Весной, в мае, когда все холмы уже покрылись зеленью, бедняк Михале схоронил свою жену Малию.

Как неожиданно она свалилась, так неожиданно и умерла. Ее смерть, вернее, уже первый час болезни и были началом несчастий.

Немногим больше года назад — на следующий день после Юрьева дня, когда в городке бывает ярмарка, — Михале поднялся чуть свет, еще солнце не выглянуло из-за горы.

— Слушай-ка, — сказала ему жена, когда он вышел в сени, — ступай, отведи корову на ярмарку!

И пристально взглянула на него своими большими карими глазами. Казалось, она хотела прибавить еще что-то важное и горестное, но в последний момент раздумала.

Низкорослый, невидный, в одежде не по росту, похожий на паренька, стоял он перед ней. Его обычно озорные глаза музыканта на мгновение посерьезнели. Он не скрывал своего удивления.

— Но почему я, а не ты?

— Что-то плохо мне.

Малия в самом деле была немного бледна, никогда глаза ее не были такими затуманенными и растерянными. Она отвернулась к очагу, а Михале перешагнул порог и завернул за дом.

Думать всегда было для него мукой, вот и теперь он нахмурил лоб. Продавать корову весной, когда она день ото дня дает все больше молока? Да, в последние годы им трудно жилось, все труднее и труднее. Неужто дела совсем плохи? Малия уже два раза брала взаймы много денег, он никогда не спрашивал у кого. Все заботы по хозяйству он переложил на ее плечи, но слушался ее беспрекословно. И что бы она ни делала, со всем был согласен. Так почему же она с вечера не сказала ему о корове? Может, ей еще не было так плохо. Небось целую ночь думала, но другого выхода не нашла.

Пока жена стряпала, он переоделся. После завтрака пошел в коровник, привязал корове на рога веревку и вывел ее на пригорок у дороги.

Малия вынесла святой воды, перекрестившись, покропила ею и корову и мужа.

Михале был уже довольно далеко, когда она крикнула ему вслед:

— Не уступай! Не отдавай за бесценок!

На ярмарку он попал поздно, половина народа уже собиралась разойтись по корчмам. Покупатели окружили корову, разглядывали ее, ощупывали, выискивали недостатки, стараясь сбить цену: «Сколько он просит за это пугало?» Михале отмалчивался, улыбка дрожала на его впалых щеках. Покупатели сразу поняли, что имеют дело с человеком нерешительным, безвольным, он, поди, ни продать ни купить не умеет, а кричать и торговаться ему и вовсе противно. На него налетели перекупщики, дергали его за руки, орали, будто дело шло о спасении души. У бедняги Михале отлегло от сердца, когда наконец ударили по рукам.

— Мало запросил, — сказал ему сосед, проходя мимо. — Скотинка-то совсем неплохая.

Михале пожал плечами.

Пошли в корчму. Под конец он остался один у залитого вином стола. Покупатель и маклак увели корову, а у него остались деньги, чувство удовлетворения и легкое опьянение. Он заказал еще вина. Выпил залпом, словно весь день его терзала неутолимая жажда. Вино ударило в голову, но сознание еще не совсем замутило. Тихий голос сердца шептал ему, что пора вставать и идти домой; но вскоре этот шепот заглушил другой голос, постепенно, вот уже несколько дней пробуждавшийся в нем. Он продолжал сидеть и пить.

Михале не был пьяницей, что просиживает в корчме каждое воскресенье, а нередко и рабочий день. После тяжелой работы до пота он любил пропустить стаканчик-другой ракии, и только. До войны его почти никогда и не видели пьяным. Но после ранения, — волосы закрывали страшный шрам, — в нем наступила перемена. Иной раз месяцами он не притрагивался к спиртному — противно было. Но три или четыре раза в год его охватывало смертельное желание выпить. Он беспокойно бродил, не находя себе места, мелкие капли пота выступали на лбу, кровь бурлила. Шел к соседям, просил выплатить заработанные деньги, потом пил три-четыре дня, иногда меньше, иногда больше, пока не спускал все до последней лиры.

Как раз на этой неделе он опять попал в цепкие лапы своей страсти, которая лишала его сна. Где взять денег на выпивку? Заработки нынешней весной были плохие, если собрать все, едва хватит промочить горло. У жены он никогда не просил денег. Из того, что она выручала за молоко, а временами за яйца или куренка, она порою давала ему лиру-другую на курево. Когда сегодня утром она доверила ему корову, он сначала обрадовался, а потом вдруг испугался, словно предчувствуя приближение несчастья. Деньги, лежавшие у него в кошельке, ему не принадлежали. Это он прекрасно сознавал. Но вино, глоток за глотком, усыпляло сознание. Нет, обедать он не будет, а деньги, что пришлось бы отдать за еду, лучше пропьет. Малия и слова ему за это не скажет. Умная она женщина… Он заказал четвертый шкалик.

Открывай-ка, девушка, светличку, Знаешь ты давно мою привычку…

Он поднял стакан, по корчме разнеслась пьяная песня. Сознание его погасло, как масляный светильник на ветру, глаза выискивали пьяные физиономии. Он подзывал выпивох и угощал их. Спотыкаясь, переходил из корчмы в корчму, а за ним целая вереница любителей выпить на даровщинку. По натуре он был неразговорчивым, но сейчас, как вода из родника, рвались из него шутовские, глупые слова, вызывая общий смех. Утопая в пьяном блаженстве, он забыл о времени, о прошлом, обо всем…

Через неделю, может, днем раньше или позже, он неожиданно проснулся ночью. Лежал он в широкой крестьянской телеге посреди просторного двора какой-то корчмы. Голова гудит, в желудке тяжесть. На душе прескверно, но голова вдруг прояснилась. И как всегда после таких пробуждений его охватило дикое отвращение к себе, стыд, который жег и терзал его до безумия, когда выползали мысли о самоубийстве.

К этим чувствам прибавлялось сознание вины. Среди дороги при лунном свете он обшарил все карманы и нашел только мелочь. Может, его обокрали? Неужто он прокутил все деньги? Он затопал ногами и громко обругал Малию. Чего ради, разрази ее гром, она доверила ему корову? Ведь знала же! Что бы ей поискать его по корчмам, раз он не явился домой? Так ей и надо! Но это не утешило его.

Обычно, возвращаясь домой после запоя, Михале не показывался в хибаре. Ему было стыдно перед женой и соседями, да и смелости недоставало. Хватал топор или какой другой инструмент и без промедления, без понуканий и приказаний жены отправлялся искать работу. Копал и колол до седьмого пота, ожесточенно. Так он истязал себя неделю, а то и дольше, никому не говоря ни слова, пока не выветривалось чувство отвращения и стыда.

В это утро он бесшумно подкрался к своей хибарке. Разгорался день, солнце уже поднялось над горой, осветив сквозь крону деревьев соломенную крышу. Язычок у Малии был острый, но в таких случаях она лишь хмурилась. И все же сегодня Михале боялся ее. Она промолчит, втянет голову в плечи, ни слова не скажет. Хоть бы огрела его поленом! Ему бы только легче стало. Он удивился: дверь открыта, дымка не видать, а Малии нигде нет. Он заглянул в сени, увидел холодный очаг, но войти не посмел. Поднял кирку, лежавшую у стены, и прошмыгнул в калитку.

Скинул куртку, бросил ее на куст и начал копать. Солнце поднялось высоко, светило ему прямо в лицо, кирка звенела, ударяясь о камни, крупные капли пота выступили на лбу. Не отдыхая, не глядя по сторонам, ударами кирки убивал он жгучее чувство отвращения, стыда и вины. Он проголодался, пустой желудок ныл, колокол давно пробил полдень, но жена все не окликала его. С трудом переводя дух, он наконец оперся на кирку и поглядел в сторону хибарки. Над холмом темнела крыша, над ее гребнем ни дымка. Рассердилась Малия, не хочет и видеть его…

Он застал ее в постели. Жена лежала под одеялом иссиня-бледная, с темными кругами под глазами. Синеватые, потрескавшиеся от жара губы шевелились, словно ее терзала жажда… Михале пронзило странное, необычное чувство, какого он не испытывал ни разу в жизни, ноги ослабели.

— Что с тобой? — заикаясь, хрипло проговорил он.

— Видишь же, — с трудом выдавила она сквозь зубы. — Больна я, встать не могу…

Она глядела на него холодно, с упреком. В глазах ее сквозило глубокое, ледяное презрение. И все же она не сказала ему ни слова. Неужто чувствовала себя такой обессиленной, обреченной на смерть, что не считала это нужным?

— Какого черта! — затопал он ногами и швырнул шляпу на лавку. — Как это случилось? Как? Чего же ты меня раньше не позвала?

Она не ответила… Растерянно стоял он перед ней, смотрел, и точно впервые видел ее. И только теперь заметил, как она переменилась с весны, побледнела, щеки ввалились. А уж до чего крепкая была, румяная, живая! Словно бы за все годы, как они повенчались, она ничуть и не постарела. Те же щеки, те же глаза, те же волосы, какие были у нее в девушках, когда он каждую ночь ходил, посвистывая, под ее окнами. Такой же маленький, как и сейчас, с козлиной бородкой на зеленой шляпе и с ружьем за плечами. Дочь справного крестьянина, молодая и красивая, она могла выбрать любого парня, но увлеклась охотником, не думая о том, что он бедняк. Любила его. Любила и потом, когда у него уже не было зеленой шляпы и ружья и когда он стал просто бедняком, человеком без воли и энергии, который с легкой душой свалил на нее все заботы. В глубине души ее грызло разочарование, с годами копилась горечь, она сделалась раздражительной. Но Михале, такая уж у него, музыканта, была натура, все обращал в шутку и тем разоружал ее. Нет, за все эти годы он ни разу не прикрикнул на нее. И если вначале у него хватало тепла и внимания, то со временем он привык глядеть на жену как на вещь, без которой он не смог бы жить. Казалось совершенно естественным ночью ощущать ее рядом, а придет время обеда — она ставит на стол миску. Тяжело, невыносимо было и подумать, что когда-нибудь может быть иначе.

И теперь, стоя перед ней, прикованной к постели, он почувствовал, что почва уходит у него из-под ног. Сознание вины, отвращение и стыд — все это отступило назад. К жене он испытывал лишь немного сочувствия, но тем большая жалость пробудилась к себе. В душе родился страх перед будущим, страх, которого он раньше не ведал. Беспомощно, не зная, что предпринять, он стоял перед ней, как перед машиной, в которой что-то испортилось, и втайне горестно упрекал ее.

— Свари мне поесть! — попросила она. — Два дня во рту ничего горячего не было. Постой! Боже мой, да ведь ты не сумеешь. Позови старую Минцу! Надо написать Ангелце в город, пусть приедет.

