мимо, слышу, что коровы мычат, вот и зашла им сена подложить.

Тоне подавил зашевелившееся в нем недоверие и, хоть и не знал этой женщины, не стал спрашивать, кто она и откуда.

— Мы на работе, — пояснил он, — некогда было.

— Я так и думала. — Женщина вышла из хлева. — Трудно тебе без жены-то. М-да, что это я сказать-то хотела — хороший скот у тебя, Тоне.

Тоне запер хлев, дивясь про себя тому, что женщина его знает. Он направился с ней к дому, гадая, откуда она может быть. Приставать с расспросами он не любил.

— Ты тут вроде бы ни разу не бывала, — кашлянув, сказал он.

— И правда, — согласилась она, несколько замявшись. — Я в Новинах была, а теперь иду домой. Ты меня не узнаешь? — спросила она, усевшись в горнице на скамью и облокотившись о стол.

Тоне торопился, ему не терпелось кончить косьбу, и он остался стоять.

— Что-то не похоже, чтобы я тебя когда-нибудь видел.

— Да мы же почти соседи, — деланно засмеялась женщина, а ее маленькие карие глазки обшаривали комнату. — Ну, не с тобой соседи, так с Ограйником. Они на бугре, а мой домишко в овраге.

Теперь Ерам припомнил. Как-то раз он слыхал о вдове, живущей в ветхой хибарке по другую сторону Плешеца.

Ее мужа, который, как говорили, был никудышный человек, убило деревом на порубке. Вдова при нужде заменяла повивальную бабку, разносила по домам целебные травы, чтобы прикрыть этим свое нищенство. Слыхал он и еще какие-то пересуды о ней, но пропустил их мимо ушей и не запомнил.

— Ага! — проговорил он. — Значит, ты та самая! Вроде бы Уршей тебя зовут?

— Мретой. Мрета мое имя, м-да, — шепелявила она, уставясь на расписной сундук. — И не боишься ты вот так оставлять дом без присмотра?

— А что?

— Как бы не обокрали.

— Да что у меня воровать-то? — отмахнулся Ерам кисетом, из которого доставал табак. Но на душе у него стало тревожно.

— Говорят, ты человек денежный.

Слух о Ерамовых талерах разнесся по всем окрестным холмам и долинам. Даже те, кто сначала не верил в это, со временем уверовали и стали рьяно убеждать других. Шептали даже, будто Ерам, боясь воров, каждую ночь кладет под подушку топор. А Тоне ничего такого и в голову не приходило. Дом всегда стоял открытый настежь. Теперь Тоне впервые охватил страх перед грабителями. Он поглядел на сундук и уселся на него.

— Да нет, какой там денежный.

Раньше ему льстило, когда говорили о его богатстве, а теперь захотелось, чтобы никто о нем не знал.

— Ну, много у тебя этого добра или мало, — сказала Мрета, не спуская глаз с сундука, точно ее заинтересовали нарисованные на нем картины, — плохих-то людей хватает, зато честных с каждым днем все меньше становится. Ясное дело, ты, как и я, один, работы по горло: коли ты дома, так на поле тебя нет. Уж я-то это знаю, самой приходится дом бросать, чтобы на хлеб себе заработать. Так у меня хоть никто ничего украсть не может, потому что у меня и нету ничего. А если бы что-нибудь было, хоть один-разъединственный талер, то день и ночь бы стерегла…

Ерам начал догадываться, куда она клонит.

— А сына у тебя разве нет? — попробовал он переменить разговор.

— И есть и нет. По Боснии шатается и весточки о себе не подает, окаянный!

— А зарабатывает много? — заинтересовался Тоне; он видел в приходе парня, который вернулся из Боснии и по воскресеньям бренчал в карманах деньгами.

— Зарабатывает-то хорошо, да, поди, тут же все и пропивает.

Мрета спохватилась, что сказала лишнее, и прикусила язык. Она окинула Тоне пронзительным взглядом и, убедившись, что он пропустил ее слова мимо ушей, прямо перешла к делу:

— А почему бы тебе не жениться?

Ерам после смерти Марьянцы еще ни разу не подумал о женитьбе. И теперь он быстро и решительно отогнал эту мысль.

— Стар я уже о всяких глупостях думать, — сказал он, проводя рукой по волосам.

— О каких это глупостях? — загорячилась Мрета. — Кто говорит о глупостях? Тебе хозяйка нужна, а дому сторож.

Тоне начинал раздражаться. Эта женщина чем дальше, тем больше была ему неприятна. Однако он сдерживался из последних сил.

— Да вот девчонки подрастут.

— Конечно, подрастут. И замуж их выдашь. А тебе нужен кто-нибудь, кто бы за тобой ходил, когда ты состаришься. А может, еще и сын у тебя будет…

— Это у меня-то, когда меня уж в дугу согнуло? — Ерам потерял терпение. Он встал с сундука и взялся за бочонок, чтобы отправиться за водой.

— Возьму одного зятя в дом, вот мне и сын.

— Так ведь кабы знать, каков он будет!

— А мы его сначала поглядим со всех сторон.

— Твоя голова, тебе и думать, — нахмурилась Мрета и встала. — Грош на дороге только один раз человеку попадается — не поднимешь, так другой прохожий подберет, — сказала она и, выйдя из дома, взвалила на спину корзину. — Ну, счастливо оставаться.

Тоне процедил сквозь зубы: «С Богом», — и долго смотрел, как она ковыляет по тропинке, ведущей к Робару. Когда Мрета скрылась за поворотом, он сплюнул, но неприятное ощущение не исчезло. Впервые он отыскал ключ от входной двери и запер дом.

18

Тоне и не заметил, как Анка стала выше его ростом и сильнее. Мицка же раздалась в ширину. Она была тихой, работящей и безропотно-покорной девушкой. Анка же голосом и повадками смахивала на парня. Она колола дрова, косила траву, таскала сено, как парень, и даже умела, перекликаясь, играть голосом, как парни. Когда была Анкина очередь стряпать, обед получался скудным и невкусным. За столом она всегда отрезала себе самый большой кусок хлеба.

Тоне косился на нее, замечая, что в клецки с одной стороны шкварок положено больше, чем с другой, и та сторона, что пожирнее, повернута к Анке. Мицка хватала миску и поворачивала ее так, чтобы шкварки оказывались перед отцом. Анке кровь бросалась в лицо, она стукала сестру ложкой, а та принималась плакать.

— Будет когда-нибудь тихо? — ворчал отец. — Постыдились бы!

В пору девичества сестры вступили одновременно: глаза их засветились беспокойным блеском. Они вертелись перед зеркалом величиной с ладонь, тщательно причесывались, даже умываться стали чаще. По воскресеньям шли в церковь, разрядившись в пух и прах. После службы обе теперь задерживались в селе дольше, чем прежде. На новые платья, белые передники и головные платки пошло немало талеров из расписного сундука.

По субботним вечерам и по воскресеньям вокруг дома бывало оживление. Из деревни приходили парни, иногда заглядывали в избу, шутили и смеялись с девушками и наконец уходили. После долгих лет безмолвия в этом безлюдье повеяло жизнью и стало шумно.

Тоне все видел и слышал и тихонько усмехался в усы.

— Отдадите вы за меня вашу Анку? — спросил его однажды наполовину в шутку, наполовину всерьез один из парней.

— Если она захочет, почему бы и не отдать? Одной из них так и так придется уходить из дому.

— Только не мне, — бросила Анка.

Мицка поглядела на отца и промолчала.

Несмотря на разницу характеров, сестры ни разу не поссорились по-настоящему. Может быть, благодаря покладистому нраву Мицки, которая всегда уступала Анке без грубых слов, плача или драки. Только в одном они не могли сойтись. Когда разговор заходил о том, которая из них должна будет после замужества переселиться в дом мужа, глаза обеих загорались одинаковым упорством.

— Ну, ясно же, — говорила Анка. — Старшая останется дома, а младшая пойдет к мужу.

— Смотри-ка! Может, ты и есть старшая?

Они знали, что по возрасту одинаковы, но постоянно забывали об этом. Мицка считала себя старшей из-за своей дородности, а Анка, выросшая почти под потолок, считала это доказательством своего старшинства. Она и в самом деле выглядела старше из-за мужеподобного склада своего веснушчатого лица.

— А может, ты? — кипела Анка. — Ты рехнулась, что ли?

— Уж во всяком случае, я не младше тебя. В один день родились.

Вспомнив об этом обстоятельстве, они умолкали. Мицка всем сердцем была привязана к отцу и к дому, и ей было бы невыносимо тяжело расстаться с родным очагом. Анка же была точно отравлена мыслью о талерах, спрятанных в сундуке. Если она уйдет из дому, ей дадут только приданое. Если останется, то после смерти отца сундук перейдет к ней со всем, что в нем сохранится. Мысль об этом не покидала ее ни днем ни ночью.

— А может, я и правда старше тебя?

— Это как же, хотела бы я знать?

— Не могли же мы сразу обе родиться. Поняла?

— Ладно, — решила Мицка, — спросим отца!

За ужином они несколько раз подталкивали друг друга локтем, но ни одна не решалась заговорить первой.

— Ну, что у вас там еще? — поднял голову отец.

— Да вот нам охота знать, которая из нас родилась раньше, — отважилась Анка. — И мы решили вас спросить.

Тоне недовольно оглядел дочерей. Продолжая жевать, он раздумывал, не зная, что ответить на вопрос. Господи, они же сначала были такие махонькие и такие похожие, что он их почти не различал. Может быть, даже имена, данные им при крещении, потом перепутались.

— Понятно, одна родилась раньше другой, — сказал он. — Да только я не знаю которая. А в чем дело?

— Мы хотим знать, которая останется дома.

— Одна останется. Двум места не хватит.

— А которая?

— Та, которая захочет.

— А если мы обе хотим?

У Ерама екнуло сердце. Никогда в доме не было ссор, а сейчас он вдруг почувствовал, что добром дело не кончится. Он посмотрел на дочерей, глаза которых светились немым упорством. Это встревожило его, он облизнул ложку и со стуком положил ее на стол.

— Грызться между собой из-за этого мы не будем, — хриплым голосом сказал он. — Та, к которой раньше посватаются, пойдет из дома, а другая останется. А если кто не согласен… — И, не договорив, умолк.

Твердость отца подействовала на дочерей, они прекратили спор. Не поднимая глаз, обе молча ели, зачерпывая ложками из миски.

После этого сестры со страхом стали думать о том, что вот-вот порог дома переступит какой-нибудь жених. Но парней они все-таки не прогоняли — у обеих кипела в жилах молодая кровь. Парни из деревни приходили по ночам и стучали в окна. Ерам, который уже несколько лет спал на чердаке, снова переселился на печь. Помня собственную молодость, он не доверял дочкам. При каждом шуме он просыпался.

— Мицка! — постучал однажды кто-то в окно.

Девушки подняли головы.

— Отец спит? — спросила Мицка.

— Не знаю, — ответила Анка. И спросила парня: — Чего тебе?

— Пусть Мицка подойдет к окну.

Мицка тихонько поднялась, накрылась шалью и подошла к окну. Тоне почувствовал, как в горницу ворвалась струя холодного воздуха. Шепоту и приглушенному смеху, казалось, не будет конца. Тоне не вытерпел:

— Что там такое?

Мицка нырнула в постель и притаилась под одеялом. За открытым окном стояла неподвижная тень.

— Будет когда-нибудь покой или не будет? — повысил голос Ерам, слез с печи и запер окно.

Со двора ему ответили сердитым восклицанием.

Встав поутру, чтобы идти в лес за листьями для подстилки, Тоне не мог найти корзины ни в сарае, ни под навесом.

— Отец, гляньте-ка, — показала ему Мицка на вершину самого высокого грушевого дерева.

Все корзины и короба были привязаны к верхним веткам и качались, будто зрелые плоды.

— Вот черт! — разозлился Ерам. — Кто это начудил?

Мицка знала, но молчала. Знал и Тоне.

— Пусть только попробуют еще раз прийти, я их колом по загривку, — клялся он, с трудом влезая на грушу.

Парни пришли, но прогонять их он не стал.

19

После этого между сестрами воцарился мир. Они уже не препирались о том, кто из них останется дома; ждали, что явится жених, и все само собой решится. По крайней мере, Мицка ждала этого, у Анки же в голове бродили другие мысли.

Самые большие холода уже кончались, солнце изо дня в день пригревало все сильнее, и повсюду пробуждалась жизнь, когда в дом наконец постучался жених. Это был Тавчаров Янез, дом которого с прилегающей к нему четвертью надела стоял на склоне горы над Новинами. Янезу нужна была жена, которая бы стерегла дом и ходила за коровой, когда он отправлялся на дальние лесные промыслы.

Парень был красивый и сильный, слыл честным малым и хорошим работником, и Тоне обрадовался ему. О том, что Янез пришел свататься, Ерам догадался по праздничной одежде гостя.

Янез сел к столу, хозяин принес ему хлеба и водки.

— Где девушки? — спросил парень.

Тоне не знал, к которой он будет свататься, так что счел за лучшее позвать обеих. Мицка в это время кидала навоз, Анка в дальнем конце сада рубила сухие ветки и связывала их лозой в вязанки.

— Что такое? — откликнулась она, выпрямляясь, когда отец позвал ее.

— Иди домой! Жених пришел.

— А кто?

Тоне сказал.

Девушка нахмурилась. Она вспомнила, как на ярмарке Янез лишь ей одной покупал гостинцы, а на Мицку не обращал никакого внимания. Больше всего Анке хотелось сейчас остаться в саду, но перечить отцу она не решалась. Она придумала другой выход.

— Сколько приданого вы думаете дать? — спросила она, идя с отцом к дому.

— Да о чем говорить! — отмахнулся Тоне. — Что ты, что Мицка получите столько, сколько положено хозяйской дочке.

— Не сходите с ума! — вскипела дочь. — Раздадите все деньги, а вам ничего не останется. Они же вам нужны будут под старость. А если беда какая в доме?.. Когда помрете, еще будет не поздно кому-нибудь их после вас получить.

Ерам смерил ее долгим взглядом. Ум его был слишком неповоротлив для того, чтобы разгадать ее замысел.

— Ну, уж как-нибудь поладим, — пробормотал он.

Мицка уже сидела у стола и разговаривала с женихом. Когда в горницу вошла Анка, глаза у парня заблестели. Анка, при всем своем неробком нраве, покраснела до ушей; Мицка и отец переглянулись.

Разговор сразу замер. Никто не знал, что сказать. Жених взял ножик и вертел его в руках.

— Пойди, зажарь ему яичницу! — мигнул Тоне Мицке.

— Я зажарю! — отозвалась Анка, прежде чем жених успел отказаться.

Она исчезла в сенях. Это показалось ей наилучшим выходом из неудобного положения, в котором она очутилась. Янез глядел ей вслед. Немного спустя поднялась и Мицка и вышла из комнаты.

Ерам чувствовал себя неловко, но что предпринять, не знал. Ясно было, что Янез пришел свататься к Анке, а она нарочно избегает его, хотя этого не следовало бы делать. Жених тоже был смущен. Он сказал несколько слов о погоде, о плохой дороге и наконец решился:

— Я к вам по делу пришел, Ерам.

— Да и мне так кажется, — ответил хозяин, не без симпатии глядя на гостя.

— Жена мне нужна. Вот я и подумал, не отдадите ли вы за меня вашу Анку. Дом мой вы знаете, обо мне тоже, я думаю, ничего худого не слыхали.

— Кабы все такие были! — поддержал его Тоне. — Все бы такие были! Кто тут что-нибудь против скажет? Только бы Бог здоровья дал!

У парня камень с души свалился.

Между тем в сенях схватились Мицка и Анка.

— Ты чего за мной притащилась! — прошипела Анка. — Сидела бы в горнице.

— Так не ко мне же сватаются.

— А я за него не хочу.

— Почему это не хочешь?

Анка не ответила и сердито загремела посудой. Подав на стол яичницу, она вознамерилась тотчас уйти. Но отец окликнул ее:

— Анка, присядь-ка! Куда тебе торопиться?

— Посуду мыть.

— Погоди! Вот Янез к тебе сватается.

Анка остановилась посреди комнаты. Она растерялась, стояла вся красная, пытаясь сохранить спокойствие, не осрамить дом.

— Так он мне ничего не говорил.

— Ну, так говорит теперь. Разве не самое время?

— Анка… — начал было парень, но девушка больше уже не могла владеть собой и вылетела из комнаты.

Тоне был глубоко уязвлен ее поведением. Он посмотрел на смутившегося парня, тихо выругался, встал и вышел.

— Анка, ступай в горницу! — решительно приказал он. Никогда еще его глаза не горели таким гневом. — Куда это годится!

— Не пойду я за него.

— А за кого ты пойдешь?

— Я… я не пойду из дому.

Тоне остолбенел. От вспыхнувшего в нем гнева и от стыда перед парнем он не находил слов. Мицка, которая в это время стояла на пороге дома и глядела вниз, в долину, резко обернулась. Вот оно что! Сестра обманула ее. Бессовестная! Несмотря на свой мирный характер, Мицка вспыхнула.

— Слыхали, что она говорит? — Губы ее дрожали от обиды. — Мы по-другому договаривались. Та, к которой первой посватаются, уйдет из дому!

— Ну, и выходи за него сама, раз он тебе так люб!

— Он не ко мне сватается. Ты за него пойдешь!

— Ну уж нет. Лучше в работницы наймусь.

Они и думать позабыли о том, что в доме сидит чужой человек; страсти разгорелись, как пожар. Отец махал руками, словно желая примирить дочерей, и оглядывался на дверь, ведущую в горницу. От срама он готов был провалиться сквозь землю.

Девушки вот-вот вцепились бы друг другу в волосы, если бы Мицка вдруг не расплакалась и не скрылась на чердак. Анка, умолкнув на полуслове, тоже разревелась от гнева и убежала в хлев.

Тоне вернулся в горницу, не решаясь взглянуть на гостя. Никогда не доводилось ему испытывать такого стыда, даже в тот раз, когда он перед свадьбой признался в своем грехе священнику. Жених горько усмехался, глядя на лежавший перед ним каравай хлеба.

— Девки что телята, — оправдывался Ерам, провожая его до колоды, из которой поили скот. — Как бы ни хороша была дорога, они все норовят или под гору, или вверх удариться.

20

Не будь Мицка такой покладистой и рассудительной, в доме теперь воцарился бы сущий ад. Но она послушалась отцовских уговоров. Не то чтобы ей так уж хотелось мира в семье, сколько жаль было озабоченного отца, да к тому же он обещал дать за ней в приданое пятьсот гульденов.

— А мне что останется? — нахмурилась Анка, узнав об этом.

— Тебе? — окинул ее отец ледяным взглядом. И ему стало страшно, что он чувствует к ней почти ненависть. — А разве ты не получишь дом и все, что к нему относится?

Мицка прождала женихов все лето, но только под осень перед домом остановилось двое мужчин. Рослые, почти под стреху головой, они были одеты в короткие куртки, их твердые шляпы торчком сидели на макушках, далеко не доходя до ушей. Старший, с резкими чертами лица, носил рыжие баки; младший был еще безус, румян, как девушка, и застенчив.

Они не сразу вошли в дом, а сначала осмотрели его снаружи. Тоне вышел на порог и поздоровался. Мужчина с баками ответил ему, паренек не проговорил ни слова; он смотрел на носки своих сапог и кусал губы.

— Похоже, дождя не будет, — сказал мужчина с баками, поглядев на небо.

— Похоже, — согласился Ерам. — Осень нынче сухая. Может, зайдете в дом?

— Да торопиться особо некуда, — произнес старший гость и посмотрел на парня, глядевшего в сторону сада. — Сколько скотины-то держишь?

— Три головы в хлеву. Можно пойти глянуть.

Они вошли в хлев, потрепали коров по бокам, перекинулись несколькими словами о кормах и снова двинулись к дому.

— Я Колкарев Петер, — сказал мужчина. — А это Матевж, брата моего сын. Их двор вон там, за Осойником, в часе ходьбы отсюда. Млевниками они прозываются.

— Тебя-то я помню, — дружелюбно усмехнулся Тоне. — А Млевники далеко больно, — мерил он глазами парня, как бы оценивая его, — туда меня не заносило.

— Мать у него умерла, вот и ищем новую хозяйку. И забрели в этакую даль. Может, у тебя чего найдется?

— Да нашлось бы, — подтвердил Тоне. — Потолковать надо.

Из сеней вышла Анка с подойником в руке и пошла к хлеву. Матевж, засмотревшись на нее, чуть не споткнулся о камень.

— Заходите в дом! — позвал Ерам.

Гости вошли. Петер, уставясь на матицу, проходившую посередине потолка, остановился.

— Давайте к столу поближе! Мицка, принеси хлеба, чтоб они себе отрезали. Водка на полке.

