Дивеево. Русская земля обетованная

Бежин Леонид Евгеньевич

Часть III. Тайна воскресная

 

 

Глава первая. Волшебный папоротник

Почему тайна, и к тому же великая?

Ну, допустим, звание великой ей присвоили после кончины преподобного, хотя не исключено, что он мог и сам так ее называть. Вполне мог, прижимая к груди ладонь, доверительно шепнуть на ухо собеседнику: «Открываю вам, ваше Боголюбие, Великую дивеевскую тайну». Во всяком случае, это в духе преподобного Серафима, не противоречит его облику, правилам и привычкам. Что ж, пожалуй: Великая дивеевская, но тайна… вот тут-то стоит призадуматься. Ведь при жизни он хранил ее именно как тайну. Так почему другие предсказания о будущем Дивеева Серафим не скрывал, а ведь среди них были такие, что явно не предназначались для широкого круга, да и вообще не подлежали огласке, – к примеру, предсказания об антихристе, который будет кресты с церковных куполов снимать, но канавку дивеевскую «не перескочит»? О том, что обитель матушки Александры станет лаврой, а часть ее, обведенная канавкой, – киновией, местом особо очищенным, осветленным, священным. «Еще не было и нет примеров, чтобы были женские лавры, а у меня, убогого Серафима, будет в Дивееве лавра, – сказал батюшка. – Лавра-то будет кругом, т. е. за канавкою, в обители матушки Александры, потому что, как она была вдова, то у ней могут жить в обители и вдовы, и жены, и девицы, а киновия будет только в канавке, и так как я, убогий Серафим, был девственник, то и в обители моей будут одни лишь девицы». Да и другие предсказания – не менее поразительные, сокровенные по смыслу?

Но нет, не скрывал их Серафим, а, наоборот, старался, чтобы они стали известны, распространились в его окружении, среди близких ему людей, и прежде всего сестер Мельничной обители. К примеру, о Дивееве как будущей лавре слышали от него и Мантуровы – Елена Васильевна, ее брат Михаил Васильевич, жена его Анна Михайловна, и протоиерей Василий Садовский, и другие. Слышали, из уст в уста передавали. А это предсказание Серафим – утаил, доверил служке своему Мотовилову, в чьих бумагах оно чуть было не затерялось. Возможно, не ему одному, конечно, а кому-то еще, – к примеру, блаженной Пелагее или Параскеве, Паше Саровской (о них как о Втором и Третьем Серафиме речь у нас впереди) или схимонахине Марфе, его юной избраннице и сотаиннице.

Но все-таки Мотовилов для нас важнее, заслуживает явного предпочтения, поскольку он все услышанное от Серафима в отличие от многих записывал, хотя и хаотично, беспорядочно, но своим неразборчивым почерком – записывал и тем самым сберегал для будущего, для потомков. Серафим это, конечно, учитывал, почему и выбрал Мотовилова, приблизил его к себе как верного и незаменимого «служку». Он и другим велел, как, к примеру, сестре Евдокии: «Что слышишь от меня – запиши». Но не все умели, обладали таким навыком, даром. И лишь Мотовилов – человек пишущий и книжный (многотомное собрание своих сочинений собирался издавать), – для него мостик в будущее. Ведь именно для них, потомков, тайна должна была раскрыться, излить свое сладостное благоухание, словно несказанной красоты лесной цветок, волшебный папоротник, укрытый на дне глухого оврага и цветущий раз в десять лет. Для современников же оставалась именно тайной, не явленной, не распознанной, запечатанной семью печатями.

Вот снова и спросим себя: почему же все-таки?

Дивеево – четвертый удел Пресвятой Богородицы на земле

Вопрос не из легких, но все же попробуем – шажками осторожных предположений – доискаться до ответа. Предположение первое и самое, наверное, простое: возможно, потому, что предсказание это не только о судьбах Дивеева, но и о нем самом, «убогом Серафиме», как он себя называл? Судьбы сплетены, связаны в узел. Серафим и Дивеево – одно неразделимое целое. Но при этом учтем, что Дивееву суждена великая слава, оно должно воссиять на весь мир, стать всеобщим дивом. Поэтому о себе-то из скромности Серафим мог и умолчать, умалиться, отодвинуться в тень. «Убогий» – вот и будь убогим: мог бы он себе сказать. И не только сказать, но и – выполнить, подтвердить жизнью.

Что ж, пожалуй. Отчасти так, но это, наверное, не весь ответ. Предположим также (еще шажок), что нежелание раскрывать тайну указывает на нечто глубоко сокрытое в учении Серафима. Впрочем, учении ли? Разумеется, никакого своего учения Серафим не проповедовал – он не склонен к отвлеченному умозрению, умствованию, не богослов в обычном смысле слова. А наставлял он лишь в том, чему учит православная церковь, осенявшая всех подобно узловатым ветвям могучего древа, ее живительным догматам, правилам и канонам.

