1

В трактире становилось пусто. Постояльцы разошлись по своим комнатам. Только в углу еще шептались два старых чиновника, редко уходившие до комендантского часа. С кухни доносился звон посуды и приглушенные голоса. Девятнадцатилетняя бледнолицая служанка Тильда принялась наводить порядок в буфете. Поставив вымытые стаканы, она прислонилась к буфету, скрестив руки на груди, и задумалась. Взгляд ее полузакрытых глаз блуждал в каком-то далеком, таинственном мире.

К вечеру шумного базарного дня площадь опустела. Дома дремали, точно хмельные. Колокол на ближней церкви ударил так резко, что казалось, будто тяжелый стальной брус грохнулся на мостовую.

Тильда вздрогнула и посмотрела на стенные часы. Одиннадцать! Чиновники встали, надели пальто и ушли. Служанка осталась одна. Некоторое время с улицы слышались слова и звуки шагов, но вот и они стихли. Лишь часы, вздыхая, равномерно тикали на стене.

— Тильда! Тильда!

Звали с кухни, потом снова наступила тишина.

Тильда не ответила, лишь пошевельнулась на мгновение и опять застыла. Рука ее машинально потянулась к карману передника, под пальцами зашуршала бумага. Это было полученное сегодня письмо. С самого утра она крутилась как белка в колесе, присесть не могла, но все же урвала минутку, чтоб пробежать глазами строчки. Писал ей Дольфи. Слова она успела забыть, лишь одна фраза врезалась в память: «Знаешь ли ты, что такое любовь?»

Что такое любовь? С тех пор как пьяные гости начали говорить ей о любви, она тысячу раз задавала себе этот вопрос. И лишь редкими одинокими вечерами отчетливо представляла себе ответ. На ее ночном столике лежал читаный-перечитанный роман. В нем ясно и понятно, красивыми словами объяснялось, что такое любовь, однако повторить она не могла бы. Сладость и в то же время страдание, горечь и радость. Она смеялась и плакала, воображая себя героиней романа, а героем того, кого она еще не знает, но кто обязательно придет к ней из сладостных грез. Как часто, лежа в постели, упивалась она, точно нежным благоуханием цветов, сладостными мыслями о любви!

По утрам, когда она спускалась в зал, грезы улетучивались. Начиналась беготня. До самого вечера ее провожали наглые взгляды, сальные шуточки, оплаченные чаевыми, откровенные подмигиванья, подогретое вином вожделение. Несмотря на свою совсем еще детскую душу, Тильда была уже не столь юна и наивна, чтоб не понимать этих заигрываний, вызывавших у нее отвращение и ненависть. Неприязнь к настырным посетителям порой переходила во враждебность.

Думая об этом, она вспоминала детство, вспоминала стыд и горечь, которые она испытывала, когда мать посылала ее в трактир за загулявшим отцом или в лавку, чтоб взять в долг муки. Пьянчужки усаживали ее за стол и наперебой предлагали выпить. Лавочник разражался таким хохотом, что его жирный подбородок делался еще толще, муки же ей тайком от отца насыпал Дольфи. Тогда он был бледным мальчиком с добрым сердцем, и она охотно разговаривала с ним, поверяя ему свои маленькие тайны. Потом она нередко заливалась краской, вспоминая свою детскую откровенность.

Так было тогда… Несмотря на огорчения, она жила словно во сне. Тем тяжелее было пробуждение — перед ней во всей своей неприглядной наготе вставало то, о чем раньше она лишь смутно догадывалась… Когда-то она с болью в сердце смотрела, как дома у них ловили мышь. Плотно прикрыли дверь и начали охоту. Мышь металась по полкам, по углам, тщетно ища спасения. Окруженная с трех сторон, тяжело дыша, она жалась к стене, мордочка ее дрожала, налитые кровью глаза трогательно молили о пощаде. Бедняжка понимала, что погибла. Сделала последнюю попытку вскарабкаться по стене и сдалась…

Временами Тильда представлялась себе такой вот загнанной мышью, которая бежит, бежит, а убежать не может. Никак не шел из ее головы один пьянчужка, который насильно обнял ее и поцеловал. В этом первом в ее жизни поцелуе не было ни сладости, ни счастья, напротив, она испытала лишь гадливость и омерзение. Она походила на человека, который всей душой рвется ввысь, а сотни рук тянут его вниз к земле. Тильда чувствовала, что неудержимо падает. Первый поцелуй, о котором так много говорилось в романе, был стократ осквернен. Она больше не верила книге, бывшей для нее настоящим откровением, и бросила ее в огонь.

Вскоре после того как она сожгла роман, она увидела среди посетителей Дольфи. Кровь прилила к ее щекам. И хотя она не без стыда вспоминала некоторые их детские разговоры, теперь, встретившись с ним после долгой разлуки, сразу все забыла. Перед ней сидел совсем другой человек. Высокий, совсем взрослый мужчина в спортивном костюме, с бездонными сияющими глазами, стекла его очков казались ей прозрачными крышками двух колодцев, на дне которых горит загадочный огонек. Лицо его не было таким бледным, как в детстве; на щеках играл легкий румянец, кудлатые волосы, делавшие его раньше таким смешным, потемнели, были зачесаны на косой пробор и лишь чуточку встрепаны… Он узнал Тильду и улыбнулся ей. Но улыбался он теперь совсем по-другому. В улыбке его уже не было прежней насмешливости, она стала спокойной и доброй, внушавшей доверие.

Они смущенно улыбались друг другу и изредка обменивались взглядами, в них была не только радость встречи друзей детства. Тильду влекло к парню, как влечет на свет ночную бабочку, которая, кружа над огнем, все ближе и ближе подлетает к пламени. Она только боялась, что не достойна его. Наконец они заговорили. Дольфи сказал, что служит в городе. Тильда засыпала его вопросами, но он отвечал коротко и скупо, а глаза его по-прежнему таили в себе загадку. Пожимая ей на прощанье руку, он обещал писать, но она не поверила. Так ей говорили все, желая подольститься к ней, а писем она еще никогда не получала. Правда, в глубине души она все же надеялась, что Дольфи не похож на других.

Четыре дня прошло в томительном ожидании, на пятый почтальон принес открытку: парень с девушкой, утопая в цветах, не сводят друг с друга глаз. А слова в открытке были точно такие, какие писал своей любимой герой в романе, который она бросила в огонь… С того дня она сильно переменилась. Глаза ее уже не щурились, как прежде, теперь они смотрели смелее. Речь ее стала уверенной, окружающий мир, казалось, больше для нее не существовал, даже недовольство гостей и хозяина она едва замечала. Втайне ей даже хотелось, чтоб ее прогнали. Высоко подняв голову и улыбаясь, она ушла бы в город, чтоб быть поближе к Дольфи… ведь он… любит ее… В ней зарождалась робкая трепетная надежда. Стал бы он ей писать, если б не любил? Она избегала каждого слова и каждого взгляда, могущего осквернить воспоминания о юноше, одна мысль о котором делала ее счастливой.

В этот день она получила от Дольфи письмо, написанное несколько неровным нервным почерком. Она с нетерпением ждала вечера, чтоб, заперевшись в своей каморке, с благоговейной сосредоточенностью насладиться каждым словом. Но именно сегодня все будто сговорились против нее. Трактир полон постояльцев, ни одного свободного номера. Весь божий день она только и слышала: «Барышня, барышня! Тильда, Тильда!» Словно все знали, что у нее в кармане письмо, зовущее ее в новую жизнь, и хотели помешать ей в одно прекрасное утро выйти с узелком на дорогу.

— Тильда, Тильда!

И Тильда бегала, несмотря на все свое презрение и неприязнь к постояльцам…

Она все еще стояла у буфета, погруженная в свои мысли. Вынула из кармана письмо.

— Тильда, Тильда!

Резкий крик уже в третий раз раздался из сеней. Часы пробили четверть двенадцатого. Тильда снова сунула письмо в карман и пошла на кухню. Ее сестра Юстина, трактирщица, сидела у плиты и молола кофе. Десять лет тому назад она, совсем еще юной худенькой девушкой, вышла замуж за хозяина трактира, вдовца Бобовеца. По натуре она была беспечна и ленива, а за годы бездетного супружества еще и погрузнела.

— Уже ушли? — спросила она Тильду, щуря свои черные, глубоко посаженные глаза.

— Да. Зачем звала?

— Отнесешь кофе, — сказал трактирщик, который, заложив руки в карманы, ходил по кухне, тряся своими тучными телесами.

— Кому?

— В седьмой.

Глаза Тильды загорелись упрямством. Сестру Юстину она все же немного любила, но ее мужа ненавидела в такой же мере, как и боялась.

— В такой поздний час? Осыпьте золотом — не пойду.

Юстина мигала так часто, будто ей щипало глаза. Она кончила молоть и всыпала кофе в кипящую воду. Бобовец молча уставился на Тильду, словно не находя подходящих слов, чтоб хорошенько ее отчитать.

— Тильда, доченька, — донесся вдруг из-за плиты пьяный голос ее отца. Он развалился на стуле, голова его покачивалась на груди. — Перечить своему хозяину… Разве так можно? На что это похоже, я тебя спрашиваю? Нельзя этого! Нельзя! Порядок… порядок должен быть!

Отец хотел было встать, но снова свалился на стул. Тильда смотрела на него с жалостью… Считается, что он пришел навестить дочерей, на самом же деле его влекло сюда вино Бобовеца, которое он мог вдоволь пить несколько раз в году. Когда он бывал пьян, все на нем опускалось: волосы падали на лоб, щеки оплывали, нос повисал, усы сникали, — длинные натруженные руки болтались у колен, и только высокая фигура его тянулась к потолку, если, конечно, он еще держался на ногах.

Глядя на него, Тильда вспомнила детство. Шахтерский домик на сыром холме, задыхающаяся от кашля мать, пьяный отец в трактире, лавочник, не желающий дать в долг муки. Отца она не любила; перед ним она испытывала один лишь страх, родившийся в ней в ту пору, когда она хмурыми вечерами вела его из трактира домой и получала от него тычки и колотушки. В душе ее, словно жгучий ком, засела память о незаслуженных побоях. Вспомнилась ей также смерть матери. В гроб ее положили в шелковом платке. Тильде жаль было платка, она плакала, просила отдать его ей, ее побили. И еще вспомнила мачеху, которую она так и не смогла полюбить, хотя та была с ней добра и ласкова. Горестных воспоминаний было куда больше, чем приятных! А потом пришел день, когда отец посадил ее в телегу и отвез к Юстине.

— Вот тебе, получай…

Сейчас этот сломленный, как кукурузный стебель, человек был для нее совсем чужим — по какой-то нелепой случайности он вошел в ее жизнь и присвоил себе право кричать на нее и приказывать. Кровь прихлынула к ее лицу.

— Чего орете? — огрызнулась Тильда. — Мы не глухие.

— Что? Что это тебе не понравилось?

— Глупости болтаете — вот что!

— Как? Значит, по-твоему, я глупости болтаю? Ну, погоди, девка!

Пьяница встал и по стенке двинулся к Тильде, которая, сжав губы и опустив глаза, стояла у очага. Юстина, уже налившая кофе, снова усадила отца на стул.

— Сядьте! Вы же на ногах не держитесь. Оставьте Тильду в покое! Она устала, весь день крутилась… Велика беда! Я сама снесу кофе…

— Ты не пойдешь, — спокойным, но решительным тоном заявил трактирщик.

Жена крепко сжала губы, но смолчала.

— Тильда, — с трудом держа глаза открытыми, говорил пьяница в сторону очага. — Не прекословь отцу… нельзя так с отцом… Ты слушаться должна. Почему ты не бьешь ее, Бобовец? Баб нужно бить.

— Да, бить и ласкать, — засмеялся трактирщик.

Тильда взяла поднос с кофе и вышла в сени.

На лестнице горел свет. За Тильдой двигалась ее тень. Поднявшись на несколько ступенек, она заметила, что тень поравнялась с ней и намного ее переросла. Потом тень забежала вперед, поднялась до самого потолка и пропала. Но в освещенном коридоре снова резко обозначилась.

Коридор был длинный и узкий. В самом конце в небольшом тупичке за поворотом находилась комната Тильды. Справа и слева шли номера.

Тильда отлично знала, почему гости требуют кофе в номер. «Поставлю на тумбочку и сразу назад», — решила девушка. Она старалась идти как можно тише и неслышнее, но, несмотря на все ее старания, туфли скрипели, а платье шуршало. Перед дверью седьмого номера она остановилась и постучала.

Никто не ответил. Тильда вошла: под потолком горела лампочка, кровать была пуста. Вздохнув с облегчением, она поставила кофе на тумбочку и бесшумно выскользнула в коридор. «Сейчас лягу, — думала она, направляясь к своей каморке и предвкушая удовольствие от чтения письма, — и больше не выйду, хоть тресните».

Дойдя до своей комнаты, она остановилась пораженная — дверь была приоткрыта и в щель выбивался сноп света. «Неужели я забыла утром запереть?» — подумала Тильда и, подойдя на цыпочках ближе, заглянула в комнату. У ее столика сидел чернобородый господин и читал газету.

Тихо, на цыпочках, она отошла от двери, прошла по коридору и остановилась у лестницы. Куда идти? Только не на кухню — там опять придется слушать пьяного отца… Как они ей все ненавистны! Лучше здесь, на лестнице, прочесть письмо. А тем временем тому, чернобородому, надоест ее ждать…

Спустившись до той ступеньки, над которой висела лампочка, Тильда прислонилась к стене и прислушалась. Из кухни доносились приглушенные голоса, среди которых она временами различала и отцовский… Тильда села на ступеньку и развернула белый листок с вишневой каемкой. Почерк был тонкий, такой же тонкий, как кожа на его щеках. Каждое слово вызывало доверие и легкую боль.

Сидя она не могла читать. Она встала и снова прислонилась к стене.

Дольфи писал:

«А я было уже совсем позабыл тебя…» И еще: «Ведь тогда ты была такая маленькая и — не в обиду тебе будь сказано — такая деревенская. Когда же я теперь тебя увидел, то сначала подумал, что это не ты…»

— Как и я, — тихо проговорила Тильда. — Не он и все же он…

Душу ее охватило чувство блаженства и покоя. Боясь поддаться этому чувству, она соскользнула по стене и села на ступеньку.

«После новой встречи я уже не могу забыть тебя. Твой образ я унес с собой. Сначала мне казалось, что мы, как и прежде, будем всего лишь добрыми друзьями, но через два дня после того, как я послал тебе первую открытку, я спросил себя: «Почему так сильно бьется твое сердце? Сейчас, когда я пишу тебе эти строки, мне так хочется быть рядом с тобой. Я готов идти всю ночь, лишь бы увидеть тебя…»

На глазах у Тильды появились слезы. Она с упоением вчитывалась в каждое слово, как будто ждала их целую вечность. В них ей виделось спасение. Никто ей так не писал, никто ей так не говорил. Она чувствовала, что волна счастья подхватила ее и вознесла над всем земным и грязным. Отдавшись благостным грезам, она думала о том, что письмо Дольфи стократ возместило ей за все плохое. Нет, романы не лгут, жизнь прекрасна, просто она слишком редко является человеку во всей своей красе.

«Если я не выберусь к тебе, то приезжай ко мне ты. Раз уж ты должна служить, то не все ли равно, где — в местечке или в городе. Приезжай, прошу тебя. Напиши мне, и я подыщу тебе место. Тогда мы будем часто видеться, хотя бы раз в неделю. Я люблю тебя! А знаешь ли ты, что такое любовь? Я теперь знаю… Подождем, пока все устроится разумно и по сердцу, и тогда будем вместе каждый день, каждую минуту…»

Тильда дрожала. То, чем дышали эти строчки, было для нее столь великим, что казалось едва ли достижимым. Но разве смелые мечты не сметут все преграды на своем пути? Тильда уже видела их осуществленными. Да, письмо это круто повернуло ее жизнь к лучшему, от которого ее отделяла одна ночь.

