Аэлита. Новая волна: Фантастические повести и рассказы

Безродный Иван Витальевич

Бархатов Юрий Валерьевич

Гумеров Альберт

Фильчаков Владимир Александрович

Меро Михаил

Данихнов Владимир Борисович

Тивирский Алекс

Гарридо Алекс

Мушинский Олег

Силин Владислав Анатольевич

Максименко Андрей

Сиромолот Юлия Семеновна

Шорин Дэн

Томах Татьяна Владимировна

Якименко Константин Николаевич

Григорьев Кирилл Юрьевич

Ракитина Екатерина

Головчанский Григорий

Михайлов Валерий

Трищенко Сергей Александрович

Митура Арни

Долинго Борис Анатольевич

Пермяков Евгений Александрович

ПРОБЛЕМЫ НЕЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ

 

 

Алекс Тивирский

Заповедник

Привычная толчея городского транспорта. Сотни примелькавшихся лиц. Годы мы ездим так — на работу, с работы. Знаем траекторию друг друга. Этот выйдет здесь, на следующей войдет курносая студентка. А следом — старушенция в развалившихся кедах (кто-то из внуков отдал?). Она таскает эту обувку уже года полтора. И вечные колготы плюс неопрятный платок. И слезящиеся глаза. Рядом примостится мужик — в деловом костюме, но воняет, как грузчик. Ему выходить через две — сразу подойдет к киоску, купит газету, уткнется в спортивную колонку. Дальше я не увижу — в серебряный вагон хлынет толпа. И «томно» задышит в затылок смазливая блондинка (дешевые духи, ядовито-сиреневая помада, затертая сумка). А сопливый мальчишка будет снова лепить кусочек розовой жвачки на сиденье. И кто-то обязательно сядет на этот размазанный кругляшек. Ругнется, попытается отодрать прилипшую намертво сладкую резину…

Иногда в вагоне появляется Кто-то Из Них. Неизменно в очках. Глазеет на нас, хлопая себя по груди — не то восторг, не то недоумение. Поди Их разбери.

Лет пять назад появились у нас. Братья по разуму, чтоб им… Приняли нас в какой-то «галактический союз» — а толку? Мы все равно так и останемся на своей планете. Нас не выпускают. Каждый день сотни, да что там — тысячи звездолетов приземляются и взлетают. Из разных миров. А нам туда хода нет. «Нельзя, — говорят. — У вас тут заповедник. А у нас там дикая жизнь».

Как же, «заповедник». Нашли себе цивилизацию, не тронутую высокими технологиями жизни, и теперь глазеют на нас. Как на дикарей. А очки зачем? Да кто знает? Много слухов ходит. Одни говорят — солнце у нас слишком яркое. Другие думают — это Они так защищаются от местных микробов. Сделали, мол, себе защитные поля и вмонтировали в стекла, чтобы наше сознание не корежить тем фактом, что заразные мы все поголовно. А в очках вроде бы прилично.

Нам не дают это чудо техники. Много чего дали — сотни полезных технологий. Даже летучие вагоны, на которых я теперь домой за считанные минуты добираюсь. Лекарства — любые. Стоит нам только заикнуться — сразу тонны медикаментов. Приборов. Их долбаные специалисты обучают наших, как этим добром пользоваться.

Даже оружие — и то привозят! У Них кое-где настоящие звездные войны бушуют — таких пушек навезли, изверги галактические, уму непостижимо. А очки — ни в какую.

И всегда, что бы где ни заваривалось, поганцы эти инопланетные — тут как тут. Наблюдают.

Смотрят, как мы убиваем друг друга. А потом лечим или восстанавливаем. Их же методами.

Сволочи! Ненавижу их.

Не-на-ви-жу!!!

И Они это знают, чувствуют. Морды свои очкастые от меня воротят.

Еду на работу — обозреваю заспанные рожи. Еду домой — морды те же, но уже усталые. Нормальная фаза проходит где-то когда-то. Только мне ее не видно.

А дома? У подъезда днем и ночью сидит дедулька в залатанном жилете. Сосед с третьего. Целый день в обнимку с радио. Только меня увидит — сразу новости футбола, политики и криминала. Осчастливит двадцатиминутной лекцией и заткнется.

Дверь грохочет, немытое окно цедит мутный свет, грязные ступени — третья с трещиной, почтовые ящики. Все на месте. Ненавижу.

У лифта, как всегда поддатый да измятый, жилец из квартиры с васильковой дверью. Жена покрасила. Чтобы он отличал во что ломиться хоть по цвету. Я прихожу — этот уже нализался. Сидит, пьянь, ждет, когда кто-то лифт вызовет. Сам не помнит, на каком этаже живет. А ползти вверх и искать — лень. Или сил нет.

И так каждый день. Иногда разнообразие в виде соседской кошки, пригревшейся на нашем коврике. Зараза, орет шибко, если ее с лестницы спустить. Но если в окно выкинуть — меньше слышно. Хорошо, ученая стала: как видит меня — удирает.

Возвращаясь к себе, первым делом иду на кухню. Голоден я. Готовит моя неплохо. Но раковина часто полна грязной посуды… Тоже мне, хозяйка… Может, снова ее «поучить»? Помогло ведь в прошлый раз. Вон, еда в холодильнике теперь всегда есть.

И зачем я на ней женился? Впрочем, когда женился, знал зачем. Это после увольнения она изменилась. Выдра зачуханная. Сидит себе на чердаке весь день, солнца не видит. Совсем в вампира превратилась — только по вечерам спускается вниз. Забирался я как-то к ней на чердак, смотрел, что она делает. Идиотка, лучше бы хозяйством занялась, а то ерунду несусветную рисует. Не умеет, а малякает целыми днями. Какие-то фигурки искореженные, рахитичные лошади да больные, битые плесенью пейзажики. Я осторожно намекнул: «не в свое дело полезла», а она разревелась. Двое суток со своего чердака не слазила. Потом я немного напомнил ей о дисциплине. Ну, пришлось, конечно, свозить эту чокнутую в больницу, пару ребер срастить. Но на мои же деньги. Сам заработал, сам и потратить могу.

Зато она теперь каждый вечер спускается. Исправно сидит возле меня часок-другой. Потом — постель. Если мне хочется, конечно. Дальше — не знаю. Может, она спит рядом до утра. А может, снова на свой чердак забирается. Мне без разницы. Мне утром на работу. Некогда о таких мелочах думать…

Поначалу хотел я развестись, а потом решил — ну ее. Снова искать бабу? Они же все одинаковые.

Вон, фифа-бухгалтерша — почти дистрофичка. Ножки тонкие, каблуки-иголки. Движется тебе навстречу — ну чисто конструкция из проволоки.

Только прическа как-то спасает положение. Заглянул однажды к худорбе этой на чай. Ну ничего, постанывает она профессионально. А все остальное — фигушки. Не накормит, пивка не выкатит. Даже поговорить с ней толком невозможно. Так что к бухгалтерше я наведываюсь, если уж совсем припрет.

А образина с первого этажа? Та, от которой муж сбежал и оставил с тремя детишками? Мимо ее двери проходишь — слюной ведь изойти можно — до того вкусно пахнет! И пироги, и борщи, и жаркое!.. Но эту расплывшуюся рыхлятину даже в темной подворотне зажать нельзя. Импотентом станешь.

Как-то забрел я к ней — сумку какую-то помог донести. Она меня булочками угостила. Вкусными. Ну, хотел я отблагодарить ее, как сам понимаю. Она же два года без мужика… Шарахнулась в сторону. Пришибленная клуша…

Оно и к лучшему — до сих пор не понимаю, что на меня нашло?

Нет уж, мне моей идиотки зачуханной хватит.

Захочется хорошо ночку провести — сниму кого-то. А моя выдра хоть и не фигуриста, зато воспитанию поддается. Стирает, полы моет иногда — и ладно. Пусть сидит на своем чердаке. Что она там делает — мне без разницы. Туда я года полтора не поднимался. Зачем?

Так и живем: она — сама по себе, я — сам по себе.

Скука. Дом-работа. Работа-дом. Рожи. Очкастые инопланетчики.

Каждый день.

Только одна радость осталась. Книги.

Я много читаю. Запоем. Не глядя на названия и имена авторов.

Но по большей части фантастику. Не ту, где про звездолеты — этого добра я насмотрелся. А ту, где про другие реальности — параллельные, перпендикулярные, еще фиг знает какие…

И так ведь хочется закрыть глаза и оказаться там, в мире, о котором читаешь!

Чтобы острый меч в руках.

Быстрый конь.

Бескрайняя степь, покрытая рубиново-алыми маками.

Или ромашками. Или… неважно — но чтобы до горизонта.

И дожди, сверкающие миллионами алмазных капель.

Медово-золотые горы.

Или…

Да что говорить?! Кому? Этому сброду? Вон их сколько — шатаются вокруг, в свои заботки мелкие погружены. Не думают, что где-то может быть столько прекрасного. Ну и пусть гниют, опутанные рутиной, пусть.

А я — не такой…

Серебристый вагон умчался, унес моих попутчиков. Дальше мне идти пешком. И думать, что этот день будет таким же, как и все те, прежние — прожитые и забытые.

Сворачиваю к дому…

…и едва не задыхаюсь.

Вот это удача!

Невероятная!

Единственная технология, которую так и не подарили людям, обиженно поблескивала в траве. Я огляделся — не наблюдает ли кто? Быстро поднял очки и сунул их в карман. Пусть торчит дужка — так и надо. Нормальный гражданин идет по улице и в кармане у него самый обычный предмет. Стилизованный под эту недосягаемую штучку, но ничего особенного.

Главное — не привлекать внимание. Идти спокойно.

А хотелось быстрее оказаться дома, надеть очки и… Что увидеть? Что? Перехожу на бег. От нетерпения. Это же надо! Я — обладатель тайны! Самой заветной, самой желанной тайны на Земле!

Не верится.

Стоп! Балбес! Ведь меня могут вести спецслужбы, войду в подъезд — возьмут, тепленького. И не то жалко, что возьмут, а то, что я в руках это чудо инопланетное держал, да не глянул ни разу.

Нет уж! Пошли вы все. Кто нашел, тот и пользуется, — и водружаю очки на нос.

Смотрю вокруг — так обидно! Ничего не изменилось, ничего! Все, как было — и деревья, и дома… Дорога, машины стоят… мячик забытый лежит… А вдруг нужно быть неземлянином, чтобы увидеть?

Вот и дом мой. И сосед-сморчок с третьего сидит — сейчас начнет про политику… Может, удастся пробежать мимо? Чтобы он не заметил? Кажется, задремал старикан. Или задумался…

Вокруг него кружат мухи, мотыльки, жуки… Синяя с оранжевым бородавчатая жаба пристроилась на приемнике — улыбается зубато… земноводное с зубами? Сдергиваю очки — нет ничего. Один старик сидит, задумался, под ноги глядит… А смотрю через стекла — они снова тут. Носятся, мельтешат… Зеленая навозная муха — жирная, с заплывшими глазами и толстыми пальцами на лапках… Стоп! Это же муха? Вроде бы… но почему-то напоминает крикливую бабенцию: раз в три-четыре месяца эта неопрятная мымра появляется в нашем подъезде и исчезает в квартире на третьем этаже. Иногда с ней приходит мужчина — рыхлый, точно разварившийся пельмень. Э… да вот же он — не то трутень с надорванным крылом, не то дистрофичный шмель, измазанный сажей. Ему тяжко летать, он постоянно шлепается в пыль, замирает, снова взлетает в попытке догнать супругу — и опять падает… И юркий мотылек с золотистыми крылышками тут же, порхает, попискивает восторженно: «Деда, а деда, расскажи еще про фею из добрых писем и чудовище в дымоходе!» И зеленая муха тотчас бросается ястребом, жужжит: «Не смейте ребенку глупостями голову забивать — дети должны расти прагматиками и реалистами».

Назойливым хором звенят кузнечики и грохочут цикады, словно две тысячи кастаньет. А жаба на приемнике то и дело хватает насекомых скользким языком, жует и выплевывает… И у каждой букашки — лицо человеческое. Маленькое, искореженное, но человеческое. И все звенят, дребезжат, кричат, плачут, просят, умоляют… а потом — срываются и уносятся… Жаба ковыляет вслед.

И старик остается один.

В ти-ши-не…

А вокруг — поле гладкое, белое… Мертвое.

И прорастает, вскормленное беззвучием, дерево. Из крови. Пульсирует ствол, перегоняя алую жидкость. Листья-капли набухают на ветках, срываются зловещим дождем. Но ни плеска, ни шороха, ни приглушенного звона…

Только всхлипывает приемник, словно устал кричать, изгоняя одиночество.

…Внезапно я понимаю, что старик смотрит на меня — испуганно-удивленно.

— Что с вами? Плохо?

— Нет, все в порядке.

Разворачиваюсь и ухожу. Нет, убегаю, спасаюсь от видения. А сердце забывает о ритме, сбивается, сволочь. Пора менять этот кусок мяса на хороший инопланетный «метроном». Пока не поздно…

Стою, прижавшись к стене, восстанавливаю дыхание. И думаю: надо бы выбросить эти очки.

По лестнице спускается клуша-разведенка. Шла бы дальше, видеть ее не могу. Но нет — останавливается, почту проверяет, роется в ящике, словно какой-то безмозглый идиот мог прислать ей любовное письмо или чек на миллион… Юбка с пятном на заднице — не смотрела, что ли, дура, в зеркало перед выходом?

Свет через мутное оконце проникает в подъезд, падает на ее рожу. Нет, нужно запретить бабам с такими лицами ходить по улицам. Глазки маленькие, блеклые, ресниц нет — выгорели? Или спалила, наклоняясь над своими кастрюлями? Кожа дряблая, серая. А прическа!!! Запущенный газон, а не прическа. Волосы торчат в разные стороны, словно банку клея на голову ей вылили да подвесили вниз башкой на целую ночь. И эти непонятные нитки, тянущиеся из головы, — цветные, толстые, тонкие — вьются, рассыпаются по плечам, спускаются на пол. Разрастаются, ложатся на ступеньки, сплетаются… узорами. Кружевами. Рисунками неземной красоты. Огонь, снежинки, кристаллы. И бисеринки по ним — светящиеся или матовые. Одни смеются, скачут по нитям солнечными зайчиками. Другие — лежат кляксами.

И нет ни подъезда, ни лестницы, ни почтового ящика: весь мир — узоры, переплетения, узелки, бусинки…

От меня тоже тянется ниточка. Серая, тонкая. Вплетается в кружево, петляет, рисует нехитрые завитки и… обрывается. Только узелок не дает моей нитке покинуть узор…

Кружевной мир покачивается, переливаясь, и расплывается. Громыхнула дверь, выпустив толстуху.

Осталась лестница, почтовый ящик, ступени — третья с трещиной, мутноватое окно.

И я…

Спотыкаясь, бреду к лифту. Пьянь тут как тут — приклеенный. Нет, не хочу смотреть на него, очки долой! Но никак не сорвать их с лица — словно приросли, проклятые! Глаза бы закрыть, да я не успеваю.

Погружаюсь…

Склянки, бутылки вокруг — шагу не ступить. Ни неба, ни земли не видно. Надломленные солнечные лучи бьются в осколках, и умирает раздробленное светило…

Оглядываюсь — что в этом сосуде? Парты, крошечные парты, вырастают. Появляются стены, училка в затасканном костюме брезгливо морщится, глядя на стоящего у доски…

В другой бутыли что-то липкое и грязное копошится, бранится… мерзость.

В третьей, четвертой да еще в добром десятке — кривляющиеся рыла, корчащиеся в судорогах тела. Силуэты растворяются в булькающей жиже, расползаются дымом цвета гнили. Мимолетные. Неизменно отвратительные…

Вот еще одна стекляшка. Но не просто мутный сосуд, в котором что-то было, да исчезло. Там внутри мерцание, свет, разноцветные переливы. Приближаюсь, вглядываюсь… Девушка бежит по полю. Вплетенной в ее кудри лентой играет ветер, а вокруг маки и ромашки — до самого горизонта… почти как в моих мечтах. И кажется — вот сейчас юная незнакомка взмахнет крыльями, взлетит птицей, забыв на траве васильковую ленту, и потеряется в небе. Догнать бы ее и никогда не выпускать из рук. Но она — маленькая фигурка в стеклянной бутылке — недосягаема…

Ни для меня, ни для пьянчуги, лежащего в луже собственной мочи.

И знать бы еще, зачем его стерва-жена покрасила дверь в такой цвет? Васильковый…

Вызываю лифт, жду, когда нетрезвеющий сосед заползет внутрь. Он поглядывает на меня удивленно: хоть и пьян вдрызг, а сообразил, что я сегодня не сказал ему «поживее, вонючка»…

Не смотри на меня так. Я скажу. В другой раз.

Вот и моя квартира. А сердце колотится. Как у всех — слева. Отбивает гимн асимметрии… крикнуть бы ему «заткнись!», да не могу. Увы.

Ключ никак не войдет в замок, и я в ярости колочу ногой по двери — сговорились! Кошка, лакомившаяся у мусоропровода тухлой головой селедки, опасливо косится на меня и удирает вниз. Предусмотрительная дрянь. Ничего, попадется она мне еще… А дверь не поддается. И никак не слиться с долгожданным «я дома» — последний шаг, шажок крохотный остался, а его не пройти. Ломаю ключ в замке, колочу в дверь — никакой реакции. Снова лахудра моя заперлась на чердаке, сидит в наушниках и слушает свои тупые баллады на языке, которого не понимает. Дура! Дура!!! Открой! Муж пришел!!!

Не слышит…

Я б… да сейчас… да эту проклятущую деревяшку… ногой… чтоб ее… и…

Но дверь отворяется сама. Не заперта была.

Идиотка, снова забыла закрыть на замок.

Ну да черт с ней, сегодня прощаю.

Хлопаю створкой, матерюсь погромче — хозяин я или нет?! Сейчас прибежит моя «ненаглядная» и получит за то, что не открыла вовремя.

Странно. Не идет. Чем она там занимается? Опять малюет, ненормальная. Убью…

Сказал же ей вчера: когда я возвращаюсь домой, ты — чистая, накрашенная, в красивой одежде — должна сидеть и ждать. И тогда у тебя будет все.

Поднимаюсь на чердак — пусто. Нет ее. Но убрано, весь хлам разложен по полочкам и коробкам. Чисто.

Так-так… и обед есть, и посуда вымыта.

Хо-ро-шо! Значит, лахудра моя за ум взялась, поняла, наконец-то, что дурью страдала. Здорово! Значит, правильно в книженции написано: надо ставить перед женщиной цель и добиваться, чтобы выполнялось. Ну, моя-то знает: у меня «добиваться» и «добивать» — синонимы.

Да вот и она сама — дрыхнет на диванчике. Расфуфыренная, даже туфли новые натянула! Чудеса! Все-таки хороший я учитель, действуют мои слова на убогих. Ладно, спи, идиотка, спи… чучело мое недобитое. А я посмотрю пока — что там у тебя за рычажок такой западающий в башке. Буду знать — дергать будет удобнее…

Ну-ка, инопланетная технология, давай показывай, раз уж не избавиться мне от тебя никак.

Странно. Ничего не меняется. Почти. Только стало черно-белым. Может, звезданулись очки, пока я в дверь-то ломился? И выдра моя неизвестно куда делась. Нет ее! Но ведь только что тут лежала, на диване!

Эй! Отзовись!!

Заглядываю на кухню. И попадаю в ловушку. Металлические монстры тянутся ко мне, хватают, бьют головой о холодильник, топят в раковине, полной мутной воды… выдираюсь, бегу по коридору. Врываюсь в спальню. А тут все бесцветное. Окон нет. Потолка — тоже нет… над головой серое марево — то ли небо, то ли безнадежность. Только углы исчезающими линиями рвутся ввысь.

Четыре угольных штриха. Как четыре копья. И кажется, вверху венчают их чьи-то обрубленные головы… На месте кровати — пропасть. В такую если упасть… нет, лучше не падать. Ведь там, внизу, живет чудовище. Оно не сожрет тебя и не выпьет твою кровь. И даже не покусает. Просто будет рядом. Всегда. А ты будешь умирать под его диктовку. Сам себе вырвешь сердце. Вставишь вместо глаз зеркальные осколки. Сломаешь крылья и гвоздями прибьешь пальцы к земле. Твои мечты вытекут из ран, смешаются с грязью. А чудище станет наблюдать. Без радости. Без наслаждения. Без любопытства. Но не позволит тебе отступить от плана — все должно быть, как оно желает…

Не дышу, отступаю от края пропасти…

Бегу на чердак — где-то же должна быть моя лахудра — пусть объяснит, что происходит! Несусь по лестнице, а ступеньки под ногами не скрипят — поют. И словно помогают мне быстрее подняться. И на душе становится легко…

Ну же! Ты должна быть тут!

Вбегаю и…

…лечу…

Нет, не падаю. Но несет меня куда-то — и не разобрать направления.

Мир взрывается красками. Цветами, звуками, огнями и смехом. Хочется радоваться, веселиться — отныне и бесконечно. И не сметь грустить! Здесь нет места темному. Здесь не приживется печаль.

Вы ждали меня, дивные создания? Это ликование — в честь меня?

Но кто вы?

Изумрудные птицы, на чьих крыльях сверкает золото.

Длинноухие четвероножки, плетущие из травы чудные домики.

Двуглавые гиганты-онги, изрыгающие пламя.

Юркие крохотные лелиоки с волшебными голосами.

Пышнохвостые теми ноги и кружевные семжальки.

Шигоры, зунзуни и гуоры. Бежионы. Амевии…

Сколько вас! И почему я знаю ваши имена?

Почему здесь и солнце, и дождь, и снег, и ночь, и лето — одновременно? И падают листья, червленые-золоченые. И рвутся на волю тонкие зеленые травинки…

А воздух прозрачный, и видно далеко. Но не понять — город вокруг или лес… И строения, сросшиеся с деревьями — перекрученные, выпускающие ветки и корни.

А вот и мое чучело. Сидит на полянке.

Странно, я думал, она будет этакой волшебной феей. Красавицей. У которой вьются волосы, длинные ресницы обрамляют глаза, шуршат складки на платье, трепещут на ветру прозрачные накидки… Но нет ничего. Она такая же зачуханная выдра: свитер заляпан краской, драные джинсы. Жидкий хвостик торчит на макушке. Все, как наяву… только она светится. Улыбается. Смеется. Я давно не видел ее такой… полной жизни.

Она оборачивается и замечает меня — незваного гостя. Смотрит пристально… всего мгновение. Или целую вечность. Разглядывает, словно не узнает…

И растворяется. А мир вокруг трескается, осыпается искрящейся пылью. Вот улетают птицы, а деревья пожирает неизвестная точка схода… та, из которой растет перспектива… Я остаюсь наедине с осиротевшей геометрией. И мне больше нечего ждать.

Нечего…

Закрываю лицо руками, не в силах смотреть. И лишь тогда понимаю, что последние произнесенные слова еще звенят в воздухе.

— …ухожу от тебя…

Уходит…

Нет, ушла! Уже ушла.

Почему же я не радуюсь? Ведь несколько минут назад я не ощутил бы ни капли сожаления. А теперь кажется, что потеряно так много… Но ведь я просто посмотрел на нее… внимательно. Всего лишь!

Что ж это такое? Неужели очки эти нас наизнанку выворачивают? Выпускают закованное в душу — и хорошее, и плохое.

Люди, живущие рядом. Как же так? Вы все оказались не такими, как снаружи. Обман… вместо серого однородно-вязкого вас наполняли цвета, краски, чувства…

А что со мной? Если посмотреть на меня — кто живет там, внутри? Я знаю или не знаю? Это так легко проверить.

Нужно только подойти к зеркалу, взглянуть на свое отражение.

И…

— нЕльзяаАааааа, — шелестит над ухом, и чья-то рука осторожно избавляет меня от недавней находки.

Существо в темном балахоне стоит рядом. Не понять, как оно здесь оказалось. И когда. Кто-то Из Них. Понятно зачем — это должно было случиться…

И что дальше?

— Ну, мне известна ваша «страшная тайна». Теперь вы меня убьете?

Пришелец смотрит на меня укоризненно. Словно я сказал невероятную глупость.

— тебЯа нЕ наАаадДо уБиивАать, — произнесло существо, слегка склонив голову. — По-ЗднОоооооо…

Оно бережно прячет в футляр очки. Потом на миг замирает — и слегка преображается: становится выше, худее… чуть больше похожим на человека.

— Извиняюсь. Я не имею права оставлять это, — объясняет мне, как неразумному младенцу. — Вам нельзя даже знать об этой технологии.

— Почему?!

— Сначала вы разучитесь мечтать, быть разными. Как мы разучились… — мой гость произнес это печально. И мне показалось, что я разговариваю с женщиной. — После будете часами смотреть в зеркала и ждать появления удивительного и неповторимого. Того, что недоступно другим. А в итоге растеряете все… все до последней капельки… Мы не можем этого допустить. Вы для нас заповедник. Напоминание о том, какими раньше были все расы в галактике.

Существо продолжает говорить. Что-то правильно-нудное. Про то, что мы должны уметь видеть друг друга, не пользуясь невероятными технологиями. Про то, что все сокрыто в нас самих. И никакое стекло не подарит нам ничего нового. И не отнимет.

Но я уже не слушаю. Плетусь на кухню. Не знаю зачем. Наверное, чтобы не слышать эту инопланетную болтовню… Тупо пялюсь на холодильник. На вмятину в дверце… вспоминаю, как моя выдра осела на пол, держась за разбитую голову. А кровь, просачиваясь меж пальцев, капала на пол… За что я ее тогда?

И прежде, и после, не однажды — за что?? Но она никогда не плакала при мне.

Ни разу… А я ни разу не просил у нее прощения.

Вот они мы какие — заповедные. Глядите на нас. Восхищайтесь. Ужасайтесь.

Или не смотрите. Закрывайте глаза, чтобы не видеть…

Я знаю, почему Любой Из Них постарается от меня отвернуться… и почему моя зачуханная идиотка никогда не вернется.

Знаю.

У меня же были эти вожделенные инопланетные очки. И я смотрел на свое отражение. Пусть всего одну секунду. Или меньше.

Но я помню увиденное в зеркале…

Хадера, Израиль

 

Алекс Гарридо

Кукла

Сколько себя помнил, он мастерил кукол — из любого добра, что ни попадет под руку. Не постоянно, но рывками, запоями. Они не задерживались дома, расходясь по друзьям. Изредка он делал куклу в подарок специально — с такими легче было расставаться. Те же, что оставались в доме, какое-то время нежно любимые висели на стене, приколотые к обоям швейными булавками, потом оказывались заброшенными в небрежении в дальнем шкафу, нижнем ящике стола, застревали между папками и старыми журналами в секретере.

Ему советовали делать кукол на продажу — он соглашался, но так и не смог. Ему казалось, что они слишком наспех сделаны. Не так, как делают кукол на продажу, а как рисуют набросок, торопясь уловить ускользающую жизнь, которую легче передать малым количеством точных штрихов, чем подробным выписыванием деталей.

Но ему говорили, что его куклы прекрасны. Что они — не просто так.

Он и верил и не верил, зная, как небрежно приметаны с изнанки все детали, зная, что, если отвести шерстяные нити, изображающие волосы, от лица «манюни», станут видны узелки и стежки, да еще черными нитками, потому что белая катушка в момент вдохновения оказалась черт-те где, видимо в другой комнате или, может быть, на кухне — кто б ее искал?

Ни выкроек, ни прикидок заранее — никогда. Он ловил жизнь непосредственно из лоскутов, протягивая их между пальцами, укладывая так и эдак, резал криво, стегал широко, наскоро пряча неровные края и подтягивая стежками то, что торчало не на месте. Глаза он делал из круглых черных блесток. Этого добра у него было много: когда-то ими была обшита повязка на голову, ее еще мать мастера носила в молодости. В детстве ему досталось за распотрошенную просто так повязку. Под плотной чешуей зеркально-черных блесток оказалась капроновая сеточка. Это было давно. Потом блестки пригодились ему — он покупал другие, но с новыми, купленными в магазине, ничего не вышло. Манюни получались только с теми, старенькими, покрытыми по уже затускневшей поверхности тоненькими трещинками.

Мастер пришивал глаз черной ниткой, несколькими стежками-лучиками, и они вдруг оказывались распахнутыми ресницами вокруг блестящего зрачка. Рот мастер делал по-разному. Иногда даже просто подрисовывал фломастером улыбку, а то пришивал одну под другой две красные бисеринки — получались прелестные губки бантиком. Брови мог нарисовать, мог и вышить. Волосы нарезал из шерстяной пряжи и прядь за прядью пришивал к затылку. Мог оставить свободно болтаться по сторонам манюниного лица, мог с помощью ниток закрепить в умопомрачительной прическе. Пряжу выискивал в секондах — разрозненные моточки самых неожиданных цветов, и стоят совсем дешево. По секондам же — в ящиках с откровенным тряпьем — собирал лоскуты. Для того чтобы наряжать своих манюнь, выманивал и выклянчивал вышедшую из моды бижутерию у всех подруг и подружек. Как-то так из ничего собиралась красавица-манюня. Отдавая в хорошие руки, он целовал ее и наказывал вести себя хорошо и принести удачу в новый дом.

Еще он делал арлекинов и пьеро, ангелов, принцев в кольчуге, связанной на спицах из тонкой медной проволоки.

И однажды он сделал Каспера.

Каспер был набит обрезками ажурных колготок тогдашней подруги мастера, и от этого натура его была нежной, ранимой и художественной. Это сразу было заметно по взгляду его широко расставленных глаз, которые мастер наметил двумя перекрещенными стежками черного шелка. Алым шелком он вышил Касперу застенчивую улыбку. Руки и ноги у Каспера были длинные и тонкие, очень гибкие — из Каспера, будь он человеком, вышел бы непревзойденный танцор или гимнаст. Мастер одел его в пестрое трико, как у арлекина, а красные туфли с длинными носками украсил большими желтыми бусинами, будто бубенцами.

Мастер раздумывал, не подарить ли Каспера подруге на Новый год или день рожденья, но как-то неохотно раздумывал. Это всегда так бывало: расстаться с только что законченной куклой было выше его сил. Вот если бы Каспер сразу был задуман, как подарок, тогда другое дело… А Каспер был задуман просто как Каспер, он скорее даже сам придумался, мастер просто выпустил его наружу при помощи лоскутов и ниток.

Тем более подруге Каспер не понравился: какой-то унылый, сказала она. Мастеру стало обидно за Каспера, но он ничего не ответил. С этой подругой спорить себе дороже было.

Так Каспер висел на стене, а подруга приходила почти каждый вечер, фыркала и советовала мастеру убрать подальше это убожество и не позориться. Мастер не спорил, но Каспера не убирал.

Может быть, лучше убрал бы. Может быть, ничего бы и не случилось.

А так Касперу было очень обидно. Мастер часто приписывал куклам свои чувства, и по его разумению Касперу было очень обидно, а мастеру было очень неловко перед ним. И постепенно, совсем по другим поводам, он стал часто спорить с подругой, все чаще и чаще, даже — и особенно — когда и повода-то никакого не было. А подруга стала появляться все реже и реже, наконец совсем редко, а потом они очень громко поругались. Они и раньше ругались, и тогда подруга не приходила пару дней, а потом мастер сам ее приводил. А теперь он не привел ее.

Вот так, брат Каспер, сказал он. Вот так-так.

А Каспер молчал: что тут скажешь? Он чувствовал себя очень неловко, ведь это из-за него мастер поссорился с подругой. Ему даже стыдно было радоваться, что она больше не придет и не станет высмеивать его длинные конечности, рот до ушей (а как раз ушей-то у него и не было) и нелепые крестики вместо глаз (и прекрасно все видно!).

У мастера начался очередной период одиночества, которые он переносил с трудом, на грани депрессии. Вот, брат, говорил он Касперу, совсем не умею жить один. Плохо мне.

И от нечего делать стал разговаривать с Каспером. Так, между делом, обсуждал с ним что приготовить поесть, если не из чего, — но вдвоем они непременно что-нибудь придумывали, ведь Каспер понимал, что мастеру есть необходимо.

Устраиваясь в кресле или на диване почитать хорошую книгу, мастер брал Каспера к себе: на колени или прислонял спиной к животу, чтобы ему было видно. Вместе они слушали музыку и смотрели телевизор.

Надо же, говорил мастер, с тобой все гораздо терпимее.

Но рано или поздно такие периоды заканчивались, потому что мастер на самом деле не мог жить один, и тот, кто присматривает за такими, как он, обязательно посылал ему человека, чтобы пережить еще часть жизни.

На этот раз их было двое. Мастер пришел домой с двумя очень милыми девушками. Одна была блондиночка с застенчивой улыбкой, как у Каспера, и близорукими глазами, стеснявшаяся очков и почему-то не носившая линзы. Вторая была, представьте себе, дальнозоркой, и носила очки в элегантной оправе, и вся была эдакая… Волосы она красила в темные тона с какими-то особенно шикарными отливами и пользовалась яркой помадой, и все это ей шло чрезвычайно. Каспер для себя назвал их милочкой и красавицей, и мастер тоже — как-то они уже совпадали в мыслях…

Милочка очень смущалась, но смотрела на мастера очарованным взглядом. И Каспер ей сразу понравился, такой славный, открытый весь и очень нежный. Беззащитный такой.

Мастеру тоже больше нравилась милочка, а красавица просто была ее подругой, поэтому некоторое время приходила в гости вместе с милочкой, а потом перестала приходить.

Ну что ты, глупыш, утешал мастер. Не придет она — зачем мы ей? Такая она вся, вся такая! Смотри, какая милочка у нас добрая, какая ласковая, заботливая, готовит как — не то что мы с тобой! По-настоящему. И котлетки умеет, и борщ, и блины. А чего не хватает — с собой приносит. И что ей туда-сюда с пакетами таскаться? Пусть уже у нас живет?

Пусть, соглашался Каспер, но шелковые крестики подмокали — совсем чуть-чуть, незаметно.

Что же делать, что же делать, терзался мастер, ведь я — вот, живой, сам себе человек, а он только через меня и может жить. И надо же! — я сам ее сюда привел.

Ничего, говорил Каспер. Ничего. Я же… я же не настоящий.

Маленький ты мой, да ты в сто раз настоящей ее, она же кукла самоходная, ну что ты…

Ничего.

Потом у милочки был день рожденья, и она отмечала его у мастера. И пригласила свою единственную, с раннего детства, подругу. Ту самую. Красавицу.

Каспер встретил ее огромной улыбкой и букетом фиалок, которые мастер устроил ему в сложенные руки. И красавица подошла и взяла у него из рук фиалки и поцеловала в середину лица, потому что носа у Каспера не было.

Ничего так посидели: попили красного вина и чая, поели пирога и печенья, испеченных милочкой. Мастер рассказывал очень смешные анекдоты. Все смеялись. Красавица подарила милочке тушь для ресниц. Милочка смущалась, как всегда, а потом побежала с зеркальцем на кухню — пробовать.

