Образ мыслей. – Образ жизни. – Характер С. М. Соловьева

В ранней молодости Соловьев, как было уже сказано, увлекался славянофильством и русофильством, узким национализмом и ложно понятым патриотизмом. Серьезные занятия историей скоро убедили его, что он стоит на ложном пути, и после защиты магистерской диссертации он примкнул к западникам. Главой этого кружка был Грановский, вокруг которого группировались самые выдающиеся профессора сороковых и пятидесятых годов, люди талантливые, европейски образованные, ученые, оставившие после себя крупный след, обогатившие русскую науку ценными произведениями: Кавелин, Редкий, Кудрявцев, Бабст, Чичерин; к кружку западников принадлежали в то время и Катков с Леонтьевым. Общество молодых профессоров особенно сплотилось в тяжелые для России годы, наступившие после Французской революции 1848 года (1848–1855). Дружба молодых людей помогла им пережить тяжелое время, не теряя веру в идеал и надежду на лучшее будущее, которое действительно наступило. Профессор Герье, хорошо знавший кружок западников, написал о них следующую прекрасную страницу:

“В те дни, когда Соловьев готовился к своему призванию, внимание русского общества занимал вопрос об отношениях русского народа к другим европейцам, национального духа к общечеловеческому просвещению, и различные взгляды на этот предмет выразились в литературных направлениях и партиях. Приверженцы европейского, общечеловеческого были названы западниками – название одностороннее, неправильное, потому что указывало на внешний признак явления, упуская из виду его сущность; название несправедливое, потому что заключало в себе укор, а укор мог только относиться к увлечению, к злоупотреблениям новым принципом, которые вовсе не вытекали из самого принципа, в самом себе верного. Западники тридцатых-пятидесятых годов имели право на совершенно иное название. Это были русские гуманисты. Нет основания приурочивать этот термин исключительно к эпохе Ренессанса, к людям, проводившим тогда в европейском обществе греко-римскую образованность. Их деятельность положила собственно только начало европейскому гуманизму. Идеалы гуманизма развивались и расширялись под влиянием европейской науки и европейской мысли. Само понимание классического мира и его цивилизации сделалось со временем вернее и глубже. Итальянские гуманисты XV и XVI веков искали свои идеалы преимущественно в Риме, и здесь отчасти в эпохе перерождения и падения античной цивилизации. Высший цвет этой цивилизации был раскрыт только в XVIII веке, когда основание новой эпохи гуманизма было положено Винкельманом. На этом гуманизме воспитались классические поэты Германии: Лессинг, Гердер, Шиллер и Гёте, которые внесли гуманистический элемент в немецкую литературу и этим подняли культуру немецкую, дали ей мировое значение. Здесь гуманизм получил иной, более широкий смысл, что выразилось уже в самом изменении значения слова “гуманный”; классический гуманизм сделался лишь одним из составных элементов европейского гуманизма, то есть гуманного, общечеловеческого начала. В этот европейский гуманизм стали тогда входить две новые живительные струи – идеалистическая философия, которая внесла в духовный мир человека понимание истории, идею законного, мирного, органического развития, идею прогресса, и политический либерализм, которому положил прочное основание переворот 1789 года. Этот обогащенный, облагороженный новыми идеями XIX века гуманизм, продукт европейской общечеловеческой цивилизации, – вот что пытались провести в наше общество русские гуманисты, так называемые западники сороковых годов. Не замену национального западным ставили они себе целью, а воспитание русского общества на европейско-универсальной культуре, чтобы поднять национальное развитие на степень общечеловеческого, дать ему мировое значение”.