Ангелца, их единственная дочь, вот уже несколько лет как уехала из дому. На письмо она ответила, что приехать не сможет. Наверное, все не так уж опасно. А врача звали? Если деньги понадобятся, она пришлет немного. Сейчас она у хороших людей, жаль бросать такую службу.

Малии становилось то лучше, то хуже, но подняться она не могла. Позвали врача, который два раза в неделю проезжал на дрожках через долину, хоть и были уверены, что ей от этого один вред. Да к тому же и дорого обходится — целая куча денег. Больная пила отвары из трав, время от времени приходили знахарки. Исхудала она до неузнаваемости, но дух неумолимо светился в глубине зрачков. Ночи напролет, пока Михале храпел на печи, Малия проводила в думах. Каждое утро она тихим голосом наставляла его, что надо сделать. Она видела в нем избалованного, ленивого ребенка, которого силой приходится заставлять взяться за серп или мотыгу.

А он еще никогда не трудился так рьяно, как в это время. Словно хотел заглушить терзавшее душу сознание вины. Сено с луга он продал. Зачем оно, коли нет больше коровы? Как сумел, обработал поле; Минца ему помогала. В погреб засыпал репу, картошку и капусту, но денег взять было неоткуда, нигде ни гроша не заработал.

Однажды, в конце лета, Михале в полном отчаянии свалился на лавку и провел ладонью по лбу.

— Позарез нужно хоть немного денег.

Больная долго смотрела на него. Да, это она и сама знала. Ее исхудавшее, побледневшее лицо прорезали резкие морщины.

— Я знаю, где тебе могли бы дать, — слабым голосом произнесла она. — Пологар не откажет. Два раза мне давал… Жалко мне тебя.

Михале отвел взгляд, ему было неприятно. Она глядела на него с той же нежной, преданной любовью, как в первые дни после венчания. В голосе ее звучала такая забота, будто он был беспомощным ребенком. Постепенно вспомнились прежние дни, и снова в нем заговорила совесть. Да, теперь ему понятно, где она два раза доставала деньги. Может, она хотела избавиться от долга, вот и надумала продать корову. Он снова потер лоб, словно хотел стряхнуть что-то неприятное. «И чего это она, черт побери, — сердито подумал он про себя, — меня жалеет? Вот еще…»

Пологар, ни слова не сказав, взялся за кошелек. Широкий, словно ствол дерева, резкий и самоуверенный, он стоял перед Михале и глядел поверх его головы… Пусть Михале и впредь приходит, если нужда случится; в беде он охотно поможет. Михале удивился. Это ведь человек, который и матери Божьей кусочка хлеба не подаст! Горько сделалось у него на душе, и всю дорогу домой в голове туман стоял… Он добрался до своей хибарки, высыпал деньги на стол и забыл обо всем.

С тех пор он постоянно ходил к Пологару, будто там лежало неисчерпаемое сокровище, о котором, кроме него, никто не знает. В середине зимы его снова потянуло к вину; он пошел в корчму и три дня пил. Малия ничего не сказала, только взглядом мягко упрекнула его. Жизнь Михале, несмотря на болезнь жены, текла гладко, зима убаюкивала его и вернула прежнюю беззаботность. Но однажды, в мае, когда в кладовке не осталось ни крошки муки, он приплелся домой, совсем пав духом. Свалился на лавку, руки, как плети, повисли между колен. Пологар не одолжил ни лиры. Дал, говорит, уже и так гораздо больше, чем стоит все твое добро. И выгнал Михале.

Малия в тот день была особенно плоха, с трудом повернула она голову и долго смотрела на него больными измученными глазами, а он, понурившись, сидел на лавке.

— Мне скоро ничего не будет нужно, — сказала она тихо. — Тебе… тебе самому придется заботиться о себе… как сможешь и сумеешь…

Михале вздрогнул. Мысль, давно и глухо зревшая в его душе, явилась вдруг как совершенно осознанная угроза.

— Не заболей ты, ничего этого не было бы! — затопал он ногами.

Больная широко раскрыла глаза. От удивления у нее перехватило дыхание, грудь, как у мертвой, мирно покоилась под одеялом. Что он сказал? Боже мой, что он только говорит! Чего он еще хочет? Тихое презрение, многие годы оседавшее на дне души и подавленное любовью, сейчас отвратительной пеной всплыло на поверхность. Прежде она никогда не упрекала его, хотя он часто причинял ей боль, но в эту минуту в ней сразу умерли все добрые чувства к нему, вся нежность. Она собрала последние силы, в груди у нее заклокотало, она снова начала дышать.

— Михале! — ее хриплый голос прерывался. — Болезнью меня попрекаешь, точно я в ней виновата… Это мне надо тебя упрекать… Да, мне… Ты не мужчина, ты тряпка! Ты никогда не был мужчиной, как другие…

Михале встал. Изумленно и растерянно смотрел он на жену, а она вдруг неожиданно смолкла, словно исчерпала слова и силы. И закрыла глаза, казалось, ничего больше не хотела ни видеть, ни слышать, только тяжело дышала. Не ожидал он таких слов. Все, что угодно, только не это, а тем более от Малии. Теперь, когда он и сам ощущал свою ущербность, слова жены поразили его в самое сердце. От тоски он не мог ни двинуться, ни слова сказать.

Вскоре, так и не проронив ни слова, Михале вышел из хибарки. Взял топор и побрел в лес за домом. Обида сменилась ненавистью к жене и усиливалась с каждым мгновением. Он так яростно махал топором, словно собирался сокрушить все вокруг. Щепки летели ему в лицо, застревали в волосах.

Под вечер с криком прибежала Минца:

— Михале! Скорее домой! Жена умирает!

— Ну и пусть себе сдохнет!

Ничто не шевельнулось в нем, когда он произносил самые скверные слова в своей жизни. Не скоро начал он оттаивать. Совесть проснулась лишь тогда, когда воображение нарисовало картину смерти.

Малию он застал при последнем издыхании. Она лежала на спине, глядя в потолок, предсмертные капли пота орошали ее лоб. Минца совала ей в руку свечу, плакала и громко молилась. Его тронула эта сцена, он проглотил обиду, грудь залила волна горечи и сочувствия.

— Малия!

Больная, судя по всему, уже не слышала его. Или не хотела слышать. Недвижно глядела в потолок. Так и умерла.

Следующий день был погожий, солнечный, настоящий майский день, и поэтому на похороны пришло очень мало народу. Михале, совершенно потерянный, стоял у гроба в кучке родственников и старух. Худые щеки его еще сильнее ввалились, рыжеватые усы обвисли. В глазах было больше испуга, чем тоски. «Погоди, Малия, увидишь теперь, какой я мужчина», — вертелось у него в голове. Он и сам верил, что отныне будет другим человеком, пусть только окончатся эти похороны.

После убогих похорон он вместе с Ангелцей, приехавшей из города, вернулся в свою хибарку таким же, как и раньше. Робко присел на лавку, втянул голову в плечи. И тут только осознал свое одиночество, в глазах его засветилась истинная, теплая печаль.

Углубившись в мысли, исподлобья и сурово смотрел он на барышню, семенившую в светлых туфельках по неровному полу. Раньше он лишь изредка вспоминал о ней, о том времени, когда она, крохотная, быстрая, как мышонок, бегала около хибары. Девочка его боялась, всегда испуганно глядела на него своими большими глазами. Вернувшись домой после войны, он был поражен. Ангелца за четыре года сделалась девушкой. Уехала в город, писала матери; иногда он случайно узнавал, как она живет. Она пополнела. В городской одежде казалась ему чужой, он терялся перед ней. Дочь напоминала ему Малию, то же лицо, те же волосы, те же глаза. И почудилось, будто что-то забытое явилось издалека, чтобы ласково коснуться его души.

— Теперь тебе придется остаться дома, — сказал он, вздохнув. — По-другому не выходит.

Ангелца повернулась на каблучке и смерила его взглядом с ног до головы.

— Это вы всерьез? — удивилась она. — Чтоб я вернулась в эту хибарку? — И отвернулась. — Больно надо опять мешки таскать!

Покачиваясь, отошла в угол и стала рассматривать картинки на стене. Михале следил за ней глазами. Затаенная мысль, что дочь могла бы заменить ему Малию, навсегда исчезла. Ангелца только внешне походила на мать, а по характеру — вся в него. Лишь сейчас он понял это. Ей нет дела до земли, ее тянет к легкой обеспеченной жизни. Это ему нравилось, но, сообразив, сколько забот ляжет на него, он схватился за голову.

— Да мне со всем не справиться, — заохал он.

— Тогда продайте! Продайте этот нищенский клочок земли!

— А что потом? Чем жить?

Ангелца смахнула пыль с лавки и села. Взглянула на отца. Каким он казался ей беспомощным и неразумным, словно ребенок, заблудившийся в лесу!

— Я выйду замуж, — сказала она. — Думаю, что скоро выйду. Тогда возьму вас к себе. Как только немного устроюсь, напишу… Наколете мне иной раз дровишек, плохо вам не будет…

Михале уставился на дочь. Правда это, или она лжет из сочувствия? Он охотнее верил хорошему, чем плохому. И не ломал голову, за кого она выйдет; перед глазами у него стоял образ барыни, настолько богатой, что она и ему сможет под старость уделить кусок хлеба. Он всегда любил мечтать. Тихая, ясная улыбка скользнула по его лицу.

— Ну, раз так… — пробормотал он.

Дочь уехала. Михале в одиночестве стоял перед домом и с тоской в глазах смотрел на заброшенную землю. Она принадлежала когда-то Гричару. Поссорившись с сыном, старый Гричар поставил хибару. Сени, комната, погреб и хлев. Отрезал себе кусок леса, кусок луга и пашни. Все это он обнес оградой, и получилась маленькая усадьба. Участок от силы мог прокормить двоих, если удавалось еще где-нибудь подработать. Гричар двадцать лет прожил в этом уголке, а потом умер. Молодой Гричар, которому вечно не хватало денег, продал и домик и землю отцу Михале. Для него это было тем проще, что его не мучили угрызения совести, ибо через столько лет ему странной казалась даже мысль, что эта земля его.

Дай себе Михале труд поразмыслить, он бы понял, что хибарка уже не принадлежит ему. Пологар ссудами крепко привязал его к себе. Когда Михале не мог раздобыть денег на похороны, он молил соседа как Бога. Ладно, он поможет ему в последний раз, только пусть Михале перепишет землю на него. Михале обещал бы ему и душу, лишь бы деньги получить.