Они остались втроем. Пойду помогу ей, сказала красавица.

Подождите.

Да?

Хотите, я…

Иди сюда, у меня не получается! — позвала из кухни милочка.

Извините, сказала красавица.

Ну вот…

Потом они пришли обе — красивые-красивые. У милочки глаза стали в пять раз больше, и губы она накрасила красавицыной помадой. Да ты у меня красавица, сказал мастер. Но для Каспера было не так.

Давайте танцевать, сказала красавица, даром я, что ли, кассеты принесла? Давайте мамба намба!

И они стали танцевать, а Каспер смотрел на них из кресла. Ему тоже хотелось танцевать, чтобы красавица увидела, какие у него необыкновенно гибкие руки и ноги и как чутко он ловит ритм. А еще бы медленный…

И мастер посмотрел на него и пригласил красавицу на медленный танец и поставил любимую касперову «Стрейнджерз ин зэ найт». Еще, просил его Каспер, еще! И мастер танцевал и танцевал с красавицей, не выпускал ее из рук, и еще долго не отпускал из гостей, так что автобусы уже не ходили, и пришлось ловить мотор. Когда он пошел ее провожать, он оглянулся на Каспера и сказал: хотите, подарю его вам.

Ну что вы! Он очень милый, но куда же я его?

На стену. Или на подушку. Он очень мягкий.

Я уже не маленькая, важно ответила красавица. А на стене у меня он смотреться не будет. И не в стиле совсем. Спасибо, не надо.

Видишь, я сделал все, что мог.

Спасибо.

Когда мастер вернулся, милочка плакала, заливалась слезами. Мастер попытался ей все объяснить. Она не поверила. Ты совсем свихнулся со своими лоскутнями. Устроился бы лучше на работу. Так я и поверила. Конечно. На нее все мужики западают. А ты со мной только потому, что она на тебя и внимания не обращает.

Да нет же! Ты самая милая!

Вот-вот. Милая. Всего-то.

Да я же люблю тебя.

Что ж ты раньше не говорил? Только сейчас. Все, нечего мне мозги пудрить. Не маленькая.

Ну все, хватит, взорвался мастер. Это он на Каспера закричал. Хватит. У тебя внутри — старые рваные колготки, я сам тебя сшил, и не очень хорошо к тому же. Все наружу. Иди-ка сюда. И мастер булавками приколол его на место, на стену.

А милочка… ну, она ведь тоже любила мастера, и дала себя утешить, и Каспер со стены смотрел на то, как сползало, сползало и наконец сползло на пол одеяло, смотрел и смотрел, потому что, приколотый булавками к стене, не мог ни отвернуться, ни закрыть глаза.

Но боль боли рознь, и боль от булавок, когда их, вонзенные в затылок, и руки, и ноги, приходится выдирать из обоев, все же легче перенести, чем ту, которая терзала колготочное нутро. Под утро милочка спросила, что это, как бубенчики звенят? Ой, это здесь, что это, мама! Мастер приподнялся — только тень метнулась в темном коридоре, лязгнул замок.

Вот паршивец! Мастер прыгал на одной ноге, не попадая в джинсы, и бормотал: свихнулся, да? я же говорил!

Лифт еще не работал, и мастеру пришлось бегом по лестнице с девятого этажа — спросонок чуть ноги не переломал. Каспера он нашел перед подъездом, в луже. Он лежал вниз лицом и вокруг его головы покачивались синеватые бензиновые круги — колеблющимся нимбом. Видимо, он выбросился с балкона: на некоторых этажах двери на общий балкон давно и окончательно были сломаны.

Тоже мне, Анна Каренина, почему-то сказал мастер и вынул Каспера из лужи. Он был мокрый насквозь, грязная вода текла с него ручьями. Живой? Каспер кивнул и всхлипнул. То-то же. Ну и что мне теперь с тобой делать? Может быть, я еще уговорил бы ее взять тебя — лежал бы где-нибудь на шкафу в чемодане. Хотя, конечно, какие у нее чемоданы на шкафу… А теперь? Мастер ощупал голову Каспера — вода потоками излилась из покривившихся крестиков-глаз. Маленький мой… И — что было делать? — мастер прижал его к голой груди, потому что, когда человек страдает, нужно прежде утешить, а потом мыть и сушить. Хотя… Мастер подумал, что мытье и сушение сами по себе — процедуры приятные и утешительные, и потому решительно направился домой — вверх по лестницам девяти этажей.

Ты же человек, говорил ему мастер, выставив из ванной всхлипывающую милочку. А раз человек — обязан терпеть, даже когда терпеть невмоготу. Нечего унижаться. Глаза не щиплет? Терпи. Да кто она такая, чтобы ты из-за нее — в грязную лужу?

Я хотел умереть.

Не выйдет.

За что? Разве ты не можешь меня распороть?

Что? Урод несчастный. Ни за что на свете. Подожди. Я тебе скажу страшную вещь. Это только еще первая любовь — мы все через это проходим. Тебе еще любить и любить… Как кого? Откуда я знаю? Я мог бы сделать для тебя манюню, но, во-первых, тебя это не устроит, правда? Во-вторых, не знаю, выйдет ли еще такое чудо. И в-главных, нельзя же создавать человека, не оставляя ему выбора. Да и ты ведь не кукла и не куклу хочешь любить.

Так, а теперь придется повисеть вот здесь, пока вода стечет, а потом положим тебя на батарею…

Что значит — зачем ты меня сделал? Что значит — ненавижу? Я тоже так умею говорить, когда совсем плохо…

Эй, что это в тебе ворошится? Так… так-так… милый, да никак у тебя завелось сердечко… Живи.

(— Каси, знаешь, я должна тебе сказать… Может быть, ты даже разговаривать, даже видеть меня после не захочешь, но я не могу… Я хочу, чтобы все было честно. Между нами такое… Я не думала, что любовь — это так. Вот так. Понимаешь?

— Не говори ничего, не надо. Если ты так боишься, не говори. Зачем? Что угодно, все-все, что угодно, скажи — и ничего не изменится. Это не я тебя люблю, это не ты меня любишь, это сама любовь в нас.

— В тебе — да. А во мне что… Я тебе скажу.

— Ты дрожишь вся.

— Я скажу! Я должна тебе признаться. У меня сердца нет. У меня внутри…

— Рваные колготки?

— Нет, — растерялась она и беспомощно захлопала ресницами. — Синтепон от старой куртки…)

Калининград, Россия

 

Олег Мушинский

Цивилизация в опасности

Тем вечером подозрительно быстро стемнело. Прикорнул буквально на пару минут, открываю левый глаз — а высоко в небе уже висит полная луна. Пора на работу. Лень, конечно, но долг, и желудок зовет.

— Подъем, Рэнг-Драмагор! — решительно командую я сам себе.

Потягиваюсь, тщательно умываюсь, чешу лапой за ухом и смотрюсь в треснутое зеркало. Я люблю смотреться в зеркало, потому как сам себе очень нравлюсь. Из зеркала на меня с искренним восхищением смотрит черный кот с пошарпанной мордой бывалого бойца. Крепкие лапы, мощная грудь, умный проницательный взгляд. Ну просто красавец! И это не только мое мнение. Вот только левый бок немного облез. Прошлой ночью, когда я исполнял серенаду своей очередной возлюбленной, какая-то ненормальная старуха плеснула кипятком из окна. Как же звали ту кошечку?.. Не помню. Вот так, имя уже забыл, а бок все еще болит. Несправедливо все-таки устроен мир. Ладно, хорош философствовать.

Бегом пересекаю двор, на ходу приветствую охранника:

— Привет, человек!

Никакой реакции. Впрочем, Мудрейшие давно установили, что люди абсолютно глухи к телепатическим сигналам, так что я на него не обижаюсь. Навстречу мне выруливает огромный рыжий котище с идиотским желтым бантом на шее. Должно быть, из охраны Адмиралтейства, клан Морских Котов. Не люблю я их. В сущности, могли бы быть классными ребятами, да чересчур высокого мнения о себе. Однако правила вежливости диктуют свое.

— Привет тебе, великий истребитель грызунов, корабельная крыса, — последние два слова, естественно, глубоко про себя.

— Привет и тебе, могучий крысобоец, — откликается тот.

Судя по морде, тоже попридержал парочку-другую сигналов. Ну да дохлая крыса с ним. Беги своей дорогой, рыжий, а мне налево, в Архив. Вид этого огромного сине-черного здания всегда вызывает у меня чувство благоговения. Его угловатый силуэт в свете бесчисленных фонарей кажется мне не менее величественным, чем сама Ночь.

А рыжий не торопится.

— Надеюсь, на земле клана Мудрого Когтя все спокойно?

Очень интересно. Тон вежливый, а вот сам вопрос — не очень. Что ему за дело до нашей территории? Несколько секунд разрываюсь между любопытством и желанием дать по уху. Рыжий, похоже, улавливает ход моих мыслей, и он ему определенно не нравится.

— Прошу прощения за нетактичный вопрос, — спешит он дать задний ход, — я только хотел спросить, не заметил ли ты что-либо необычное этим вечером?

Совсем интересно. Признаюсь, я настолько заинтригован, что говорю правду.

— Нет, ничего. А должен был?

Пауза. Затянувшаяся.

— Да нет, — наконец говорит рыжий. — Нет. Я просто так спросил.

Ну да, просто так! Как бы не так! Давай, выкладывай, что тут у нас стряслось. Но рыжий молча разворачивается и исчезает в узком проходе между складом и Архивом. После секундного замешательства я, естественно, бросаюсь за ним. Черной молнией пролетаю проход и вылетаю во внутренний двор. Нет рыжего. Я туда, сюда, но он как сквозь землю провалился. Ну и дела.

Тщательно, но абсолютно безрезультатно обследую двор. Никаких следов. Что за чудеса?! А ведь так я и на ужин опоздать могу. Поскольку искать следы на сытый желудок определенно проще, я легко запрыгиваю на высокий забор и, бросив во двор прощальный взгляд, спрыгиваю на другую сторону.

Место вечернего сбора клана — задний двор, куда выходит дверь Кухни, — на мой взгляд, одного из величайших изобретений просвещенного человечества. Конечно, большую часть производимой здесь Еды съедают сами люди, но и нам остается немало.

Клан уже здесь, почти в полном составе. Кое-кто роется в мусорных баках, остальные более-менее терпеливо ждут.

— Всем привет! — посылаю я на бегу телепатический импульс.

Меня заметили, мне рады. Друзья шлют приветы, кошечки игриво выгибают спины, Вассеран — здоровенный черный с белой грудью котяра, глава клана — величественно поворачивает ко мне массивную голову.

— Привет и тебе, Рэнг-Драмагор! Что так задержало сегодня твой бег?

Спешить нам некуда, и я обстоятельно рассказываю о встрече с рыжим. История на редкость любопытная, к тому же я — великолепный рассказчик, так что очень скоро меня уже внимательно слушает весь клан, оставив на время свои мелочные заботы. Странное поведение рыжего интригует, его таинственное исчезновение интригует еще больше.

— А может быть, ты его просто не заметил в проходе и пролетел мимо, как черная молния? — улавливаю я ехидный сигнал.

Я резко поворачиваюсь, чтобы достойно отшить нахала… И тут замечаю Ее. Прекрасное нежное создание с дымчатой шерсткой и изумрудно-зелеными глазками. Она определенно здесь впервые. Слишком уж неуверенно жмется к стене.

— Это Кошмирра, — верно истолковав затянувшуюся паузу, сигнализирует мне Вассеран. — Была домашней, но ее за что-то изгнали и оставили здесь сегодня в полдень. Я разрешил ей остаться с кланом.

Бедная девочка. Совсем одна в этом суровом мире. А ведь она так нуждается в моем внимании и заботе. И я направляюсь к ней, не обращая внимания на насмешливые сигналы друзей и возмущение моих подружек.

— Привет. Я Рэнг-Драмагор, самый умный, храбрый и нежный кот в этих диких краях.

— Нисколько не сомневаюсь в этом, — спокойно отвечает она.

Я поражен. Такая красавица и при этом столь проницательна и умна. Я рассыпаюсь в комплиментах. Тут весьма кстати появляются двое людей-служителей и подают ужин. Как истинный джентльмен, я приглашаю даму к столу. Отшвырнув с ее дороги серого котенка и дав по носу Саандру, который вдруг тоже вообразил себя джентльменом (это он-то!), я подвожу Кошмирру к выставленным в ряд мискам. Она осторожно нюхает и брезгливо морщится.

— И это можно есть?

— Можно и нужно, — заверяю я ее. — Следующая кормежка завтра вечером, и разносолов не ожидается.

Я давно заметил, что Кухни милитаристских структур человечества не склонны к разнообразию, но Еда в общем-то неплохая и питательная, зря Кошмирра морщится. Видела бы она, что перепадает на обед (и то не всегда!) нищим безработным кланам из городских кварталов. Кошмирра вздыхает, но начинает есть, осторожно вылавливая из общей массы наиболее аппетитные кусочки. Ну и умничка.

С едой управились быстро. Вассеран поднял голову, требуя внимания.

— Это была славная еда, собратья мои. Пришло время отработать ее и показать всем грызунам, кто здесь хозяин!

Кровожадный рев раздается ему в ответ. Кошмирра жмется ко мне, и я тут же с удовольствием беру ее под свое покровительство.

— Значит, рыжий вошел в проход между Архивом и складом и там пропал? — уточняет у меня Вассеран.

Я подтверждаю.

— Не нравится мне это, — говорит Вассеран. — Ладно, за работу. Саандр, ты со мной.

И они исчезают за углом.

Как несправедливо! Я, а не Саандр должен был пойти с ним. Но с другой стороны, кто-то же должен показать новенькой Архив… А, ладно, справятся без меня. В конце концов, Саандр хоть и неотесан, как дикий камышовый кот, но зато самый лучший следопыт в нашем клане. После меня, разумеется.

Все эти мысли вихрем проносятся у меня в голове, пока мы все разбегаемся, просачиваясь в здание и рассредоточиваясь по этажам.

Собственно, Архив начинается с третьего этажа, первые два — для других служб, но мы контролируем все здание. Кошмирра бежит рядом и старательно запоминает хитросплетения коридоров, лестниц и вентиляционных путей, особенно отмечая места, где люди время от времени оставляют нам блюдечки с молоком. Молоко она любит. Действительно вкуснотища, но лично я предпочитаю сметану. О, Сметана! При одной мысли о ней у меня начинают течь слюнки. Божественный вкус.

Тающая во рту Нежность, медленно растекающаяся по телу и уносящая меня куда-то далеко-далеко, в мир Великой Кошачьей Мечты…

Размечтавшись, чуть было не врезаюсь в чьи-то сапоги. Непорядок.

— Привет, пушистый. Завел себе новую подружку, а?

Мне улыбается высокий седой человек в синей форме. Адмирал Зарин. Он здесь главный и знает все и всех, даже котов из нашего клана. Правда, никого из нас он не называет по имени, но я не возражаю. Все лучше, чем те собачьи клички, которыми награждают нас люди. Я просто уверен, даже вопреки мнению Мудрейших, что адмирал понимает нас. Просто не хочет признать это, чтобы не обидеть своих ущербных подчиненных. Какой тактичный человек.

— Доброй ночи, адмирал Зарин, отдыхайте спокойно. Пока я жив, ни одна крыса не коснется ваших бесценных отчетов и докладов. А это со мной Кошмирра, она изгнанная, но Вассеран разрешил ей присоединится к клану.

Адмирал наклоняется и легко поднимает Кошмирру на руки.

— Какая красивая киска, — произносит он, почесывая ей за ушком. — Выгнали из дома, да? Ну ничего, ничего. Меня вот тоже выставили со службы и запихнули сюда. Вначале тоскливо, а потом привыкнешь. Скучно только.

Он еще что-то говорит, продолжая ласково взъерошивать шерсть у нее на загривке. Кошмирра начинает урчать от удовольствия. Про меня как будто все забыли. Возмущенно мяукнув, я демонстративно поворачиваюсь, чтобы уйти, но тут адмирал осторожно опускает Кошмирру на пол.

— Бегите, хвостатые, а мне еще поработать надо. Будет скучно — заходите в гости.

Я с небрежным видом принимаю приглашение. Возможно, если будет время, мы и зайдем в его кабинет. Грызуны редко проникают так высоко, но долг обязывает проверить все здание. К тому же у адмирала есть свой холодильник, где могут совершенно случайно оказаться очень вкусные вещи… Но! Работа прежде всего.

И мы бежим дальше. Осмотр этого этажа не занимает много времени, и мы с Кошмиррой по лестнице поднимаемся на следующий…

Второй поворот налево — кабинет адмирала Зарина. Из-под двери выбивается тонкая полоска света. Значит, адмирал все еще на посту. Рядом с дверью — неизменное блюдечко с молоком. Для нас.

Сзади раздаются шаги, я быстро поворачиваю голову. Фыр-р-р, ложная тревога. По коридору идет секретарша адмирала. Должно быть, несет ему ужин, — он, как и я, любит ночью чего-нибудь перекусить. Да, так и есть. В руках у нее небольшой поднос. А на подносе… сметана!!! Целый стакан сметаны! Так, значит, адмирал решил нас угостить?! Великолепно!!!

И я в нетерпении начинаю кружить перед дверью.

— А ну, брысь!

Секретарша бесцеремонно отпихивает меня ногой и входит в кабинет. Я, возмущенно мяукнув, устремляюсь за ней… И дверь закрывается у меня перед носом.

Да как она смеет!!! Отдай сметану, собачье отродье! Нет, я просто в бешенстве. Так бы и разорвал ее на куски.

— Мерзавка, — шиплю я, в ярости царапая дверь.

Кошмирра смотрит на меня как-то странно. Ей, выросшей в человеческом доме, такие дикие эмоции, должно быть, в новинку. Надо срочно взять себя в лапы, а то еще подумает обо мне пес знает что. Женщины — такие странные существа… Понемногу я успокаиваюсь. В конце концов, никто не выигрывает все время. Терпение — вот залог успеха охотника. Рано или поздно мне представится возможность просочиться в кабинет, и я ее не упущу. А пока…

— Продолжим обход. Осмотрим пока соседние помещения.

И я как ни в чем не бывало направляюсь дальше по коридору и забегаю в следующий кабинет, но тут меня останавливает приглушенный расстоянием сигнал.

— Рэнг-Драмагор, где ты?

Я безошибочно узнаю Вассерана и начинаю четко рапортовать.

— Немедленно сюда! — прерывает он меня. — Встречаемся там, где ты потерял этого рыжего. У него тут, кажется, возникли некоторые проблемы.

Я потрясен. Впервые на моей памяти Вассеран не дослушал, да что там, полностью проигнорировал мой доклад. М-да, сегодня явно не мой день, но я решительно беру себя в лапы.

— Все понял, сейчас будем.

— Нет. Только ты. Немедленно!

Ну, это уже пес знает что! Оставить Кошмирру одну, такую слабую и беззащитную, в двух прыжках от Сметаны. Но долг зовет. Кстати, интересно, почему долг всегда зовет не вовремя и не туда, где тепло и вкусно? Надо будет обдумать эту мысль на досуге. А сейчас мне необходимо спешить.

— Извини, кисонька, дела, — бросаю я опешившей Кошмирре и выскальзываю за дверь.

Пожарная лестница совсем рядом, и я стремительно сбегаю вниз. А вот и вход в подвал. Мягко спрыгиваю на трубы и бегу по ним. Где-то дальше разбитое подвальное окно, наш запасный выход. Однако я до него не добегаю. Чуть выше труб в стене зияет аккуратная круглая дыра с оплавленными краями. Из нее льется мягкий лунный свет, который и привлекает мое внимание. Очень интересно.

Осторожно обнюхиваю дыру. Ничего особенного, пахнет паленым… А как еще должен пахнуть горелый пластик?.. Непонятно. Что могло прожечь отверстие в полуметровой стене? Да еще так аккуратно… Ладно, меня ждут. Обдирая бока, быстро вылезаю наружу. А дыра могла бы быть и побольше.

— Вассеран, я на месте.

Нет ответа. Странно. И тут я ступаю лапой во что-то жидкое и липкое. Это еще что такое? Брезгливо отряхиваю лапу и внимательно принюхиваюсь. Великий Коготь! То, во что я вляпался, есть не что иное, как лужа крови с плавающим в ней клоком рыжей кошачьей шерсти. Некоторые проблемы, да, Вассеран?

— Вассеран!!!

Я определенно начинаю беспокоиться.

— Вассеран!!!

И тут моих рецепторов касается слабый, едва различимый сигнал. Я мгновенно пеленгую направление и мчусь туда, обегаю трансформаторную будку и натыкаюсь на Саандра. Точнее, на его призрак…

В паре метров над землей висит, чуть покачиваясь, серо-коричневое облачко с четырьмя растопыренными лапами. Очень похоже на Саандра. Только теперь сквозь него видна антенна на стене склада.

— Рэнг-Драмагор?

— Точно, Саандр, это я. Ты меня видишь?

— Нет. Просто ты единственный кретин, который не удрал бы отсюда без оглядки… Как мне холодно…

Саандр, как всегда, в своем репертуаре. Ладно, потом разберемся.

— Держись, Саандр, сейчас я тебе помогу.

Я в легком замешательстве и не очень представляю себе, что надо делать, но и оставить его так не могу. Надо срочно звать на помощь.

— Нет, Рэнг-Драмагор, не шуми, — тихо просит Саандр. — Они еще могут быть где-то здесь. Они могут слышать нас.

— Кто? — переспрашиваю я, но Саандр, кажется, меня уже не слышит.

— Они… Они напали на нас внезапно. Мы нашли кровь и шерсть рыжего… А потом они напали… Маленькие серые тени… От Вассерана ничего не осталось… Я храбро сражался… Но они победили… А я все падаю и не могу упасть… Теперь уже скоро…

— Ты никуда не падаешь, Саандр, ты висишь все там же, — заверяю я его, — ты, главное, держись там.

— Ты не понимаешь…

Сигнал медленно тает и вместе с ним тает в воздухе Саандр.

— Да что же это?! Кто же их так?

Так, стоп, прекратить панику. Первым делом предупредить всех наших об опасности и сматываться отсюда, пока не поздно. Тут мой взгляд падает на дыру, из которой я недавно вылез. Ее наверняка проделали те, кто убил Вассерана и Саандра. И сейчас они где-то там, в здании, готовятся нанести новый удар. Надо срочно подать сигнал тревоги! Но нет, Саандр ведь предупреждал, что эти таинственные убийцы могут слышать нас, и мой сигнал только спровоцирует атаку. Не исключено, что на меня. А мне что-то очень не хочется становиться их следующей жертвой. Но ведь в здании почти весь клан. И Кошмирра. И Сметана…

Ныряю обратно в дыру и замираю. Принюхиваюсь. Некоторое время внимательно осматриваю трубы. Ничего нового или подозрительного. Я бывал здесь раньше сотни раз, но еще никогда подвал не казался таким темным и зловещим. И я в нем один, совсем один. Как когда-то очень давно, еще котенком, когда я прятался здесь от грозы.

— Вперед, Рэнг-Драмагор, — шепчу я себе, — стоя здесь, ты никому не поможешь.

И я медленно крадусь по трубам к выходу из подвала, вздрагивая и прижимаясь к трубе при каждом шорохе. Нервы уже явно на пределе. И тут ярко-красный луч бесшумно перерезает трубу прямо передо мной.

— Мия-я-у!!!

С диким криком лечу вниз. Приземляюсь удачно, на все четыре лапы — и тотчас отпрыгиваю в сторону. Весьма своевременно. Серое крутящееся облако накрывает место моего приземления и, не обнаружив намеченной жертвы, с шипением опадает. Я ныряю вперед, в проход между контейнерами. Надо поскорее уносить лапы. Я бросаюсь за угол и прыгаю в пролом в стене. Здесь, в лабиринте труб и контейнеров, у меня чуть больше шансов, но все равно их определенно маловато. Огибаю очередной контейнер и нос к носу сталкиваюсь со здоровенной крысой.

— Твое счастье, грызун, что мне не до тебя, — шиплю я, отшвыривая крысу в сторону.

— Так ты действительно думаешь, что сможешь убежать?

Потрясенный, я останавливаюсь. Крыса говорит на языке Разумных, да еще так чисто и четко?! Я медленно поворачиваюсь.

Крыса стоит в проходе и спокойно смотрит на меня. Приглядевшись, я замечаю у нее на спине странный механический нарост, какая-то ужасная смесь алой плоти и ядовито-зеленой электроники. Кошмарная штука! Прямо как будто из спины растет. А венчает эту мерзость угловатая конструкция с короткой трубкой, которая начинает медленно поворачиваться в мою сторону. Нутром чувствую, пора сматывать удочки. Чем бы ни была эта хреновина, но мне она точно не нравится.

— Берегись!

Здравый совет, и я определенно собираюсь им воспользоваться. Но тут сильный удар сбивает меня с лап и отбрасывает в сторону. Красный луч со злобным шипением проносится мимо. Одним прыжком вновь оказываюсь на ногах.

Ну, это уже слишком!

Кто это меня?! Оказалось, рыжий. Он жив, хотя и несколько потрепан.

— Умри! — пищит крыса, выпуская очередной луч. Рыжий шипит и легко отпрыгивает в сторону.

— Только после вас, — отвечает он.

Желтого банта на шее уже нет, вместо него — странный ошейник с парой похожих наростов. И с них срывается пара зеленых шипящих лучей. Вокруг крысы на мгновение вспыхивает зеленое сияние. Невидимая защита поглощает лучи. Вот это да!

— Уходи отсюда! Скорее! — сигнализирует мне рыжий.

Может, действительно смотаться, пока не поздно? Но нет, я должен вначале разобраться, что же здесь происходит. Страшная крыса пока увязла в поединке с рыжим и, сдается мне, не выйдет из него живым. Рыжий легко уклоняется от ее выстрелов, а сам постоянно попадает в цель. Если бы не эта защита вокруг крысы, давно бы ее поджарил.

Я запрыгиваю на ближайший контейнер, чтобы лучше видеть происходящее. Не самое лучшее решение. С другой стороны на контейнер прыгает с труб еще одна крыса-мутант…

— Мр-р-ряу!

Признаюсь по секрету, я настолько ошалел от страха, что бросаюсь прямо на нее. Крыса даже пискнуть не успевает, когда я наработанным движением вцепляюсь в ее горло. Кровь у крысы кислая и противная на вкус. Но и отпустить страшно. Вдруг она сразу придет в себя. Тогда пиши пропало. Нарежет ломтиками и подаст к завтраку свежепрожаренным.

— Порядок, кот, она мертва.

Краем глаза улавливаю движение. Рыжий рядом.

— Ты уверен? — не разжимая челюстей, спрашиваю я.

— Абсолютно.

Ладно, поверим специалисту. Осторожно разжимаю челюсти. Точно, самая обыкновенная дохлая крыса. Даже страшный нарост куда-то пропал.

— Ну вот и ладно, — говорит рыжий. — Еще двумя меньше. Давай-ка убираться отсюда, пока остальные не напали.

— Остальные?! Какие остальные?!

Неужели этот кошмар никогда не кончится?!

Мне снова становится страшно. А рыжий вместо ответа поворачивается и устремляется прочь. Что за хамская манера завершать разговор! Ладно, сейчас не время и не место заниматься этикетом. И я бегу следом за рыжим, на ходу давая указания. В наших подвалах и свои, бывает, плутают, а этот чужак без меня заблудится раньше, чем успеет переставить все четыре лапы.

На выходе из подвала нас встречает перепуганная Кошмирра.

— Что случилось, лапочка? — как можно беззаботнее спрашиваю я.

Незачем ее раньше времени волновать. Надо вначале разобраться, что тут за чертовщина у нас творится. А ведь рыжий это знает, определенно знает.

— Я слышала голоса, — неуверенно начинает Кошмирра. — В подвале…

— Какие голоса? — тут же вклинивается рыжий.

Я вспоминаю о правилах вежливости, хотя рыжий этого определенно не заслуживает.

— Перед тобой Кошмирра, — боец клана Мудрого Когтя, — представляю я ее рыжему, и добавляю: — А ты свое имя мне так и не назвал, так что представляйся сам.

— Не было времени, — ответил рыжий. — Вы можете называть меня просто Рыжий, сударыня. Я слышал, что меня здесь называют именно так. И все-таки, что за голоса вы слышали?

Нет, у него определенно талант раздражать меня. Сотни вопросов крутятся в моей голове, а этот болван, вместо удовлетворения моего, между прочим, законного любопытства, заводит разговор про какие-то голоса. Ему точно нужен Мудрейший-психиатр! Или мне?

Кошмирра задумчиво смотрит в потолок.

— Я побежала за тобой, Рэнг-Драмагор, но услышала в подвале какие-то странные голоса.

Они говорили по-нашему, но сигналы были какие-то странные, неразборчивые… И страшные. Я… Я решила подождать здесь, но больше ничего не было, пока вы не появились.

— И правильно сделали, что не пошли дальше, — сказал рыжий.

— А что там было? — спрашивает меня Кошмирра.

— Крысы, — говорю я. — Только странные они какие-то, мутанты, наверное. С какой-нибудь радиоактивной помойки сбежали. Вот он, — я указываю на рыжего, — точно знает.

— Да, — отвечает Рыжий. — Но мне нужно спешить. В другой раз, хорошо?

Ну да, тебя только отпусти!

— И куда же ты собрался? — интересуюсь я. — Это наша территория и тебе бы не помешало разрешение бегать по ней, если, конечно, ты не ищешь неприятностей на свою шкуру.

— Что я ищу, это только мое дело, — спокойно отвечает Рыжий.

— Уже нет! — грозно вскидываюсь я. — Эти мутанты убили двоих наших, причем один — глава Клана.

— Ну… они не то чтобы совсем убиты, — возражает Рыжий. — Скорее, исключены. Тоже, конечно, неприятная штука.

— Не вижу разницы!

— А мог бы увидеть, если бы я не толкнул тебя там, в подвале.

— Да если бы не я, ты до сих пор блуждал бы по этому подвалу в поисках выхода.

Рыжий замирает в нерешительности.

— Ладно, согласен, тут ты здорово помог, — наконец говорит он. — Я видел карты, но они оказались не слишком-то точны.

— Карты! — презрительно фыркаю я, несколько успокаиваясь. — Да их составляли самые глупые из людей, которые к тому же никогда не были в Архиве. Без проводника здесь делать нечего.

Некоторое время Рыжий задумчиво смотрит на меня, потом сдается.

— Ладно, покажи мне путь в Библиотеку, а я расскажу, что знаю об этой истории.

Ну вот и договорились. Втроем мы бежим по коридору к пожарной лестнице.

— Так откуда эти крысы? — спрашиваю я.

— Из будущего, — спокойно отвечает Рыжий.

От неожиданности я резко останавливаюсь.

— Откуда?!

— Из будущего, — повторил Рыжий медленно и с расстановкой, как Наставник маленькому котенку. — Отстоящего от настоящего примерно на девятьсот лет.

Вот это да! Справиться с изумлением удается не сразу. Нет, он определенно врет! Путешествия во времени невозможны. Я сам слышал, как об этом говорил радиоприемник в кабинете самого адмирала Зарина. Но тогда откуда эти мутанты и их жуткие лучи?

— Ты уверен? — осторожно спрашиваю я.

— Абсолютно.

— Но откуда… как ты это узнал?

— Я сам прибыл из будущего вслед за ними.

Ну и дела.

— Прошу вас, давайте поторопимся, — говорит Рыжий. — У нас очень мало времени.

И мы бежим дальше, на ходу переваривая эту дикую информацию. Мысли скачут, как расшалившиеся котята. Дыру в стене, к счастью, так и не заделали, и мы без помех вылезаем на лестницу.

— Наверх, третий этаж. — командую я. — Ладно, допустим. Они прибыли из будущего. Но зачем? В будущем так все плохо?

— Для них — да. И потому цивилизация в большой опасности.

Мы ныряем в вентиляцию и по очереди спрыгиваем на стеллажи. Тускло светят дежурные лампы, но нам этого света вполне достаточно. Рыжий тщательно обследует помещение, наверное ищет мутантов. А я пока даю общий сигнал покинуть здание. Тревога высшего уровня. «Исполнять немедля, не возражать и не рассуждать». Короче говоря, удирать без оглядки. Рыжий несет какой-то бред о необходимости скрытности и тишины, но я его просто игнорирую. Безопасность клана превыше судеб цивилизации. Впрочем, Рыжий зря волнуется. В Библиотеке — никого. Люди уже ушли, а эти твари еще не появились. Пора бы и нам с Кошмиррой сматываться и не мешать Рыжему спасать цивилизацию, но меня гложет враг всех котов и кошек — любопытство.

— Так в чем проблема, Рыжий? Что такого ценного утратили вы в своем будущем, чтобы предпринять такой путь? Не на прогулку же собрались.

— Это уж точно. Судьба всей цивилизации под угрозой… В вашем времени живет один человек, которого можно назвать Мудрейшим. Его зовут Зарин. Адмирал Зарин. На старости лет он был перемещен с боевого корабля в ваш Архив, где долго изучал нашу жизнь и оставил после себя огромный труд, который позволит продолжившим его дело людям общаться с нами на равных.

— Ценное достижение, — замечаю я. — Так они даже здороваться с нами будут?

— Подожди, Рэнг-Драмагор, — продолжает Рыжий. — Дело не в этом. Как тебе, я думаю, давно известно, люди издревле и безуспешно борются с крысами. Союз человеческой и кошачьей расы позволил, наконец, полностью выиграть эту войну. В наше время крыс почти не осталось. Но те, что уцелели, каким-то образом узнали о возможности путешествовать в прошлое, создали машину времени и отправили своих лучших воинов уничтожить этот опасный труд.

— Вот как?!

— Именно. Поэтому, когда мы захватили их лабораторию, я был послан следом за ними, чтобы предотвратить катастрофу. Надо помешать им поджечь Библиотеку! Иначе ход истории пойдет совершенно в другом направлении.

Мрачноватая перспектива, хотя лично я ничего не понимаю. И от этого еще страшнее. Мы молча сидим в темноте, погруженные каждый в свои мысли. Надо отметить, у меня эти мысли совсем не веселые. А ведь я был прав, Зарин действительно нас понимает, и этот его труд только подтверждает мои догадки. А гнусные крысы хотят его спалить! Я обвожу взглядом стеллажи с книгами. Интересно, какая из них — та самая?

И где сейчас адмирал? Наверное, сидит себе дома, в тепле и уюте, и даже не подозревает, какая тут разворачивается борьба за его книгу. Надо будет обязательно ее прочесть. Когда появится время.

Мысли плавно перекидываются на адмирала. Он всегда так добр к нам. К нему всегда можно запросто зайти в гости и угоститься чем-нибудь вкусненьким… Сметана!!! Да ведь у него в кабинете целый стакан сметаны. Пропадет же!

— Послушай, Рыжий, а ты своим лучом можешь в двери дыру проделать?