Девушка, которая до этого стояла, точно окаменелая, выскочила из комнаты, как белка.

— С этим-то успеется, успеется — отвечал Петер на приглашение Тоне. — Сначала надо невесту посмотреть, увидеть да услышать, что она скажет, а тогда и посидеть можно.

Мицка принесла хлеба и водки и поставила то и другое на стол.

— Вот это она и есть, — сказал Ерам, — коли вам подходит.

Девушке было неловко до слез, но все же она не убежала; теребя в руках край передника, она смотрела в окно.

Сваты несколько мгновений смотрели на нее. Матевж, красный как рак, глядел исподлобья.

— Ну, Тевж? — обратился к нему дядя.

— Подойдет, — проговорил парень и скосился через левое плечо куда-то в сторону двери.

— А ты? — спросил Мицку отец. — Не будешь отказываться?

— Зачем отказываться? — покорно ответила она. — Парень, видно, порядочный, и хозяйство у них такое, что жить можно.

— Тут уж можете мне поверить, я за них ручаюсь, — с воодушевлением заговорил Петер. — Правда, целого надела не наберется, малость не хватает. Но зато в хлеву стоит хороший скот, дрова они к самому дому подвозят, вода прямо у порога, поля сразу же за хлевом начинаются и луг под боком. Хлеба у них всегда хватает; мужчины круглый год дома живут, на заработки ходить нет надобности. А парень — сама видишь: не пьет, здоров как бык и крепок как дуб, а об остальном уж сама узнаешь. Правильно я говорю, Тевж?

— О, это-то да, — сказал парень и умолк.

Мицка посмотрела на него, он на нее, и оба одновременно отвели взгляд.

— Ну, добро. — У Ерама от волнения дрожал голос. — Об остальном после поговорим. А сейчас садитесь, пейте и ешьте!

Они сели, налили себе водки и закусили хлебом. Мицка была точно в лихорадке, бегала из сеней в горницу и обратно. Каждый раз взгляд парня следовал за ней.

— Сколько ты приданого дашь? — спросил Петер Ерама.

— Триста я ей назначил, — сказал тот, чтобы иметь возможность накинуть еще.

— Триста? — вскинулся сват, кроша в пальцах хлеб. — Придется порядком прибавить. Столько за любой арендаторской дочкой дают.

— Так мы разве богаче арендаторов?

— А то как же! Будто мы не знаем, что у тебя денег куры не клюют.

— Откуда же мне столько взять?

— Это уж ты сам знаешь. Накинь еще, накинь. Стыдно тебе будет, если девушка пойдет из дому с пустыми руками. И женихов таких поискать да поискать.

— Ну, так и быть — еще сто. Четыреста — и все. Больше не могу.

— Четыреста невесте, которая идет на такое хозяйство, как у Млевников, это все равно что ничего. Знал бы это Матевжев отец — он бы в гробу перевернулся. Самое маленькое шестьсот. И по рукам!

— Нет. Шестьсот — это бешеные деньги. Если я все продам, и то шестисот не наскребу.

— Не прикидывайся! Ничего тебе не надо продавать, ты и так наскребешь вдвое больше. Хе-хе!

Тоне эти упрямые ссылки на его богатство были и лестны и неприятны. Он пожал плечами, точно не зная, что еще сказать.

— Выходит, зря мы за стол сели? — Петер заерзал на скамье. — Этак мы не сговоримся.

— Да подумайте сами! — испугался Тоне. — Откуда мне взять столько? Шесть сотен!

— Ну, тогда пять, — робко подал голос Матевж. Дядя с запозданием толкнул его под столом ногой.

— Говори окончательно, сколько дашь, — пощипывая бакенбарды, заключил Петер. — Чтобы мы знали, оставаться нам или уходить.

Тоне несколько мгновений глядел на сватов. Он побаивался, как бы не расстроить замужество дочери, но и сдаваться не хотел.

— Пятьсот, — с опаской выговорил он.

— И ни гульденом больше?

— Ни гульденом.

— Тогда ничего не выйдет.

Тут уже Матевж толкнул дядю под столом. Тот недоуменно поглядел на парня, но тотчас нашелся.

— Так у тебя же телка есть! Давай телку да справь невесте что положено!

Ерам в мучительном колебании ходил по комнате и потел. Взглянув в окошко, он заметил Анку, шедшую из хлева. При виде дочери он тотчас решился.

— Ну, так и быть. Коли вы люди порядочные, то телки и приданого вам будет за глаза довольно, а коли вам этого мало — то что ж вы за народ?

— Идет, — воскликнул Матевж и протянул руку; этим он в зародыше погубил очередной маневр дяди. Тот с большой неохотой скрепил уговор.

Тоне пошел за Мицкой, отсиживавшейся в сенях.

— Не меньше как на сотню ты сам себя нагрел, — сказал Петер, пригнувшись к племяннику.

Матевж пожал плечами. Ему не столь были важны деньги, как жена. Когда Мицка подала ему руку, лицо его так и засияло от счастья. Он поднес ей стаканчик водки.

— На, выпей!

Девушка тепло поглядела на него своими косенькими глазами и выпила за его здоровье.

21

Мицка без большого шума перебралась к Матевжу Млевнику. В тот же день, когда перенесли приданое, увели и телку. Полученные Мицкой деньги, которые отец выплатил не сразу, вызвали довольно много толков. Одни говорили, что это много, другие, наоборот, не могли надивиться такой ничтожной сумме. Те, кто полагал, что Ерам опорожнил свой сундук до дна, потешались: стало быть, мал сундучок-то оказался. Другие осуждали Ерама: старик просто-напросто скуп и забывает о том, что в могилу деньги с собой не унесешь.

Мицка тосковала по дому и по отцу. Не прошло и нескольких дней после свадьбы, как новобрачная явилась в гости. Она выглядела счастливой, веселой, сияющей и не могла нахвалиться мужниным хозяйством, его старой теткой, жившей в доме, и в особенности самим мужем, у которого было еще множество младших братьев и сестер.

Отец довольно кивал головой, а Анка с досадой выслушивала этот восторженный рассказ.

— Кабы тебе на самом деле было так хорошо, — сердито нахмурившись, сказала она, — ты бы не примчалась через несколько дней домой. — И, поднявшись, она вышла в сени.

Мицка многозначительно взглянула на отца, а тот только пожал плечами.

— Кормит она вас? — тихонько спросила Мицка.

— Да, кормит, — ответил он, проведя рукой по лбу. Что-то видно, лежало у него на сердце, но говорить об этом ему не хотелось. — В воскресенье я приду и принесу твои деньги.

Анка все эти дни следила за отцом, стараясь подстеречь ту минуту, когда он откроет сундук и отсчитает Мицке приданое. Но это случилось в ее отсутствие. Когда он вернулся от Млевников и, усталый, опустился на скамью, Анка и пальцем не пошевельнула, чтобы дать ему поужинать, и не проронила ни слова. Он тоже молчал. И никогда родной дом не казался ему таким чужим, а сердце не переполняла такая горечь, как в эти дни.

После ухода сестры Анка переменилась. Не в лучшую, а в худшую сторону. Правда, трудилась она изо всех сил, работа так и кипела у нее в руках. Она взялась за дело еще горячее, чем прежде, можно сказать, ворочала за двоих: за мужика и за бабу. Отсутствие в доме Мицки почти не ощущалось. Но зато Анка стала еще жестче и грубее, чем раньше. А Тоне, хоть и непривычный к нежностям, был столь же непривычен к резкости и враждебному молчанию. Не раз он с тоской вспоминал Мицку. Из всех Анкиных черт его в какой-то мере радовала лишь ее бережливость. Сам он копил деньги, собирая талер за талером, по примеру отца и деда, из врожденного страха перед неурожаем или иной напастью, боясь, что под старость ему не на что будет жить. Может быть, его толкало на это еще какое-нибудь тайное побуждение, но ни в коем случае не та слепая алчность, которую он теперь замечал у дочери. Он был изумлен и потрясен до глубины души.

Но никому он не пожаловался на это — ни Мицке, ни кому-либо другому. И самой Анке не сказал ни слова в укор. Когда она, случалось, подавала ему, голодному и усталому, подсоленный кипяток на ужин, он принимал это безмолвно, как привык принимать все невзгоды, выпадавшие на его долю.

Так прошла осень; наступила зима. Снег не выпадал очень долго. Весь январь дул студеный ветер, и ручьи покрылись льдом.

В эти холодные январские ночи на хуторе было тоскливо и немного жутко. С вечера до рассвета порывы ветра с такой силой обрушивались на дом, что бревна скрипели в пазах. Отец снова перебрался спать на чердак; Анка, оставшаяся в горнице одна, часто просыпалась. Ее мучила не только мысль о том, сколько денег осталось в отцовском сундуке, — с тех пор как отец начал запирать на ночь дверь дома, ее преследовал еще и страх перед ворами. Ей все вспоминались и будоражили ее воображение рассказы о разбойниках, слышанные когда-то.

Однажды ночью, когда ветер бушевал с особой силой, а с неба светил узкий серп луны, Анка внезапно проснулась. Ей показалось, будто кто-то ломится в дверь. Она рывком села в постели и прислушалась. В окна, за которыми виднелись лишь неясные тени деревьев, лился призрачный свет. Анка уже подумала было, что стучится ветер, как вдруг оконце около двери скрипнуло, створки его, распахнувшись, стукнули об стену. Решетки в этом окне, в которое едва мог бы протиснуться человек, не было. Окно загородила чья-то тень.

От смертельного страха у Анки мороз пробежал по спине и перехватило дыхание. Словно окаменев, она смотрела на человека, который собирался влезть в комнату. Она открыла рот, но крикнуть не могла. Раздумывать было некогда; готовясь защищаться, она стряхнула с себя оцепенение, руки ее действовали сами собой.

Она схватила металлическую лампу, стоявшую на сундуке и что было силы швырнула ее в окно. Послышался тупой удар, и лампа со звоном упала на пол. Кто-то вскрикнул, приглушенно выругался, и в окне снова показались небо и движущаяся сеть ветвей, мотавшихся под ветром. К Анке вернулся голос.

— Отец! — завизжала она. — Отец, воры!

Она дрожала и, кутаясь в одеяло, прижималась к стене. Ее напугал и вид отца, вошедшего босиком, в одних исподниках и сорочке, с поднятым топором в трясущихся руках.

— Что случилось? — спросил он глухо, с ужасом в голосе.

— Вор был… Там, в окне… Хотел влезть в комнату…

Отец повернулся к окну, подняв топор еще выше. Глаза его сверлили мрак, окружавший дом.

— Зажги свет, — прошептал он.

Только тогда Анка отважилась вылезть из постели.

Она подошла к окну, быстро захлопнула его и заперла. Подняла лампу и зажгла ее. Горницу озарил мутный, трепещущий свет. Отец и дочь оглядывали решетки на окнах, точно отовсюду им грозила опасность. Не было слышно ничего, кроме шороха ветвей в саду.

— Убежал… — сказал отец после долгой паузы и опустил топор. — Сегодня уж не вернется.

Они сели на скамью, разом обессилев. Страх понемногу отпускал Анку, но она все еще дрожала и чуть не плакала. Тоне тяжело дышал от гнева. Хотя после слов Мреты ему не раз приходила в голову мысль о ворах и грабителях, он все-таки не верил в это по-настоящему. Теперь в его душу закрался ужас — и не столько перед сегодняшним происшествием, сколько перед тем, что могло еще случиться. В этой глуши, чего доброго, убьют и его и Анку, их крика не услышат ни на ближайших хуторах, ни в деревне.

И, словно не веря, что деньги на месте, Тоне поднялся и отпер сундук. Он нагнулся над столбиками серебра и потрогал их один за другим.

Анка перестала дрожать, взгляд ее не отрывался от сундука. Ей хотелось заглянуть внутрь, но отцовская спина мешала, а подойти ближе она не решалась.

— Не знаю, куда бы мне это спрятать, чтобы было надежно, — сказал Ерам, вытирая пот со лба.

— Тащите все к Мицке, с сундуком вместе, — отозвалась дочь.

Тоне, неприятно задетый, вздрогнул и оглянулся на нее. Он знал, на что намекают ядовитые Анкины слова. Слышать, как его попрекают приданым, которое он дал за Мицкой, было тягостно.

— Зачем же это вместе с сундуком? — недовольно спросил он.

— Да так… раз уж вы его почти опорожнили, — сказала со значением Анка. — Куда топор, туда и топорище.

— Глупости ты говоришь! — сказал отец; он быстро запер сундук и встал с колен. — Талеров там и сейчас столько, что на трех Мицек хватит да еще останется. Нечего ее попрекать — она ведь тоже работала.

Слова эти прозвучали так резко и зло, что он сам изумился своему тону. Но Анку они не испугали и не задели. Она узнала то, что хотела. Денег осталось даже больше того, что получила Мицка, и все достанется одной Анке. Лицо ее расплылось в улыбке.

Ерам не заметил этой улыбки. Он взволнованно шагал по горнице, погрузившись в тревожные думы; время от времени он вздрагивал и всматривался в темноту за окнами. Долго он не произносил ни слова.

— А ты когда замуж пойдешь? — наконец спросил он.

— Да чего торопиться, — протянула Анка. — Пока у вас еще силы есть…

Тоне уже чувствовал, что пришла старость. Ему было около шестидесяти пяти. В последнее время он особенно ясно ощущал, как тают его силы. Волосы его седели. Он боялся, что вот-вот сломится под тяжелым бременем и сляжет. Но не только поэтому мысль о замужестве дочери заботила его. Дело в том, что он слегка побаивался будущего зятя.

— Силы мои уж не те, что прежде, — с горечью сказал он. — Да и нельзя нам больше одним оставаться в доме. Сама ты сегодня видела…

Анка упорно молчала. Правда, слова отца не были лишены основания. Но мысль о браке соединялась для нее с чем-то неприятным, хотя она сама себе не признавалась в этом.

22

Анку тоже начал беспокоить вопрос, выйдет ли она замуж. Она всерьез задумалась над этим. Отец теперь спал на печи; на лавке, прислоненной к печке, стоял наготове топор; окно, под которым оказались следы крови, было теперь забито досками. Но все же девушка часто просыпалась ночью. Ее будило не только волнение в крови, желание, чтобы какой-нибудь парень постучал ей в окно, но и страх, что разбойники вот-вот выломают оконные решетки.

Но за окном никого не было. И парней тоже. Те, что раньше слонялись вокруг дома, теперь нашли себе другие дорожки. И не только потому, что Мицка ушла из дому, — ведь некоторые из них заглядывались на Анку. Но кое-кого расхолодило предположение, что Мицка унесла с собой все деньги. Никому не улыбалось идти в зятья на хутор, где ждали лишь нужда и работа. К тому же стало известно, как оскорбительно Анка обошлась с Тавчаровым Янезом, когда он посватался к ней. По всей округе поползли преувеличенные слухи о ее дурном характере.

Анка не догадывалась, почему парни перестали появляться под ее окном. Но все раздумывала об этом по ночам, стискивая зубы. Еще никогда она не наряжалась с таким тщанием, отправляясь в церковь; там она старалась пристроиться к кружку молоденьких девушек. Когда она пускалась в обратный путь, в глазах у нее стояли слезы гнева. Но она была слишком горда, чтобы навязываться кому-нибудь.

Свое недовольство она вымещала на отце, который молча сносил его и занимался своими обычными делами. Так прошли зима и весна. С великим трудом они справились с летней страдой; на сей раз им пришлось нанимать поденщиков.

В это лето Ерам не смог положить в сундук ни одного талера; наоборот, приходилось брать их оттуда.

Осенью Анка отправилась на ярмарку в Залесье, ближнюю деревню, лежавшую в котловине между гор. Вернулась она оттуда преображенная. Стоя у очага, она улыбалась сама себе и даже принималась петь, что раньше случалось очень редко. Несколько дней она была задумчива, руки ее то и дело опускались, а взгляд устремлялся куда-то вдаль.

От Тоне не укрылась эта перемена. Вспоминая о своих молодых годах, он находил для нее лишь одно объяснение. Но к робкой радости, которая зашевелилась в его душе, примешивалось горькое чувство, и он сам не знал, откуда оно.

Анка теперь неохотно оставалась дома по воскресеньям; почти каждый раз сторожить дом приходилось отцу. Он смотрел, как Анка спускается по тропинке в долину, выйдя из дому на час раньше, чем нужно. Ерама мучило любопытство, но расспрашивать дочь ему не хотелось. Перед началом службы он прислушивался к тому, что говорят люди, но не услышал ни слова о том, что его интересовало.

В первое воскресенье после Нового года, перед тем как выпал первый снег, Анка очень долго не возвращалась домой. Было уже совсем темно, когда она, красная и запыхавшаяся, вошла в комнату.

— Где ты шляешься? — с раздражением спросил отец.

Она не ответила, но и не надулась на его сердитое замечание. Переоделась и приготовила ужин. Отец следил за ней взглядом. Ему казалось, что твердые черты дочери немного смягчились.

— В следующее воскресенье к нам придут сваты, — наконец проговорила она.

Тоне притворился равнодушным — точно для него в этом не было ничего неожиданного.

— Кто придет-то?

— Увидите.

Тоне оглядел дочь. Эта таинственность была ему непонятна, но и не слишком его удивляла. Анка всегда была несколько странной. Он набил трубку, закурил и направился к выходу.

— Сколько вы мне дадите? — спросила его Анка, прервав долгую паузу.

Тоне, уже за дверью, остановился и вынул трубку изо рта.

— О чем это ты? — удивился он. — Ты же остаешься в доме.

— Значит, Мицке все, а мне ничего?

— Как это Мицке все, а тебе ничего? Дом и хозяйство, по-твоему, — ничего?

— Эта развалюха? Благодарите Бога, если кто-нибудь тут останется! Мицка теперь хозяйка усадьбы, а я, по-вашему, чуть ли не батрачкой должна быть?

— Ну-ну-ну, — утихомиривал ее отец, увидев, что она закипает.

— С этой развалюхой меня никто не возьмет. А я тогда дома не останусь, лучше хоть завтра в люди пойду.

— Так я же еще не сказал ничего окончательно, — сдался отец из страха перед дочерью, полыхавшей гневом. — Так не полагается. И я ведь даже не знаю, за кого ты собралась. Сначала поглядеть на него надо.

После этого разговора в доме на несколько дней воцарилось гробовое молчание.

Через день после Крещенья к дому Ерама подошла Мрета, вся белая от облепившего ее снега. На сей раз она была без корзины и явилась в сопровождении видного собой парня. Прежде чем она успела стряхнуть снег, из хлева вышел Тоне.

Женщина поняла по его взгляду, что Ерам ей не рад, но это ее не смутило. Она подала хозяину руку.

— Не бойся, не из-за тебя я пришла, — зашамкала она. — Ты мне и не нужен вовсе, стар слишком.

Ерам не знал, что подумать. Во рту у него стало горько. Он не мог произнести ни одного слова. Все трое вошли в дом.

— Вот мужа тебе привела, — обратилась женщина к Анке, широко осклабившись.

Слова эти предназначались больше для Тоне, чем для девушки, которая уже знала жениха и, ожидая его, приоделась. Но отец не заметил этого, взгляд его не отрывался от парня.

Это был рослый усатый молодец с живыми глазами, смотревшими смело и слегка насмешливо. На лбу, чуть пониже волос, виднелся тонкий шрам. На парне были светло-синий бархатный жилет с костяными пуговицами и зеленая шляпа, украшенная бородкой горного козла. Когда он сел — непринужденно, точно у себя дома, — и закурил сигару, Тоне заметил у него на пальце массивное кольцо и пущенную по жилету толстую серебряную цепочку с талерами вместо брелоков.

От Ерама не укрылось, что Анка не сводит с гостя влюбленных глаз. Отблеск чувства на ее лице поверг отца в отчаяние: он понял, что противостоять ей будет невозможно. А ему этот самодовольный полубарин не нравился ни своей одеждой, ни лицом. Ерам смутно сознавал, что такой зять им не ко двору. Все его существо восставало против мысли о том, что этот человек может войти в их дом. Тоне хотелось бы видеть мужем дочери человека более скромного, в простой одежде, с круглой шляпой на голове и трубкой в зубах.

Мрету встревожило это молчаливое разглядывание: она читала в глазах Ерама каждую его мысль.

— Чего ты уставился? — прервала она молчание. — Или, может, тебе жених ие по нраву?

— По виду о человеке не судят, — ответил Ерам в замешательстве: у него не хватило духу сказать правду. — Сначала надо узнать, кто и откуда.

— Если я тебе скажу, что это мой сын Йохан, тебе сразу станет ясно, кто он и что за человек. Шатался по свету, бывал, как говорится, там, куда Макар телят не гонял. Ну, и от этого шатания в кармане у него кое-что побрякивает…

Тоне вспомнилось, что сказала Мрета о своем сыне, когда впервые появилась в его доме. Может быть, она уже забыла это, а он не забыл! Но что он мог сделать?