И все же акценты, зарубки, меты на стволе древа у Серафима были свои.

Принято считать главным для него учение о дарах Святого Духа: собственно, об этом он и беседует с Мотовиловым на лесной полянке под тихо падающим снежком. Конечно, дары эти для Серафима превыше всего, поистине бесценны, как та жемчужина, найденная в поле, ради которой евангельский купец продает все, что имеет. Но есть и еще один акцент, не столь явный и заметный. Да, о дарах Святого Духа и… о всеобщем воскресении из мертвых.

Обстоятельной беседы о воскресении, подобной записанной Мотовиловым, Серафим не оставил, да и, кажется, как-то не особо часто и охотно об этом заговаривал. Да и что тут было заговаривать, собственно, если это церковный догмат, одно из основных положений Символа Веры: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века. Аминь». Что тут еще обсуждать. Иное дело – чаять, ждать, надеяться. Мысленно – всем существом – стремиться. И в этом чаянии, ожидании, устремленности – весь Серафим. В этом его глубинная, не легко распознаваемая, сокровенная суть.

Он – пасхальный, обновленный, ликующий, воскресный, недаром Пасха для него – беспрестанно свершающаяся, можно сказать вечная, а не только празднуемая раз в году. Она может быть и среди жаркого, солнечного, благодатного лета: «Среди лета запоют Пасху». И – в любое время года, ведь пасхальным приветствием он встречал всех постоянно, а перед самой кончиной своей, зимой, в январе, по свидетельству соседа по келье отца Павла, пел пасхальные гимны. «Воскресение Христово видевшее; Светися, Светися новый Иерусалиме; О, Пасха велия и священнейшая, Христе!» Пасхальная радость слышалась в каждом слове, сквозила в каждом жесте, во всем его восторженном облике. За всем этим угадывается предчувствие мировой Пасхи – всеобщего воскресения. Когда оно наступит? Сроки нам неведомы, и Серафим сам постоянно напоминал об этом, и все же: «Мню, батюшка, что восьмая тысяча пройдет. Мню, что пройдет». Так – по запискам протоиерея Василия Садовского – говорил ему Серафим. Восьмая тысяча лет, естественно, от сотворения мира (заканчивается по некоторым исчислениям в 2 500 году), а что же после?

Воскресение!

В этом смысле глубоко символично таинственное предсказание Серафима о том, что его кончина «откроется пожаром». Действительно, в его келье загорелись сваленные там холсты и книги, но только ли на этот пожар указывал старец? Может быть, открывшийся пожар – это пожар всего мира, для «огня блюдомаго», как, ссылаясь на строчку из 2 послания апостола Петра, пишет об этом епископ Вениамин: «Для чего же именно случился небольшой пожар, трудно гадать: был ли он простым указанием кончины, согласно прозрению святого, или он нужен был, чтобы братия были очевидцами необыкновенной смерти коленопреклоненного старца, или же она имела символический смысл тления всего мира, для огня блюдомаго (2 Пет. 3, 7) – Бог весть… Только нам известно, что… стр. 318.

Сопоставим при этом: чаю – мню. Тот, кто действительно чает, тот и мнит. Не витийствует и пророчествует: это было бы непозволительной дерзостью, нарушением положенных человеку пределов, ему от века отведенного места в божественной иерархии Вселенной, ведь и Сын меньше Отца, по словам Христа, и сроки земные открыты только Отцу. Тем более человеку надлежит быть меньше, не заноситься умом, но силой данной ему благодати он отваживается мнить, предполагать, заглядывать в будущее. И ему тоже открывается – по вере его. А по неверию – от него скрывается, затемняется, заволакивается непроницаемым туманом. В том числе и истина воскресения. Неслучайно Серафим таким образом оценивает степень неверия, которое наступит накануне последних дней, перед концом времен – не только среди мирян, но и среди высших иерархов церкви. По его словам, архиереи церковные настолько закоснеют, онечестивятся, извратятся, предадутся мирским порокам, что даже в истину всеобщего воскресения перестанут верить. Намеренно подчеркнем: даже – в истину воскресения. Даже! Значит, сомневаться в воскресении – высшая степень неверия. Предел, за которым – ничто, пустота, бездна небытия, поэтому-то и сокрушается об этом с такой горечью Серафим.

Архиереи же, нечестивые маловеры, наверное, будут рассуждать иначе (по примеру древних саддукеев): ну как это мертвые, полусгнившие кости, мусор, труха могут снова обрести плоть, соединиться, ожить и воскреснуть? Конечно, и в Символе Веры, и у пророков об этом упоминается – да, никто не отрицает. Но все это, мягко говоря, метафора, некий символ, полет безудержной фантазии, распаленного пророческого вдохновения, поэтический образ, в конце концов. На самом же деле – по здравому рассуждению – просто надо очиститься, обновиться душой, стать лучше, добрее, участливее к близким, нищему грошик не пожалеть, в медную кружку бросить… а не какие-то там кости.