— Конечно. А зачем?

— Понимаешь, тут совсем рядом кабинет того самого Зарина. Разве ты не хочешь его посетить? Так сказать, пройтись по историческим местам.

— Сейчас нет.

— Но почему?! Это же, так сказать, живая история! Ты сам себе не простишь, если не побываешь там!

— Я себе не прощу, если позволю крысам сжечь Библиотеку. Судьба цивилизации висит на волоске.

Кошмирра подозрительно косится на меня. Ох уж мне эти умные женщины! Думают о других пес знает что.

Кстати, о других.

— Послушай, Рыжий, а что ты говорил про то, что наши как бы не совсем умерли?

Рыжий чешет лапой за ухом.

— Я смутно представляю механизм воздействия, — признается он. — Но в принципе дело обстоит так: попавший под удар объект как бы размазывается по времени от настоящего до некоторой точки в будущем, где вновь материализуется, когда настоящее доходит до этого будущего. Все это время объект субъективно воспринимается как некий фантом, призрак. Разумеется, если будущее сильно изменить, настоящее может никогда не сойтись с той точкой в будущем.

— Звучит жутко, но интересно, — говорю я. — Тебе бы Наставником быть.

— А я и есть Наставник. Точнее, был им до Войны.

Я быстро переоцениваю свой взгляд на Рыжего. Наставник — это звучит гордо! Ведь сколько таланта и терпения надо, чтобы управляться с этими неугомонными и бестолковыми котятами…

— Но к чему такие сложности? — спрашивает Кошмирра.

Хороший вопрос. Умная девочка.

— Видишь ли, Кошмирра, — снова пускается в объяснения Рыжий. — Убить в прошлом не так-то просто. Любое необратимое воздействие также необратимо воздействует на будущее. Поэтому любое глобальное изменение должно быть минимально по объему и тщательно просчитано. Иначе может возникнуть парадокс, типа где-то в далеком будущем загнал кот крысу в подвал, где та встретила другую крысу, и далее родился у них крысенок, который вырос, отправился в прошлое и убил того кота еще котенком. Следовательно, те крысы никогда не встретились, но от их встречи остался крысенок. Его существование и есть парадокс. А время парадоксов не любит. Так что крысенку тоже кранты — и это в лучшем для него случае. А то так и будет в петле времени болтаться, погибая и возрождаясь снова и снова, пока за давностью лет история эта не потеряет всякий вес.

Надо же, как излагает. Заслушаешься. Мне этого абстрактного крысенка даже жалко стало. Но тут появляются не абстрактные, а самые настоящие крысы и становится по-настоящему жарко.

Подробности сейчас я помню смутно. Пять штук сразу в дверь проходят — и на нас. Кошмирра со свойственным ей благоразумием прыгает вверх и удирает по стеллажам. Рыжий бросается в атаку и с ходу поджаривает одну крысу, которая вроде бы нацелилась на меня. Остальные наваливаются на него. Тут я соображаю, что меня-то они не тронут, парадокса побоятся, и прыгаю вниз. Перепуганный грызун, кажется, со страха забывает о парадоксе, но и мне не впервой убивать загнанную в угол крысу. Главное, сделать это очень быстро. Итак, одна есть. Вторая пытается накрыть меня облаком и размазать по времени, но это облако движется слишком медленно. Его хорошо метать из засады, а в открытом бою оно многого не стоит. Легко ухожу от двух таких и прыгаю на стол. Потеряв меня из виду, крыса начинает метаться. Боится. Правильно делает. Я прыгаю на нее сверху и увеличиваю свой счет до двух.

Остальных прикончил Рыжий. Но и ему на этот раз досталось. Рыжий ведь не мог стать причиной парадокса, так что крысы садили по нему без пощады. Бедняга еле дышал.

— Как твои дела, Рыжий? Нужна помощь?

— Жить буду.

— Надеюсь… Кошмирра, слезай оттуда. Враг разбит.

Кошмирра осторожно прыгает на пол и с ужасом оглядывает поле боя.

— Вы просто герои, парни.

— Точно, — подтверждаю я. — Особенно я.

Кошмирра склоняется над Рыжим.

— Здесь нужен Мудрейший-Врач. И срочно.

— Не беспокойтесь за меня, — еле слышу я Рыжего. — Миссия выполнена… Помощь уже в пути… Скоро я буду в своем времени… Там мне помогут…

— Если ты не загнешься раньше, — перебивает его Кошмирра. — Эй, Рэнг-Драмагор, хватит изображать памятник самому себе. Иди сюда.

Ох уж эти женщины. Припадая на ушибленную лапу — и когда я успел, — иду к ним. Вдвоем мы аккуратно зализываем раны Рыжего, потом Кошмирра внимательно осматривает мою лапу. Ничего серьезного, заживет как на собаке.

— Лучше бы на всякий случай убрать трупы, — говорит Рыжий. — Мало ли кому что в голову взбредет.

— Нет проблем, — отвечаю я. — Скинем в шахту лифта, он все равно не работает. Думаю, его еще не скоро починят.

Рыжий выдает нечто, похожее на смех.

— И в моем времени он не работает.

А это без малого девятьсот лет! Приятно сознавать, что некоторые вещи остаются неизменными.

Кошмирра наотрез отказывается приблизиться к монстрам, пусть даже и мертвым, так что таскать трупы до шахты приходится мне одному.

Один, второй, третий, четвертый, пятый… Готово. Лет через девятьсот их обглоданные дикими сородичами кости вернутся домой своим ходом. Интересно, а их прибытие не породит какого-нибудь парадокса? М-да, тут нужна голова посветлее, чем моя. А поскольку я почти что гений, это серьезное препятствие. Где в нашем Архиве найти полноценного гения? Разве что адмирал, но он пока еще не научился полноценно с нами общаться. При мысли об адмирале я снова вспоминаю про сметану. Какое общение может быть более полноценным?!

Быстрый взгляд на Библиотеку. Вроде бы все тихо. Враг разбит, Кошмирра зализывает раны помятому герою, сам герой в отрубе. Ладно, я мигом.

— Я ненадолго, — сигнализирую я Кошмирре.

Кабинет адмирала Зарина буквально рядом, всего два поворота по коридорам. А это что такое?! В двери кабинета проделана снизу аккуратная дыра. Замаскирована под прогрызенную, но я-то знаю, чьих это лап дело.

И тут я понимаю. Не за книгой пришли они. Книга что, адмирал новую напишет, лучше прежней. Нет, они на самого адмирала нацелились. А в Библиотеку поперлись, чтобы Рыжего отвлечь.

Я быстро пролезаю в дыру — что ж они их такими узкими-то делают — и оказываюсь в кабинете. В маленькой приемной — никого. Я вообще не понимаю, зачем эта комнатушка адмиралу. Здесь никогда никого нет. Дверь в соседнюю комнату приоткрыта, и я иду туда.

Адмирал все еще здесь, сидит за столом и что-то пишет. Большущие очки на носу придают ему очень солидный вид. Почему он никогда их не носит, когда ходит по Архиву? Я быстро осматриваюсь. Сметаны нигде не видно. То ли адмирал нас не дождался и съел сам, то ли убрал в холодильник. Надо проверить эту версию. Но не сейчас. Краем глаза замечаю движение по ковру слева и бегу туда.

Точно. Еще один грызун.

Тот резко поворачивается.

— Собрался умереть, кот?

— А парадокса не боишься? — вопросом на вопрос отвечаю я.

— Боюсь, — внезапно признается грызун. — Но я здесь именно затем, чтобы создать парадокс. Одним больше, одним меньше…

И он без предупреждения стреляет в меня. Я со страху с диким воплем бросаюсь прямо на него. Видимо, этот мутант ожидал от меня чего-то другого, потому как страшный луч безвредно прошел над моей головой, чуть не опалив уши. Меня так и трясет от страха и ярости, когда я хватаю крысу. Вот и все. Никаких парадоксов. Просто еще одна удачная охота и еще одна дохлая крыса.

— Молодец, охотник, — слышу я голос адмирала. — Какого зверя завалил.

Привлеченный нашей возней, адмирал вылезает из-за стола и поднимает крысу за хвост. Нарост с ужасами будущего уже пропал, так что смотреть адмиралу особо не на что, разве что на размеры. Крупная все-таки крыса оказалась.

— Давай-ка избавимся от этой гадости, — предлагает адмирал и, не дожидаясь моего согласия, швыряет ее в вечно голодную пасть мусоросжигателя.

Недолгое шипение и нет больше посланца из будущего. Страшная машина. Не дай мне Великий Коготь туда по ошибке морду сунуть. А вот куда мне морду бы сунуть, так это в холодильник. Просто для контроля.

И я выразительно трусь о холодильник. Адмирал понимает, но плохо. Надо ему побыстрее книгу писать и самому первому ее прочесть. На его вызов является ночной дежурный, человек, естественно. Адмирал делает ему выговор за крыс на третьем этаже, описывает мой подвиг и с ходу отправляет на кухню, а потом звонит каким-то санэпидемиям. Наверное, типа тех неуклюжих человеков, что в прошлом году целую неделю, чертыхаясь, ползали по подвалам, раскладывали по углам совершенно несъедобную гадость и смешили мышей.

Ну да ладно, где там этот дежурный?! В первый раз лично для меня человек бегает на кухню. Это приятно. Правда, этот олух вместо сметаны приносит кусок печенки, но я не обижаюсь. Тоже очень вкусно.

А до сметаны я еще доберусь, не будь я Рэнг-Драмагор!

Санкт-Петербург, Россия

 

Владислав Силин

Апельсин с древа познания

Скажи кто Берналю Диасу дель Кастильо, что тот при жизни попадет в рай — конкистадор плюнул бы в глаза обманщику. Вызвал бы на дуэль — видит бог, лжецы ненавистны честному идальго! Но… не станем торопиться. Крестовый поход — время странное, волшебное. С людьми, несущими слово Божье, подчас случаются удивительные истории.

* * *

Над башнями покинутой крепости поднялся утренний птичий гомон. Напоенный лесными испарениями туман стекал по улицам, обнажая плоские крыши домов, полуразвалившиеся стены, черные провалы окон.

Пучки травы у стен колыхались, словно перья в прическе индейской принцессы. Сквозь туман проглянуло небо — и Диас мог поклясться, что восток алеет девичьим румянцем. Округлые холмы на севере внушали фривольные мысли. Смуглая красавица, прибывшая в лагерь с посланием от короля ацтеков, полностью захватила мысли молодого конкистадора.

Берналь помотал головой, отгоняя сон. Мокрое древко пики скользило в руках, от плаща несло сырой шерстью. Святая Мадонна!., как хочется закрыть глаза!..

Второй караульный бесстыдно спал на посту, завернувшись в старую попону. Он мог себе это позволить. Какой, скажите, бдительности требовать от людей, охраняющих тюрьму? Какой безумец решится бежать вглубь лже-Индии, — в страну скорпионов, саранчи, вулканов и ядовитого кустарника?..

— Эй, Берналь! — донесся из зарешеченного окошка голос. — Что, дрыхнешь?.. Глазки слипаются?..

В словах узника звучала насмешка. Сам Илирий из Афин, еретик и безумец, мог обходиться без сна неделями.

— А ведь придержи язычок, — продолжал он, — спал бы нынче в тепле и уюте. А, Берналь?..

Акцент Илирия напоминал Диасу рынки родной Кастилии. Казалось, в лицо пахнуло жаром раскаленных мостовых, запахами имбиря, меда, козьего сыра. Тоска по родине резанула сердце.

— Закрой пасть, еретик!.. — рявкнул он. — Клянусь святым Себастьяном, мое терпение не безгранично!

Грек захихикал.

— Грозен, грозен! Дурной поэт, несчастливый влюбленный… А ведь душонка твоя у меня на ладони. Мелкая душонка, простая. И мыслей всего три. Первая: проткнуть шпагой Гонсалеса, который сосватал тебе эту каторгу. Вторая — о безбожной принцессе, Владычице Морской, в чьем взгляде — блеск моря и зов кораблей…

Сердце Берналя стукнуло и провалилось куда-то в живот. Дело даже не в том, что Илирий угадал его мысли. Эка невидаль!.. Проклятый еретик слово в слово повторил строчку из поэмы, над которой бился юный кастилец. Внезапно Берналь почувствовал отвращение. Оскверненная Илирием, метафора показалась ему тусклой и напыщенной.

Нет! воистину, он…

— А третья мысль — ты считаешь меня дьяволом. Берналь, Берналь!.. Отпусти меня, и я исполню любые твои желания. Девушка падет в твои объятья, хочешь?.. У нее нежная кожа… как глупы поэты, толкующие о бархате и шелках!..

Песок, соль… Диас застонал и прикрыл глаза. Спать хочется!..

— …В карманах зазвенит золото, а люди восславят твои бессмертные творения.

При этих словах неудачливый поэт нашел силы улыбнуться:

— И даже зов кораблей?

— Нет. Заставить читать твои стихи не под силу даже мне. Но есть ведь презренная проза. Берналь! подумай!.. Ты станешь знаменит. Отпусти меня!..

В кустах зашуршало. Прислонившийся было к стене, солдат вскочил на ноги.

— А ну молчать! — возвысил он голос. — Святая Мадонна, я сумею заткнуть тебе глотку, нечестивец!..

Сон отхлынул. Берналь ощущал непонятное возбуждение и тревогу. Как истый конкистадор, он чтил Бога, а к врагу рода человеческого испытывал сложные чувства. Дьявол в его понимании был совершеннейшим противником — сильным и могущественным, учтивым и коварным.

Кем-то вроде Эрнандо Кортеса.

* * *

Ставни плотно прикрыты; в камине потрескивает огонь. Хозяин кабинета не любит ночной сырости: в походах он надышался свежим воздухом на всю жизнь.

Кортесу не спится. Злые мысли одолевают его, заставляя мерить шагами комнату. Всякий раз, как он проходит мимо стола, пламя лампы колеблется, и причудливые тени мечутся по стенам. Разгоряченный ум конкистадора видит в них перья и ракушки, украшающие тела индейцев. Ядовитую осоку и зловонный кустарник, в изобилии устилающий путь воинов Христовых.

Надо смотреть правде в глаза. Конкистадоры попали в отчаянное положение… но ведь где вход, там и выход, верно?..

— Ну, — не выдержал Кортес, — что скажешь, падре Алонсо? Чудеса — это ведь по твоей части?

Дремавший в кресле человек встрепенулся. Помассировал веки, хрустнул пальцами.

— Я думаю, — сказал он, — что нам не стоило уходить из Вера-Круса.

Кортес кивнул. В душе сорокалетнего инквизитора из Толедо жили две страсти: любовь к интригам и религиозный фанатизм. В малых дозах то и другое безвредно, однако Алонсо меры не знал. Когда инквизиторское рвение брало верх, на его лице резко очерчивались скулы, а щеки вжимались, словно целуя друг друга. Если же душа монаха обращалась к мирскому, нижняя губа капризно выдвигалась вперед. Еще ни разу Эрнандо не видел, чтобы эти гримасы уживались вместе.

— Сегодня утром мы должны встретиться с Морской Владычицей, — веско проговорил конкистадор. — Дать ответ на ее загадки или… или изгнать из крепости. Ее присутствие несет искус. Ты ведь знаешь, что такое солдат в походе?..

— Прожорливость медведя-шатуна, жадность крысы, похотливость козла. Я слышал, увещевания фрея Бартоломью возымели действие. Распутница прикрыла срам перьями и морскими раковинами.

Кортес плотно сжал губы. Вновь зазвучали беспокойные шаги.

…Следует оговориться: никто и никогда не мог назвать ханжой Кортеса из Эстремадуры. По крайней мере безнаказанно. Прелести принцессы волновали его в той же мере, что и любого мужчину.

Но раковины!..

О-о, эти раковины! В них-то и заключался кошмар, постигший армию конкистадоров. И в них же таилась надежда.

* * *

Чтобы отправиться в поход, Кортесу пришлось проявить воистину сатанинскую изворотливость. Губернатор, совет по делам Индий, король — все они требовали денег, денег, денег…

Кортес поставил на карту все свое состояние. Он опутал сетью интриг Амадора де Лареса — королевского бухгалтера; втянул в отчаянную игру губернаторов колоний. В результате одиннадцать кораблей под его предводительством отправились в путь и 13 марта (ах, несчастливая дата!) 1519 года высадили десант на поросшем пальмами мысе.

Конкистадоры основали город и назвали его Вилья-Рика-де-ла-Вера-Крус. Длинное мелодичное название, на случай, если их подвиги воспоют в песнях.

Чтобы не испытывать соблазна вернуться, Кортес приказал сжечь корабли. Часть войск осталась в Вера-Крусе, остальные конкистадоры двинулись дальше, вглубь материка.

С этого момента пошли чудеса. Местные жители никак не могли взять в толк, чего от них хотят страшные бородатые люди в железных шкурах.

В сущности, война — штука простая. Дело даже не в арифметике… И не в технологии. Война — это шагистика, логистика и дипломатия. К сожалению, индейцы не пользовались речью, а значит — их нельзя было искушать и предавать, водить за нос и манить ложной надеждой. Кроме того, они не носили одежды. Это обстоятельство казалось Кортесу самым опасным.

Вдумайтесь! Нет богачей и нищих. Нет арабов и евреев, мусульман и язычников, верных и неверных. Нет мельчайших трещинок, в которые так обожает вбивать клинья хитроумный капитан-генерал Кортес. Нет раскола.

Индейцы жили в раю. В раю, где с избытком хватало змей, но яблоки то ли размером не вышли, то ли сорт попался неподходящий.

Скрепя сердце Кортес написал доклад королю Карлу. Конкистадор надеялся, что вопрос разрешится сам собой. И в самом деле: есть Вера-Крус, есть обширные земли, есть переселенцы Старого Мира. Чего еще желать?

А туземцы… Ну что ж… Туземцы так и останутся тенями в ночи. Маленьким народцем. Колонисты будут оставлять для них плошки с молоком, вешать в сенях ножи, шептать обереги.

На крайний случай всегда есть мечи, не правда ли?.. Острые, холодные, но самое главное — железные. Мечи и мушкеты.

…План этот Кортес лелеял недолго. Ровно до того момента, как встретил первого человека, одетого в перья, ракушки и небольшую полотняную ленточку (на щиколотке левой ноги). А еще человек нес за спиной деревянный меч. С лезвием, составленным из острых обсидиановых пластинок.

Напомню еще раз: туземцы не носили одежды и не знали оружия. А значит, с жителями лже-Индии случилось нечто странное. К добру или худу — капитан-генералу предстояло это выяснить.

Вернувшись в Вера-Крус, испанцы обнаружили, что город пуст. Люди покинули его, лишь в городской тюрьме томился еретик Илирий. Кто он, откуда взялся — никто не помнил. Солдаты пожимали плечами, когда их спрашивали о греке.

Через несколько дней пришла Морская Владычица с посланием от ацтекского короля. Поскольку речью ацтеки не пользовались, послание было зашифровано в танце.

К сожалению, разгадать его испанцам оказалось не под силу.

* * *

— Визит Владычицы следует отложить, — осторожно начал падре Алонсо.

Капитан-генерал промолчал, и святой отец продолжил:

— Ее пляски не имеют смысла. В свой первый визит она скакала вокруг лагеря на одной ножке. — Губа Алонсо предательски дрогнула, но скулы взяли свое. — Искус?.. Несомненно! Нам пришлось отдать приказ о недопустимости плотских сношений с местными… м-м-м… жительницами нехристианского вероисповедания.

Кортес опять промолчал.

— А потом? — Понсе сплюнул. — Что за мерзость, прости господи!.. Знать бы…

— Так что же ты предлагаешь? — не выдержал конкистадор.

О, если бы толедские грешники в этот миг видели скулы отца Алонсо! Ужас превратил бы их сердца в носовые платки!

— Пытать Илирия, — жестко сказал он. — На костер колдуна. Он единственный остался в крепости, хотя мог свободно бежать. Святая Мадонна, — инквизитор закатил глаза, — и слепцу ясно, что гарнизон пропал его стараниями!

Кортес пожал плечами.

— Альварадо нашел их. Ты ведь знаешь, что с ними случилось.

— Но, дон Эрнандо, козни дьявола!., не пренебрегай отцом Лжи, молю тебя!..

Кортес читал мысли монаха так же легко, как Илирий — мысли Диаса. Неудивительно, что падре Алонсо спорил… Дьявол, еретики, козни и происки — это была обжитая территория. Уютная, родная, милая. При одной же мысли о Народе Ночи желудок монаха завязывался узлом.

Дело в том, что детям всегда рассказывают сказки… О Рип-ван-Винкле, например. О жителях сумерек, о феях. Фрей Алонсо слишком хорошо помнил времена, когда прятался под кроватью, слушая истории заезжих миссионеров. Дивные, упоительные истории — о Тех, Кто В Ночи Похищает Людей.

Жители Вера-Круса все как один ушли в лес. К нечестивым туземцам, в их проклятый богопротивный рай.

Взгляд Алонсо был красноречив, и Кортес сдался.

— Что ж… допросим Илирия, — нехотя согласился он. — Пусть расскажет о том, что произошло в крепости.

Монах сцепил пальцы. Настал его звездный час.

— Да будет так! Я кликну фрея Бартоломью, он приведет ере…

Фраза повисла в воздухе. Пламя камина истончилось, пошло дымом. Конкистадор и монах в ужасе перекрестились.

— Не трудитесь, святой отец, — произнесли угасающие угли. — Фрей Бартоломью стар, незачем ему бегать туда-сюда. Я уже здесь.

Возле погасшего камина сидел грязный всклокоченный человечек в хитоне. От него шел тяжелый козлиный дух; жиденькая бороденка топорщилась поганым клоком. Эрнандо мог поклясться, что глаза у гостя разного цвета.

* * *

— Илирий?!

— Илирий?!!

Пока падре Алонсо пучил глаза и решал, что ему сделать — втянуть щеки или выпятить губу, еретик времени не терял. Он рухнул на колени перед капитан-генералом:

— Прошу великодушно простить, алькальд. Я без зова, но вы нуждаетесь во мне.

— В тебе, Князь тьмы? — Монах наконец совладал со своим лицом. Скулы победили. — Тебя ждет костер, порождение ада!

— О да, — еретик вновь поклонился. — Вы почитаете меня за дьявола, но это ошибка. Я всего лишь нищий Иапетид, изгой и неудачник.

— Но…

— Подожди, святой отец, — остановил монаха капитан-генерал. — Разобраться надо.

Он обернулся к еретику:

— Объясни, как ты попал сюда.

— Не будем об этом, — замялся Илирий. — Этот фокус стар… Вы нужны мне, я нужен вам. Все просто.

Глаза его блеснули:

— Я вот что скажу, алькальд… Ты хочешь бороться с Народом Ночи? С ацтеками?

— Да.

— Тебе не победить их. Ты стремишься научиться думать как они; но ацтеки не думают. Бремя разума их не тяготит — в том они счастливей тебя!..

Тут Илирий понес такую околесицу, что даже видавший виды Кортес поморщился и отшатнулся:

— Стой, стой! — замахал он руками. — Толком говори, чего хочешь.

— Я, алькальд, одного хочу. Чтобы настало царство разума на Земле.

— Разума? Занятно.

— Я могу дать им разум. Тогда ты победишь, Фернандо!

— А может, на костер его? — с надеждой подал голос отец Понсе. — Клянусь муками Христовыми, Царство Божие — оно как-то ближе…

Илирий вздохнул. Подошел к столу, сгреб лампу.

Бороденка затрещала в огне, словно клок пропитанной жиром пакли. Глоток, еще один… Монах побледнел. Илирий вытер губы и поставил наполовину опустевшую лампу на стол. Затем произнес извиняющимся тоном:

— Больше не стану. Вы в темноте плохо видите, да и вкус у масла… не того… Нет, костер меня не возьмет.

Он икнул и с его губ сорвались язычки пламени.

— Мы, алькальд, лучше полюбовно договоримся. Туземцы невинны; тебе никогда не победить блаженных. Чтобы сломить врага, надо его заставить думать по-нашему, и я в силах это сотворить. Скажите, капитан-генерал, пусть не гонят меня, когда Владычица Морская объявится. Дальше уж мое дело.

* * *

Кортес делил людей на дураков и умников — так удобнее. Дураки поступают так, как поступали сотни поколений дураков до них. Это приятно и легко. Дураки пользуются уважением сограждан, их любят и берегут.

Другое дело умники. Они поступают как хотят и чаще всего ломают шеи. Иногда, очень редко, им удается совершить нечто небывалое. Тогда их записывают в «Почетные дураки», а дурацкие скрижали дополняются новой главой и указаниями, как жить последующим поколениям.

Ох, как не хочется перемудрить самого себя!..

Илирий, сын мятежного Иапета… Грязный грек, в чьих глазах порой мелькает насмешка. Кто ты? Над чем смеешься?.. Откуда появился среди конкистадоров?

Как выбрался из тюрьмы?

— Я на свободе, пока Берналь забыл обо мне, — пояснил еретик, подбрасывая на ладони апельсин. — Нет лучшего засова и дверных петель, чем людская память. К счастью, в данный момент он занят — подбирает рифму к слову «Пенелопа».

— Но… их же всего три?.. — Губа падре Алонсо неуверенно дрогнула.

— Рифмы «галопом» и «пучок укропа» он уже истратил.

— Для настоящей поэзии Берналю не хватает искренности, — усмехнулся капитан-генерал, — и веры в себя. В античные времена было иначе… Гомер рифмовал Пенелопу с чем угодно — и ничего. Написал «Одиссею».

…Все трое немного нервничали — по разным причинам. Кортес чувствовал, что стоит на пороге великой империи; Понсе боялся греховной красоты Владычицы. Что приводило в трепет Илирия — не знает никто.

Вот загремели на лестнице грубые башмаки.

— Идут, идут! — ворвался брат Бартоломью. — Госпожа Владычица Морская!

Дверь заскрипела, и…

…морской прибой заполнил башенный зал. Был ли Диас дель Кастильо неискренен и зажат — судить сложно. Известно одно: поэтом он был никудышным. Хотя бы потому, что не верил своему поэтическому чутью.

В глазах Владычицы Морской действительно жил блеск моря. В ее походке звучал зов кораблей. Капитан-генерал заерзал на своем троне. «Сволочь я, — промелькнуло в его голове. — Сжег корабли, погубил чудную сказку странствий…»

Девушка вошла и поклонилась. Движения ее были легки и прекрасны. Следом явилась свита: четверо дюжих молодцов с обсидиановыми мечами в руках. Ракушки и перья, украшавшие смуглые тела, вольно пародировали испанский доспех.

Именно эти ракушки и перья месяц назад убедили капитан-генерала, что с Вера-Крусом не все ладно. Мода на султаны из перьев не возникает на пустом месте — за этим всегда что-то стоит. Страсть к подражательству, например. Или чье-то представление о приличиях…

А может — любопытство. О, если бы любопытство!..

Пируэт. Еще и еще. Танец-загадка, ацтекские верительные грамоты. Девушка застыла в грациозной позе, глаза ее смотрели с вызовом.

«Она приветствует меня, — подумал Кортес. — Меня и моих соратников. Сейчас она задаст свой вопрос».

* * *

В голове каждого человека живет болтунчик. Он говорит, говорит, говорит… не прерываясь ни на секунду, постоянно. Именно из-за него мы слепы и глухи. Не замечаем почти ничего вокруг себя.

А еще болтунчик ревнив. Он не любит, когда слушают кого-то другого.

Ацтеки не пользуются речью. Мир для них прост и целен; каждый конкистадор — как на ладони, со всеми своими страхами и предрассудками, желаниями и запретами. Им не нужно знать языка, чтобы понять щеки, нос, голову. Руки, ноги и живот.

Когда ацтеки молчат, болтунчик паникует. Запомните хорошенько: Морская Владычица не читает мыслей и не внушает их. Просто болтунчик не терпит безмолвия и старается думать за двоих. За своего хозяина и за безмолвного ацтека.

«Я знаю ваш этикет, — смеялись глаза Владычицы. Ее руки, грудь и бедра. — Мы станем говорить иначе. Кто ответит на мои загадки?»

— Я, — сказал Илирий.

«И ты найдешь, что подарить моему королю? — спросил ее нос. — Человеку, которому принадлежит мир?»

— Да.

Еретик с поклоном протянул девушке апельсин.

«Герменевтика, — уважительно подумал Алонсо. — Символизм. Мы несем вам сладость истинной веры — вот что значит этот жест. Умно, умно!»

Капитан-командор истолковал иначе:

«Конкистадоры сильны и отчаянны. Кто думает по-другому, глуп, как этот апельсин».

Морская Владычица надкусила оранжевую кожицу и сморщила носик. Миг — и золотистый мячик запрыгал по полу.

«Мы уничтожим вашу мощь», — понял Кортес.

«Нам не нужна ваша вера!» — решил Алонсо.

Илирий взял нож у Эрнандо. Шкурка плода лопнула под стальным лезвием; еретик разрезал апельсин напополам и положил к ногам Владычицы.

«Сталь сокрушит вас так же легко, как этот плод, — в глазах Кортеса читалось восхищение. — Клянусь святым Бенедиктом, как это по-парфянски!»

«Чтобы понять любовь Христа, следует… следует… мнэ-э-э…»

Девушка замерла. Она стала на колени, прикоснулась носом к благоухающим долькам.

Лизнула.

Конкистадоры затаили дыхание.

«Она склоняется перед сияющим престолом Всевышнего! — затрепетал фрей Алонсо. — О чудо! чудо!.. Сладчайшая благодать снизошла на язычницу!»

«Какая попка! М-м-м!.. А грудь?!» — подумал Кортес.

Морская Владычица подняла сияющий взгляд.

«Я согласна, — загремело в головах конкистадоров. — Буду ждать на опушке леса. Но только трое, не больше! Я отведу вас к королю ацтеков».

Миг — и зала опустела. Потрясенные испанцы переглянулись.

— Неслыханно!

— Неслыханно!

Наконец-то они пришли к единому мнению.

— Ну а теперь-то, — с дрожью в голосе спросил Алонсо, — можно я возведу его на костер?..

* * *

Часто случается, что историю мира вершат сущие пустяки. К примеру, втянутая щека или нервно подергивающееся веко. При всех своих недостатках капитан-генерал был мудрым человеком. Он умел выбирать момент. Быть может, в том и заключалось его умение быть великим?

Кортес подождал, пока нижняя губа собеседника выдвинется вперед, а затем сказал:

— Да. После обеда.

Прозвучи фраза чуть раньше (пока Алонсо находился во власти щек) — история двинулась бы другим путем. Вряд ли кто-то смог бы переубедить фанатика.

— Но…

«Безумец! — пискнул испуганный голосок в голове Алонсо. — Ты же знаешь, что пламя — это всего лишь пламя. Быть может, Великий Торквемада способен зажечь Истинный Огонь… Но ты-то — не Торквемада!..»

Монах зажмурился. Яркие картины пронеслись перед его внутренним взором.

Вот Илирий, обложенный хворостом. Языки пламени вьются, не в силах причинить ему вред. Сочувственный (и немного ехидный) взгляд еретика, недоумевающие глаза солдат.

И — сам Алонсо Понсе, объясняющий конкистадорам происходящее в свете последней папской буллы.

— К королю отправлюсь я, — словно сквозь вату донесся до него голос Илирия. — Ацтеки любопытны. На этот крючочек я их и поймаю — как поймал Владычицу Моря. Разум, разум! Воистину, это будет божественный дар!.. Я поднесу им дворцы и империи, богов и нищих, города и умение прятать смех… Войны. Золото. В спутники же возьму двоих: святошу и плохого поэта.

Даже не раскрывая глаз, Понсе знал, что ответит Кортес.

«Господи Всевышний! — подумал он в отчаянии. — На все Твоя власть, но… Господи!!! молю Тебя!!! Сын Твой шел на Голгофу, а я… я…»

— Хорошо. Можешь взять падре Алонсо и Берналя.

«Интересно, — мелькнула бестолковая мысль, — каково это — быть богом?»

Инквизитор ощутил прикосновение к руке. Козлиный запах ударил в ноздри.

— О чем задумался, святой отец? Идем.

Алонсо помотал головой:

— Скажи…

Слова давались с трудом. Замерзшие, больные.

— Скажи, грек, зачем тебе… это все?.. Ты отец лжи, но…

— Вы зря считаете меня дьяволом, — тихо сказал Илирий. — Просто… когда-то я оказал вам эту услугу. Я украл небесный огонь и раздал людям. С тех пор я обречен делать это вновь и вновь. Выслушивая оскорбления, проходя по всем кругам ада…

А все потому, что память у богов куда лучше, чем у людей. Не так ли, могучий титан, добронамеренный сын Иапета?

* * *

Высоко-высоко в небе горят звезды.

«Светлячки», «мириады», «сияющие россыпи» вспыхивают в мозгу конкистадора, но тут же исчезают, унесенные порывом ледяного ветра. Поэтический дар Диаса капитулировал еще позавчера, сломленный обезоруживающей красотой пустыни.

Негромко потрескивает пламя костра. Заунывно кричит птица в ночи, и свист ветра вторит ей.

Владычица Морская сидит напротив Диаса — тихая, немного испуганная. Ее плечи окутывает солдатский плащ; к перьям в волосах добавился клочок бумаги — одна из поэм влюбленного конкистадора.

На вид девушке лет восемнадцать. Если вглядеться повнимательнее, становится заметно, что у нее немного оттопырены уши, нос украшает свежая царапина, а щеки вымазаны сажей. Но что влюбленным до таких мелочей?..

— …ты прекрасна, великолепна!.. — бубнит поэт. — Падре Алонсо окрестит тебя и наречет Мариной. Это почти то же, что и сейчас, верно?.. Тебе понравится. Моя любовь не имеет границ, Марина!.. Я принесу к твоим ногам все сокровища мира.

Вид у него препотешный, как у голодного теленка.

А девушке не до смеха… То ли рай, в котором живут ацтеки, не знает любви. То ли истертых вялых слов недостаточно, чтобы вскружить голову ацтекской принцессе, но нет радости в ее душе. Грубый плащ ранит нежную кожу Владычицы. Запах железа, крови и пороха, идущий от солдата, заставляет сердце сжиматься от боли.

— Марина… Марина!..

Эти латы, меч… зачем?!.. Клинок, стальные грани!..

Так жгут. И ранят!.. больно ранят!..

— Марина…

…А чуть поодаль на кошмах лежат падре Алонсо и еретик из Афин. Предмет их беседы не столько красив, сколько занимателен:

— …ага, в Китае. У тамошнего монаха.

— Да ну?!.. Святая Мадонна!..

— Они так в духовенство принимают. Бросил сумку и — хрясь палкой по хребту. Во, гляди — шишка!

— Иди ты!.. То есть, клянусь святым Августином. И ты, значит, у нас китайский монах?

— Я, — голос Илирия нисходит до шепота, — знаю вашу природу. Девчонка ведь не апельсин бросила. Кто в мире живет, тому вещей не надо, — так толкуй.