— Я ведь тебе его не навязываю, — заторопилась Мрета, смущенная молчанием хозяина. — Наше с тобой дело маленькое. Парень и девка приглянулись друг другу, ну, им и загорелось. Правда, Анка? А мы должны только думать о том, чтобы сыграть свадьбу как положено. Правда, Йохан?

Парень вынул сигару изо рта и сплюнул прямо на середину горницы.

— Такое столпотворение устроим, что небу будет жарко.

Анку захлестнула волна радости, она вылетела в сени. Ерам сидел, не зная, что сказать. Пил водку, и она казалась ему горькой. Исподлобья он наблюдал за будущим зятем, за тем, как он курит, пьет и с презрительной усмешкой в глазах оглядывает комнату. Весь его вид оскорблял Тоне.

Скоро ему стало невмоготу оставаться в горнице. Он поднялся и вышел в сени, где Анка хозяйничала у очага.

— Ты пойдешь за него? — вполголоса спросил отец.

Дочь метнула на него такой взгляд, что он весь съежился.

— А почему не пойти?

— Да так… Похоже, он не той породы, чтобы годился для нашего дома.

— Если не за него, то ни за кого другого, — запальчиво бросила Анка. — А вы бы хотели, чтобы у меня был муж похуже?

— Да не похуже, — сказал отец и ухватился за прокопченную стену, почувствовав внезапную слабость. — Не похуже, — повторил он. — Тебе за него идти, не мне, — сдался он, видя, что ему не справиться с дочерью. — Только бы все хорошо обошлось!

Пошатываясь, как пьяный, он вернулся в горницу и подошел к столу.

— Еще стаканчик, горло прочистить.

Ему было трудно дышать. Он выпил две стопки подряд. Потом опустился на скамью и решил про себя, что не выдаст им ни единого гульдена. Пусть делают с ним что хотят — ни единого гульдена!

23

И все-таки Ерам пообещал Анке двести гульденов — она была этим обязана отцовскому хмелю, Мретиной речистости, самоуверенной повадке Йохана да собственным слезам и попрекам. Протрезвев и опомнившись, Ерам долго корил себя и терзался стыдом; он был молчалив, занимался своими обычными делами и ничуть не заботился о приготовлениях к свадьбе.

Мрета как пришла, так и осталась в доме, пекла, варила и жарила. Всего было наготовлено сверх всякой меры, так что у Тоне сердце кровью обливалось при виде богато накрытого стола. Безудержное обжорство и пляски продолжались три дня и две ночи. Только к вечеру третьего дня гости начали расходиться, унося с собой в узелках гостинцы для домочадцев — пироги и куски мяса.

Ерам только в последний день несколько свыкся с шумом и гамом, воцарившимся в доме и вокруг него. Первое время он стыдился всего этого, точно во дворе его поселился грех, но потом напился в дым. Даже пошел плясать с Мретой, так что гости покатывались со смеху. В конце концов он уселся на скамью и тупо глядел перед собой. Перед глазами у него все вертелось — уставленный яствами стол, гости, музыканты.

Едва дождавшись, чтобы гости ушли, Тоне завалился на печь и заснул. У него было такое чувство, будто он не спал уже целый месяц и все это время тащил на своих плечах тяжелый груз. Теперь он сбросил это бремя с плеч, но тяжесть легла ему на веки; напрасно он старался их поднять — слишком тяжелы они стали.

Йохан тоже был пьян. Он попробовал проводить гостей хотя бы до водопойной колоды, но из этого ничего не вышло. Он вернулся в горницу, повалился одетый на кровать и сразу захрапел.

Молодая присела к столу, уронив руки на колени, голова ее склонилась на грудь. Радость этих трех дней, казалось, разом слиняла, на сердце легла тяжесть.

Заплеванный пол был усеян окурками, трубочным пеплом, обгорелыми спичками, обглоданными костями и хлебными корками. На мокром от вина столе валялись куски хлеба, громоздилась грязная посуда. Весь этот разгром оставили после себя гости, только что ушедшие с трехдневного пира.

На скамье у дверей сидела Мрета. Ее праздничное платье было измято и залито вином. Она прислонилась затылком к стене и задремала с открытым ртом. Довольное выражение даже во сне не сошло с ее лица.

В тишине было слышно только дыхание трех спящих да осторожно двигалась кошка, которая подобралась к столу, оперлась о его край одной лапкой, а другой стянула на лавку кусок мяса. Анка не стала прогонять ее. За окнами лежал снег, освещенный красноватым светом заходящего солнца; синие вечерние тени протянулись по склону, снаружи на подоконник села синица.

Мрета вдруг проснулась, протерла глаза и пугливо огляделась.

— Задремала я. Долго я спала?

— Не очень, — отозвалась Анка.

— А чего ты не ложишься?

— Сейчас лягу, — нерешительно ответила молодая, оглядываясь на мужа, развалившегося на кровати; он лежал неподвижно, только грудь его высоко подымалась и опадала.

— Чего на него глядеть! — сказала Мрета. — Отодвинь его да ложись!

Она подсела к Анке поближе и подмигнула, показывая на печь:

— Спит как убитый!

— Он еще молодцом держался.

— Давай посчитаем деньги, — шепнула Мрета, — посмотрим, сколько у него там в сундуке! Это никогда не мешает знать.

Анка и сама часто подумывала о том же. «На трех Мицек хватит!», — сказал ей отец. Это было неопределенно. Сколько же денег лежит в сундуке? Этот вопрос преследовал ее даже во сне. Но теперь она воспротивилась Мретиной затее.

— Нельзя.

— Почему нельзя? Не возьмет же он их с собой на тот свет. Когда помрет, все равно твои будут. А надо знать, сколько их там. Если тебе достанется мало, ясно будет, что он отдал их кому-то другому.

Эти слова убедили Анку, внутренне она уже согласилась.

— Так у меня же нет ключа.

— А где он у него?

— На поясе.

— Погоди, — шепнула Мрета и влезла на скамью, стоявшую у печи.

— Не бойся, он не проснется.

Ерам глубоко дышал и протяжно, равномерно всхрапывал.

Когда Мрета осторожно расстегнула на нем пояс и сняла ключ, дыхание его стало тише, но он не шелохнулся, не открыл глаза. Потом захрапел громче, так и не проснувшись.

— Ну, смотри! — тихонько хихикнула Мрета, отпирая сундук.

В душе Анки боролись радость и стыд — она понимала, что поступает дурно. Оба эти чувства не покидали ее все время, пока они возились с сундуком. Одна она, возможно, действовала бы без колебания, но ее стесняло присутствие этой женщины, которая с самого начала была ей противна. Анка почти равнодушно взглянула на сундук, а потом на Мрету; а та уже успела снова надеть ключ на пояс Тоне.

— Открывай!

Анка не тронулась с места, так что Мрета сама открыла крышку. С трудом они подняли потайное дно и как зачарованные уставились на столбики серебра. При этом зрелище в душе Анки затих голос, шептавший ей, что она совершает недостойное дело. Ее охватило страстное желание черпать этот блеск пригоршнями, зарыться по шею в серебро. Усталость и сонливость сняло как рукой, никакой тяжести в голове она не чувствовала. Она смотрела на трясущиеся руки Мреты, которая осторожно вынула из сундука первый столбик и стала пересчитывать монеты.

— В каждом столбике сто гульденов, — шепнула она. — Пересчитать легко… Смотри, один, два, три…

Она считала все тише, губы ее едва шевелились, глаза горели, точно разожженные блеском серебра.

— Ты сосчитала? Смотри-ка, он мог бы тебе и побольше обещать.

Анка помрачнела. Ведь это ее деньги, а чужая, алчная женщина роется в них. Она схватила Мрету за руку, отпихнула от сундука и опустила крышку.

— Ишь ты какая! — огрызнулась Мрета, злобно сверкая глазами.

— Оставьте! — зашипела Анка. — Это не ваше дело! Оставьте!

— Не съем же я их. — И Мрета снова подняла крышку. — Дай-ка я еще погляжу.

Анке кровь бросилась в лицо. Не сказав ни слова, она захлопнула крышку с такой силой, что раздался громкий стук. Йохан перевернулся с боку на бок, а отец проснулся. Он приподнялся на печке и увидел женщин, которые с сердитым видом стояли друг против друга и вдруг испуганно уставились на него. Еще не проснувшись как следует, он не мог сообразить, что бы это значило.

С большим трудом Ерам вспомнил, что была свадьба, потом гости ушли, и он, хмельной и усталый, лег на печь и заснул. С тех пор, казалось ему, прошло много, много времени. И он пережил во сне много тяжелого, о чем не мог толком вспомнить.

Вдруг взгляд его упал на сундук. Ведь, кажется, что-то стукнуло? Он инстинктивно схватился за пояс. Ключ висел на месте, только пояс был слабо затянут.

Смутное подозрение заговорило в душе Ерама, хмель мигом слетел с него. Он еще раз посмотрел на женщин, которые отошли к столу, слез с печи и попробовал открыть сундук. Крышка поднялась.

Тоне чуть не вскрикнул. Может, его нарочно опоили, чтобы ограбить? У него отлегло от сердца, когда он убедился, что деньги целы. Но совсем успокоиться он не мог. Он запер сундук и сел на крышку.

24

Зять по-прежнему не нравился Ераму. В первые дни после свадьбы Йохан не брался за работу, доедал остатки праздничного угощения, позевывал и, стоя перед домом, разглядывал лежавшую внизу долину. Анка была молчалива; лицо ее не выражало ни счастья, ни довольства.

Однажды в полдень, когда она поставила на стол миску с ячменной похлебкой, муж нахмурился и отбросил ложку.

— Ты что же, помоями меня кормить собралась? — высокомерно бросил он.

Это оскорбило Анку, и она не могла скрыть своей обиды. Она ела молча, поглядывая на отца, а тот мигал часто-часто, будто хотел этим что-то сказать; ложку он подносил ко рту тоже чаще, чем обычно.

— А что, его мать у нас так и останется? — спросил Ерам Анку, видя, что Мрета, жившая у них уже вторую неделю, держит себя в доме как своя, а не как гостья.

— Откуда я знаю? — ответила Анка. Отец был ей в эту минуту ближе, чем когда-либо раньше. — Я за Йохана выходила, а не за нее.

— Я на ней тоже не женился, — сказал отец, топнув ногой.

Его раздражало то, что Мрета, как и он, устроила себе постель на чердаке и поставила в головах корзину со своим барахлом. Ерам уже надумал было переселиться в хлев, но не решился это сделать — уже надвигались холода.

— Завтра надо будет перевезти навоз на то поле, что у речки, — сказал он как-то вечером.

— Я к такому делу не приучен, — пробурчал Йохан.

— А к какому делу ты приучен? — спросил Ерам.

Хоть работы в зимнее время было меньше, старика возмущало, что зять лодырничает, а еще сильней сердило то, что богатства, которым Йохан похвалялся, до сих пор и в помине не было.

— Я такие дела умею делать, которые вам и не снились, — величественно ответил зять.

— Дай Бог, дай Бог. Так кто же все-таки навоз перевезет?

— А кто его раньше возил?

— Я и Анка. Только мне уж тяжеловато стало санки таскать.

— Не можете сами — наймите работников!

Ерама затрясло от негодования, но он сдержался и посмотрел на дочь, которая все время молчала, не глядя ни на отца, ни на мужа.

— А сам ты что думаешь делать? — спросил Ерам зятя.

— Пойду бродить по свету, — ответил тот, зевая. — На всю жизнь в этой глуши не застряну.

Тут Анка подняла красное от волнения лицо. Если бы ей пришлось выбирать между мужем и отцом, она и сейчас предпочла бы мужа. И все же впервые взгляд ее выразил горькое разочарование.

— В нашем доме еды и работы хватает, — проговорила она срывающимся голосом. — Незачем тебе по свету шататься.

— Может, кому-нибудь и хватает, а мне нет, — отрезал муж так, что Анку передернуло, и, вскочив, она выбежала в сени.

С этого дня отношения в семье стали напряженными. Все молчали и почти не смотрели друг на друга. Какая-то близость сохранялась еще между Анкой и Йоханом, но теперь и они забыли о том, что такое улыбка.

В воскресенье, когда Ерам собрался в церковь, Мрета остановила его на пороге.

— Тоне, когда же ты выплатишь обещанные две сотни? — спросила она.

— Кому это я их обещал? — осведомился Ерам слегка насмешливо, но без злобы.

— Анке.

— Ну, так ей я и выплачу, не тебе же.

— Да я и не говорю, чтобы мне. Дай их Анке или ее мужу, это все едино.

— Анка! — кликнул дочь Тоне. — Так что же, выдать тебе деньги?

Анка не знала, что ответить, и не понимала, что означает подмигивание свекрови. Она все равно не могла бы придумать, куда девать сейчас эти деньги.

— Держите их у себя, — сказала она. — Выплатите, когда нам будет в них нужда. Они ведь никуда не денутся.

— Куда им деваться? — подтвердил отец, довольный решением дочери. — До последнего гроша все получишь. Скорее уж на талер-другой больше, чем меньше.

После мессы Ерам не пошел домой, а решил дождаться вечерни. Он зашел в трактир. За старинными, влажными от вина столами сидели крестьяне, пили и разговаривали.

Тоне за всю свою жизнь лишь несколько раз заходил в трактир: ему жаль было тратиться тут на еду и питье. А теперь впервые деньги ему стали немилы; не то чтобы его потянуло на мотовство, а просто показалось бессмысленным копить и беречь их. Он велел подать мяса, белого хлеба и вина. Сидя в углу у печки, он неторопливо жевал, прислушиваясь к разговорам соседей.

— Ба, — оглянулся на него один из крестьян, — а я было тебя и не заметил. А ведь, почитай, всего второй раз тебя в трактире и вижу. Что бы это значило?

— Обеих дочерей замуж выдал, зять в доме появился, теперь ему ни денег, ни времени девать некуда.

— Гм, — хмыкнул Ерам и опустил глаза.

— Ну, как тебе зятек? — спросил рыжий мужичок по имени Ермол, поднимая кустистые брови, бросавшие тень на его зеленоватые глаза.

— Да ничего, — неохотно проговорил Ерам; распространяться о своих неприятностях он не любил, а врать ему не хотелось.

— Говорили, будто в карманах у него побрякивает, — сказал длинный как жердь крестьянин, неподвижно сидевший на углу стола.

— Я тебе скажу, чем он там брякает, — загорячился Ермол, лицо которого раскраснелось от вина. — Пожрать всласть да выпить, это он умеет! А денег у него нет. Хвастает только.

— Так он же бумажными деньгами сигару раскуривал.

— Ну да, последней бумажкой! — стоял на своем Ермол, косясь на Тоне. Похоже было, что ему неловко говорить об этом в присутствии Ерама, но и смолчать он не мог. — Это я тебе верно говорю, что последней. А иначе зачем ему было две сотни на свадьбу взаймы брать, а?

И Ерам узнал историю о кредитке, которой его зять перед церковью в Залесье раскуривал сигару. И о том, как он в трактире швырял мясо под стол. У Тоне кусок застрял в горле, вино стало горьким, как отрава, по телу забегали мурашки. Захмелевшие соседи разговаривали, не обращая внимания на его присутствие, и только двое из них, те, что жили к нему поближе, сочувственно поглядывали на него. Услышав снова о том, что Йохан занимал деньги на свадьбу, Тоне решился возразить.

— Уж это вряд ли, что Йохан занимал, — нетвердым голосом сказал он. — У него деньги есть.

Он вступался не за зятя, а за свое доброе имя.

— Есть? — Ермол поднял палец и повертел им перед носом. — А ты их своими глазами видал? А не видал, так и не верь ему!

— Видать-то я не видал, — признался Ерам; в глазах у него потемнело.

Ермол встал и, подойдя к нему, оперся на стол.

— А хочешь, я тебе скажу, кто ему взаймы дал? Подлокаров Миха.

Тоне поднес стакан ко рту и медленно потягивал вино. Он был бы рад продлить это до бесконечности, лишь бы не глядеть в глаза соседям.

— Если и правда так, выходит, он меня обманул. — И Тоне хрипло откашлялся.

— Ты его еще не знаешь, — сказал сосед, уткнув ему палец в грудь. — Этого Йохана да его мать никто не узнает, пока сам с ними не столкнется. А если ты хочешь знать, где он возьмет деньги, чтобы долг отдать, так это я тебе тоже скажу.

— Где? — глухо спросил Тоне.

— Ты сам ему выдашь две сотни, которые за дочкой обещал. Под это приданое ему Миха и взаймы дал, иначе бы Йохану и гроша не видать.

— Я тоже ничего хорошего о нем не слыхал, — раздался чей-то голос. — Но я так думаю: когда человек женится, всякое о нем плетут.

Тоне было горько и стыдно. Он не знал, что сказать, и не решался поднять глаза. Нехотя лишь бы чем-то заняться, он доедал то, что оставалось на его тарелке, с трудом скрывая чувства, теснившиеся в его груди.

Ермол вернулся на свое место и выпил залпом стакан вина, которое еще больше разгорячило его, — он сидел красный, как кумач.

— И еще кое-что я слыхал о нем, только сказать не могу, — сказал он дребезжащим голосом, помахивая перед своим носом костлявым дрожащим пальцем. — Разве не был он с моим покойным братом в Боснии? Они поругались в корчме, а потом брата моего нашли мертвым на дороге. Проклятье! — бухнул он кулаком по столу, так что подскочили бутылки и стаканы.

— Нельзя так говорить, — утихомиривал его сосед. — Если он тебя услышит, может в суд подать.

— Знаю, что может. А я ничего и не сказал. Разве я что-нибудь говорю? Ковачев Дамьян мне об этом рассказывал, да теперь и он тоже в могиле. И ни гроша не нашли тогда у моего брата, а ведь он откладывал деньги два года. Если я это скажу Йохану в лицо, он меня засадит, знаю, но никому не стереть того, что у меня тут, внутри, записано, — ударил он себя в грудь.

Он снова выпил, по щекам у него потекли слезы. В трактире на мгновение воцарилась мертвая тишина.

Ерам слушал вполуха, слова смутно доносились до него как бы издалека. Мыслями он был у себя дома. Он вспомнил о своих деньгах и вдруг испугался — ведь в это самое время сундук, может быть, взломали: догадка эта до того потрясла его, что он вскочил, поспешно расплатился и вышел, оставив в бутылке недопитое вино. Вечерней службы он дожидаться не стал.

25

Всю дорогу Ерам спотыкался, хотя нисколько не был пьян. Войдя в горницу, он с порога окинул взглядом сидевших за столом домочадцев. Лица у всех троих были напряженные, и ему показалось, что вот-вот они кинутся на него. Но, заметив, что у него какой-то странный вид, они прикусили язык.

Тоне сел на сундук. Больше всего ему хотелось поднять крышку, проверить, целы ли деньги, но сделать это при всех он не решался. Если бы можно было взвалить на плечо свое сокровище, он тотчас унес бы его куда глаза глядят. Тоне набил трубку, высек огонь и закурил.

— Где это вы были так долго? — наконец спросила его Анка, казавшаяся расстроенной и озабоченной.

— Задержался.

— Тоне, — подала голос Мрета, — когда ты отопрешь сундук и отсчитаешь то, что должен отсчитать?

— Утром узнаешь.

Он посмотрел на дочь, которая сидела опустив глаза. Еще ни разу в жизни он не был так взволнован и едва сдерживался, чтобы не вспылить.

— А мы думали, что ты исполнишь свое обещание, — язвительно сказала Мрета.

— Я свое обещание исполню. Все выплачу. А когда — мы не договаривались.

— Вот мы сегодня и договоримся, — резко сказал зять. — Нечего нас за нос водить.

Это вывело Ерама из терпения. Он встал, но ни на шаг не отошел от сундука.

— За нос водить? Разве это называется за нос водить? Это ты нас одурачил. Покажи деньги, которыми ты похвалялся! Что-то я не слышал ихнего звона.

— Бумажки не звенят, — бросил зять.

— Зато горят! — Ерам уже не мог молчать. — Если ты их все пожег, так хоть бы пепел нам показал.

— Ваших я не жег, — поняв намек, с притворным спокойствием произнес Йохан; пальцы его крошили сигару.

Женщины переглянулись, но не проронили ни слова. Трубка Тоне погасла, он бросил ее на подоконник.

— Моих денег ты на руки не получишь, — громко сказал он. — Деньги получит Анка, когда они ей понадобятся.

— Они ей сегодня нужны, — брякнула Мрета.

— Анка, правда это?