Серафим же отстаивает истину воскресения – вне символов и образов, как буквальный и непреложный факт. Все воскреснут, как и Христос воскрес.

Воскреснут – воистину.

И наконец третье предположение – пример Христа, с Которым Серафим сверяет и соотносит все в своей жизни. Но соотносит – не сравнивает, не подражает Христу, поскольку это невозможно, подражать Богочеловеку (вопреки Фоме Кемпийскому, автору книги «Подражание Христу»), а молитвенно, созерцательно и умозрительно приобщается Ему, живет Им. Вбирает Его в себя, как воздух, напоенный медовыми ароматами солнечного утра, благоухающих трав и цветов. Для него Голгофа, Гефсиманский сад, Вифлеем – здесь. И Христос словно перед глазами, имя Христа – на языке и на губах, непрестанно шепчущих Иисусову молитву, и Сам Он – в неисповедимых глубинах сердца, не столько присутствующий, а пребывающий там, поскольку это присутствие выше всякого бытия.

А теперь вспомним, как готовил Иисус учеников к тому, что Он будет предан позорной и мучительной казни – распят, а на третий день воскреснет. Им, во многом еще наивным и неискушенным, простецам рыбакам, об этом нельзя было сказать прямо и открыто, однозначно и недвусмысленно: они бы не поняли, смутились, не уразумели. Или поняли не так, как следовало, и все перетолковали по-своему. Поэтому Он наставлял их иносказательно. Притчево. Глухими намеками, которые сейчас для них неясны, но их смысл обнаружится со временем – прорастет, как прозябшее в земле семя. К примеру, евангелист Иоанн тоже не сразу, а лишь через многие годы постиг, что словами «разрушьте храм сей, и Я в три дня воздвигну его» Он «говорил о храме тела своего».

Поэтому мог ли Серафим поступать иначе? Мог ли выпрямить и открыть тайну воскресения, обнажить ее смысл для всех, придать ей форму общедоступного предсказания в ряду других предсказаний о будущем Дивеева? Думается, что и по этой причине – нет. Он тоже выражается иносказательно, притчево – как и требует тайна: «Вот, матушка, теперь все дивятся, что убогий Серафим занимается вами, принимает участие в вас, но это еще что за диво; а будет диво, как плоть-то свою убогий Серафим перенесет в Дивеево!» И слышавшие это (и прежде всего схимонахиня Марфа) старались уразуметь, постичь: что значит плоть-то? Может, не плоть, а мощи? Или что иное? Слова Серафима оставались непонятны, темны и загадочны. Лишь в бумагах Мотовилова Серафим – пользуясь евангельским выражением, – говорит не притчами, а наедине со своим «служкой» объясняет ему все.

Все до конца.

У стен Дивеевской обители. 1904 г.

 

Глава вторая. Предварительная смерть

Преподобный Серафим должен был прожить больше тех семидесяти девяти лет, коими исчисляются его земные сроки. Собственно, семьдесят девять – это даже и не срок вовсе. Казалось бы, семерка и девятка – что может быть лучше, если брать их каждую в отдельности. По своей цифровой символике они соотносимы с высшими сакральными ценностями – как на Западе, так и на Востоке, особо почитаемы и греками и халдеями, часто упоминаются в Библии и ветхозаветными персонажами, и Иисусом Христом, и его учениками (к примеру, Петр семь раз спрашивает, должен ли он простить своего брата, и Иисус отвечает: «До семидесяти раз семь»). Все это так, но в целом число 79 незавершенное, до конца не восполненное, предварительное, мы бы сказали (чтобы потом к этому слову вернуться): еще бы год – и восемьдесят, а уж восьмерка с нулем – круглая, устойчивая цифра.

Впрочем, истинный срок жизни Серафима – и больше восьмидесяти, хотя его не сравнишь, скажем, с архимандритом Зосимой, о котором вспоминает Елена Ивановна Мотовилова, вдова Николая Александровича: «Часто мы бывали в Задонске, где архимандритом был духовный друг моего мужа отец Зосима. Первый раз увидала я его по приезде в Задонск в церкви. Вижу, входит довольно молодой монах и кладет множество земных поклонов пред святыми иконами, и я подумала: «Вот какой еще молодой довольно, а уже какие имеет подвиги».