Тильда встала и, словно на крыльях, полетела вверх по лестнице.

На последней ступеньке она остановилась — кто-то ходил по коридору — и так же быстро помчалась вниз. В один миг развеялись все ее мечты, перед ней снова была жестокая действительность.

— Напишу ему и как-нибудь ночью уйду отсюда, — прошептала она решительно и прислушалась к идущим из кухни голосам. Бобовец громко хохотал… Тильда повернулась и снова пошла наверх…

Она шла, стараясь ступать как можно легче… Ни одна половица не скрипнула. Дверь ее каморки была плотно прикрыта, сквозь щель внизу не пробивался свет. Девушка вошла к себе, и вдруг дверь, словно по какому-то волшебству, захлопнулась, и она услышала чей-то торжествующий смех…

У Тильды часто бывало такое чувство, будто она стоит на высоком утесе и смотрит на волны. Здесь, наверху, жизнь, внизу — бездна, скрывающая в себе тайну, а в сердце — смутное желание постичь ее. Так уж устроен человек — как магнит, притягивает его все новое и неизведанное, даже если оно чревато роковыми последствиями. Несмотря ни на что, жаждет он приоткрыть завесу и ждет только малейшего толчка извне, чтоб очертя голову ринуться вниз. Наперекор здравому смыслу исполняет самое что ни на есть сумасбродное желание.

Именно это и случилось с Тильдой.

Ложась спать, Юстина почувствовала вдруг какое-то смутное беспокойство. Почему Тильда не вернулась в кухню? Она собралась было сходчвычить к ней в каморку, но, решив, что девушка уже спит после трудного дня, передумала.

Но она уже не смогла бы спасти сестру.

2

Прошло несколько месяцев. Запахло первой травой, по вечерам летали светляки, ночь оглашали песни парней. Но Тильда не слышала песен, перестала смеяться, горько сжимала губы. Лицо ее покрылось мертвенной бледностью, опухшие глаза всегда были полузакрыты.

Та осенняя ночь уничтожила все ее мечты. Острой болью отзывалось в ее душе воспоминание о ней, и она всеми силами гнала его прочь. Как-то раз она села, чтоб написать Дольфи и во всем ему признаться. Но, оросив недописанный лист слезами, скомкала его и швырнула на пол. Дольфи прислал еще одно письмо, но и оно осталось без ответа. Поддавшись горю и отчаянию, она даже пальцем не пошевельнула, чтоб спастись. Жизнь ее до самого того дня в конце июня, когда парни и девушки праздновали Ивана Купалу, напоминала пляску на краю бездны, над черной пучиной моря. В тот день она с утра почувствовала глухую боль. Вся трепеща от страха, Тильда старалась унять ее всей силой своей воли. Приближалось рождение ребенка, которого она носила под сердцем. Никто не знал о нем, а сама она едва ли отдавала себе отчет, кто его отец.

Когда под вечер ее позвали в зал, Тильда вдруг ощутила нестерпимую боль. Чтоб не застонать на людях, она выбежала в сени, крепко стиснув зубы. Взглянула на часы. До ночи еще далеко. Стрелка медленно, слишком медленно двигалась вперед.

— Не вынесу, не вынесу, — прошептала Тильда и пошла было в кухню, но новый приступ боли заставил ее остановиться.

— Тильда, что ты стоишь? — крикнула сестра. — Тебя гости зовут. Не слышишь?

— Иду, иду.

И Тильда быстро пошла в зал.

В начале беременности она судорожно отгоняла от себя мысли о будущем. Страх и тревога точно парализовали ее. Где он, чтоб пойти к нему и сказать: «Твоего ребенка ношу под сердцем, утешь меня!» Тильда едва помнила его лицо, а имени не знала. С той ночи она его больше не видела. Где ей взять опору? Иногда вспоминала она Дольфи, мучительно переживая свое предательство и вину перед ним. И хотя она тщательно скрывала беременность, ей казалось, что все вокруг смотрят на нее. Никто не сказал ей ни слова, кроме соседки Ольги, серые глаза которой то и дело упирались в ее живот.

— Тильда, это правда? — полюбопытствовала она как-то.

— Что?

Тильда сделала вид, что не поняла вопрос. Земля уходила у нее из-под ног. Только бы не покраснеть!

— Да ты вроде поправилась.

— А мне это не к лицу? — спросила Тильда и, стараясь скрыть смущение, принужденно засмеялась. — Как вы находите?

— Не ты первая, — протянула женщина, не сводя с нее взгляда. — Ты же знаешь…

Тильда повернулась и ушла в дом. Когда она через минуту вышла на балкон, у нее закружилась голова. Люди все знают, она погибла. Куда она денется, когда пробьет ее час? А вдруг Юстина выгонит ее на улицу? Куда она пойдет с ребенком?

Внизу, под балконом, протекал ручей. Две девушки полоскали белье. Одна, черноволосая, служила в соседнем трактире, другая, рыжая потаскуха, то и дело меняла хозяев. Еле двигая руками, они оживленно болтали. До Тильды доносились обрывки разговора.

— Только помалкивай, — сказала черноволосая. — Тебе одной говорю…

— Разве ж я такая?

— Куда я пойду с ребенком?

Вопрос словно сорвался с Тильдиных уст и повис над водой.

Рыжая грубо расхохоталась.

— А разве надо куда-то идти? Какое ты еще дитя! И разве так уж обязательно иметь ребенка?

Девушки оглянулись по сторонам — не слышит ли кто. Тильда невольно отпрянула и скрылась за дверью…

Это было два месяца назад. Все это время Тильда словно раскачивалась над пропастью. Она ничего не поняла, нет, все поняла. Так трудно было принять решение, хотя она была полна решимости. Собственно, она уже решила, понуждаемая страхом и желанием спастись, но душа ее никак не могла согласиться с рассудком…

— Барышня, счет! Тильда!

Тильда вздрогнула. Она не помнила, каким образом очутилась в темном закутке, где пыталась подавить физическую боль, пробуждая душевную.

Толстяк, завсегдатай трактира, часто бывавший в местечке по делам, сидел развалясь на стуле. Он стучал по столу и оценивающим взглядом смотрел на нее сквозь полуоткрытые веки… Тильда стояла перед ним с карандашом в руках.

— Счет? Что вы заказывали?

— Погодите! Чего вы сегодня такая задумчивая?

— Работы много, сударь.

Тильда заставила себя улыбнуться — в ее обязанности входило быть приветливой и любезной с гостями.

— Да? — Толстяк перечислил свой заказ… — И не забудьте, что пятнадцатый номер, — тут он выразительно подмигнул, — рядом с вашей комнатой.

— Хорошо. Спасибо!

Тильда взяла деньги и пошла прочь.

— Тильда! Барышня! — снова услышала она за спиной его голос. — На минутку. Дайте мне руку!

И Тильда снова заставила себя улыбнуться и дала гостю руку. Он крепко сжал ее и долго не выпускал. «Когда же это кончится, — думала девушка, — отпустил бы он меня с миром!» В эту минуту ее опять пронзила острая боль. Она вырвала руку и выбежала из зала.

— Тильда!

— Оставьте меня наконец! Зачем я вам понадобилась, хотела бы я знать?

В сенях она столкнулась с Юстиной.

— Что случилось?

— Не знаю, что ему от меня надо? Не могу больше.

Сестра посмотрела на нее долгим испытующим взглядом.

— Тебе нездоровится?

— Голова болит. Просто мочи нет.

— Ступай ляг. Я сама управлюсь.

Юстина посмотрела вслед сестре, — та поднялась по лестнице и больше в тот вечер не выходила.

Тильда заперлась в своей комнате. Наконец она была одна! Ничего ей так сейчас не хотелось, как побыть наедине с собой. Если б еще и вокруг никого не было, чтоб она могла кричать сколько ее душе угодно, выплескивая свою боль. Столько крика скопилось в ней, столько подавленных воплей, что, казалось, дай ей волю, она завоет, как фабричный гудок.

Однако она не смела кричать, не смела дать выход своей муке. Скрипя зубами, вся в слезах, металась она по постели. Стоны, все более громкие, рвались наружу, размыкая ее крепко сжатые губы… Но тут же Тильда вспоминала, что должно быть тихо… тихо…

В промежутках между схватками перед глазами ее вставал образ прекрасного, как ангел, младенца. Как-то, в минуту просветления, когда будущее казалось ей светлым и лучезарным, она нашла старую рубашку и разрезала ее на куски. Она плохо себе представляла будущего ребенка, однако твердо знала, что пеленки ему понадобятся.

Тильда встала с постели, подошла к шкафу и стала искать спрятанные там пеленки. Несколько пеленок и жалкий свивальник…

У шкафа ее резанула такая боль, что она едва доплелась до постели. Слабые проблески материнских чувств, поднявшиеся было в ее душе, вновь отступили перед родовыми муками. Она вдруг истошно закричала. В безумном страхе зажала она рот рукой, притихла и прислушалась — не поднялась ли в доме возня… Час был поздний, хотя время тянулось томительно медленно.

За стеной в соседней комнате раздался шум. Должно быть, толстяк пришел спать. «Рядом с вашей комнатой», — сказал он. Ей стало противно при воспоминании о его мягкой, влажной руке. Он уже разулся и, наверное, босиком или в носках ходит взад-вперед по комнате, о чем-то размышляя. А вдруг он подкрадется к ее двери и попытается войти? Или станет подслушивать под дверью? Впрочем, он и без этого обо всем догадается — ее стоны пробьются сквозь стенку.

— О! — простонала она в страхе от этой мысли.

Тильда вскочила с постели и зашаталась. В трудные моменты решения приходят сами собой. Так и Тильда в одну минуту поняла, что ей делать, куда идти. Быстро окинув взглядом комнату и захватив нужные вещи, она осторожно повернула в замке ключ и вышла, не затворив за собой дверь, чтоб не наделать шума. Все было тихо. Она пошла по длинному коридору…

В крошечном полутемном закутке при глухих, сдержанных криках матери родился человек. Тильда в ужасе держала ребенка на руках. Она вся превратилась в слух. Уж не сон ли это? Только бы прошел этот страх, а там все будет хорошо…

Послышались шаги. Кто-то шел сюда тяжелой поступью еще не совсем проснувшегося человека, но потом вдруг шумно зевнул и остановился. Ребенок сморщил личико, готовясь заплакать; вертел головкой и кривил губы. Наконец из горла его вырвался жалобный писк, лишь отдаленно напоминавший детский плач. Но за ним должен был последовать другой, более громкий, грозивший выдать ее, перебудить весь дом и раскрыть ее тайну.

Страх, мучивший Тильду до сих пор, не шел ни в какое сравнение с охватившим ее сейчас паническим ужасом. Все ее тело полыхало огнем, голова неудержимо кружилась. Чтоб предотвратить рождавшийся крик, она положила ребенка на колени и сдавила пальцами его горло… Тут же ей стало жутко, она почувствовала себя преступницей. И, словно желая заглушить в себе это чувство, с остервенением набросилась на ребенка. Но вина не уменьшалась, напротив, она с каждой минутой становилась все очевидней. Как бы хотела она провалиться сквозь землю, убежать, исчезнуть, забыть содеянное…

Все было кончено… Перед ней лежал трупик ребенка, она смотрела на него глазами, вылезшими от страха из глазниц. На секунду силы изменили ей, руки безжизненно повисли вдоль тела. Она покорилась судьбе — пусть делают с ней что хотят.

Вдруг Тильда встрепенулась, завернула ребенка в тряпки и тенью шмыгнула в коридор. В доме было тихо. Она шла на цыпочках, напряженно прислушиваясь. Ноги сами привели ее к каморке.

Дверь была прикрыта. Тильда вздрогнула. А если там кто-то есть? С минуту она стояла, точно окаменев, потом повернулась и так же, на цыпочках, пошла обратно. Куда? Прочь, прочь отсюда! Ей казалось, что ступеньки ведут в бездонную пропасть. Во дворе она остановилась.

Кругом лежала тьма. Зарычала собака, но, узнав ее, умолкла. Тильда чувствовала себя брошенной посреди огромного безлюдного пространства, объятого тишиной и мраком. Как быть? Она посмотрела на мрачный, хмурый дом с единственным освещенным окошком.

В руках ее лежал мертвый ребенок. Страх, толкнувший ее на безумный поступок, прошел. В темноте, где ее никто не видел, в ней поднялась жалость к существу, которое она родила и убила. Она чувствовала себя безмерно виноватой перед ним.

Чтобы хоть как-то уменьшить свою вину, Тильда подошла к колонке, развернула ребенка и обмыла его жалкое тельце. Искупала среди ночи, шепча глупые слова. Потом снова завернула и задумалась. Что теперь? В голове вертелись обрывки когда-то слышанных разговоров.

— Ах да, — прошептала она. — Как я могла забыть об этом? — И, обнажив голову ребенка, окропила ее водой. — Нарекаю тебя Иваном…

Несмотря на всю бессмысленность этого поступка, на душе у нее полегчало. Она вновь обрела способность трезво рассуждать. То, что ей предстояло сделать, уже не казалось таким страшным. Напротив, это выглядело естественным и неизбежным.

В сарае она отыскала лопату и через расхлябанную калитку вошла в огород. Ощупью дошла до изгороди. Вырыла яму, опустила в нее ребенка и прочла «Отче наш». Потом лихорадочно засыпала могилу и ногами притоптала землю…

И тут только Тильда почувствовала смертельную усталость. Все это время она ни минуты не думала о себе. На лестнице под лампочкой она оглядела себя и пришла в ужас. Вдруг ее кто-нибудь увидит в таком виде. Умывшись в сенях, она поднялась на чердак, где сушилось белье, и переоделась. По ее телу пробежала волна удовольствия. У нее было такое чувство, будто вместе с грязной замаранной одеждой она сбросила с себя все свои прегрешения. Несколько приободрившись, она пошла в свою каморку.

Не успела Тильда войти к себе, как в дверях соседнего номера показался полуодетый толстяк. Загадочно ухмыляясь, он бесцеремонно пялился на нее своими маслеными глазками.

— Тильда, куда это вы ходили? — шепотом, чтоб никто не услышал, спросил он. — Я так долго жду вас…

Тильда смотрела на него с ненавистью.

Меньше всего хотелось ей сейчас видеть людей, говорить с ними. Измученная душа ее жаждала покоя, тело нуждалось в отдыхе. В груди ее бушевал вулкан, который надо было поскорее усмирить, если ей дорога жизнь. А вместо этого ее преследуют… Может быть, он даже шпионил за ней… После всего пережитого она ненавидела всех мужчин лютой ненавистью.

— Что вам от меня надо? — спросила она ледяным сдавленным голосом. — Что?

— Но, но, — проговорил он обиженно и в то же время чуть насмешливо. — Почему я вам так противен? Я не хуже других…

Ни одна жилка на лице Тильды не дрогнула, лед враждебности сковал ее сердце. Слова его задели ее за живое. Измученная страданиями, страхом, она готова была схватить его за горло и задушить, мстя за все выпавшие на ее долю несчастья.

— Убирайтесь! Видеть вас не могу! Прочь с дороги! О вы, вы…

Тильда точно обезумела. Она чуть не выдала себя. Наконец ошарашенный гость удалился в свой номер, и в коридоре показалась Юстина в ночной сорочке… Тильда потеряла сознание…

3

В конце августа в южной части неба появилось странное облако. Оно было похоже на девушку, в смертельном страхе раскинувшую руки, ветер трепал ее развевающиеся волосы. Она бежала на север, а на горизонте непрестанно рождались новые облака, похожие на серых псов с длинными мордами и огромными лапами. Плодились они с невероятной быстротой, и наконец их стало так много, что уже нельзя было разобрать ни морд, ни лап, и все они мчались на север, за девушкой, догоняя ее и норовя укусить. Но она снова вставала целая и невредимая, вырывалась из зубов бешеной своры и бежала, бежала…

Дождь лил не переставая. Тучи-псы бежали низко, без передышки, словно преследовали дичь, — с утра до вечера шла непрерывная бешеная гоньба.