Дочь была настроена уже по-иному, чем во время утреннего разговора. Не смея взглянуть на отца, она ничего не сказала, только кивнула головой. По лицу ее было видно, что она делает это не совсем по своей воле. Отец без труда догадался, что в его отсутствие в семье разыгралось нешуточное сражение, из которого дочь вышла побежденной. Теперь ему стало окончательно ясно, что зять в самом деле взял в долг те деньги, что были в три дня пущены на ветер и пропиты с гостями. Такой поступок по понятиям Тоне был чуть ли не смертным грехом. Старик был потрясен, в голове у него мутилось.

— Ха! — сказал он. — Я тебе для того должен отсчитать деньги, чтобы ты их вернул тому, у кого занял?

Йохан был задет за живое, но скрыл смущение под притворной усмешкой.

— Не знаю, о чем вы говорите.

— Не знаешь? А Подлокаров Миха? Ага, вот видишь! — злорадно засмеялся Ерам, заметив, что у зятя от неожиданности дух захватило. — Деньги жжет, хвастает, будто купается в богатстве, а потом занимает под Анкино приданое, которого она еще и не получила… Но меня ты не проведешь! Не проведешь! — погрозил он зятю кулаком.

Йохан покосился на жену, которая сидела с безучастным видом и плотно сжимала губы. Чтобы спасти хотя бы частицу своего авторитета, Йохан швырнул сигару на пол, вылез из-за стола и подскочил к тестю. Они стояли, глядя прямо в глаза друг другу. Ерам не трогался с места, как вкопанный; на лице зятя трепетала каждая жилка.

— Йохан! — вскрикнула Мрета.

— Отец! — испугалась Анка.

Тоне чувствовал, что если они схлестнутся, то зять, вознамерившийся кулаками оборонять свою честь, его не пощадит. Больше всего Ераму хотелось вытолкать наглеца за порог, но он вынужден был отступить, хотя в нем все кипело. Он жалел, страшно жалел, что в свое время не отказал наотрез такому зятю, а ведь внутренний голос явственно предостерегал его! Но теперь дело сделано, мошенник втерся в дом, стал Анкиным мужем и избавиться от него невозможно. Взгляд Ерама уперся в Мрету. Всему виной была эта баба, она заварила кашу.

Если никуда не денешься от ее сына, то хоть от нее бы избавиться! Жить с ней под одной крышей Тоне Ерам не станет, чего бы это ни стоило.

— Ладно, — сказал он и сел на сундук. — Ладно, я дам деньги, но с одним условием.

Йохан, возбужденно ходивший по горнице, остановился у печи.

— С каким?

— С тем, — нехотя поднял глаза Ерам, — что эта сова, — он указал на Мрету, — уберется из дому. Сегодня же, сейчас же.

Мрета поглядела на невестку, потом на сына.

Так как те молчали, она медленно поднялась с места и дерзко подбоченилась, как бы принимая вызов. Став перед Ерамом, она долго не могла найти подходящих слов.

— Ах, так? — наконец выдохнула она. — Ты меня, значит, гонишь на улицу?

— А что мы с тобой, женились, что ли? Или хоть слово сказали о том, что ты останешься в доме? Не будь у тебя своей халупы, я бы еще терпел. А так — отправляйся! Как жила до сих пор, так и живи.

Ерам говорил решительно, резко, но чувствовал, что силы его на исходе. Мрета по его глазам и голосу поняла, что не сможет противостоять его ненависти. Она поискала глазами Анку, которая в замешательстве прибирала на печке какое-то тряпье.

— А ты что скажешь, Анка?

Анка была согласна с отцом, но открыто в этом не призналась.

— Ничего не скажу, — ответила она.

— Я так и думала, — насмешливо скривила губы свекровь. — А ты, Йохан, — обернулась она к сыну, — неужто и ты ничего не скажешь?

Сын шагал от двери к окну, от окна к двери. Он все еще был взволнован, в груди у него кипело, лоб хмурился.

— Ступайте! — бросил он, не глядя на мать.

Мрета ушам своим не верила. Однако сомнений не было — сын действительно так решил. Она опустилась на скамью, переводя глаза с одного на другого. Никто не удостоил ее взглядом. От гнева и обиды ее прорвало; в голосе было больше злости, чем горя.

— Ступайте, говоришь? — поднялась она, размахивая руками. — А разве ты мне не обещал, что я до самой смерти останусь у тебя? Так-то ты мне платишь за все, что я для тебя сделала? Хорош сынок! Думаешь, я не знаю, почему ты меня гонишь? — пробилась через сумятицу охвативших ее чувств ясная мысль. — Потому что не хочешь, чтобы эти деньги попали в мои руки; а возвращать их ты вовсе не думаешь, а хочешь все пропить и прогулять…

Сын остановился посреди комнаты, лицо его почернело от злобы, он сжал кулак и потряс им у матери под носом.

— А это вы видели? — закричал он. — Убирайтесь сейчас же, а не то…

— Да иду, иду, — испуганно бормотала мать, пятясь к двери. — Не думай, ни одной ночи больше не останусь в этом доме. Разбойник ты, а не сын. Бил ты меня, а больше не придется. Не хочу я смотреть, как вы тут будете обворовывать и убивать друг дружку! — кричала она уже из сеней. — Только смотри, как бы тебе опять чем не запустили в голову, когда ты в чужое окно полезешь! — вопила она с лестницы, ведущей на чердак.

Сын выхватил из-под лавки колодку для снимания сапог и изо всех сил швырнул ее вслед матери.

— Йохан! — крикнула Анка.

Он опомнился и снова принялся ходить из угла в угол, как хищный зверь в клетке.

После отвратительной сцены между матерью и сыном что-то удушливое, тяжелое придавило дом. Анка сидела на скамье у печки, погруженная в свои мысли и чувства, и поглядывала исподлобья то на мужа, то на отца, который понурившись сидел на сундуке.

Старику казалось, что у него онемело не только тело, но и душа. В этот момент он не мог ни двинуться с места, ни произнести хотя бы слово. Будь он один в комнате, у него хлынули бы слезы и он зарыдал бы, как ребенок. В голове Тоне все мешалось; его захлестнули неясные, болезненные ощущения. До него смутно доносились стонущее тиканье часов и чьи-то шаги. В ушах все еще звучали только что услышанные слова. Кто-то затопал по лестнице, спускаясь с чердака. Он поднял голову и посмотрел в окно. Мрета с корзиной, закинутой за спину, шла прочь от дома по тропинке.

Зять успокоился, подобрал с полу сигару, сел к столу и закурил. Через некоторое время Ерам снова поднял голову, словно очнувшись от тяжелого сна. Он отпер сундук, достал узелок, в котором позвякивало серебро. Деньги были уже отсчитаны, он высыпал их на стол.

— Проверьте, — глухо сказал он.

Анка только оглянулась, но не тронулась с места. Ей не хотелось касаться этих денег: она уже поставила на них крест. Зять принялся считать. Ерам стоял у стола и смотрел.

— Правильно, — сказал Йохан.

— Это все, — выпрямился Ерам. Голос его звучал устало и печально. — Больше вы ничего не получите.

Ему казалось, что он вот-вот упадет, силы его таяли. Шатаясь, он направился к двери. И, словно настигнутый на самом пороге мыслью, преследовавшей его все это время, молитвенно сложил руки.

— О Иисусе и матерь Божья! — протяжно и страдальчески прозвучал из сеней его голос. — О Иисусе и матерь Божья! — воскликнул он еще раз, взбираясь по лестнице.

Добравшись до постели, Тоне повалился на нее. Он смотрел на крышу, поднимавшуюся над ним, на светившиеся в ней щели и весь дрожал как в лихорадке.

26

От волнения Ерам не мог сомкнуть глаз. Водя глазами по стропилам крыши, он терзался мыслями, которые то и дело путались и обрывались. Каждое слово, сказанное внизу, в горнице, каждый шаг Йохана и Анки болезненно отдавались в его мозгу. Наконец все стихло, и дом погрузился в ночное безмолвие.

Тишина успокаивала Ерама. Он был измучен, нуждался во сне, но напрасно пытался уснуть. Теперь, когда он пришел в себя и в голове у него прояснилось, ему вспомнились прежние дни, когда в доме было тихо и мирно. Изо дня в день все молча работали, каждый занимался своим делом, не грызлись между собой; а теперь все перевернулось. Его мучило предчувствие, что перемены к лучшему не будет. И все из-за этого Йохана, хвастуна и обманщика, проникшего в дом.

Он не забыл, слов, сказанных Мретой сгоряча. Слова эти ужаснули его. Сто раз за этот вечер Тоне про себя поворачивал их так и этак и находил им только одно объяснение — недаром же рассвирепел Йохан, услышав их. Никогда Тоне не забыть той ночи, когда Анка позвала его на помощь. То, что сегодня говорил в трактире Ермол, сейчас не казалось Тоне таким уж невероятным. И от всего этого мороз подирал его по спине.

Мрету он прогнал, и хорошо сделал, а вот зятя прогнать невозможно. Ераму казалось, что он попал в капкан, из которого ему не вырваться. Деньги у него отберут и, Бог знает, может, самого загубят. Лучше вынуть деньги из сундука, отнести в лес и зарыть в укромном месте. Если его выгонят из дому (теперь эта мысль уже не казалась ему дикой — все могло случиться!), он хоть будет обеспечен. Еще хорошо, что он землю на них не переписал. Надо будет при свидетелях составить завещание, чтобы дом перешел к Анке только после его смерти.

Тоне обдумал все это, и тут на него нашла такая тоска, что он не мог удержаться от стона. Он сложил ладони и стал горячо молиться, читая раз за разом «Отче наш». Слова молитвы начали путаться и рассыпаться, и он погрузился в беспокойный сон.

Был уже день на дворе, когда Тоне проснулся. Он прислушался: в доме стояла тишина, и ему пришла мысль: а что, если Анка и Йохан взяли деньги и скрылись? Хотя его трясла лихорадка и во рту стояла горечь, он быстро встал и спустился вниз.

Анка убирала постель. Она стояла к отцу спиной, но по ее движениям Ерам понял, что она злится. Он оглядел все углы, посмотрел в окно и прислушался.

— Где Йохан? — наконец спросил он.

— Ушел, — глухо отозвалась Анка, не повернув головы.

— Куда?

— Почем я знаю! — ответила она с таким раздражением, будто вопросы отца выводили ее из себя.

— С деньгами?

Анка не ответила. Но Ераму и так все стало ясно. Некоторое время он смотрел на дочь, а потом торопливо отпер сундук. Нет, все-таки его не ограбили. И ему даже стало стыдно за свою подозрительность. Особенно когда дочь обернулась и презрительной усмешкой дала понять, что догадалась о его опасениях. Он сел на сундук, следя глазами за дочерью, возившейся у печки.

Анку он никогда особенно не любил. А последнее время даже чувствовал к ней едва ли не ненависть за то, что она внесла в дом тревогу и беспокойство. Он понимал, что ненавидеть дочь грешно, и мысленно много раз просил прощения у Бога. В такие минуты ему вдруг становилось жаль Анку. Он знал, что она жадная, что она охоча до денег, и представлял себе, какой поединок вчера вечером, по всей вероятности, разыгрался между нею и мужем. Да, теперь она наверняка раскусила Йохана, только не хочет в этом признаться. Муж ушел от нее, это ее грызет и мучает. Ерам был доволен. Теперь не надо будет вынимать деньги из сундука и прятать в лесу. По крайней мере, до тех пор, пока зять не вернется. А это, может быть, произойдет не так-то скоро. Хорошо бы, если бы он не возвращался никогда.

Он почувствовал слабость, его бросало то в жар, то в холод. Лучше всего было бы лечь в постель, но он остался сидеть на сундуке. Ему хотелось спросить дочь, слышала ли она слова Мреты и правильно ли их поняла. Но когда он собрался заговорить, голова у него закружилась, в сердце закололо — так уже было однажды, когда он с трудом поднял и еле дотащил до места тяжелую ношу. Позднее эта боль возвращалась трижды, но не с такой силой, как в первый раз. А теперь он обеими руками схватился за грудь и громко застонал.

— Что с вами? — испугалась Анка, увидев, что он побледнел как полотно и глаза его широко раскрылись от боли.

— Ничего, — ответил он, пытаясь встать и снова падая на сундук. — О Господи, помоги!

Анка встревожилась — в кои-то веки забеспокоилась об отце, и заботливость, которая прозвучала сейчас в ее дрогнувшем голосе, была ему приятна. Видно, отец стал ей хоть немного ближе после того, как она разочаровалась в своем муже. Сильная, она подняла отца, словно ребенка, и уложила в постель. И возвращаться на чердак не позволила. Это так растрогало Ерама, что он готов был склонить голову к ней на плечо и заплакать. Вчерашние события подорвали его силы, и он чувствовал себя разбитым более душевно, чем физически.

К молоку с хлебом, которое принесла ему дочь, Тоне не притронулся. Он пластом лежал на кровати, дышал медленно и тяжело. Анка испуганно смотрела на него и все спрашивала, что с ним и чем ему помочь.

— Священника бы мне, — попросил он. — А Мицке ничего не говори, чтобы не напугалась. Ничего страшного нет.

Анка отвернулась и нахмурилась. Забота о Мицке, выказанная отцом, ранила ее в самое сердце. Но все же она исполнила его волю.

Ерам исповедался. Кроме того, в присутствии священника, пономаря и соседа Робара он объявил свою последнюю волю. Это принесло ему такое облегчение, что вскоре он почувствовал себя лучше. Через два дня он встал, ощущая только некоторую слабость, и ему даже было немного стыдно, что он не умер, а зря поднял такой переполох.

Тоне теперь подолгу сидел перед домом, щурясь на весеннее солнце, заливавшее ярким светом все окрестные холмы. Он глядел на посеревший снег, еще державшийся на северных склонах. Вдыхал запах земли и слушал щебет синиц. Мысли его беспокойно вертелись вокруг дочери и зятя. Если бы он и захотел думать о чем-нибудь другом, это было бы невозможно. Но Анке, которая то и дело поглядывала на дорогу, словно поджидая мужа, он за все эти дни ни слова не сказал об Йохане. Ерам и сам часто смотрел на тропинки, поднимавшиеся к дому. И каждая мужская фигура, появлявшаяся со стороны долины или приходского села, вызывала у него страх; он боялся, что это зять.

Однажды он увидел на тропинке какого-то мужчину, за которым шла Мрета с корзиной на голове; Тоне бросило в жар. Он решительно встал им навстречу. Они поравнялись с его полем, и Ерам узнал Подлокарова Миху, но взгляд его по-прежнему не отрывался от Мреты, которую он считал виновницей всего позора и несчастья, обрушившегося на его дом.

— Эй, Мрета, чтоб больше ноги твоей не было ни на моей земле, ни в моем доме! — крикнул он, чувствуя, как вся кровь прилила к лицу и к сердцу. — Слышишь, ты?

— Слышу, чай, не глухая, — огрызнулась Мрета, поставив корзину на сложенную из камней ограду. — Не на твоей земле стою, на дороге, а она общинная. Вот с этим, — кивнула она на своего спутника, — свидетельницей иду, что он моему сыну и в самом деле дал взаймы две сотни.

Ерам остановился на тропинке между садом и полем. Подлокаров Миха, старый холостяк, который много лет ходил на заработки и, по слухам, давал в долг деньги под проценты, подковылял к нему.

— Может, и мне нельзя на твою землю ступать? — смеясь, спросил он. — Мне бы с Йоханом поговорить надо.

— Ищи его в другом месте, у нас его нет. Не знаю, куда ушел.

Миха оглянулся на Мрету, стоявшую на дороге, и ничего не ответил. Тогда Ерам добавил:

— Зря ты ему деньги давал, ведь ты знал его лучше моего. Теперь в суд его тащи, если хочешь что-нибудь получить.

Миха только махнул рукой.

— Землю вы на него не переписали? — спросил он, помолчав.

— Такой беды я еще не наделал, — коротко хохотнул Ерам.

Когда он вошел в дом, Анка сидела перед корзиной картошки и обламывала белые ростки, появившиеся в тепле подвала. Вид у нее был задумчивый. Ерам поглядел в окошко на дорогу, где Миха и Мрета бурно объяснялись, размахивая руками. Теперь все вокруг будут говорить о деньгах, беспечно потраченных на свадьбу, и немалая доля сраму падет на его дом. Ерам поглядел на сундук. После того как двести талеров было выброшено на ветер, ему было уже не так жаль денег, как раньше. А не заплатить ли долг Йохана этому Михе? По крайней мере, собьешь спесь с зятя, когда тот вернется.

— Миха! — быстро приняв решение, крикнул он в окно.

— Отец, не надо! — вскочила дочь, перехватив его взгляд и угадав его намерение.

Ерам оглянулся на Анку, увидел алчный огонь в ее глазах. И словно этот огонь перекинулся на него, он тотчас отогнал мелькнувшую было мысль.

— Подавай на него в суд! — закричал он Михе, уже спускавшемуся по тропинке. — Подавай, пусть его посадят!

Он сел на скамью и снова посмотрел на дочь, лицо которой помрачнело. Видно было, что последние слова отца ее задели. Выходит, он понял ее только наполовину, а до конца разгадать не мог. Он мечтал только о том, чтобы зять никогда больше не появлялся в доме и пусть бы Анка и думать о нем забыла. Все эти дни он носил в себе разоблачение, которое то и дело собирался сделать, но никак не мог отважиться на это.

— Ты слышала, что тогда сказала Мрета? — наконец проговорил он. Слова так и застревали в горле. — Ты ее поняла?

Руки дочери замерли, она на мгновение подняла глаза. Что-то тяжелое, невыразимое словами было в ее взгляде. Вдруг лицо ее сморщилось, она вскочила и выбежала в сени.

Отец, остолбенев, смотрел ей вслед. Ему стало ясно, что Анка все слышала и все поняла, но по-прежнему любит Йохана, будто ее приворожили, и примет его, если он вернется. Он покачал головой и пожал плечами: похоже, что он совсем уже не понимает жизни.

27

Однажды, в теплую ночь, когда по небу плыл серп молодого месяца, внезапно вернулся Йохан.

Уже настала весна. Снег сошел, только остатки лавин, лежавшие в ущельях под Плешецем, медленно таяли на солнце, источая мутную воду. Зелеными веерами раскрывались молодые листья, из молодой травы поднимались цветы. От пашни веяло запахом земли, из леса доносилось кукование кукушки.

Ерам и Анка работали вдвоем, как это было до ее замужества. Тоне чувствовал, что силы вернулись к нему. Если порой и возникала боль в груди, она быстро проходила. Хоть Тоне и не совсем еще успокоился, он был бы рад, если бы и дальше шло так, как теперь. Поденщиков он не нанимал и вообще избегал людей, боясь расспросов и любопытных взглядов. Даже по воскресеньям он часто оставался дома, возился около скотины и читал раз за разом «Отче наш». Еще никогда он с таким усердием и так горячо не обращался к Богу, как теперь. Его мучил какой-то тайный страх, он сам не знал перед чем, но избавиться от этого страха не мог.

Анка ходила теперь в церковь другого прихода, хотя добираться туда надо было два часа. Она делала это не только потому, что, как и отец, избегала соседей, но и потому, что надеялась выследить Йохана. Забыть его Анке не удавалось, по ночам она тосковала о нем. С отцом она уже не была такой доброй и терпеливой, как в дни его болезни, стала раздражительной и резкой. Когда она возвращалась из церкви, отец каждый раз заглядывал ей в лицо. Нет ли чего нового? Нет! Он радовался. Зять подался в какие-то дальние края, вестей о нем долго не будет. Ерам так убаюкал себя этой мыслью, что уже перестал боязливо посматривать на тропы, ведущие к дому. И только Анка ни на один день, ни на одну минуту не переставала ждать Йохана.

И в ту весеннюю ночь, когда ее разбудил легкий шум на дворе, она сразу же подумала: не Йохан ли это? Увидев в просвете окна его голову, она вздрогнула. Она ждала мужа со смешанным чувством желания и страха, сама еще не зная, какой прием окажет ему. Голова, появившаяся в окне, оживила в ней неприятные воспоминания. Страх пересилил влечение, в душе зашевелилось чувство, близкое к ненависти. По своей натуре она была переменчива и стремительно переходила из одной крайности в другую: то гроза, то ясное небо. Она сидела на постели, словно деревянная, не говоря ни слова и затаив дыхание.

Йохан тихонько окликнул Анку, и очертания его головы исчезли. Только тогда она стряхнула с себя оцепенение, точно вместе с черной тенью исчезло и воспоминание. Она выбежала в сени, отодвинула засов и тут же убежала обратно.

Муж вошел и увидел ее уже в постели. Он похудел, оброс бородой, одежда была измята. Все это Анка заметила позже — лампы она зажигать не стала и более того: лежала, повернувшись лицом к стене, сдерживая дыхание, как при боли в груди.