Правда, он не слишком упрекал себя за эту продажу. Не было у него такой тесной связи с землей, как у его отца или Малии. Разве что глухой страх перед будущим заставлял его в душе противиться. И почему именно Пологару? Не такими уж они были добрыми соседями, еще с юношеских лет остались между ними счеты. Лучше бы землю купил Гричар, она ведь раньше ихняя была. Михале предлагал, но Гричар отговаривался, нет, мол, денег. Боялся, что Пологар будет недоволен. Слух уже прошел по селу.

Михале старался не встречаться с Пологаром. Пусть сам явится. Но Пологар не приходил, ему было не к спеху.

Михале пришлось в последние дни довольствоваться старой картошкой и квашеной капустой, и он бродил по селу пьяный от голода. К тому же подступал очередной запой. Дунет чуть сильнее ветер — ему чудится запах вина. Он долго противился искушению, но сил не хватило.

Пологара он застал в саду за косьбой. Михале плелся за ним, слова застревали у него в горле.

— Давай поговорим, — с трудом выдавил он наконец из себя, — знаешь, насчет земли…

Пологар точил косу и глядел в сторону дома.

— Ладно. Когда скажу, сходишь в город и перепишешь на мое имя.

— Нет, так не пойдет, — испугался Михале. — Дом не отдам.

— О доме я не поминал, да и о пустоши возле него тоже. Это ты себе оставь. Но вырубка моя.

Михале мрачно смотрел, как он размахивает косой. Торговаться ему всегда было неловко и противно, а сейчас тем более. Он бы тут же повернулся и ушел, да неудержимо тянет в корчму.

— И вырубку не отдам. Что же мне тогда останется?

— Да в пустоши земли чуть не в три раза больше. Вот только придется ее очистить.

Михале прислонился к стволу старой груши, ледяной пот выступил у него на лбу. Не до вырубки ему было… Он готов был отказаться и от пустоши… К черту…

— Ты мне все-таки подкинь немножко деньжат.

— Ни гроша, ни полушки. Я и так тебе слишком много дал. Можем оценщиков позвать, если мне не веришь.

Михале молча повернулся и пошел по мягкой траве. Он решил уйти и больше не показываться Пологару на глаза.

— Михале, — услышал он голос за своей спиной. — Я все равно через суд перепишу землю на себя. За долги. А ты еще и проценты заплатишь. Не забудь об этом.

Михале оглянулся и пошатнулся, как подрубленное дерево. Не мог сразу слов найти, лицо у него исказилось.

— Черт побери, Блаже, будь человеком! — вспыхнул он. — Ты дал, кто же отрицает? Но мне-то какая польза была от этого? Никакой! Почти все забрала болезнь жены и похороны.

Пологар пообещал еще сотню; ударили по рукам.

На другой день Михале, уже захмелев, сидел в корчме. Хриплый голос его с дикой силой вырывался из горла и гудел под низким потолком.

Милашка среди моря Хотела быть моей…

— Негоже так шуметь и петь, — сказала ему корчмарка. — Малия еще в гробу не остыла.

Михале замолк и таращил глаза, мучительно выискивая что-то в хмельном мозгу.

— Какое тебе дело до моей жены? — разозлился он. — Ты… оставь Малию в покое. Она была хорошая, — сказал он тихим голосом, проникнутым пьяной грустью. — Хорошая, хоть и назвала меня… — Он запнулся и махнул рукой. — Я бы показал, что я мужчина, показал бы, не будь на мне долга… Эх, мне бы музыкантом быть, да отец мою гармонику на колоде разрубил… А егерем я все-таки был, — засмеялся он и тут же посерьезнел. — Никогда не бывать рыбе птицею, рыба летать не может… А?..

Милашка среди…

И снова потонул в пьяном горьком разгуле, размахивая худыми жилистыми руками и расплескивая вино…

Проснулся в своем домишке, в постели. Теперь ему не перед кем стыдиться, некого бояться. Один, только старые фотографии да пустые стены с маленькими окошками. Его терзало отвращение к себе. Что он на этот раз сделал? Каких глупостей натворил? Обрывки воспоминаний всплывали в сознании.

— Эх! — Он поднял кулак, словно угрожая самому себе, и изо всех сил стукнул им по постели. — Самое лучшее — ни о чем не думать. — Встал. Не съев ни крошки, взял кирку, вышел из дому и оглядел пустошь. Здесь росла низкая трава, местами неказистые кусты, торчали белые валуны. Иногда он выгонял сюда корову попастись. Три вырубки, сказал Пологар. Михале смерил землю взглядом, мысленно наметил межевые столбы и пошел вниз.

Он копал и корчевал с усердием маньяка, как всегда после запоя. Сталь при каждом ударе звенела о камень. Отбитые куски Михале бросал за спину. Оставалась мелкая растолченная глина, блестящая от влаги. В мышцах он почувствовал весеннюю усталость, его обливал пот, в висках стучало. В полдень прозвонил колокол, но он ни минуты не отдыхал, даже не глядел в сторону дома. Знал, что никто не позовет его обедать. Идти домой и самому разводить огонь — нет уж! Лучше подохнуть!

Наконец он так устал, что его шатало, ноги подкашивались. Оперся на кирку, утер лоб и огляделся вокруг. И сразу же, окинув все одним-единственным взглядом, понял, насколько бессмысленна его работа. Разве когда-нибудь уберешь эти камни? А коли и уберешь, что тут вырастет, на этой бесплодной земле? Здесь и козу не прокормить, не то что человека!

Отчаяние и горькое сознание собственной немощи привели его в ярость. Опустившись на валун, он бессильно ругался, чтобы только отвести душу, и не заметил, что кто-то идет по тропинке. Когда он наконец замолчал и поднял голову, жена Пологара стояла почти рядом с ним.

Пологариха была крупная женщина с обвисшими щеками, ее серые глазки поблескивали лукаво и доброжелательно. Она удивленно взглянула в его сердитые и смущенные глаза… Ей стало неловко, она вздохнула и бросила взгляд на дикую землю.

— Новое поле?

— Какого там черта новое поле! — огрызнулся Михале и сплюнул. И как это женщина застала его в таком виде? — В последний раз я за это взялся. Пропади все пропадом!

— Да, с этой земли и вправду ничего не возьмешь. Одна глина. Тут и картошки не будет.

Михале выпрямился и взял кирку, но снова бросил ее.

— Что поделаешь, — мялась Пологариха. — Конечно, нелегко тебе будет. На что-то жить надо… Небось ты сегодня еще и не ел. Варил что-нибудь?

Михале не ответил. Какое ей дело? Он смотрел поверх деревьев на холм за дорогой, на небо, глаза его щурились. Челюсть мелко дрожала. Пологариха шевелила губами, словно жевала слова, которые не осмеливалась произнести.

— Мужик с кухней никогда не дружит. Мой лучше умрет с голоду, чем возьмется за горшки, — она коротко рассмеялась. — У нас всегда что-нибудь остается. Коли нашим не брезгуешь, приходи когда хочешь.

Михале не оглянулся. Оказывается, ему, одинокому и бессильному, доброжелательно протянули руку помощи. Нужно только принять ее. Но ведь это явное унижение! Душа его возмутилась.

— Не надо мне милостыни, — отрезал он.

— А кто говорит, что даром даем? Поможешь когда в работе.

Михале не ответил. Он упорно смотрел поверх деревьев, пока ее шаги не затихли внизу.

На другой день Михале пришел к Пологару. Веки у него отяжелели, глаза он прятал. Хозяйка поставила на стол миску с едой. Он ел потихоньку, жевал не торопясь, чтобы не выдать, как он голоден. Поел, и тогда Пологариха велела ему накосить в саду травы для скотины.

— Хозяйка нашла мне дело, — заморгал он глазами, увидев проходящего Пологара.

— Так, так. — Пологар, глядя в сторону соседа, подобрал с земли камень. — Видал, что делают куры Гричара? Вечно что-нибудь потравят! Кшш!

Он швырнул камень; птицы с кудахтаньем разбежались.

Вот ведь как — Пологар ничуть не удивился, увидев его с косой в своем саду. Михале подумалось, что Пологариха позвала его к столу по приказанию мужа. Эта мысль наполнила его сердце горечью. И все же у него не хватило мужества бросить косу и раз и навсегда повернуться к соседу спиной.

— Приходи завтра, — сказали ему за ужином. — У нас работа никогда не переводится.

Он пришел. Работа и в самом деле не переводилась. Приближалось лето, старший сын служил в армии, младший пошел по дурной дорожке. И каждый вечер Михале снова слышал:

— Приходи завтра, приходи!

Через неделю его уже и не звали. Сам приходил. Садился к столу как батрак, брался за любое дело.

Михале не привык к тяжелой крестьянской работе, уставал, но постепенно все больше свыкался. Чувство горечи, которое так мучило его вначале, пропало, и он отдался течению беззаботной жизни, которая так соответствовала его натуре. Пришел, подсел к полной миске, и ни о чем не надо беспокоиться. Он не батрак. Батрак не спит в собственном доме. И не поденщик, у поденщика нет постоянной работы. Тихо, удовлетворенно улыбался он себе в усы.

Так он думал и чувствовал в первые дни. А потом эту тихую удовлетворенность стали отравлять капли горечи и унижения. С Пологаром было нелегко ладить. Он был крепким мужиком и в работе не знал ни меры, ни устали. Часто Михале пыхтел, как молодой бычок, которого впрягли рядом с конем. Пологар время от времени покрикивал на него, как на пастуха. Михале косо поглядывал на хозяина, брань и скверное слово готовы были сорваться с языка, но приходилось сдерживаться. Он сам себе удивлялся: день ото дня он становился все податливее, покорнее. Только ночью, в часы бессонницы, бормотал проклятия и сжимал кулаки, все упорнее росла его ненависть к Пологару.

Нет, Михале не упрекал его за землю, хотя ему становилось грустно, когда он ступал на свою бывшую ниву. Где там было сохранить землю человеку с его характером, рано или поздно она все равно уплыла бы из рук. Что касается цены, тут тоже не было обмана; так считали все односельчане. Но где-то в подсознании, где теплилась гордость, все определеннее рождалось чувство безграничного унижения, отнимавшее покой и сон.

Пологар не давал ему ни лиры. Каждый раз, рассчитываясь с поденщиками, он молча обходил Михале как бродягу, которого лишь из милости не гонят из-за стола. У него не было денег на табак; набивал трубку, одалживаясь то у одного, то у другого, или курил сухие буковые листья и чемерицу. Иногда возвращалась старая страсть к вину, он мрачнел и замыкался в себе; оставаясь один, съеживался и плевался от злости. Горечь мутила его мысли и чувства, терзала душу.

Что надумал Пологар? Может, он заплатит в конце года. Хоть бы заикнулся… Михале вопросительно смотрел на него, заводил разговор на эту тему, но Пологар, лукавая лиса, представлялся слепым и глухим, если ему не хотелось чего-либо видеть или слышать. Михале ругал его при соседях: авось передадут, может, дойдет до этого скупердяя. И ничего, хоть лопни! А самому рот открыть не хватало смелости: обходными путями он надеялся избежать разочарования, что караулило его в засаде.