— Иди ты!.. Вот ересь, прости господи!.. А с ножом?.. с ножом как?..

— Двойственность ума. Все в мире имеет свою противоположность. Как апельсин делится на дольку и дольку, так мир делится на добро и зло, черное и белое, левое и правое.

…Как видно, у Илирия есть свое толкование событий.

Грек ошибается. Это неудивительно: понять одну-единственную женщину подчас сложнее, чем всех людей в целом.

* * *

Путешествие длилось всего неделю. Наверняка не обошлось без магии: ведь много позже, когда Берналь пойдет с армией конкистадоров, когда начнется официальная история, вошедшая в учебники, поход растянется на месяцы. Да, влюбленные не замечают времени. Но не настолько же!

Теночтитлан близился — волшебная столица ацтеков. Страшная и захватывающая сказка…

В хрониках Диаса вы найдете город мостов и каналов, жрецов и пирамид. Город, сверкающий золотом и белым камнем.

Это так.

И не так.

Не было окровавленных алтарей. Не было ста тридцати шести тысяч черепов. Что же было на самом деле?.. Поэтический дар юного кастильца и фанатизм монаха.

Удивительной силы, способной превратить жителей лже-Индии в империю, пока что не существовало. Туземцы жили в раю — сказочный волшебный народец… Никто не строил городов, потому что города не нужны счастливым.

* * *

— Ох! О-ох!

Илирий забился на голых камнях, прижимая ладони к правому боку.

— Диас! — прохрипел он. — Пристрели!.. прокля…тую тва-а-арххх!

Конкистадор недоуменно завертел головой. Высоко в небе парила черная точка; орел охотился, выискивая в траве полевок.

— Стреля-а-ай! — визжал еретик. — Боольна-а-а!!!

Берналь скинул с плеча мушкет. В миг, когда должен был прогреметь выстрел, ствол резко бросило вверх.

«Не убивай! — запульсировало в мозгу. — Не надо!»

Марина сжалась в комок, баюкая раненую руку. В глазах ее застыли слезы. Еще бы! Любое прикосновение к железу оставляло на коже ацтеков страшные ожоги.

— Марина!!!

Берналь бросился к девушке, но при этом он совершенно забыл о своей кирасе. Взвыв, Владычица поползла прочь.

— Подожди! Марина! постой, я сейчас!..

Загремела сталь. С остервенением конкистадор сорвал с себя меч, отбросил в сторону. Мушкет, наголенники — все полетело в общую кучу. Едва последняя крупинка железа упала на траву, вокруг путников поднялись стены; небо над головой стало стремительно темнеть, скрываясь за уступчатыми сводами.

«Это дворец короля? — Взгляд Диаса забегал по сторонам. — Но тогда здесь обязательно должны быть барельефы…»

Барельефы появились.

«…и гобелены!»

С гобеленами вышла заминка. Диас склонялся к батальным сценам, а отца Алонсо влекли картины духовного содержания. В результате стены дворца украсились полуабстрактными рисунками. На них квадратные люди в зубчатых шапочках карабкались по маленьким зубчатым пирамидам, держа в руках зубчатые пучки травы.

В глубине зала возник украшенный золотом и драгоценными камнями трон. На нем сидела фигура в плаще из орлиных перьев. Голову ацтекского короля украшал золотой венец, шею — ожерелье из жадеита. Восемь золотых креветок поблескивало на груди властителя.

Конкистадоры рухнули на колени.

«Сейчас он спросит, с чем мы пришли, — всполошился Диас. — Что мы несем его людям… Мир? Любовь? Холодную сталь? Я должен рассказать об испанском короле! Жаль, Кортеса нет с нами…»

«…поведать о благости и величии Христа, — лоб отца Алонсо покрылся холодными каплями. — О милосердии Девы Марии. Господи! вразуми меня!..»

Илирий молчал. В руках его появился апельсин. Миг — и он стал яблоком. Еще — языком огня.

— Король! Твоя посланница любит игры и загадки. Я тоже их обожаю. Думаю, она уже сообщила тебе, с чем мы пришли?..

На лице короля отразилось любопытство.

— Я принес тебе удивительную игрушку. Дар, от которого до сих пор не отказывался ни один человек.

«Я заинтересован. Любопытно!..»

— Угадай, что это? — продолжал Илирий. — Нельзя отбросить, делит вещи напополам, сладкое и горькое одновременно?..

«Не слышал никогда».

— Еще бы! Это запретный плод. Его прячут от тебя, хотя другие, — еретик кивнул на испанцев, — сполна насладились его вкусом.

«Запретный плод? У нас есть запретный плод? Дай мне его!»

— Ты уверен? Огонь и железо, колесо… Телевизоры, компьютеры и микроволновые печи. К этому быстро привыкают, знаешь ли.

«Дай!»

— Говорите! — шепнул Илирий спутникам. — Я подарю разум туземцам, но разум несет противоречие. Потому вы здесь. Вы — разные. Ну же! говорите!..

…За годы, что прошли со времен конкисты, Диас повидал многое. Казалось бы, давние воспоминания должны истаять под грузом новых впечатлений, но эта картина навсегда останется перед глазами.

Счастливое лицо ацтекского короля.

Глаза Марины, исполненные боли.

И голоса, голоса… Звенящие, напряженные, требовательные. Голос отца Алонсо, излагающий догматы веры. Голос самого Берналя. В его словах — свист стали, запах цветущего миндаля в садах Гранады, радость поэта, поставившего последнюю точку.

«Господи!., что мы наделали?!!

Пусти нас обратно в рай, Господи!!! Слышишь?.. мы погибаем здесь!!!»

Язычок пламени в ладонях титана развернулся и проник в голову ацтекского короля. Необратимое свершилось.

* * *

Король сидел в своих покоях, радуясь, как ребенок. Белые бородатые люди подарили чудное развлечение, восхитительное и прекрасное.

Вот в чашке плещется густой чоколатль. И сама чашка — не чашка, а шикаль. На грудь давит ожерелье из чальчиуите, курится копаль…

Какое чудо! Вещи, события, люди — все прячется за маленькой горсткой звуков. Это — разум.

Слова жесткие, колючие, теснятся в голове.

Больно с непривычки.

Ничего. Дайте подумать (подумать!)… Теокали — за окном. В руках у воина — остро отточенный макуавитль или куаувололли?.. Все равно! А эта круглая штуковина, которой он закрывается? Кетсалькуешио. Или даже — кетсальшикальколиуки.

Король Сумеречного народца развлекался. Не раз и не два у него мелькала мысль (мысль! мысль! о счастье!), что длинные слова, в общем-то, и не нужны… Произносить тяжело. Вон испанцы — говорят «щит» и хорошо себя чувствуют. Без всяких там «кетсальшикальколиуки».

Но попробуйте остановить ребенка, когда он дает имена вещам!

Матлауакакки. Касик. Тлашкала.

Одно плохо… Женщины, с которыми он поделился игрушкой, ведут себя странно. Закутывают тело колючими тканями, хихикают, прикрываются, когда на них смотрят. Мужчины становятся агрессивными.

И голова болит…

Тематлатль. Куаутемок.

Теуле. Теуле?..

Да. Гость с переменчивым лицом что-то говорил об этом. Как-то это слово связано… с тем, что бывает — и не может быть?..

Ох, голова моя, голова!..

Придите ко мне все страждущие и…

Теуле!!!

Боги — на языке испанцев.

* * *

— Берналь! Берналь, очнись!

Юноша открыл глаза. Рядом с его ложем сидела Марина. Плечи девушки покрывал цветастый плащ, расшитый варварскими узорами, в волосах сверкали золотые украшения.

Дворец стал таким зримым, тяжелым. Существующим.

— Берналь, я боюсь! Игра, которой вы обучили короля… Что-то злое творится, я чувствую!

Абстрактные «ценные сорта древесины» еще вчера превратились в кедр и черное дерево. Белые стены — оштукатурены; по орнаменту бегут мельчайшие трещинки. Ацтеки с удовольствием приняли забаву. Их мир обретает вещность.

— Я боюсь, Берналь!

Сердце бывшей Морской Владычицы бьется, словно пойманная птица. Плечи сотрясает крупная дрожь.

— Я… я моря не чувствую! — В словах девушки звучат слезы. — Всего лишь кинула апельсин этому вашему… с бородкой. Хотела, чтобы он очистил…

— Ну, ну, успокойся, милая! — шепчет Диас, гладя девушку по волосам. — Не бойся. Я с тобой!

— Берналь… — Марина крепче прижалась к груди поэта. — Они хотят убить тебя!

— Что?..

— Я чувствую это… Я… я люблю тебя, Берналь!!!

К сожалению, Диас не знал языка ацтеков.

* * *

Вот уже почти неделю гости из испанского лагеря жили при дворе ацтекского короля. С каждым днем столица империи становилась все четче и ярче. Ацтеки все меньше походили на волшебный народец, и все больше — на жителей лже-Индии, как их представляли гости.

Ловушка захлопнулась. Страшный дар Илирия поработил туземцев, и можно было возвращаться обратно.

Это и тревожило инквизитора.

Лицо фрея Алонсо находилось в беспрестанном движении. Он замышлял. Он злоумышлял. Профессиональное рвение не давало священнику спать спокойно.

«Илирий, — билось в висках. — Илирий!»

Присутствие гнусного еретика было невыносимым. Тень Торквемады висела над плечом, и манила, и звала, и качала укоризненно головою.

«Илирий!.. Илирий! Помнишь ли долг свой, брат?..»

К сожалению, уничтожить негодяя не было никакой возможности. Среди отравленных разумом туземцев титан пользовался неслыханной свободой.

В голове священника зрел план. Чтобы претворить его в действие, требовалось особое благоволение фортуны, счастливый случай. И (как обычно бывает в таких случаях) он не замедлил представиться.

В дверь постучали.

— Да-да, — сказал Алонсо. — Войдите.

Дверь распахнулась. Краснокожий человек в орлином плаще ворвался в покои священника.

— Ваш дар, — быстро заговорил он. — О, ваш дар!..

— Что, сын мой?..

— Я смущен и раздавлен, многоликий человек! Где мне найти поддержку и опору?..

Алонсо подобрался. Речь ацтека звучала для него тарабарщиной: «атли», «шики», «лиуки»… Но интонации, интонации! Ухо исповедника мгновенно поймало знакомые нотки.

— Твоя душа жаждет успокоения?

— Да!

— Ты страждешь?

— Да! Да!

«Кецаль! Коатль!» — эхо разнеслось по запутанным переходам дворца.

«Теуле!»

— Я принесу тебе свет и покой. Слушай же!

* * *

Миссионеры знают, как сильно зависит религия от языка. У таитянцев, например, нет понятия «грусть», но есть недоступные нам toiaha и ре’аре’а. Как объяснить им, что сын Божий скорбит о человечестве?..

Попробуйте перевести слово «аскет» на язык бушменов. Получится «грязный старик с торчащими ребрами». Или того хуже: «хочу пареных бататов с ящеричным соусом».

Но самое страшное — втолковать дикарю, что есть «посланец бога». Истинные миссионеры готовятся к этому загодя. Они принимают ванну, выпивают стопочку коньяка для храбрости и глотают сырые яйца. Чтобы голос не подвел в нужный момент. И все равно им страшно.

Дело в том, что боги любят шутить. Миссионер может закашляться, муха забьется в ухо благодарного слушателя, раскат грома заглушит проповедь. И тогда — вместо «посланца бога» в разум дикаря войдет Кецалькоатль.

Миссионеры знают это, но все равно отправляются в пустыни. Жажда общения сильнее страха.

— …а потом святой Марк притащил за собой медведя. Представляешь?!

Король кивнул. Анекдоты о святых ему нравились. Правда, этим людям сильно не везло в жизни: их жарили на кострах, сдирали живьем кожу, колесовали. Насчет последнего стоило бы узнать получше.

Вообще, Теуле — это увлекательно.

«Ке! Цаль! Ко! Атль!»

Кроме того, некоторые моменты вызывали недоумение. Святое причастие, например. Как это — кровь и хмельное пульке одновременно?.. А тело и маисовая лепешка?.. У короля были идеи на этот счет, но он не рискнул их высказывать.

— Мы построим тебе огромное жилище с множеством ступенек, о разноликий человек! — восторженно приседал он. — Тебе понравится. Расскажи — что еще угодно этим могущественным Теуле?

…И священник рассказывал — красиво, пышно, образно. С использованием метафор и аллюзий. Он поведал о рвении, о пылающих сердцах на алтаре служения, о жизни, отданной Богу.

Завершил же свою речь призывом уничтожать еретиков. И даже — «Кецалькоатль!» — указал первую жертву. И не одну.

* * *

Город походил на бурлящий муравейник. Ацтеки метались в растерянности, еще бы!.. Им предстоял первый праздник в жизни, а никто не рассказал, как к нему готовиться. Сама мысль, что все предыдущие дни были будничными, казалась им поразительной.

— Куда же запропастился этот проклятый Илирий?.. — недоумевал Берналь. — Нам давно пора возвращаться.

Он мчался по запутанным коридорам дворца, распахивая двери. Путь его был отмечен женским визгом и проклятиями мужчин. Конкистадору было все равно. Испанских идальго трудно смутить.

— Алонсо! Святая Богоматерь, где ты? Где ты, черт возьми?..

Дворец кончился, а Илирий как в воду канул. Оставалось поискать в уступчатой пирамиде, что появилась несколько дней назад. Идти туда совершенно не хотелось.

— Ладно, — ободрил поэт сам себя. — Я в щелочку загляну и обратно, хорошо?

Пирамида встретила его темнотой и зловонием. Привычный нос солдата без труда угадал в нем запах крови. По спине побежали мурашки.

— Илирий?.. — позвал Берналь. — Илирий?..

— Да здесь я, здесь, — послышался усталый голос грека. — Закрой дверь, сквозит.

Бронзовые створки захлопнулись. Последняя полоска света под ногами Берналя растаяла.

— Э-э… Извини, что я…

— Не стоит беспокойства, Диас. Как там Марина?..

— Благодарю, хорошо.

— Заботься о ней. Она славная девушка, поверь моему опыту. Вы будете отличной парой.

В темноте захлопали крылья. Запах крови усилился.

— Э-э… Спасибо. А кто там с тобой?..

— Не обращай внимания… Один старый знакомец. Подкармливаю его, как могу. Печень мне все равно не скоро пригодится.

Повисло принужденное молчание. Слышно было тяжелое дыхание еретика, да кто-то возился у дверей, пытаясь войти. Наконец Илирий кашлянул:

— Диас?.. Я вот что хочу сказать…

Дверь загремела, открываясь. Тоненькая фигурка замерла на пороге, и сердце Диаса подпрыгнуло. Силуэт Марины он узнал бы из тысяч и тысяч других.

— Ты не вовремя, друг мой. Сейчас здесь окажется много жрецов, понимаешь?.. Неудобно получится. У людей праздник, а ты…

— Берналь?.. — жалобно позвал женский голос. — Берналь, где ты?.. Я не вижу!..

Каждый шаг Владычицы сопровождало мелодичное позвякивание, словно она несла в мешке стопку жестяных тарелок. Девушка сгибалась в три погибели под тяжестью огромного тюка.

— Марина, я здесь!..

— Берналь!..

Любовных объятий не получилось. Руки поэта наткнулись на что-то тяжелое и жесткое.

— Они… они… — всхлипывала девушка. — Берналь, они хотят… принести тебя в жертву! Берналь!

— Но…

Железо с грохотом посыпалось из мешка. Меч, кираса, мушкет, поножи.

— Берегись!

Загремели медные ставни; столб света ударил сверху, заставив зажмуриться. Когда Диас открыл глаза, небывалое зрелище открылось ему.

Огромный, грубо вылепленный идол высился над ним. Лицо его… лучше бы оно не было таким знакомым. Щеки Кецалькоатля втянулись внутрь настолько, что превращали голову бога в оскаленный череп.

Вдоль стен крадучись перебегали закутанные в шкуры люди с обсидиановыми мечами. Жрецы и воины.

— Марина, за спину! — рявкнул Диас. — Скорее! Будем пробиваться к выходу!

Конкистадор торопливо облачился в доспехи. Приладил пояс, закинул мушкет на плечо. Ацтеки не делали никаких попыток помешать ему. Тихо плакала девушка, прижимая к груди изъязвленные железом руки.

Вот и все. Пора в обратный путь.

Один из жрецов двинулся навстречу Диасу, размахивая каменным мечом.

— Нечестивец!.. — начал он. — Ты попла…

Ремиз! Выпад!

Познания ацтеков о мире обогатились новой философской категорией.

* * *

Боевое искусство Теночтитлана создал Берналь Диас. По крайней мере никто из ацтекских воинов этого не оспаривает.

Сыны орла и ягуара, потомки лис и волков — на самом деле они потомки тех, кто пытался остановить влюбленного кастильца. Сколько их было, сколько осталось на заляпанных кровью плитах — считать бессмысленно. Те, кто выжил, возглавили армии. Стали правителями городов и провинций.

Берналь и Марина бежали по улицам юного города. Причудливые сады, каналы, мосты, белоснежные дворцы выплывали навстречу. Столица империи рождалась из хаоса, словно Афродита из пены.

А нетерпеливая воля Илирия… Да полно! Так ли его звали — насмешливого и бесцеремонного богоборца?.. Кто скажет?..

Прометей! Дарящий огонь.

И все-таки он достиг своего… Разум, проклятый и благословенный дар, отравил Сумеречный народец подобно чуме. Пустыри вокруг дворцов обросли ветхими хижинами, на полях зазеленел маис. Двинулись в путь сборщики налогов.

Кортес мог торжествовать. Вчерашние обитатели рая поделили себя на тлашкальцев и чолулу, на тотонаков и семпоальцев. Вспыхнула вражда, и отныне конкиста была обречена на успех. Чем все закончилось, вы прекрасно знаете и без меня.

Так что же, спрошу я, — неужели жалость и любовь Илирия к людям пропали зря?.. Неужто он принес ацтекам лишь боль и страдания?..

Миссионеры объяснят индейцам вечные истины. Поплывут из Африки корабли с грузом невольников. Войны, восстания…

Это — разум. Ничего не поделаешь.

Но все же… все же…

Две фигуры на мосту — мужская и женская. Женщина — в широком варварском плаще, ее волосы украшены перьями. Мужчина — в испанских латах, при мече.

— Я люблю тебя, Берналь! — шепчет она.

— Марина, любимая!..

Насмешка? Да.

Но черт возьми!.. Если Диас наконец поверит в зов кораблей и блеск моря — для меня это станет пусть слабым, но утешением.

Рига, Латвия

 

Андрей Максименко, Юлия Сиромолот

Ветер на дне колодца

Уснул Теночтитлан. Медленно вплыл в день. Жалюзи спущены, шторы задернуты, но светлое пятно все-таки дрожит на полу. Это Солнце обгладывает вершину пирамиды Тольтахуа — напротив.

Мир изменился, но не Солнце, оно по-прежнему не друг мне. Да и никому… но я так отвлекусь и начну рассуждать сейчас о другом. Буду курить без счета черные сигареты, забуду пить пиво, и оно степлится. Жар в бамбуковых щелях поплывет красным, карамелью, — значит, до вечера я опять просидел, заговаривая час от часу с платяным шкафом, оскалившим дверцу.

Говорить-то мне больше не с кем.

Зато как я вспоминаю! Я в своих воспоминаниях роскошествую: они мои в самом окончательном смысле.

Декан, доктор, продажный боец, живописец, вещуны, прихлебатели, прекрасная женщина!

Где вы теперь? В каких слоях?

По памяти я все-таки поставлю ее первой. Катерину. Хотя, вначале было слово Декана… но я не стану припоминать Декана Лелюка именно сейчас. Успею еще. Я считал тогда, что отрастил себе достаточно длинный поводок, чтобы послать Декана с его очередным беспочвенным и безвоздушным заданием — на фиг. Сначала временно. А потом — хотя бы время от времени.

Рейс из-за океана сел на полчаса раньше. Такое бывает только на нашем побережье. Попутный ветер! Что за ветер!

Рыжеволосая, в талии тонкая, в остальном — что надо, метр восемьдесят на каблучках… Вся в белом, и даже сквозь купол аэровокзала просвеченная теночтитланским Солнцем. Все ее изумляло: лавсановый балахон, которым надо было укутаться с ног до головы, площадь, обильно политая маревом. А между дрожью жары верхней и нижней, то есть наведенной от камней, — незыблемый шоколадный коатлекль с бликами на гладкой коже.

В Теночтитлан ее привел наш бесконечный театральный фестиваль. Дала мне карточку с золотым цветком в углу. Издание не совсем для дам, не вполне для мужчин, кое-что на подростковом жаргоне, советы, как сберечь здоровье в очень большом городе… так она сама отрекомендовалась. Я взглянул повнимательнее — не притворяется ли? Нет, она откинула капюшон — мы ехали в задраенной, как БТР, «сюизе», — и от незагорелого лица чужестранки шла прохлада.

Гостья удивилась, когда я посоветовал лечь спать среди раскаленного бела дня. Ведь она приехала увидеть чудо, беспрерывное извержение вулкана страстей, ветер на дне колодца, что еще там… как же спать? Зачем? И Артем Тарпанов, небрежно красуясь превосходством настоящего «теноко», пояснил, что все чудеса и извержения в Городе Пернатого Змея смотрятся хорошо да и бывают, собственно говоря, исключительно ночью. Ни один талант, даже самый меднолобый, не выдержит дневного Солнца, оно здесь плавит мозг и испаряет кровь — вот уж лет триста или более.

Ну, что же делать — она вздохнула, а я, помедлив, сколько прилично, спустился в пустой вестибюль башни «Нопаль Виц». Приятное знакомство возобновится с закатом, сейчас я спешил. Мало ли кто из приятелей-полуденников вынырнет сейчас из-за тростниковых занавесок — а мне еще нужно доложиться Кочету, что сиуатль прибыла и устроена. На этом, пожалуй, одно расписание заканчивалось, а потом еще была назначена встреча — не то чтобы напрямую из Лелюковых дел, но близко.

Хотя при моей-то работе правильно было всякого, вплоть до бабульки на кассе в общественном сортире, считать человеком Декана. Я привык примеряться к совпадениям текстов, прислушивался к обмолвкам дикторов теленовостей… И не удивлялся, что якобы случайное слово попутчика в самолете может оказаться паролем. А на том конце пароля упомянутая выше бабуля даст сдачи чужеземной монеткой. По каковой монетке тебя признает лавочник, и, доставая с полки альбом Дали, «нечаянно» уронит тебе на голову тяжеленный справочник «Суеверия шарракин»… Правда, в случае, о котором речь, тактика Декана была несколько иной. Он просто посадил где-то (может быть, что и под замок) целую бригаду аналитиков и шифровальщиков. Сама суть казуса была такая тонкая, неопределенная, что эти мученики прикладной мелогвистики вынуждены были вылавливать информацию, пользуясь самым несвязным и независимым источником — всемирными новостями. Они проделывали какие-то многоступенчатые процедуры, а результат их каторжного труда поступал ко мне — как ни странно — в форме все тех же новостей. Прямо на сетевой принтер «Кетцаля». Моя задача была уже много легче, я всего только применял таблицы Маркова и бросал пакаль, чтобы узнать следующий ход. Таким образом, за несколько дней до того, как появилась Катерина, я уже знал — оно называлось Перо Эммануила.

Но еще раньше Йош Вашкаштра, аркаимский беглец… Да, тушка Йош, который попросту ни в какие расписания не укладывался. Никогда. Лелюковой подставой он не был и к внешней жизни моей ацтланской не относился. Да и что общего у Артема Тарпанова, без стыда и совести, с духовидцем весом в добрых два центнера? Разве только шоу ольмеков, в котором Йош был на сцене, а Тарпанов, со «Смуглой Девой» в зубах и восхищением в сердце — в зале, в глубокой тьме. Однако же их частенько видели вместе в компании прочих «ольмеков» рано утром, когда уже все отплясано и выручка подсчитана, — в каком-нибудь «Ягуаре и Попугае». Да бог с вами, любопытные! Пиво они пили вместе да трепались, вот и все. Ничто так не сближает, как свежее «Манитобо» под игуану. Сущее отдохновение был для меня этот толстый, вечно насморочный гениальный плясун. Напившись пива, он начинал сморкаться, вытирать слезы и рассказывать про прекрасный Аркаим. Авестийские песни пел, читал стихи. Жить в Теночтитлане Йошу было несладко: как истинно верующий, он почитал Солнце, трепетал к нему любовью, но ясноликий бог был тут слишком близок к рабу своему Вашкаштре — обжигал… И так его жизнь обламывала во всем. От священного подсолнуха у него была аллергическая сыпь. В шерсти священного ягуара, на процессию которого он упорно ходил каждый год, таилась астма. Шоколад, томаты и перец обрекали на голодную диету. Да бог с ней, Йош мог на запасах подкожного жира въехать даже в бриллиантовую страну Гренландию, хватило бы на полгода автономного существования. Беда была в том, что он как раз жить не мог без священного чего-нибудь. Я его мог бы понять — у самого прабабка в лесах из березовой веры в рябиновую перекидывалась, — но уж очень восторжен был мой приятель. В последние месяцы только и разговоров было у него, что про какого-то чудо-доктора Леопольда, который-де может его избавить от мистической аллергии. Мол, целит он без таблеток и шарлатанства, почти одним приятным разговором, и так тонко дает понять духовную природу недуга, что отекам и сыпи ничего не останется, как отступиться… Чихая, Вашкаштра взахлеб пояснял: священный подсолнух он еще выносить не может, это в следующем сезоне, но что касается ягуара — о!!! Я бы, в общем, порадовался за беднягу. Но он стал мне этого доктора усиленно рекомендовать. И познакомил нас в конце концов, хоть я об этом и не просил. Доктор вынырнул из каменного чана с парной минеральной водой в клубе «Соланика» и развернул передо мной все побрякушечные приемы людоведа. Пока Йош то ли по деликатности, то ли предусмотрительно хлюпал в бассейне вместе с прочими «корешками», чудо-лекарь Леопольд Гнездович разоблачил меня как приезжего (по светлым корням волос, так он сказал), обратил мое внимание на отсутствие телесной гармонии, будучи сам изрядно брюхат… и так далее. При этом он постоянно напоминал, что не консультирует и что все его советы в данный момент абсолютно бесплатны. Так что мне остро захотелось ему уплатить, чтобы он уже почувствовал себя консультирующим и умолк. Заткнуть ему рот было нечем (я сам сидел нагишом в каменной чаше), удовольствие от купания сошло на нет; я полез вон, обернувшись к нему самой негармоничной частью своего прекрасного тела, — у меня там было светлое пятно с заходом на поясницу, след от Дракона, цветной татуировки в пять мегабайт. Картинку пришлось свести уже на службе у Декана, воспоминание не из приятных, но другого отсутствия гармонии я за собой, ей-богу, не знал. А доктор хитро щурился мне вслед, примечал, сканировал.

Йоша я, конечно, не утопил, как хотелось, сразу. Потому что уже через минуту, когда доктор исчез в испарениях целебной воды, сообразил, что такие выпады абсолютно не в манере Декана. На всякий случай дома еще раз тщательно проверил все, что мне успели прислать мелогвисты. Сделал десять поисков по разным параметрам (в том числе по бороде, черной бороде, Леопольду и бане), два комбинированных — убил несколько драгоценных ночей. Ничего не нашел. Матрицы, конечно, не молчали — этого не бывает, но индекс связности стабильно был меньше пяти.

Поэтому в следующий раз, когда толстячок в белом возник из-за спины счастливого Вашкашгры, я был гораздо терпимее. Мало ли что? Надо же ему практику расширять. Он ни разу так и не смог попасть, что называется, в точку: на его провокации я отвечал в своем лучшем стиле — парадоксами. Теперь уже и не помню, как всплыла в нашем многоборье та тема… мы, видно, болтали о книгах вообще. Или об истории? С доктором приходилось держать ухо востро, он даже из пятен томатного соуса на салфетке, которой я вытирал губы, умудрялся делать какие-то далеко идущие выводы. Однако же было ли это на фоне совокупляющихся жриц-черепах в аквариуме Храма Вечности (восторженный Йош маячил поблизости), то ли на базаре — посреди маринованных ростков и алой фасоли… слово вылетело, а я поймал, будучи на сто процентов уверен в том, что доктор — не зацепка.

Я должен был заехать к нему за книгой, которую он всячески мне накануне рекомендовал, и потому-то спешил, оставив прекрасную чужеземку в «Нопаль Виц». Она, ей-богу, была реальнее любого из чудес, и я, принимая холодный артезианский душ в бывшей фотомастерской, пламенно и со старанием просчитывал орбиту вблизи этой славной Новой звезды. Сколько она тут пробудет? Неделю или две… время есть. Если только она не глупа и не вздумает в самом деле пропадать на фестивальных толкучках. Но на дуру не похожа и на дурочку — тоже. Плохо будет, если окажется синий чулок, феминистка или того хуже — лесбиянка. Нет, я в принципе не готов отстреливать последние два типа существ… но то в принципе. В теории. А на практике, когда распустишься весь перед нею, а она высматривает в толпе юниц с голодными глазами… тьфу, крокодил!

И все-таки звезда была пока отдалена, а встреча назначена. Я бы, в сущности, и не пошел туда… что мне эти докторовы читанки… однако пакаль советовал — идти. И я послушно шмыгнул под безумным прессом Солнца, втиснулся в скользкое кожаное сиденье «сюизы», скользкими пальцами повернул ключ, скользкой ступней выжал сцепление… поехал, одним словом, в самый пекельный предвечерний час на окраину, в подпольный кабинет.

Место и в самом деле было подпольное. В подвале дома в тольтекской слободе. Сверху — восемь метров кладки из дикого камня, каждой каменюкой можно убить богатыря. Окна — щелями, под самой деревянной крышей, да кое-где между камнями просвет. И под землю это чудо фортификации уходило на добрых два метра, освещаясь дневным сиянием через полукруглые проемы на уровне почвы. Зато у доктора было прохладно без всяких кондиционеров. Гнездович вздумал было поить меня гуаюсой, но я отказался. Не тот был тип доктор, чтобы с ним разделять питье большой дружбы. Я приложил все старания, чтобы поскорее отделаться и домой — отсыпаться за вчера, и позавчера, и сегодня… В конце концов обошлось созерцанием довольно китчевой коллекции узелковых писем (висели они повсюду, как дешевое макраме у моей бабушки, только макраме было невинное, а письма, хоть доктор об этом и не догадывался, полны ужасных проклятий, семиэтажной матерщины во всех богов и Великую Змеиную Мать, и самым ходовым было выражение «спустить шкуру от макушки до задницы»…) Книга, которую Гнездович мне подал с многозначительным видом, оказалась в самодельном картонном переплете, перехваченная резинками. Я поблагодарил отрывисто и сбежал как можно скорее. У меня еще оставалось два часа до захода Солнца.

И эти два часа (не считая обратной дороги из слободы в Кухум Виц) я удачно проспал. Никто меня не тревожил, даже мадам Квиах не шастала туда-сюда со своими уникальными фотоснимками на стекле. Проснулся другим человеком. Который знать не знал ничего ни о каких Перьях (и вообще во всю эту чушь не верил), и которого ждала ночь развлечений в компании прекрасной дамы. Как сказал об этом Чатегуатеквокотетл…

В «Нопале» я поднялся на сорок третий этаж, окунулся в сильно кондиционированный воздух с запахом луны (в холле красовался неизменный кактус в цвету, бедная чужестранка…) Дверей запирать она не была приучена (что меня совсем не удивило, запорных культур теперь раз-два и обчелся, но здесь — запирают). Так вот, я и вошел, и в спальне уселся тихонько в кресло. Должен признаться, ничего особого не увидел — чудесного медного оттенка рыжина, плечо, правая нога… прочее было укутано в гостиничную льняную простыню с кружавчиками. Наверное, она и не спала вовсе, потому что очень скоро сбилось дыхание, она зашевелилась и повернула голову. Посмотрела на меня, что-то пробормотала и очнулась окончательно. Не похоже было, чтобы она была мне рада.

— Ты что здесь делаешь?

— Это я, Тарпанов Артем, «Кетцаль», — на всякий случай, вдруг не запомнила в лицо, бывают такие — забывчивые.

— Вижу, вижу, — она поморщилась, — но с какой стати?

— У ложа прекрасной дамы, отгоняя демонов ночи… Ведь ночь-то уже наступила.

— Ну, и что? A-а… да-да. И давно ты тут?

— Две минуты. Невинные две минуты.

— Однако, местные обычаи… Что, в следующий раз найду тебя рядом с собой?

— Sí Díos quíeré…

Она уже поднялась с постели, что меня восхитило — без жеманства, не волоча за собой простынные бастионы, и я увидел прекрасного тела и дорогущего белья ровно столько, сколько можно было увидеть за пятнадцать секунд ее следования в ванную. Оттуда она отозвалась:

— Что? Ты говоришь по-испански?

— Нет! Это так, просто… навеяло, — и в самом деле, хотя она совсем не связывалась у меня с Иберией, однако же — «Эль Хирасоль»… и то, что послышалось невнятно, когда она просыпалась, — как будто кастильская речь. — А ты?

Ответа не было. Зашумела вода. Потом она показалась, обернутая в индейскую циновку.

— Так все же — что ты тут делаешь?

— Как не едят цветы — тобой любуюсь… Кто-то должен быть твоим проводником, помощником и другом.

Она, не показываясь из-за створки шкафа, вдруг перестала шуршать одеждой (почему-то мне представилось — стоит с юбкой на голове…) и спросила приглушенным этой самой одеждой голосом:

— Скажи-ка… ты, случайно, не гей?

Я фыркнул.

— Нет. Не-ет. Но и не насильник, ты понимаешь… Во всяком случае, не в первый вечер…

— Скромен, что и говорить, — она еще пошуршала и захлопнула шкаф. Светлый костюмчик «сафари» смотрелся на ней, как королевская роба. — Так куда мы?

— В гости. Представляться, завязывать знакомства.

— Это неизбежно?

— Абсолютно. Тебя жаждет видеть мой шеф, Кочетуатльтекутли, господин мэр Тамагочтекль, Чатегуа Третий, потомок Чатегуатеквокотетла по линии бабушки, и прочие достойные граждане столицы. Эй, что ты делаешь? Это обувь — на веревочках? Сейчас опять такое стали носить? — Да.

— Ничего не выйдет. Это же Теночтитлан. Ты думаешь, выжила на какой-то там вашей фиесте… здесь все по-другому. Ты сломаешь ноги!

— Другого-то нет… Значит, я пойду босиком. Предстану в таком виде перед мэром Тамагочкаклом.

— Тамагочтеклом. Не выдумывай. Тебе оттопчут пальцы. У тебя должно быть еще что-нибудь про запас!

— Ничего нет, — злорадно отвечала она. — Или так, или никак. Ну? Ты идешь или нет?