Она чувствовала, что он стоит у постели, смотрит на нее и недоумевает. И чувствовала также, что он робеет и совсем не так самоуверен и заносчив, как прежде. По комнате он двигался осторожно, словно боясь, как бы тесть не заметил его прихода. Усмехнувшись какой-то своей мысли, он тотчас согнал с лица улыбку. Его сердило, что жена не обращает на него внимания, и лоб его хмурился все больше.

— Хоть бы свет зажгла, — буркнул он.

Анка молчала. Йохан зажег лампу и снова посмотрел на жену.

— Поужинать у тебя ничего нет? — загудел он, едва сдерживая гнев.

— В сенях клецки остались, — ответила она, не оборачиваясь. — Полей их простоквашей. Больше ничего нет.

Анка слушала, как он собирает себе ужин и чавкая ест. Видно, проголодался. Потом он отыскал в шкафчике трубочный табак Ерама и свернул себе толстую цигарку. Он курил, почесывал голову и сплевывал на пол.

— Что нового? — спросил он, стараясь говорить тихо.

— Козу я купила, — ответила жена после долгой паузы. — С козлятами она. Вот-вот опростается.

Они замолчали. Хотя в Анкином сердце тоска по мужу все еще боролась с ненавистью к нему, она почувствовала, что лед между ними уже сломан. Йохан уселся поудобнее, вытянув перед собой ноги, и с усмешкой думал о новом женином приобретении. Да, она любила скотину, хотела, чтобы скотины было много. Он бросил окурок на пол, придавил его ногой, подошел к постели и уставился на жену. К вожделению у него примешивалась злоба, вызванная холодным приемом. Он протянул руку и грубо ткнул Анку в спину.

— Оставь меня, если по-другому не умеешь! — сердито дернулась она.

Он стоял и молчал. Анка испугалась, что оскорбила его и он сейчас же уйдет. Это положило конец ее колебаниям, ее страху и внутренней борьбе. Она обрадовалась, услышав, что Йохан раздевается. Он лег и обнял ее за плечи. Она вздохнула. Все-таки он был ее муж, и столько месяцев она томилась по нему. При мысли о ночах, которые она провела в этой кровати одна, в глазах ее погас последний отблеск укора…

Потом они, примиренные, тихо лежали рядом. Анка смотрела в лицо мужа, освещенное тусклым светом лампы, стоявшей на сундуке. После того как страсть была утолена, в Анке снова пробудился страх перед этим человеком, но такой слабый, что ей нетрудно было совладать с ним. К тому же она чувствовала, что любит Йохана таким, каков он есть и каким она его узнала и полюбила. О деньгах, которые он промотал, ей не хотелось вспоминать. Она уверяла себя, что больше не выпустит мужа из рук.

Она отвела ему волосы со лба и нечаянно коснулась шрама. Йохан очнулся от дремоты и так поглядел на нее, что она испуганно отдернула руку и опустила глаза.

— Куда ты дел деньги? — спросила Анка, стараясь скрыть, что думает совсем о другом.

— Вернул.

— Вовсе ты их не вернул, — разозлилась она. Было неприятно, что он солгал. Если бы Йохан мужественно признался, что он негодяй, она бы любила его ничуть не меньше, лишь бы он с нею был хорош. — Зачем же тогда Миха за деньгами приходил? Ты их промотал.

Йохан некоторое время молчал, сжав губы и глядя в потолок.

— А раз сама знаешь, зачем спрашиваешь? — наконец процедил он сквозь зубы и, помолчав, спросил: — Что он говорил?

— Что в суд на тебя подаст.

Наступила долгая пауза.

— Не подаст. Я уйду.

У Анки сжалось горло.

— А я? — спросила она почти беззвучно. — Или я не жена тебе? Или мы для того поженились, чтобы ты шлялся по белу свету, как цыган какой-нибудь, хоть и надобности в этом нет?

— Ты тоже можешь со мной идти.

— С тобой, — вскинулась она. — Бродяжничать?

— А чего там, — нетерпеливо шевельнулся муж. — Неужто нельзя как-нибудь по-другому зажить? — вырвались у него слова, которые он, видимо, давно носил в себе. — Не для меня эта лачуга. К такой жизни я не привык, нету мне в ней никакой радости. Мне бы настоящее хозяйство, где не надо все на своем горбу таскать… Тогда бы ты увидела… Продают тут один надел…

Анка слушала, не спуская с него глаз.

— Где это? — забыв обо всем, спросила она. — Где продают?

— У Йожковеца в Планине.

Жена задумалась. Йохан не солгал. Она и сама слыхала, что Йожковецу грозит распродажа с молотка, а потому он ищет покупателя. Ей тоже хотелось иметь настоящее, богатое хозяйство. Не только потому, что она завидовала Мицке. Анка любила землю, хотела, чтобы было много земли и много скотины. Она замечталась, глядя в потолок.

— А деньги где взять? — внезапно очнулась она.

— Так у отца-то разве нет?

— Есть-то есть, — разочарованно протянула она, чувствуя, как соблазнительная картина, созданная ее воображением, меркнет и исчезает. — Но мы их получим только после его смерти, если что останется.

— Если что останется? — гневно сверкнув глазами, переспросил Йохан. — А разве они не лежат тут, рядом с нами, в сундуке?

Анка всматривалась в его лицо, точно желая уловить его тайную мысль, которая не давалась ей в руки, будто скользкая рыба.

— В сундуке-то в сундуке, а что проку? — задумчиво протянула она. — Отец ключей из рук не выпускает.

Йохан коротко хохотнул.

— Будто уж сундук нельзя без ключа отпереть.

Анку задел его презрительный тон, а еще больше то, что слова эти прозвучали так просто, словно он сказал: подавай обед на стол! Правда, деньги были все равно что ее собственные, но все-таки взять их сейчас значило в Анкиных глазах то же, что и украсть. Неужели он думает, что отец смолчит, увидев, что сундук взломан? А раз Йохан этого не боится, значит, он задумал что-то недоброе. О покупке земли он говорит только для того, чтобы добраться до денег и удрать с ними. А тогда его долго не будет, может быть, никогда. Она потеряет деньги и мужа, а ей не хотелось лишаться ни того, ни другого. Анке показалось, что она окончательно раскусила Йохана. В ней вспыхнуло такое бешенство, что она чуть не закричала и не ударила мужа по лицу. Но она пересилила себя, лежала, не двигаясь, и молчала.

— Так, может?.. — глухо спросил муж.

— Нет, — отрезала она.

Анка слышала, как он злобно сопит, лежа рядом с нею и глядя на нее из-под полуопущенных век. И знала, что так просто он со своей мыслью не расстанется. Она оказалась в тупике и не ведала, как из него выйти. От напряжения и растерянности ее прошиб пот.

— Почему ты лампу не гасишь? — спросила она.

Йохан не ответил. Боясь уснуть, Анка не закрывала глаз. Но она очень уж устала от дневной работы и от душевного смятения. Когда она меньше всего этого хотела, веки ее опустились. Она тщетно пыталась проснуться, открыть глаза… Только услышав треск ломающегося дерева, она вздрогнула и очнулась.

Как всегда, когда ей случалось внезапно проснуться, она и на этот раз посмотрела на ближнее к двери окошко. Там ничего не было, сквозь стекла мерцал мутный свет. В комнате горела лампа; спросонья Анка плохо различала предметы. И вдруг она увидела, что муж, присев на кровати у сундука, силится приподнять топором крышку. Бросив на Анку быстрый взгляд, он продолжал трудиться, стиснув зубы и стараясь производить как можно меньше шума. Одетый и обутый, уже в шляпе, он, как видно, собирался тотчас же уйти прочь.

— Оставь! — злобно прошипела она, подымаясь на постели.

Йохан зыркнул на нее белыми от ненависти глазами и продолжал свою работу.

— Отец! — закричала Анка, соскакивая с кровати. — Отец, деньги!

Муж положил топор на пол и поднялся. Он ударил Анку в лицо с такой силой, что она, вскрикнув, упала навзничь на кровать. На мгновение она потеряла сознание. Когда она пришла в себя, мужа в горнице уже не было.

На пороге показался отец в одном белье, с испуганным взглядом.

— Что тут такое?

— Ничего. — Анка вытирала кровь, лившуюся из носа на сорочку. — Что вам тут надо? — закричала она на отца, который поднял с полу топор и пробовал, заперт ли сундук. — Не лезьте! Видите ведь, ничего не случилось. Идите ложитесь!

Ерам не послушался бы ее, но при виде лихорадочно горящих глаз Анки и ее окровавленного лица он ощутил такой страх и смятение, что силы покинули его. Дрожа всем телом и бормоча что-то невнятное, он зашлепал босыми ногами в сени и вскарабкался по лестнице на чердак.

28

Тоне с трудом дождался утра. О сне не могло быть и речи. Было уже совсем светло, когда он наконец услышал, что в горнице зашевелилась Анка. Она тоже не спала, а сидела на скамье, уронив руки на колени и устремив куда-то вдаль застывший взгляд. Тоне быстро встал, но не успел он спуститься с лестницы, как Анка ушла в хлев.

Когда она вернулась с мрачным и опухшим лицом, неся полный подойник молока, Ерам сидел на сундуке. Он весь согнулся понурился подбородок его почти что касался груди.

— Может, вы заглянете в хлев? — сказала Анка чуть изменившимся голосом. — С козой что-то неладно, наверно, всю ночь промучилась.

Отец поднял голову, глаза его долго не отрывались от дочери. Что она сказала? Он едва понял. Мысли его были далеки от забот о скотине и доме.

— Йохан вернулся? — спросил он.

— Да, — ответила дочь, занявшись в сенях каким-то делом, чтобы не смотреть отцу в лицо.

— Где он?

— Станет он мне говорить, куда опять ушел!

Некоторое время оба молчали.

— Почему ты ночью кричала?

Анка ходила то в горницу, то в сени, хотя никакого дела у нее в горнице не было. Она молчала, борясь с собой. К рассвету она успела немного успокоиться и впервые по-настоящему и надолго прониклась ненавистью к мужу. Догадка о том, что он только из-за денег, крадучись, вернулся домой, догадка, которую она сначала отгоняла, теперь, как червь, грызла ей душу. Как ни горько это было, Анка понимала, что она теперь ни девушка, ни мужняя жена. Если Йохан когда-нибудь и вернется, то только ради денег. При мысли об этом ее охватывали и страх и злоба. Она не стала таиться от отца.

— Он сундук хотел взломать, — сказала она необычно тихо.

Отец закрыл глаза, едва удерживаясь на ногах от слабости, и не знал, что сказать. В нем поднялась лютая ярость против зятя, кулаки сжались сами собой. В то же время он почувствовал себя глубоко несчастным, в груди у него защемило, защипало глаза. Отец и дочь не смотрели друг на друга и не могли проговорить ни слова.

— В хлев вы пойдете? — наконец спросила Анка.

— Не могу, — выдохнул Ерам.

Анка нахмурилась и ушла…

Ерам чувствовал слабость, есть ему не хотелось. В голове вихрем проносились беспорядочные мысли. Он уже раньше решил, что, когда зять вернется, деньги надо убрать из дома. Теперь это время пришло. Но не подстерегает ли Йохан где-нибудь в засаде и не кинется ли на него, как разбойник? Подумав об этом, Тоне вздрогнул и огляделся по сторонам. Надо было действовать.

Он отпер сундук и расстелил поверх одежды, лежавшей в большом отделении, синий платок. Низко нагнувшись над сундуком, он трясущимися руками вынимал столбик за столбиком и укладывал их в платок. Каждый раз, когда талеры слабо позвякивали, его охватывало странное чувство. Совсем не так бывало у него на душе в прежние времена, когда он пересчитывал деньги.

Нет, его трясущиеся руки, перекладывавшие монеты, не были руками скупца. Не были они похожи и на руки деда, положившего начало маленькому богатству. Тоне хорошо это понимал, хотя знал деда только по рассказам отца. Дед, как говорил отец, заплакал от радости, когда эта земля стала его собственностью. А ведь годы, которые последовали затем, были страшно тяжелы. Выплата долга за землю, налоги, неурожаи. Ели крапиву с молоком, жили в тяжкой нужде. Экономили на еде и одежде, берегли каждый крейцер, чтобы скопить талер. Много прошло времени, прежде чем в сундук лег первый серебряный талер, а за ним второй и третий… Помня о черном дне, дед ни одной монеты не потратил с легким сердцем.

После смерти деда сундук достался сыну — отцу Тоне. Он унаследовал вместе с сундуком бережливость старика Ерама и страх перед неурожаями и налогами. Да еще родилась у него в душе гордость своим богатством. А он, Тоне? При этом вопросе легкая усмешка скользнула по его лицу. Ему вспомнилось, как после смерти отца он впервые отпер сундук и обеими руками ворошил талеры. Вместе с ключом от сундука к нему навеки перешли дедовская и отцовская бережливость, беспокойство о будущем. Сколько раз случалось, что в дороге ему хотелось есть и пить, но в корчму он не позволял себе зайти. К табаку подмешивал буковый лист и чемерицу. Двадцать лет надевал по воскресеньям одну и ту же шляпу. Редко-редко ел мясо — только когда резал поросенка, если тот оказывался слишком тощим и не годился для продажи. Единственным его скромным наслаждением бывал иной раз стаканчик водки. И никогда Тоне не спрашивал себя, зачем он во всем себе отказывает. Нынче спросил в первый раз и в первый раз дал на это ответ. Если он прямо держит голову и не боится ни беды, ни старости — то лишь благодаря талерам, лежащим в сундуке. Не для того копили деньги три поколения, чтобы кто-то развеял их по ветру, как полову. Он верил, до последних пор крепко верил, что деньги останутся при нем, будут множиться, а если какая-то часть и уйдет, то только на постройку нового дома, на приданое дочерям, если их Бог пошлет. Да!

А теперь? Он выкладывал столбик за столбиком на разостланный платок и ужасался. Пустой ящик зиял, как широкая рана. Если вспомнить происхождение каждого талера в отдельности, то оказалось бы, что ни один из них не добыт нечестным путем — на каждом следы кровавого рабочего пота и тяжких лишений. Но теперь Ераму думалось, что, должно быть, деньги сами по себе несчастье, как ни трудно было в это поверить. Разве не из-за них впервые поссорились его дочери и в доме укоренился раздор? Разве слух о его деньгах не разнесся по всем долинам и не возбудил алчности у других людей, так что ему, Тоне, пришлось, в конце концов, запираться, точно богачу, и спать с топором у изголовья? И разве… Нет, всего и вспоминать не хотелось, — это причиняло слишком сильную боль. Он чувствовал, как в нем зарождается ненависть к Анке, которая принесла в жертву своей жадности судьбу отцовского дома. И он даже не ужаснулся, когда осознал это чувство. Он возненавидел и деньги. В это мгновение он готов был отнести свое богатство к реке и бросить его в омут. Или же позволить своим домочадцам перегрызть друг другу горло из-за этих денег.

Завязав монеты в большой, тяжелый узел, Тоне поднял его, будто намереваясь выкинуть в окно. Придется уйти из дому, подумал он. Даже если закопать деньги в лесу, все равно придется бросить дом. Слишком стар Тоне Ерам, слишком тяжело ему жить среди ссор и препирательств. А куда идти? На что жить?

Тоне втащил узел на чердак, приподнял тюфяк и положил деньги на доски кровати. Потом сел на постель, положил руки на колени и погрузился в тяжелое раздумье.

Куда идти? На этот вопрос он ответил себе не словами, а образом Мицки. Две недели назад Мицка была у него. Она услыхала, что отец болен, что даже посылали за священником, но не сразу смогла навестить его из-за своего грудного ребенка. А когда пришла, то все глядела на отца и не могла наглядеться, расспрашивала, как ему живется. Больше спрашивала глазами, чем словами, так как Анка все время вертелась поблизости. Так хорошо ему было с Мицкой, так покойно. На ее расспросы он ответил: «Неплохо мне, нет», — а глаза говорили совсем другое. «Переходите ко мне, — шепнула она ему на прощанье, — и не беспокойтесь ни о чем!» Он махнул рукой в ответ на это приглашение, но слов ее не забыл. Теперь они на сто голосов зазвучали в его памяти. Но трудно было уходить из дома, в котором он родился, из дома, которому он отдал столько сил.

Он почувствовал голод, спустился в сени, налил молока, отрезал хлеба и поел. Анка забыла о завтраке. Вернувшись из хлева, с руками по локоть в грязи, она долго плескалась в сенях. Потом вошла в горницу и стала вытираться тряпкой, висевшей у печи.

— Коза околела, — сказала она, — один козленок тоже. Второй жив.

Ерам вздрогнул, пораженный в самое сердце. Да, ему в самом деле следовало бы пойти в хлев, женщины не умеют управляться со скотиной. Но тут же он снова замкнулся в себе. Разве это теперь его хозяйство?

Анка удивленно посмотрела на сундук, который отец нарочно оставил открытым. Его пустота говорила красноречивей любых слов.

— Что это значит? — спросила она.

— Это значит, что там пусто, — натужно кашлянув, ответил отец. Он знал, что ему не удастся сохранить спокойствие до конца разговора. От волнения сердце у него болезненно сжималось, а лицо горело.

Анка прикрыла глаза и задумалась.

— Куда же вы дели деньги?

— Куда дел, туда и дел. — У отца от раздражения перехватило горло.

Дочь смотрела, как он встал и заходил по комнате, видимо не зная, куда себя деть.

— Козу надо ободрать и закопать, — сказала Анка; голос ее дрожал от волнения.

— Некогда мне.

— А что вы собираетесь делать?

— Уйти. Прочь из дому.

Ерам остановился у двери. Отец и дочь смотрели друг на друга.

— Куда вы пойдете? — спросила Анка прерывающимся голосом.

Ераму трудно было дышать. Он отмахнулся обеими руками, просеменил к окну и обернулся к дочери.

— К Мицке, — выдохнул он.

Глаза Анки широко раскрылись. От множества мыслей и чувств, нахлынувших на нее, она была сама не своя. В сердце вскипели гнев и обида.

— Когда же вы вернетесь?

— До смерти не вернусь. А после смерти и подавно.

— И деньги заберете? — выкрикнула она со злыми слезами.

Ераму было стыдно, что он не может спокойно, рассудительно договориться с дочерью. Ее крик раздражал его, а раздражение усиливало неприязнь к Анке, уже угнездившуюся в его сердце. В памяти ожило воспоминание о всех тяжких минутах, которые он пережил из-за нее.

— А разве деньги не мои и я не имею права их забрать?

Он поднял руки и снова опустил их.

— Если бы вы были люди как люди, мне бы никогда не пришлось уходить из дому. А жить в вечном страхе и ссорах я не могу. Стар я уже… Покой мне нужен… Вы бы меня в гроб вогнали… — Негодование и горечь нарастали в его душе. — Не хочу я, чтобы меня кто-то из милости кормил, а другой в это время проматывал то, что я с трудом скопил. Лучше я это серебро в воду брошу, — затопал он ногами. — Лучше в воду, в воду… — повторял он, обливаясь слезами, не находя-больше ни сил, ни слов.

Дочь, не помня себя, глядела на отца. Она ни разу не видела его в таком волнении; никогда такой ненавистью не горели его глаза. Увидев его слезы, она была близка к тому, чтобы пожалеть его; если бы она хоть на минуту вдумалась в его слова, она внутренне согласилась бы с ним. Но какое-то затмение нашло на нее, она думала лишь о том, что отец уйдет из дому и заберет с собой деньги.

— Я вас не пущу, — завизжала она, сжав кулаки. — Никуда вы не уйдете с деньгами! — кричала она ему вслед, когда он, в страхе перед ее яростью, спотыкаясь, заспешил в сени. — Уж не думаете ли вы отдать Мицке и дом тоже? — вопила она, когда Ерам ступил на лестницу, отмахиваясь обеими руками от ее слов. — Скорее я сама его спалю… Скорее спалю… Подумайте лучше…

Старик добрался до постели, рухнул на тюфяк и зажал уши руками. В груди у него хрипело, губы беспрестанно повторяли: «О, господи! Господи!» И все-таки он ни на секунду не поколебался в своем решении.

29

Захлопнув за отцом дверь, Анка заметалась по горнице, хватаясь за голову и крича. Обезумев от ярости, она не сознавала смысла слов, срывавшихся с ее языка. Вдруг она умолкла, с каким-то недоумением огляделась вокруг, несколько раз глухо всхлипнула, опустилась на скамью и уставилась в одну точку, уронив руки на колени.

Обдумать все трезво она не могла — в голове долго не прояснялось, и с тем большим упоением она отдавалась ненависти. Непрочная внутренняя связь, которая установилась было между нею и отцом, порвалась навсегда. Она чувствовала себя обманутой и отверженной, но это не лишало Анку отваги и злобной решимости, порожденной черными мыслями.

Время от времени она подымала голову, взглядывала в окно и прислушивалась. Она боялась, как бы отец потихоньку не выскользнул из дому. С чердака доносились тихие стоны. Это ее не пугало. Ей хотелось, чтобы отец заболел, как несколько месяцев назад. И умер. Эта мысль не заставила ее содрогнуться. Даже успокоила ее.

