— Продолжайте, отец Андрей! — сказал Заелов.
Отец Андрей откашлялся, хлебнул из стакана чаю и продолжал:
— …И вижу я, что липовые ветки расступаются и подымается в окне та самая старуха, что у черта на болоте живет; поднялась во весь рост и стала в окне. Господи, твоя воля! Обомлел я совсем, души не чувствую… И брата Ивана не вижу, как будто он с кроватью своею вон куда уехал. Хочу крикнуть, а она мне: «Тс-с» и, как кошка, на потолок прыснула и надо мной повисла… Тут уж я не выдержал и как крикну благим матом… Она сейчас на окно и в липу, и вижу — уж около меня брат стоит, точно он из мглы какой вынырнул. «Что, говорит, с тобой?» — «Ты разве не видел?» — «Не видел…», а сам трясется, а уж я — и говорить нечего… Одначе вы, капитан, кажется, почивать хотите? — прервал свой рассказ священник, поглядев на Иловлина.
— А?.. Я?.. — встрепенулся Иловлин, как будто пробуждаясь от сна, — голова у меня что-то болит и шею ломит… Не пойти ли прилечь?..
— Да, самое лучшее, идите спокойно почивать, а то на вас лица нет… Вы уж не простудились ли?.. — участливо спросил отец Андрей.
— Нет, ничего… Это пройдет… — И в глазах у Иловлина отразился какой-то животный ужас. Он наскоро простился со всеми и пошел к выходу…
Отпирая дверь, он услышал, что Заелов спросил вполголоса: «Уж не схватил ли он тиф?», а священник сказал! «Тс-с-с». Это его рассердило. «Как он смеет думать, что у меня тиф? болван эдакий!» Лестница была темна; он оступился и едва не полетел… «Черт возьми!» — воскликнул он с невыразимым раздражением и чуть не заплакал… «Да я серьезно нездоров; я нездоров серьезно…»
— Не ушиблись ли вы, капитан? — спросил священник, появляясь с фонарем, который он поспешно зажег, чтобы посветить гостю. Ступени крутой лестницы скрипели под ногами… Иловлин не отвечал.
— Не хотите ли взять с собой фонарь? Со светом-то лучше; собаки не пристанут…
— Что? Вы ужасно тихо говорите, батюшка!..
— Фонарь возьмите… Вы, бедненький, кажется, нездоровы… Полушубок запахните…
Иловлин взял фонарь, вышел на улицу и тихо пошел домой.
«Я серьезно нездоров, — говорил он про себя, — я, вероятно, простудился?.. Где я простудился? У себя в комнате… А может быть, я заразился тифом?»
И снег, скрипя под ногами, казалось, шептал; «Тиф, тиф!»
«Это уж не Вьюшин ли привез с собой заразу? черт его подери! Нет, нет! это пустяки! я не желаю болеть, не же-ла-ю…»
Мысли невольно перешли на Вьюшина и на покупки, которые он должен был сделать в Александрополе для офицеров. «Для Порошина десять фунтов свечей… И на что ему столько свечей? десять фунтов, десять фунтов? По полтиннику фунт, итого, итого… ах, боже мой, нехорошо…»
— Нехорошо! — сказал кто-то из-за угла, и какая-то прозрачная тень скользнула по поверхности снега и исчезла в воздухе.
Снег гораздо сильнее искрился теперь, чем тогда, когда он шел к священнику. Отдельные снежинки как будто вспыхивали то там, то здесь, в особенности когда их переносило ветром с места на место; тусклая мгла носилась кругом, и Иловлину чудилось, что он идет по огромной мрачной зале, освещенной блуждающими искрами. Черные следы от сапогов казались чернее и гораздо глубже… На половине пути Иловлин наткнулся на огромную стаю собак, которые заворчали, завидев огонь, и одна за другой извивающейся вереницей скрылись во тьме ночи.
Иловлин дошел до своих дверей. Изнутри доносилось тихое, заунывное пение: это пела Майро свою обычную песню.
В тихом пении Мариам слышались страстные, грудные ноты, а от оригинального восточного мотива веяло чем-то загадочным и волшебным. Странное чувство вспыхнуло в груди Иловлина, его сердце забилось скорее, и ему казалось, что он влюблен в какую-то волшебницу из арабских сказок.
Он открыл дверь и нервным голосом крикнул:
— Самойлов!
— Я не сплю, ваше благородие!
— Молчи, пожалуйста; не рассуждай! Давай спать ложиться; скорее давай!
— Да вы, ваше благородие, фонарь-то оставьте… Там свет есть наверху.
— Что? фонарь… возьми фонарь… Я, брат, болен, Самойлов.
— Спаси господи! К утру здоровы будете…
Вьюшин так крепко спал, что не слышал, как раздевался Иловлин и как он охал; как нарочно, только что последний улегся, он почмокал во сне губами, точно ел что-нибудь очень вкусное, и затем адски захрапел на всевозможные лады. Иловлину это показалось невыносимым, и он громко откашлялся.
Вьюшин проснулся и спросил:
— Что такое?
— Ты ужасно храпишь!
— Черт тебя возьми! разбудил на самом интересном месте…
И Вьюшин так неосторожно повернулся на своей постели, что она провалилась.
— Так! — раздражительно сказал он и сердито вскочил поправлять кровать…
У Иловлина быстро усиливался жар в голове…
— Ну, что вы там делали у попа? — спросил Вьюшин, снова укладываясь.
— Что?.. Заелов говорит, что при тифе за покупками надо с фонарем… А Майро я не могу так оставить; не могу…
— Что ты там такое городишь? — И Вьюшин, приподнявшись на локте, озабоченно взглянул на Иловлина.
— Заговоришь тут, — отвечал Иловлин, лениво поворачиваясь, — когда голова трещит и горит… Я болен…
— Что у тебя, голубчик?
— Голова болит… Постой, тс-с-с… кажется, стреляют? — И Иловлин насторожился: — Слышишь, слышишь?..
— Ничего не стреляют… Это внизу лошадь кашляет… Тебе кажется…
— Ей-богу, мне кажется… честное слово, мне кажется, что стреляют!.. Не поднять ли роты в ружье? А? Что ж ты молчишь? Господи! — И Иловлин тяжело откинулся назад и ударился головой о стену.
Затем он чувствовал, что ему кладут холодное полотенце на голову, кутают ему плечи, чувствовал, что это его освежило, и несколько минут как будто спал…
Но скоро полотенце согрелось, опять зашумело в ушах, мысли стали путаться, и шум быстро обратился в правильное музыкальное созвучие, как будто играли прелюдию к какой-то огромной драме, которую он давно, давно ждал, а может быть, и видел. Эти звуки были в одно время и торжественны, и печальны, и жалки, как будто играло множество маленьких дребезжащих труб…