Весь день, с самого рассвета, Тильда смотрела на тучи, на шумящий дождь, на серый печальный горизонт, и странное оцепенение овладевало ею. Ей казалось, что это она — та девушка с развевающимися волосами, за которой гонятся собаки. Они хватают ее за пятки, за икры, причиняя нестерпимую боль. Дождевые капли точно хлыстами били по ее сердцу. Она будто слышала за спиной собачий лай, нескончаемый собачий лай. Даже вечером, даже во сне, даже в ночных кошмарах.

Однажды ночью Тильда проснулась. Она проспала несколько часов, но чувствовала себя еще более измученной, чем накануне. Подумав немного, она решительно встала и оделась. Так больше нельзя — надо что-то предпринять.

Открыла окно. Дождь все еще шел. Вдалеке над крышами горел свет, острым конусом прорезавший небо.

Вдруг Тильда в ужасе отпрянула от окна и словно подкошенная рухнула на кровать. Ведь в самом деле с того памятного дня вся ее жизнь была бегством, настоящим бегством. Она бежала от разоблачения, от людей, хотя ни одна живая душа ни о чем не знала. И тени подозрения, пожалуй, ни у кого не возникло. Обстоятельства помогли ей скрыть всякие следы своего преступления. Целые сутки провела она в постели, и никто не поинтересовался причиной ее внезапного нездоровья. Сестра даже взглядом не спросила, отчего она такая бледная, грустная и рассеянная, отчего стала такой пугливой, отчего вздрагивает от каждого шороха.

Одна Ольга на третий день пронзила ее своими серыми глазами.

— Что с тобой, Тильда? Почему ты такая?

— Какая?

— Переменилась — побледнела, исхудала. Уж не больна ли?

— Нет, я здорова. Наверное, простыла.

Тильда старалась говорить спокойно, равнодушно, хотя по телу у нее пробежал ледяной озноб. Она смотрела женщине прямо в глаза, надеясь прочесть в ее серых зрачках злой умысел. С души ее спала б великая тяжесть, если бы ей удалось разгадать его. Что надо этой женщине? Почему она так упорно буравит ее взглядом? В слепом озлоблении Тильда пожелала ей смерти.

После этого Тильда совсем потеряла покой. Ее постоянно мучил страх разоблачения. Спокойствие первых дней уступило место тоскливой уверенности, что все рано или поздно раскроется. Мысль эта безжалостно и жестоко преследовала ее день и ночь. Она дрожала перед каждым незнакомым человеком, окидывавшим ее внимательным взглядом, пугалась каждого неожиданного шума в доме, вздрагивала, увидев на улице двух разговаривающих вполголоса людей. О чем они шепчутся? Все повергало ее в страх и трепет. Если лаяла собака, сердце ее яростно колотилось.

С вечера она долго лежала, выжидая, пока в доме все стихнет. Во сне ей виделось множество хватающих ее рук. Однажды кто-то расхохотался у нее над ухом, она проснулась в ужасе… В комнате никого не было. В коридоре громко смеялся трактирщик.

Утром, едва встав с постели, она подбегала к окну и смотрела в огород. Где бы она ни была — в кухне или в зале, — каждую минуту взгляд ее устремлялся на ведущую в огород калитку. Как-то собаку спустили с цепи, и та сразу же забегала по грядкам.

— Пошла вон! — крикнула Тильда и, вся красная от волнения и тревоги, побежала выгонять ее с огорода.

Собака упиралась и лаяла.

— Что там пес учуял? Чего это он так разошелся? — спросил трактирщик.

— Ничего. Просто взбесился, кобель проклятый!

Страх доводил Тильду до безумия. Она уже не в силах была переносить страшные, невидимые преследования. И она придумала выход. В тот самый день в конце августа, когда по небу непрерывно мчались с юга на север тучи и дождь не переставая барабанил в окно, в окружавшем ее мраке вдруг появился узенький просвет, словно в непроглядной тьме бурной ночи забрезжил спасительный огонек.

«Так и сделаю, — вздохнула Тильда. — Так и сделаю», — твердила она, стоя ночью у окна и глядя на дождь и на озарявший тучи конусообразный сноп света.

Над домами, резко прорезая ночь, разнесся бой церковных часов. Тильда вздрогнула и закрыла окно. Надо спешить, спешить…

Она собрала платья, белье, несколько дорогих ее сердцу мелочей и безделушек и связала все в узелок. Потом спрятала узелок под тюфяк и тихо приоткрыла дверь. Дрожа как в лихорадке, шла она на цыпочках мимо ряда дверей, замирая от страха, что вот-вот одна из них откроется, кто-нибудь выйдет в коридор и сразу поймет, куда она идет. При этой мысли у нее кружилась голова.

Через калитку Тильда вошла в огород. Стояла кромешная тьма, дождь поливал грядки, барабаня по листьям. Тусклым электрическим фонариком посветила она на мокрую притоптанную могилку ребенка… Пес скулил на цепи и выл…

Через полчаса Тильда снова была во дворе. Наверху трактирщик растворил окно и заорал на собаку:

— Цыц, стерва! Тихо!

Тильда в ужасе метнулась за колонку и присела на корточки, чтоб ее не заметили… Окно закрылось, пес тихонько скулил, не решаясь выть громко.

Дождь все усиливался. Казалось, будто над землей реют исполинские мокрые крылья. Тильда не чувствовала ни своей ноши, ни усталости. Глаза ее напряженно вглядывались в дождевые струи, в черный мрак. Вся во власти своих страхов, она придумала нечто ужасное, и оно должно произойти непременно. Только тогда наступит конец…

Тильда забыла обо всем, совершенно отупев от страха; она двигалась как тень, заботясь лишь об одном — незамеченной дойти до цели и так же незаметно вернуться назад.

И вот она снова стояла у окна своей каморки. Дождь все шел, струясь по стеклам; над крышами, колеблясь на ветру, еще горел фонарь. Крыши, кругом одни крыши. А за крышами, вдали, на склоне горы стоял хлев Бобовеца. Летом туда загоняли на ночь скот, сейчас он был пуст, лишь сено с соломой были под крышей. Тильда пристально вглядывалась в темноту, пытаясь отыскать глазами гору и хлев.

Переодевшись — она вымокла до нитки, — она снова принялась смотреть в окно. Бесконечно долго тянулось время. Каждая минута казалась ей часом непереносимой муки. Того, чего она ждала, не было. Неужели она так ничего и не дождется? Тогда она погибла.

Тильда сознавала это все яснее и яснее. О, как тяжко! За окном разверзла свою пасть тьма…

Она дрожала от нетерпения, душа ее рыдала, сердце разрывалось на части. Ей казалось, что она сойдет с ума. Она уже совсем собралась снова бежать по лестнице вниз, на дорогу, в дождь и тьму, когда за домами, на горе, вдруг появился маленький огонек. Постепенно он разгорался все ярче и ярче. И вот из старой постройки вырвались языки пламени, они лизали соломенную кровлю и, переваливаясь через конек, освещали все вокруг. Трещал исполинский костер, пел и плясал, пожирая все в неудержимом порыве ярости…

Увидев пожар, Тильда чуть не закричала во весь голос. В этом огне горели ее страхи и опасения, ее ужас и муки, пламень поглотил все ее прошлое.

Потом, содрогнувшись, она легла в постель не раздеваясь и, натянув на себя одеяло, крепко сомкнула веки. Затаив дыхание, прислушивалась она, не поднимается ли в доме переполох. Дождь стучал по стеклам, во дворе выла собака. Звук пожарной сирены пронзил ее до мозга костей.

Пожарные…

Тильду так и подмывало выглянуть в окошко, но не хватало духу. В дверь стучали… Кто-то — вероятно, трактирщик — босиком бежал по коридору, по лестнице… По мостовой прогромыхала телега… Вторая… Затем снова все стихло, только барабанил по стеклам дождь да жалобно выла собака.

Тильда до боли сжимала веки. Боже, как ей хотелось позабыть обо всем, что с ней случилось… Временами в ночи раздавался бой церковных часов…

Прошло немало времени, пока дверь в сенях снова отворилась и кто-то вошел. Тильда встала и взглянула на часы. Время еще есть. Она поправила волосы и подошла к окну. На горе за домами тлело умирающее пламя.

Тильда вытащила из-под тюфяка узелок, еще раз обвела взглядом комнату и вышла в коридор. Затаив дыхание и приглушив шаги, она подошла к хозяйской спальне. Хозяин, тяжело пыхтя, ложился в постель.

— Все сгорело? — спросила Юстина.

— Только фундамент остался. Ни одного бревна не удалось спасти.

— Кто поджег?

— Бродяга какой-нибудь. Ночевал на сеновале…

Тильда тихо вышла на улицу. Небо очистилось от туч, улица была пуста. Сквозь серые бегущие облака просвечивала заря, новый день разогнал мрак, жадно цеплявшийся за стены домов.

Автобус уже стоял перед почтой, до отправления оставались считанные минуты. Их-то Тильда и страшилась больше всего на свете. Всей душой рвалась она в незнакомый мир, где ничто не будет ей напоминать о пережитом… Кто-то подбежал к автобусу и крикнул шоферу:

— Подождите!

У Тильды перехватило дыхание. Неужели ее преступление и побег раскрыты и теперь ее хотят схватить?

Подбежала какая-то женщина, вошла в автобус и со вздохом опустилась на сиденье. Провожала ее Ольга. Она стояла у окна и что-то говорила своей знакомой. В эту минуту Тильде хотелось провалиться сквозь землю. Взгляд Ольги был для нее равносилен смерти.

«Только бы не увидела, — твердила она про себя, — только бы не заметила!» Она отвернулась, но испуганные глаза ее так и тянулись к окну…

Ольга заметила ее, когда автобус уже тронулся. В любопытном взгляде ее была бездна вопросов, на которые Тильда вряд ли смогла бы ответить… Через минуту все исчезло: и вопрошающий взгляд Ольги, и почта, мимо пробегали дремлющие дома. Тильде казалось, что тусклый свет наступающего утра несет ей избавление…

И она улыбнулась в душе…

4

Тильде приснился сон.

Она стоит под развесистым деревом, кругом бушует непогода. Вдруг к ней прямо с неба спустилась огромная черная туча, и из нее вышел Дольфи в щегольском костюме и с белым цветком в петлице. Он подошел к Тильде, взял ее за руку и сказал: «Идем со мной!» Дождь еще не перестал, страшно было пускаться в путь, но она пошла, хотя ноги ее разъезжались и тонкие струйки затекали в рукава и за воротник. «Дольфи, — сказала она, взглянув на юношу, — ты сердишься?» Он отрицательно мотнул головой, и она опять сказала: «Дольфи, ты печалишься?» Тогда он вспылил: «С чего мне печалиться?» Сердце ее упало, и она спросила с укором: «Почему ты кричишь? В моих словах нет ничего обидного». Немного погодя она снова заговорила: «Если мои слова не прибавят тебе печали и гнева, то я открою тебе одну тайну». Дольфи ответил, не оборачиваясь: «Я знаю какую…» И умолк, но Тильда видела по его глазам, что ему все известно. Она опустила голову и задумалась. Долго молчала, а потом начала рассказывать Дольфи об одной чете — ей через стенку слышно, как супруги вздыхают и сетуют на то, что стареют без детей. Жизнь им кажется пустой и бесцельной. Тильде хотелось утешить Дольфи. Но он словно ничего не слышал… Между тем они подошли к ручью, вившемуся узкой лентой среди лугов. Дольфи перепрыгнул через ручей, и вдруг русло его так расширилось, что Тильда не отважилась прыгать. «А как же я?» — спросила она. «Прыгай! — смеясь, звал ее Дольфи. — Я уже не могу назад». Вода и в самом деле разливалась все шире, как бывает в пору весеннего паводка. Не успела Тильда и глазом моргнуть, как противоположный берег настолько отдалился, что туда даже голос не доходил. «Что мне делать с ребенком?» — крикнула она. Дольфи уже не слышал ее; он был совсем крошечный, и она едва различила, что он показал на воду.

От боли она рухнула наземь…

Проснулась она на полу, рядом с постелью. Лоб болел от удара, грудь тяжело вздымалась, лицо было мокрое от слез. Где она? Сперва ей почудилось, что она в своей каморке в трактире и Юстина в любую минуту может постучать в дверь… Уже потом она поняла, что находится в городе, по мостовой громыхает телега, кто-то, пошатываясь, возвращается домой. Тильда зажгла свет и окончательно убедилась в том, что она в городе. Губы ее тронула слабая улыбка. Какими далекими казались ей уже те дни, когда она жила в местечке, ведь от них ее отделяли многие месяцы счастья, того зыбкого счастья, когда человек уже посреди бела дня с ужасом начинает ждать, когда его окутает ночная тьма.

Тильда вытерла слезы и взяла с тумбочки записку. «Завтра уезжаю. Дольфи». Как-то на днях, в разговоре, он просил ее не приходить на пристань: обещал писать часто, каждый день, и скоро вернуться. Но Тильда чувствовала, что он будет отделываться одними приветами и никогда не вернется. А ведь она еще не сказала ему того, что в последнее время так радовало и так пугало ее. Раз ей показалось, что он сам прочел это в ее глазах; метнул на нее проницательный взгляд и замкнулся в молчании, предоставив ей самой начать этот тяжелый разговор….

Было еще рано. «Подожду на молу, — решила она и, вспомнив свой сон, забеспокоилась. — Думала об этом полночи, вот и приснилось».

Тильда шла по пустынным улицам; на пристани тоже было безлюдно. Море, спокойное до самого горизонта, изредка мягко плескалось о берег. Из труб стоявшего на причале парохода шел дым. Матросы, напевая и посвистывая, расхаживали по палубе.

С тяжелым сердцем ходила Тильда взад и вперед по молу. Ее мучило предчувствие, что Дольфи уходит от нее навсегда. Но ведь это неизбежно, она всегда знала, что рано или поздно потеряет его.

Мысли набегали одна на другую. Вдруг Тильда содрогнулась и замерла — в эту минуту она походила на человека, стоящего у края обрыва, который забрал себе в голову, что уже летит вниз и от страха ощущает физическую боль. Сквозь прищуренные ресницы, на которых висели слезы, она видела свое прошлое — жизнь в местечке, о котором она давно уже не вспоминала, теперешнюю свою службу, протекавшую в четырех стенах, где никогда не могло случиться ничего неожиданного.

Ее новая история началась в тот воскресный вечер, когда она пошла одна в кино. Еще и сейчас перед ее глазами стоят яркие рекламные щиты у входа и красный свет лампы. Она сидела в тепле, наслаждаясь фильмом; он напоминал ей роман, который она в свое время читала бессчетное число раз, а потом бросила в огонь. На экране развертывалась сходная повесть, только гораздо живее и непосредственней, без вычурных красивых слов. Кино было понятней и словно сладким дурманом наполняло душу. Тильда не видела перед собой людей, не слышала музыки, все ее внимание было сосредоточено на герое, который протянул руку падшей девушке и повел ее к счастью.

Раньше она б ни за что не поверила, что такое возможно; теперь у нее не оставалось никаких сомнений. Артисты уже не были в ее глазах артистами, фильм стал самой жизнью, так захватившей ее, что она вся сжалась и тихо, беззвучно заплакала. Она чувствовала, как в душе ее в муках рождаются новые надежды.