Анка вспомнила о козе, встала и, тряхнув головой, пошла в хлев, захватив с собой острый нож. Козу и околевшего козленка она оттащила на край пашни, стараясь не терять из виду дом и особенно входную дверь. Не зная, как освежевать животное, она все-таки, стиснув зубы, принялась за дело.

Она думала об отце. Она хоронила воспоминания юности и раздувала в своем воображении бессчетные маленькие обиды, нанесенные ей отцом. Уверовав в собственные измышления, Анка пришла в ужас: с тех пор как она себя помнит, для отца существовала только Мицка. Теперь он отнесет к Мицке деньги, хотя та уже получила свою часть. Анке мерещилось, что отец давно надумал сделать это и происшествия последних дней тут ни при чем. Почему она не догадалась сама взломать сундук и взять деньги? Почему не позволила Йохану сделать это?.. Она замотала головой. Нет, нет! Это было бы неправильно. Но что предпринять теперь она не знала. Мысль ее лихорадочно металась, не находя выхода; каждый раз преградой стоял отец…

Анка порезала себе палец и бросила работу. Она сдавила пораненное место, и кровь закапала на весеннюю траву. Оторвав от нижней юбки лоскут, она завязала палец. Несколько минут Анка, держа нож в руке смотрела на козу, шкуру которой уже попортила. Потом сходила за лопатой, вырыла с краю поля яму и закопала обе туши.

Козленок, оставшийся в живых, блеял в хлеву. Анка слышала его, но была так измучена работой и волнением, что едва держалась на ногах. Она присела передохнуть, и ей вдруг стало горько до слез. Все же она овладела собой, пошла в сени и развела в очаге огонь. Хотелось есть. Глядя на пляшущее пламя, она стряпала обед.

«Пожалуй, лучше было бы договориться с отцом по-хорошему», — думала она. Но притворство не давалось ей, она с трудом заставила себя подняться на несколько ступенек, а смягчить голос так и не смогла.

— Отец, обед на столе, — проговорила она враждебно.

Прошло много времени, прежде чем последовал ответ:

— Я не хочу.

Пригнув голову, Анка некоторое время постояла на ступеньке, потом поднялась на чердак.

— Когда вы думаете уходить? — спросила она сдавленным голосом.

В темноте она не сразу разглядела, что отец лежит на постели одетый по-воскресному. Рядом с ним — большой узел. На старом сундуке — миска молока с накрошенным хлебом и сало.

— Когда пойду, тогда и пойду, — ответил он глухо и неприязненно.

Он чувствовал слишком большую слабость и стеснение в груди, чтобы тотчас тронуться в путь. Кроме того, он знал, что дочь ни на минуту не спускает глаз с двери. Он ждал удобного момента.

Анка поняла, что ее уловка не удалась, и злоба еще сильнее сдавила ей горло. Не чуя под собой ног, она спустилась в горницу, села за стол и начала есть. Каждый кусок был горек, точно пропитанный желчью. Она несколько раз зачерпнула из миски и швырнула ложку на стол. От страшной мысли, которую она в своем ожесточении не стала отгонять от себя, ее бросило в жар, на лбу и висках выступили бисеринки пота.

Она пошла в хлев, подобрала с подстилки козленка и прижала к груди. Еще ни к одному существу она не выказывала столько нежности! Козленок блеял и все искал материнское вымя, тычась ей в щеку. Она снова опустила его на подстилку и пошла на гумно, где хранились старые корзины. В полутьме она увидела Йохана, лежавшего на ворохе соломы. Он только что проснулся и с выражением растерянности и недовольства таращил на нее заспанные глаза.

Анка не ждала увидеть его здесь. Она еще не думала, как поступить, если он вдруг появится. Теперь она почувствовала, что ненавидит его ничуть не меньше, чем в ту минуту, когда он ударил ее кулаком в лицо. И все же она обрадовалась, ибо он словно услышал призыв ее темных дум. Но обнаруживать свои чувства она не хотела.

— Ступай обедать, — сказала она, не глядя на мужа, и, взяв худую корзину, вернулась в хлев. Подстелив в корзину мягкого сена, она положила туда козленка и понесла в дом.

Через минуту вошел Йохан и обвел горницу вороватым взглядом. Потом всмотрелся в лицо жены, точно стараясь прочесть ее мысли. Не понял ничего. Сам он не решился бы войти в дом, по крайней мере, днем и теперь был доволен, что его позвали. Но при виде открытого сундука лицо его потемнело от гнева.

Он сел и взялся за ложку.

— А ты не будешь?

— Не хочется мне. — Жена выглянула в сени и притворила дверь.

Она старалась совладать со своим волнением, боясь, что муж заметит, как ее трясет. Взяв на руки козленка, она раскрыла ему рот и стала туда вливать с деревянной ложки молоко. Малыш давился, вырывался из рук, искал сосцов матери, не понимая, что ему хотят спасти жизнь. Анка делала свое дело с таким материнским терпением, что на нее было приятно смотреть. Однако душа ее не участвовала в этих заботах. Одна-единственная мысль — если то, что владело ею, еще можно было назвать мыслью — не оставляла ее, и Анка дрожала мелкой дрожью. На мужа она не взглянула ни разу.

Йохан с презрительной гримасой следил за нею.

— На что он тебе сдался? — насмешливо спросил он.

Она не ответила, продолжая черпать молоко ложкой, и все чаще проливала его на передник.

— Что, отец заметил? — наконец не выдержал муж, кивнув на сундук.

Она и сама хотела заговорить об этом, но не знала, как начать. Вопрос мужа помог ей.

— Еще бы! — прошептала она. — Теперь так и лежит на деньгах.

— Как это на деньгах? — Муж замер с ложкой в руке.

— Взял их из сундука. К Мицке думает отнести.

Йохан гневно сверкнул глазами и положил ложку на стол. От такой вести любая еда застряла бы у него в горле. Ему показалось, что он понимает причину перемены, которая произошла в жене. И его обуяла ярость, он позеленел.

— Вот чего ты добилась! — почти крикнул он.

— Тише! — Анка подняла голову и посмотрела на потолок. — Того, чего ты хотел, я бы все равно не допустила.

— Чтобы я купил усадьбу?

— Кабы так! — прошипела она, и в глазах ее вспыхнула ненависть, которую она не могла скрыть. — Ты и не собирался покупать усадьбу. Обмануть меня хотел, взять деньги и уйти на все четыре стороны. Думаешь, я не знаю, зачем ты на мне женился? Больше меня никто не обманет, ни ты и ни кто другой.

Опершись обеими руками в стол, Йохан пристально глядел на Анку. Его бесило, что она разгадала его до конца и осмелилась прямо сказать ему об этом. Он бы вспылил, если бы взгляд жены, горевший яростью, не нагнал на него страху. Йохан почувствовал, что он бессилен перед ней.

— Это тебе приснилось, — сказал он неуверенно. — Ты не дала мне взять деньги при тебе, ну, я и решил их тайком взять!..

— Не говори ты мне ничего! — прервала она. — Не говори, я больше ни одному твоему слову не верю. Деньги отцовы и мои. Мои, не твои! Если мы с тобой их получим, мы их вместе возьмем, сторгуем усадьбу и положим хозяину на стол. Слышишь?

— Слышу. — Муж преодолел свою растерянность, встал и принялся тихонько расхаживать от дверей до окна. — Теперь мы можем языком трепать, сколько душе угодно. — Лицо его скривила нехорошая усмешка. — Денег-то в сундуке все равно нет.

— В сундуке нет, зато в доме есть, — вырвалось у Анки.

Они переговаривались свистящим, злобным шепотом и готовы были вцепиться друг в друга.

— В доме, — передразнил жену Йохан. — Как же, стоит только на чердак подняться, и старик мне их сам предложит… На, мол, дорогой зятек. — И он тихонько захихикал.

Анка, задетая этой насмешкой, окинула мужа ненавидящим взглядом, но смолчала. Она перестала поить козленка и гладила его по головке, глядя куда-то под стол и кусая губы.

— Или ты думаешь, что он не подымет крика? — продолжал муж. — С деньгами нужно смыться незаметно, словно тебя ветром сдуло.

— Как ты и собирался сделать, — подняла голову Анка. Помолчав, она добавила чуть слышно: — После его смерти деньги так и так будут мои.

Йохан прислонился к печи и смотрел на нее исподлобья.

— После смерти? — глухо повторил он. — Как это после смерти, если он собрался унести их из дому?

Анку передернуло. Она встала, положила козленка в корзину, отнесла ее в сени и поставила в угол под лестницей. На секунду она задержалась, прислушиваясь, потом вошла в горницу и плотно затворила дверь. Она заметила, что муж не отрываясь наблюдает за ней, но не подняла глаз. Собрав посуду, сна поставила ее на подоконник, вытерла стол и повесила полотенце на веревку у печи. Потом растерянно огляделась, точно отыскивая себе еще какое-нибудь дело, и наконец посмотрела прямо в глаза мужу.

— Как это после смерти? — повторил он, пронзая ее взглядом.

Она несколько мгновений смотрела на него, и глаза ее выражали не только безмерную ненависть, но и нечто более страшное. Губы ее были плотно сжаты; казалось, она навсегда лишилась дара речи.

— Так ведь не обязательно, чтобы он уходил из дому, — наконец выговорила она почти беззвучно, повернулась к печи и трясущимися руками начала перекладывать какие-то тряпки. Муж, сощурившись, смотрел ей в спину; странная усмешка исказила его черты. Потом он подошел к ней и заглянул сбоку ей в лицо.

— Убирайся! — внезапно разъярилась Анка, сжимая кулаки. — Ступай вон, негодяй! — прошипела она, понизив голос. — Видеть тебя больше не хочу. — Она раскаивалась, что выдала себя Йохану; в каждой черточке его лица — наглая насмешка, он будто хочет сказать: ты ничем не лучше меня, ты еще хуже. — Убирайся, откуда пришел! Чтобы я тебя никогда не видела.

Она замолчала, шатаясь, подошла к кровати и легла лицом к стене, дыша взволнованно и часто.

Йохан молча шагал по комнате. Он старался сохранить серьезный вид, с трудом сдерживая загадочную усмешку, упрямо набегавшую на его губы. Наконец он остановился перед Анкой.

— Где у него спрятаны деньги? — еле слышно спросил он.

Жена не смогла ответить — у нее вдруг перехватило горло. Йохан сел на скамью, тихонько насвистывая какой-то мотив. Так они не тронулись с места до вечера.

30

Анка провела эту ночь точно в лихорадке. Легла, не поужинав, не зажигая огня, и сразу же очутилась в аду. Ее трясло от тайного ужаса, ангел и дьявол боролись в ее душе. Ей чудилось, будто она ступила на бревно, перекинутое через пропасть, и уже не может и не смеет повернуть назад. Муж, на которого она за весь вечер ни разу не взглянула и которому не сказала ни слова, босиком расхаживал по горнице. Анка укрылась с головой одеялом, чтобы не слышать его шагов.

Это не помогло. Непонятные, таинственные, глухие шорохи доходили до нее. Она начала молиться. О боге она при этом не думала. Молитвенным шепотом ей хотелось заглушить все звуки, доносившиеся извне. И свой внутренний голос тоже. Она жалела, что не выпила водки, не напилась до бесчувствия.

Прошло много времени (ей показалось — целая вечность), прежде чем муж улегся в постель. Когда он прикоснулся к ней, Анка вздрогнула и отодвинулась к стене. Странная напряженность отпустила ее, все в ней расслабло. Она лежала как мертвая, даже мысли стали сонными и тупыми. Она заснула. Но сон был неглубоким и то и дело прерывался мучительными видениями, от которых она испуганно вздрагивала и пробуждалась. По-настоящему она проснулась, когда на дворе уже совсем рассвело.

Анка была так измучена, будто всю ночь таскала тяжести. Поспешно встав и одевшись, она прислушалась. Слышно было протяжное сопение мужа и блеяние козленка, который перевернул корзину и, дрожа, прижимался к стене. У двери тикали часы, их старинный циферблат смотрел в комнату, как темное лицо. Кроме этих звуков, ничто не нарушало мертвой тишины. В окна светило весеннее солнце. В его бледных косых лучах Анке мерещилось что-то жуткое.

Ужас преследовал ее; в это утро ее глаза не могли видеть ничего, кроме ужаса. Но он был не таким, как в прошлый вечер и минувшую ночь. Это был стремительно нараставший, как лавина, ужас человека, который, внезапно протрезвившись, ясно видит перед собою свое злодеяние и его последствия. Множество опасностей, о которых она раньше не подумала, нависли над ее головой, как петля, и грозили ей гибелью.

Она прижала руку к груди, тихонько застонала и устремила немигающие глаза на мужа, который лежал на спине и спал с раскрытым ртом. Он спал мирно и крепко, как всегда. Анке подумалось, что все тяготы он взвалил на нее. И ее захлестнула такая бешеная ненависть к его здоровью и душевному спокойствию, что она готова была схватить его за горло и задушить.

Анка встряхнулась и быстро вышла в сени. Ей хотелось забыться в работе, чтобы не чувствовать томившего ее страха. Не смея даже взглянуть на чердачную лестницу, она развела огонь на очаге и поставила горшки. Потом задала корма скотине, подоила коров и напоила козленка. Все это она делала так быстро, что не успевала думать ни о чем другом.

Когда она принесла завтрак, Йохан уже встал.

Стоя у стола, она глядела на мужа. Сначала его лицо не выражало ничего, самое большее — какую-то хмурость. Не было на нем и вчерашней загадочной усмешки. Он казался чужаком, зашедшим в дом по ошибке. Анка не боялась его, но чувствовала, что всякая связь между ними порвана. Не только душевная, но и физическая. Ей хотелось, чтобы он ушел и никогда больше не возвращался.

Они не перекинулись ни единым словом. Скороговоркой прочли «Отче наш», сели за стол и начали есть, иногда исподлобья поглядывая друг на друга. Анка вдруг почувствовала, что должна что-то сказать, но слова застряли в горле, а молчание тяготило ее все больше.

— Отец еще не встал? — наконец заговорил Йохан.

— Нет, — ответила она дрожащим голосом. — Может, он уже ушел?

— Пойди взгляни.

Анка молча положила ложку и встала. Но вдруг зябко передернула плечами и села на свое место, прошептав:

— Пойди лучше ты.

— Сама иди! — рявкнул муж так грубо, что Анка подскочила.

Она вышла, оставив дверь в сени открытой. Легче было бы пойти на смерть, но она не понимала странного поведения мужа и хотела избавиться от тягостного недоумения. На середине лестницы она остановилась, не решаясь подняться выше.

— Отец! — позвала она, прижав руку к колотившемуся сердцу, и прислушалась.

Голова у нее вдруг закружилась, и она чуть не упала с лестницы. Прошло несколько мгновений прежде чем сверху донеся вздох, казалось, с величайшим трудом вырвавшийся из груди.

— Что такое? — послышались два слова, разделенные паузой.

Этот голос Анка услышала всем своим существом; он, как острая игла, вошел в ее сердце. Минуту назад она не знала, как воспримет смертное молчание или отклик на зов. И сейчас она еще не знала, как отнестись к отклику. На миг-другой она потеряла сознание, а потом ощутила душой и телом, как рассеялись страх и ужас, терзавшие ее с минуты пробуждения. Она чувствовала себя как убийца, который жаждал, чтобы его жертва ожила, и вот чудо совершилось. Из груди ее вырвался такой громкий вздох облегчения, что его слышно было в горнице.

Минуты две она еще постояла на лестнице, а потом, решившись, поднялась наверх. Шла она спотыкаясь, точно пьяная. Отец лежал на постели, одетый и обутый, ничем не накрытый, недвижимый, изменившийся в лице. Он сдерживал дыхание из-за острой боли в груди. Только вблизи можно было расслышать тихий стон, сопровождавший каждый его вздох. Так, без всякой помощи, он и пролежал всю ночь.

— Вы заболели? — Голос Анки дрожал от мучительного волнения.

— Заболел, — посмотрел он на нее суровым взглядом, говорившим о том, что давешнее его отношение к дочери не изменилось. — Шевельнуться не могу, — со стоном прошептал он, едва двигая губами. — Кто это был ночью… на лестнице?

— Не знаю, — ответила дочь тоже шепотом, чтобы ее не было слышно в горнице. «Да ведь это же был Йохан», — ужаснулась она в душе. Тяжело было видеть неприязнь, написанную на лице Ерама, но, помня о своей вине, она не смела корить отца.

— Может, сварить вам что-нибудь? — спросила она.

— Да, хорошо бы, хорошо…

Он заметил перемену в дочери и был удивлен; взгляд его потеплел, стал мягче, но в глубине зрачков все еще таилось недоверие.

— Может, за священником сходить? — спросила Анка; не смея взглянуть ему прямо в лицо, она смотрела на край постели.

— Сходите, — попросил он. — Вроде бы мне хуже, чем в последний раз… хуже… Да за Мицкой бы послать…

Дочь не возразила и не поморщилась, когда он упомянул о сестре. Полная смутного чувства благодарности — сама не зная кому, — Анка, как во сне, спустилась с чердака и вошла в горницу.

Йохан уже кончил завтракать: он сидел за столом и курил сигарету. Когда жена появилась на пороге, он смерил ее долгим взглядом. Анка тоже несколько мгновений смотрела на него. Казалось, они исповедуют друг друга. Анка первая отвела взгляд.

— Ступай к Робарам, пусть позовут священника для отца, — глухо проговорила она. — А потом сходи за Мицкой!

— Никуда я не пойду, — ответил он, отчеканивая каждое слово.

Тогда Анка откинула голову назад, глаза ее грозно сверкнули. Этот человек, сидящий перед нею, довел ее до таких помыслов, что она никогда не осмелилась бы в них признаться, а теперь в душе насмехается над ней. Сознавать это было невыносимо. Даже если она ему простит все остальное, этого ей не забыть никогда. И ее злоба на мужа перелилась через край.

— Иди! Ты же видишь, что мне больше некого послать! — закричала она. — Убирайся, или я тебя топором прогоню, — озиралась она, ища, чем бы на него замахнуться. — И не показывайся мне больше на глаза!

Йохан, разъярясь, взялся за чашку, чтобы швырнуть в жену.

— Анка! — прерывисто донеслось с чердака.

При звуке этого голоса Йохан вздрогнул и выпустил чашку из рук. Она упала на пол и разлетелась на куски. Он еще со вчерашнего вечера начал побаиваться этой бабы, а теперь ее угрозы и ее бешеный взгляд испугали его не на шутку. Он схватил шапку и вышел из дому.

Анка смотрела ему вслед. Да, он повернул к Робару. Она заварила для отца липовый цвет, хранившийся в ситцевом мешочке, приподняла Ераму голову, и он долго пил торопливыми, жадными глотками. Анка поставила пустую чашку на сундук и села на край постели, сложив руки на коленях. Отец устремил на нее вопрошающий взгляд, а она, потупившись, глядела на грязные половицы.

— Трудно тебе будет с Йоханом, — тихо проговорил отец. Очевидно, он имел в виду громкую ссору в горнице, которую только что слышал. Похоже было, что отец снова смягчился и вчерашние суровые слова позабыты. В его неподвижном взгляде появилось выражение сострадания и озабоченности.

— Я с ним скоро разделаюсь, — решительно тряхнула головой дочь.

Наступила долгая пауза.

— Анка, — заговорил наконец Ерам, объявляя свою последнюю волю. — Смотри, тут, у меня в головах… под тюфяком… узел… Возьми его!

Дочь вздрогнула, помедлила секунду, точно не понимая, потом встала. Вытащив из-под тюфяка тяжелый узел, она замерла, изумленно глядя на отца.

— Береги его! — сказал Ерам прерывающимся голосом. — Это твое, Анка, — добавил он, почувствовав, что силы покинули его; перемена, происшедшая в дочери, тоже повлияла на его решение. — Мне это не понадобится… не понадобится больше… Но смотри… Деньги все равно что огонь… Могут пойти на пользу, а могут и беду накликать. Не давай их в руки тому… не позволяй ему…

Он утих, сдерживая дыхание, причинявшее ему боль, и чуть не заплакал. Анка не выказывала радости. Этот узел потерял для нее то значение, которое имел еще вчера. Она понимала, что вместе с деньгами принимает на себя новую, тяжкую заботу. Но сейчас она не могла думать об этом. Образ отца, каким она видала его, припоминая причиненные ей маленькие обиды, вдруг в корне изменился. То, что он отдал ей все свое достояние, обрадовало ее. Теперь она верила, что отец ее любит. А она-то призывала на него болезнь! И смерть! И еще худшее, чем это… Давеча, когда отец откликнулся ей с чердака, она освободилась от страха, что увидит его мертвым, от боязни возможных последствий. Где-то глубоко в душе зашевелился ужас. Как она могла?.. Ведь это отец… Ведь это все-таки ее отец… Она задрожала и разразилась громкими рыданиями.