Она была, что называется, в ударе. Под ударом, — ибо город бил под дых — сносил напрочь, перехватывал дыхание. Горячий в ночи и темный, с залитыми искусственным светом ступенчатыми башнями — граница резкая, свет не рассеивается в сухом прокаленном воздухе. Она откидывалась назад, ахала и смеялась. Я повез ее кружным путем, потому что прямо к центру города в такую пору было не пробиться, и все равно нам пришлось бросить машину. Малолитражки, джипы, квадробайки заполняли окружное шоссе Усумасинта в шесть полос. Над его рубиновым сиянием плавился огнями мост.

— Что там?

— Ущелье. Пропасть! А вон — видишь, мутный такой свет, столбом — там Колодец.

— Для жертвоприношений?

— Почти. Там общественная сцена. Любой может выйти, нести чушь, лаять собакой или орать ламой. Или играть Лорку.

— Это забавно. Я… ничего об этом не знаю. Мы — туда?

— Не сейчас. Мэр ждет.

Я приманил фонариком вертолет. «В Ах-Пиц», — сказал пилоту, и Катерина опять невесть почему рассмеялась, и вдруг заявила, что ей не хватает шарфа, — почему это у меня нет? Я отвечал, что это не мой стиль, а она, заметив, что в Теночтитлане вообще нет стиля, процитировала вдруг что-то очень знакомое: про воздушные лодки, огни в каналах, шарфы и смеющиеся женские лица, но я так и не смог вспомнить и не догадался, к чему бы это.

Все вышло удачно: носатый Кочет клокотал от восхищения; мэр, собиравшийся преподнести Лазурное перо поэтессе Вирго Селис, передумал — полуметровое отличие досталось Катерине, разумеется. Она вела себя очень непринужденно, никакой скидки на босые ноги и подарок мэра, и я всего раза два заметил в ее лице профессиональное отсутствие — значит, брала на заметку для себя впечатление или кого-то из гостей… Сам я — сказать честно — скучал. Примелькавшиеся профили и фасы, синий свет, зеленый рыбий свет, горячий воздух, холодный кондиционированный воздух, еда и питье, шум — как у водопада. От нечего делать стал думать о книге Гнездовича. Собственно, это была старопечатная ойлянская «опись», запретная самодельщина, духовный самогон. «Еры» и «фиты» торчали из сбойных строк и подмигивали — весьма многозначительно. Я знал, что она может оказаться скучной. Или глупой, или пошлой… Но в самом ее существовании, ей-ей, представлялось мне больше смысла, чем, скажем, в любом из Декановых артефактов, подшипников земной оси… И я уже хотел читать ее, снять обхватки, узнать, в чем там соль… гораздо более, нежели топтаться в «Ах-Пице». Правда, вот Катерина…

Катерину окружали городские мужи-управленцы: темпераментные, кофейно-сливочные, оливково-масляные, с глазами как вишни. В одной руке у ней был плоский индейский глиняный сосудик с вином, в другой — голубое перо, дар арары. И она задумчиво поднесла к губам перо и даже не опомнилась. Я посмотрел туда, куда она уставилась, — ничего особенного. Проход. Пустое место. Туда уже стягивались пары, примеряясь к новой танцевальной музычке. Я приблизился и решительно отобрал у нее смятое перо:

— Пошли танцевать…

Возвращались пешком, потому что и вертолета было уже не поймать. Один мой шаг — три ее. Устала. Жалко, а что делать — не на руках же нести! То есть, я бы, конечно, не против, — но ведь нынешних женщин этим не осчастливишь. Наоборот, еще оскорбится, не ровен час. Катерина поспешала за мной изо всех сил, и все-таки отставала, и наконец сердито вскричала: «Да постой же!»

Я остановился. Сразу исчезла подтаявшая ночь, иллюзия прохлады от движения. В Теночтитлане жарко даже перед рассветом. Катерина догоняла.

— Слушай, — она запыхалась, — ф-фу, нельзя же так… как вы тут… как плавленые сырки…

— Иди сюда, — я взял ее за кончики пальцев — раскаленные, — и повел туда, где обыкновенно сидел здешний «кактус». Правда, он мог и высохнуть. Или уйти в другое место, хотя этого, кажется, не бывает.

— Что это? Холодно!

— Угу. Градуса четыре разницы. Здорово, правда?

— Здорово?! — Она водила рукой, нащупывая границы в пространстве. — С ума можно сойти… Что тут у вас? Вечная мерзлота подымается? Эта… как ее… Сибирь?

— Нет. Это странная штука, однако мы привыкли. Помнишь, ты видела человека возле аэровокзала?

— Ну?

— Днем они сидят под солнцем. Голые. С выбритой головой. И им ничего не делается. На ночь они исчезают, а остается как будто их тень — вот такое прохладное пятно.

— Чушь, — фыркнула Катерина, — я что-то не почувствовала холода, когда фотографировала. И живых холодильников не бывает. Во всяком случае, не у нас, на бедной Земле. Ты меня разыгрываешь.

— Больно нужно. А днем они никакого холода не производят.

— Что же они делают? — Не верила, а сама поворачивалась в воздушном потоке, расстегнув половину пуговиц, встряхивала волосы.

— Так… сидят. Впитывают Свет. Познают себя. Кто что говорит. А сами они молчат.

— Странно… Но вообще-то, пусть себе сидят. Значит, что-нибудь другое… Я не верю в чудеса. — Я думал, она засмеется после этих слов, она, может быть, и готовилась. Но не засмеялась. — Ладно. Пойдем, только не беги так.

Мы прошли метров сто молча. И она не выдержала:

— Слушай… Ведь ты бываешь на таких сборищах, должен знать… Кто такой: высокий, волосы светлые, но, по-моему, не от природы… хорошо двигается… странная одежда, византийский какой-то стиль…

— Эк-Балам?

— Кто такой?

— Самая дорогая в западном полушарии модельная попка. Вроде подходит по описанию, а уж одевается…

— Нет, не модель, — Катерина поморщилась. — Подумай… ему лет тридцать пять… Я не разглядела лица как следует, просто видела, как он прошел. Он, по-моему, еще с каким-то толстяком разговаривал — борода в косичках.

— А! Тогда это наверняка Кчун Шик. Юкатекское чудо. Мастер на все руки и не только. Сейчас он плясун. А толстый — Йош Вашкаштра, эмигрант из Аркаима. Они оба выступают в шоу ольмеков. Йоша я знаю, он мой приятель. А с Кчун Шиком не знаком, так, понаслышке только…

Однако у тебя и глаз! Будешь подступаться к интервью?

— Нет, какое там… Я просто обозналась. Да, наверное. На другого человека он очень похож. Куда мы теперь?

— Куда прикажешь.

— Как тихо… И безлюдно. Раз у вас ночь — это день, то где же люди?

— Ночь везде ночь, просто у нас по ночам не спят.

— Вот и пойдем туда, где они не спят. Но не к мэру, конечно.

Так и сделали. Только пришлось сначала разыскивать у моста мою наспех припаркованную «сюизу».

Солнце у нас восходит в это время года в шесть утра. Три часа спустя, уже в невозможную, звенящую жару, я подвез Катерину к башне «Нопаля». Мы побывали с ней в «Каменной Голове», потом она с восхищением наблюдала процессию дудочников. Музыку и факиров снимало городское телевидение, над рядами тромбонистов слитно взлетали кулисы, флейтисты корчили гримасы… Катерину это дурацкое зрелище отчаянно рассмешило, но потом она сказала, что больше не может, хватит на сегодня, она хочет к себе. По дороге я поглядывал на нее в зеркало. Она устроилась на заднем сидении вдоль, вытянув босые усталые ноги. Время от времени позевывала, потом стала хмуриться. Лицо ее менялось, наверное, что-то в уме сочиняла, только почему такое мрачное? Ох, она не проста, моя Новая звезда…

На прощанье она мне вяло помахала ручкой, и только лавсановый балахон смутно мелькнул в дверях.

«…принадлежат перу Одина Юреца, который, по моим сведениям, проживал в городе Итиль в период между 75 и 85 годами Третьей Смятки». По нашему календарю это годы 2438–2445 (годы Смятки, короче, Солнечного счисления, ойляне умудрились все запутать…).

Я потянулся к кувшину, отпил воды, а кубик льда вынул и притиснул ко лбу. Я читал уже добрых два часа, изнывая, как домохозяйка над детективом — ничего не понимал. Отступление об ойлянах-путаниках принадлежало какому-то современному комментатору, может даже Гнездовичу, — оно было вписано на обороте листов обыкновенным пером, ядовито-синими чернилами.

Капли щекотали мне скулу. Надо еще льда поставить в холодильник, а то рехнусь. Тяжело поднявшись, я совершил нужные манипуляции. Было также минутное искушение засунуть голову в холодильную камеру, но я его одолел. «Опись» оказалась прековарнейшая штука! Прочесть, во что бы то ни стало, одним духом… но с какой стати? Сейчас, когда глядел на нее от холодильника, все снова казалось проще. Но я знал, что сяду, переверну с трудом прочитанную страницу и ухну в этот текст, как в прорву.

Я и комментарии-то взялся подряд читать, — верный знак того, что влип, хочу понять что и как. А понять было ох как трудно! Начиная со времени. Третья Смятка — это был для меня пустой звук. Из истории Земли Ойле я знал только, что там с тех пор, как подвесили они над собою Звезду МАИР, никакой истории нет. Никто туда не ездил, послов там не держали, ойляне наружу не показывались. Да, конечно, «опись» старая. Хотя бы по языку можно судить. Этот самый Один Юрец, видимо, вел дневник. Муж ученый, корешок моченый… Так…

«Ерема Бартер аппроприировал голиндраму. Занят сминцией и просил у меня в том допомоги. Сотяготение грядущее ему гребтит крепко. Опасаюсь, как бы не оставил он сминцию ради каштелей своих, на воздусех строенных».

Числа сякого-то, месяца вырвеня. «Чем более рассуждаю о сотяготении, тем более испытываю стыдного разочарования. Уж впору сказать: братья, стойте! Схаменитесь, бессмысленные, на что восстали! Что вам эти сермяжники дались? Ошую их за рабочий материал мыслите, одесную воспеваете — дескать, колосса создадим! Великодушника! Тщета это, тщета горькая, и проклинаю сам себя, что под росписью сего безумства свою руку приложил».

Так. Опять месяц вырвень. Сплошные сминции, аккомодации, Ингерманландово счисление и прочая тарабарщина. Пропустим. Ага, вот месяц сажень начался. Интересно, как это у них — сначала вырвень, потом сажень. Наоборот бы я еще понял, хотя… наверное, ошибаюсь. Поверхностная, так сказать, аналогия. Что там у него, в этом сажене: «…утвердили и наметили к исполнению. Теперь ничего не отменить. Брат Бартер оставил все, на что прежде полагался, получил три хутора сермяжников и одну плавильню для опытов. Я его почти не вижу. Зашед к Ворону, обнаружил Гая тоскливо почитающим Субботу. В сильной горловой жабе говорить брат не мог, а писать запрещает Закон. Так что он только воздевал очи горе и теребил талескотон. Но очи эти исполнили меня столь сильно тревогою, что заутре первым делом к нему наведаюсь».

Наведался. Вот что пишет: «…принес с собою настойку чучулы. Спасибо старику шабу, не забывает меня, всякий раз с оказией что-нибудь пришлет от даров сельвы. Ворон выпил дозу в изюмном вине, прослезился и спустя краткое время обрел сызнова голос. И что же? Оказалось, давеча, в пятницу, в самый канун священного дня, явился к нему Бартер, взволнованный крайне. Горько упрекал он Ворона в неправильных расчетах, дескать, сверхтонкие поля им просчитаны по Лазарю, а следовало — по Септию, Луке и Магнусу. От чего сотяготительные силы вышли пропорциональны не второй степени мощности, а имели экспонент три с половиною. „Уроды! Уроды!“ — горько восклицал Ерема, то ли детищ своих разумея, то ли нас с Вороном. Я и то был, конечно, огорчен, а брат Ворон, по вспыльчивости характера, принялся тогда орать на Бартера, доказывая ему с мелом в руках и пеною на устах, что не в Лазаре дело, а в том, что Магнус был невежею, Лука из Фаленты — прелюбодеем, а Септий Анкор — его полюбовником. Может, и был — давнее то дело, только вот голоса брат Ворон лишился, а доказать ничего не доказал. Разумеется, касательно экспонента».

В общем, к концу сажня 83-го года Смятки я сообразил, что трое «братьев» занимались почтенной и давно похеренной социоматематикой. Один Юрец, правда, еще штудировал Тарот (странно, я бы от брата Ворона скорее такого ожидал, но что уж…). Гай Ворон, кроме того, что был хазарином и имел холерический темперамент, разрабатывал теорию, как бы сейчас выразились, психосоматического единого поля, применяя дифуравнения высших порядков ко всему, на что взгляд его падал. Ерема Бартер, невыясненного происхождения, был среди них единственным практиком, за что я проникся к нему определенным уважением. Сотяготение, которое они то ли изобрели, то ли предложили к внедрению в жизнь, внушало из всех троих сильное опасение только Юрецу. Гай Ворон был уверен, что все там в порядке, только безумец Ерема вечно путает знаки, пропускает плавающую точку, от того все его беды и разочарования. Ну а Бартер то ли путал, то ли нет — но из населения своих трех хуторов пытался вылепить, кажется, сверхчеловека. В этом, собственно, сотяготение и заключалось. Я предположил по обмолвкам Юреца, что Третья Смятка была эпохой технократов и слово ученых воплощалось в жизнь с легкостью военного парада. М-да… Представить себе, что сермяжники с трех хуторов… это ж человек двести, наверное… слитно продуцируют общую мысль, способную постичь природу Солнечной системы по изображению луны в календаре огородника… Не слабо. Также я смог сделать вывод, что приверженность главного расчетчика брата Ворона школе Лазаря Швечки на практике привела к тому, что узы сотяготения никак невозможно было разорвать. Хуже — отдельные сермяжники совершенно терялись в мыслительной мощи своего мета-эго (что совсем не удивляло меня, но Юрец и Ворон почему-то ожидали другого). Супер-человека у Бартера не вышло. Это стало ясно Юрецу и компании примерно к середине месяца репника. Тем не менее пилотный проект, видимо, удовлетворил верхушку государства и был принят ко всеобщему исполнению. Вот тут-то все трое и почувствовали настоящий ужас. Ойле-Богатырь, по уточненным Вороном расчетам, не мог оставаться стабильным. Он рос бы, как на дрожжах, впитывая и поглощая все новые и новые личности. Все равно — первого поэта или собирателя бутылок. Было бы серое вещество, а так — все сгодится. Он даже поощрял бы свои единицы воспроизводить потомство, чтобы получать нетронутые, чистые младенческие разумы, в которых так хорошо, без помех протекают биотоки. Но самым горьким разочарованием стало то, что Ойле-Богатырь (и пилотные уроды Бартера это доказывали собственным примером) не смог бы выполнять своего основного предназначения. Творчески мыслить и познавать мир это облое чудище не могло, раз мира как такового для него не существовало. Братья любомудры даже стали подозревать, что оно и собственного-то существования толком не осознает… Печальное дело — двухсотединичный Еремин соединщик, полукустарное изделие, но совсем другим, адской серой пованивал миллионный Ойле-Богатырь государственной выпечки…

Тут я полил из кувшина себе на шею. Ладно, ладно, нагнали страху! Раз мы еще существуем сами по себе, значит, три ойлянина что-то такое придумали и всех нас спасли. Один Юрец как раз приступил к изложению этого. Шел уже 84-й год Смятки, месяц зузень.

«…испорчен шабский вызыватель. В коем мракобесии мы теперь пребываем! Отвержены, сосланы в глухую степную местность Байконур. В соседней землянке ссыльный же поселенец, некто Эммануил Фингер, целыми днями рассуждает вслух о полетах на Луну! Истинно безумец! Добро, хоть бывшие собратья не интересуются, чем мы досуг заполняем. Однако же сломанного вызывателя тут не починить. Бартер пробовал, но отступился, помог бы сам старик шабу, да уж покинул он бренную оболочку, и где сейчас обретается духом — неведомо».

Пришлось-таки математикам попотеть в поисках надежного способа порвать сотяготительные связи. Юрец и Бартер в тончайших опытах на мышах обнаружили, что энергия поля сотяготения квантуется, а запредельный эксперимент на тараканах подтвердил, что величина единичной порции сотяготения не зависит от массы организма. Мыши и насекомые, как и ранее сермяжники, охотно поглощали энергию, сливались, стремительно размножались и мерли от бескормицы. А вот заставить их излучать удавалось не часто. Зато, раз начав отдавать запасенное, суперорганизмы не останавливались, покуда не переходили в низшее из всех возможных энергетических состояний. То есть дохли. Иногда они при этом самовозгорались. Гай Ворон, обращенный содействием знакомых бурятов в буддизм шаманического толка, не соблюдал ни суббот, ни вообще режима и за три месяца трансцендентных бдений разработал идею резонансного съема и рассчитал резонатор. Это он, Ворон, сломал шабский вызыватель духов и картировал индивидуальные силовые линии сотяготения на своем примере.

Дальше повесть стала совсем невнятной. Я страшно зевал над ней, талая вода капала на страницы, пятная их. Я еще подумал — нехорошо оставлять такие следы, аминокислотный анализ может меня потом выдать, не хуже отпечатков пальцев… «Это все ерунда, — отвечал мне высокий, узкоглазый Гай Ворон, разворачивая полуистлевшую холщовую хламиду, как крылья одноименной птицы. — Ничего не стоит проследить твои связи! Вот они, ниточки и пружинки». — И я удивился, что он говорит не своим непроглядным суржиком, а нормальной речью, как мой современник. Ворон плавно перемещался, как бы и не ходил, а проплывал над полом туда-сюда, размахивая тем, что держал в правой руке, будто указкой. «Вот эти, — вещал он, — короткие, тянутся к тем, кто сейчас возле твоей субстанции физической. Чем дальше — тем длиннее, а чем длиннее, тем она, брат, прочнее, такой вот парадокс!»

«А эта вот, — и призрачный математик вытянул костлявый перст и погладил действительно видимую мне в ту минуту бледную вибрирующую струну, — это самое важное! Род человеческий! Пуповина! Стоит мне ее обрезать… ну, не бойся, не буду!» — «Что у тебя?» — без звука вскричал я, сонный, понимая, что это сон, и тут же свалился за грань понимания. «Резонатор, — отвечал Ворон. — Хорош? Нравится?»

И он на раскрытой ладони протянул мне что-то, блеснувшее в дневной полутьме коротким ломаным блеском.

Неужели его в самом деле назвали пером?

Оно мерцало у меня перед носом, каменное, чуть искривленное, похожее на жертвенный нож. Совсем недолго — я и сообразить успел мало что, а брат Ворон, как ему полагалось, захохотал, закаркал, запахнул хламиду, обернулся самим собой и улетел, клацая острыми лезвиями на крылах, роняя смертельные каменные перья.

Катерина разбудила меня. Ее живые часы не позволяли спать днем, и вот она, извольте видеть, облеклась в плащ и отправилась пешком из своей башни ко мне. Пешком!!! Среди бела дня!!! Она, конечно, заблудилась, обожгла глаза, то и дело подымая капюшон, чтобы фотографировать, — в общем, вела себя как стопроцентная туристка. К башне ее подвез какой-то таксист. Хорошо отделалась… Я спросил, что она собирается делать, — неужели работать? Катерина отвечала отрицательно. Уселась напротив и смотрела невнимательно, как я, путаясь в отсиженных ногах, пытаюсь выбраться из-за стола.

— Ну-у… раз не хочешь работать, будем обедать. Снимай свою хламиду, располагайся.

— Спасибо. Уже расположилась, как видишь. Что ты ешь? Небось, заплесневело все.

— Ничего не заплесневело, нормальная пища, — я вытащил из холодильника пакеты, подернувшиеся серебром. — Ну, снимай плащ, он же мешает.

— А у меня там ничего больше нет, — небрежно отвечала она, — жарко! Чей это стол, а?

— Мадам… кх… Квиах, — я поперхнулся. Все-таки не ожидал. — Э-э… да. Мадам… Наша фотографесса… Что ты там нашла?

— Точно! Я так и подумала — зачем мужчине столько побрякушек? Она симпатичная?

— М-м-м… Э-э… да ей лет шестьдесят, не меньше. Не трогай ее браслеты, пожалуйста, они приносят несчастье.

— Что ты?

— В самом деле, — я старался, раскладывая запасы по бумажным тарелкам, пореже подымать глаза. Катерина стояла ко мне спиной, уперев колено в скрипучий стул. — Когда она мне их в прошлый раз одолжила…

— Те-бе?

— Угу, — я облизал пальцы и выкинул в мусоропровод пустую банку из-под гуакамоле. — Есть тут такие… некоторые места…

— И что?

— Мне так навешали…

— Тебе навешаешь… — с сомнением протянула она. Браслеты посыпались обратно в ящик. — Не поверю, пока сама не увижу.

— Не увидишь. Это к нашему театру не относится.

— Дневные места… — задумчиво произнесла Катерина. — Туда женщин, конечно, не берут…

— Ага, начинаешь соображать. Ну, садись. Пиво будешь?

— Сок.

— Тогда томатный.

— Почему томатный? — она взяла тарелку и вернулась к мадаминому заброшенному столу. Ей там было интересно.

— Потому что… «Прохладен лишь томатный сок В полдневном сне Теночтитлана… Не станет сил у Океана Твердыню превратить в песок…» и что-то там: «…как поясок вокруг пленительного стана…» Держи.

«Но сердце тяжко, непрестанно, толчками бередит висок»… Я запил и заел бедного поэта так скоро, как только мог. Катерина прихлебнула из индейской кружки.

— Кого ты все время цитируешь? Это твое?

— Бог с тобой, женщина! Чатегуатеквокотетл, был такой поэт лет сто назад… Воспел Солнце и был им съеден заживо.

— Как так?

— Да вот… в один прекрасный день ушел из дому, бросил жену и семерых детишек. Они стояли вокруг него на площади Огня, жена молилась всем богам, дети, как водится, плакали навзрыд. Но он не вернулся. День, и другой сидел на площади, подставляя Солнцу обритый наголо череп… через неделю исчез совсем.

— Фу, страх какой! Что же — испарился? Высох?

— Ну, может и так. Присмотрись, раз уж все равно днем бродишь — коатлекли и вправду как бы тощают.

— Не мудрено — ведь не едят ничего, да еще жара.

— Не-ет, не только. Они тоньше становятся, словно Солнце их обгладывает. Облизывает, как леденцы.

— Как шоколадки. Значит, все они — поэты, и тот, у вокзала?

— Нет. Поэтом быть не обязательно. Честно признаюсь — среди моих знакомых змеечубцев нет. И вообще, к ним быстро привыкаешь. Сначала, когда я только что… ну, словом, первое время я страшно любопытствовал — что они, как это? Пытался даже, дурак, с ними в разговоры вступать.

— А они разве…

— Нет, конечно. И я тебе не советую. Какая-то от них жуть…

— А это не заразно? Откуда они вообще берутся, ведь появляются новые?

— Да бог с ними. Никто не знает, и я не знаю. Может быть, они перерождаются, сегодня тут исчез, завтра — там появился. Никто же их учета не ведет. Может быть, они бессмертные. Может быть… да это все впустую. Вот, если повезет тебе и разговоришь Кчун Шика — спроси тогда у него.

— А ему откуда знать?

— Говорят, он был коатлеклом.

— Был?!

— Ну, так рассказывают. Будто он чем только не отличился — и у повстанцев ходил в главарях, и в заливе пиратствовал, подарил правительству алмазную трубку в горах и был прощен…

— Бред какой-то. Ты же говорил — он танцовщик?

— Так ведь одно другому не мешает. Один его нынешний коллега рассказывал, что Кчун и на площади сидел. Искал смысл бытия.

— Нашел?

— А вот ты сама у него и спроси.

— Может быть… может быть…

Она вдруг отставила кружку, замерла вполоборота ко мне. Я не видел со своего места, что она там раскопала среди сокровищ мадам. Молчание становилось странным. Шутить-то я шутил насчет несчастье приносящих вещей, но… Поднялся, зашел со спины и увидел, что она рассматривает фотографии. Конечно, что ж еще!

Это были хорошие снимки. Надо отдать должное нашему страшилищу — дело свое она знает туго. Луна светила у нее над цветными городскими пропастями, но цвета почти не было. Отважный также был натуршик: фотографироваться на нашей верхней площадке, да еще на самом краю. Да еще у мадам… Я не любитель разных там выдрючиваний на темы человеческого тела и обратил внимание только на одну картинку, с парадоксальным крупным планом, где почти не было видно лица из-за распушившихся светлых волос. Видно, мадам поймала момент, когда он отрицательно качал головой.

Катерину творчество Квиах просто заворожило. Она перебирала фотографии одну за другой, разложила их на столе пасьянсиком, накручивала на палец рыжую прядь. Обо мне она позабыла совсем. Я торчал у нее за спиной до тех пор, пока это не стало глупо… Отошел на заранее подготовленные позиции — уселся в свое кресло и наблюдал.

Она вертела головой так и эдак, потом стала бормотать что-то, потом наконец стукнула кулаком по вернисажу: «Никогда же не видела его голым!»

С этими словами она села, но не на стул, а прямо на столе устроилась, посидела секунд десять, глядя в стену, потом лихорадочно собрала снимки и снова принялась их тасовать. До меня стало доходить, что она вовсе не любуется.

Прозвучал сигнал приема новостей. Я вышел в соседнюю комнату, где Кочет велел поставить принтер Мировой сети, и подставил ладонь под бумажную волну. Когда вернулся, Катерина все так же сидела на столе, понурившись и что-то рисуя пальцем на серебряном колене. Я вытащил из ящика пакаль и бросил ей. Просто так, без наития.

— Держи.

— Это что?

— Поможешь мне.

— Зачем?

— Надо. Это не сложно. Когда скажу, бросай монетку и говори, что выпадет: пакаль или ахав.

— А… где тут что?

— Ну, пакаль, — это вроде подушки с ушами. Ахав — это где физиономия. Разберешься?

— Угу.

Минут пять мы добросовестно работали. Так как пакаль был в других руках, я продолжал размышлять, что за дела у этой женщины с Кчун Шиком, отчего она делает вид, будто его не знает, и чем все это может обернуться. У меня, например, были свои счеты с этим господином: как раз тот случай, когда меня подвели браслеты Квиах. Майяское чудо, конечно, само рук марать не стало — оно просто не пришло в назначенное место, а явились какие-то гопники, втроем на одного. Боевые искусства хорошо смотрятся в кино; хоть я, вроде бы, наставников не посрамил, досталось мне все-таки на орехи. Помня о своем, я для Катерины построил две с половиной версии развития событий — месть за поруганную честь (!), правительственное спецзадание (?), и… в третьей версии тоже все как-то склонялось к разборкам и занесенному над горлом виртуоза сцены стилету…

— …пакаль… Дальше.

Молчание. Я поднял голову от записей. Катерина задумчиво катала монетку между пальцев.

— Как ты думаешь, давно она?..

— Ты о чем?

— Да вот об этом, — она пальцем босой ноги обвела валявшиеся на полу снимки.

— Там дата должна быть на обороте.

— Я посмотрела. В прошлом месяце… но этого быть не может.

— Почему не может?

У Катерины судорога прошла по губам.

— Слушай, а этот натурщик? Ты его, случайно, не знаешь?

— Почему я его должен знать?

— Она… все-таки с тобой рядом работает. Может, видел…

— Слушай, мадам находит себе натурщиков без моей помощи. Что тебя так прищемило? На тебе лица нет.

Она швырнула монетку, я поглядел — опять пакаль.

— То, что ты рассказывал про этого… Кчун Шика — можно этому верить?

— Не знаю. Я бы поверил.

— Тогда это другая жизнь, — пробормотала она с отсутствующим видом, нагнулась и собрала снимки. — Это — не он?

— Не кто?

— Не Кчун этот?

— Дай посмотреть… Н-нет. Вряд ли. По-моему, этот моложе. Хотя… тут же только силуэты, сам черт не разберет. А тебе-то чего надо? Чтобы это был он или нет?

— Чего мне надо? Чего надо… Откуда я знаю!

Я не то чтоб плечом пожал — так, только лопаткой дернул, понезаметнее. Женская логика!

— Ты ничего не думай такого… я просто ошиблась…

— Да ну, не извиняйся! Кстати, что ты стесняешься? Возьми снимок себе, если нравится.

— А… она?

— Мадам? Ты об этом не беспокойся. У нее, во-первых, негативы есть, во-вторых, она и не заметит, в третьих, она одержимая. Ловит таких вот фигуристых парней, в основном приезжих, и уговаривает позировать. Будущая слава в обмен на…

— …вот и этот так похож… — Катерина вела свой разговор, не слишком прислушиваясь к моим сплетням. — Конечно! — она вдруг тихонько шлепнула себя по лбу. — Если мне его где-нибудь еще раз повстречать, то только в вашем навыворотном Теночтитлане! С ума сойти… Так что ты говоришь?

— Возьми, говорю, себе на память.

— Пожалуй, — и она отвернулась от меня, уткнулась в кружку с соком.

Разговор наш на этом увял. То ли от увиденного на снимках, то ли от моего консервированного угощения Катерина сильно заскучала и ушла, когда стали собираться более-менее постоянные сотруднички. Она унесла-таки с собой один из снимков. Сказала, что вызовет такси, и я не стал навязываться. Видел, что она в досаде на себя.

На сей раз перестановки дали слово «Кахамарка». Это могло означать либо известный в городе ресторан южной кухни, либо… Либо собственно Кахамарку, то есть — собирайся, Тарпанов, и вперед, через экватор, в бывшую столицу инков… Я покатал в уме эту возможность — нет, не сейчас… Неизвестно, сколько я там проторчу. А Катерина уедет через неделю, много — через десять дней. Если я, конечно, не последний дурень и она меня не разыгрывает со своей этой комедией ошибок.

Таким образом, я решил загадку в пользу южной кухни. Но между мною и супом из акульих плавников в тот день еще были: совещание у Кочета (мелкая злоба дня, жалоба Квиах на то, что кто-то рылся в ее столе, трепетная, удивительно благоглупая речь редактора об Уважаемой Гостье и т. д.), затем я бездумно накропал обзор происшествий на автодорогах побережья — мартиролог на двадцать персон из лицедейской братии, мораль — не хрен ездить по горным трассам в обкуренном благодушии, как раз отрастишь зефирные крылышки… Потом сочинил три письма в редакцию, одно — от лица сексуально озабоченного подростка-эмигранта, и подкинул их Куц-Тхапан. Через полчаса она оповестила всю редакцию счастливым визгом и принесла мне же — похвалиться «этой грязной, гнусной провокацией». За следующий номер «Кетцаля» можно теперь было не волноваться. Я уже успел сходить к верстальщикам, посмотреть макет «Плясок скелетов», как всегда слишком эстетский относительно моего текста, но бороться с магистром Пудниексом бесполезно, у него три оксфордских диплома… Вернулся — под кактусом вдохновенно спорили и возмущались. Куц-Тхапан восклицала: «Пубертатная обсессия! Очевидный шок! Сексуальные игры матери!», и кто-то весьма здраво ей возражал (по-моему, Митлантекутли, водитель Кочета) — «приставить бы их всех… пусть станки двигают, или электричество вырабатывать, раз уж рукам покоя нету…» Хороший человек Митлан, зрит в корень. Не забыть подкинуть потом номер Катерине, как-никак ей обязан, ее и только ее имел в виду… увы, лишь мысленно…

Трудоголиков у нас в редакции нет. На местах бывают в основном в предвечерние и предутренние часы — перед отправкой в ночь развлечений и после, нагруженные впечатлениями. Так что жить можно.

Вечерние Декановы новости я обрабатывать не стал, с ума они там посходили, что ли? Спровадил тех, от кого можно было ожидать приставаний по работе, а от Кочета с его сиропом смазанной подозрительностью заперся у себя в каморке. Посидел, задрав ноги на столик, — из всех медитативных поз эту почитаю наилучшей. Привел себя в надлежаще небрежный вид и…

И кого же я встретил, расположившись в красно-коричневом, с золотыми камышовыми плетенками на полу и стенах, в славном уютном малом зале «Кахамарки»? Не то чтобы под ложечкой засосало, но непринужденно наслаждаться пищей я уже не мог, завидев обтянутую лимонно-желтым пиджачком пухлую спину и черную волосатость д-ра Гнездовича. Доктор был в чисто мужской компании — напротив сидел тощий, в белом полотняном костюме мешком, старец, а по левую руку от старца помещался очень колоритный индеец. Не майя, те разнежены и утончены цивилизацией, а из лесовиков, наверное. Они сидели в стороне, меня отчасти прикрывал аквариум с золотыми рыбками. Я старался не пялиться, чтобы не накликать доктора на свою голову. Тем не менее исподтишка наблюдал за ними — развлекался на свой лад, раз уж не вышло просто посидеть в свое удовольствие. Доктор, как и следовало ожидать, жевал и говорил одновременно, против всякой врачебной науки. Старец вкушал амарантовые лепешки и запивал горной водой со льдом. Индеец ел вегетарианскую пищу, и я заметил, как он чуть не вытер пальцы о шорты. Это его смутило. Он вообще-то вел себя прилично, только взглядом все время рыскал по сторонам. Тут уже нужно было мне следить за собой; и все-таки не успел отвести глаза, задержка была всего с секунду, не более. Раз, два, выдох — и уже боковым зрением я отметил, как «вождь», помедлив, что-то говорит старцу. Я расслабил мышцы, собрался, снова расслабился — нормально, сижу себе, доедаю свинину «лима»…

— Это вам просили передать.

Я посмотрел на подавальщика — парень еле заметно ухмылялся. Он держал блюдо нарезки из сырого тунца. Тут уж я дал волю мимике. Кто? Что такое? Откуда?

— Вон те господа…

Ага! Гнездович, широко улыбаясь, помахал мне призывно ручкой. Я прибегнул к уклончивым жестам и остался на месте. Пару минут спустя они были все у меня. Доктор, любезно усмехаясь, предводительстовал. Старец скромно сел на отодвинутое для него Гнездовичем кресло, а «вождь» промедлил и сел справа от меня только после едва заметного кивка старца.

— Вы уж простите, — заструился Гнездович, — но у меня собралась хорошая компания, почему бы и не познакомиться? Господа, это вот Артемий Тарпанов, э… работник масс-медиа.

— Журналист, — с достоинством поправил я. — Хроника происшествий и обзор самоубийств.

— Да, мы тут перенасыщены, — небрежно отозвался доктор. — А вам, Артем, позвольте представить: кардинал Очеретти… доктор Тукупи.

Кардинал? Я вежливо выразил удивление по поводу гражданского костюма.

— Юноша, видимо, далек от религии, — кардинал говорил тихо, невыразительным глухим голосом, как в подушку. — Он видел нас только в исторических боевиках…

— Римская церковь четверть века назад упростила церемониал, — сказал Гнездович.