В 1846 году Соловьев попал в кружок славянофилов по следующему поводу. Константин Аксаков писал историческую драму “Освобождение Москвы 1612 года” и пожелал выслушать мнение специалиста. Он пригласил к себе Соловьева и, когда тот лестно отозвался о его драме, воспылал к нему дружбой, стал ходить к нему на лекции и считать его “своим”. Соловьев действительно посещал нередко дом его отца, С. Т. Аксакова, где бывало много народу и где все весело проводили время. Тут он познакомился с корифеями славянофильства: Хомяковым, Кошелевым, Киреевским, Иваном Аксаковым, но большой симпатии он к ним никогда не питал; он считал их людьми несерьезными, недостаточно образованными, многих признавал легкомысленными болтунами. Взгляды их он находил неисторическими, не мог мириться с их восхвалением Древней Руси, с их отрицательным отношением к европейскому образованию и реформе Петра Великого. Хотя Соловьев по своим воззрениям больше подходил к западникам, но у него были точки соприкосновения и со славянофилами. Тогда как западники не придавали никакого значения религии, Соловьев не только дорожил религией вообще, но и православием в частности. В нашей истории православие, по мнению Соловьева, сыграло важную роль: оно могущественно содействовало утверждению самодержавия, оно помешало королевичу польскому Владиславу стать русским царем в 1612 году, оно отняло Малороссию у Польши и дорушило последнюю, собрав всю Восточную Европу в одно целое под именем России. Сравнивая православие с католицизмом и протестантизмом, он безусловно становится на сторону первого. Католицизм, по его мнению, препятствует движению народа вперед, никак не может ужиться с новыми потребностями жизни, а деятельность его духовенства отличается неприятным полицейским характером. О протестантизме же он высказался, следующим образом характеризуя деятельность Лютера в своем курсе новой истории.

“Страстный, увлекающийся, раздраженный борьбою на жизнь и на смерть, Лютер шел все дальше и дальше. Подле законного требования уничтожения светской власти папы, требования самостоятельности национальных церквей, требования брака для духовенства, приобщения под обоими видами (телом и кровью Христовыми) Лютер высказывает сомнения относительно пресуществления, вооружается против седмеричного числа таинств; вооружаясь против наростов, образовавшихся в западной латинской церкви, он стал касаться верований церкви вселенской, и по какому праву? Вселенская церковь утверждает свои верования на вселенских соборах, путем единственно законным; а реформатор общему соглашению противопоставил личное мнение, личный произвол, что вело, вместо очищения церкви, к революции, к анархии. Опасный шаг был сделан. Пользуясь провозглашенной свободой в объяснении Св. Писания, всякий мог объяснять его как ему угодно; авторитет церкви отвергнут; граница между свободой и своеволием не указана. Если, по слабости человеческой природы, авторитет стремится перейти в деспотизм, то, с другой стороны, свобода, отрешившись от авторитета, стремится перейти в своеволие, в анархию, стремится к освобождению человека от всевозможных авторитетов, от всевозможных связей”.

Под этими строками с удовольствием подписались бы Хомяков и Аксаков.

Понятно, что, примкнув к кружку западников, Соловьев не помещал своих статей в славянофильских журналах, но участвовал только в органах прогрессивных, умеренно либеральных. В сороковых годах он работал в “Современнике” и в “Отечественных записках”, в пятидесятых годах – в тех же журналах (до 1857 года) и в “Русском вестнике” (до 1865 года) до тех пор, пока этот журнал не принял особенной, несимпатичной Соловьеву, окраски. С 1868 года он начал работать в “Вестнике Европы”, отдавая свои статьи или в этот журнал, или в специальные издания, избегая органов крайнего направления. Соловьев писал исключительно статьи исторические, в которых не любил уклоняться в сторону и говорить о современности. Только раз он обмолвился следующими фразами, не имевшими прямого отношения к предмету, о котором он писал:

“Настоящее правительство не задерживает свой народ, не видит настоящего народа только в неподвижной массе; оно вызывает из массы лучшие силы и употребляет их на благо народа; оно не боится этих сил, оно в тесном союзе с ними. Чтобы не бояться ничего, правительство должно быть либерально, чтобы поддерживать и развивать в народе жизненные силы, постоянно кропить его живою водою, не допускать в нем застоя, следовательно гниения, не задерживать его в состоянии младенчества, нравственного бессилия, которое в минуту искушения делает его неспособным отразить удар, встретить твердо и спокойно, как прилично мужам, всякое движение, всякую новизну, критически относиться к каждому явлению; народу нужно либеральное, широкое воспитание, чтобы ему не колебаться, не мястись при первом порыве ветра, не восторгаться первым громким и красивым словом, не дурачиться и не бить стекол, как дети, которых долго держали взаперти и вдруг выпустили на свободу. Но либеральное правительство должно быть сильно, и сильно оно тогда, когда привлекает к себе лучшие силы народа, опирается на них; правительство слабое не может проводить либеральных мер спокойно, оно рискует подвергнуть народ тем болезненным припадкам, которые называются революциями, ибо, возбудив, освободив известную силу, надобно и направить ее. Правительство сильное имеет право быть безнаказанно либеральным, и только люди очень близорукие считают нелиберальные правительства сильными, думают, что эту силу они приобрели вследствие нелиберальных мер. Давить и душить очень легкое дело, особенной силы здесь не требуется. Дайте волю слабому ребенку, и сколько хороших вещей он перепортит, перебьет и переломает. Обращаться с вещами безжизненными очень просто; но другие приемы, потруднее и посложнее, требуются при обращении с телом живым, при охранении и развитии жизни” (“История Александра I”, с. 197, 198).

Соловьев говорил сам о себе, что его считали либералом в царствование Николая и консерватором в царствование Александра II. Это совершенно понятно. Соловьев был цельным человеком, имевшим очень твердые, но умеренные убеждения. Мнения, казавшиеся опасными в николаевское время, в шестидесятые годы стали считаться отсталыми сторонниками крайних убеждений, с которыми Соловьев не имел ничего общего. Его могли считать консерватором за его религиозные убеждения, за его уважение к авторитетам, за то, что он, сочувствуя вообще благодетельным реформам Александра II, относился к ним не без критики; но во всяком случае он не сочувствовал крайностям консервативного направления. Соловьева можно, кажется, охарактеризовать теми словами, которые говорит о себе его сослуживец по Академии и старший современник А. В. Никитенко: “Есть прогресс сломя голову и прогресс постепенный. Если бы надо было себя сформулировать одною из тех категорий, на какие принято подразделять политические мнения в Европе, я бы назвал себя умеренным прогрессистом. Я худо верю в те учения, которые обещают обществу беспрерывное счастье и усовершенствование, но верю в необходимость для человеческого развития, на всякой степени которого для него воздвигается известная мера благ с неизбежной примесью известных зол. Верю, что не идти путем этого развития – значит противиться закону природы и подвергаться произвольно таким опасностям и бедствиям, которых избежать есть долг разумного существа. Как природа испытывает перемены времени года и с каждой переменой производит новые существа и новые явления, не выходя из общей сферы, определяющей ее деятельность, так и человечество не может оставаться неподвижным и должно раскрывать в исторической последовательности те силы, какие составляют его содержание” (“Дневник” Никитенко, т. II, с. 77).