Тильда вспомнила Дольфи. Она думала о нем каждый день с тех пор, как переселилась в город, теперь же ждала, что он выйдет из окружающей ее толпы и окликнет: «Тильда!» Но этого не случилось. Может быть, она встретит его завтра, а может быть, послезавтра. Это ожидание внушало ей и радость и тревогу. Адрес его она забыла, но если б даже и помнила, все равно не решилась бы ему написать. Между ними лежала пропасть, это Тильда отлично понимала. И тем не менее она неустанно искала его глазами среди прохожих. Тысячи людей прошли мимо нее, но его все не было.

Экранный герой ничуть не походил на Дольфи, и все же Тильда улавливала в них что-то общее. Быть может, ей просто хотелось, чтоб Дольфи был таким же — нет, не внешне, а по своим поступкам. Фильм шел, место рядом с Тильдой оставалось свободным. Вдруг кто-то подсел к ней. Она даже не взглянула на соседа. И только когда чужая рука нежно коснулась ее руки, она быстро отдернула ее и вздрогнула. В полутьме она различила улыбающееся лицо Дольфи и, хотя минуту назад ждала его чудесного появления, тут так оторопела, точно увидела рядом с собой покойника. Вскоре фигуры на экране исчезли, зажегся свет, и они дружески поздоровались.

— Я заметил тебя, потому и пересел, — сказал Дольфи.

Тильда едва нашлась что ответить. На глазах у нее выступили слезы, и она, утирая их платком, говорила, что это фильм так ее растрогал.

— Тебе понравилось?

— Да. Только ведь в жизни таких парней не бывает.

— Почему не бывает? — сказал Дольфи и внимательно посмотрел на нее. — А ты стала такая франтиха.

Тильда покраснела, — слова Дольфи льстили ей.

С того дня они часто виделись. К Тильде пришла наконец ее первая и единственная любовь. Девушке казалось, что после долгих месяцев страданий судьба послала ей совершенно особенного, ни с кем не сравнимого человека. Сердце ее трепетало при каждом его слове. Она ощутила сладость первого поцелуя и любви. Впервые в жизни возвращала она поцелуи. Правда, разлад в ее душе еще продолжался, однако она всем своим существом чувствовала, что высоко поднялась над прежней жизнью.

Дольфи любил ее, в словах его было столько правды и ума, и окружала его какая-то тайна. Что-то светилось в глубине его зрачков, но что — она не знала. Он никогда не говорил ей о своих занятиях, не рассказывал, как проводит свободное время. Если она спрашивала его об этом, он отвечал коротко и сразу же переводил разговор на другое. О будущем никогда не заговаривал. Тильда часто думала о его первом письме. Но с ним были связаны воспоминания, которые она в ужасе гнала прочь.

Как-то она вскользь упомянула те строки.

— В том письме — помнишь? — ты писал, что пора устроить жизнь…

Он посмотрел на нее долгим взглядом и немного помолчал.

— Когда я получу другое место, мы поженимся. Хорошо?

В ответ она благодарно пожала его руку, лежавшую в ее руке. Однако сладостное волнение сменилось вскоре горькими мыслями.

Тильда думала, что ее прошлое грозной тенью пролегло между ней и Дольфи. Недостаточно было подняться из бездны преступления на вершину чистой любви. В глазах ее стояло окровавленное дитя — ее неоплаченный счет. Никому еще не поверяла она этой тайны, и даже в минуты наивысшего блаженства ее мучил страх, что рано или поздно ее преступление раскроется и разрушит все ее надежды на новую жизнь.

Однако, несмотря на все свои страхи, Тильда испытывала порой жгучую потребность кому-нибудь исповедаться. Как-то вечером она совсем уже было собралась припасть к плечу Дольфи и, выплакав свое горе, во всем ему признаться. Выложить все без утайки. Она чувствовала, что должна это сделать, ибо ее мучило сознание вины перед ним, усугублявшееся молчанием. Она уже было прильнула к его плечу, но тут же подавила готовое вырваться из груди рыдание, и слова застыли на ее губах…

Сокрушенная и подавленная, желая искупить свою вину перед Дольфи, она отдалась ему без сопротивления. Потом разрыдалась. Напрасно она надеялась, что близость с ним поможет ей открыть ему свою страшную тайну. Сквозь всхлипыванья рассказала она лишь о той ночи, с которой пошли все ее злоключения. Остальные слова заморозило холодное удивление Дольфи.

С того дня Тильда металась между счастьем и мучительным предчувствием его близкого конца. Дольфи все больше окутывал себя какой-то непроницаемой тайной, в глазах его появилось что-то чужое, неприступное. Он словно отгородился от нее колючей изгородью. Между тем к старой тайне прибавилась новая, которую надо было ему открыть. Она говорила взглядами, но он не хотел понимать. Наконец она почувствовала, что стала для него обузой, от которой он не прочь освободиться.

Тильда не удивилась, когда он сказал:

— Я оставил службу. Уеду куда-нибудь в другой город.

Сердце ее рыдало, колени подламывались, но она не заплакала, что весьма озадачило Дольфи.

— Когда ты едешь? — спросила она.

— Через три дня.

— Так скоро? — Тильда и этому не удивилась.

— Я вернусь, — добавил он. Она знала, что он не вернется, никогда не вернется и говорит это только ей в утешение.

Однако Тильда считала, что должна поделиться с ним своей мечтой. О прошлом она говорить не станет — сейчас это не имеет значения. Он выйдет в ясное весеннее утро, конечно, бледный, но сияющий, и она откроет ему душу. Он прижмет ее к своей груди, и она будет ему еще милей, чем прежде. Из-за этого он, конечно, не останется здесь и потом не вернется, но все же одна из ее тайн жарким пламенем будет гореть в его памяти. Он будет знать, что она родит ему ребенка, что она остается совсем одна в чужом городе и все равно ни на что не жалуется!

Машины заработали, пароход задрожал всем корпусом. Из труб повалил густой черный дым и грязной тучей повис над молом. Пассажиры приходили пешком, приезжали в колясках, в автомобилях и по трапу поднимались на палубу. Раздался свисток. До отплытия оставалось четверть часа.

Дольфи еще не было. Тильдой овладело беспокойство. От волнения она растеряла все приготовленные заранее слова. Теперь они не успеют даже наскоро попрощаться. Горечь перехватила горло, затрудняя дыхание.

«Может быть, он решил не ехать», — подумала Тильда, сама не веря в такую возможность. Послышался второй свисток. Оставалось всего пять минут.

Вдруг к пристани подкатила коляска, из нее выскочил Дольфи. Расплатившись с извозчиком, он взял чемодан и только тут заметил Тильду.

Дольфи так изумился, точно увидел ее на том берегу, где ему предстояло сойти с парохода, хотя он мог бы догадаться, что она придет. Дольфи протянул ей руку.

— Видишь, чуть было не опоздал.

Тильда дрожала, все вокруг нее качалось: земля под ногами, дома, пароходы, море и небо… Приготовленные слова застряли в горле, даже попрощаться у нее не было сил.

— Господа отъезжающие! «Леванте» отправляется. Господа, поторопитесь!

Дольфи вздрогнул и снова пожал Тильде руку.

— Прощай, думай обо мне!

— И ты… — с трудом выдавила Тильда.

Кто знает, что еще хотела она сказать, но голос ее замер. Неподвижная, точно статуя, провожала она глазами поднимавшегося по трапу Дольфи. Он обернулся… еще раз… еще… Тильда махала ему платком, почти не видя сквозь застилавшие ее глаза слезы огромный темный корпус парохода.

Пароход медленно отчаливал. Пассажиры все уменьшались и уменьшались и наконец стали такие крошечные, что уже невозможно было различить отдельные фигуры. Люди на берегу все еще махали платками, хотя пароход совсем скрылся в сером сумраке и на спокойной поверхности моря виден был лишь верх труб.

5

Два месяца спустя рыжеволосый веснушчатый полицейский отвел Тильду в участок. Он был немногословен, но зато с большой охотой слушал других. Шел он таким широким, размашистым шагом, что Тильда едва поспевала за ним.

Тильда была легко одета и дрожала от холода. Губы ее скривились в горькой усмешке, лицо выражало страх. А в глубине души полыхал пожар.

— Зачем меня вызывают в участок? — уже в третий раз спросила она.

— Комиссар вас вызывает.

— Что ему от меня нужно?

Полицейский уже дважды говорил ей, что не знает этого, а потому пропустил вопрос мимо ушей.

— Я же ничего не сделала, — всхлипнула Тильда.

Ее провожатый молча свернул с главной улицы на пустынную боковую улочку и оглянулся — не отстала ли Тильда.

Она шагала за ним почти в беспамятстве. Ее одолевали сотни мыслей, со всех сторон подступали страхи, что-то жгучее проникало в сердце, в грудь, в глаза, во рту собралась густая горькая слюна. Тильда давно уже жила в предчувствии страшной, неотвратимой беды. Сейчас она была в положении человека, над которым рушится потолок: он еще жив, но знает, что через минуту будет мертв. Возможно, ее вызывали в полицию по какому-нибудь пустяку, ведь повод всегда найдется, а она уж вообразила бог знает что. Тильда еще никогда всерьез не думала о суде, о наказании, о тюрьме. Только теперь, семеня за длинноногим рыжим полицейским, она представила себе все это так жива, что почувствовала тошноту и остановилась, чтоб не упасть.

Полицейский оглянулся и добродушно засмеялся.

— Вам так трудно идти?

— Нет. А меня не посадят?

— За что? — Полицейский смерил ее внимательным взглядом. — Вы знаете за собой вину?

Тильда испугалась. Ей показалось, что она почти выдала себя.

— Нет, — ответила она глухим голосом. — Но ведь… Если человека вызывают в полицию, он всегда думает о худшем.

— У кого совесть чиста, тому нечего бояться.

Тильда шла по краю тротуара, два раза нога ее соскальзывала вниз. Она не могла понять, почему сегодня все люди кажутся ей такими привлекательными и счастливыми. Все счастливы, она одна несчастна. А ведь несколько минут тому назад, до того как этот человек постучался к ней, она была так спокойна и беззаботна…

Дольфи, как и следовало ожидать, не писал. Прислал две короткие открытки, и ни слова больше. И все же она с обожанием вспоминала человека, которого когда-то так любила, отца своего будущего ребенка. Тильда не знала, как все обернется, одно ей было ясно — на тот страшный путь она больше не ступит. Пусть лучше она окажется на улице, пусть ей придется довольствоваться тем, что протянет ей чья-нибудь милосердная рука, во всем отдаться на волю случая.

Хозяйка, у которой она работала, заметила происшедшую в ней перемену.

— Что с вами, Тильда? — спросила она как-то.

Обливаясь слезами, Тильда рассказала ей обо всем (даже родной сестре не решилась бы она открыться), умоляя не лишать ее своего расположения, не выбрасывать на улицу.

В молодости хозяйка сама была в таком положении и потому проявила к ней участие. Тильде не верилось, что белые руки хозяйки и вправду подняли ее и что она слышит ласковые ободряющие слова.

— Ничего, ничего… Оставайтесь у меня, со временем все устроится. Я вас понимаю, в свое время мне тоже пришлось немало пережить. Не плачьте, Тильда, не надо!

Они плакали вместе — хозяйка, вспоминая прежние дни, и Тильда, растроганная ее добротой. Ей казалось, что эти слезы смыли все ее горькое прошлое, словно бы его вовсе и не было.

Тильда была счастлива; если не считать коротких мгновений любви, она еще никогда в жизни не испытывала такого блаженства. Впервые она по-настоящему думала о ребенке, со стыдом признаваясь себе, что до сих пор заботилась лишь о себе самой.

И вот после надежд на счастье, после сладких снов, в которых она видела свою будущую жизнь, представляла себе, как удивится Дольфи, когда, вернувшись, найдет ее, несломленную, с ребенком на руках, она внезапно упала на землю и снова очутилась в кипящей бездне того прошлого, которое она всегда с мукой гнала прочь, и думала, что оно уже далеко-далеко от нее. Тильда почувствовала на сердце страшную тяжесть и хотела заплакать, но слезы не шли.

Дом, где помещался полицейский участок, глядел на нее хмуро, неприветливо. Полицейский втолкнул Тильду в узкую канцелярию. Сидевший за письменным столом лысый длиннолицый чиновник смерил ее проницательным взглядом.

Всю дорогу Тильда тряслась от страха, но теперь, как это ни странно, она успокоилась. Может быть, потому, что комиссар вежливо предложил ей сесть, хотя выражение его лица ничуть не смягчилось.

Чиновник спросил у нее имя, фамилию, где родилась. Тильда отвечала без запинки, спокойным, ровным голосом. Но когда тот стал дотошно выспрашивать Тильду о ее жизни, о работе, любовных связях, язык у нее начал заплетаться, и наконец она совсем смолкла.

Комиссар, словно бы ничего не замечая, рассматривал лежащие перед ним бумаги. Вдруг он поднял голову и смерил взглядом ее фигуру.

— Барышня, вы ждете ребенка?

В Тильде шевельнулась слабая надежда, что ее допрашивают не из-за того, старого… Может быть, их интересует Дольфи?

— Да, — ответила она, покраснев.

— А когда вы в последний раз были беременны?

Вопрос прозвучал холодно, но быстро. Казалось, он был рассчитан на столь же быстрый ответ. Комиссар хотел, чтоб Тильда не успела подумать. Слова «были» и «в последний раз» он особо подчеркнул.

— Но… но я еще никогда не…

Тильда вздрогнула и изменилась в лице. Комиссар отвел от нее взгляд и с минуту молчал, готовясь к новому нападению.

— Барышня, вы волнуетесь? — спросил он как будто ласково, с ноткой сочувствия в голосе.

— Немножко. — Тильда улыбнулась вымученной улыбкой.

— Однако вы не волновались, убивая своего первенца? — как стрела пронзил ее новый вопрос.

Удар был такой страшный, что Тильда, теряя самообладание, сделала невольное защитное движение.

— Какого первенца?

— Какого? Своего! Вам это лучше знать.

Комиссар не сводил с нее глаз. Тильда заметила, как в морщинах его лица заиграла легкая самодовольная улыбка, и поняла, что своим поведением уже почти себя выдала.

— Я ничего не знаю, — в страхе пролепетала она.

— И того не знаете, что закопали ребенка в саду?

У Тильды все завертелось перед глазами. Чтоб не свалиться со стула, она оперлась руками о стол.

Мозг ее лихорадочно работал. Только теперь ей стало ясно, что люди давно уже кое о чем догадывались. Сразу же после ее отъезда поползли разные слухи. Соседка Ольга не стала молчать. Тильда плохо замела следы в саду. Ее внезапное бегство подтвердило подозрения. Кто знает, как долго ее искали… Она погибла.

— Я не закапывала его в саду…

Тильда остановилась, полуоткрыв рот, словно взвешивая свои слова.

— Мы знаем, что в саду его уже нет. Куда вы его перенесли?

«Не знают, — вздохнула она с облегчением. — Всего не знают. Все это только ловко расставленные сети. Скрывать! Ни в чем не сознаваться! Пусть сначала докажут!»

— Никуда я его не перенесла, — твердо сказала она. — Его вообще не было…

Казалось, чиновник не слышал ее последних слов. Постукивая линейкой по ладони, он резким, отрывистым голосом приводил неопровержимые улики. У Тильды было такое чувство, будто под ногами у нее разверзается бездна.

— Ребенка вы потом закопали в другом месте, опасаясь, как бы в саду его не нашли? Так ведь?

Тильда неотрывно смотрела на бумаги, на исписанные страницы, на руки комиссара… Все вертелось, прыгало, плясало, растворяясь в застилавшей ее глаза пелене слез, в грозных видениях неясного будущего.

— Куда вы дели ребенка потом? Утопили?

— Не знаю, — ответила она из последних сил.

И тут в ней что-то надломилось, и сам собой полился рассказ про беременность, страх, роды, убийство ребенка, про купель у колонки и крещение. Признание облегчило ее, прошли головокружение, стеснение в груди, мысль стала работать яснее. Она смотрела на комиссара, который все писал и писал. Зачем он столько пишет?