— Мы носим Господа в сердце своем, а не на раменах…

— Прошу прощения, Ваше высокопре…

— Джиованни, сын мой, меня зовут Джиованни Марко Лука Маттео, но вы можете называть меня Джио…

— Джио представляет Святой Престол в Перу. Приехал навестить меня в нашем языческом раю, хе-хе.

Очеретти наклонил лысую, с пухом над ушами, голову и налил себе горной воды. Доктор Тукупи сидел на своем месте, вытянувшись в струнку, и даже по сторонам не зыркал. Видно, он благоговел перед святым отцом, и вообще его слово было в собрании последнее.

— Доктор Тукупи — антрополог. Он получил степень за уникальный опыт выживания в джунглях.

Я посмотрел на доктора с сочувствием. Он на меня — пристально.

— Да! — сказал он с ударением. — Семнадцать лет в сельве! Я вам покажу фотокарточки! Вы ахнете!

— Да зачем же… я и так уже… впечатлен. Очень приятно… Вы там заблудились?

— Я там жил! С женой и двумя дочерьми! Я там…

— Селиван, дружище… молодой человек ничего дурного не хотел тебе сказать.

— В самом деле, э… доктор. Я страшно далек от науки, это чистая правда. Я даже думал, что вы — пациенты господина Гнездовича, и никак не предполагал… Надо же, как мне нынче повезло — святой отец, антрополог… Чувствую себя даже не в своей тарелке. Приятное знакомство… Но позвольте откланяться?

— Нет, — небрежно вскинул руку с вилкой Гнездович. — То есть как откланяться? С какой стати? А тунец?

— Я не ем сырого тунца.

— Напрасно! Ну так мы едим. Кушайте, Джио. Ешь, Селиван. Тебе после лесной пищи это хорошо пойдет.

Очеретти тонко улыбнулся, но есть не стал. Селиван Тукупи послушался.

— Мы как раз отмечали докторскую степень Селивана, — пояснил Гнездович. — Он защитился в Куско, но я его упросил приехать. Селиван, а как Сарита?

— Жива, — буркнул «вождь».

— А девочки? Знаете, Артем, они с Сарой произвели там на свет двух таких чудных малышечек, сколько им сейчас?

— Шестнадцать. И пятнадцать, — и доктор непроизвольно зыркнул вправо-влево, но теперь меня не смущал его прострельный взгляд. Семнадцать лет в сельве — чего уж тут непонятного!

— Помнится, Вирсавия была такая пухленькая в детстве, такая маципусечка…

— Беременна, — мрачно доложил папочка Селиван.

— Да что ты?

— Восьмой месяц. Сплавлялись к океану, заночевали раз на берегу. Наутро смотрю — приблудился какой-то. А та, дура, и довольна. Всегда она у меня всем довольна. Для того ли я ее растил! — при этом новоиспеченный доктор антропологии опять пристально посмотрел на меня.

Хотя я вполне сознавал, что доктор, мягко сказать, оригинал, но богом клянусь — что-то оправдательное уже зашевелилось в речевом центре. Тукупи сам же меня избавил от дурацкого положения.

— Я его там и утопил, — сказал он и взял еще сырой рыбы.

— Да… — Гнездович вздохнул. Очеретти поджал губы. — Кто ж это был?

— Кайман его знает. Не лесной человек, в штанах.

— Социальщик, — тихонько подсказал я.

— А хоть бы и так. Змеиное племя! Истоптали всю сельву. Школу он там, видите ли, строил! Да кому твоя школа нужна!

— Гм… ну, тут все понятно, — Гнездович ухмыльнулся в бороду. — А Сусанночка?

— Эту представил. Что ей сделается! И ту дуру, но с пузом, конечно…

— Понимаю. Однако ж защитился ты, так что не горюй. Будешь дедом… А уж как господин ректор-то облизывался, на фотографии глядя… а его какой-то бродяга обошел!

— Стойте! Что за черт… какие в сельве фотографии?

— У Селивана был с собой из всех благ цивилизации только фотоаппарат, — охотно пояснил Гнездович, — «Коника». Рекламная акция. Скоро пойдет по всем каналам: эксклюзивные снимки и эксклюзивное качество.

— Доказательства! — уперев в меня свои калибры, сердито фыркнул Тукупи. — Как бы я потом доказал ученому совету?

— Пленки ему доставляла Социальная служба. Прятали в дупле особого дерева… Так же передавали отпечатанные фотографии, потому что фирма хочет заработать еще и на сохранности отпечатков. Так что у Селивана вот такой, — Гнездович раздвинул пальцы на вершок, — альбомище. Такая красота! Да вот сейчас закончим… вы закончили, Артем? А ты, Селиван? Эй, парень! Счет нам. Да… и поедем. Посмотрим снимки, поболтаем… Джио завтра отправляется осматривать Теночтитланскую епархию, так что все удачно… У вас какая машина?

— «Сюиза», два-пятнадцать…

— Отлично! Как раз все и поместимся.

— То есть?

— Да Бог с вами, Артем, не делайте такие глаза! Садимся в ваше чудо техники, заедем, заберем известную вам рукопись, если вы уже прочитали.

— Да, прочитал… но…

— Джио, какой замечательный парень! Он уже прочитал!

— Рука Господня на нем, — как само собой разумеющееся, отвечал старец Джио.

— Ну вот, а потом поедем ко мне, там тихо. Посидим в приватной обстановке, пообщаемся. Уверяю, Артем, и вам это тоже будет интересно.

— На кой черт мне ваши снимки? Все равно я их не возьму. Судиться с «Коникой»…

— Не о том речь, — наместник Святого Престола подался ко мне и накрыл мою, готовую сжаться в кулак, ладонь своей пергаментной, с перстнем на среднем пальце.

Так и вышло, что гоп-компания расплатилась (на голландский манер, каждый за себя) и уселась в мою машину. Я, понятно, намеревался сесть за руль, но Очеретти очень хладнокровно меня оттер, а Гнездович уже плюхнулся на сиденье рядом с водителем, так что мне и Тукупи пришлось делить заднее сиденье. Мною овладело нелепое, но не без приятной остроты ощущение, будто вот, относительно невинного репортера похищает с тайной целью банда загадочных извращенцев. Стоило только поглядеть направо: Селиван Тукупи, утопивший социальщика, громоздился там каменной стеной. И не знаю, как насчет Господней руки, а руку падре Очеретти, неожиданно весомую, я до сих пор чувствовал на костяшках своей правой. Признаюсь, становилось любопытно.

Мы заехали в «Кетцаль» за рукописью Юреца. Очеретти тихо спросил, не видел ли меня кто из сослуживцев. Я показал на темные окна башни. Один сотрудник, честно сказать, был на месте, но занимался тем, что исподтишка скачивал фирменный редактор изображений в отделе трижды магистра Пудниекса. Так что меня он предпочел не видеть. Пока пробирались в тольтекскую слободу, Гнездович затеял разговор с Тукупи, выспрашивая подробности жизни в сельве. Тукупи отвечал отрывисто, с сердцем. Он, может быть, и хотел представить дело так, будто искал некую истину. Но по-моему, он жестоко жалел о семнадцати годах в глуши. Чтобы эту самую глушь соблюсти, ему приходилось часто кочевать. Донимали то змеи, то звери, но чаще всего, как ни странно, — люди. Селиван прятался от племен охотников, потому что они могли его прикончить. Племена, корчевавшие лес, тем более были ему не соседи — какая-никакая, а цивилизация. К тому же за такими часто стояли травосеи. Селиванова палатка однажды утром оказалась торчащей, как гриб, прямо посреди гектара «знающей» травы. Я поглядел на индейца: не проклюнулось ли в нем вдруг чувство юмора? Нет. Твердокаменный, как и был.

— Так за одну ночь и выросла?

— Выросла, — обреченно подтвердил Тукупи. — Или выросла, или мы все месяц проспали, кто его знает, время несчитаное.

— А потом?

— А потом я оттуда ушел. Проснулся, увидел — и ушел. Истребителей не стал дожидаться.

Ну, вот. Сейчас начнется жвачка. Эта тема — что погода или политика, в любой компании одно и то же — будут всуе жаловаться, что столько сил и средств ушло на борьбу с травосеями, а потом вдруг как-то все кончилось. Была проблема, и не стало проблемы. Очередной мыльный пузырь… и вообще… или начнут рассказывать друг другу байки про Бога Травы, а потом синьор Джио (в данном случае — только он) изречет какой-нибудь эквивалент: «Есть много, друг Горацио, такого…»

— …когда я сам его видел!

«Сюиза» притормозила на перекрестке.

— Кого?

— Бога Травы.

Гнездович присвистнул. Падре Очеретти летуче перекрестился.

— Про это ты нам не рассказывал.

— А нечего и рассказывать…

Я, разумеется, читал «Жизнь Истребителя», сначала подпольно изданную, потом признанную официально; и всякий раз, несмотря на авторское предисловие, статьи экспертов, заключения психологов, социологов, палеоботаников и военных, — не мог одолеть ощущения, будто меня дурачат. Будто это все хоть и страшная, но сказка, потому что с людьми из плоти и крови такого не бывает. Живой эрбы я в глаза не видел, застал только бурную антирекламную кампанию и отчаянные разговоры, а потом, когда все это пошло стихать, тухнуть и скисло, — тогда только стало любопытно: что же это я, собственно говоря, упустил? Поэтому я осторожно спросил:

— Ну… и как он?

— Чудовище, — отвечал антрополог, уставясь прямо перед собою.

— Как же ты с ним познакомился? — не унимался Гнездович. — И молчал! Вот тип!

— Я с ним не знакомился. Все из-за спонсора. Ходил я после откочевки, искал нужное дерево с хранилищем. Так они умудрились выбрать как раз неподалеку от его деревни! Во всей сельве места не нашлось! Потом спохватились, перенесли. Только я в тот единственный раз на него и нарвался.

— Да расскажи, не томи, — Гнездович чуть через сидение не перелез.

— Ну… был он поддеревом. Встал, посмотрел на меня молча… и ушел. А дети за ним побежали.

— Посмотрел? Но ведь он, согласно канону, слепой?

— Какие дети? Ваши?

— А я и не говорю, что зрячий. Канонов не знаю, и не глазами он на меня уставился. Вспоминать не хочу, не к ночи, — Тукупи свернул пальцы в какой-то хитрый шиш, повел возле коленей. — Дети? Мои? С какой стати? А еще о каких-то канонах толкуете! В сельве только один, — маленький, с женщину ростом, волосы белые, лицом страшен, без глаз, а за ним дети бегут — это он. Я после этого сразу откочевал на всякий случай. Хотя он вскоре умер.

— Ф-фу! Задурил ты нам голову, Селиван. Да, так ты говоришь — умер?

— Увидел меня и умер. Да.

— Ничего себе! А, Джио?

— Люди смертны, — отозвался Очеретти.

— Больше я в те места не заглядывал. Опасался за жену. Потом за дочек. Ночью спать надо, а не баб стеречь.

— Что ты, Селиван!

— Да. К нему очередь выстраивалась. Особенно на новую луну, когда совсем темно. Из других деревень даже приходили, от охотников тоже. И никогда осечки не было. Он там всю сельву, от океана до гор, своими… отпрысками засеял.

Гнездович, отфыркиваясь, повалился на спинку сиденья:

— Вот они за ним и бегали… папочка, мол, папочка…

— Послушайте, Тукупи, — сказал я. — Зачем же вы откочевали, чего опасались, если он умер?

— Это только так говорилось, что умер.

— Кем говорилось?

— Слухами сельва полнится. — Тукупи расплел наконец пальцы, расстегнул пуговицу на рубашке и снова сложил оберег. — Мало ли… сегодня умер, а завтра опять жив. И так бывало. Все-таки бог.

— Приехали. — Гнездович перегнулся, теперь уже ко мне. — Ну как, интересно?

— Да уж… уж да.

— Будет еще интереснее. Спускайтесь, друзья мои, сейчас открою. Спускайтесь.

В уже знакомой мне гостиной, отделанной «кипу», Гнездович рассадил приятелей (Тукупи задрал голову и, чуть шевеля губами, рассматривал письма). Меня поместил в центре, в кресле стиля позапрошлого столетия, — сидеть вроде удобно, однако очень быстро оказываешься в дурацком положении — то ноги винтом вокруг ножек завиваются, то руки норовят под подлокотники пролезть. Очеретти, приняв от меня рукопись Юреца, сидел неподвижно. На меня он не обращал внимания, — видимо, погрузился в молитву. Так что мы оказались с Гнездовичем один на один. Доктор пошарил между диванных подушек и вытащил еще папочку.

— Будьте любезны, прочтите сейчас.

— Что-то вы заботитесь о моем культурном уровне…

— Угу. Читайте, Артемий Михайлович.

Я стал читать. В папочке содержались такие подробности, что это производило впечатление истины в последней инстанции. Все было расписано, включая детский сад и школу, а уж карьера излагалась особенно смачно… Конечно, упоминались «Застенчивый ландыш» Рошвана, и монета из Стеклянного замка, и Койский клад… И куда все это якобы ушло. И даже — сколько я примерно получил, в процентах от реальной стоимости. Но про Декана (само собою!) — ни слова. Молодцы. Ай да молодцы!

— Это вы мне сюжеты подкидываете? Про математиков, теперь вот это…

— Читайте дальше. До конца.

Я послушно отлистал папку. Хотя конец был мне отлично известен. Черт возьми, у них были даже фотографии «до» и «после»! Корчить дурачка не приходилось.

— И что теперь?

Гнездович потер ручки и забрал у меня историю одной из моих жизней.

— Ну, нам с вами не нужны предисловия и долгие вступления. Могу поклясться своей врачебной практикой (а она немаленькая!), что наш, — он подчеркнул это «наш», — выбор верен. Если бы я не знал, что вы добытчик… какое там! Стопроцентный Артем Тарпанов, эмигрант, не без способностей, но и без излишних амбиций. Хорошая физическая форма, — просто потому, что еще молод, — доктор похлопал себя по брюшку, — психологические реакции в норме, прошлое небезупречно… Вы нам подходите. Просто подарок судьбы!

— Подхожу? Для чего?

— Нам нужно осуществить операцию по вашей специальности. Отследить и взять некий предмет… Вот о нем вы и узнали из книги, — кивок в сторону Очеретти.

— Что? Да ведь это несерьезно… Послушайте, господа таинственные! Я, как вы заметили, — бывший добытчик. Вышел в тираж. Я в самом деле журналист, не больше и не меньше, и мне это нравится. Теночтитлан — чудное место, а вы думаете, что я снова впрягусь в лямку? Из-за каких-то там вымыслов?! Да кто за это заплатит?

— А вам непременно нужно, чтобы заплатили?

— Ну, ребята, — я постучал пальцем по обложке, — они были серьезные хозяева. На них стоило работать. А вы кто? Что у вас есть, кроме этой писанины? Цена должна быть хорошая…

— А какая цена вашей головы? — скучным ватным голосом вмешался в беседу кардинал, наследник инквизиторов. — Это вы должны знать… Сколько стоит носить на плечах вместилище столь изворотливого ума? Да еще с чужим лицом… Знайте, юноша: если окажется, что это в интересах ламангаров, мы поговорим о цене. На других условиях и не с вами…

— В чьих интересах?

— Слушайте, Артем, внимательно, — Гнездович плюхнул на стол короткопалую ладонь. — Читать я вам больше не дам, это долго. После Байконурской резни Гай Ворон основал орден ламангаров…

В ту ночь, вернее — далеко за полночь, я уехал от братьев тайного ордена прямо в «Каменную Голову». Моя собственная голова была ничуть не легче… и вдобавок я как бы раскололся!. Вот уж о чем Декан должен будет узнать. Утекает информация, а куда это годится? Подумать только, Орден ламангаров, спасителей человечества! Да еще падре Очеретти строит из себя контрразведчика! Ишь ты, угрожает меня сдать. Кому? Никто мне не страшен, из тех, кто у них в папочке. Все это вымысел, разводы на воде. Истинно мне может быть страшен только Декан… но его как раз там нет. Декану я их самих сдам с поторохами, на всякий случай. И нужно будет еще раз все проверить, все новости за полтора года, вдруг все-таки подставы… с ума сойду, когда ж я жить-то буду, с этими проверками…

В «Голове» было не людно, час пик давно прошел. Я прибился поближе к бару и заказал фирменный. Не повредит, все равно и так уже крыша съехала. Пока бармен индифферентно швырял через плечо бутылочки, ложечки, шейкер — я оглядел зал. Катерина могла быть здесь… просто по вчерашним следам, секунд тридцать я даже был уверен, что вот-вот увижу ее. Ошибся. Жаль.

— Пей быстро, — сказал бармен. — Соломинка сгорит.

— Знаю, знаю. Давай еще один. Стой! Что-нибудь без этих… пиротехник.

Ладно… Все закончится хорошо. Ламангары — это несерьезно… Думают, что можно меня припугнуть, использовать. Ну и пусть их. Это ж настоящая удача, они, похоже, о Пере знают столько, что мне и в год не разведать. Та-ак, вот и заказ приехал… что он там намешал, кудесник? Ни-че-го, пить можно. Понемногу-у… тут и огня не надо. Ух! Отлично. Эй, Артем, не тушуйся, вылезай снова на божий свет, тут твое место. Вон, смотри, какие девочки сидят. Пока будешь потягивать свой «тротиловый эквивалент», на них погляди так… они тут свои, разберутся, что ты пьешь. Через пять минут вон та, с платиновой косичкой до пояса, подвалит к тебе, привлеченная мускулами и общим видом… Смотри, детка, я не жадный. Я вообще парень что надо. Садись, поболтаем, — такое расскажу, что будешь на табуреточке ерзать и язычок высовывать… Однако девицы вдруг начали целоваться, — тьфу! Опять осечка!

Я отвернулся от них и стал разглядывать ольмекское панно за спиной бармена. Мысленно все кружил около папочки с легендой. Ламангары, видать, хорошо за нее заплатили. Декан захочет узнать хотя бы предварительные соображения. Ну, что же… предварительно — прокол по медицинской службе. Много там было таких специальных мелочей, даже детские болезни, травматизм… Что бы вы сказали, инквизиторы замшелые, если б знали, что это не вся подноготная правда? Я отпивал лонгдринк по глоточку, зажмуривался, и тогда разливался под веками ясный свет с золотом и цветными кольцами, и это не имело никакого отношения к питью. Да, правда… правда жизни — что она? Вот уже и разных жизней могу насчитать не менее пяти. Как кольца, они сплетаются, но всегда можно вынуть одно, и тогда остальные? Свободны?.. Я припомнил, что это головоломка, задачка, и пальцем стал рисовать прямо на стойке, пытаясь сообразить, так ли оно.

«Веди себя прилично», — прозвучало вдруг, но не с небес. Рядом. Я положил обе ладони перед собой и покосился слегка налево, на голос. Это был мужчинка, прилизанный, аскетически худой. В каскетке и с тоской в глазах. Ну вот, то лесбиянки, то… Я не слыхал, чтобы «Голова» была каким-то специальным местом. Но я же не слежу, у них, может, съезд какой-нибудь…

— Не дают нам выпить, да, дружище? — мужчинка скосил взгляд куда-то на коленку. «Мряу…» — отозвалась коленка, и незнакомец вытащил на свет божий кота серой масти.

— Ему вроде хватит, — я не сдержался и прыснул. Кот скользил лапами по ноге хозяина и валился на спину.

— Это Ассистент. А я Виталий Синоба, малый театр «Островок». Видели нас?

— Нет.

— Два дня в Колодце. Ассистент играл сегодня Бессона, «Диалог животных» — устал, бедный. А они ему выпить не нальют!

— Ну, ясно. Ты б еще травки ему заказал. Цирк, да и только.

— Нет, — возразил Синоба. — В цирке дрессированные. А он актер. Дома его все знают, уважают… А ты — не местный?

— Тутошный, — я вложил весь свой жаргонный акцент в одно слово.

— Все ему удивляются, — проговорил артист и стал гладить Ассистента против шерсти. Животное корчилось, однако терпело. — Он залом владеет — я так не могу. Золота мне дай, сколько он весит — не возьму. Ты приходи на нас посмотреть. У нас Шекспир завтра, только не помню что — «Отелло» или другое… забыл. Ассистент, правда, там не играет, но мы не хуже. Ты сам-то актер?

Я отделался гримасой.

— Народ здесь… ух, захватывается. Дома ни за что такого не достигнешь. При…

Он вдруг изменился в лице. Схватил Ассистента и спрятал за спину, палец сунул в пасть, чтобы кот не мяукал. К нам подскочил какой-то смуглый, маленький, в рубахе пузырем, а между ним и Синобой вломилась крупная дама. Растопырила руки. Стало тесно, и я тихонько отъехал со своей табуреткой. Смуглый придушенно заклекотал, дама топнула ногой. «Дездемона…» — тоненько подал голос невидимый Синоба. Он ловко прятался за этой Дездемоной — было за чем! Смуглый бесился. Лесбиянки хохотали и хлопали ладошками по бедрам, да и мне было смешно. Синоба вдруг заорал — видно, Ассистент его укусил или выпустил когти. Ему ответил хлопок. «Кто стрелял?» — крикнул бармен и поперхнулся. На нас сыпалось конфетти. Толстуха пошатнулась и стала рушиться, но ее подхватил смуглый и вынес вон на руках. Здоровый, однако — в Дездемоне-то не меньше ста кило! Синобу и кота я потерял из виду. Ну и типы!

Официант смахнул конфетти на костяной поднос.

— Ваше, господин, — и отдал мне бумажного «голубка» из почты. Откуда птичка прилетела? Я развернул, посматривая по сторонам. Никто не глядел на меня, чье же это?

Внутри оригами было отпечатано имя: Кватепаль. Квапаль — в скобках.

…Точно, была опять ночь. Следующая уже, от той еще вчера ничего не осталось. Если не считать тупой боли в печенке. Чего этот бармен мне намешал? Я опустил котов играющих, лесбиянок, Бога Травы и каких-то занозных ламангаров в пригоршни с артезианской водой — и чуть не поперхнулся насмерть. Засмеялся, вспомнив, как Декан проводил семинар о рациональной морали. «Люди вашего склада, — вещал он, — пьют много и мешают всякую дрянь, но только в кино. Вам известны другие, утвержденные фирмой и усвоенные, я полагаю, методы избежания стресса…» При этом он посмотрел на своего фиксированного слушателя, а им был я. Я практиковал тогда как бы нечаянное попадание под начальственный взор. И, просекая мысленный вопрос, отчеканил: «Так точно, господин наставник, что касается меня — только водка!» Тьфу, водку в Теночтитлане пить невозможно.

Когда я вышел в зал, там был мир и согласие. На столе у меня, правда, кричала замечаниями «Аналитическая Геометрия». Живописно разорванные снимки адептов Саджа Замзам прилагались. Адепты, гормонально нестойкие, приобщились универсальных сил природы с трех самых высоких вертолетных площадок в центре… Поодиночке и парами, а также интригующими группами по пять-шесть человек. Анализа, то есть отдельных частей человеческого тела, равно как и геометрии, в смысле покрытия подплощадочного грунта этими разъятыми телами, было в достатке. Беглый взгляд на первую страницу дал мне понять, что Кочет не видит в происшедшем никакой мистической игры сил, а хочет, чтобы было страшно и с моралью. Отдам Куц-Тхапан, моралью у нас ведает она. А снимки… Что же, Папаутам как был полицейским фотографом… Мадам Квиах надо было попросить, но мы же с ней в ссоре.

— Доброй ночи!

Я как раз выбрасывал клочки снимков, — получилась достойная пауза. Катерина, грызя огромное яблоко, пристроилась на краю стола. Казалась немного усталой, но в целом — ого-го! Все, бывшие на местах, ей улыбались, даже Квиах. Проходившие мимо — заглядывали, не изобретая особых поводов.

— Да, доброй и тебе. Как дела?

— Отлично. Знаешь, я его видела. Это не он.

— Кого? Кто не он?

— Твоего чудесника. Кчун Шика.

— А…

— Что-то ты вяло реагируешь…

— А должен? Бог с ним. Ты, значит, где-то была?

— В шоу ольмеков.

— Ничего себе! Недешевое удовольствие.

— Удовольствие? Это чудо, настоящее, и пусть стоит хоть миллион… Тем более, что мне билет кто-то прислал прямо в номер.

— Кто?

— Понятия не имею. Случайно, не ты?

— Не я. Откуда у меня такие деньги?

— Однако ты там бываешь.

— По знакомству. Сижу под самой сценой, вижу ноги… Что смотрела?

— «Богиню-бабочку».

— А… Это отличная вещь.

— Да, да. Там такой танцор здоровенный в главной роли, я думала, он сцену пробьет, а он… Как бабочка. И очень хорошо было еще, что я ничего не понимала. Ни песен, ни самого сказания. Но так намного лучше.

— А что ж он тебе не объяснил?

— Кто?

— Ну, тот… с билетом. Дай яблочка откусить.

Она задумчиво скользнула по мне глазами.

Яблоко не дало ей съехидничать про мою якобы ревность, а она собиралась. Так, со мной по-писаному не сыграешь.

— Спасибо. Я как раз такие люблю. Где взяла?

— Мадам Квиах поделилась. И браслет подарила. Она, между прочим, совсем не ведьма, как ты тут развел.

— Про браслет я и спрашивать не стал бы. Я их все хорошо знаю (это было неправдой, того, серебряного, что красовался у нее на щиколотке, я никогда не видел в коллекции Квиах). Этот — счастливый, не опасайся.

— Счастливый, я знаю. Между прочим, я была там одна. Наверное, этот тип тоже не очень богат. Представь себе, я оттуда вышла вся такая восторженная, как будто не иду, а плыву по воздуху. Туфли сняла… И тут вдруг — бах! Сбивают с ног. Ну, не совсем, я увернулась… А тут еще сумерки, видно плохо, фонарей никаких. В общем, этот самый танцовщик, богиня-бабочка эта, центнера полтора, наверное…

— Почти два.

— А, ну конечно, это же твой знакомец, борода косичками… Словом, этот сумасшедший бухнулся мне в ноги, я чуть не упала, — и давай что-то петь… А юбку при этом не выпускает, норовит ноги целовать, слезы текут ручьем… Что ты смеешься? Порвал он мне лучший выходной костюмчик, все измазал…

— Я не смеюсь. Просто… он ничего плохого не хотел. У него душа постоянно восторженная, он в Аркаиме ходил перед храмом. А тебя за Анахиту принял, потому что ты вся в белом. И ожерелье вот это было, да?

— Да. Нефритовое.

— Ему все равно. «Землю Мазды озирает Ардвисура Анахита, станом, грудью совершенна, в ожерелье изумрудном, дева чудная, вся в белом…»

— Да уж… Портрет… И между прочим, тут Кчун Шик и явился. Выбежал из тени, очень театрально и очень кстати. Еще немного, и твой аркаимский святоша приобщился бы к божественному… прямо на мостовой.

— Ничего бы не приобщился. Он девственник, обет давал. Ну, и что же Кчун Шик?

— Да ничего. Оттащил этого боголюбца к фонтану, водой побрызгал, тот отдышался, и они ушли.

— И все? Вы даже не поговорили?

— А о чем бы я с ним разговаривала? Это для вас он чудо, а так… Обыкновенный проходимец, по-моему. Танцовщик он, конечно, отличный, но эта его прокатанность… как будто совсем без костей… И глаза ледяные. Я, знаешь, рада, что это не тот человек… за которого я его было приняла.

— Ну и ладно. Ну и хорошо. Что дальше будешь делать?

— Не знаю… больше никто билетов не присылает. У тебя какие-нибудь идеи есть?

— У меня всегда полно идей. А в Теночтитлане всегда есть, на что посмотреть.

— Колодец?

— Ну, в Колодец ты всегда успеешь, — я вспомнил Синобу и его кота. — Там сегодня Шекспира ставят. Что ты, Шекспира не видала у себя дома?

— Да мне ведь и за жизнь всего не увидать. На тебя полагаюсь.

По-моему, она была уже в полном порядке. Наваждение, какое там у нее было, отступило. Никто из тени больше ее не смущал, и я подумал: а он все-таки изрядный оболтус, этот, из тени, неотождествленный. Упустить такую женщину или отпустить… Вон глаза-то как горят, сосуд же благодати — такая, если только не обманывает. Да у них и счет другой обману, играм… Но это мы узнаем, рано или поздно.

— Полагайся, это верно… Я тебе покажу «Чокоатль».

— Что такое?

— Тоже местное шоу. Но туда надо обязательно идти вдвоем.

— О! И с кем же ты раньше ходил?

Я ответил безмятежной улыбкой:

— Ты к себе поедешь?

— Нет, я там устроилась, — она показала куда-то за дверь. — У меня в «Нопале» проходной двор, представляешь, соседи трансвеститы оставили бусы в сахарнице, на кухне туфля из змеиной кожи, шпилька шесть дюймов и размер сорок пять… Так что я у вас посижу, оформлю впечатления. А что? Надо ехать сейчас?

— Сейчас рано. Но долго не засиживайся. В этом туда идти… У тебя еще что-нибудь есть, полегче?

— Полегче? Это что, оргия, куда ты меня собрался вести?

— На оргии у нас вдвоем не ходят. Пятерками — минимум.

— Да нет у меня ничего полегче… ладно, придумаю. Значит, ты…

— За тобой приеду в «Нопаль».

…Назовите меня скверным рассказчиком, но я не берусь судить о том, чего не понимаю. Если бы я попытался соорудить ей одежду из двух оконных занавесок, то принцип был бы тот же: на плечах — узлами, а там — как придется. Но эти ее «занавески» вязал и драпировал Мастер. Куда мне, несмысленному!

О нашем путешествии можно было бы сложить песню; но все песни здешних дорог одинаковы. Мы отправились в путь и, наконец, достигли цели.

Я запомнил, что в полете она в этот раз боялась воздуха, сидела, скрестив кисти и лодыжки, тревожно поглядывала вниз. Мы поднялись так высоко, что вокруг был слабый отсвет вечерней зари, а под нами — полная ночь и отчетливо складывался узор городских пропастей между полей дробного света. И было холодно. Так что она в полном смысле слова оттаяла, снова очутившись на твердой почве. Слишком твердой, я бы сказал, чтобы двигаться на каблуках: с вертолетной площадки вела узкая тропинка между камней. Место, куда я ее привел, было на самом краю обитаемого города, почти в горах. Я сам бывал здесь нечасто. С виду — обычный каменный домишко, ни вывески, ни стоянки — сюда только по воздуху можно добраться, почти тишина… Катерина вопросов не задавала, и это было немного не в такт моему замыслу, но — женщина! Что с нее взять? Может, у нее закончился любимый лак для ногтей, и оттенок не в тон платью… Я был на сто процентов уверен, что все пойдет как надо. Светски держа ее под руку, прокладывал путь. Не задерживаясь в верхнем зале, с местной музыкой и баром, повел вниз. А там уже помещение было выдолблено в скале и не было другого света, кроме тростниковых свечей, и воздуха — кроме коричневого, и запаха, кроме шоколада.

Ну, ну, не надо, — это был действительно шоколад. Конечно, такой, какого за океанами не понимают. Питье, которое нам принесли, было, правда, густое, но без молока, и ваниль торчала из горшочка вялым стручком. Катерина засомневалась.

— Это что? — она облизнула палец. — Горькое…

— Пробуй понемногу. Можешь только смачивать губы. Нужно привыкнуть.

— Стоит привыкать? А шоу? Ты обещал.

— Будет, — я, как советовал сам, пригубил. У меня был рецепт особый, с перцем… Мысленно, конечно, содрогнулся. Но виду не подал.

Когда собралось гостей человек десять, распорядитель задул свечи на столпе посреди сцены. Рассказать о том, как это было? Нет? Я даже не знаю, сохранилось ли оно сейчас. Шоколад, я знаю, не сохранился… Но это была игра. Так хорошо спрятанная под перьями и льняным полотном, под рядами бус из бирюзы и зеленого камня, чтобы не возмутить искушенную особу из женского журнала своей «ненастоящестью». И достаточно ненастоящая для того, чтобы я мог вести свою партию. В общем, когда на сцене остался только шоколад, стекающий томительно по бронзовой коже, и в зале стало так тихо, что звук падения капель на доски отдавал металлом, — Катерина тихонько убрала руку из-под моей ладони.

— Слушай, я пойду подышать?

— Я с тобой. Покурю.

— Ладно…

Тем, кто оставался, было, в общем-то, все равно, шумим мы или нет. Но мы ушли тихо. В верхнем зале не было никого. На веранде кто-то, совершенно неразличимый, может быть, даже за углом, — тоже курил. Я почувствовал запах «Смуглой Девы».

Катерина оперлась на каменную ограду, смотрела на горы, до того близкие, что они наполовину заслоняли огненные небеса. Свет из окна падал ей на щеку, на губы, оттененные коричневым. Пауза наступила в нашей пьесе, не очень-то предусмотренная, но вполне неизбежная. И даже то, что мы молчали, имело свой ритм. Я не спешил докурить, она, слегка улыбаясь, вдыхала ночную призрачную прохладу. Связь между нами уже была, нужно только…

— Что? — Катерина вдруг обернулась.

Под навесом, в полутени, — тот, другой курильщик. Сигара его тлела, не давая света.

— Звезда! — хриплым голосом сказал этот некто. Сигарный огонек описал полукруг и пригас. На пальце простертой руки искрилась небесная точка. Что-то путеводное, или просто яркое в здешних широтах. Сириус, должно быть.

— Звезда так близка… Простите, сударыня, — он выступил на свет и оказался рыжим, бородатым, уже немолодым. — Портрет не желаете ли?

Я пожал плечами на недоуменный взгляд Катерины. Такого сервиса здесь раньше не водилось.

— Какой портрет?

— Маслом, сударь. Я пишу маслом.

— У меня нет времени позировать, — мягко сказала Катерина, а сама уже там прогнулась, тут руки расположила, бровью повела…

— Я напишу за пятнадцать минут.

— Шутите! Что же это будет?

— Вы. Не просто сходство. Поверьте. Испытайте.

Он не заискивал. Просил нас, но как-то вызывающе.

— Добро, — Катерина окончательно приняла позу, испанскую, я бы сказал. Выпрямилась в струну и нахмурила брови.

— Не надо, — сказал рыжий. — Сядьте вон там, у окна, под светом. Там есть камень.

Катерина хмыкнула и обернулась снова ко мне. Я посмотрел на часы.

Рыжий согнулся, чем-то загремел и зашуршал. «Основа у меня готова», — бубнил он. Резкий запах перебил все прочие. Маляр устроился на ограде. Он даже не глядел на Катерину и странно, размашисто водил обеими руками над куском картона, зажатым между колен. Никогда не видел, чтобы так писали маслом… да и вообще…

— Готово. Извольте убедиться.