Сергей Михайлович Соловьев был преимущественно и прежде всего человеком долга, свято исполнявшим свои обязанности. Этим объясняется весь образ его жизни. Своей главной обязанностью он считал служение государству, а также и своему семейству. Служение государству он исполнил двояко: с одной стороны, занимая кафедру, с другой – работая над “Историей России…”. Соловьев известен был как самый аккуратный профессор во всем университете. Он не только не позволял себе пропускать лекций даже при легком нездоровье или в дни каких-нибудь семейных праздников, но и никогда не опаздывал на лекции, всегда входил в аудиторию в четверть назначенного часа минута в минуту, так что студенты проверяли часы по началу соловьевских лекций. Имея тридцать лет от роду, Соловьев задался целью написать подробную историю России и этой цели посвятил тридцать лет своей жизни, рассчитывая отдохнуть по окончании своего труда. Он не дожил до этой счастливой минуты, и отдохнуть ему не пришлось. Жизнь его была жизнью труженика, жизнью отшельника, совершавшего трудный подвиг в своей одинокой келье, откуда он выходил только для обеда или вечернего чаепития. Чтобы выпускать ежегодно том “Истории России…”, читать несколько лекций в неделю, исполнять при этом посторонние служебные обязанности, писать журнальные статьи, необходимо было работать постоянно, без устали, необходимо было очень точно соразмерять свое время, и Соловьев, этот чисто русский человек, вел образ жизни аккуратный до педантизма, похожий скорее на образ жизни немецкого ученого. Он вставал в шесть часов и, выпив полбутылки сельтерской воды, принимался за работу; ровно в девять часов он пил утренний чай, в десять часов выходил из дому и возвращался в половине четвертого; в это время он или читал лекции, или работал в архиве, или исправлял другие служебные обязанности. В четыре часа Соловьев обедал и после обеда опять работал до вечернего чая, то есть до девяти часов. После обеда он позволял себе отдыхать; отдых заключался в том, что он занимался легким чтением, но романов не читал, а любил географические сочинения, преимущественно путешествия. В одиннадцать часов он неизменно ложился спать и спал всего семь часов в сутки.

Летом Соловьев гулял по несколько часов, но все-таки трудился почти столько же, как зимой, и только мечтал по окончании своего капитального труда предпринять путешествие по России. Как он отдыхал на подмосковных дачах, видно из следующего рассказа А. Д. Галахова: “Несколько лет сряду вакационное время (три месяца) проводил я в одной из прекрасных окрестностей Москвы, в селе Покровском, принадлежавшем Глебову-Стрешневу. Рядом с нашей дачей помещалось почтенное, всеми уважаемое семейство Сергея Михайловича Соловьева. По трудолюбию, неизменности в распределении времени для своих работ и точности их исполнения Сергей Михайлович мог служить образцом. Все удивлялись ему, но никто не мог сравняться с ним в этом отношении. Отсутствие аккуратности, постоянства в делах было в большинстве случаев ахиллесовой пятой москвича; у него же, сказать без преувеличения, ни минуты не пропадало напрасно. Вот как он проводил шесть рабочих дней в неделю: в восемь часов утра, еще до чаю, он отправлялся иногда один, но большей частью с супругой, через помещичий сад в рощу, по так называемой Елизаветинской дорожке, в конце которой стояла скамейка. Он садился на эту скамейку, вынимал из кармана номер “Московских ведомостей”, доставленный ему накануне, но не прочитанный тотчас по доставке, так как это чтение оторвало бы его от более серьезного занятия; чтение газеты как легкое дело соединялось с прогулкой, делом приятным. Обратный путь совершался по той же дорожке. Ровно в девять часов он пил чай, а затем отправлялся в мезонин, где и запирался, именно запирался, погружаясь в работу до завтрака, а после завтрака – до обеда. Никто в эти часы не беспокоил его, вход воспрещался всем без исключения. Близкие знакомые нередко удивлялись такому ригоризму, даже подсмеивались над ним. Иногда они спрашивали дочку его (в то время шестилетнюю): “Верочка, сколько раз ты была у папаши в кабинете?” – “Ни разу”,– отвечала она. Конечно, очень немного таких отцов, которые запретили бы детям входить в свою рабочую комнату; но, с другой стороны, еще меньше таких, которые оставили бы после себя двадцать девять томов отечественной истории и томов десять, если не более, других ученых трудов. Воскресный день был для нашего историка истинной субботой, то есть покоем. Утром он ходил к обедне со своим семейством, а затем освобождал себя от всяких занятий и проводил время в кругу близких людей, преимущественно товарищей по университету, приезжавших к нему на обед и остававшихся до позднего вечера. Почти каждое воскресенье бывали у него Ешевский, Н. А. Попов, Кетчер, В. Ф. Корш, Дмитриев, Забелин, Афанасьев и многие другие. Все и всегда находились в самом приятном, веселом расположении духа. Говор и хохот почти не умолкали. Сам хозяин подавал пример своим искренним, задушевным, почти что детским смехом, который был свойствен москвичам того времени. А если завязывался спор, то уж это был спор на славу, громкий, жаркий и продолжительный” (“Исторический вестник”, 1892, № 2).