Однажды встретил его Кланчар.

— Хотел было попросить тебя прийти ко мне покосить, — сказал он. — Только как бы Пологар тебя не хватился.

Михале сплюнул с досады.

— Я еще ему не слуга. Спрашивать его не собираюсь! До сих пор гроша ломаного мне не заплатил.

Ночью его мучила совесть, как мальчишку, который собирается сбежать. Встал чуть свет и отправился к Пологару, но неожиданно повернулся и пошел к Кланчару.

Пробыл у него семь дней, потом три дня пил, а четвертый отсыпался. Когда пришел в себя, его охватил такой страх, такое отчаяние, что стиснуло сердце.

Униженно, с опущенной головой и бегающим взглядом явился он к Пологару. Хозяйка, едва ответив на его приветствие, повернулась к нему спиной. Он вошел в комнату. Пологар большими шагами, словно сеял, ходил от стены к стене; вошедшего резанул ледяным взглядом.

— Давненько тебя не было.

— Кланчар меня попросил, — сжался Михале. — Я обещал ему. А потом заглянул в корчму.

Он оправдывался, словно какой-то сопляк. Провел рукой по лбу и в полной растерянности шагнул к столу.

Пологар, расставив ноги и выкатив глаза, остановился перед ним.

— Кланчар попросил? — загремел его резкий голос. — Когда дел невпроворот, ты идешь работать к другому? Может, ты и сейчас пойдешь к Кланчару, а? Иди же!

Михале был потрясен. Вырасти бы до потолка и ударить с высоты, но в присутствии Пологара, которого он привык считать хозяином, он чувствовал себя таким ничтожно маленьким, что еще больше сжался.

— Черт побери, да ты мне и лиры не заплатил! — топнул он ногой.

— О плате мы не договаривались. Работаешь ты, правда. Но ведь за стол садишься и когда на дворе дождь льет. И зимой, когда даже собаке носа из-под крыши не высунуть, тоже сядешь. А слуги мне не надо…

Михале застыл. Предчувствие, которое постоянно мучило его, которое он гнал, как надоедливого пса, приняло совершенно определенный, угрожающий вид. Он не слуга, даже не поденщик. Просто нахлебник. Ему хотелось стучать по столу, проклинать, ругаться самыми скверными словами, которые подступали к горлу. Но он повернулся и молча вышел из дома.

Оказавшись один на тропинке, пересекавшей сад, Михале стиснул кулаки, губы у него дрожали, изо рта вырывались глухие угрозы и ругань.

— Михале! Эй, Михале!

Он уже был у ограды, когда услышал зов. Пологариха! Он не остановился и не обернулся.

— Михале! Погоди, ради Бога! Какой ты, право, горячий.

Михале подождал. Он решил не сдаваться, ни один мускул не дрогнул на его лице.

— Гляди-ка, вот спешит! — запыхалась Пологариха. — Будто волки за тобой гонятся. Да не слушай ты моего! Ты же его знаешь. Куда ты? Оставайся! Ну что стоишь, будто кол проглотил?

Михале не сводил с нее глаз. Она что, за дурачка его считает? Правда, иной раз ей случалось даже расщедриться. «Пологар послал, — мелькнуло в голове Михале. — Раскаялся». Ничего, Михале ему еще отомстит. Что это там Пологариха болтает о зиме, о голоде? Однако при мысли о будущем ему представились такие ужасы, что мурашки по спине побежали… О, черт побери! Злоба и обида быстро таяли, о чувстве унижения он старался забыть. И потом, ведь они оба просят его вернуться.

— Только пусть он иногда подкидывает мне на табак, — продолжал ершиться Михале. — Большего я не требую.

— Даст, даст, я ему скажу. Не беспокойся!

Михале вернулся, но в комнату не пошел. Взял топор и отправился колоть дрова.

С тех пор он ходил словно подшибленный. Пологар время от времени бросал ему подачку — лиру-другую, и теперь не приходилось курить чемерицу или буковые листья. Но довольство было показным, чтоб односельчане не смеялись. Обиды он терпел, но не прощал. Он копил их в душе, словно стремясь как можно скорее наполнить ее до краев. Время шло, и все чаще выдавались ночи, когда Михале не мог уснуть. Вперив глаза в темный потолок, он корявыми руками хватался за края кровати, точно собирался вскочить. Отец, мать, жена — их образы совершенно отчетливо вставили у него перед глазами. Впервые получилось, что земля принесла ему несчастье. Неужто он до самой смерти будет прикован к Пологару? Горько становилось от таких мыслей. Но как ни ломал голову Михале, выхода не видел.

«Потом я вас возьму к себе», — сказала дочь. Он почти позабыл об этих словах, потому что не совсем верил им. Теперь они были приятной музыкой для его сердца. В той безысходности, которая давила на него, они все чаще и все живее являлись в его сознании. После смерти матери Ангелца всего раз подала о себе весточку. В письме прислала фотографию и деньги. Расспрашивала, как он живет, но ни словечком не упомянула ни о себе, ни о замужестве. Деньги Михале пропил, а фотографию, которая вконец истрепалась у него в кармане, показывал людям. Ангелца — барышня с вьющимися волосами — на фотографии была в сто раз красивее, чем в жизни. Раньше он никогда не говорил о ней, а теперь рассказывал каждому, кто только хотел слушать.

— Вот выйдет замуж, — начинал он в десятый, в сотый раз, — за какого-нибудь железнодорожника выйдет, — выдумывал он. — Обзаведется домом, возьмет меня к себе. Расколю ей иной раз парочку поленьев, вот и все.

— Ну, тогда тебе нечего старости бояться.

— Вот и мне кажется, что нечего.

И тихо посмеивался в усы. Он походил на ребенка, сердце которого наполняют радостью мечты о рождественских подарках. Теперь душа нашла опору, хотя время от времени и обуревали горькие мысли о том, что ему до смерти придется оставаться у Пологара и есть хлеб нищего.

Михале был недалеким на вид, однако в глубине его души скрывался одному ему ведомый мир, ревниво оберегаемый от людей. Смолоду он так любил помечтать! Бывало, егерем, с ружьем на коленях, он целыми часами просиживал на пеньке, уйдя в грезы. Подчас, замечтавшись, он забывал о работе. Казалось, его взгляд блуждает среди деревьев, а на самом деле бог знает куда занесся. Он воображал себя на каком-нибудь важном месте. Вот он командует отрядом солдат: «Halt acht! Marsch! Eins, zwei! Links front!» Генерал благодарит его перед строем и прикалывает орден на грудь… Или будто ему достался большой выигрыш в лотерее. Он построил новый дом, получил разрешение на торговлю. Малия торгует, а он играет на гармонике, поглядывает в окно, сам черт ему не брат. Невероятные события представлялись ему. Он знал, что этому никогда не бывать, но в одиночестве наслаждался и тешил себя сладкими несбыточными надеждами. Он, как и Ангелца, стремился вырваться наверх; то, в чем жизнь ему отказала, переживал в мечтах.

И теперь он все чаще ловил себя на том, что недвижно смотрит куда-то вдаль. Его мечты больше не были такими призрачными, безумная надежда приближала их к действительности. Михале не смущало, что Ангелца не дает о себе знать. За это время она уж, вероятно, вышла замуж, переменила жилье, у нее теперь новая фамилия. Если даже написать, письмо к ней не попадет. Она ждет, видно, пока обзаведется хозяйством, а тогда уж позовет его: «Приезжайте, отец!» Хочет его удивить.

— Ангелца тебе пишет?

— Конечно, пишет! Каждую неделю. Она вышла замуж.

— Правда?

— Да, за машиниста. Из тех, знаете, что водят поезда.

— Небось хорошее жалованье получает?

— Еще бы! Сейчас они переезжают. Как устроятся, вызовут меня к себе. Со дня на день письма жду.

Пересаживая цветы своего воображения на почву действительности, он сам свято верил в то, что говорил. Только рассказав все до конца, он пугался и в страхе вглядывался в лица присутствующих. Ему казалось, что они верят и даже немного завидуют. Теперь он уже не мог отступать, да и не хотел. Только бы ему верили!

Заманчивое обещание дочери окрыляло старика. Оно дало ему чувство собственного достоинства, зажгло в нем огонек светлой надежды. За эту надежду он хватался как утопающий за соломинку. В его воображении она все больше превращалась в действительность. Повторяя выдумку, он с каждым днем все больше верил в нее. Если и возникали иногда сомнения, он тут же неумолимо рассеивал их. Рассказывал он теперь с такой убежденностью, что ни у кого не хватало смелости сомневаться. Черт побери, так, видно, оно и есть.

От Михале не укрылось, что на него даже смотреть стали совсем по-другому. Пологар никогда не говорил об этом ни слова, но на губах проскальзывала недоверчивая усмешка. Ясно, что завидует. Боится скоро навсегда потерять дарового работника. Михале опьяняло победное чувство. И чем более вероятным казалось ему то, что ткало его воображение, тем больше он ненавидел Пологара. Ядовитая накипь унижений наполняла его душу до краев. Иногда он с трудом сдерживался, чтобы не взорваться. Да, перед тем как навсегда уйти отсюда, он станет перед Пологаром и выложит ему все начистоту. Обольет его грязью, которую тот сам накидал ему в душу. И Пологар ничего не сможет сделать с ним, будет стоять, стиснув зубы, зеленый от злости… А под конец Михале плюнет ему под ноги и никогда больше не взглянет на его дом…

От этих мыслей у него учащенно колотилось сердце. И теперь уже не столько хотелось отделаться от постылого дома и обеспечить беззаботную старость, сколько отомстить. Он не убьет его из засады, не ударит, нет, он уничтожит его словами, опозорит. И пьянящая сладость этой заветной минуты не давала ему усомниться в том, что письмо, может, уже послано. Не будь у него этой надежды, он не мог бы жить.

Пришла осень. Небо, почти сплошь затянутое облаками, хмурилось, дул северо-восточный ветер, срывая с деревьев пожелтевшие листья.

В последнее воскресенье октября Пологар отправился в город. Он был уполномоченный общины, задержался на заседании и вернулся к самому вечеру.

Возбужденный чем-то, он резкими шагами мерил комнату, а на лицо его то и дело набегала усмешка. Михале почувствовал, что на него смотрят, и невольно поднял голову. Взгляд Пологара заставил его содрогнуться.

Чего это он так уставился на него? Но сколько ни ломал голову, понять не мог. Он, правда, нередко ведет себя странно, но таким Михале никогда его не видел. Неясное предчувствие колючей ежевикой оплело его сердце.