Катерина смотрела на картон, — мне ничего не было видно, и лицо у нее было очень странное. Она могла бы рассмеяться, взорваться гневом, всплакнуть, изумиться — все сразу, все это перебежало мгновенно по бровям, скулам, губам, подбородку. Осталось только изумление.

— Ты посмотри, — она подтолкнула мастера ко мне. — Однако?

Да! Она была похожа — пламенем волос и завитками, светлым средоточием глаз на пятне лица… Но это был не портрет. Я бы так ее увидел в витрине, где-нибудь в зеркале, мельком — и уже не смог бы забыть. Это был сон. В абсолютно нереальной манере. Грубым мазком. Только цвет был настоящий, и я сдался. Поверил. Катерина — тоже. Она глядела на художника восхищенно и робко.

— Я могу взять это?

— Конечно, сударыня, — и он назвал цену.

Просто несусветную — за пятнадцать минут работы и учитывая тот взрыв страстей, которым обернулась писанная маслом Катерина… но она не проронила ни звука. Она все смотрела… Художник вытирал испачканные руки тряпкой, и у него было только два пальца на правой руке и один — на левой. Указательный. Катерина раскрыла сумочку.

— Я выпишу вам чек, хорошо? Вы здешний?

— Увы, беженец. Как многие здесь.

— Я могла раньше видеть ваши работы?

— Вряд ли. Был один альбом… но нет, вряд ли. Я мало известен за пределами бывшей родины. Да и в ее пределах…

— Откуда же вы? И… могу я попросить? Подпишите портрет, ох, простите…

— Ничего, — художник полез в суму, повозился и быстро навел росчерк своим указательным. — Гутан Оран, к вашим услугам. Я рад, что вам нравится.

— Да, в самом деле, никогда… Неужели вы не выставлялись?

— Подпольно, — рыжий Оран усмехнулся и взял чек двупалой правой клешней.

— В саперах были? — я подал голос, во-первых, потому что Катерина слишком уж упала духом, а во-вторых, само с языка сорвалось.

— Нет, сударь. С партизанами не поладил. Но это дело прошлое, видите, на кусок хлеба я себе зарабатываю.

И с черной икрой, добавил бы я.

— Что за партизаны? Фрелимо? Тоти?

— Ойляне, — кротко, как больному, отвечал художник. — Благодарю вас, сударыня, за посильный вклад в восстановление… Позвольте откланяться.

— Нет, стойте, — на меня она только взглянула мельком: дескать, не мешай и не твое дело. — Сядьте здесь… или — пойдемте внутрь. Я хочу вас угостить.

— Благодарствую, не нужно.

— Но поговорить мы можем? Вы еще что-нибудь для меня нарисуете…

— Не сегодня, увы, сударыня. Я не хочу искушать судьбу.

— Выпейте хоть вина с нами? Пожалуйста… Я… я просто никогда не встречалась с таким даром. Как будто вы знаете меня, видели много раз…

— Одной минуты мне достаточно. У вас очень выразительное лицо. И это плохо для меня.

— Почему?

— Запоминается против воли. Я себя ограничиваю в образах. Если бы я позволял себе бездумно все запоминать, что вижу, даже мельком — я бы в этом погряз. А вас я смогу еще раз написать потом, когда восстановлю вот это, — он постучал по столу культяпками.

— Вы полагаете, что ацтекская медицина?..

— Я полагаюсь на технику, сударыня, мне пообещали биопротез… но разве это тема для разговора с прекрасной дамой? Или вы, может быть, доктор?

— Изящных искусств, — Катерина рассмеялась. — Я пописываю в разные глупые издания.

В женские журнальчики и прочее. Вот уж не тема для беседы. Я все-таки вами заворожена, господин Оран.

— Гутан, называйте меня по имени, я не привык величаться господином Ораном.

— Тогда зовите меня просто Катериной. Вот мы и познакомились. Значит, вы здесь уже давно?

— Два года.

— И все время здесь, в этом месте?

— Нет, конечно. Сюда помогли устроиться добрые люди… Здесь я с полгода, можно сказать, благоденствую. Не все, конечно, столь чувствительны, столь разумны, как вы, сударыня…

— Катерина.

— Как изволите. Но я не бедствую, о нет.

— Скучаете по дому?

Оран дернул головой, рыжие космы взлетели.

— Я никогда не вернусь в Землю Ойле, — сурово изрек он. — Когда бы только руки! Они убили моих друзей. Это были такие же, как мы с вами, приличные люди — поэты, писатели, живые души. Но там нельзя быть живым. Теперь их никого не осталось. Мертвы или пропали без вести.

— Мертвы… или пропали без вести, — Катерина повторила это, видимо подложив под какие-то свои мысли; вряд ли она настолько уж сочувствовала беженцу, она казалась мне мало сентиментальной, даже в утверждении, что кто-то там на снимке мадам Квиах похож на ее первую любовь в школьные годы… или что у них там было… Пока я об этом подумал, она уже снова полезла в сумочку. На колени легла разорванная надвое фотография.

— Гутан! Пожалуйста… поглядите сюда. Это снято в Теночтитлане, несколько недель назад. Не попадался ли… не видели ли вы этого человека… здесь или в городе?

— Дайте-ка… — Оран разложил перед собой половинки и завертелся, приближая и удаляя голову. — Надо же, как вы его… прямо по лицу…

— Там лица-то как раз…

— Для меня это не важно, — отозвался ойлянин, почти уткнувшись носом в снимок. — Красивое тело. Хорошо развитое. Но не профессиональная модель. Нет. Я бы сказал — гомосексуалист…

— Может… быть, — прерывающимся голосом выговорила Катерина. — Да… но почему?

— Аура, как сказал бы вам любой базарный провидец. Но все проще — тут сам снимок, антураж…

— Это женщина снимала. Так, Артем?

Соизволила, наконец, обо мне вспомнить!

Я еле пошевелил нижней губой, — что бы это ни означало. Но ей было все равно. Она пожирала калеку глазами.

— Ну, тогда, может быть — и нет. Определенно… я видел его. Я не могу вспомнить где, так что не торопитесь благодарить. Но я вспомню. Для этого мне нужно поднять наброски. Завтра, скажем, после шести…

— Завтра ее тут не будет, — вмешался я. — Катерина, пойдем потанцуем.

— Пойдем, — неожиданно вспорхнула она. — Гутан, я приду к вам завтра. В семь часов — не рано? Куда?

— В «Бережливый Опоссум», комната тридцать. Знаете, где это?

— Найду. Постарайтесь, Гутан, милый! Это очень важно.

— Я вспомню. Прощайте до завтра, Катерина.

Шоу окончилось. Оркестр разливался в томном ритме. Я повел ее в танце.

— Что значит — меня завтра не будет? Что ты нес?

— Не будет. Потому что я тебе сам куплю билет и усажу в самолет.

— Не смеши. С какой стати?!

— Потому что у тебя лихорадка. Тебе, наверное, не сделали прививок, а тут полно комаров. Ты бредишь, Катерина.

— Замолчи. Тебя это не касается. Кто ты вообще такой, чтобы мне тебя слушать?

— А кто такой этот тип на фото? Может быть, его и не существует вовсе. Квиах…

— С ней я об этом разговаривала, — Катерина невинным движением переплела свои и мои пальцы, и так их стиснула, что я света не взвидел, — и мадам рассказала, что на мальчика она запала в переулочке недалеко от Кухум Вица. Он, видите ли, выходил из булочной. С маисовыми лепешками. Мадам пригласила его пропустить рюмочку под свежий хлеб… и то-се. To-се он вежливо отверг, как я поняла, а сняться согласился. При условии, что его не будут расспрашивать и заносить в анкеты и картотеки. Бедная Квиах согласилась, надеясь все-таки… но не сладилось. И теперь осталась с прекрасными снимками, которые никуда не может предложить, потому что модель, видите ли, не зарегистрированная и никто не хочет потом, в случае чего, возиться с копирайтом. Так что этот человек существует. И я его найду.

— И ты решила, что он, конечно, гомик? Из-за Квиах?

Она отстранилась от меня, насколько позволял танец.

— Не «гомик», а «гей». Вульгарщина тебе совсем не к лицу.

— Хоть горшком назови… Но, может, намекнешь хотя бы, в чем суть?

— Не понимаю, почему тебя это так волнует… Это касается только меня.

— Еще бы!. Ты из-за него изводишься, что-то он для тебя значит, хоть и… э-э… гей.

— Вот то-то и оно, — сказала Катерина жестко. — То-то и оно.

…Ей, конечно, не повезло от меня отделаться. Я уже стоял в дверях «Опоссума», когда она вышла из такси.

— Артем, это как понять?

— Так и понимай, — я был полон мрачной решимости никуда ее не пустить.

— Я не ребенок.

— Растлители малолетних тоже не тут живут. Катерина, тебе не стоит туда ходить. Хочешь попасть жертвой в отчет о групповом изнасиловании?

— Кстати — ты и напишешь. Случалось уже?

— Я знаю это место. Здесь тебе нельзя оставаться.

— Перестань. Дай пройти. Гутан ждет.

— Нет.

— Ты сумасшедший дурак. Хочешь, чтобы я с тобой подралась?

— Ладно. Иди. Ты еще безумнее. Но я пойду с тобой.

— Ты? И не боишься быть массово изнасилованным?

Вот это женщина! Я не выдержал и усмехнулся.

— Я их знаю, говорю же. Это обычная сволочь. Так что будь умницей и не захлопывай передо мной дверь.

Все-таки мы вошли вместе. Если уж я не мог помешать ее поискам, хотя бы буду знать, куда ее заведет разговор с калекой. «Опоссум» был обыкновенная гнусная ночлежка, но Катерина держалась как ни в чем ни бывало. Неприятно, конечно, когда некто в рваных на попе джинсах чего-то там моет в ржавой раковине, а другому некту сил не хватило заползти в свою комнатенку, так на пороге и лежит, и приходится через него переступать. Но на нас, к счастью, внимания не обратили. Типчик в джинсах застегнулся и пошлепал на балкон — курить.

— Ну? Вот тридцатый…

Катерина постучала. Ойлянин отозвался рокочуще: «Входите, не заперто…»

— Это я, Катерина.

— Рад, рад! Сейчас выйду!

Оран возился за разделявшей его жилище занавеской. Ткань была испятнана явно им и явно в эстетических целях. Хотя левым нижним углом он, наверное, вытирал кисти… или руки. Катерина осторожно присела на безногий диванчик. Я прикрыл дверь и осмотрелся. Кроме занавески и диванчика, имел место плетеный столик из кафе, прожженый в трех местах, и полки с дешевыми книжками. Было очень тесно, так что позиция в углу, у полок, казалась для моих целей наилучшей. И не так заметен, и дверь контролирую. Туда я и отошел. Среди книг у хозяина был полный бардак, свешивались тут и там какие-то листы, а в простенке, под кучей журнальчиков и бумаги, что-то громоздилось. Вот и мне присесть… Я потянул листы, исписанные по-ойлянски, показалось что-то темное. Увы! Присесть на это я никак бы не смог. Из него торчали заостренные бамбуковые трубки — как раз прибавил бы себе отверстий. Предмет был необычный, я опустился на корточки, разглядывая повнимательнее. Где-то я подобное уже видел… Шотландская волынка? Но бамбук? И не похоже, чтобы в него дуть… Как и у волынки, имелся бурдюк, правда небесно-голубой с желтыми пятнышками. Сбоку стлался шнур, расписанный под змею сурукуку, на конце — электрическая вилка. Хм… забавно… чего только абстракционисты не придумают! Я подстелил что-то трехтомное и наконец уселся. И обнаружил, что вокруг распространяется удивительный запах. Удивительно противный запах. И надо сказать, смрад исходил от моих рук. Я вытер пальцы чем попало, и тут появился хозяин. Он тащил груду папок, картонок и сверху — кусок расписанного стекла.

— А! Ваш провожатый нашел его! А я уж обыскался. Спасибо, молодой человек…

— Его зовут Артем…

— Какой замечательный дар! Катерина… подержите, спасибо… но я хотел сказать, — не одолжите ли вы мне этого способного юношу на пару дней? Мне как раз нужно найти свой старый паспорт, и другое кое-что я засунул так, что не сыщу… И краски бы он мне помог растереть.

Я извел уже всю свободно валявшуюся бумагу, теперь вытирал руки о штаны.

— Ага… не забрасывайте его, прошу… третьего дня, правда, я и без него обошелся, но не хотелось бы, чтобы он снова запропал.

— А что за рухлядь? Чем это воняет, черт бы его побрал?

— Рыбий жир, — охотно отвечал художник. — Это настоящая кожа дикобраза. Иглы срезаны подчистую… или выщипаны, не стану врать. Но кожу надо смазывать раз в месяц, в первую четверть луны.

— Простите, Гутан, мое невежество, — вмешалась Катерина. У нее в зеленых глазах плясали дьявольские искры.

— О, что вы, и не думал… Это, Катерина, замечательный предмет. Шабудабуский вызыватель духов.

Я только фыркнул. Вызыватель? Что-то… где-то… а, ладно, не важно. Я поднял с пола самодельного вида книжицу. На обложке порхали раскрашенные вручную бабочки.

— Не вытирайте этим руки, — прокомментировал Оран. — Это гомосексуальные стихи… Мой бог, что ж я, совсем закопался… Чаю? Кофе?

— Не вздумай, — сказал я. — Брюшной тиф минимум.

— Помолчи, Артем. Нет, спасибо, Гутан, я не хочу. Меня ведь интересует…

— Я нашел. Я же говорил вчера, что видел его. Вот. Посмотрите.

Кажется, он немного обиделся из-за отказа выпить чаю. Катерина уже смотрела рисунки. Я потихоньку зашел сзади и посмотрел через плечо. Чудес все-таки не бывает, и разобрать что-нибудь в этих вихрях и полосах показалось сначала невозможно. Буря на Юпитере… Хазарский футбол (бьют судью и всех боковых)… Вдруг, правда, появилось знакомое: площадь Кетцаля, коричневая мостовая, фигурки, вызывающе перечеркнутые черными чубами…

— Но где он?

— Да вот же.

— О-о-о…

За ним дрожали пирамиды Неба и Бездны. Дрожали все линии рисунка — жесткий карандаш, наверное чертежный, и как же — двумя пальцами, что ли? Пышные растрепанные волосы, губы сложены дудочкой, смотрит куда-то вбок и вдаль — читает надпись или просто задумался.

— И вот эти два. Пожалуйста. Ведь я прав. Это он.

Пастельными мелками. Где-то в городе, среди его шоколадных и апельсиновых пятен, под небом, синим, как мешок с духами. Схвачено движение в расставленных, голых от колена ногах, остановлена рука козырьком над глазами.

Черной жирной тушью. Очень крупно, так, что даже не все лицо вмещается в бумажный лист. Словно художник сидел где-то глубоко внизу, а он наклонился, разглядывая…

— Ну? Что ж вы скажете?

— Может быть, Гутан… вы понимаете… — она положила листы на колени, отвела глаза. — Спасибо. Благодаря вам я знаю твердо, что он есть. Что это не моя выдумка…

Я деликатно отодвинулся к вызывателю. Катерина в раздумье снова перебирала рисунки. Оран почтительно наблюдал, скрестив ужасные пальцы. Безотчетно, из худших побуждений, чтобы прервать этот японский театр поз и тишины, я нащупал вилку на змеином шнуре и так же ощупью вставил его в расхлябанную розетку.

Они обернулись немедленно. Я скакал и тряс рукой, избавляясь от судороги. Меня ударило током, довольно прилично, аж в глазах заискрило. Вызыватель духов вонял так, будто из него выпустили разом всех шабудабуских джинов или кто там у них… Оран подбежал и ловко выдернул левым пальцем вилку из розетки.

— Это же декоративный элемент! Сами бы посудили — на что в сельве электроприбор? Ох, молодежь… Да уж ладно. Буду надеяться, что ваш друг, Катерина, не испортил ничего. Придется нам теперь открыть дверь, проветрить.

Я и не подумал открывать дверь — еще чего!. Сел на пол и раскрыл книжку с бабочками. Сборник начинался Шекспиром: «Оставь меня, но не в последний миг…» Катерина поправила прическу и сказала спокойно:

— Бог с ним, Гутан. Артем тут на свой страх и риск. Лучше скажите мне… вот это же в разных местах города? Значит, вы видели его…

— Трижды, как и нарисовал. Очень, очень интересное лицо. Да вы и сами видите… Последний раз — вот это, тушью, в «Ягуаре и Попугае».

— Гнусный кабак, — вставил я. Катерина сделала вид, что не слышит.

— Да, конечно, не Омейокан. Он там выступал в тотализаторе.

— Что?!

— Ну да. Какой-то местный спорт… Я поставил на него — и выиграл; вот тут мне ставку записал хозяин… ну да: Кватепаль. Пять кетцалей. Выиграл.

Я мгновенно перестал думать о невезении, рыбьем жире и гомосексуальных стихах. Имя… Имя!

— Кватепаль? — одним движением вскочил и встал между ними. — Ну, этот ваш вызыватель, скажу я… Так что вы там говорили насчет растереть краски?

Катерина терпеливо дожидалась на заднем сидении, пока я привинчивал стеклоочистители. Просто зло берет — на кой стеклоочистители в здешнем климате? А вот поди же появись без них…

Из «Опоссума» за нами следом выползло двое-трое совершенно сумчатых обитателей с пивом. Они прихлебывали из горла, толкали друг друга локтями и потихоньку приближались. Один нагнулся, рассматривая фирменную марку на радиаторе. Мотор, конечно же, с пол-оборота не заводился. Катерина занервничала.

— Что у тебя за рухлядь?!

— «Испано-сюиза». Тьфу, черт! В металлолом сдам проклятое железо! О! Наконец-то! По-е-ха-ли!

— Осторожней, не задави… Ну вот. Меня не изнасиловали. Ты доволен?

— Мне что, была бы ты довольна… Ты как?

— Буду очень признательна, если отвезешь в это место. Куда он сказал?

— В «Ягуар и Попугай»? Сейчас?

— Только не говори, что там тоже насилуют.

— Не всех и не всегда… Но местечко такого же пошиба. Скажи, почему тебя тянет по всяким свалкам?

— А тебя?

— Что ты имеешь в виду?

— Ты даже не заметил. Нам нужен один и тот же человек. Этот, что на снимке.

Я не отвечал — что тут ответишь? Вырулил под арку, посмотрел в зеркальце — Катерина сердилась. Если бы еще знать, для чего он мне нужен. Кто прислал мне оригами? Спросить у Гнездовича… в порядке капитуляции?

— Ну? Я права.

— Н-нет. Люди, с которыми я хочу встретиться, — это мое дело. Между прочим, в «Ягуаре» я бываю часто. И что-то не помню там никакого Кватепаля.

— Вот видишь. Тянет тебя по свалкам, а на меня возводишь… Так ты отвезешь или мне брать такси?

Я затормозил и перегнулся через сиденье. Меня осенила внезапная мысль.

— Успокойся. Я тебя отвезу и даже оставлю одну на съедение тамошним двуногим койотам. Но только если ты мне все расскажешь. Кто он, что он — и вообще.

— Я ничего не буду тебе рассказывать. С какой стати? И что это ты взялся меня опекать?

— Потому что так надо. Ты женщина…

— А ты мужчина. Старая песня. Разве ты можешь от чего-то уберечь? Ты что, герой? Мастер единоборств? Волшебник, на худой конец? Нет. Вместо этого нагло, скажу тебе, просто нагло лезешь в мою жизнь, в то, что тебя не касается.

Это была маленькая истерика, провокация. Я отвечал в тон:

— А вдруг? Катерина, очень меня беспокоит, что ты интересуешься теми же людьми, что и я. Это ты верно заметила. Случайными такие вещи не бывают, учти — мы знакомы-то всего несколько дней. Так что я хочу знать, что тут к чему.

Она помолчала. Потом заговорила жестко, с расстановкой.

— Хорошо. Так и быть. Я тебе расскажу. Начнем с того, что полтора года назад он умер. Был убит…

Продолжение вышло под стать началу. Партия, безнадежная по определению: у нее — он, а у него — другой… Изматывающая, ей-богу, ни дружба, ни любовь, так у них все и тянулось несколько лет, пока не потеряли друг друга в нелепом трехдневном мятеже. В перестрелке достались ему шальная пуля и место в братской могиле. Так ей рассказали друзья, свидетели… Она уж было смирилась, а тут, в Теночтитлане, он вдруг стал ей показываться: раз, и снова… Я выслушал ее честно, дал выговориться, но сам не знал, что и сказать. Бедная… надо же так влипнуть. Я съехал с обочины и километров пять старательно следил за движением на почти пустом шоссе.

— Да-а… — язык мой не удержался за зубами. — Это же надо… Однако у художника нашего глаз алмаз! Как же все-таки тебя угораздило? Они же такие…

— Останови, я выйду.

— Нет! Нет, что ты. Я просто…

— И я просто.

— Да ладно тебе! Я нормальный мужик, я их совсем не понимаю, — пусть себе живут, конечно, но по-моему, это противно…

— По-моему тоже. Но и ты сейчас не блещешь. Не можешь понять — помалкивай. Сам же хотел все знать.

— Да… Любопытство губит кошку…

— Человека тоже. Артем, ты никогда не поймешь, даже не напрягайся. Может быть, именно потому что ты… нормальный.

— Конечно. А он — гей. А ты — мазохистка. Где уж мне понять таких продвинутых! Потерпи еще немного, мы уже подъезжаем.

Замелькали глинобитные хатки, огороды с кукурузой и подсолнухами, с чахлым амарантом. И повсюду красно-коричневые тагетес, приземистые, сильно пахнущие. Их резкий запах проникал даже в машину. В сумерках они медно отсвечивали вдоль дороги. Катерина не удержала ледяное молчание:

— Красивые цветы, но пахнут…

— А мне нравится. Это тебе не сонный кактус. Их, между прочим, едят.

— И что? Видят потом Кетцаля?

— Нет, — я засмеялся с облегчением, как будто неприятного разговора вовсе не было. — Их маринуют с разной зеленью. Просто пряная еда. Вкусно.

— Тебе все про еду…

— А что еще? В конце концов, развлечения надоедают. Работа нудная…

— Это твоя-то работа нудная?

— А разве нет? Чем я живу? Толпа абэвэгэдэйцев совершила попытку массового утопления в Реке. Утопление пресечено… Студенты Социальной Школы исполняют ежегодную пляску «На лезвии». Традиционно имеются жертвы среди зрителей. Студенты, ясное дело, невредимы. Некто Синоба показывает в Колодце говорящего кота… Все одно и то же, из года в год.

— Разве только из года в год… Я вот никогда не видела «На лезвии». И говорящих котов не встречала. Ты, Артем, вот что… забудь, что я тебе сейчас рассказывала. Это все… дело прошлое. И могильную плиту, знаешь, трудно отменить. Но мне, хочешь или нет, надо будет этого человека увидеть. Для спокойствия.

— Ну, глупо же, Катюша…

Она вскинулась:

— Как ты меня назвал?

— Катюша. Так у нас говорят. А что?

— Нет. Никаких «катюш». Только Катерина.

— Хорошо. Катерина так Катерина.

Про то, как отменить могильную плиту, я бы тебе мог рассказать. Но я, хочешь или нет, пойду с тобой… рожу бы ему набить, прилизанному…

— Как скажешь. Но… хочешь или нет, я пойду с тобой. Мне ведь нужен Кватепаль, забыла?

Тогда, в тот момент, я еще понятия не имел, зачем он мне нужен. Это меня мало заботило. После нескольких бессонных дней, среди ночей, наполненных черт-те чем, я уже снова чувствовал себя на связи. Или на привязи — называйте как хотите. Такое было ощущение, что любой мой шаг, даже самый дурацкий, ведет в нужном направлении — к разгадке. Не считая самого «взятия», больше всего я ценил именно эту восхитительную близость сути, безнаказанную изнанку судьбы.

Вечер утекал в ночь. В «Ягуар и Попугай» ехать было еще рано. Катерину я временно предоставил самой себе… как ни жаль ее было. Не успел отрулить от «Нопаля» — позвонил Пастаса, крикнул, что на Утесах назревает самосожжение и чтобы я хватал фотографа и ехал, он поддержит… Я, поминая всех матерей, а паче — Змеиную, развернул «сюизу». Фотографа ему! Ближайший… я листал записную книжку, придерживая руль локтем… так, Мангарева… адрес: «Корневище», Кольцевой тупик, ага… Проедем, туда мы проедем. Я вильнул, уходя от длинной, в хроме и сиренах, пожарной цистерны. Оттуда еще на Утесы. «Корневище» это — тоже местечко, не чище «Опоссума», тут Катерина права. И Рева, надо думать, укушался уже основательно…

Я снова выругался. Подрезая, раздирая уши квинтой, промчалась автолестница. Пожарные в черных боевках, в глухих шлемах висели сбоку, как инжир. Подумал на ходу о самосожжении, — как Пастаса держит его для меня, умелец славный, заговаривает зубы какому-нибудь кретину с канистрой дизтоплива. Да… но эти ребятки явно не на сожжение направляются. Да уж не благое ли «Корневище» там горит?

О да! Оно догорало. Жильцы, разнообразно одетые, кучкой стояли на улице. Струи воды из цистерны шипели, пар заволакивал пожарище. Мангареву я вытащил из толпы на удивление трезвого. Только он все время хихикал — надо полагать, на нервной почве.

— Камера, Тарпан, ой, п-фф, не могу… Где-то она там, понимаешь, я сразу в окно сиганул, а сосед вслед кричал — прыгай, я ее, говорит, захвачу… Щас, соседа вот только найду, и сразу… п-фф… поедем, я все понял. Машина у тебя есть?

— Есть. Давай, где там твой сосед…

— Да, п-фф, тут где-то, я видел. А пленка? Пленка, Тарпан, у тебя есть?

— Ублюдище ты, Рева, а не фотограф… найду я тебе пленку, только поторопись же, сукин сын!

— Да-а, что тебе, бешеный? А у меня жилище, понимаешь, сгорело…

— Свои же алкаши и подожгли. В первый раз, что ли?

— Ой, твоя правда, Тарпан, не в первый… Эй, вот же он, сосед!!!

Мангарева стал подскакивать, порывался махать пиджаком, но и так сквозь толпу ловко пробирался невысокий лысоватый мужичок. Он быстрым шагом настиг нас у самой машины и сунул Реве фотокамеру.

— Нашел, дружище…

— Да, держи. «Самсон-Д», вроде твой?

— Самсон-масон, хрен ли с ним, моя камера, и так вижу, — Рева дернул шторку. — О, и пленочка даже цела…

— Ну, поезжай, друг, с богом, — он втолкнул трясущегося от шока Реву в салон, захлопнул дверцу. На меня даже не взглянул. Я дал газу что было сил и, проезжая по темным улицам, думал только одно: или я сошел с ума, или только что спас из огня фотокамеру дурака Ревы мой всемогущий и ужасный работодатель, Олег Карлович Лелюк, Декан собственной персоной.

Рева на заднем сидении стучал зубами, хлюпал носом в избытке чувств, но, когда мы прибыли на место (сожженец еще догорал), — сработал профессионально. Клацал затвором без дрожи и напоследок заснял оскаленного, злого Пастасу со словами: «Сойдет за оригинал…» Я не мог удержаться от улыбки. А он повесил камеру себе на шею, похлопал Пастасу по спине, потом себя по пузу.

— Все будет класс, ребятки! «Промо» не подведет! Кстати, что-то мой соседушка не то говорил. Как он сказал, Тарпан? Самсон какой-то… Такой марки даже нет.

— Ошибся, — отвечал я. — Не специалист, вот и ошибся.

Реве я дал денег — за съемку и на устройство, пока предприимчивый хозяин отстроит ночлежку заново. Пастаса уехал в морг вместе с трупом-головешкой. Я посмотрел на часы. Двадцать минут второго. Ехать назад, к горелому «Корневищу» — зачем? Декана — если это был он — там уже наверняка нет. В том, что он там был, я почти не сомневался. Неважно даже, что за штука Перо на самом деле… но вокруг него и те, и эти, и еще бог знает кто. И Декан Лелюк собственной персоной, даже не скрывается… хотя — чего бы ему скрываться? Кто его тут знает в лицо? Ох и работенка мне предстоит…

И я поехал в «Нопаль», на ходу набирая номер.

Катерина ждала меня на ступенях. Она ни о чем не стала спрашивать. Села снова сзади — повеяло ванилью и алкоголем. Я тоже рта не разевал. Добрались как раз вовремя — в «Ягуаре» уже гуляли вовсю. Катерина смотрела, крепилась, и все же:

— Ну тут и рожи… А певца я бы утопила в сортире…

— Вернемся?

— Прекрати, пожалуйста… Я буду развлекаться.

— Как угодно. Вот, сыграй в чет-нечет.

Я оставил Катерину возле кучки игроков. Постукивали обточенные океаном камешки, приторно пахло пряностями. Сам, не суетясь, прошел в конец зала. Там у портьеры сидел бородатый карлик. Я отодвинул занавес, заглянул внутрь: порядок, уже начали рассаживаться.

— Ставки принимаешь?

Карлик кивнул.

— Сотня. Запиши на Кватепаля.

— На какую маску?

— Что?

— Принимаем на маски, текутли.

— Черт. — Я оглянулся. Белое платье Катерины было там, где и десять минут назад. — Какого дьявола я буду ставить на маску? Где Квапаль? Он выступает сегодня?

— Я не знаю, текутли, — карлик отвечал смиренно-наглым тоном и пошевелил корявыми пальчиками на кучке фишек. — А только такие сегодня правила, и если не хотите, то и не ставьте. А что до имен господ бойцов, то я их не спрашиваю. Вот даже вы придете, хозяин даст вам маску — будут ставить на вас.

Я стоял, как последний идиот, с сотней в руках. Карлик поднялся и дернул за шнур.

— Поторопитесь, если будете…

— Н-на… синюю. Ладно.

— Ваша фишка.

Я сунул тяжелую квадратную бляху в карман и пошел за Катериной. До этого не замечал, что белых платьев — несколько и та, что я принял за Катерину, вовсе ею не была. Вот еще наказанье! Где же… А, вот! У самой сцены, покачиваясь в такт флейте и барабанам — уставилась на певца.

— Катерина… Пойдем.

— Куда?

— Увидишь сама. Ну — идем.

— А куда? Ты уезжаешь? Имей в виду… я останусь!

— Это здесь. Не упирайся… Как твой чет-нечет?

— Выиграла. Смотри, какая монета странная.

— Старая пятерка, но они еще в ходу. Можешь поставить.

— На него?

— Поставь на желтую маску. Твоя пятерка против моего стольника… хотел бы я все-таки выиграть.

Мы прошли за портьеру, сели в камышовые плетеные креслица. Катерина с удивлением смотрела на сцену.

— А что это?

— Парапокс. Вон перекладины, там они держатся, а дерутся ногами.

— Что-то я не понимаю…

— Увидишь — так сразу поймешь.

Народу был уже полный зал. Кое у кого в руках — тоже маски. Любители, их выпустят потом, поразмяться всласть. Сосед слева, через три места, обмахивался ножной перчаткой.

Карлик проковылял по площадке, и заскрипели под задницами плетеные сиденья. Катерина вытянула ноги поудобнее. Невидимые барабанщики ударили в свои долбленые причиндалы. Началось.

Первой парой вышли драться черная обезьяна и красный тукан. Подпрыгнули, устроились поудобнее — и пошли примеряться, пока только враскачку, на длину ноги. Обезьяна была как обезьяна — коренастая, коротконогая, прыгучая. Тукан повыше, голенастый. Помалу бойцы раззадоривались. Тукан неожиданно для противника выкрутился «солнцем» и обеими ногами ударил обезьяну в горло. «Тут ему и смерть пришла», — обезьяна рухнула с перекладины, хорошо еще, если позвонки целы… Его унесли, а тукан, между прочим, «уронил» еще двоих, прежде чем парапоко в маске белой свиньи прошел над ним головоломной мельницей — сволочной прием, где-то в этой свистопляске он на мгновение оказался на территории противника, но из-за бешеного темпа этого не видно — и прицельно врезал по пальцам. Сам, правда, тоже выпустил перекладину, рухнул, картинно приземлился на плечо и пошел кататься по площадке. Но тукану он, по всей видимости, раздавил пальцы на правой руке — тот не катался и не корчился, просто сидел, как мешок, под своим древком, вытянув по полу изувеченную ладонь. Катерина что-то воскликнула над плечом. Я обернулся:

— Ну, как тебе? Запрещенный прием! Но это для настоящих мужчин. Погоди, вот заказные отдерутся, тогда я тоже…

— Что? Ты с ума сошел! Они убьют тебя!

— Не учи меня жить, женщина. Видишь — вон с маской, и вон тот… Это так, любители, с ними — просто массажик.

Она пыталась меня удержать, но где там! В поединках объявили перерыв. Я вышел размять ноги, приглядывался всерьез: тряхну — ну не стариной, а все-таки я был не последний на перекладине.

Распорядитель позвал нас в зал. Усаживаясь, я нащупал в кармане фишку. На что ж ставил — вроде бы на синюю? А ее что-то не видать. Катерина сложила руки на спинке кресла перед собой, уткнулась подбородком и не то глядела поединок, не то дремала. Я сделал знак карлику — подойти.

— Я ставил тут. Что мой боец?

Карлик поглядел на кусок металла, закивал.

— Скоро, текутли. Парапоко молодой, сильный, хорошо держится. Верные деньги.

— Ладно. Я сам хочу… но не с этими мешками, ты понял?

Он заломил брови:

— Так не делают…

— Знаю. Не твоя забота. С тем, кто останется в последнем круге. Кватепаль уже выходил?

Карлик не отвечал. Он пялился на Катерину. Пришлось показать ему монету. Уродец очнулся и взял деньги.

— Еще нет. Он в последнем круге как раз. А сиуатль — с вами?

— А тебе что? На еще — принеси маску, перчатки. И десять дам, если сделаешь, как сказал.

Карлик внимательно на меня посмотрел и отошел. Я за ним не следил. Он, конечно, сейчас поплелся к хозяину зала. Вообще-то, бывали случаи, когда подстава из публики нанималась нарочно, чтобы убить бойца. Хотя против хорошего парапоко, даже после пяти кругов, выстоять еще уметь надо. Случалось и наоборот. Тут, если у хозяина жадности хватит, — мое дело в шляпе. Подраться захотелось вдруг необыкновенно, аж ладони зазудели.

Круг оказался неинтересный, кончился за двадцать минут — переходом в следующий бойца в маске летучей мыши-вампира. По-моему, он даже не запыхался. Висел себе, зацепившись ступнями, испуская душераздирающие рулады — не то хохот, не то вой, пока почтеннейшая публика выходила в очередной раз глотнуть дыма. Катерину, кажется, сморило совсем — крики летучей мыши не заставили ее голову поднять. Устала, бедная… Мне как раз не мешало бы пойти поискать гуараны. Нечестно? Боги Ацтлана с вами, господа хорошие! А чем же напичканы эти парни? И я, конечно, ее нашел — в автомате, в углу. Четыре зернышка — хватит. Прошел, не спеша, по залу. Чувствовал себя отлично, и еще оставалось время набрать сил дыханием, и для гуараны…

Катерина не спала. Она разговаривала с карликом (как он мне надоел!), а по залу уже шныряли две полуголые девушки из подтанцовки. Хороший знак. Я не успел добраться до урода и выкинуть его из ряда за шиворот — он сам испарился. Катерина поглядела на меня рассеяно.