Рассказ Галахова относится к самому началу шестидесятых годов, но образ жизни Соловьева не менялся до самой смерти.

Нужна железная воля, чтобы, подобно Соловьеву, всецело посвятить себя служению науке; нужно быть сильным духом, чтобы в молодые годы побороть в себе телесные инстинкты, не позволять себе никаких увлечений, ни малейшего отступления от предначертанной себе суровой программы. Он жил исключительно в своей работе, в области своих мыслей, не позволял себе почти никаких развлечений. К своим знакомым он ходил только с праздничными визитами и посещал их по вечерам в очень редких, исключительных случаях. Для близких людей дом его был открыт раз в неделю, по пятницам, и тут он был радушным и любезным хозяином, не позволявшим, однако, гостям засиживаться слишком долго, потому что это нарушило бы его обычный образ жизни и завтрашний трудовой день. Развлечения он позволял себе исключительно по субботам: в этот день он обедал в английском клубе и после обеда отправлялся в итальянскую оперу, где наслаждался музыкой и пением, которое очень любил.

Отшельник, посвятивший себя науке, не может не быть серьезен и даже суров. Серьезное отношение к жизни и к своей обязанности сказывалось и во внешности Соловьева. Он был очень сосредоточен, малообщителен, не любил болтовни о пустяках. Это не мешало ему по временам, особенно в молодости, добродушно подшучивать над своими знакомыми. Любимой его шуткой было писать записки на старинном русском языке, которым он владел в совершенстве. Во время празднества после диспута К. С. Аксакова (это было в 1847 году) Соловьев прочитал сочиненное им сказание о том, как славяне, то есть славянофилы, ездили жениться, написанное по поводу помолвки одного из славянофилов Панова, и этим вызвал всеобщий смех. Несколько суровое обращение Соловьева со студентами и детьми объясняется тем, что он высоко ставил авторитет родительской власти и профессорского звания и, сам подчиняясь авторитетам, требовал, чтобы и ему подчинялись. Но под суровой оболочкой скрывалось отзывчивое, любящее сердце, сердце человека, всегда готового помочь своему ближнему в беде.

Соловьев не мог действовать иначе, не входя в противоречие со своими убеждениями. Как человек глубоко верующий он был всем сердцем предан христианству, религии любви и всепрощения. Религия играла в его жизни большую роль; в тяжелые минуты его поддерживала искренняя вера во всемогущего Бога. Он был человеком не только религиозным, но и набожным. Придавая значение обрядам как внешним формам, выражающим внутреннее содержание, он по воскресеньям и большим праздникам всегда ходил в церковь, ежегодно исповедовался и причащался.

Когда смотришь на полку, уставленную двадцатью девятью томами “Истории России с древнейших времен”, когда видишь, что этой полки не хватило бы, если бы собрать все его сочинения, то невольно удивляешься упорному трудолюбию, великому таланту, могучей воле этого редкого у нас ученого. Никогда не забудет его имя читающая публика, никогда не забудется оно в стенах университетов. Профессора с благодарностью будут вспоминать Сергея Михайловича Соловьева, они будут указывать студентам на великого труженика, на завет, оставленный нам его светлой личностью: способствовать прогрессу, любить правду, стремиться к добру и к истине.

Непосильный труд сломил крепкую натуру Соловьева, не позволив ему дожить до шестидесяти лет. Сергей Михайлович Соловьев скончался вследствие общего истощения (болезни печени и сердца) 4 октября 1879 года; прах его покоится на кладбище московского Девичьего монастыря.