За ужином, когда за столом собралась вся семья, Пологар поднял голову.

— Михале! — окликнул он, — Михале, а что, Ангелца еще пишет тебе?

У Михале по спине побежал холодок, ложка застыла в миске.

— Пишет ли, спрашиваешь, — повторил Михале, голос у него прерывался. — Конечно, пишет. А почему бы ей не писать?

— Когда она тебе писала в последний раз?

— Как — в последний раз?

— А вот так, — ответил хозяин раздраженно. — Я спрашиваю, когда она тебе в последний раз писала? Когда ты получил последнее письмо?

Михале удивленно смотрел на него. Пологар никогда не интересовался его дочерью. Если заходил разговор о ней, он притворялся, будто не слышит. А теперь допрашивает упорно, даже с наслаждением. Что случилось?

— Когда она мне писала? — Он набрал полную ложку и, не поднимая глаз от стола, медленно жевал. — Погоди! — Он замолчал, словно роясь в своей памяти. — Намедни было… да, да! На прошлой неделе получил…

— И что она писала?

Пологар выразительным взглядом обвел домашних, которые ничего не понимали. Но для Михале каждое слово было раскаленным гвоздем, который вонзают ему в сердце. Он все яснее понимал, что здесь кроется нечто скверное. Он продолжал есть, но теперь еда казалась ему отравленной. Как хотелось бросить ложку на стол, выругаться и выбежать за дверь.

— Я уже сто раз рассказывал, что она пишет, — безвольно ответил он. — Скоро вызовет меня… В любой день…

Пологар больше не мог сдерживаться.

— Брешешь! — заорал он. — Это ты малым детишкам рассказывай, а не мне!

Михале так и остолбенел, ложка вывалилась из рук, холодный пот выступил на лбу. Убежденность, с которой он держался за свои мечты, теперь сменилась страхом и сомнением.

— Зачем мне врать? — Его голос звучал резко и ожесточенно. — Какая мне с этого польза? Как говорю, так и есть. Хочешь верь, хочешь нет! Пологар издевательски засмеялся.

— Так и есть! — передразнил он. — Нет, не так, — почти взвизгнул он. — Совсем не так! Ничего похожего. Чтобы такую барышню и содержала община!

Михале отодвинул ложку, спазма перехватила горло. Ему было жарко, точно за пазуху насыпали раскаленных углей. Он вглядывался в лицо Пологара, стараясь поскорее прочесть всю правду. Не похоже было, что Пологар лжет. Его ожесточение и злорадство выглядели очень уж непритворными.

— Что ты говоришь? — с трудом выдавил из себя Михале.

— А то говорю, что общине придется заплатить за Ангелцу. За родильный дом, больницу и не знаю за что там еще. Вот что получилось из твоей благородной барышни.

Пологар разошелся. Он говорил горячо, глаза его сверкали… Михале узнал довольно. Он не мог понять все сразу, голова его работала слишком медленно, но это не меняло существа дела. Сто лет будешь придумывать и не выдумаешь столько горя, сколько жизнь может обрушить за раз. Разве он виноват? И все же с каким наслаждением этот человек унижал его перед домашними, после этого он на них и взглянуть не посмеет! Пологариха смотрела на стол, все опустили глаза. На неподвижных лицах пробивалась усмешка. Он чувствовал себя таким маленьким, таким униженным. Слова не шли у него с языка. Это, впрочем, и не помогло бы. Теперь и правду скажешь — никто не поверит. Он не мог оставаться на месте.

С тяжелым прерывистым вздохом он встал из-за стола и, спотыкаясь, словно пьяный, вышел из комнаты.

Домой не пошел. Не хотелось идти по тропинке через сад мимо окон, чтобы его еще раз проводили насмешливыми взглядами. Добрел до конюшни, где часто лежал по воскресеньям после обеда. Нащупал в темноте кучу сена и свалился на нее. Казалось, он напился крепкой ракии. Закинув руки под голову, устремил глаза вверх, в темноту, где виднелась щель в крыше. На сердце было гадко. Мысли, набегавшие одна на другую, путались, словно повилика. Будто он пьяный заблудился в пустыне и нет ему спасения.

Но постепенно чувства его улеглись, мысли стали проясняться, словно небо после грозы, подчиняясь какой-то логике. Слова Пологара все еще раздавались в его ушах. Он не мог поверить им, это же пустые слова, как им верить. Но они росли, наполнялись смыслом, тщетно он мотал головой, пытаясь отогнать их.

Пологар не соврал. Нет! Михале должен был снова и снова повторять себе это. Да, он был жесток, но не лгал. Сколько бедняга ни противился, опровергая каждое слово в отдельности, ничто не помогало. От этого он не мог спастись, не мог спрятаться в своих фантазиях. Все, что он построил себе в утеху, рухнуло в один миг, как домик, построенный ребятишками из лучинок. Больше он не мог обманывать ни себя, ни других.

И если рассудить хорошенько и трезво, именно так и должно было кончиться. Нет, не вышла Ангелца замуж, не было у нее своего дома, не было мужа, который работает на железной дороге. Ничего не было! Потому она и не писала ему. И теперь он не знал, что делать со словами, сказанными ею тогда. В последнее время он чаще думал о себе, чем о ней, вот и сейчас лишь ради себя пытался понять, что с нею случилось. Ответа не надо было искать, его дал Пологар. Правда, без всяких подробностей, в самых общих чертах, но и этого достаточно. Раньше он ни разу не подумал, что такое может случиться, но сейчас происшедшее показалось ему почти естественным и вполне понятным. Уже одно молчание должно было навести его на подобную мысль. Он не сжимал кулаки, не проклинал и не бранил свою дочь, не укорял и не осуждал ее. Сочувствие смешивалось в нем со стыдом. Теперь, глядя в глаза соседям, он увидит в их взглядах ее несчастье и свое поражение. Главное — свое поражение.

Верил ли он сам в свои грезы? И да, и нет. В глубине души у него всегда теплилось сомнение: это неправда, это тебе только кажется. Да, в иные минуты он сознавал, что это всего лишь тщеславие и что ему не миновать разочарования. Тогда он скрыл бы его в себе и перенес бы боль, как подобает мужчине. Может, выдумал бы что-нибудь другое, чтобы утешить себя и не пасть в глазах людей. Впрочем, до людей ему не было дела, они случайно вмешались в игру его воображения, он беспокоился о себе, хотелось найти в душе опору, чтобы снести унижения.

Отныне все рухнуло; иссяк последний источник, питавший его фантазию. Однажды в одиночестве, покинутый всеми, он умрет в своей хибарке. Дочь ему не поможет, ей самой нужна помощь. Нет, он ни в чем не упрекал ее — ему было невыносимо обидно, что он не может отомстить Пологару. День, в который он мечтал бросить ему в лицо все, что накопилось в душе, никогда не придет. Михале хорошо знал, словно читал в глазах хозяина, что тот боится потерять его. Даже ребенку ясно, Пологар получал от него одну выгоду. Михале не удалось отомстить, отомстил Пологар. И теперь смеется. Ему казалось, что смех доносится даже сюда, в конюшню. Подлец, подлец! Обрек его на издевки, выставил на посмешище, и ладно бы только перед домашними, нет, перед всем селом. Теперь он уже не сможет остаться у Пологара, но и смелости показаться людям на глаза у него не хватит.

— О негодяй!

Он заворочался на сене и погрозил кулаком в темноте. Потом опять затих.

Михале не обвинял в беде ни себя, ни дочь, причиной всего он считал Пологара. Кабы он хоть от насмешек его избавил, Михале бы того вовек не забыл. Имей он сердце, он никому ничего не сказал бы, даже Михале. Бедняга не подумал, что, возможно, и так все стало бы известно. Правда, дочь его не позвала бы, но он до смерти бы жил с этой надеждой. Так нет же! Пологар только и ожидал, когда можно будет ударить по самому больному месту. Каждая новая мысль свинцовой тяжестью ложилась на душу, он горько вздыхал. Он заскрежетал редкими зубами от слепой ненависти к Пологару. В черный осадок унижений, годами копившийся в его душе, капля за каплей добавлялся яд. Погоди же, негодяй! Он еще покажет Пологару, на что способен. Мысль о мщении, от которого он не отказался, доставляла ему наслаждение.

Михале сел, глаза устремились в темноту, точно неустанно искали там выхода. Как изумить Пологара, как заставить его плакать кровавыми слезами? Сколько страшных замыслов замелькало у него в голове! Среди них были такие злодейства, которые и во сне не приснятся, он содрогался от ужаса. Пламя пожара охватывало сараи и дом. Представляя себе это, Михале чуть ли не ослеп. Господи Иисусе! Нет, нет! Эту мысль он тут же отбросил. Вдруг он вспомнил о младшем сыне Пологара. Работать он не любил, занимался какими-то темными делишками, о которых, правда, знала половина села. И Михале кое-что знал. Он задумался, потом неожиданно его губы растянулись в злорадной усмешке.

— Погоди же, — прошипел он. — Погоди же, черт! Посмотрим!

Встал, ощупью отыскал шаткую лестницу и взобрался наверх. По доскам, которые были разбросаны на чердаке и пружинили под его тяжестью, Михале дополз до кучи сухого клевера у слухового окна. Примостившись в уголке на корточках, поднял пласты клевера, прощупал все до самого пола. Ничего! Поискал с другой стороны. Рука его вдруг успокоилась, он почувствовал удовлетворение, смешанное со страхом и волнением. Дрожащими пальцами ощупывал какие-то предметы, пачки табака, коробки сигарет, пакетики кофе… Да, здесь. Ему казалось, что он различает каждую вещь, ее форму и цвет. Одну пачку табаку он сунул в карман, потом снова спустился по лестнице и встал в дверях.

— Ну, теперь увидишь, — он стиснул зубы. — Я с тебя спесь собью. Посмотрим, хватит ли у тебя тогда смелости сказать, что я… Попробуй только…

Больше он не колебался и не боролся с искушением отказаться от родившейся вдруг и ставшей неотвязной мысли. Надо спешить. Дело не терпит. Сегодня же ночью, сейчас же! Темно, никто его не увидит. А то к утру он еще передумает. Он сам себе не доверял.

В доме Пологара горел свет, окна были освещены, за ними двигалась тень. Пологар? Может быть. Ему не хотелось глядеть туда. Надо было неслышно, как вор, проскользнуть мимо дома и исчезнуть на мягкой тропинке сада. И побыстрее, чтобы ни от него, ни от его мыслей не осталось и тени следа. Краешком глаза он заметил, что на пороге дома кто-то стоит и глядит на него, но он не повернул головы. Уже у стены Михале услышал голос:

— Михале, это ты? Куда ты так спешишь?