По окончании службы Николай Александрович пошел со мной на чай к отцу архимандриту; и я очень удивилась, узнав в нем монаха, которого я видела в церкви. За чаем, обращаясь ко мне, отец Зосима вдруг говорит: «Вот, матушка, иные думают, что я еще молод, да уж и большой подвижник, только это всё неверно, и мне скоро пятьдесят лет». Облик Серафима не вводит в подобное заблуждение: почти на всех изображениях он выглядит старцем, завершающим жизненный путь, а отнюдь не молодым монахом. И все-таки – больше. Да, несмотря на сгорбленную спину, посошок или топорик, о который он неизменно опирался при ходьбе, перенесенные болезни и хвори, невзгоды и лишения, даже притеснения, терпимые от начальства и братии монастыря, – гораздо больше. Да, вопреки тому, что его били, калечили, волоком таскали полумертвого по земле и сам он всячески изнурял свою плоть, носил за спиной мешок с камнями, морил себя голодом, ему был назначен век долгий – аж лет под сто, а то и сверх того. И после 1833 года – времени его праведной кончины, Серафим мог бы жить и жить, поддерживаемый силой молитвы, сжигавшей, опалявшей очистительным пламенем все болячки и недуги: на то он и Серафим – огненный.

Вот только спина сгорбилась после нападения лихих людей – крестьян из окрестной деревни, диких, затравленных и поэтому, наверное, столь бессмысленно жестоких. И от долгого стояния перед иконами, неусыпных ночных бдений мозоли наслоились на коленях, покрылись коркой, затвердели, зачерствели – едва не обуглились. А так ведь с юности был крепок и вынослив и эти свойства не растерял, несмотря на все суровые испытания. Недаром взрастал, воспитывался среди тороватых, промышленных людей, хватких, вертких, жилистых, неутомимых в своих начинаниях курских купцов – таков он от роду. Такая в нем, Серафиме, унаследованная от предков внутренняя сила или, если угодно, косточка, жилка…

Все это, конечно же, важно. Важно и для здравия телесного, и для долготы века земного, но еще важнее то, что Серафим достиг особой крепости духовной, иными словами совершенства святости. Он преодолел, превозмог косную человеческую природу, высветлил ее до подобия ангельской, преобразил.

Преобразил настолько, что однажды, как рассказывает о нем Мотовилов, отважился, посмел, дерзнул и над ангелами себя возвысить. Этот эпизод не часто привлекает внимание исследователей, но для нас имеет такое значение, что приведем его целиком по записке Мотовилова. Итак, Мотовилов беседует со своим покровителем высокопреосвященным Антонием Воронежским. И тот с дружеским участием настоятельно советует ему: «… идите в монахи, славный архиерей будете». И вот Мотовилов на это…

«Знаю, – отвечал я, – потому что и батюшка отец Серафим мне тоже говорил, что если бы пошел в монахи, то сделали бы меня архиереем и я был бы более святителя Василия Великого», и я дерзнул сказать ему, что об этом ангелы возвещают людям, а не люди, забывшись, что я говорю с великим угодником Божиим, и в точности по слову евангельскому, не ведый, что говорю, а батюшка отец Серафим встал и выпрямился молодцом, в каковом положении я его никогда не видывал, и сказал: «А тебе Серафим, а не ангел говорит, а знай, что насколько Серафим более ангела, настолько слава моя более возвещения ангельского. Так это истинно». Но потом небесною радостию засияло лицо его, и он сказал: «Ну что же делать, батюшка ваше Боголюбие, иные люди рождаются для девственной жизни, а другие для чадородия, так то и до вас относится».

Еще одна поразительная по живости своей картинка! Чего стоит хотя бы подмеченный Мотовиловым штрих – выпрямился молодцом! Молодцом – с этаким купеческим гонором, некоторой рисовкой, даже бравадой: шапку оземь, знай наших. Как это опять же в духе Серафима! Как по-житейски непринужденно, с добродушно-семейным озорством! И в то же время: «…слава моя более возвещения ангельского». Ошеломляющее, надо сказать, признание! Стоит только вдуматься… о-го-го! Вон куда хватил Серафим – и… не упрекнешь в гордыне. Не упрекнешь, поскольку «велик у Бога Серафим», как о нем говорили дивеевские прозорливцы (а Всевышнему все же виднее, кого над кем поставить, возвысить или унизить). И к тому же в этом утверждении – скрытая игра слов. Ведь Серафим-то он по имени, полученном при постриге. Но имя это приобретает вдруг значение прямое, непосредственное, выражающее самую сокровенную суть необыкновенной личности. Серафим оказывается истинным серафимом, обретает одно из высших званий в иерархии небесных Сил, подробно описанной Дионисием Ареопагитом…

И все это – в отличие от того же Дионисия – словно мимоходом, скороговоркой: сказал и забыл. А уж ты, «служка» Мотовилов, если успеешь, записывай…

Право же, угадывается, сквозит здесь что-то розановское… Впрочем, об этом мы тоже – по примеру Серафима – сказали и забыли. А может быть, и вообще ничего не говорили. Так, обмолвились ненароком. А то и вовсе почудилось…