— Куда вы дели ребенка?

— Не знаю.

Последнюю тайну она не хотела открывать. Уж об этом-то еще никто не пронюхал.

— В тюрьме у вас будет достаточно времени, чтоб вспомнить, — сказал комиссар. — Распишитесь вот здесь!

Дрожащей рукой взяла Тильда перо.

— Где? — переспросила она. Поставив свою подпись, опять обратилась к нему: — Что со мной будет?

Чиновник, занятый бумагами, даже не взглянул на нее.

— Пока посидите в тюрьме, а потом предстанете перед судом, — сказал он с нажимом. — Вам представится удобный случай хорошенько поразмыслить и исправиться. Теперь понимаете? Именно этого и следовало ожидать.

Да, Тильда поняла. Она была так подавлена, что слова не шли с языка, говорили лишь ее глаза.

6

Тильду посадили в зеленый фургон и отвезли в тюрьму. Шумная улица, которую она видела сквозь зарешеченное оконце в дверях, была ей сейчас милее, чем когда-либо. Прохожие при виде тюремного фургона останавливались и с любопытством смотрели ему вслед.

На скамье рядом с Тильдой, обливаясь слезами, сидела невысокая худенькая девушка, по имени Адунка. Обвиняли ее в том, что она вытащила у пьяного пятьдесят динаров. Адунка упорно отрицала свою виновность. Однако огорчение не мешало ей мечтать о сигаретке. Глядя на сидевшего напротив закованного в кандалы мужчину, она жестами объяснила ему, что хочет курить, — разговаривать запрещалось. Но тот был угрюм и мрачен и не понял ее.

На углу узкой крутой улицы арестанты вышли из фургона. Сходя по лесенке, Тильда оступилась и чуть не упала. Черноволосый полицейский поддержал ее за руку.

— Спасибо! — сказала она, обратив на него благодарный взгляд, и в ту же минуту почувствовала, что ничего худого с ней не случится.

Они поднимались в верхнюю часть старого города, к зданию бывшего иезуитского монастыря, превращенного в тюрьму. Низкие, сводчатые потолки, темные коридоры, толстые железные решетки, запах сырости и четырех столетий. Давно уже забыты прежние обитатели этих стен, возносившие богу свои молитвы, теперь их оглашали вздохи страждущих, меж почерневших стен и под каменными сводами раздавались проклятия. Мирные размышления о боге и догматах веры уступили место горьким раздумьям о свободе и справедливости.

Тильда разглядывала стены канцелярии, толстые книги, в которые заносили сведения о заключенных. Равнодушие, с которым чиновники делали это дело, успокаивало.

Снимая с руки кольцо, она снова задрожала, по телу пробежал холодный озноб. Кольцо было подарком Дольфи. Неожиданно он предстал перед ее мысленным взглядом, она осознала свое положение и вспомнила сцену у комиссара… Отдавать кольцо ей было так же тяжко, как расставаться с жизнью.

— Когда вы мне его вернете? — спросила Тильда.

— Когда вас выпустят. Что вы натворили?

Медленно, с трудом, в самых скупых выражениях рассказала она, в чем ее обвиняют. На лице чиновника заиграла едва уловимая ироническая улыбка.

— Времени у тебя хватит, — сказал он. — Но ничего — золото не ржавеет и не плесневеет.

Тильда часто-часто заморгала, казалось, ее слепили солнечные лучи, проникавшие сквозь низкое решетчатое окно.

На первых двух этажах находились мужские камеры, на третьем — женские. Сводчатый коридор напоминал туннель; по правой стороне его шли окна, выходившие на обнесенный каменной стеной двор, по левой тесно жались друг к другу камеры. Над дверью каждой камеры было крошечное зарешеченное оконце, в котором всю ночь тускло мерцал огонек, похожий на светящегося паука, оплетенного железной паутиной. На противоположной стене узких сводчатых камер было еще одно забранное решеткой окно с намордником, а за окном — свободный мир, солнце и человеческие голоса. Вдоль стен выстроились койки, точно смертные ложа, и на каждую из них ложилось на ночь по живому трупу.

Тильда стояла в коридоре, всматриваясь в полумрак, из которого к ней приближалась маленькая, сгорбленная фигурка старухи надзирательницы. Веснушчатое лицо ее было в бородавках, изо рта торчали длинные зубы. Какая-то арестантка шутки ради окрестила ее Венерой. Другие мигом подхватили это прозвище, хотя далеко не все понимали его значение.

Вся храбрость Тильды мгновенно улетучилась, лишь только она предстала перед этой женщиной. По натуре робкая, как пташка, к тому же разбитая и обессиленная, она сейчас без всякого сопротивления дала бы себя убить. Дрожа всем телом, взяла она тюфяк и одежду и поплелась за семенившей к черной двери надзирательницей. Заскрипел ключ. Нигде ключи не скрипят так страшно, как в тюрьме. Тильда споткнулась о порог и почти влетела в мрачную камеру, уронив при этом тюфяк, и застыла от удивления.

Тильда думала, что будет одна, а нашла здесь весьма пестрое общество. Тринадцатую камеру прозвали камерой «благородных», ибо, кроме проституток, в ней сидели также воровки, сводни, политические и детоубийцы.

Четыре из двенадцати стоявших здесь коек были свободны. На стенах висели полки с глиняными мисками, кувшинами для воды и деревянными ложками. В углу, у двери, за грязной цветастой занавеской, прятались параша и веник.

Арестантки в камере изнывали от безделья. Госпожа Нина, уличенная в сводничестве, сидела на своей койке и очень ловко лепила из хлебного мякиша цветы. Проститутка Адель, высокая женщина с резкими чертами лица, устроилась у нее в ногах и, мурлыкая сквозь зубы какую-то песенку, разминала пальцами мякиш, смешанный с мелко нарезанной цветной бумагой. Толстуха Нада, явная грешница, в десятый раз самовольно вернувшаяся в город, смотрела, непрестанно моргая, через Нинино плечо.

Госпожу Нину в камере не любили. Рыжие крашеные волосы, острый пронзительный взгляд, хриплый язвительный голос, пристрастие к поучениям отталкивали от нее товарок. Одета она была лучше других, меховая шубка придавала ей вид дамы из общества, случайно попавшей в эту компанию. У нее у одной были деньги, и она покупала себе еду. За едой она всякий раз чувствовала на себе голодные взгляды товарок — кормили в тюрьме один раз. Иногда она расщедривалась и давала тем, кто перед ней лебезил и никогда не перечил, какую-нибудь кроху. Делала она это не из жалости, а чтоб помучить других. Желая быть в центре внимания, она громче всех молилась в капелле и при каждом удобном случае целовала монаху руку. Часто вспоминала своего покойного мужа, то притворно вздыхая по нему, то ругая и кляня за неверность. Однако вслед за проклятьями снова раздавалось:

— О, бедный мой муж!

Злейшим врагом ее была повивальная бабка Гедвика, женщина одних с ней лет, но такая маленькая и с такими короткими руками и ногами, что, если бы не большая голова, она вполне сошла бы за подростка. Взгляд у нее был липкий и тяжелый, морщинистое лицо сплошь покрывали прыщи. Носила она зеленую кофту и красную, в крупную клетку юбку, седые волосы были скручены на затылке в пучок, а надо лбом она каждое утро взбивала букли.

— Бедный твой муж! — молвила Гедвика и злобно скривила губы. — И вправду бедный, раз попалась ему такая жена!

— Кто бы говорил! — Сводня вонзила в противницу свои осиные глаза. — Тебя-то муж бросил и дети не любят!

— Я сама его выставила. А ты своего в гроб загнала, с тобой и жаба сдохнет!

— Как было не выставить, когда сама с другим блудила?

Повитуха и в самом деле ушла от мужа, влюбившись в молодого портового грузчика, который вскоре ее бросил. Она страдала, да еще дети писали ей в тюрьму ругательные письма, полные презрения.

— Нечего лезть в чужие дела! — закричала она в ярости. — Лучше на себя погляди. Не на твоей ли руке Нада прочла, что ты обманывала мужа?

— Я? — Сводня изобразила удивление и встала. — Я до сих пор не могу забыть своего бедного мужа! Если б он только знал, что я сижу здесь ни за что…

Повитуха громко захохотала, чтоб побольнее ранить противницу. Нина передала Наде законченный цветок и уставилась на повитуху.

— Чего ржешь? Чья бы корова мычала, твоя бы молчала!

— Вот как? — Гедвика ткнула в нее пальцем. — Вот как? Лучше ты помолчи.

Арестантки, привыкшие к подобным сценам, не обращали на них внимания. Нада, глуповато улыбаясь, разглядывала цветок. Адель беззаботно напевала свою песенку. Лицо ее еще хранило следы былой красоты, но волнистые волосы на висках уже тронула седина. Она носила потертое мужское пальто, которое едва прикрывало ей колени, ходила размашистым мужским шагом, нюхала табак и по-мужски рассказывала смачные анекдоты.

— А ну-ка угомонитесь! — возмущенно крикнула Адель, когда перепалка слишком уж ей надоела.

С Надой ее связывала тесная дружба.

Сухонькую, красноносую и одноглазую нищенку, помещавшуюся у дверей, обвиняли в воровстве. Весь день она неподвижно сидела на койке, что-то бормоча себе под нос. В углу у окна сидела такая же тощая женщина, только моложе ее годами. Она жевала хлебные корки, горячо молилась и часто моргала. Звали ее здесь «Кумой». Обвинялась она в том, что уморила отданных ей на попечение детей.

У окна стояла Зофия, совсем еще юная черноволосая девушка, швея по профессии. Ее миловидное нежное лицо нисколько не гармонировало со строгим и решительным выражением глаз. С арестантками она была ласкова и приветлива, но о внешнем мире судила весьма резко. Она часами сидела на краю койки, скрестив руки и глядя в зарешеченное окно, словно уйдя в какие-то свои тяжелые переживания. А то с утра до вечера читала единственную свою книгу — «Мать» Максима Горького. Товарки звали ее коммунисткой; именно этим она объяснила им свой арест.

Рядом со сводней лежала на койке Пепа, крепкая широколицая женщина. Она только смотрела и слушала, редко вступая в разговор и уж никогда — в ссоры. Мысли ее были заняты оставленными без присмотра детьми и предстоящим приговором.

Перебранка между повитухой и сводней еще не кончилась, когда в дверях щелкнул ключ.

— Венера! — воскликнула Нада и вскочила с койки.

— Пополнение! — обрадовалась Адель и выпустила из рук мякиш.

Каждая новая арестантка была для них большим событием. Прошло уже две недели с тех пор, как они лишились двух товарок, а новеньких пока не было. Новенькие вносили в их монотонную жизнь что-то свежее и новое: новый характер, новое преступление, новый роман, новые разговоры, помогавшие скоротать так нудно тянувшееся время.

Замешательство Тильды очень позабавило обитательниц камеры; Нина с Гедвикой и те мигом забыли свою свару и засмеялись. По всему было видно, что новенькая впервые попала в тюрьму, — она беспомощно топталась на месте между двумя рядами коек, не зная, куда себя деть под взглядами женщин, которые рассматривали ее с нескрываемым любопытством.

Наконец Тильда опустила ношу на кровать и сделала все, как ей указали. Потом села на тюфяк и сложила руки на коленях. Улыбаясь слабой, недоуменной улыбкой, она растерянно смотрела на окружавшие ее лица.

— За что ее посадили? — спросила повитуха Зофию, не решаясь прямо обратиться к Тильде.

Адель подошла к Тильде.

— За что тебя привезли сюда?

— Меня? Не знаю.

— Как это не знаешь? — прохрипела Нина. — В чем-то ведь тебя обвиняют. Или тебя схватили на улице?

— Нет. Говорят, что я убила ребенка, — медленно выговорила Тильда, выдавливая из себя слово за словом.

— Я так и подумала, когда она вошла, — сказала повитуха и хлопнула себя по ляжке. — Все такие смотрят как невинные овечки.

— Оставьте ее! — вступилась за Тильду Зофия, заметив, что у нее дрожит подбородок и на глазах выступили слезы.

— А что тут такого? — не унималась повитуха, сплетая пальцы своих маленьких рук. — Умела грешить, умей и каяться! Или ты уже призналась? Вот видишь. Значит, правда, раз призналась.

Тильда рассказала все, что было известно комиссару, и залилась слезами.

— Поплачь, поплачь! — сказала повитуха. — Хотя постой! — Она смерила Тильду с головы до пят и, хлопнув в ладоши, воскликнула: — Да ты, никак, девка, опять того!

Женщины засмеялись. У Тильды мигом высохли слезы, она покраснела до ушей.

— Осенью будет суд, — продолжала повитуха. — Рано или поздно сядешь за решетку. Так ведь? — Она хихикнула и, склонившись к девушке, понизила голос, но не настолько, чтоб другим не было слышно: — Дура! Почему не пошла к какой-нибудь опытной женщине? Не сидела бы сейчас здесь…

Тильда смотрела на нее непонимающими глазами. Тут был совсем новый для нее, чужой мир, к которому еще надо было привыкнуть.

— Говоришь, не пришлось бы ей здесь сидеть? — спросила Пепа. Голос ее вопреки обычному спокойствию дрожал от негодования.

— Голова садовая, выбалтываешь то, о чем надо помалкивать, — накинулась на нее повитуха. — Из-за таких вот длинных языков и я попала в беду.

— А я не таюсь, как другие. — Пепа со злостью напирала на каждое слово. — Я все рассказала в полиции и судье. У меня четверо ребят. Разве мало? У барынь, как посмотришь, ни одного нет, и им хоть бы хны. А мне роди десяток? При моей-то бедности? Да? Я-то знаю, каково это. Пять братьев было у меня, троих убило на войне, двоих покалечило.

В сотый раз с тем же жаром повторяла она оправдания, придуманные в долгие ночи.

— Припаяют тебе несколько годков. — Повитуха снова обратилась к Тильде.

Девушка задрожала.

— Меня простят, — выпалила она, вспомнив подобные случаи, о которых читала в газетах.

— Про-стят! — протянула Гедвика и подбоченилась. — Чтоб таких прощали? Убить живого человека, жи-во-го человека!

По лицу Тильды опять потекли слезы.

— Оставь ее! — прошипела сводня. — Чего привязалась?

— Чего привязалась? Меня ни за что сюда засадили, а ее чтоб простить?

— Если хорошенько подумать, — злобно сказала Нина, — то твое преступление ничуть не меньше… Верно я говорю? — Она обернулась к Зофии, которая, прислонившись к стене у окна, в десятый раз перечитывала роман.

— Это занятие, когда его превращают в профессию, достойно, по-моему, более суровой кары, — ответила Зофия, не глядя на спорщиц.

Гедвика сделала вид, что не слышит замечания коммунистки, внушавшей всем глубокое уважение. Все знали, что она из иного мира, и никто не осмеливался возражать, когда она произносила свои холодные, веские суждения. Зато Гедвика с удвоенным жаром набросилась на сводню.

— Сравниваешь меня с ней, задушившей живого ребенка? Когда я убила ребенка? Иль, по-твоему, и зародыш — человек? Делаю людям добро, и меня же за это в тюрьму!

И она обратила к арестанткам, хохотавшим над ее гневом, свое побагровевшее прыщавое лицо.

— По-вашему, это не доброе дело? Приходит такая вот девка, с которой приключилась беда… ну, понимаете… и, ломая руки, умоляет ради Бога спасти ее, избавить от позора. Какое надо иметь жестокое сердце, чтоб не помочь ей. А в благодарность получаешь… Уже в четвертый раз меня сажают, а я, дура, по доброте своей все равно никому не могу отказать в помощи. Не смей, — она снова обернулась к сводне и показала на Тильду, — сравнивать нас. И с собой тоже…

Нина, собиравшаяся спросить повитуху, не оплачивалась ли ее доброта наличными, вскипела, как молоко на огне. Щеки ее вспыхнули, а глаза смотрели так остро, словно хотели насквозь пронзить противницу.