Да, это Пологариха окликнула его. Михале невольно остановился. Чего ей надо? Он готов был обернуться, отозваться, но тут им овладело упрямство. Она боится, что он уйдет совсем, вот и заискивает перед ним. Или предчувствует беду и хочет помешать? Ни за что! Его не проведешь. Будет с него! Другие не знают сожаления, он тоже не будет ни о чем думать.

Пробурчал что-то и торопливо зашагал по тропинке. Он почти бежал среди шумящих на ветру деревьев. Сунул руки в карманы, нащупал пачку табаку, смял ее и сердито отшвырнул. Что с ним делать? Еще обвинят в воровстве. Ухмыляясь, свернул с тропинки на круто спускавшуюся проселочную дорогу.

Ночь была мрачная, ветреная, тревожная, как бывает осенью. Земля влажная, воздух насыщен запахом прели. Порывистый ветер гнал с севера облака. Звезды то скрывались за ними, то опять появлялись. Гребни гор, черные и застывшие, вонзались в низкое небо. Дорога, которая, подобно узкому, глубокому желобу, тянулась между двумя плетнями, была совсем темной, только кое-где белели камни.

Михале шел крупными шагами, сунув руки в карманы и пристально вглядываясь в темноту. Ему казалось, что он, словно на туго натянутой веревке, балансирует на какой-то мысли, стараясь не потерять ее. Он спешил, точно за ним гнались, а может быть, боялся, что ненависть слишком быстро остынет и он просто вернется назад. Миновал лес. Перед ним во всю длину дороги лежала полоса земли, в ее дальней части был расположен нижний конец села. Дома прятались среди деревьев, сквозь густую сеть ветвей чуть мерцали их оконца. Более ярко была освещена только корчма и жандармский участок.

Участок! Он никогда еще не был в этом доме. Он не видел ни корчмы, ни остальных домов, взгляд его был прикован к точке в самом конце дороги. С потонувшего в темноте здания, о котором можно было догадаться лишь по освещенному окну, он не спускал глаз даже тогда, когда брел по дороге, сбегавшей со склона.

И все-таки именно сейчас он почувствовал неуверенность. Казалось, замысел ускользает у него из рук и он только силой удерживает его. Стремясь побороть колебания, он вспоминал немногие известные ему итальянские слова, пытаясь сложить из них фразы. Много ведь не надо, несколько слов, несколько жестов, все остальное сразу поймут.

«Покажу я ему!» — стискивал зубы Михале. Но на дне души, где-то на самом дне таился страх, навсегда въевшийся в его душу, и прогнать его было невозможно. Страх все больше темнил сознание, наливал свинцом ноги.

Чем ближе к домам, тем медленнее он шагал. Из корчмы слышался приглушенный гомон, отблески света падали на дорогу. Михале становился все нерешительнее, смятение росло, сжимало душу. Ему вдруг захотелось оказаться далеко отсюда, хотя бы в получасе пути, чтобы еще раз хорошенько все обмозговать. Но он уже стоял перед маленькой калиткой, сразу за которой был дом. Остановился в тени, рядом с полосой света, падавшей через окно без занавеси. В окне двигалась тень, то появляясь у самого стекла, то опять исчезая в глубине. Кто-то ходил по комнате. В этот последний миг его удерживала не только нерешительность, не только боязнь гнева Пологара. Смелее и честнее было бы поджечь крышу над головой хозяина, чем сделать то, что он надумал. Михале ужаснулся. Что такое с ним? Фу!

Эта мысль была такой сильной, такой убедительной, что моментально заслонила все остальные. И все-таки он не мог уйти, желание отомстить снова с ядовитой силой захватило сердце. Он боролся сам с собой, капли холодного пота выступили на лбу.

Наконец он решился. Не пойду! И вздохнул облегченно, словно свалил тяжесть с души. Не сразу заметил, что кто-то идет по дороге; Михале уже отошел от забора, собираясь вернуться домой, но вдруг увидел перед собой человека.

Старый Петернель остановился и в темноте пристально вгляделся ему в лицо.

— Что с тобой?

Михале вздрогнул, точно старик поймал его на месте преступления.

— Вот думаю, сто чертей на его голову, — пробормотал он и запнулся, точно ему не хватало дыхания, — идти в корчму или нет.

— Иди, конечно, иди. Воскресенье ведь. Время есть.

Они пошли дальше.

— Да, да, — горько усмехнулся Михале. — Времени хоть отбавляй, а денег ни гроша.

Они пересекли лучи света, пробивавшиеся сквозь ветки, ноги вязли в грязи. Старый Петернель помолчал.

— Коли денег нет, могу одолжить немного.

Старик был зажиточный и часто помогал лишь из желания побахвалиться… Михале мучительно хотелось пить, горло пересохло. Но жажда терзала его больше от волнения, чем от застарелой страсти к вину. Теперь его неудержимо потянуло в корчму, хотя только что он даже и не помышлял об этом. От мести он не отказывался, злая мысль слишком глубоко засела в его душе. И все-таки надо подумать и найти что-то другое. Но вначале следует набраться храбрости.

— А когда я тебе верну? — попытался побороть искушение Михале.

— Неважно! Вернешь как-нибудь. Ты честный человек. Правда ведь? А разве Пологар тебе ничего не платит?

Михале взял деньги, сунул их в карман. Ему было стыдно.

— Ничего, — он громко откашлялся. — Почти ничего. Мелочишка на курево не в счет. Злой он человек. Бывают на свете и злые люди. Без души.

— Правда, — подтвердил старик. — Люди часто хуже зверей. Звери никогда не причинят тебе зла, разве что когда защищаются или по неловкости, — а человек — упаси Бог!

— Мог бы — съел с потрохами. А ты терпи. Был бы я покруче, как другие, дело бы лучше шло.

— Покруче? У тебя не выйдет. Волк всегда волк, а ягненок — ягненок. Чтобы быть злым, надо злым родиться. Я не такой. И ты тоже.

Михале, кивнув головой, молча согласился. У корчмы они расстались.

В корчме за большим столом с достоинством расселись мужики, все справные хозяева; разговаривали, склонившись над стаканами в клубах дыма. За столом поменьше сидели два парня и о чем-то потихоньку шептались. От печи несло жаром. Лампа под потолком едва мерцала в душном воздухе, ее огонек трепетал каждый раз, когда открывалась дверь. Осенний ветер время от времени шуршал бумагой, которой было заклеено разбитое оконное стекло.

Михале остановился в нерешительности, услышав громкий разговор в комнате, но все-таки вошел и в изумлении застыл у двери. Среди крестьян он заметил Пологара. Михале вовсе не рассчитывал увидеть его. Век бы с ним не встречаться. Боялся Михале, что не совладает с собой в его присутствии. При виде Пологара ненависть снова замутила ему кровь, он почти сожалел, что не выполнил своего намерения.

Надо бы сразу уйти в другую корчму, но мысль, что говорят о нем, не дала ему сдвинуться с места. Слишком быстро оборвали они разговор, растерянно глядели на него и как будто даже не услышали его приветствия. Лишь некоторые что-то пробормотали, а Пологар молча уставился в стол. Чувствует себя виноватым. Не терпелось ему поскорее рассказать о позоре и беде Михале. Вообще-то Пологар редко ходил в корчму, а сегодня не усидел дома, лишь бы поскорее разболтать всем то, что он уже поспешил выложить своим домашним.

Михале снова наполнило чувство горечи, холодные горошины пота выступили на лбу. Он с трудом сдержался, чтобы не бросить им какое-нибудь оскорбительное слово. Сделав было движение уйти, он остался, и теперь ему уже не хотелось уходить. Вот назло останется, чтобы своим присутствием заткнуть им глотки.

Подошел к маленькому столу, где сидели парни, и тяжело плюхнулся на лавку.

— Пол-литра! — крикнул корчмарю.

Торопливо налил стакан и выпил, не поднимая головы. Его раздражало молчание за соседним столом, и он наконец поднял глаза: все, кроме тех, кто сидел к нему спиной, глядели на него.

Тощий Ровтар, с уныло свисавшими усами, сказал, помаргивая крохотными глазками:

— Ты сегодня при деньгах, Михале, а?

Михале взглянул сердито. Правда, сосед заговорил с соседом, но зачем непременно поминать о деньгах? Догадывается он, что ли, что деньги взяты взаймы? Михале снова вспыхнул.

— При деньгах, не при деньгах, кого это касается? — огрызнулся он злобно. — Не украл небось. У тебя не украл.

Крестьяне удивились. С чего бы такая злость? Ровтар почувствовал себя обиженным.

— Что ты пьяным притворяешься, когда еще и не пил? Погоди, пока напьешься!

Михале уставился на него, словно хотел уничтожить взглядом. Черт побери! Теперь он сдержался, хотя брань жгла ему глотку. Оставили бы его в покое! Разве их кто о чем спрашивает? Он сам по себе, они сами по себе. Пусть еще кто-нибудь попробует разинуть рот!

Никто больше не задевал его. Переглянулись многозначительно и пожали плечами. Михале, поставив локти на стол, продолжал пить. Вино быстро ударило ему в голову, кровь бурно струилась по жилам. Сегодня он впервые пил с тоски и горя. Наливал себе в стакан почти бессознательно, машинально, не думая о вине: его занимали соседи. Хотя он сидел, склонившись к столу, но исподлобья внимательно наблюдал за ними.

Он ловил каждое движение, стараясь отгадать их сокровенные мысли. Глаза его больше не походили на глаза музыканта: что-то грубое, жестокое затаилось в его зрачках. Взгляд стал вызывающим, почти издевательским. Пусть теперь говорят, пусть говорят, если хватит смелости. Он судорожно стиснул стакан. Пусть только спросят, пишет ли ему еще Ангелца. Первый, кто разинет рот, получит стаканом по башке. Никто его не удержит. А потом он швырнет и бутылку. Все, что подвернется под руку. Залпом выпитое вино уничтожило сдержанность, гнев так и рвался наружу. Пусть только попробуют! Он почти лег на стол, точно хотел растянуться через всю комнату, прислушался.

— На скотину цены поднялись. Не очень чтоб уж, но все-таки. А то все шло чуть ли не за бесценок.

— И на дрова цены подскочили. Если бы я теперь продал все, что тогда у меня было, сорвал бы неплохой куш.

— Конечно. Но не продай ты их тогда, все погнило бы. Лучше что-нибудь, чем ничего.

Крестьяне говорили о самых простых вещах, то и дело разговор прерывался, а затем начинался снова. Было ясно, что они не знают, о чем говорить, ищут слова, словно пробираются в темноте. Михале злобно рассмеялся сквозь зубы. Ха, он нарушил все их расчеты! Боятся! Его, бедняка, боятся! Это ему нравилось, но в то же время и сердило. И чего они притворяются? Да он же их насквозь видит! Они его не проведут! Не на такого напали! Это была одна из тех редких минут, когда на него находила дикая решимость. Он беспокойно перекладывал руки, словно не знал, куда девать силы. Ему было даже почти неприятно, что не поминают Ангелцу. Если не открыто, то хотя бы намеком, он все равно поймет.