Итак, Серафим на земле – ангел, на небе – человек. Он подчинил себе даже законы пространства и земного тяготения: мысленно переносился на далекие расстояния, пребывая духом одновременно в разных местах, и над землей зависал при молитве, что так умиляло русскую интеллигенцию Серебряного века – вплоть до Мережковского и Розанова (вот он вновь и померещился, Василий Васильевич). Так что ему болезни и старение! Недаром он перед самой смертью признавался, что духом по-прежнему молод, над духом его время не властно. Ведь старость и болезни, сокращающие земное время, – именно от несовершенства, пороков и низменных страстей. От греха, иными словами. Собственно, так считает церковь вслед за своим основателем Иисусом Христом, да и сам Серафим так не раз говорил и прежде чем исцелить страждущего, всегда спрашивал, верит ли он всей душой, глубоко и искренне.

Если не верит, то какое же тут исцеление! Напрасный труд.

Однако вернемся к сказанному: жить бы и жить Серафиму, обустраивать Дивеево, любимое детище, радоваться новым соборам, построенным по начертанному им плану. Ан нет, 1833 год оказался для него последним, как он и сам предсказывал.

Что ж, остается сослаться на волю Божью и неисповедимость путей Господних? Так-то оно так – что может быть выше воли Провидения! Но все же в данном случае пути как раз испоВЕДимы, доступны некоему ВЕДению, историософскому осмыслению. И исповедимы хотя бы в том, что дата 1833 год безусловно связана с Великой дивеевской тайной, вписана в мистический ряд чисел, составляющих ее нумерологию (так же, как и слова Серафима о том, что восьмая тысяча лет пройдет). И смерть Серафима, ознаменованная этой цифрой, – особая смерть. Скажем так: промыслительная. Или даже: предварительная (вот и понадобилось словечко). В этом смысле она подобна смерти апостола Иоанна, одного из сыновей Зеведеевых, любимого ученика Христа, – тоже предварительной, как гласит раннее христианское предание. Предание, основанное на словах Иисуса: «А что вам до того, если ученик сей не умрет?» Поэтому и верили в то, что Иоанн не умер, а заснул – до Второго пришествия. Дышит там у себя в могиле (чтобы удостовериться в этом, прикладывали ухо к могильной насыпи). Ждет возвращения Господа, чтобы опочить окончательной смертью.

Как тут не вспомнить Лермонтова – стихотворение, навеянное именно этим преданием:

…Я б хотел забыться и заснуть! Но не тем холодным сном могилы… Я б желал навеки так заснуть, Чтоб в груди дремали жизни силы, Чтоб дыша вздымалась тихо грудь.

Среди дивеевских смертей – и во времена Серафима, и после него предварительной не было. Разве что схимонахиня Марфа угасла так рано, что кажется, будто она тоже лишь заснула и скоро проснется, хотя никаких подтверждений этому нет, – во всяком случае, нам они не известны. Но в Дивееве явно была одна смерть не менее загадочная (вкратце мы о ней упоминали), чем уход Серафима – смерть не предварительная, а упредительная.

Преставление Серафима Саровского

Раскроем «Летопись»: «Призвал ее к себе о. Серафим:

– Ты всегда меня слушала, радость моя, и вот теперь хочу я тебе дать одно послушание… Исполнишь ли его, матушка?

– Я всегда вас слушала, и всегда готова вас слушать, – отвечала она.

– Во, во, так, радость моя! Вот видишь ли, матушка, Михаил Васильевич, братец-то твой, болен у нас, и пришло время ему умирать… Умереть надо ему, матушка, а он мне еще нужен для обители-то нашей, для сирот-то… Так вот и послушание тебе: умри ты за Михаила-то Васильевича, матушка!

– Благословите, батюшка, – смиренно ответила Елена Васильевна.

Затем о. Серафим долго беседовал с ней, укрепляя ее, о блаженстве вечной жизни. Елена Васильевна молча слушала, а потом вдруг, смутившись, сказала тихо:

– Батюшка! Я боюсь смерти…

– Что нам с тобой бояться смерти, радость моя! – воскликнул старец. – Для нас с тобою будет лишь вечная радость.

При этом разговоре присутствовала келейница Елены Васильевны. Она за все это время не сказала ни слова, но можно себе представить, что чувствовала она тогда…

Старец благословил их идти. Но Елена Васильевна, едва переступив порог келлии, упала – Ксения Васильевна успела подхватить ее. О. Серафим велел положить ее в стоявший в сенях гроб, принес святой воды и окропил ее. Когда она, очнувшись, встала, он дал ей напиться святой воды и она, таким образом, смогла дойти до Дивеева.

Вернувшись домой, она легла и сказала:

– Теперь уже я более не встану.