Ерам был тронут. Сдерживая дыхание, он старался ослабить боль в груди. Случалось, Анка плакала от злости, но вот такими скорбными слезами она не плакала никогда. Он не узнавал своей дочери.

— Анка, что ты, Бог с тобой? Чего ты плачешь?

Она не отвечала. Узел с позвякивающими монетами она опустила на пол, отошла в угол, чтобы спрятать лицо, и сотрясалась от рыданий.

Отец так и не узнал, почему плакала дочь, хотя не мог забыть об этом до смертного своего часа.

31

Ерам переселился в горницу, из которой его и вынесли через некоторое время на кладбище. К нему привели священника, который исповедал и причастил его. Навестила его и Мицка и плакала у его изголовья. Все твердили ему, что он поправится, как в прошлый раз. Однако Ерам не поправился — да ему и не хотелось этого, — но и не умер сразу. Тело противилось смерти, хотя он таял день ото дня, и уже не мог без посторонней помощи подниматься с постели.

Никто толком не знал, что с ним. В болезнях хуторяне не бог весть как разбирались. Выздоравливали или умирали без врача, нередко вообще без чьей-либо помощи, точно звери в лесу; кончались от болезней, названия которых зачастую не знал и регистратор умерших. Причину отцовского недуга лучше всех разгадала Мицка, которая однажды сказала Ераму:

— Покой вам нужен, отец, покой.

— Да меня ничто и не беспокоит, — устало усмехнулся он. — И уход за мной есть. Анка совсем другая стала.

— С тех пор, как вы ей отдали деньги.

Ерам промолчал. Он чувствовал, что в таком объяснении не вся правда. Мицка пожала плечами. Она была проницательна, и от нее не укрылась озабоченность, мелькавшая в его взгляде.

Да, Анка в самом деле переменилась. С того дня, когда она разрыдалась у постели отца, она была сама не своя, не решалась взглянуть ему в глаза. Все же она часто подходила к нему, спрашивала, как он себя чувствует и не надо ли ему чего. Он просил не беспокоиться за него. Если ему что-нибудь понадобится, он ее покличет.

Часто он искал дочь глазами, ему было жаль ее. Все заботы о хозяйстве лежали на ней. А он знал, что это значит. Спала она на печке и просыпалась при каждом его стоне. Похудела так, что стала костистой и желтой, глаза у нее провалились. Она перенапрягала свои силы. С людьми она держалась более сердечно, чем раньше, в особенности с сестрой. Когда Мицка, проведав отца, возвращалась домой, Анка провожала ее до конца сада.

— Если ему станет хуже, сразу же пошли кого-нибудь за мной, — сказала ей однажды Мицка.

— Не говори мне о смерти, — вздрогнула Анка.

Она и в самом деле не могла слышать о смерти. Каждый раз ей казалось, будто тонкая игла пронзает ей сердце.

Она чувствовала, что легко примирилась бы с кем угодно, только не с Йоханом. Когда он, выполнив ее поручение, вернулся домой от Мицки, она удивилась, но тут же догадалась, что его пригнали назад расчеты на наследство. Все это время он взглядом спрашивал Анку о чем-то, но она избегала говорить с ним и даже смотреть на него. Она заметила, что муж как будто побаивается ее. С тех пор как она перешла спать на печь, а он в хлев, Йохан не пытался и сблизиться с нею. Иногда он брался за какое-нибудь дело. Увидев его как-то с лопатой в руках, Анка подумала, как было бы хорошо, если бы он был таким, как другие мужчины. Тогда она бы все ему простила. Она уже начала было мечтать об этом, но однажды он спросил:

— А что с деньгами?

— Я их не видала, — ответила она, не глядя на мужа.

— Не вынес же он их из дому, — резко возразил он, глядя Анке в лицо, которое выдавало ее.

— Может, он их в ту ночь где-нибудь закопал.

У Йохана опять заиграла под усами странная усмешка, смысла которой никогда нельзя было разгадать. Он перестал расспрашивать жену, не желая слышать в ответ пустые слова. Если бы Анка не знала, куда делись деньги, она не была бы так спокойна. Ха!

В тот день, когда Анка так плакала у отца на чердаке, она, однако, не оставила узел с монетами на полу. Куда их спрятать, чтобы никто их не нашел, она не знала. Запереть в сундук, который так легко взломать? Или засунуть в сено, где их кто-нибудь случайно может обнаружить? Когда настал вечер и Йохан уже крепко спал в хлеву, она тихонько выскользнула из дому, прихватив с собой лопату. На краю луга она выкопала яму, опустила в нее узел с деньгами и завалила землей. Сверху, чтобы скрыть всякий след, набросала кучу хвороста. Кому придет в голову искать там деньги? Но она боялась Йохановых глаз, которые бегали вокруг, точно ища чего-то.

Лето миновало в заботах и тяжелом труде: в начале осени зарядили проливные дожди, речка не раз выходила из берегов. Потом небо опять прояснилось, вода спала, и в эту пору внезапно умер ночью Ерам. Днем он выглядел крепким, много говорил и раз даже засмеялся, но вечером снова почувствовал слабость. Анка сидела у постели и смотрела в его изможденное лицо, освещенное мерцающим светом лампы.

Он прикрывал глаза, дышал медленно и с трудом, по телу его время от времени пробегала дрожь. Под утро дочь задремала, прислонясь к краю постели. Вдруг руки отца судорожно ухватились за нее. Анка вскинулась и увидела, что больной борется со смертью. Он еще пытался приподняться, но голова уже запрокинулась, и белки закатившихся глаз уставились на потолок.

Анка зажгла свечу и стала, плача, молиться у изголовья отца. Он отошел, когда первые лучи солнца брызнули в окна. Анка выбежала во двор и закричала:

— Отец умер! Отец умер!

Ее охватило невыразимое горе.

Собрался народ, покойника обрядили и положили на одр. Мицка, с печальным лицом, всхлипывая, принималась прибирать то там, то тут. Родственники и знакомые, окропив покойника святой водой и прочтя молитву, усаживались по лавкам, отведывали водки и хлеба и приглушенно перешептывались.

— Отмучился, — сказал кто-то с таким выражением, точно имел в виду не только болезнь.

— Он-то отмучился, а кое-кого другого мученья еще только ждут.

— Тяжело ему досталось под конец, тяжело. Он этого не заслужил.

Все поглядывали на Йохана, расхаживавшего вокруг с мрачным видом. Где бы он ни оказался, он был всем в тягость.

Анке некогда было слушать эти разговоры. На нее навалилось столько дел и забот, что горевать не было времени. Денег на похороны и поминки у нее на руках не было. Она этим летом с трудом свела концы с концами. А в доме толпился народ, и Йохан еще никогда не был таким вездесущим. Анка ума не могла приложить, как ей незамеченной добраться до луга.

Поздно ночью, когда в горнице оставалось только несколько человек, а Йохана нигде не было видно, Анка взяла лопату и осторожно, стараясь не шуметь, вышла из дому. Через некоторое время она вернулась, задыхающаяся, дрожащая, покрытая грязью, и села в угол у печки. Волнения и спешка так ее издергали, что слезы сами собой покатились по ее щекам.

Когда на следующее утро начали заколачивать гроб с телом отца, она, заплаканная, вышла в сени и увидела там Йохана, стоявшего у двери в затрапезном виде. Они поглядели друг на друга.

— Разве ты не пойдешь на кладбище? — спросила Анка, утирая слезы.

— Должен же кто-то остаться дома.

— Так ведь Робариха останется, приберет тут.

— Приберет да уйдет. И что тогда? Ведь на хуторе живем, кругом никого.

Это было странно. Никогда Йохан не проявлял такой заботы о доме. Не будь вокруг людей и не лежи отец в гробу, она бы закричала, замахнулась чем-нибудь и прогнала мужа прочь. Теперь же надо было сдерживаться. Ей бы остаться дома, а нужно идти на кладбище. Анка сверлящим взглядом впилась в самую глубину Йохановых глаз, точно желая прочитать какие-то тайные его намерения, но он отвернулся в сторону.

Горе Анки почти целиком утонуло в тревожном предчувствии, терзавшем ее всю дорогу. Ни разу мысль ее не вернулась к отцу, не оторвалась от денег, зарытых в землю. Никогда еще путь до приходской церкви не казался ей таким томительно долгим. Заупокойная служба тянулась бесконечно. Анка сама сознавала, что ее нетерпение и рассеянность — большой грех, и каждый раз, опомнившись, просила прощения у Бога. У могилы из глаз ее потекли слезы, которых сама она почти не чувствовала. Священник все никак не отпускал ее из церковного дома.

На поминках в трактире, где было подано белое вино и хлеб, она сидела точно на угольях.

— Ну, Анка, теперь ты сама себе хозяйка, — сказал Робар.

— Не совсем так, — сдержанно усмехнулась она.

— Что уж там не совсем! Небось я сам был на свадьбе свидетелем. Теперь могу говорить. Будь у меня этот ваш сундук, отдал бы тебе все, что у меня есть.

Анка посмотрела на сестру, которая без зависти улыбалась ей, и, застеснявшись, опустила глаза.

— Коли есть деньги, найдется и дыра, через которую они уйдут, — подал голос Ермол, тоже ходивший хоронить Ерама.

Анку всю передернуло, ей неудержимо захотелось поскорее оказаться дома. Она расплатилась с трактирщиком, поблагодарила всех и попрощалась с Мицкой, возвращавшейся к себе через долину. Не дожидаясь Робара, кричавшего ей вслед, Анка как безумная помчалась вниз по дороге, так что сборчатая юбка развевалась и била ее по ногам.

32

С утра небо хмурилось, но воздух был неподвижен. Теперь же, в полдень, вдруг занепогодило, по небу, как большие белые псы, побежали облака, студеный ветер дул Анке в лицо и обдавал холодом вспотевшее тело.

Дверь дома была распахнута настежь. Войдя в горницу, Анка увидела Мрету, сидевшую на печи с четками в руках. Ее нижняя челюсть шевелилась в такт беззвучной молитве. Когда она увидела Анку, лицо ее точно окаменело и вопрошающий взгляд остановился на снохе.

— Ты, чай, меня не прогонишь? — заныла она. — Я подумала — отца теперь нет, почему бы мне к вам не вернуться? В последнее наводнение у меня половину хибарки унесло, мышам и то теперь жить негде. Нету у меня уголочка, где бы голову приклонить, ни единого уголочка.

Эта женщина была отвратительна Анке, теперь — больше, чем когда бы то ни было. Ничего не сказав в ответ, она быстро оглядела все углы и уставилась на свекровь.

— Где Йохан?

— Я его не видала. Пришла, а дверь открыта.

Она молола еще что-то, но Анка ее не слушала. Торопливо, трясущимися руками, она стащила с себя праздничное платье и набросила обычное.

Повязывая на ходу черный платок, она выбежала из дому.

— Куда ты? — крикнула ей вслед Мрета.

Анка не слушала. Она остановилась перед домом, на осеннем ветру, заслонила глаза рукой от слепящего солнца и долго смотрела в сторону луга. Бурая куча хвороста по-прежнему лежала между двумя грабами, больше ничего разглядеть не удалось.

Она приподняла спереди юбку, чтобы не наступать на подол, и стала подниматься вверх по склону. Вся запыхавшись, красная, с колотящимся сердцем, она добежала до раскиданного валежника, до пустой ямы и до лопаты, брошенной на кучу рыхлой земли. В дикой ярости она кинулась на землю и заколотила по ней кулаками. Это принесло Анке облегчение, точно она била того человека, который ограбил ее.

Отбушевав, она, вконец обессиленная, села, уперев подбородок в ладони. Постепенно, капля за каплей, возвращались к ней разум и способность рассуждать. Значит, он вчера вечером выследил, как она под прикрытием темноты ходила за деньгами? Наверно, он догадывался, что в ее кошельке пусто. Все эти месяцы он только и ждал случая. И оказался хитрее ее. Анка была рада, что теперь Йохан больше никогда не посмеет показаться ей на глаза. Но деньги… О, у нее просто сердце разрывалось! Попытки собраться с мыслями не успокоили ее, а напротив — вызвали новый прилив бешенства. Она вспомнила о Мрете, поднялась и, сжав кулаки, побежала вниз, к дому.

— Вы сговорились! — закричала она, ворвавшись в горницу; ее переполняло желание излить на кого-нибудь свою злобу. — Так я вам и поверила, будто вы его не видели!- — кричала она, возбужденно меряя горницу крупными, мужскими шагами. — Сговорились… Он с деньгами на все четыре стороны, а вы в дом…

Мрета была в полной растерянности. Сначала она не поняла, о чем говорит сноха.

— С какими такими деньгами?

— Еще спрашивает! Не прикидывайтесь! С деньгами, которые я закопала, чтоб он их не пропил. А теперь он их унес, и вы знали об этом.

— Вон оно что! — Глаза Мреты сердито вспыхнули, но она постаралась сдержаться. — Вон что! Деньги? И я об этом знала? Да если бы я знала, — повысила она голос, — разве бы я ему дала их унести? Только не кричи ты на меня так, Анка, не кричи! — Голос ее стал тише, и в нем прозвучал горький упрек. — По пути я Робариху встретила. Она мне сказала, что сын дома. Но только я его не застала и не повстречала. Истинная правда! А Йохан жулик!.. Господи прости, что я своего родного сына так называю.

— Теперь вы говорите, что он жулик, а раньше нахвалиться им не могли, — чуть не плакала Анка.

— Верно, хвалила я его. А какая же мать не хвалит свое дитя? Или ты думаешь, я знала, какой он есть? Кабы знала, не стала бы ни хвалить, ни хаять.

— Врете! — топнула ногой Анка. — Как вы можете так врать? Вы и раньше были в сговоре, — обрушивала она на мать ненависть, которую чувствовала к сыну. — Он затем и женился на мне, чтобы добраться до денег. И вы его на это уговорили!

— Иисусе и матерь Божья! — ужаснувшись, прервала ее свекровь, осеняя себя размашистым крестным знамением. — Грех-то, грех-то какой. Да простит тебя Господь, Анка! Что ты плетешь! Разрази меня гром, если в твоих словах есть хоть крупица правды. Я ему, понятно, сказала, что у вас денежки водятся, чтоб он не воротил нос от вашей халупы. Парень он был, верно, никудышный, но я ему хотела добра, а ведь сколько ребят после женитьбы за ум взялись! Конечно, я и о том думала, — тут она утерла слезу, — чтобы под старость не куковать одной в своей развалюхе. Да ты, чай, сама видела, как он мне отплатил за все. Мне не так горько было, что твой отец меня из дому выгнал, как то, что родной сын… сын…

Она умолкла, сморкаясь в передник. Анка опустилась на скамью. Может быть, свекровь тогда и вправду думала и чувствовала так, как говорила сейчас. И видно было, что она боится, как бы сноха не выгнала ее из дому. Анке стало ее жаль. Ей вспомнился день, когда эта женщина впервые показала ей своего сына. Это воспоминание было и сладким и горестным. Какое необычное чувство она испытала, увидев его, — ни с чем не сравнится ощущение горячей волны, пробежавшей тогда по ее телу. А сейчас!.. Какая холодная ненависть захлестывает ее!

Память о прошлом вытеснила злобное возбуждение, и сердце до краев заполнилось горем и тоской.

— Сколько я за него молитв отмолила! — уже успокоившись, продолжала свекровь, видя, что сноха не указывает ей на дверь. — Это мой покойник — царство ему небесное — парня испортил, — шепелявила она, стараясь снять с себя всякую вину. — В трактир его с собой брал; а когда парень, бывало, что не так сделает, отец только смеется. Да и я не без греха, Господи прости; но ведь Йохан меня ни во что не ставил — сыновья только на отца глядят. Во всем. И в хорошем и в плохом. И по белу свету он пустился слишком молодым. Правда, он не такой, чтобы напиться как свинья и валяться в грязи, — этого за ним не водится. Хвастовство его губит, как погубило отца; поит тех, кто к нему подлизывается, сует нехорошим женщинам деньги за пазуху…

— Замолчите! — подняла голову Анка.

— Да уж молчу, — окинула ее свекровь проницательным взором. — А все же он не такой, чтобы заниматься делами, о которых я вслух и сказать-то боюсь… Буду молить Бога, чтобы Йохан когда-нибудь вспомнил о тебе и вы бы зажили, как все люди живут…

— Да молчите вы!

— Так они из меня сами собой лезут, слова-то, — спохватилась Мрета. — Отче наш, иже еси на небеси. — И ее голос потерялся в беззвучной молитве.

Анка встала с места и вышла во двор по хозяйству. Вечером она снова села за стол и задумалась. Сидела в темноте, не зажигая огня. Ужина не готовила, так как голода не чувствовала. Мрета перестала молиться; голодными глазами она шарила по горнице, не отваживаясь заговорить с Анкой.

— Ты что же, на кровати не ляжешь? — наконец спросила она.

— На печке лягу, — ответила Анка; ей было страшно ложиться на кровать, на которой умер отец.

— Тогда я лягу, если пустишь, — сказала свекровь, догадавшаяся о том, что происходит в душе снохи, и слезла с печи. — Когда моего мужа убило, я ничуть не боялась. А ведь говорили, будто дух его вокруг Осойникова двора бродил… Ужин готовить не будешь? Да и правда, тебе, бедняжке, не до того.

Сноха не отвечала. Когда Мрета улеглась, натянула одеяло до подбородка и удовлетворенно вздохнула, Анка влезла на печь, но не легла, а уселась в углу, сложив руки на коленях. Некоторое время она сидела так, совсем отупевшая. Хотелось спать, но уснуть она не могла.

Казалось, свист осеннего ветра стал во сто крат сильнее. Ручей шумел, как настоящая река, падающая с высоких скал. Шелест листьев был таким явственным и громким, точно на ветру хлопали огромные простыни. Часы тикали так громко, что Анке чудилось, будто ее бьют молоточком по вискам. Звуки, которых днем почти не слышно, ночами усиливаются и пугают. В эту ночь они казались Анке оглушительными.

Ей никогда не приходилось углубляться в себя. Днем она работала, ночью спала. Теперь, когда сон бежал от ее глаз, она погрузилась в размышления о самой себе. Перед ней предстала вся ее жизнь. Ей сделалось стыдно — до сих пор это чувство было ей почти незнакомо, — что она так гналась за деньгами. Даже об отце с самого утра ни разу не подумала.

Анка оглядела горницу, в которую сквозь маленькие окна проникал тусклый свет, и вздрогнула. Она зашептала заупокойную молитву, просила у отца прощения. И он встал перед нею таким, каким был незадолго до смерти. Господи, все последние дни она не решалась посмотреть ему прямо в глаза. Боялась, как бы он не увидел некой вины в ее взгляде… Анка зажмурилась и несколько раз подряд шепотом прочла «Отче наш», точно надеялась молитвой заслужить себе отпущение грехов.

В горнице раздавался мерный храп Мреты. Осенний ветер завывал за стенами, шумел в ветвях деревьев, сбивал плоды, которые с глухим стуком падали на землю. Время от времени оконные стекла вздрагивали и дребезжали, сверху доносилось приглушенное на ветру хлопанье, и жалобно скрипела на ветру дверца сеновала, которую она забыла запереть. В паузах между порывами ветра становилось слышно стонущее тиканье часов.

Эти звуки больше не тревожили Анку, а, напротив, клонили ее в сон. На нее нашло какое-то успокоение, точно она раз и навсегда дала отчет перед своей совестью. Лишь изредка в душе возникала боль. Была в Анке живучесть, цепкая, как у сорняка, который, сколько его ни выпалывай, отрастает снова и снова. Никогда она не предавалась надолго отчаянию и апатии. Надо жить. Усталость одолела ее, и, сама того не заметив, она, продолжая шептать молитву, погрузилась в сон.

33

Наутро Анка прибрала в хлеву, переоделась в праздничное платье и, глядясь в стекло открытого окна, причесалась. Мрета тем временем приготовила завтрак и накрыла на стол.

— Куда это ты собралась? — спросила она сноху. — В церковь?

— Нет. Если я к обеду не вернусь, сварите себе чего-нибудь сами.

Анка взяла деньги, оставшиеся от похорон, и вышла. Она собралась в Планину — хотела окончательно кое в чем убедиться. Несмотря ни на что, в глубине души у нее еще таилась тень надежды, но такая смутная, что разочарование уже не страшило ее.

Погрузившись в свои мысли, она не чувствовала холодного ветра, не видела осенних красок, которыми горели на солнце склоны холмов, не обращала внимания на вспенившуюся и шумную речку, вдоль которой она шла — сначала по тропинке, а потом, в долине, по проселку.