Вино уже разбирало его, но голова была ясна, как никогда. Трусы! Подлые трусы! Он насмехался над ними. Наконец у него вырвался громкий смех, который заставил их замолчать и поднять головы. Что, он в самом деле уже пьян? Но заговаривать с ним больше не осмеливались. Толковали о ранней осени, предсказывали морозы и снег.

Хотя мысли его с каждой минутой делались все туманнее, одну, самую главную, он не терял, держа ее на привязи, как испуганное животное. Ему чудилось, будто комната наполнена не только дымом, но и каким-то туманом, в котором он различал лишь Пологарову голову. Даже если бы все его сознание утонуло в вине, эта огромная, отвратительная голова торчала бы, точно громадный кулак, и тревожила его душу.

Он чуть-чуть прикрыл веки, но не сводил глаз с Пологара. Тот тоже смотрел на него, так как сидел почти напротив. Ждал, пока Михале уйдет и можно будет продолжать прерванный разговор. А он вот не уйдет! Не поднимется раньше Пологара, хоть бы до самого рассвета просидел в корчме.

Бутылка была пуста, и он заказал новую. Он пил слишком много и слишком быстро. А ему нельзя напиваться. Провел рукой по лицу, словно желая стереть опьянение, которое паутиной застилало сознание. Взглядом он так и впился в Пологара, черный осадок в его душе все больше мутился. Хмельной яд ненависти тек в его жилах.

Мысли разбегались, он собирал их и с трудом соединял, наполняя смыслом. Нет, он не донес на Пологара. Он не может этого сделать. Человека надо бить прямо в лицо, зачем нападать из-за угла! Прямо в лицо… За эту мысль он ухватился еще судорожнее, чем за стакан, который держал в руке… Он ведь и так не может оставаться у Пологара, теперь все равно, что бы ни случилось. Выложит ему все прямо в глаза, а потом уйдет, куда — неважно. Живут же другие, у которых нет даже своего угла, где можно приклонить голову. А у него ведь хибара есть. Выложит ему все, а потом стукнет колом из ограды. Сегодня вечером… пусть все будет кончено… сегодня же вечером. Пологар ошибся в своих расчетах. Он выскажет ему правду прямо в глаза и ударит его, Пологара! На! Это будет крепкий удар, он тут же на месте свалится и не сможет дать отпора.

Михале вздрогнул и боязливо огляделся вокруг. Не своих мыслей испугался, нет, ему показалось, будто он говорил вслух. За большим столом шел разговор о сене, на него никто не обращал внимания, словно его и нет в комнате. Два парня, его соседи, уже ушли. Да, он скажет, а потом ударит… Ему, пьяному, это казалось таким естественным, удивительно, как это раньше не пришло ему в голову… Губы скривились в злобной усмешке.

— Получай, черт, — бормотал он.

Опять поднял лицо от стола. Выпил глоток вина, а остаток выплеснул на пол. Крестьяне расплачивались, собираясь уходить. Пологар стоял уже посреди комнаты и зевал. Направляясь к двери, окинул его небрежным взглядом.

— Идем, Михале, коли ты уже кончил.

Так хозяин обычно говорит слуге: «Ступай, коли кончил!» Куда? Домой, а с утра на работу, куда же еще, раз не хочешь умереть с голоду?

«Эх! — Михале стиснул зубы и сжал до боли в пальцах стакан. С трудом удержался, чтобы не запустить им в голову Пологару. — Ладно, пойдем, только ты рано радуешься! Ты еще удивишься, рот от изумления разинешь! А что, неплохо получилось, что он позвал Михале с собой».

— Сейчас, — выдавил он. — Погоди!

Бросил деньги на стол.

Вскоре они вышли из корчмы и потерялись во мраке.

Ночь стала темнее, чем раньше, небо затянулось тяжелыми облаками, заслонившими звезды… Горные хребты едва угадывались вдали, а ближайшие горы до гребня погрузились в темноту. Иногда только белел камень на дороге или поблескивала луна; видны были лишь тени ближайших деревьев. Огоньки в домах уже погасли, одни окна корчмы еще светились. В узкой канаве вдоль дороги бежала вода, слышен был ее тихий рокот, время от времени заглушаемый порывами ветра.

Пологар шел впереди; неуклюжий, он широко шагал, размахивая руками.

Он, правда, был навеселе, и по походке это было заметно, да, и дышал он чаще и тяжелее, Михале брел за ним наугад, попадая в лужи и спотыкаясь о камни. Хмель и темнота так застилали глаза, что он не видел ни дороги, ни Пологара. Злая мысль, родившаяся в корчме, все еще давила грудь; ему мешало, что он был так ужасно пьян, гораздо пьянее того, чьи шаги звучали у него в ушах. Ветер свистел около его головы, бросая в лицо сорванные листья. Холодный воздух не отрезвил Михале, ему даже казалось, что он сделался еще пьянее. Он боялся, что и последняя искорка сознания погаснет в нем, а ноги откажутся идти.

Молча дошли они до поворота, где проселок плавно сворачивал к лесу. Вдруг Михале споткнулся о камень и упал. Он разозлился, заворчал сквозь стиснутые зубы, но встать никак не мог. Отчаявшись подняться, он в изнеможении опустился на песок. Услышал, как Пологар остановился, и скоро различил в темноте его тень.

— Что это ты расселся?

— Не видишь разве, я и двинуться не могу, — вызывающе ответил Михале. — Отдохну малость.

— Помочь?

— Я сам, — отказался Михале. — Оставь! Иди себе! Нечего меня стеречь.

Сейчас ему и вправду больше всего хотелось, чтобы Пологар ушел. Тогда бы не так явно было его поражение. Но Пологар стоял на месте и потягивался, видно, на небо смотрел.

От земли поднимался холод и пронизывал Михале до костей. Хмель испарялся, сознание прояснялось. Он попытался встать, потянулся к краю дороги, нащупал что-то твердое, схватил — в руках у него оказалась тяжелая палка. Он оперся на нее, поднялся на ноги и, покачиваясь, двинулся по дороге. Пологар опять молча шагал впереди.

Дорога все тянулась, темная стена леса над полосой целины приближалась. Михале теперь не отставал, шел уверенно, ясно видя перед собой песчаную дорогу и Пологара. Да, он еще был пьян, но не до потери сознания, а ровно настолько, чтобы сохранить смелость. Злая мысль, которая было исчезла, теперь опять захватила его. Перед ним коренастая фигура, свалить бы, растоптать ее. Высказать все прямо в глаза, а потом как замахнуться… Случай словно по заказу дал ему дубинку в руки.

Надо бы начать разговор, но слова, которые он приготовил, рассыпались, как комочки сухой земли. Почему Пологар молчит? Скажи он хоть слово, Михале сумел бы за это зацепиться. Но Пологар шагал все быстрее, будто чувствуя беду, что, спотыкаясь, бредет за ним. Михале с трудом поспевал, крупные капли холодного пота выступили у него на лбу.

— Так не пойдет, Блаже, побойся Бога, — наконец прохрипел он. — Нельзя же так, слышишь? Землю мою ты получил, я тебя не упрекаю за это, работаю на тебя, а ты со мной обращаешься ровно с побирушкой, без всякого милосердия. Я же не считаю, Блаже, что ты должен засыпать меня деньгами. Где там! Но ты бы мог положить мне жалованье как пастуху, что ли… Как пастуху, больше мне и не надо. Ты же видишь… Одежа на мне грязная, в церковь стыдно пойти.

Боже мой! Он собирался говорить сурово, требовать, а голос был мягкий, умоляющий. Да, такая уж у него натура — замахнулся ударить, а удар превращается в ласку. Злое слово уже на языке вертится, но вдруг тает и превращается в трусливое заикание. Он собирался требовать, драться, наконец, а вместо этого клянчил, точно слюнтяй. Он был зол на себя и в то же время удручен и подавлен; только теперь он сам до конца понял свой характер. Нет, ему даже и не поднять дубинку, а где уж обрушить ее на голову Пологара.

А Пологар ни слова. Идет себе впереди, не оглянулся, не остановился, не выругался, не сплюнул, будто его вообще это не касается. Михале обращался к темноте, к теням на дороге, хмурому небу и ветру, что гонит листья. Грудь его разрывалась, в голове шумела кровь. Он отстал, потом пошел скорее, чтобы догнать Пологара.

— Блаже, не прикидывайся глухим, — повысил он голос. — Не прикидывайся глухим, говорю тебе, ты прекрасно слышишь. Слышишь и понимаешь, но не хочешь услышать и понять, потому что ты плохой человек. Злой ты человек, без сердца и души, вот что я тебе скажу, и я тебя ничуть не боюсь. Ты топчешь меня ногами, погубить хочешь! Ты знаешь, что обидел меня? Ты не смел этого делать, это было непорядочно, нехорошо… Нехорошо.

От волнения он не мог говорить. Пологар шагал все быстрее. Чувствовалось, что он задет, но не показывает вида. Вдруг он остановился и обернулся, лицо его белело в темноте.

— Что ты там бормочешь? — зарычал он со злостью. — Чего тебе надо? Коли есть что сказать, говори ясно!

Михале стоял перед ним, судорожно сжимая дубинку в руке. Вот он и сказал Пологару, что тот дурной человек, пусть знает, что он, Михале, не сносил все тупо, как скотина. Голос его оставался плаксивым. И все же он был доволен собой. Вот сказал ему, а теперь надо поднять дубинку и размахнуться. Однако он только судорожно опирался на нее. Резкие слова Пологара смутили его. Неужели он и вправду не понял? Михале думал об Ангелце, но вдруг ляпнул то, что целый год сидело у него в голове.

— Дай мне денег!

— Денег, денег! Я тебе уже говорил. Мог бы, кажется, понять, если бы разум имел: нравится — оставайся, не нравится — катись к черту! А деньги нужны — продай хибару!

Пологар кричал словно на слугу, Михале весь сжался.

— Да кто ее купит?

— Кто купит? Я куплю, если продашь!

От изумления у Михале перехватило дыхание. Перед ним стояла широкая тень, слова долетали до него, точно издалека. Он не сразу их понял.

— А на что тебе хибара?

— Не твоя забота. Буду сдавать в аренду землю, пригодится… Ну как, продашь?

— А мне куда деваться?

Злой замысел Михале лопнул, словно пузырь, он стоял как пастух перед хозяином, маленький, растерянный.

— Пока жив, можешь оставаться в доме. Никто тебя не выгонит.