Так оно и вышло: Елена Васильевна Мантурова умерла вместо своего брата Михаила Васильевича, который был нужен Дивееву – для попечения о сиротах, как называли девушек Мельничной обители. Умерла по благословению отца Серафима – во исполнение данного им послушания. Это произошло 28 мая 1832 года – дата, безусловно, тоже вписанная в мистический ряд чисел, поскольку сама смерть Елены Васильевны преестественная, нарушающая обычный порядок, очищенная от всех случайных, привходящих обстоятельств. Батюшка Серафим сказал – и она умерла. Такое возможно только в Дивееве – даже не в Сарове. Обратим внимание: в Сарове с ней лишь случился обморок, но, окропленная святой водой, она очнулась, поднялась и все-таки дошла до Дивеева. А там и смерть – воскресная, будто на Пасху, поскольку Пасха в Дивееве нескончаемая, вечная.

А раз Пасха вечная, то и смерти нет…

 

Глава третья. Сделать старца святым: Николай II и Победоносцев

Мощи старца Серафима были обретены и сам он прославлен, причислен к лику святых в июле 1903 года – через семьдесят лет после его праведной кончины. Собственно, могли бы причислить и раньше, ведь православная Русь давно истомилась в ожидании: нива созрела, «жатва побелела», говоря евангельским языком. Сроки исполнились – пора! И первыми возвестили об этом божьи избранники, прозорливцы, чутьем угадывавшие зовы небесные, веления высших сил, – от Иоанна Кронштадтского до Паши Саровской. Возвестили по-разному – и обмолвками, оговорками, причудливыми жестами, уклончивым намеком, замысловатой притчей, загадочной присказкой и высказыванием напрямую, в лицо, язвящим упреком и укоризной.

Автор «Летописи» Серафим Чичагов в своих воспоминаниях рассказывает о посещении им в Дивееве блаженной Паши: «Меня проводили к домику, где жила блаженная Прасковья. Едва я вошел к ней, как она, лежавшая в постели (была очень старая и больная), воскликнула:

– Вот хорошо, что ты пришел, я тебя давно поджидаю: преподобный Серафим велел тебе передать, чтобы ты передал государю, что наступило время открытия его мощей и прославления.

Я ответил Паше, что по своему общественному положению не могу быть принят государем и передать ему в уста то, что она мне поручает. Меня сочтут за сумасшедшего, если я начну домогаться встречи с императором. Я не могу сделать то, о чем она меня просит. На это Паша сказала:

– Я ничего не знаю, передала только то, что мне повелел преподобный.

В смущении я покинул келью старицы…»

В смущении и – полнейшей растерянности, добавим мы, поскольку старец Серафим призвал, востребовал его, но что было делать дальше при тех ограниченный возможностях, которыми он располагал, отсутствии громких титулов, регалий и наград, скромном положении в обществе? Да и как обойтись без связей и знакомств при дворе? Но, видно, призвавший не оставил его без своей благодатной помощи, ниспосланного свыше вразумления. Сама счастливая идея составить «Летопись», осенившая – вдруг! – Серафима Чичагова, была явным ответом на этот призыв. А как еще он мог достучаться до царя, чтобы выполнить переданный Пашей наказ Серафима! Только послать ему книгу в надежде, что царь, заинтересовавшись, ее раскроет, а, возможно, и прочтет.

И изданная в 1896 году «Летопись» была прочитана государем. Кроме того, она, безусловно, повлияла на общественное настроение, мнение многих влиятельных лиц, сыграла свою роль, ускорила ход событий. Поэтому роль Чичагова как представителя русского священства здесь неоспорима, очень и очень важна, хотя Победоносцев в письме к Юсуповой и называл его великим интриганом. Называл с запальчивостью, поскольку считал прославление ненужным, несвоевременным, опасным, даже вредным и всех несогласных с этим подозревал в тайных происках, коварных интригах, закулисных махинациях. Серафим Чичагов же несмотря на это упорно и настойчиво добивался своей цели.

Но еще важнее, может быть, то, что еще до официального прославления старец Серафим уже был признан святым и канонизирован по тем негласным законам, которые правят горячей народной любовью и привязанностью.

В народе давно уже поклонялись старцу как святому, молились перед его самодельными, простенькими, без золоченых окладов иконами, совершали паломничества «ко гробу», просили о заступничестве, помощи, исцелении недугов. Да и в царской семье почитали старца со времен Александра II, когда мантией Серафима была вылечена от перепончатой жабы Великая княжна Мария Александровна, совсем еще девочка, а то и раньше. Да, раньше – если верить преданию о том, что Александр I посетил его Саровскую келью незадолго до Таганрога, где он по официальной версии скончался (хотя молва отождествила его впоследствии с сибирским старцем Федором Кузьмичом), и наедине с ним долго беседовал. Провожая же его, Серафим произнес: «Сделай, царь, как я сказал».