— Да уж, конечно, со мной тебя на сравнить, я-то ничего не сделала.

— Ха-ха! Слышали? Она ни в чем не виновата. — Повитуха повысила голос и, разыграв безграничное удивление, захихикала. — А не ты ли сбивала девушек с пути истинного?.. Ты б и собственную дочь… Ты…

Женщины подняли такой крик, что слов разобрать уже было нельзя. Вдруг окошечко в дверях отворилось и показалась Венера.

— Тише, бестии! В карцер захотели?

Сводня и повитуха разом умолкли. Арестантки боялись темного карцера, куда сажали на хлеб и воду. На плече у надзирательницы, нежно касаясь ее лица, сидела ухоженная, полосатая кошка, единственное существо, которое эта женщина любила и лелеяла. Она называла ее Персоной столь же просто и естественно, как арестанток — бабами и бестиями.

Нада подбежала к надзирательнице и потянула руки.

— Барыня, дайте нам кошечку! Персона, Персона, Персона!

Изнеженное животное вспрыгнуло на подоконник.

— Смотрите, бабы, за моей Персоной, головой за нее отвечаете! И накормить не забудьте.

И, закрыв окошечко, она отошла от камеры.

Тильда смотрела во все глаза. Кто из этих женщин мог бы быть ей опорой и поддержкой? Чаще всего она поглядывала на Зофию, которая, оторвавшись от книги, тоже временами бросала на нее взгляд. Эта девушка внушала ей наибольшее доверие.

Под вечер поступила еще одна новенькая, деревенская девушка Катица. Вид у нее был такой, словно она только что встала после тяжелой болезни: лишь на щеках еще сохранился слабый румянец. Она была одной из тех, кто приходит в город искать работы и счастья. Лицо ее дрожало от едва сдерживаемых рыданий.

Едва Катица перешагнула порог, как повитуха сверкнула глазами, вскочила с койки и, уперев руки в боки, двинулась прямо на нее.

— Попалась, птичка, а? — прошипела она, оглядываясь на дверь. — Услышал Господь мою молитву. Так-то ты отплатила мне за добро. Выдеру твои космы, глаза выцарапаю… Зачем ты меня выдала?

Катица тряслась как осиновый лист. Соблазнитель показал ей дорогу к повитухе, и был таков. Потом она попала в больницу. Ей обещали полное прощение, и она рассказала обо всем, выдав повитуху.

— Я… не хотела, — пролепетала в страхе девушка.

— Не хотела? Думала, меня одну посадят, а тебя отпустят, да? Видишь, мы обе здесь… Кабы знать, — с каждым словом Гедвика приходила во все большую ярость, — я б тебя с лестницы спустила… Оттаскала б за патлы… Вот тебе, вот!

И, залепив девушке пощечину, она вцепилась ей в волосы. Катица метнулась к выходу и забарабанила в дверь.

— Пустите! Пустите! — кричала она. — Я не хочу здесь оставаться!

Адель оттащила ее от двери.

— Ты что, рехнулась? — сказала она и обратилась к повитухе: — Хватит с нее!

В оконце показалась Венера.

— Чего расшумелись? Что случилось?

— Ничего, — ответила Адель, с жаром лаская Персону. — Новенькая хочет на волю. Говорит, не хочет здесь оставаться… Кис-кис-кис!

Надзирательница пронзила Катицу строгим взглядом, и оконце закрылось. Адель высунула язык и дернула кошку за хвост.

— Несчастная! — шипела повитуха, глядя на Катицу. — Ты у меня еще попляшешь!

Тильда сидела на койке, сгорбившись и спрятав лицо в ладони. Все у нее внутри сжалось, в голове была пустота.

7

Дни в тюрьме тянулись, похожие один на другой. Воздух был пропитан запахом плесени, пота, испражнений и тухлой пищи. Повитуха ссорилась со сводней, женщины валялись на койках, слонялись по камере, болтали, смеялись сальным смехом. И так с утра до обеда, и с обеда до вечера. Вечером арестантки стелили себе постели, ложились, не сразу затихали, спали беспокойно, часто просыпались и тяжело вздыхали.

Каждая из женщин — когда мирно, когда горячо — раскрывала товаркам горькие страницы своей жизни. Каждая из них принесла с собой в тюрьму большую беду, сближавшую ее с такими же горемыками.

Сюда, за тюремные стены, точно в выгребную яму, стекался весь уличный смрад и грех. Слова, приоткрывавшие темные глубины человеческой души, были обнаженными и беспощадными, чуждыми стыда и приличия.

Снизу, со второго этажа, неслись смех и крик арестантов-мужчин. Крошечным огрызком карандаша, который тщательно прятали от надзирательниц, Нада нацарапала на клочке бумаги несколько слов. Адель стояла на посту у двери. Нада трижды ударила в пол ножкой железной койки — знак, понятный всем заключенным. Потом привязала листок к длинной нитке и спустила его в окошко. Через некоторое время на той же нитке она подняла спички и сигарету, и все курильщицы сделали по нескольку затяжек.

Как-то раз сигарета оказалась обернутой в листок, на котором было написано:

«Люблю тебя. Матей».

Нада ответила:

«Мечтаю о тебе! Нада».

С того дня между молодыми людьми, никогда друг друга не видевшими, завязалась оживленная переписка. Однажды надзирательница застала Наду у окна и на пять суток засадила ее в карцер. Вернулась Нада бледная и осунувшаяся и тут же бросилась на кровать. «Мой он, мы поженимся! — восклицала она сквозь рыдания. — Он вор, я гулящая, чем не пара!»

Успокоившись, она ударила в пол ножкой кровати и настрочила послание:

«Пять дней просидела в карцере, теперь ты мне ближе в тысячу раз. Нада».

От этой необычной любви двух узников в камере повеяло чем-то нежным, ласкающим душу. Никто не сомневался, что влюбленные в самом деле встретятся на свободе. Даже Адель, которая вначале смеялась над ними, стала относиться к их роману серьезно.

У Тильды открывались глаза на жизнь. Иногда, когда в камере ссорились или сквернословили, по телу ее пробегал холодок; слова комиссара об исправлении казались ей злой насмешкой. Многого она еще не понимала, но всем своим существом угадывала, сколько грязи и низости таится на дне жизни.

Ее тянуло к Зофии, умевшей говорить так складно и приветливо, но девушка была чересчур замкнута, и Тильда ее боялась. Как-то Тильда спросила ее:

— А как у других?

— В других камерах? Не рвись туда! Мы «благородные».

И губы Зофии тронула многозначительная улыбка.

Тильда задумалась и посмотрела на заплаканную Катицу, которая с утра до вечера сидела на койке, вспоминая суровую красоту родного края, укрытые среди скал и сосен деревни, горестное лицо матери и временами бросая испуганные взгляды на повитуху, перед которой все еще трепетала. Потом взгляд Тильды перешел на заключенную по кличке Кума. Кума постоянно жевала сухие корки и не переставая молилась в своем углу. Эти три женщины — Зофия, Катица и Кума — нравились ей; на них ей хотелось опереться. Однако ей казалось, что в глазах Кумы нет-нет да и мелькнет что-то лисье.

— Кто она такая? — тихо спросила Тильда Зофию, слегка скосив глаза на Куму. — За что здесь?

У старухи были зоркие глаза и острый слух, она все видела и слышала. Не успела Зофия и рот открыть, как она выплюнула на ладонь обмусоленную корку и заговорила.

— Я? — Она выставила свой единственный зуб, который, точно тупой гвоздь, упирался в нижнюю губу. — Я? Почему Иисус Христос терпел муки на кресте? Из-за злых жидов. Почему я страдаю здесь ни за что ни про что? Из-за злых людей и их мерзких языков. Но ударит трехзубая молния, яко железные вилы, и покарает их. Люди грешат, потом, устыдившись своих грехов, хотят скрыть их от глаз людских. Одни делают, как она вон, Катица, которая теперь плачет, другие поступают, как ты… а третьи приносят ребенка ко мне. Кума, вот деньги, смотри за маленьким, корми его, будь ему сестрой и матерью. Никто не платил мне столько, сколько должны платить добрые христиане. Денег давали на год или два, а потом начисто забывали о бедняжке. А он заболеет да умрет… Бог мне свидетель: зачахнет, заболеет и помрет… Да разве я ему мать, разве я его родила, чтоб выхаживать? Мне его оплакивать? А мать вдруг вспомнит про свое дитя через полгода после его смерти, является ко мне и требует ребеночка. А как я его верну? Лежит он на погосте, в поминальные списки внесен, не съела я его. Подали на меня в суд — нашли-де дома пятерых детей, привязанных к зыбке, к скамье, к столу, и кошку с ними, меня же не доискались. Что ж, я правду не таю — работала в поле, мне тоже на что-нибудь жить надо. Говорят, я их на тот свет отправляла…

Кума все говорила и говорила. Тильда слушала, прижавшись к Зофии; ее била мелкая дрожь. Ей казалось, что в этой камере собрались все тайны рожденных и нерожденных детей, — бедняжки плачут, зовут, но никто их не слышит. Матери думали лишь о том, чтобы обелить себя, а для загубленных ими душ у них не находилось даже доброго слова.

Как-то после обеда повитуха со сводней опять повздорили и начали плевать друг другу в лицо. Адель уже двинулась было к ним своими большими решительными шагами, чтоб их разнять, как вдруг в замочной скважине щелкнуло и в камеру вошла новенькая.

Это была красивая златокудрая стройная женщина, голубые глаза ее сверкали, как два алмаза. Хотя было видно, что в тюрьме она впервые, в ней не чувствовалось ни подавленности, ни робости; напротив — вид у нее был самонадеянный и дерзкий. Положив на пустую койку подушку, она быстрым взглядом смерила всю компанию; глаза ее остановились на сводне, которая тут же потупилась.

Златокудрая подошла к ней. Ноздри ее подрагивали, глаза полыхали огнем.

— Ах, и вы здесь? Не желаете узнавать?

Нина подняла голову и отступила на шаг. Она смешалась, в острых глазах ее уже не было обычной пронзительной силы.

— Откуда мне вас знать? — Она изобразила удивление. — Я вижу вас первый раз.

— Первый раз? Так вы и вправду забыли, кто я такая?

— Арестантка, как и я. Что еще я могу знать?

— Ну, если вы меня не узнаете, то я вас знаю, — сказала красавица, обнажив белые зубы. — Вы Нина Ференц, хозяйка бара и гостиницы. Видите, я не обозналась. Вы все еще не вспомнили меня?

— Много вас таких перевидела я на своем веку.

— Много? Вы хотите сказать: много Ирен, которых вы приютили у себя и… не буду вам напоминать, сами знаете… Нет, Ирена только одна, Ирена — это я! Теперь я вот такая, а тогда была молода и глупа, нуждалась в ласке и добром совете, а вы думали только о своем кармане. Фу, к какой свинье вы меня толкнули! Тогда я вас боялась, теперь не боюсь нисколечко, — рубила златокудрая. — Временами я вас искала… вы, вы, вы! — Стиснув кулаки, она двинулась на пятившуюся от нее сводню. — Вы, вы, вы! — И она ударила ее по лицу.

Нина защищалась обеими руками. Не решаясь закричать, она спряталась было за Тильду, но та отскочила и отошла к повитухе.

Все женщины, кроме Зофии и Катицы, с упоением следили за разыгрывающейся на их глазах сценой. Вступаться за Нину никто не собирался, все питали к ней глухую ненависть. Что же касается Гедвики, то она просто ликовала.

— Видишь, видишь, — говорила она Тильде, покатываясь со смеху. — Здорово ей досталось!

Тильда, не отвечая, отошла от нее и подсела к подмигнувшей ей Катице.

— Не вздумай с ней откровенничать, — тихо сказала Катица, показывая глазами на повитуху, — она злая.

— А я не откровенничаю. Здесь, в камере, только одна хорошая, да ты еще…

Катица посмотрела на нее с благодарностью.

— Плохо я сделала. Хотела как лучше, а вышло хуже… Жалею теперь. Об одном не жалею — что рассказала про ту вон… Забрала у меня все деньги, какие я заработала… и…

Слезы прервали ее исповедь.

— Она-то знала, что это не дозволено, — продолжала Катица, немного успокоившись. — Я не знала… была как помешанная…

Срывающимся от волнения голосом рассказывала Катица о своих злоключениях. Все это время — в больнице и в тюрьме у нее было тяжело на сердце; она жаждала излить кому-нибудь душу, но рядом никого не было. Теперь она ухватилась за Тильду, которая смотрела на нее с сочувствием. Катица исповедовалась, испытывая при этом такую боль, точно из нее силой вырывали признания.

— Мать у тебя есть? — спросила Тильда.

— Есть. Отговаривала она меня ехать в город, но мне словно кто уши глиной замазал. Соседка приехала из города погостить, она была вся в шелку и с перстнями на руках. Тогда и меня уж было не удержать. В городе я берегла каждый грош, чтоб потом показать матери: «Смотрите, сколько я заработала». А про себя мечтала поскорей замуж выйти. Дома жилось хорошо, хотя мы и работали от зари до зари, но мне хотелось устроить свою жизнь получше. И только я собралась ехать домой и сказать матери: «Вот деньги, вот жених, я выхожу замуж», как все рухнуло. Городские парни совсем не такие, как наши. Так красиво говорил, соловьем разливался, пока не получил свое… А теперь обо мне и думать забыл… Бог мой, как мать смотрела на меня, когда я лежала в больнице!

— Она видела тебя?

— Навестила, — продолжала Катица. — Не знаю, откуда она узнала, что я больна, духу не хватило спросить. Пришла уже к вечеру вся в пыли, с раннего утра была в дороге. Сидела и гладила мне руку и волосы. Спрашивала, чего мне хочется поесть, она купит, но я не могла говорить. Спрашивала, что со мной. Слова не шли с языка, но она вся дрожала, и я сказала, что меня бросил парень. Она ничего не поняла, утешала меня, как могла, но больше из меня никто бы не выудил… Она родила пятерых и все же более наивна, чем я… Если б она знала, где я сейчас… Узнает, конечно…

Катица залилась слезами. Тильда тоже всплакнула, прижимая ее голову к своей груди.

— Успокойся, Катица, — приговаривала Тильда, поглаживая ее по лицу, — не плачь, все будет хорошо…

И казалось ей, что утешает она не Катицу, а себя.

Арестантки между тем угомонились. Красавица сидела на своей койке и, презрительно усмехаясь, разглядывала товарок. Нина приводила в порядок взлохмаченные волосы и тихо молила Бога обрушить на Ирену кару небесную.

Адель заметила плачущих девушек.

— Но, но, но, — цыкнула она на них. — Это еще что? Слезы?

Тильда молча подняла голову. Катица повернулась к стене и стала утирать лицо.

— Поглядите-ка на них! Ревы какие! Гуляли с парнями и еще…

— Молчи! — крикнула Нада. — Оставьте их! Я бы рада поплакать, да не выходит.

Стало тихо. Зофия бросала на девушек быстрые взгляды — обе они сидели, со стыда уставившись в стенку.

В тот же вечер Катицу перевели в другую камеру. Вслед за тем явилась новая жилица — Адунка.

8

Тильда полагала, что Катица — тот самый человек, которому она в тяжелую минуту смогла бы открыть душу. Она тоже чувствовала потребность кому-то пожаловаться и исповедаться. Но только она собралась это сделать, как Катицу сменила Адунка, недалекая женщина, которая только о том и думала, у кого бы выпросить окурок. Тильда лишилась всякой поддержки. Повитухи и Адели, распущенных на язык, она сторонилась. Нада целыми днями предавалась мечтам о будущей жизни с человеком, которого она не знала и который сидел за воровство в камере под ней. Она напоминала ребенка, который мечтает о несбыточном, твердо веря, что оно, словно спелый плод, упадет ему прямо в руки. И Тильда попыталась сблизиться с Зофией.