Волна чувств нахлынула на Михале, он вдруг снова опьянел, но скоро мысли его пришли в порядок. Ха! Он был уверен, что знает Пологара, но лишь теперь Блаже раскрылся перед ним до конца. Мало ему, что землю получил, теперь на его домик зарится. «Никто тебя не выгонит…» Распоряжается, точно домик уже его. Потому и не давал Михале денег, чтобы заставить продать. Скажи Пологар об этом раньше, он, может, не так бы рассвирепел. Но сейчас…

— Никогда! — закричал он. — Тебе не продам ни за что!

— Твое дело! Неволить не стану. Ты сам себе голова. Но все равно он мне достанется. Все равно!

— Как это так? А?

Михале угрожающе приблизился к нему.

— Твоя дочь мне продаст, — засмеялся Пологар. И повернулся, собираясь уйти. Михале, остолбенев, застыл на месте и смотрел на него. От ненависти потемнело в глазах. Он перехватил дубинку и еще крепче сжал ее. Только двинулся, как Пологар остановился и оглянулся.

Вместо удара у Михале вырвался крик:

— Ни за что! — Затопал он ногами. — Никогда! Спалю лучше!

Пологар погрозил ему кулаком:

— Попробуй только! Я молчать не стану. Сядешь как миленький.

— Ты сядешь! Ты, стоит мне только рот открыть. Думаешь, я не знаю, что вы прячете на сеновале? Ты сядешь, стоит мне сказать одно слово…

Кричали так, что ночь отвечала громким эхом; ни один не понимал другого. Вдруг оба замолчали — выдохлись. Пологар сжал кулаки. Михале поднял дубинку. Пологар оказался проворнее, он подскочил и саданул Михале кулаком, у того круги пошли перед глазами и дубинка вывалилась из рук. Он зашатался, стараясь сохранить равновесие. Пологар постоял в нерешительности, но тут же ринулся на него. Схватил его вокруг пояса, поднял, как ребенка, и швырнул о землю.

Михале ударился головой о камень и почти потерял сознание. Ледяной холод побежал по его телу. Он упирался руками и ногами, хватал ртом воздух и хрипел. Пологар навалился на него, прижимая к земле, и напоследок стал коленями ему на грудь.

— Еще хочешь, черт? Хочешь?

Что? Да, он понял, понял. Стоит Пологару выпустить его, Михале вопьется в него зубами, точно зверь. Убьет. Сейчас он не колебался. Руками шарил по земле в надежде найти камень, чтобы ударить им врага по голове. Ничего нет! Только голая сырая земля и тесное переплетение корней.

Он извивался, но не мог сбросить с себя Пологара, который все крепче прижимал его к земле, урчал, словно кот, и, наконец, нанес ему страшный удар коленом в грудь. Михале казалось, что все ребра у него переломаны. Он почувствовал себя побежденным и больше не сопротивлялся. Но и просить, чтобы Пологар отпустил его, не хотел. Пусть убивает! Пусть! Ему, Михале, не удалось, хотя он всю дорогу шел с этой злой мыслью, держа дубинку в руках. Пусть убивает! Хозяин совершит преступление, его арестуют и будут судить! Михале почти обрадовался, подумав об этом. Это была единственная возможность отомстить, которая у него осталась.

Он ощутил на губах что-то соленое, липкое. Кровь. Он выплюнул ее Пологару в лицо. И тут Михале наполнило ужасное предчувствие близкой смерти. Теперь он стал хвататься за жизнь.

— Блаже, смилуйся, ради Бога! — застонал он.

Пологар отпустил его, встал и рукавом стер со своего лица кровавый плевок. Михале неподвижно лежал на земле. Он чувствовал себя до странности легким, тяжести больше не было. Боль уже не терзала его. И ему так мягко было лежать на холодной земле, словно он утопал в перине.

— Получил, чего добивался, — проворчал Пологар. — Лежи, лежи! Притворяешься, знаю я тебя. — Он сделал несколько шагов, потом остановился. — Завтра будем сушить сено. Слышал?

Михале слышал отчетливо. Пологар все еще считает его своим слугой… После всего этого… Но Михале совершенно безразлично, что он там говорит. Пусть приказывает! Бедняга закрыл глаза, отдыхая. В ушах зазвучали тяжелые шаги, потом они вдруг смолкли. Стало быть, Пологаром овладели неуверенность и страх. Но все же он не оглянулся, не сказал ни слова. Шаги снова зазвучали и постепенно затихли вдали. Донеслись до ушей Михале слова пьяной песенки, и вдруг она оборвалась, будто заглушил ее голос нечистой совести. Наступила тишина, только ветер шумел в лесу. Михале открыл глаза и устремил взгляд в небо. В разрыве между двумя облаками сияла единственная звезда. И она в это мгновение погасла. Михале лежал спокойно, словно и не собирался больше вставать, до тех пор, пока у него по всему телу не побежал озноб. Он шевельнулся, пытаясь подняться, но грудь снова мучительно заныла. Медленно, со стонами поднялся он на ноги. Опять что-то теплое, соленое хлынуло в рот. Он сплюнул и вытер ладонью подбородок.

— Обработал меня, черт, — застонал он и покачнулся. — Доконал меня… Он меня, а не я его…

Поискав палку, опираясь на нее, побрел к дому. Шел медленно, останавливаясь от резкой боли в груди. Непрестанно вытирал рот, но о крови не думал. И страх смерти больше не терзал его. Опьянение прошло, мысли сделались ясными, как небо после грозы.

— Нет, никогда! — упорно повторял он про себя. — Лучше я ее спалю… Лучше спалить хибарку, чем…

Михале заметил, что потерял шляпу, но не мог и не хотел возвращаться. Ветер трепал его волосы, в дупле дерева ухала сова.

К утру ветер стих, облака сбились в серое покрывало, пошел дождь. Это был мелкий, ледяной осенний дождь, кажется, и не видно его, а пробирает до костей. Листья все быстрее падали, ложились на землю. На ветвях собирались капли дождя, по стволам деревьев струями текла вода. Земля раскисла, колеи наполнились водой и грязью. Серое небо опустилось, оно почти касалось вершины горы, по склонам ползли туманы, цеплялись за кроны деревьев; солнце несколько дней не в силах было пробить толстый слой облаков. Нигде ни звука, кроме тихого плеска дождя и крика галок, перелетающих с нивы на ниву.

Михале лежал навзничь на своей постели, в одежде, даже в обуви, правая рука его покоилась на груди. Это был не сон, не бодрствование, а почти обморочное состояние. Дверь была открыта, ее отворил ветер, виднелись прокопченные сени. Каждый раз, просыпаясь от ужасной жажды, он смотрел в темное отверстие. Но настоящим пробуждением это нельзя было назвать. Сознание прояснялось лишь наполовину, Михале беспрерывно блуждал в мире лихорадочных снов. Потом снова закрывал глаза.

Неясно, словно краешком сознания, он понимал, что страдает. Временами становилось хорошо, несмотря на жаркую лихорадку, которая бешено гнала кровь в жилах. Иногда казалось, что кто-то поднял его над пропастью — Михале охватывал ужас. Порой приходил в себя, но опять терял сознание, пытался проснуться и не мог. Пытался сопротивляться, но силы и голос покинули его.

И только спустя много времени, когда капли холодной влаги утолили его жестокую жажду, он постепенно пришел в сознание. Казалось, он выбирается из-под тяжелых подушек, которые душили его. Дышать стало легче, он открыл глаза.

Изумился. Что с ним происходит? Где он лежит? Темные стены, печь в углу, картинки с ликами святых, дверь закрыта, потоки дождя струятся по оконным стеклам. Кто-то раздел его, он был закутан до подбородка, над ним склонилось знакомое лицо. Оно почти испугало его. Сначала ему показалось, что это Малия, хотя он точно знал, что она умерла.

— Что с вами, отец? Что случилось?

Что? Мысли у него были тяжелые, он не помнил ничего, словно все случилось давно, много лет назад.

— Болен я, — простонал он. — Когда ты приехала, Ангелца?

Он удивленно рассматривал дочь. Теперь она уже не выглядела барышней: другая прическа, лицо бледное, измученное, глаза заплаканные. И все всплыло у него в сознании. Он не упрекал ее, даже в мыслях не упрекал, а увидев ее перед собой, не мог даже поверить. Решил ни о чем не спрашивать. Очень боялся, как бы она сама не заговорила об этом. Она приехала вовремя, он никогда этого не забудет. Не будь ее, он остался бы один, покинутый всеми, и как собака подыхал бы в своей хибаре.

— Я приехала вчера вечером, — ответила она, вытирая платком слезы. — Вчера вечером приехала. Гляжу, все открыто… Что случилось? Кто вас так избил?

Отец долго глядел на нее, ей казалось, что он так и не ответит.

— Кто меня избил? — выдохнул Михале с трудом. — Никто… Никто меня не бил… Я сам…

— Говорят, это Пологар. Пологар вас избил.

Ответа не услышал. Снова начал бредить. К утру, когда Михале пришел в сознание, появился священник. Исповедь была короткой… Оставшись с отцом наедине, Ангелца сказала ему:

— Пологара забрали.

Он долго не понимал смысла этих слов. Не удивился, не почувствовал радости. Остался холоден, точно теперь это его уже не касалось. Михале мучила одна-единственная мысль, которая терзала и преследовала его, пока он был в бреду.

— Домик твой! — он с трудом ворочал языком. — Когда я умру, домик будет твой!

— Боже мой, не говорите так!

— Не продавай его Пологару! Продай кому хочешь, только не ему! Слышишь, Ангелца!

— Да. Не продам. Не продам Пологару.

— Петернелю отдай… Знаешь, старому Петернелю… долг…

Потом он перестал узнавать дочь. Женщину, которую он время от времени видел, он считал Малией. Умолял снять кота с его груди. Голос, звучавший над ним, казался несчастному таким далеким, что он не разбирал отдельных слов.

Умер он вечером, когда после дождливых дней небо прояснилось и первые сумерки спускались на горные склоны.

Ангелца через несколько дней вернулась в город. Она приехала в деревню с твердым намерением остаться с отцом. Слишком поздно! И домик уже был чужой, пришлось продать его Пологару, того за недостатком улик выпустили из тюрьмы. Кроме него, никто не хотел покупать хибарку. Она не смогла выполнить последнюю волю отца.

Под осенним солнцем, которое скупо освещало склоны, шла она вниз с сундучком в руках, назад, в мир, откуда бежала, обманувшись в любви. Горькие воспоминания, могила ребенка, все это было еще так близко и уже далеко-далеко. Она возвращалась в жизнь, в которой, может быть, исчезнет без следа, как ее темная фигура на тропинке осеннего леса.

Перевод Н. Лебедевой.