Во всяком случае, таково предание.

К тому же супруга Николая II Александра Федоровна надеялась, что по молитвам Серафима Господь – после четырех дочерей – даст ей сына, будущего наследника престола, и царь разделял эти надежды. По словам С.Ю. Витте, царь и царица «были уверены, что Саровский святой даст России после четырех Великих княжон наследника». Поэтому Николай II торопил, настаивал на скорейшем принятии решения, но Синод тянул, откладывал, держал решение под сукном. Из членов Синода никто не был против, – пожалуй, кроме Победоносцева, его обер-прокурора (хотя и тот при всем своем воинственном и непримиримом настрое не столько явно противился, сколько осторожничал), но все как-то не складывалось, не ладилось, одно с другим не совпадало. Скрипели перья, писались бумаги: запросы, прошения, докладные. Сновали по коридорам нарочные, посыльные и курьеры. Запечатывались и распечатывались конверты. С хрустом ломались печати, крошился сургуч на зеленое сукно стола. И, словно заспанная кошка на печи, позевывала и выгибала спину извечная русская волокита.

Мощи старца Серафима были обретены и сам он причислен клику святых в июле 1903 года

Совсем незадолго до прославления царя еще отговаривали: мол, Саров – это такая даль, глухомань, бездорожье, рытвины да ухабы, неудобства, грязные бабы, сопливые дети, гостиницы с клопами. Да и зачем ехать, если кроме костей… гм… там, собственно, ничего не найти.

Всего этого, возможно, вслух и не произносили, но глаза отводили, переминались с ноги на ногу, в бороды покашливали, явно намекая на всем известное, втихомолку обсуждаемое обстоятельство. Признаться, обстоятельство весьма щекотливое, несколько даже неудобное. Собственно, царь Николай и сам был осведомлен (ему, разумеется, докладывали), что по выводам авторитетной комиссии, посланной освидетельствовать мощи, тело почившего нетленным, увы, не сохранилось – уцелели лишь кости, что по церковным канонам, конечно, не ставит под сомнение его праведность, так сказать высоту подвига, нравственное величие, но все-таки, знаете ли… хотелось бы… да и народу придется растолковывать, разобъяснять – не всякий поймет… начнутся всякие разнотолки… В стране же и так смута, брожение, либеральная свистопляска, газетная трескотня, стоглавая революционная гидра поднимает голову, рабочие бастуют, агитаторы листовки на фонарных столбах расклеивают, террористы бомбы порохом начиняют…

Вот и в Синоде такое настроение, что лучше бы обождать, повременить. Ну, пролежали эти кости восемьдесят лет в земле и еще пролежат. Тем временем же, глядишь, что-то и переменится. Волокита в таких случаях не всегда вредна – пусть себе позевывает и спину выгибает: иной раз это, глядишь, и на пользу выходит.

Но Николай II все-таки сумел преодолеть упорное, глухое сопротивление Синода, примирить разногласия между своими сторонниками (такие тоже были, и прежде всего верный ему товарищ обер-прокурора Саблер) и противниками, добиться принятия решения. Для него это было и делом чести, исполнения монаршего долга, и делом веры, искренней преданности старцу, личного благочестия.

Тот же Витте так рисует картину встречи императора с оберпрокурором Победоносцевым в Петергофе летом 1902 года: «Неожиданно он (Константин Петрович Победоносцев. – Л.Е) получил приглашение на завтрак к Их Величествам. Это было неожиданно потому, что К.П. последнее время пользовался очень холодным отношением Их Величеств, хотя он был из преподавателей Государя и Его Августейшего батюшки. К.П. завтракал один с Их Величествами, а после завтрака Государь в присутствии Императрицы заявил, что он просил бы К.П. представить ему ко дню празднования Серафима, что должно было последовать через несколько недель, указ о провозглашении Серафима Саровского святым. К.П. доложил, что святыми провозглашает Святейший Синод после ряда исследований, главным образом, основанных на изучении лица, которое обратило на себя внимание святой жизнью, и на основании мнений по сему предмету населения, основанных на преданиях. На это Императрица соизволила заметить, что Государь все может. Этот напев и я имел случай слушать от Ее Величества по разным поводам. Государь соизволил принять в резон доводы К.П., и последний при таком положении вопроса покинул Петергоф и вернулся в Царское Село, но уже вечером того же дня получил от Государя любезную записку, в которой он соглашался с доводами К.П. что это сразу сделать нельзя, но одновременно повелел, чтобы к празднованию Серафима в будущем году Саровский старец был сделан святым. Так и было исполнено».