Дойдя до Планины, Анка остановилась перед домом Йожковеца. Увидев на пороге хозяйку, она так смутилась, что не знала, как начать разговор.

— А что, ваш дом еще продается? — спросила она.

— Да, — ответила женщина, смерив ее взглядом с ног до головы.

— Я хотела спросить, не приходил ли к вам вчера покупатель? — выдавила из себя Анка. — Мне сказали… Не было его?

— Нет.

Анка поторопилась проститься, чтобы женщина не задала ей вопроса, на который она не могла бы ответить.

Значит, дело сделано. На обратном пути, подымаясь к себе в гору, она горько усмехнулась. Все ясно, все кончено. На душе было тяжело и гадко, и в то же время она чувствовала какое-то облегчение. Может быть, так оно и лучше. И пусть будет так.

Когда она вошла в дом, свекровь впилась в нее глазами. Но лицо Анки было задумчивым и спокойным, на нем ничего нельзя было прочесть.

— Йохана не видала? — спросила свекровь.

Анка устремила на нее испытующий взгляд. Свекровь, похоже, догадывается, зачем она ходила.

— Не поминайте мне о нем, — глухо процедила она сквозь зубы. — Слышать о нем больше не хочу! Никогда…

Мрета испуганно воззрилась на сноху. Господи, ведь она, чего доброго, за одно слово из дому выгонит, так страшно у нее глаза сверкают.

С тех пор Мрета никогда не поминала в Анкином присутствии ни Йохана, ни того, что так или иначе было связано с ним. Казалось, ее совместная с Анкой жизнь началась только после похорон Ерама…

Каждую весну и осень, когда погода стояла нежаркая, а тропинки просыхали, в Мрете просыпалась былая тяга к странствиям. Хотя у Анки она не терпела никакой нужды, все-таки она закидывала за спину корзину с целебными травами, собранными ею на пастбище и на лугу или выращенными на обочине поля, и, спустившись вниз, в долину, начинала обход ближних и дальних деревень.

Однажды осенью она, то торгуя травами, то собирая милостыню, забрела далеко и неожиданно повстречала своего сына. Увидев стоявшую у большой дороги корчму, она зашла туда. В сенях не было никого, в горнице же у печи храпел пьяный, а за большим столом один-одинешенек сидел Йохан. Угрюмый и хмельной, он таращил глаза на стоявший перед ним шкалик и вполголоса пререкался с кем-то невидимым.

Услышав шаги, он поднял мутный взгляд, узнал мать, попробовал пошире раскрыть опухшие глаза и, смеясь, осклабил черный, щербатый рот.

— А, это вы, птица перелетная. — Он было приподнялся, но тут же снова плюхнулся на скамью, словно решив, что не стоит утруждать себя. — Присаживайтесь! Вы, поди, мне рады, как гвоздю в пятке? Верно?

— А почему бы мне и не порадоваться, — сказала мать, оглянувшись на пьяного у печки. — Мы ведь давно не виделись.

На самом же деле она и сама не могла бы сказать — обрадовала ее или испугала такая встреча с сыном.

— Давно. — Язык Йохана слегка заплетался. — Не обращайте внимания на этого там, — кивнул он на своего товарища, — дрыхнет, как колода. Выпить хотите? Да тут уже пусто. Дайте мне на шкалик, мать!

— Вели принести! — сказала мать, спустив с плеч лямки корзины, и не без робости присела у краешка стола.

В комнату вплыла хозяйская дочь, налила в бутылку водки и удалилась, не сказав ни слова. Мать и сын снова остались одни.

Мрета смотрела и смотрела на Йохана, охваченная странной робостью и трепетом. Встреться они на улице, она бы не узнала его. Ничего молодеческого не осталось в нем, ничего такого, что позволило бы ей гордиться сыном, как прежде. Постаревшее лицо покрылось морщинами, он был растрепан и небрит, одежда протерлась на локтях и коленях, и только шляпа, ухарски сдвинутая на затылок, была почти новой. Говорил он шепелявя и заикаясь. Хоть он и был пьян, ум его был ясен, а глаза бегали, точно выискивая повода для ссоры. В его повадках, в смехе, в разговоре было что-то отталкивающее, и лишь затаенная горечь, сокрытая на самом дне души и минутами сквозившая в его взгляде и в отдельных словах, вызывала жалость к нему. И чем-то совсем новым был появившийся у него терпкий юмор, юмор висельника, которым он раньше совсем не отличался.

Мрета не стала пить, несмотря на уговоры сына; горло ее сдавила непонятная тоска. Йохан пил. Потом он положил локти на стол и уставился на мать насмешливо мигавшими глазами. Казалось, он обрадовался появлению матери, как забаве и развлечению в этот скучный осенний день.

— Ну, как вам живется, мать? — насмешливо прозвучал его голос. — Как идут дела?

— Да так, — отвечала она. — Хибарку нашу совсем унесло в последнее наводнение. Я у Анки живу.

Йохан на минуту стал серьезным. Он смотрел на мать, которая показалась ему не такой речистой, как прежде.

— Так Анка еще жива?

— Господи Боже, почему же ей не жить? Она ведь еще молодая. Может, ты уже забыл, что она тебе жена?

Сын пожал плечами и сплюнул под стол.

— Наверно, и ей не больно-то надо, чтобы я был ей мужем, — с кривой улыбкой сказал он. — Ведь не поджидает же она меня. Если бы я вернулся, она, думаю, приветила бы меня сковородкой по башке и приласкала колом, правда?

— Да ты только того и заслуживаешь, — слегка рассердилась Мрета; она не скрывала, что ей чем дальше, тем тяжелее становится на душе. Она жалела, что повстречалась с сыном. Лучше было считать его мертвым, чем видеть таким опустившимся забулдыгой. — А ты чего ждал? Ведь ты что с ней сделал — унес деньги, ушел, оставил одну мучиться с хозяйством. Разве такую обиду Анка забудет?

— И не надо, чтобы забывала. Скажите ей, чтоб она не беспокоилась, — я не вернусь. — В словах его прозвучала горечь, ибо он понимал то, в чем еще не хотел себе признаться. — Не потому, что я ее боюсь, — внезапно вскипел он и ударил кулаком по столу. — Не боюсь я ее, — уже тише сказал он, — а просто плевать мне на этот хуторишко.

— Угол бы у тебя был на старости лет, — печально проговорила мать.

— Угол? — насмешливо откликнулся сын. — Больно мне нужен такой угол! Углов на свете хватает. Где сядешь или ляжешь — там и угол. И когда помру, мне в нем не откажут, — захохотал он.

Мать долго молчала. Ей трудно было выносить взгляд и смех сына. Она сидела, опустив глаза, и разглаживала на коленях фартук.

— Каково-то тебе помирать придется? — робко поглядела она на Йохана.

Он промолчал, только отхлебнул глоток водки.

Пьяный, спавший возле печки, проснулся и поднял взлохмаченную голову, показав свое бородатое, заспанное и отекшее лицо.

— Добром-то уж не кончит, — заявил он; маленькие заплывшие глазки перебегали с матери на сына. — Погубит молодца его ядовитый язык. Без башки оставит…

— Молчи, Каифа! — крикнул ему Йохан скорее добродушно, чем сердито.

— Если я Каифа, так ты Пилат!

— Сиди себе тихо да плачь о своем наделе!

— Бесстыжая харя! — рассвирепел пьяный и хотел было подняться, но ноги его не держали. — Сто раз я тебе обещал, сто раз, — погрозил он кулаком, — что отлуплю тебя за твой длинный язык. Да только когда пьян — не могу, а когда трезв — нигде тебя не сыщешь.

Йохан уже не обращал на него внимания.

— Это сущий олух, — сказал он, обращаясь к матери, — пропил землю, а теперь как вспомнит об этом, так слезы льет.

Пьяный крестьянин воззрился на Йохана, хотел сказать что-то еще, но голова его вдруг упала на руки.

Мрета сидела, сжав губы. К тоске, хватавшей ее за сердце, присоединилось смутное ощущение своей вины. Ощущение это ширилось и росло. В прежние времена Мрета не стала бы так расстраиваться, но теперь, когда ее одолевали мысли о прошлом, ей становилось жутко.

— Обещаешь ли ты мне одну вещь? — кротко спросила она.

— Знаю, знаю, чего вы хотите, — разгадал он ее мысль. — Ничего я не обещаю. В том, что я такой, какой есть, вы тоже виноваты… Отец меня учил пьянствовать да драться, а вы — воровать…

— Господи помилуй! — Мать сложила руки и оглянулась на пьяного у печки. — А ты знаешь, — спросила она тихо, — что нам есть было нечего?

— Ну, в таком разе все правильно. — Сын наслаждался смятением, в которое поверг мать. — Теперь уж поздно меня учить. И я не хочу, чтобы вы все валили на отца. Отец учил меня драться, но не убивать… Да нет, вы тоже не учили. А вот одна женщина… Одна женщина меня подговаривала убить человека…

Он замолчал и допил водку, оставшуюся в бутылке. У старухи по спине побежали мурашки. Последние слова сына заставили ее насторожиться.

— Это какая такая женщина? — спросила она сдавленным голосом.

Сын искоса смерил ее злобным взглядом.

— Какая женщина? — переспросил он и помолчал, словно погрузившись в раздумье. — Какая женщина? Во всяком случае, не вы. А, все равно, — махнул он рукой и, открыв рот, опрокинул над ним пустую бутылку. — Я хоть и не бог весть какой человек, а не смог этого сделать со стариком, чтобы потом вытащить у него деньги из-под подушки. Сердце не позволило… — Он пронзительно посмотрел на мать. — А вы любите слушать разные истории? — засмеялся он, но тут же вновь помрачнел. — Дайте мне еще на шкалик.

— Закажи, — сказала Мрета, не отрывая взгляда от сына.

После этого они перекинулись еще несколькими словами и расстались.

34

В доме Ерамов жизнь текла буднично и мирно, как раньше, в те времена, когда Анка и Мицка были маленькими и их не смущало ни волнение в крови, ни мысль о талерах, запертых в сундуке. Казалось, будто прошлое забыто, будто никогда над домом не сгущались темные тучи. Анка выглядела такой же твердой, как прежде, была горяча в работе; в руках у нее все так и кипело. Но сердце ее уже не было таким жестким. Мрета поначалу ждала, что жизнь с Анкой окажется адом, а на самом деле им никогда — кроме одного раза — не случилось поссориться.

Чтобы отогнать от себя тяжелые воспоминания, время от времени омрачавшие ее душу, Анка трудилась не жалея сил. Работы же было столько, что сил не хватало. Хотя Анка была крепкого сложения и умела с толком использовать каждую минуту, она все же не могла управиться с хозяйством. Только теперь она по-настоящему оценила, как много значил отец в доме. Нанять работника или работницу ей не приходило в голову. Да и чем бы она стала платить им? Талеров в сундуке больше не было. Если Анке и удавалось порой отложить малую толику денег, они вскоре расходились на уплату налогов и покупку нужных вещей. Время от времени она нанимала поденщиков. Иногда Мицка посылала ей на помощь своего Мартинека.

Как-то раз в начале лета, когда приближались косьба и жатва, Мрета, придя домой, увидела, что на скамье у калитки сидит, отдыхая, какой-то человек. Рядом с ним стояла коса.

— Иду в горы косить, — сказал он, не дожидаясь вопроса с ее стороны и точно оправдываясь. — Да вот притомился дорогой.

И в самом деле парень был бледен. Молодой годами, он уже сутулился.

— Заходи в дом, если хочешь простокваши и хлеба.

— Да я уже напился воды, — сказал он, но отказываться не стал.

Он с аппетитом ел, а Мрета расспрашивала его. Оказалось, что зовут его Лука. Он с маленького хуторка близ Планины, их семеро братьев. Трое уехали, а остальные кормятся, как могут… Поев, он перекрестился и с робким любопытством огляделся вокруг.

Анка сидела с краю стола, подперев голову рукой и стараясь не глядеть на Луку. И все-таки она его видела. Она не знала его, встретила впервые, но инстинктивно чувствовала, что это смирный и работящий человек. Чем-то он ей напомнил покойного отца. Не лицом — оно было у него продолговатое и украшено не бакенбардами, как у отца, а длинными закрученными усами, — но фигурой, ширококостной и крепкой, несмотря на худобу. Это сходство не оттолкнуло, а, напротив, сразу же расположило ее к Луке. Летом работника в их местах найти было трудно. Хорошо бы оставить в доме пришлого человека. Но Анка не решалась заговорить об этом и поглядела на Мрету.

Та, точно угадав ее намерение, одобрительно мигнула.

— Остался бы ты у нас до осени, — сказала Анка не без смущения, — а то мы тут вдвоем, одни женщины.

И он остался. С этих пор уже редко приходилось нанимать поденщика. Лука на хорошей пище вскоре настолько окреп, что трудно было представить себе лучшего работника. Поутру он первый был на ногах и сразу шел к скотине. Потом копал, косил, таскал до самого вечера и последним ложился у себя на сеновале. Говорил он мало, был скромен и признателен. От него веяло чем-то благодушным, умиротворяющим.

Поздней осенью, когда главные работы закончились, Лука однажды вечером заикнулся о расчете.

— Скоро я тебе уже буду не нужен, — сказал он, когда они были вдвоем с Анкой.

— Страдная-то пора кончилась, это верно, — ответила Анка и покраснела. — Но только у нас круглый год работы хватает. Если не очень дорого запросишь, оставайся за батрака.

Лука некоторое время смотрел на носки своих сапог, как бы считая неприличным тотчас принять предложение.

— Уж как-нибудь столкуемся, — пробормотал он.

Анка вся горела от смущения, даже говорить не могла. О жалованье они условились позже. Мрета забеспокоилась, узнав, что в доме будет батрак; это ей не очень понравилось, но возражать она не посмела. Да, впрочем, это бы и не помогло, раз Анка так пожелала; она была довольна, что в доме есть мужчина.

Йохана Анка еще не совсем забыла. Но мысли о нем не воскрешали в ней ни волнения первых дней знакомства с ним, ни тех чувств, которые она стала питать к нему после смерти отца. Не осталось ни любви, ни ненависти. Лишь гнетущее воспоминание о тяжелом времени и о том, как постыдно Йохан ее обманул. Ей никогда больше не доводилось слышать о муже. Прошлой осенью, когда Мрета вернулась из своих странствий, Анка угадала по ее лицу и глазам, что есть какие-то новости. Но знать их она не хотела. Опасалась, что старуха заговорит сама, но та не проронила ни слова. Первое время Анка часто со страхом думала, что Йохан вернется. Понемногу эти опасения исчезли. Как бы она поступила, если бы он вдруг вошел в дом? Этого она не знала. Все бы решил случай. Она знала только, что как мужа она бы его не приняла. Тут у нее было против него надежное оружие.

Лука ничем не походил на Йохана. Анка уже перестала удивляться тому, что она часто думает об этом. Действительно, он был полной противоположностью ее мужу. Уж он-то никак бы не мог быстро и грубо подчинить себе человека: он как бы исподволь, мягко охватывал его, как первая зелень исподволь одевает весенний лес. Каждый день они с Анкой работали вместе и крепко привязались друг к другу. Анка и сама не заметила, как в сердце ее укоренилось чувство, подобного которому она не испытывала с той поры, как была влюблена в Йохана. Однако чувство это было совсем другим. Более спокойным, трезвым, свободным от всякого страха и подозрений. Раньше Анку не беспокоила мысль, что она — ни девушка, ни мужняя жена, а теперь мысль об этом жгла ее, как огнем. Анке нравилось смотреть на Луку, нравилось слушать его; она опасалась, что уже не может скрыть свое отношение к нему. Часто она ловила на себе острый взгляд Мреты.

Как-то весной в воскресенье Анка и Лука возвращались из церкви; подойдя к дому, они остановились у изгороди и взялись за руки. За всю дорогу они, как и раньше, не обменялись ни единым словом любви, и руки их нашли друг друга сами собой. Это прикосновение сопровождала смущенная улыбка, глаза говорили красноречивее слов.

Случайно Анка обернулась и увидела Мрету, стоявшую на крыльце. Ей стало стыдно, он отняла руку и побежала домой. В сенях она наткнулась на свекровь, и та не ответила на ее приветствие. Анка быстро переоделась и заторопилась с обедом. Чувствуя себя виноватой, она заговаривала с Мретой, заглядывала ей в глаза. Старуха не смотрела на нее и отвечала только сухим «да» или «нет».

Тогда замолчала и Анка. Когда свекровь вернулась к ней на житье, Анка ее несколько побаивалась. Но Мрета с годами изменилась, все глубже погружалась в свои думы и молитвы. Ощущая свою вину, старуха робела перед Анкой, боялась, как бы сноха ее не выгнала. Мрета не сидела без работы, бралась то за одно, то за другое. Весной и осенью, собирая подаяние, она подкапливала немного деньжонок. Анка держалась с ней не как с чужой. Нередко они пускались в откровенности. Не раз Анка даже слушалась советов свекрови. Теперь, хоть Анке и было неловко за себя и Луку, поведение свекрови раздражало и сердило ее. В ней пробуждались прежнее непокорство и гневливость.

— Что это вы надулись как мышь на крупу? — бросила Анка сквозь зубы.

Свекровь выпрямилась и несколько секунд пристально смотрела ей в глаза.

— По-моему, Анка, ты еще замужем.

— Вы знаете, что я и вправду замужем? — Анке кинулась кровь в лицо. — А где мой муж?

— Он жив. Я его видала.

Анка почувствовала, как что-то уже совсем забытое вдруг поднялось из могилы и встало перед ней.

— Ничего не хочу о нем слышать! — закричала она. — Я вам это уже говорила. Иначе убирайтесь вон из дома!

Мрета была глубоко уязвлена. Она злобно прищурилась.

— Что ты сказала, Анка?

— Чтобы вы замолчали или убирались вон. Сегодня же! Здесь я хозяйка и не позволю, чтобы меня попрекали и мне указывали!

Это было сказано решительно и сердито: не приходилось сомневаться, что Анка так и поступит. Мрета стояла перед ней, дрожа всем телом и язвительно кривя рот. Она не рассказала Анке о встрече с сыном, так как ей слишком больно было вспоминать о нем. Но его слов она не забыла. Никогда бы они не сорвались у Мреты с языка, но теперь у нее не было другого оружия.

— Я уйду, — сказала она, тяжело дыша. — Конечно, уйду. Только сначала я тебе скажу, — она ядовито отчеканивала каждый слог, — что мне говорил Йохан. Может, ты уже позабыла, но другие знают… другие знают… — Она на секунду остановилась.

Анка поняла все, прежде чем Мрета договорила до конца. То, что никогда не было окончательно погребено, внезапно воскресло, наполнив ее ужасом. И тотчас ее захлестнул такой отчаянный гнев, что она занесла над Мретой кулаки, но не ударила ее, а затряслась, разрыдалась и убежала на чердак.

Мрета осталась в доме. Некоторое время женщины не смотрели друг на друга. Потом снова начали разговаривать, но уже не так откровенно, как раньше. Поняв, что Анка не осмелится ее выгнать, свекровь больше не бралась ни за какую работу. Анка же действительно не могла указать ей на дверь. И это мучило ее.

Осенью Анку вдруг вызвали в суд. Придя домой, она не могла скрыть чувства огромного облегчения, — оно было написано на ее лице. Мрета не спускала с нее глаз, томясь каким-то предчувствием. Так как сноха не заговаривала с ней, она не удержалась и спросила:

— Чего им от тебя понадобилось?

— Йохан умер, — ответила Анка совершенно спокойно.

Свекровь несколько мгновений смотрела на нее, точно не веря. Но это была правда. У Мреты замерло сердце, подкосились ноги, она опустилась на скамью, перекрестилась и прошептала короткую заупокойную молитву за сына.

— Отчего он умер?

— На дороге нашли, — видно, убил его кто-то.

Они долго молчали. По лицу Мреты катились слезы.

— Теперь мне надо уходить, — наконец проговорила Мрета с печальным смирением. — Только куда я пойду?

— А кто вас гонит? — сказала Анка.

В ней все трепетало от тайного торжества.

После великого поста в доме Ерама была свадьба.

Когда весной новый хозяин продал телку, он отпер расписной сундук и положил на дно горсть серебряных монет. Анка наблюдала за ним. «Совсем как отец», — подумала она. Только ключ Лука не надел на пояс, а положил в стенной шкафчик. Вновь ожило у Анки тягостное воспоминание, и она поежилась, как от холода.

— Зачем ты туда деньги положил? — спросила она.

Муж удивленно посмотрел на нее и несмело ответил:

— Новый дом надо строить.

— А ведь и правда, пора, — улыбнулась жена.

Сруб уже совсем обветшал и во время зимних буранов сотрясался в пазах. Надо было приниматься за дело, которое поколение за поколением все откладывало.

Перевод Е. Рябовой.