— Что ты читаешь? — спросила она как-то.

— Роман.

— Я тоже читала романы. Но разве они не врут?

— Не все романы врут, — ответила Зофия. — В иных такая правда, что за сердце берет. Хочешь почитать?

Тильде очень хотелось почитать, хотя бы ради того, чтоб убить время, но неловко было отбирать у Зофии единственную книгу. Однако коммунистка сказала, что знает роман почти наизусть и она может спокойно взять его.

— «Мать», — вслух прочла Тильда название. — Наверное, интересный.

— Да. Его написал Горький. Знаешь, кто он?

Тильда никогда не слышала о Горьком. Читая книги, она никогда не обращала внимания на имя автора. Сейчас она жадно слушала Зофию, с восторгом рассказывавшую ей про Максима, выходца из народа, революционера, вдохновителя масс. Многое для Тильды оставалось неясным, но она поняла, что это необыкновенный человек, раз у Зофии так горят глаза.

Она читала роман медленно, постепенно переселяясь душой в новый мир. Временами она забывала, где находится. Отдельные страницы казались ей скучными, но другие словно бы сотней невидимых рук обнимали ее и хватали за сердце, исторгали из глаз слезы. Никогда еще не захватывало ее так печатное слово. Она переживала чужие горести и беды, забыв о собственном несчастье. Забитая мать, мужественная мать! Кое-что ей было неясно: ради чего эти люди так стремятся к чему-то непонятному, подвергают себя опасности, обрекают на муки и смерть? Что заключено в этом непонятном? Какой смысл терпеть и умирать ради других, ради тех, кто придет за ними? Она сама еще порой испытывала глухую неприязнь к ребенку, которого носила под сердцем.

Возвращая книгу, она поблагодарила Зофию так тихо, точно ее душили слезы.

— Неужели все это правда?

Зофия заглянула ей в самые глаза; в зрачках Тильды светилось что-то теплое, смешанное с упреком и скорбью.

— Правда. Жизнь часто еще тяжелее, чем это можно описать.

Девушки сблизились. Наконец-то Тильда могла прижаться к Зофии и тихим, проникновенным голосом раскрыть ей душу. Она рассказала обо всем, что с ней приключилось, даже о пожаре, и слова лились у нее как бы сами собой. Ей хотелось поплакать на груди у Зофии, хотелось, чтоб она тоже заплакала и стала гладить ее по голове.

Зофия слушала ее с сочувствием и пониманием, глаза ее увлажнились. Но того, что ожидала Тильда, не случилось, они не упали друг другу в объятия и не разрыдались. Но все же она хоть немного облегчила душу.

— Всему виной человеческое общество, — заговорила черноволосая девушка и, взяв Тильду за руку, стала перебирать ее пальцы, словно что-то подсчитывая. — Общество убивает лучших людей и толкает их на преступления. Преступников же судят и наказывают еще большие преступники, которых никто не притягивает к ответу. В будущем обществе этого не будет…

В словах Зофии сквозила глубокая ненависть к существующему строю, и все равно Тильда чувствовала, как тепло ее сердца через пальцы передается ей, расходясь по всему телу.

— А почему тебя посадили? — спросила она вдруг.

— Потому что я коммунистка.

Тильда уже слышала это слово и наивно считала, что означает оно что-то запретное, что коммунисты «хотят все разделить». Так она и сказала Зофии.

— Твоей нужды никто не тронет. — Зофия улыбнулась. — Однако ж есть и такие, кто не работает, но пользуется всеми земными благами, а другим не хватает самого необходимого.

Тильда задумалась. Ей казалось, что теперь она понимает, почему одна Зофия делилась с ней всем, что покупает: молоком, мясом, шоколадом.

— Понимаю, — сказала она. — Ты такая же, как эти в романе… А почему ты не ходишь к мессе?

— Потому что Бога нет.

Тильда изумилась. Хорошая, умная, а в Бога не верит. Сама она верила в Бога, хотя в свое время старалась о нем не думать. Ей все еще казалось, что он требует с нее ответа, правда не так строго. Жестокими страданиями день за днем искупала она свою вину. И хотя она сердцем чувствовала, что ее вере угрожает что-то смутное, неясное, слова Зофии так ее испугали, словно у нее отняли что-то дорогое.

— Как это нет Бога?

— Если он есть, почему же он допускает зло и неправду? Почему не карает мучителей и не помогает тем, кто в беде?

Тильда подумала о сводне, каждый день молившей Бога, чтобы гром поразил тех, кто «упек» ее в тюрьму, и об Адели, просившей ниспослать страшные язвы всем, кто лишил ее свободы. И о повитухе… и о Наде, бранившей Бога и взывавшей к нему, точно он был одновременно и слугой ее и властелином. Ей и раньше приходила в голову мысль, что ее Бог немного отличается от Бога этих женщин.

— А они верят в Бога? — спросила она Зофию.

— Верят, как верили в святого Миклаважа и в дьявола… — Зофия быстро отвернулась, глянула в окно и на минуту задумалась. — К чему говорить о вещах, которых ты еще не понимаешь. Вот выйдешь на свободу, приходи ко мне, тогда и потолкуем.

— А когда это будет? — вздохнула Тильда.

— Не падай духом! Человек должен верить в лучшее.

Потом Тильда много размышляла об этом. Постепенно мысли ее приняли определенное направление. Исповедь Катицы, прочитанный роман, разговоры с Зофией пробудили в ее душе какие-то подспудные, дремавшие в ней чувства, которые росли и крепли, доставляя ей и боль и радость.

Арестанток регулярно водили в тюремную часовню. Два раза в неделю их посещали там две пышные дамы из какого-то благотворительного общества. Вместо еды и белья они приносили толстую книгу религиозного содержания и елейными голосами читали им о житии какой-то добродетельной девицы, которая счастливо почила в бозе.

Узницы по-разному слушали чтение — одни подсмеивались, другие, притворяясь заинтересованными, разглядывали шелковые платья дородных дам и значки на их могучей груди, свидетельствовавшие о твердости веры и политической благонадежности.

Тильда, всегда жавшаяся к Зофии, плохо понимала эти слащавые истории, читаемые на чужом языке. Обычно она рассматривала в это время висевшее на стене распятие, и слова, скользкие, точно рыба, не задерживались в ее сознании. Тучные дамы с преувеличенным жаром рисовали любовь и большую озабоченность властей о тех, кто исключен из человеческого общества, а под конец показывали изображение Марии Магдалины, которая, припав в великой скорби к ногам Иисуса, омывает их своими слезами.

— Исправьтесь и покайтесь, как покаялась Мария Магдалина, чтоб вернуться к жизни добрыми, честными женщинами.

Как-то раз Зофия, воспринимавшая эти беседы как пощечину, вскочила с места.

— Мне не в чем каяться и исправляться, — с ожесточением сказала она, — я не сделала ничего плохого.

Тильда, вздрогнув, отвела взгляд от Христа на стене. Ей стало страшно за Зофию. Присутствующие надзирательницы зашикали на нее, дамы оторопели от изумления.

— В чем-то вы все же провинились, — сказала старшая из дам. — Если бы вы ничего не сделали, вас не посадили бы в тюрьму.

— Я провинилась только тем, что не слушала вашей чепухи, не верила в нее, — сказала Зофия. — Вместо того чтоб таскать сюда свои животы, покажите-ка лучше Марию Магдалину своим мужьям и сыновьям, чтоб они не совращали бедных девушек.

Дамы точно окаменели, взгляды их забегали в поисках помощи. А у Зофии было легко и покойно на душе. Целую неделю готовилась она бросить им вызов, и вот сегодня ее прорвало. Женщины, забыв, где они находятся, громко расхохотались. Они терпеть не могли этих разодетых в шелка толстух. Наконец-то унылое чтение, которое еще ни одну из них не наставило на путь истинный, принесло им хоть небольшую радость. Зофии грозило наказание, и она приняла его спокойно, с презрением во взгляде…

Тильда вернулась в камеру, ощущая, что в душе ее назревает какой-то перелом. Таинственный полумрак капеллы довершил ту внутреннюю работу, которую возбудили в ней сильные впечатления последних дней. Как никогда до сих пор, она погрузилась в себя и стала строгим судьей своему прошлому.

Тильда решила во всем признаться судье, не утаив от него ни единой мелочи. От людей у нее больше не было тайн, оставалось расквитаться с собственной совестью. На смену страху пришло глубокое раскаяние. Перед глазами то и дело вставал ее ребенок, ее кровь и плоть. Рука, созданная для того, чтоб баюкать и нежить дитя, поднялась на него, стала его палачом. Вместо того чтоб осыпать его поцелуями, она испятнала его кровью. Не в теплой воде, в холодной ключевой искупала она малютку и окрестила в неосвященной воде, когда душа уже покинула его. Потом закопала в саду, как падаль, не украсила могилку цветами, не засветила лампадку. Один пес обнюхивал холмик, разгребал его и скулил, точно угадал своим собачьим нюхом, что здесь совершилось злодеяние. Она не брала свое дитя из колыбели, чтоб приласкать его и спеть ему песенку, в дождливую ночь выкрала его у земли и, точно безумная, бежала с этой ношей, которая была совсем легкой, а казалась ей тяжелее горы. Ее сына не согрел огонь любви, он обуглился в полыхающих языках пламени…

— Ой, ой, ой! — все в ней кричало, когда она, заглядывая в душу, видела там свою вину, ворошила озаренную страхом память… Иванчеку был бы теперь годик, он бы уже смеялся, топал ножками и, протягивая к ней ручонки, кричал: «Мама, мама!» И она взяла бы его на руки и прижала к груди… При этом видении невыразимое блаженство разлилось по ее телу.

Тильда так живо, так ярко представила себе это, словно все так и было на самом деле, словно она не убивала ребенка.

Она забыла, что сидит на тюремной койке и придумывает божественно прекрасные картины, и уже видела себя в собственном домике, согретом звонким детским смехом. Улыбка осветила ее бледное лицо, но в эту минуту злой дух шепнул ей на ухо: «А кто бы вас кормил?» Она гнала его: «А как же живут другие, такие же бедняки, как я?»

Образ ребенка мгновенно исчез, она почувствовала под собой жесткий тюфяк… О, если бы не страх перед позором, гневом сестры и яростью отца, перед людскими толками и пересудами! Словно исхлестанная плетьми, она испытывала жгучую боль при мысли, что все это давным-давно отошло бы в прошлое, что первая улыбка ребенка всех подкупила бы, что первое его слово смягчило бы окружающих. Люди быстро вспыхивают и так же быстро отходят, быстро загораются ненавистью и столь же быстро — любовью. Полгода страданий, горя и стыда избавили бы ее от многих лет мук и самобичевания. Но тогда она выбрала преступление, страх и ужас, тюремные стены и годы заточения…

— Боже мой, — заплакала она, — почему так случилось?

Тильда не слышала, как повитуха прошептала Адели: «И еще, несчастная, надеется на прощение…» Ей легче было б трижды родить, чем провести год в тюрьме. Десять лет позора легче, чем страшная скука и общество этих распутниц, мысли которых еще грубее их слов. Если б она могла представить себе хотя бы частицу своих теперешних страданий, она бы не сделала того, что потом так старалась скрыть. Рано или поздно все всплывает наружу, правды не скроешь!

Ребенок под сердцем шевельнулся. Она положила руки на живот, и мысли ее снова вернулись к ребенку. Он снова стоял у нее перед глазами, живой, она шла с ним по горькому пути позора и робко ждала его первой улыбки, первого слова. На сердце у нее стало так хорошо, что она чуть не запела.

Тильда уже любила будущего ребенка. Впервые во весь голос заговорило в ней материнское чувство, заглушая все остальное… Душа ее стонала под тяжестью этой огромной, неистовой любви.

Подавленная и счастливая, предаваясь раскаянию и блаженству, шептала она еще не рожденному ребенку нежные слова, которые благоухали розами и весной, пьянили и дурманили.

9

В муках шли для Тильды дни, недели и месяцы. Временами из-за душевной подавленности она ощущала и физическую боль. В иные минуты физические страдания вызывали боль душевную. Иногда она думала, что не перенесет всего этого.

Поначалу Тильда не хотела верить, что будет рожать в тюрьме — слишком уж неподходящим было это место. Сама мысль об этом представлялась ей глумлением над будущим ребенком. Но постепенно она смирилась со своей судьбой. Надежды на прощение больше не было. На двери камеры были вырезаны слова: «Lasciate ogni speranza voi ch’entrate». Буквы от времени заросли грязью и почернели, так что их едва можно было прочесть. Где сейчас женщина, написавшая их в тоске одиночества? Арестантки объяснили Тильде их смысл, и она совсем пала духом.

Однако бывали у нее и минуты душевного покоя и тихого блаженства. С радостью ждала она появления ребенка, готовилась его любить. Образ его отца уже померк в ее памяти, лишь изредка видела она его сквозь пелену слез. Тильда мечтала о том, что ребенок будет ее счастьем и утехой, когда она наконец выйдет из этого обиталища горя и проклятий.

Между тем коммунистку куда-то перевели, и Тильда о ней больше не слышала. Уходя, она подарила ей роман. Нищенку с Кумой выпустили за недостатком улик. Пепа отбыла свой срок. Адунка продолжала безуспешно искать окурки. Нада вздыхала по своему возлюбленному — вору, которого уже не было в камере внизу, так что никто теперь не посылал ей поцелуев и сигарет.

На место выбывших посадили двух проституток, уличенных в воровстве, — толстуху Кармен с сонными глазами и тоненькую девушку по имени Мари. Адель побледнела, от нее остались кожа да кости. Повитуха со сводней по-прежнему враждовали, заполняя свою жизнь бесконечными сварами.

Приближался час родов. Тильда побледнела и подурнела, едва держалась на ногах, но душа ее не сдавалась. Никогда еще не переполняли ее такие бурные, такие удивительные мысли. Они ее радовали и пугали. Ее мучил голод. Питалась она хлебом и водой, обед не лез в горло. С восковым, как у покойника, лицом слонялась она по камере, пожирая все голодными глазами. Но это не она вопила от голода, вопил ребенок.

Временами муки голода становились нестерпимыми. Она останавливалась на своем нескончаемом пути от окна до двери, чтоб перевести дух, но вместо вздоха вырывался крик:

— О, как хочется есть, как хочется есть!

Толстая Кармен с добродушным, всегда заспанным лицом предложила ей как-то шоколад, пробормотав при этом что-то невнятное.

— Не надо, самой пригодится, — попыталась отказаться Тильда, но тут же взяла и не мешкая отправила в рот. Она вся тряслась, и сердце ее таяло от благодарности.

Порой ей безумно хотелось молока. Однажды, когда ей показалось, что ребенок, неутомимо ворочаясь, требует еды, страх за него достиг наивысшей точки, и она начала колотить в дверь.

— Дайте молока, хоть немного, — бросила она в глаза изумленной горбунье. — Для ребенка.

— Где ваш ребенок? Не ломайте дверь!

Дверь затворилась. Девушка села на койку и разрыдалась.

— Не бойся, не помрешь! — крикнула повитуха, не выносившая бабьих слез.

— Где я буду рожать?

— Где все! Увидишь где. Тебе бы быть одной, чтоб придушить младенца, а?

— Молчите! — не своим голосом крикнула Тильда. Впервые за все свое пребывание в тюрьме она вышла из себя. Кровь прихлынула к лицу. — Молчите! Молчите!

Повитуха умолкла, ошарашенная бурной вспышкой обычно спокойной, уравновешенной девушки. Все обитательницы камеры с негодованием смотрели на Гедвику.