Повторяемый по разным поводам напев о том, что Государь все может, конечно, от беззащитности августейшей четы, и сквозящее в словах Витте холодноватое пренебрежение, его утонченно насмешливая манера позволяют это почувствовать. Уж он-то прекрасно осознает, что ничего они уже не могли в ту пору, хотя и прячет свое беспощадное понимание за внешней почтительностью. И это лишний раз показывает всю трагическую обреченность царской четы. Слабые, беспомощные, погруженные в семейные заботы, утратившие свое былое влияние: с ними мало считались. И тем более поражает стремление Николая II прославить Серафима – сделать старца святым: наверняка это его подлинные слова, запомнившиеся Витте. Другой бы так, с такой великосветской простотой, нежеланием затрудняться выбором слов, очаровательной небрежностью, даже слегка наигранной наивностью не сказал – только царь мог это себе позволить.

Вот Победоносцев отвечает ему как истинный чиновник, искушенный во всех сложностях канцелярской рутины, выполнения положенных предписаний и прочего: «К.П. доложил, что святыми провозглашает Святейший Синод после ряда исследований, главным образом, основанных на изучении лица, которое обратило на себя внимание святой жизнью, и на основании мнений по сему предмету населения, основанных на преданиях». Перл! Казалось бы, не пробить возведенную им стену, не покорить канцелярский редут, неприступный бастион. И тем не менее царь победил, одержал верх. Старца Серафима именно сделали святым.

Да, такая даль, глухомань, бездорожье, грязные бабы, сопливые дети, гостиницы с клопами, а вот на тебе – поехали… И архиереи в надушенных рясах, и чопорные придворные, и важные, надменные министры, и фрейлины императорского двора – все поехали. И Серафим был провозглашен преподобным, а его (по выражению Синода) честные останки, кости – святыми мощами. Как? Почему?

Так и хочется ответить: тайна. И при этом добавить: Великая дивеевская…

 

Глава четвертая. Святость и царственность: скрещение судеб

Бывает так: разведенное во времени, принадлежащее разным хронологическим срезам совпадает в пространстве. К примеру, мы совпадаем с событиями прошлого, посещая исторические места, ступая по земле наших предков, вдыхая запах ушедших столетий, прислушиваясь к гулу минувших эпох. Прислушиваясь, как Пушкин, чье воображение рисовало ему жестокие картины пугачевского бунта, когда он колесил по России, собираясь писать историю царя Емельки, для одних отца родного, а для других вора, душегуба и самозванца, или Толстой на Бородинском поле, пытавшийся представить залпы орудий, барабанную дробь, ржание коней, хрипы и стоны раненых. «Солнце в глаза французам», – пометил у себя карандашиком, наскоро черкнул Лев Николаевич для памяти, чтобы потом, за письменным столом, воспользоваться этой важной для него деталью: если солнце в глаза, значит, кто-то невольно отвернулся, кто-то зажмурился, кто-то заслонился ладонью. Все сразу ожило, двинулось, зашевелилось, каждая фигура приобрела индивидуальную очерченность, выпуклость, выделилась на общем фоне.

Словом, само место подсказало, помогло воображению, облегчило задачу художника…

Бывает, конечно, и наоборот: современники живут в разных точках пространства, разделенные географически (или социально – принадлежностью к различным слоям общества, верхам и низам). Живут и даже не подозревают о существовании друг друга, хотя при этом остаются современниками, может быть даже близкими по духу, единомышленниками. Скажем, тот же Толстой и Достоевский, которые, будучи современниками, развивая во многом сходные идеи (недаром Достоевский дал князю Мышкину имя Льва Николаевича), опосредованно влияя друг на друга, обмениваясь мыслительной энергией, за всю жизнь так ни разу и не встретились. Не выпили вместе чаю в Ясной Поляне, заваренного Софьей Андреевной, не прогулялись верхом по окрестным полям, не послушали игру Гольденвейзера, не поспорили, не поссорились, не помирились, хотя, казалось бы, кому и встречаться, как не им. Но вот, видно, не довелось…

Все это так, но для нас сейчас важнее первое совпадение, позволяющее сблизить, поставить рядом Саровского чудотворца и царя Николая II; хотя им не выпала участь быть современниками и они принадлежат разным эпохам, но мы можем с полным правом утверждать, что Серафим и Николай – сопространственники.

Вернее, таковыми их сделали июльские торжества 1903 года, когда царь посетил Сэров и Дивеево. При этом оба (это необходимо подчеркнуть) друг о друге заранее знали: Николай о Серафиме как о святом, умершем задолго до его рождения и с благоговением почитаемом в семье – предания о нем бережно хранились, передавались из поколения в поколение, от старших младшим. Серафим же о Николае – как о будущем царе, которому суждено взойти на престол через шестьдесят один год после его кончины. Поэтому в наслышанности царя о Серафиме нет ничего чудесного, сверхъестественного, поражающего воображение, знание же Серафима мы именуем не иначе как чудом прозорливости, проникновения в будущее, пророчеством.