Как-то раз к Тильде пришел отец. Она не ждала его, тем сильнее была ее радость. Наконец-то она увидит родное лицо. Словно сквозь дымку смотрела она на отца, — чуть подвыпивший, ссутуленный, сильно постаревший. Охваченная жалостью, Тильда мигом забыла все свои обиды и почувствовала себя перед ним виноватой; от внезапной горечи у нее подкосились ноги.

— Ну и порадовала ты меня, дочка! — словно бы пропел отец; видно было, что он изо всех сил старается быть строгим, подавляя в себе природную мягкость. — Обрадовала, нечего сказать… Не ждал я от тебя такого… Право слово, не ждал…

На глазах его выступили слезы. Тильда судорожно сжала губы, чтоб не разрыдаться. Сейчас она не смогла бы выговорить ни слова, даже если б дело шло о жизни и смерти. Да и отец тащился в такую даль не за тем, чтоб бранить ее. Он хотел еще что-то сказать, но слова застряли в горле. Даже «до свидания» не смог вымолвить; помахал ей на прощанье рукой.

— Добрый он, отец, — говорила Тильда, вернувшись в камеру. Она была растрогана до глубины души, но, боясь, как бы над ней не начали смеяться, сдерживала рыданья; она чувствовала, как слезы жгут ей сердце.

Этой же ночью все и началось…

Она лежала, а ее со всех сторон обступало прошлое, как бы сочившееся сквозь какое-то сито. Вновь и вновь переживала она все свои муки с детских лет и до последнего часа. Яркие картины вспыхивали, точно молнии в бурную летнюю ночь… Они угасли совсем, лишь когда ее скорчили родовые схватки. Стоны сквозь оконце над дверью вырвались в коридор и заполнили все вокруг.

Венера с кошкой на коленях дремала у стола, вздрагивая при каждом стоне. В промежутках опять наступала тишина, которую слегка тревожил приплывавший откуда-то вздох.

Душераздирающий крик потряс коридор. Надзирательница очнулась от дремы и недовольно поджала губы. Кошка поднялась и, словно готовясь к прыжку, выгнула спину.

— Персона, успокойся! Персона, Персона!

По камерам побежал громкий шепот женщин, разбуженных ночным криком. Они ворочались, одолеваемые горькими мыслями, болезненной тоской, и прислушивались к городскому шуму. У моря еще горели фонари, еще бурлила на улицах жизнь. Доносились автомобильные гудки, в гомоне улиц то пропадала, то снова всплывала над домами, уносясь ввысь к звездам, песня гармошки.

Роженица лежала навзничь, упираясь руками в железную койку, глаза ее в смертельном страхе уставились в потолок.

— Не ори! — ворчала Гедвика. — Все равно легче не станет.

Измученная болью, Тильда едва слышала слова повитухи. Она боялась умереть и потому, когда схватки ненадолго отпускали ее, горячо молила Бога помочь ей. Но вот схватки кончились. Только бы их больше не было! Она уже не думала ни о прошлом, ни о настоящем, измученная нестерпимой болью…

На рассвете она родила мальчика.

10

Стояла осень. До суда оставалось три дня.

На улице моросил дождь; серый пасмурный день тяжелым кошмаром ложился на душу. В женском отделении тюрьмы давно уже назревало недовольство. В груди у арестанток что-то кипело и бурлило, грозя в любую минуту выплеснуться наружу.

Женщины притихли, в глазах стояла тоска, навеянная хмурой серостью осенних дней. Они казались какими-то ленивыми и отяжелевшими, но за внешней безучастностью скрывалось внутреннее волнение и беспокойство. Целыми днями они только и делали, что сидели, уставясь в одну точку, ночью же метались на своих койках, преследуемые странными видениями. Слова, которые они изредка роняли, были лишены связи и смысла.

Нада день-деньской сидела на койке, поджав под себя ноги, и грызла ногти. Адель широким шагом мерила камеру, далеко обходя Адунку, которая все время что-то искала. Повитуха обменивалась со сводней свирепыми взглядами. Ирена лежала, закинув руки под голову, и напевала себе под нос старую блатную песню:

…он в тюрьме увидел свет, обмотай-ка ему шею…

— Что ты там поешь? — вскипела Тильда, задетая словами песни.

Ирена подняла голову, но ничего не сказала. Тильда опять заметалась по камере, как зверь в клетке.

О суде, до которого оставалось каких-нибудь три дня, она почти не думала. Гораздо больше убивало ее то, что у нее отобрали ребенка… С тех пор как он родился, ей не было так одиноко и пусто в тюрьме. Она носила его по камере или, спеленав хорошенько, клала подле себя на койку. Ночью обвивала его рукой и боялась заснуть, чтоб не придавить ненароком. Если ребенок плакал, она брала его на руки и начинала укачивать.

К радости примешивалась грусть — нечем было кормить ребенка. Пол-литра разбавленного молока в день и дважды в неделю елейные речи тучных дам из благотворительного общества — и это все. Слишком мало. Тильда была похожа на сохнущее дерево, у которого только еще верхушка зеленеет листвой.

Она боялась за ребенка, бывшего рубежом в ее жизни. Сердце ее трепетало, ради него она готова была на любые муки. Ни в чем не повинное дитя обречено было делить с ней ее горькую судьбу, и от этого она любила его вдвойне.

С каждым днем Тильда все яснее понимала, что ей не сохранить ребенка, что скоро она его потеряет. Мальчик чах, словно убегая от этой жизни, где его могут до времени растлить, отравив его душу и тело.

— Не жилец он, — сказала повитуха.

Тильда промолчала, лишь бросила на нее хмурый взгляд.

Мальчик так ослаб, что уже не брал в рот соску. Тюремный лекарь, лечивший все болезни слабительным, осмотрел ребенка, лежавшего на руках матери.

— Поговорю со смотрителем, — сказал он.

В тот же день после обеда пришли за ребенком. Тильда, в несчетный раз уйдя в свои горькие думы, без сил сидела на постели. Мальчика нянчила Кармен, она носила его по камере, осыпая поцелуями.

Присутствие ребенка было для арестанток благодетельным. В камере восстановился мир, исчезли грубость и развязность, самые непотребные слова оставались непроизнесенными. Ребенок словно был зовом настоящей жизни, отсветом той прекрасной стихии материнства, которая незаметно облагораживала душу. Оказалось, что даже гулящие девицы не утратили еще дарованных им природой человеческих чувств и жажды чистой любви. То, что среди них была мать, любившая и нежившая свое дитя, делало их лучше и чище.

— Матильда Орешец, дайте ребенка!

— Что? — Тильда едва понимала, чего от нее хотят. — Ребенка? — Она встала и широко раскрыла глаза. Да, теперь она поняла. Подошла к Кармен, взяла мальчика и хотела выйти с ним в коридор.

— Куда? Дайте его мне! — сказала надзирательница и взяла младенца, а ее втолкнула назад в камеру.

Тильда обомлела — этого она никак не ожидала. Ни за какие блага не рассталась бы она с ребенком.

— Куда вы его уносите? — воскликнула она.

— В больницу. Вот куда! Тихо!

Тильде пришлось сдаться — никакие уговоры не помогли бы. «Может, спасут», — подумала она. У нее было такое чувство, будто она одна в пустыне. Она то неподвижно сидела на постели, то взволнованно ходила взад и вперед по камере.

Лишившись ребенка, женщины стали развязнее прежнего. Опять пошла в ход площадная брань. Гедвика с Ниной возобновили свои визгливые препирательства. Проститутки, истерически хохоча, развлекали друг друга грязными историями.

Тильде каждую ночь снилось, что у нее отбирают ребенка. Проснувшись в страхе, она упиралась диким взглядом в мрачные стены. Днем, когда арестанток выводили на часовую прогулку во двор, она спрашивала надзирательницу:

— Как мой сыночек?

Но никогда не получала вразумительного ответа.

Так тянулось вплоть до того дня, когда женщины вдруг почувствовали себя больными от тоски. Тильда взволнованно ходила по камере. Гнев и страдание, накопившиеся в ее душе, рвались наружу, и она с трудом сдерживала себя. Ей казалось, что земля разверзается у нее под ногами, мучило предчувствие, что она никогда больше не увидит сына. Обычно молчаливая, в этот день Тильда не в силах была скрыть своей тревоги.

— Что с ребенком? — вскрикивала она то и дело. — Я хочу его видеть!

Женщины молчали. Одна Ирена вполголоса напевала. У Нады были такие глаза, будто она вот-вот разразится криком.

— А если он умер? Почему они не говорят мне? — спрашивала Тильда, останавливаясь у двери.

Кто ответит ей? Снаружи был мрачный день, слышался погребальный звон колокола. Лицо Тильды исказило рыдание.

— Я хочу видеть ребенка! — крикнула она, топнув ногой. — Если он умер, то пусть мне скажут!

— Конечно, конечно, — поддержала Нада, уставясь на Тильду. — Наверняка он умер, а от тебя скрывают.

Нада сказала, сама в это не веря, движимая ненавистью ко всем, кто на свободе, кто может сам распоряжаться своей жизнью и от кого можно ждать любой низости. Тильда тоже не верила в смерть ребенка, но, услышав об этом из чужих уст, чуть не упала в обморок. Несколько секунд она стояла как вкопанная, потом рванулась, подскочила к двери и так остервенело забарабанила по ней, что по всему коридору пошел гул.

— Отдайте мне ребенка! — кричала она. — Отдайте ребенка!

Случись это немного раньше, арестантки в страхе перед карцером окружили бы Тильду и умоляли б ее образумиться. Но в этот день никто не шелохнулся. Напротив, давая выход своему гневу, горю и отчаянию, несчастная мать словно снимала тяжесть и с их души и своими криками доставляла им наслаждение.

— Отдайте мне ребенка, отдайте ребенка! — охрипшим голосом кричала Тильда, колотя по двери.

Женщины с хмурыми лицами ждали, что будет дальше.

В оконце показались испуганные глаза надзирательницы.

— Дайте мне ребенка, дайте ребенка, дайте ребенка…

Уже нельзя было разобрать слов — они слились в протяжный вой. Тильда требовала ребенка не только потому, что хотела получить назад то, что ей принадлежало, это был плач по жизни, по человеческим правам, яростный протест против всего, что мучило ее в тюрьме с первого дня.

Надзирательница убежала. Тильда бросилась на койку и протяжно завыла.

— Замолчи! — крикнула Нада. — Не переношу воя! Не то и я сейчас закричу…

И вправду, грудь ее заходила ходуном, словно под напором скопившейся в ней тоски. Тильда не успокоилась.

— Хватит! — воскликнула Адель. — Тихо!

Дверь камеры отворилась, на пороге стоял смотритель, за ним — две надзирательницы. Тильда встала. Она притихла, только в груди еще что-то клокотало. Широко открытыми, покрасневшими от слез глазами смотрела она на раскормленное лицо человека, перед которым трепетала вся тюрьма.

— Что случилось? Чего вам надо?

Его резкий металлический голос, словно отскакивая от стен, бил по нервам арестанток, — дрожа и тяжело дыша, они готовы были всей толпой ринуться к двери.

— Отдайте мне ребенка! — взмолилась Тильда. — Почему у меня забрали ребенка?

— Ребенка? Пять дней карцера!

Именно этого и ждали арестантки; случись что-нибудь другое, они б молчали, покорно опустив головы. Слова смотрителя были каплей, переполнившей чашу терпения, и долго сдерживаемые мучения хлынули через край. Тильда опять просила вернуть ей ребенка, но ее мольбы перекрыл пронзительный крик Нады: «Отпустите нас! Убирайтесь отсюда, звери, сволочи! Вон, вон!» И тут женщины, словно по команде, подхватили ее вопль, замахали руками, закричали, заголосили. Это была мгновенная вспышка той дикой ярости, которая редко, но тем страшнее охватывала заключенных. Все, что так долго сдерживалось, вырывается наружу; арестантки беснуются и кричат, искусывают себя до крови и бьют все, что попадается под руку. Затаенная тоска по свободе вспыхивает, как порох.

Истерические вопли из камеры «благородных» разнеслись по всему этажу. В других камерах, конечно, не знали, в чем дело, но в душах всех узниц жило, затаившись, то же жуткое чувство, которое долетевший до них безумный крик точно спустил с привязи.

Дикие вопли неслись из всех камер, гремели двери, кувшины со звоном летели на пол. Бушевали и два первых этажа, где содержались мужчины. Вся тюрьма сотрясалась от ударов. Слов разобрать было нельзя, слов больше не было…

Смотритель и надзирательницы в испуге отступили. Опасно было приближаться к людям, дико протестовавшим против насилия над человеческой свободой.

Постепенно крик стих, слышен был протяжный плач одной арестантки, но вот и она смолкла. Наступила полная тишина, как бывает после грозы. Все ждали чего-то, снова отдавшись своей судьбе.

Тильда, сжавшись в комок, сидела на койке, отупелыми глазами глядя в пространство.

Дверь опасливо приоткрылась, надзирательница заглянула в тишину.

— Матильда Орешец! — крикнула она. — Ступайте за мной!

Тильда думала, что ее поведут в канцелярию или в карцер, и все же с готовностью последовала за надзирательницей. К ее удивлению, горбунья направилась к больничной палате. Тупой страх перед наказанием сменился тоскливым предчувствием. Силы вдруг покинули ее, и она с трудом держалась на ногах.

Тильда вошла в палату и жадным взглядом окинула койки. На одной умирала чахоточная. На койке у окна лежал ребенок. Возле него стоял монах, по воскресеньям отправлявший службу в тюремной часовне. Увидев Тильду, он изобразил на лице сочувствие и двинулся ей навстречу.

— Я просил позвать вас, чтоб вы могли еще раз посмотреть на него.

До Тильды не сразу дошли его слова. При первом взгляде на ребенка она решила, что он спит, и успокоилась. Но, подойдя к койке, она все поняла. В муках выношенные мечты, надежды на лучшую жизнь — все рассыпалось в прах. Душа ее лишилась единственной опоры, ее не ждало больше ничего, кроме страшных часов без сна, без утешительных дум. Тильда скрестила на груди руки, тяжкое обвинение сорвалось с ее губ.

— Вы убили моего сыночка!

— На то была Божья воля, — прогундосил монах в рыжую бороду.

Тильда склонилась над мертвым ребенком. Терзавшие ее весь день предчувствия, истерический крик вконец истощили ее душу и тело. У нее уже не осталось слез, и все же она плакала. Случилось то страшное, чего она боялась больше всего на свете, и этого уже никогда не исправить.

Тильда выпрямилась и долгим взглядом посмотрела на монаха и надзирательницу. И вдруг ей показалось, что перед ней стоят все, кто мучил ее, как на дыбе, и ей захотелось бросить им в лицо горькие слова, их обвинить в убийстве ребенка, за которого она цеплялась всей душой, как утопающий за соломинку. Она хотела спросить их, почему ее послали в эту грязь, а не к цветам, если они и впрямь желали ей добра и исправления, — ведь в душе своей она наказала себя во сто крат горше, чем способны ее наказать все те, кто вершит суд над людьми… Она молчала, хотя в ней бушевала буря. Тело ее было измучено до предела; внезапно в окне начал меркнуть серый день, и на нее надвинулся мрак…

Она потеряла сознание.

Через три дня Тильда предстала перед судом присяжных. На вопросы она отвечала рассеянно, словно все это ее нисколько не касалось. О свободе она не думала. Она пережила ужас насильственного зачатия, родовые муки, страшные мгновенья убийства и поджога, горечь обманутой любви, испытала сладость материнства и горе утраты. Что может быть хуже этого? Чего стоят после всего этого четыре года тюрьмы?

Когда ей объявили приговор, она улыбнулась так странно, точно душа ее жила на свете уже сто лет.

Перевод И. Макаровской.