— Ты где был?

— По нужде ходил. Все спокойно?

— Да… Знаешь, что мне сказал этот малыш?

— Хвалил твои рыжие волосы?

— Почти, — Катерина наморщила нос. — Он сказал, что передаст Кватепалю…

— Что?

— Что рыжеволосая ищет его. Откуда он узнал?

— Выкинь из головы. Смотри бой. Я спрашивал его о Кватепале, он видел, что ты со мной, вот и все дела. Смотри, смотри — сейчас он его сделает! Тьфу, это даже не интересно.

— Как ты думаешь… это не может быть он?

— Ты у меня спрашиваешь? Кто с ним дружбу водил?

— Ну, Артем! Я не знаю… они все какие-то… все вытянутые и двигаются как-то…

— А то! Ведь они по 12 часов в день висят. Вот позвоночник и растягивается.

— Не шути.

— А я серьезно.

Катерина надулась и отодвинула кресло подальше. Ну и черт с этим… честно говоря, меня сейчас больше занимала предстоящая драка. Что она будет — я не сомневался: на меня уже принимали ставки. Третий и четвертый круги я пропустил. Отключился от всего и погрузился в дыхание. Снаружи это незаметно: ну, сидит себе мужчинка, расслабленный весь. Выпил, может, или сонной травки выкурил — грезит. Перед последним кругом Катерина выходила, я и воспользовался случаем: вытряхнул три зернышка. Покатал по ладони. Подумал. Проглотил два. Хватит.

Ну, наконец-то! Синяя маска — это был ягуар, он свалил желтого саймири в первом же бою. И держался все остальные — просто отлично. Меня грела мысль, что я выиграл — раз, и гуарана — тоже. Катерина ерзала, ей уже стало скучно.

— Пойдем… Ну, что с тобой такое?

Я сидел, вытянув ноги, не двигался, рта не раскрывал — внутри плескалось огненное море. Хорошо, прекрасно!

— Артем! Ну, ведь мы же его не увидим. Пойдем. Пожалуйста!

Тут сзади ко мне прикоснулся кто-то.

— Все готово, текутли, — распорядитель сунул мне маску и снаряжение. — Вам одеться…

Я встал. Катерина поглядела на меня снизу вверх. Не разжимая губ, я ей жестом велел оставаться на месте. Обо мне уже делалось какое-то объявление — слова гремели, я их не разбирал. В таких случаях обычно говорят о «приезжем мастере»… Моя маска оказалась — лиловый броненосец. Кольчатый хобот нависал перед глазами. Ладно… хоть лицо прикроет немного. Я зашнуровал ножные перчатки туго, как только мог — оказались великоваты. Халтурщики чертовы… Совсем почти голая девица ударила в гонг, и меня подтолкнули на площадку.

Ягуар уже был там. Он сидел себе спокойно наверху, на своих клетках. Завидел меня, соскользнул вниз и закачался на одной руке, показывая зрителям в зале палец — мол, сейчас я его уделаю! Там творился содом — в смысле шума и скрежета зубовного. Я подпрыгнул и занял свое место.

Мой инструктор учил — никогда не разглядывай противника. Обводи его, обманывай, но никогда не ищи глаза. А увидишь — бей сразу. И поменьше этих вывертов на публику. Ягуар, видно, тоже учился в хорошей школе. Он перестал кривляться, когда пропустил мой славный режущий правой — сразу же ушел в безопасный угол (вот это руки, вот так дыхание!). Оттуда несколько секунд спустя налетел на меня — и понеслось.

Я не подымался по древку уже довольно давно. Я знал, что риск большой. Этот парапоко был классный боец, растяжки поразительной, а я — всего лишь отличник боевой подготовки. Тем слаще было ловить его на простонародные приемы. Он в Ответ заставлял меня перебрасываться из угла в угол, надеясь, что руки не выдержат. Из чего я заключил, что предыдущие ребята все-таки помяли его чувствительно, — и старался достать его в каждой серии. Тогда он бросил к черту свою тактику измора и пошел выкладываться на всю катушку. Я это изменение не уловил сразу, зато уловил такой косой удар по левой скуле, — мало не показалось. А поскольку уйти не смог — получил заодно по печени и на излете — по коленям. Мастер! Убийца! Чем дальше — тем хуже, он размялся и почувствовал себя совсем уже королем древка, и, когда я увидел, как он ставит руки, чтобы выйти надо мной в мельнице — ну, зачем обязательно по пальцам, — он парень ловкий, достанет до груди, — прощайте, ребра… Спастись я мог, только уйдя внезапно, но у меня было невыгодное угловое положение, простым перебросом я бы попал на его половину и был бы, по всем правилам, с боя снят с позором. Надо было двигаться только назад, а для этого придется качнуться вперед… и сейчас же, как только я подумал — ножная перчатка ягуара прошла передо мной, зацепила дурацкий хобот и врезалась в бровь. Это было страшно больно, — прямо по нервной точке, гад! — но, заливаясь слезой, я уже знал, что делать. Руки у него соскользнули, вот что! Толчок вперед был хороший, и на втором проходе мельницы меня на пути уже не было! Однако, какой все-таки боец! — промахнулся, сорвался, и умудрился повиснуть на мне. Поединку был конец — по хорошим правилам он оказывался на моей половине, но тут уж не до правил: пальцы и без того сводило, а еще лишние сто килограмм, да в рывке… Мы сверзились оба, но я все-таки на него. На мягкое пришел.

Откровенно сказать — не помню, как уж там нас растащили. Как оделся опять в свое — тем более. Начиналось снова все с того, что я стоял у портьеры, прижимая к брови платок со льдом, а карлик, подобострастно хлопая красными веками, умолял принять выигрыш. «На маску, — повторял он. — Берите, текутли». Наконец деньги взяла Катерина. Она была озабоченная и сердитая.

— Ты хоть понимаешь, что нам идти до Тегуана?

— Дойдем…

— Дойдем? Ты? Да тебя ноги не держат! Зачем тебе это понадобилось? Впечатление хотел произвести?

— Дойдем. — Я знал, что делать. Еще оставалась гуарана в кармане рубашки. — Ты только помоги выйти отсюда.

Катерина фыркнула.

— Что? Прикажешь ноги тебе переставлять?

— Нет. Руку дай…

Мы выбрались на улицу. Я отвернулся, вытащил пробирку и проглотил зернышки. Прислонился к стене. Теперь недолго… пока начнет разливаться огонь… не будет ни боли, ни шума в ушах.

— Ну, так лучше. Пошли. Нет, стоп. Ты дала ему десятку?

— Никому я не давала никаких денег.

— Так давай. Я обещал.

— С ума сошел! Собираешься вернуться? Еще пару боев?

Я взял у нее деньги (она все их в руках держала) и двинулся к двери. Дверь распахнулась навстречу, выпустив еще кого-то. Карлик стоял там же, видно, ждал, что я вспомню, — или провожал. Я порылся в пачке, вынул десятку…

— Сиуатль…

Тот, что вышел, обращался к Катерине.

А она замерла. Я видел только, что она растерялась и перепугалась. Турнул карлика с десяткой, захлопнул дверь, во мгновение ока встал рядом с Катериной.

— Что тебе надо?

Он перевел взгляд с Катерины на меня, потом снова уставился на нее.

— Я Квапаль.

Катерина тихонько ахнула. Я положил руку ей на плечо. Квапаль, засунув руки в карманы, молча ждал. За ним подмигивал красным газосветным глазом попугай с вывески. Бедная Катерина! Если это ее красавчик — хорошо ему сегодня досталось.

— Не смотри на женщину. Не пугай ее. Это я тебя искал. Нужно будет поговорить, только не здесь.

— Поговорить? — он отвечал по-ацтекски, и выговор — не городской, врастяжку. — Можно. Почему нет? В Колодец пусть она придет, завтра. Там и поговорим.

Мы дошли до Тегуана, ни слова не сказав друг другу. Катерина смотрела под ноги, как будто считала торцы в брусчатке — у нее губы шевелились. Я просто радовался тому, что идти не больно. Душу я почти усладил и отделался, можно сказать, легко. Вот Катерину только расстроил — это да…

Она молчала и в машине, потом я оглянулся, когда уже совсем рассвело — она спала, оказывается. Вымоталась. Шутка ли — гоняться за каким-то там фантастическим типом из прошлой жизни, а он, извольте видеть, ногобоец — физия в ссадинах, глаз заплывший, ручищи ниже колен… Я усмехнулся и потрогал губу — будет больно. Потом, пока что гуарана держит. На Усумасинта мы минут двадцать ползли еле-еле в пробке, солнце уже поднялось, пора залегать. Я свернул на родимую башню и был у подъезда без четверти семь. В самый раз — парковка уже почти опустела. Катерину я, рассудив по-хорошему, осторожно вынес на руках. Жалко было ее будить, а таких, как она, я сейчас мог нести троих.

Но в лифте она проснулась.

— Тс-с! Спи.

— Артем?

— Спи, спи. Все хорошо.

— Поставь меня…

— Ох, господи. Зачем? Так хорошо спала…

— Артем!

— Ну, ладно… Приехали уже.

— Куда приехали? Мы…

— Выходи. «Кетцаль». Не в гостиницу же было тебя отвозить. Там не поспишь.

— А у тебя?

— Выходной день. Утро! «Никого не будет в доме…» Никто нам не помешает.

— Нам? Что ты хочешь сказать?

— А то, что я сейчас как на массу задавлю! Часов десять. Чего и тебе желаю. Прошу!

— Темно… Ну и запах! Крыс травил?

— Нет. Тут был когда-то фотоцех. Располагайся… вон дверь — ванная.

— Спасибо. — Катерина втиснулась в мою ванную величиной с наперсток. — Вода просто на удивление хорошая, не затхлая! Кто-то мне говорил, что в Теночтитлане — подземные источники…

— Да. И горячие ключи… — я постелил на полу одеяла и набитые шерстью цветные подушки, привернул реостат и оставил только слабенький желтенький свет в углу, — вот так… а ты устраивайся на диване.

— Нет уж. Там, наверное, не то что клопы, а и динозавры водятся.

Я промолчал. Катерина с удовольствием растянулась на одеялах, укуталась в плащ и тут же уснула. Я осторожно поплескал подземной водичкой на разбитую бровь и тоже лег. Гуарановое пламя гасло. Надо было одно зернышко оставить. Забыться, подремать — пока успею… Вечером всех пошлю на фиг… всех, кроме Катерины. Ведь она уже здесь. Надо же — спит… крепко так. Устала, конечно. Я потянулся, вывернул свет совсем, но и во тьме вроде бы все равно различал отсветы плаща: колено вот, а это, значит, зад, и даже рука белеет смутно, потому что старые шторки мадам Квиах никак Солнца не удержат. Надо бы ей плащ поправить… да куда там! От паха до пяток, от подмышек до запястий — каждое мышечное волоконце, каждое поганое сухожилие уже считало свои долгом заявить о себе. В одном положении я не мог улежать дольше двух-трех минут. Диван мерзко скрипел. Пробовал перетерпеть, в самом деле, что такое — мужчина я или вошь? — расслабиться, ровно дышать…

Катерина зашевелилась. Вздохнула. Мне в очередной раз приспичило повернуться на бок. Не хотелось будить ее, я сначала старался все-таки не шевелиться, потом мышцы свело так, что я уже не вздохнул, а просто вякнул.

— Артем?

Я закрыл глаза и притворился сладко спящим.

— Что с тобой делается, Артем? Что такое?

— А… Ты не спишь?

— Нет конечно! Уснешь с таким соседом! То ты вертишься, то стонешь.

— Извини… Спи, ложись… мышцы потянул, это пройдет.

— Надеюсь… Ты бы, может, принял от боли чего-нибудь? Слушать просто невозможно.

— Ты спи, Катюша. Я постараюсь тихо.

— Мучиться тихо? — Она поднялась. Наткнулась на стол в темноте: — Ох… Где свет?

— Зачем? Не ходи там… ложись…

— Ты мне будешь указывать?

В самом деле — ловить ее, что ли? Ведь не буду…

— Подвинься немного.

Я ничего не понял. Думал, она собирается уйти.

— Двигайся. Назад чуть-чуть. Получится?

Я собрался с силами и сунулся немного назад. Она уселась у плеча. Запахло какими-то удушливыми пряностями, потом как бы мятой. Она положила пальцы мне на плечи, и это прикосновение было холодное, влажное, сырое.

— О-о-ох… Это что?

— Лежи тихо. Ты обещал стараться.

— Чем ты меня мажешь?

— Салом младенцев и белладонной. Закрывай рот.

И продолжала втирать это неизвестное снадобье — без единого слова, ровно дыша, истово, как сестра милосердия. Что такое настоящий, профессиональный массаж, она, конечно, не знала. Но усердно терла, мяла, разглаживала. А я терпел — тут уже не покряхтишь, — и потихоньку меня отпускало. Было горячо в растертых шее, плече, руках, но не так, как сухое пламя от гуараны. Я осторожно выпростал руку и чуть-чуть прибавил свету. Она как будто и не заметила.

— Перевернись. Ого! Нет, тут я не буду… Зачем ты это делал?

— Что?

— Ну, полез туда? На сцену.

— Мы это называем «древко».

— Кто — мы?

— Парапоки.

— Кто?!

— Парапоки. Так это называется, я же тебе говорил.

— Извини, не обратила внимания. Так что это? Боевое искусство заключенных?

— Это еще почему?

— Ну… клетки эти… и вообще, криминально выглядит.

— Ну уж нет! Этому стилю тысяча лет. Просто его так приспособили для зала. А вообще это искусство драться в любых обстоятельствах. Например, когда руки заняты.

— Искусство боя для воров и любовников, — задумчиво отозвалась она. Я хмыкнул. — Согни ногу… вот так. И где же ты ему обучался? Только не рассказывай, что ты вырос в горном монастыре и у тебя был старый мудрый наставник…

— Был наставник. Не старый. Одноглазый негр с Ямайки.

— Ох, не смеши. Одноглазый негр!!! Ну… как теперь?

— Лучше. Намного… Совсем хорошо…

Она выпрямилась из своей милосердной позы, расправила ноги, но соскользнуть на пол я не дал. Взял за руку, притянул ладонь к губам. Пальцы у нее пропахли теми травами…

— Видишь, я снова живой. Что ж это было?

Видеть-то она видела, да и чувствовала тоже; не знаю, насколько я подгадал, или ей просто надо же было упереться, чтобы в этом неудобном положении не упасть. Она взволновалась, но еще пыталась делать вид, что ничего особенного…

— Это женский крем от усталости ног. Я рада, что тебе помогло, просто ничего другого не пришло в голову. Ты меня отпустишь?

Я в ответ начал целовать запястье и добрался до локтя, логично замыкая свободной рукой объятье. Катерина не могла уже уйти, разве только начала бы вырываться. Но не стала. Я поднял голову и увидел, что она задумчиво смотрит на кончики своих грудей, как будто удивлялась — что они-то в этом нашли хорошего? Она вся была у меня в руках, мы оба почти нагишом — на мне плавки, на ней — три квадратных сантиметра кружев вокруг бедер… Неуместны были речи — что тут объяснять, расспрашивать, обижаться или нет… Дать волю и освободить друг друга — как бывает между людьми.

— Все так и должно быть… Это хорошо. Что тебе мешает?

— Мне не мешает, — опять она смотрела куда-то в сторону, на свое тело, как будто оно было чужое или отдельно от нее. — Никогда мне ничего не мешает заниматься сексом…

Прикрыла глаза, позволила мне пуститься в плавание по неизвестным водам. Тот мизер, что был из одежды, я снял, не было помехи свободно изучать ее тело, я только осторожничал, потому что поединок все-таки отзывался в мышцах. А мне хотелось знать, как она вздрагивает, отчего выгибает спину, какой вздох поймает моя прижатая к ее рту ладонь, если я вот так неожиданно припаду к груди…

— Ты что же, так и будешь?…

— Что? Что такое?

— Так и будешь? Не прикроешься?

Тьфу, черт… а я и забыл.

— Извини… не подумал. У тебя, случайно, нету?

— Я не профессионалка, в сумочке не ношу.

— Ну, ладно… А так не пройдет?

— Так не пройдет.

— Ладно, ч-черт… у меня где-то были по ящикам. Поищу. Прибавь свет.

— Конечно, — она покрутила реостат, уткнулась лицом в сгиб локтя. — Поищи…

Я выдвинул ящик архива, копался в папках и думал: вот мрак-то, а если не найду? Тоже ведь — не секс-шоп и не аптека, мог же весь запас расстрелять. Надо было не слушать ее, вот идиот — упустил момент… Ну? Неужели нет… а! Ага! Слава богу Грома! Нашелся! Последний… да, последний — ну, все-таки ты, брат, везучий…

Я вернулся к дивану — и сердце упало прежде всего остального. Она, конечно, не сбежала — куда бы? Просто свернулась — руки-ноги скрещены, голову спрятала…

— Катюша…

Не отозвалась. Тогда я выключил свет совсем и лег. Отступиться? Как бы не так! И я начал все сначала, не заговаривая и не утешая. Просто делал, что умел — раскрывал и искал, нашел и вошел; свое я получил, а что было с нею — не знаю…

Боль не вернулась — я проспал спокойно уж не знаю, до которого часу, — всласть. И сон мне пришел, как будто Катерина — моя жена, и я просто до неприличия во сне гордился тем, что мы с ней делаем… Потом стал просыпаться — наполовину наяву я уже просто признавал, что имел место пересып, а на три четверти — понял, что ее рядом нет, как, в общем-то, и бывает в таких случаях… Она не лежала со мной и даже не на своем постеленном внизу ложе. Одетая, сидела на полу у двери — голова откинута, глаза прикрыты — дремлет? Я осторожно пошевелился — все в порядке. Живем!

— Ты меня выпусти, пожалуйста.

— А? Что?

— Открой дверь. И не притворяйся, что спишь.

— Который час?

— Не знаю. Поздно. Ночь скоро.

— Не сиди на полу. — Я, честно говоря, не понимал, в чем дело. Говорит отрывисто, глядит, прищурясь — злится, что ли? Дверь я запер… это да, но что за демонстрации? — Поужинаем, и…

— Дверь открой мне, будь так любезен.

— Да ладно, ладно…

Я поднялся. В общем, чувствовал себя довольно глупо. Обида вдруг накатила: в самом деле, корчит из себя изнасилованную! Ведь как все было, — и тут меня осенило наконец, как все было. Конечно, она вроде бы согласилась… Я даже одеваться перестал, так и стоял столбом, штаны на полпути… Да только и в мыслях у нее не было делать это со мной. И воображала она себе — голову даю! — любовника этого своего духовного, педика необычайного…

Какие уж тут речи! Какие объяснения! Молча застегнулся, отпер дверь. Она и не попрощалась. Вот и хорошо, подумал я тогда. И к лучшему. Злее буду, а мне надо быть очень злым, чтобы приманить, словить, удержать Квапаля.

Я нашел его не на сцене, как полагал вначале, а среди зрителей, на балконе Колодца. Он не ожидал встречи со мной, конечно. Он ждал Катерину. А мне надо было сказать ему всего два слова. И посмотреть, как он отзовется. Внизу творилось обычное черт-те что: труппа из Киригуа показывала «Ричарда Третьего» на ацтекском языке, актеры рычали и шипели, и Ричарду гораздо больше бы сгодилась шкура ягуара, нежели дотошно смастеренное облачение короля. Помню, что разглядывал Квапаля, как восковую куклу в музее; искал следов вчерашнего побития — но ничего… И все-таки это был он, с кем я схватился на древке, — во всяком случае, тот, кто напугал и заворожил Катерину, — я узнал по голосу.

И даже если бы не этот тягучий ацтекский выговор… разговор был в точности как давешний бой: с разведкой, с осторожными бросками на пробу и даже с масками. С той разницей, что можно было смотреть прямо в глаза. В моих дозволенно билось нетерпение охотника. Его — просто черные, как полированная пластмасса, гляделки. В них отражался Колодец, горящая смола в плошках, прорезные оборки провинциалок. Но себя я там не видел. Голова кружилась: жарко… и я был слишком близко к развязке. По крайней мере, к одной из… Всего-то два слова, и посмотреть… а вот мы оба медлили, он растягивал гласные, я тянул время. Он сделал вид, будто ему интересно, что происходит на сцене: уперся локтями в парапет, зенки свои нелепые в бинокль упрятал, и тут потные осветители развернули декакиловаттные юпитеры к небесам.

— Что-о? — Он обернулся. — «Самсон»?

Белые лезвия света вверху сошлись с ощутимым шипеньем.

— Для чего ей это?

Такая нынче у него была маска — он говорил только о «ней», о рыжеволосой женщине. О Катерине.

— Ей-то незачем. А вот мне нужно. Послушай, я даже…

— Нет, — отвечало это чудище. — Тебя не буду слушать. А ей отдам. Пусть сама приходит. Без тебя. Ты лучше… вообще там не появляйся, понял?

Сейчас даже самому трудно поверить, до чего странный был разговор, весь недомолвками… Квапаль исчез, спустившись куда-то вниз, к самому жерлу Колодца. Я остался, озадаченный. Два кусочка мозаики сложились, и загадочный Самсон сошелся с ночным бойцом, как орел с решкой. Однако монета подвела, встала на ребро — Катерина! Я совсем забыл, заставил, видно, себя забыть о том, что было несколько часов назад. Бросился прочь из Колодца, потому что нужно было найти ее. Сразу в аэропорт? Нет… Ее рейс только утром, успею. Сначала в «Нопаль»… и тут, наверное, подвело воображение, разогретое в общей моей горячке ловли. Представилось, как я вхожу в абсолютно пустой номер. Там не просто чисто — стерильно. За ней уже убрали, да так, что не узнать, была ли вообще эта женщина или померещилось… В изумлении от этой нелепицы я уже видел себя мотающимся с высунутым языком по всему Теночтитлану: Кухум Виц, «Опоссум», «Голова», даже развалины «Корневища», тольтекская слобода и, наконец, «Ягупоп» — безрезультатно…

Боги Ацтлана, найти-то я ее найду, но что ей скажу? Дескать, дорогая моя, я ничего не объясняю, но мне очень нужно, чтобы ты… как можно скорее отправилась в «Ягу-поп». Там ты побеседуешь с известным тебе человеком… и кое-что от него получишь… и принесешь это мне… Так вот — просто.

И тут я понял, что этого не будет. Какое-то озарение, полсекунды. Сантименты? Ревность? Какое там… Просто железная уверенность в том, что я ничего не сделаю и никуда вот сейчас не пойду. Я остановился. Что-то со мной происходило, может быть, столбняк напал прямо в месте, приютившем днем «кактуса». Только что было жарко, лицо горело, привычный пот стекал по позвонкам. Так и стекал — только холодный. Черт меня подери, я почти не успел осознать, какое решение я принял, не знал еще, что это такое, — а меня больно толкнул в спину и тут же зашел спереди, как бы для извинения, Декан Лелюк.

— А, Тарпанов, — пробурчал он, — что вы встали пень пнем?

Я разинул рот и тут же его захлопнул. Ну да, вчера у «Корневища»… Сейчас мы тоже были в толпе и где-то неподалеку стояла моя «сюиза», но Декан поглядел на меня мельком и пошел влево, под арку. Я поплелся за ним. Мы сели на каменную горячую ступеньку.

Декану жара досаждала не меньше, чем прочим. Он развязал шейный платок, вытер лицо и руки. Фонарь ложился мокрым бликом на залысины. Лелюк не выглядел сердитым.

— Ну что? — сказал он без выражения. — Сомневаетесь? В отказ решили уйти?

И опять я промолчал. Слухи ходили, конечно, всякие: якобы в лобные доли у него вшиты чипсеты, и стеклянный глаз от ИБМ, и что рука у него не дрогнет — ни правая, ни левая, и что он предпочитает яд… Чушь. Было ясно, как на ладони, что он не просчитал меня волшебным образом. Просто он все это видел так много раз… Лелюк потряхивал платок, щурился:

— Вы будете говорить с этой женщиной, Катериной. Убедите ее. Кватепаль не даст вам ни одного шанса, он свято верит в историю о рыжеволосой женщине. Так что не вздумайте уйти с этого пути, Тарпанов. «Самсон» необходим, без него Перо вы не возьмете. Это сильное средство.

— Я бы обошелся и чем попроще.

— Слушайте старших, Тарпанов, это полезно всегда. Попроще? Что «попроще»? Гуарана, кока, «черная рука»? — Лелюк вытер руки и брезгливо перекосил рот. — Перо… это не на древке ногами размахивать. У всех событий есть логика, а у «Самсона» — цена.

— Группа, — сказал я. — Теперь ясно…

— Да, группа. Так что не отклоняйтесь. Вы и так уже усложнили решение. Но если вам пришло в голову, что вы не можете впутывать ее в дело… а причины меня не интересуют, то…

— Мне другое пришло в голову, — я чувствовал, как злоба раскручивается, и надо было ее удержать, и это усилие было чудовищное, как в центрифуге. — Никакого Пера вы не получите, Олег Карлович. Вот о чем я думал, когда вы меня… встретили. — Тут надо было остановиться, но я все-таки добавил: — А причины пусть вас не интересуют.

Это была дерзость, ясное дело. Прошло, должно быть, секунд пять: Декан не спеша перевел взгляд с моих сандалий выше… выше… и наконец уставился в упор. Это тоже длилось недолго, но я успел поверить в чипсеты, ИБМовский снаряд и даже в медленную отраву, потому что из живота поднялась и разлилась до легких жестокая внезапная тошнота. За этот краткий промежуток я увидел, вспомнил и понял все. Увидел вереницу таких же, как я, — может, каждый второй, а может, — и каждый. Понял, как ему, Олегу Карловичу, со мной неинтересно. И вспомнил то, от чего меня, собственно, и затошнило. Я не должен был забывать, но память хитрая штука… Как раз на этот случай, когда сменишь несколько судеб и возомнишь себя вольным, и является лично Декан. Чтобы тихонько пальцем пошевелить торчащий в мягком крючочек. Настоящий, а не как у ламангаров.

— Напоминаю, вы никого не должны упустить. Татуированный, художник, доктор, продажный боец, рыжеволосая женщина. И место действия.

Я дал ему уйти. Что еще? Посидел, покуда не полегчало, и отправился искать Катерину.

Это было просто, она сидела у себя в башне «Нопаль», в полутьме. Светился только дисплей, и повсюду мерцали обертки от шоколадок. Она мельком посмотрела на меня и снова уставилась в строчки на дисплее. Никаких расширенных глаз, никакого трепета.

— Чего тебе, — да и выражения в голосе почти никакого.

Я уселся на нопалевский пуфик.

— Катерина. Послушай. Это странно, но ты послушай.

— Угу, — она откусила от шоколадки. Клавиши трещали, как сухие бобы в горшке. Под их аккомпанемент я и произнес свою роль: монотонно, надеясь, что она не расслышит.

— Какому человеку? — она по-прежнему смотрела не на меня, но клавиши умолкли. Меня словно отпустило, стал видеть лишнее — что на ней надета маечка какая-то и что волосы отсвечивают бронзово на синеватом фоне. Черт… один только раз, — и вот, ни ей, ни мне невозможно уже просто поговорить.

— Ты не пошла сегодня в Колодец.

— Как видишь.

— А он там был. Он хочет видеть тебя.

— Господи, Тарпанов, ты сводник?

Что я мог ответить? Сводник? Есть чем похвалиться — я могу еще быть убийцей, хороший выбор…

— Ты же сама хотела. Рвалась, можно сказать.

— Хотела. Верно. Потому что… дура. А что, нельзя быть дурой, что ли? — она снова застучала кнопками.

— Значит, не пойдешь?

— А кто меня заставит? С какой стати? Это не он. Я… не хожу на свидания с мертвецами.

— Он сказал кое-что. Мне кажется, он тебя… знает.

Я врал, и жестоко. У нее блеснули глаза и остановилось дыхание.

— Что? Откуда? Что… он говорил?

— Да так… всякую всячину. Он очень странный, Катерина, и я бы тебе не советовал…

— Ты бы не советовал… — она бормотала сквозь зубы, отворачиваясь к синей светящейся панели. — Какой он?

— Что?

— Ты же видел. Ну, скажи — какой он?

— Не веришь, что я с ним разговаривал? Думаешь, пришел голову морочить?

— О черт, я просто хочу знать — если ты видел его… так близко, можешь ты рассказать?

— Ты и сама его видела.

— Тарпанов!!!

Она была уже в бешенстве. Я не знал, на руку ли мне это, но не вредно было бы опустить градус. Спокойно, без нажима я стал перечислять все, что запомнил: черты лица, голос, всякие мелочи…

— Кольцо?

— Да.

— Серебряное, с чернью?

— Точно.

Главное — оставаться спокойным. И отговаривать, отговаривать… но не слишком ретиво. Катерина вскочила и заходила туда-сюда, кусая губы. Я, как танцор в пируэтах, «держал точку». Уставился на Матлалькуэ, вышитую на занавесках небесно-синим шелком.

— А серьга? Такая же, как кольцо?

Я решил быть честным. Дело мое было сделано. Я сказал, что серьги не заметил.

— Да… но кольцо, значит, было…

— Твой подарок?

Она отмахнулась. Она уже натягивала платье! Я поднялся.

— Куда ты, Катерина?

— Сиди здесь. Или уходи. Все равно. Нет… лучше сиди. Не смей за мной ехать, ты понял?

Я дал ей выйти и услыхал стоны бамбукового лифта. Я не боялся, не испытывал стыда и не радовался. Подошел к кровати, плюхнулся и заснул сразу же, и спал крепко.

Дорога рывками ползла под колесо, исчезала с хрустом. На высоте перевала не хватало воздуха ни мне, ни мотору.

— Вылезайте.

— Опять?

— Давайте, нечего рассиживаться.

Оран вылез без возражений и тут же стал пытаться раскурить сигару. Гнездович выпихал свои полтораста кило, отдуваясь. Катерина осталась в машине. Мне в зеркальце были видны ее пальцы, сжимающие шоколадку. Даже смотреть тошно. «Сюизе» полегчало, мы медленно поползли вперед. Художник и лекарь топали следом, Гнездович оживленно черкал ладонью по своим волосатеньким предплечьям: все расписывал ойлянину совершенство его будущих новых конечностей кахамаркской выделки.

Итак, мы все тащились в Кахамарку, как и было предписано. Оран — вроде бы за новыми руками, Лео Гнездович — как сопроводитель, и заодно он обещал показать Катерину кому-то из знакомых инкских светил, поскольку она молчала. Просто отсутствовала, грызла свои батончики, пила горную воду, ни с кем не говорила и ничего не замечала, по-моему. Гутан привез ее накануне отъезда, но ни словом со мной с тех пор не обмолвился.

Путешествие наше было скучное. Никакого божественного, вдохновенного, осиянного удачей устремления… Я и раньше имел привычку сомневаться в себе — не до соплей и желчи, а так, в меру… Только теперь это альтер эго отделилось совершенно; ему одновременно было и на все наплевать, и он испытывал скверный страх за свою шкуру, и строил отчаянные планы — как бы вывернуться… Тут же и я сам вел машину по альтиплано, зевал от нехватки кислорода, предъявлял таможенникам на Кахамарском КПП бумаги, петлял по улочкам в поисках дома Атальпы… И все время между нами, между усталым телом и замороченным духом, тянулась, пружинила и звенела почти видимая струна.

Атальпа предложил гостеприимство нам троим: Гутану и Катерине тоже. Гнездовича прямо на КПП встречал накрахмаленный и отутюженный монсеньер Очеретти. Гнездович сделал вид, что изумлен… тряс Гутанову клешню и обещал прийти завтра же для составления ему протекции в Институте. Поэтому я и повез всех к Атальпе. Атальпа, прозванный Кузей, был человечек невинный, книгопродавец (никакого следа духовного, бухгалтерскими и таможенными справочниками торговал) и большой любитель инкской бани. Там и познакомились, когда я натурализовался в регионе. «Кузя» — потому что он себя величал «кузеном императора», из-за какой-то там троюродной бабки, отдавшейся в некое давнее полнолуние папе нынешнего императора в дворцовых садах… Пока я жил в Кахамарке, мы регулярно встречались в банях, болтали. То да се… разные мелкие услуги… Он так усиленно приглашал останавливаться именно у него, если опять случится бывать здесь… я уж заподозрил определенные наклонности. Однако дело было в его супруге. Женился он на ней по наследству от старшего брата, воздухоплавателя, после его гибели в небе над Куско. Брат, в свою очередь, женился по долгу (папаша ставил на местный футбольный клуб против патагонцев, патриот). Мадам Атальпа была, во-первых, жрица, хранила дома священный огонь и ежедневно подносила его в храме. Во-вторых, она была тоща, как храмовый барельеф, и жестокосердна, как гранитный алтарь. Княжеское происхождение обоих мужей было ей ни во что, и на попытку утвердить себя кузеном императора даже и при мне она отвечала: «Твоя бабка шлюха, а меня лишил невинности сам господин Киче!» На это возразить Кузе было нечего. Так он и жил, страшась жениных богов, священного огня и господина Киче. Однако запретить ему принимать гостей она не могла, согласно Древнему праву, и поэтому Кузя был чрезвычайно доволен. Он отвел каждому по комнате, демонстративно при супруге взял у меня деньги и тут же, за дверью, их вернул обратно, завернув в имперскую «леопарду». Естественно, Кузе и в голову не приходило интересоваться, зачем и как надолго вселились к нему трое благодетелей. Тут все сложилось удачно.

Не то было внутри нашей маленькой компании. Группой это могло быть только в холодном воображении Декана. Катерина оставалась бессловесной с тех самых пор, как я обнаружил, что опять неизвестно которого дня утро и я валяюсь в ее нопалевском номере на постели, она же — неловко сидит в кресле напротив с надкусанной шоколадкой в намертво сжатом кулачке. Свежая царапина на запястье, ключица ободрана до крови — это я хорошо запомнил… Ойлянин Оран тоже был в номере — преданно и яростно молчал, — все и так было ясно. Он, наверное, следил за нею… Зато болтал за троих Гнездович, появившийся в «Нопале», как дух — чуть ли не из воздуха. Оказалось, что нам надо ехать на юг — во-первых, немедленно. И во-вторых, третьих и пятых (половины умозаключений доктора я просто не понимал и теперь не припоминаю) — всем вместе и обязательно на моей «сюизе» — как же иначе! Скорее всего, Лелюкова дурь тогда еще из меня не ушла… Я все время чувствовал, что не вполне своей волей двигаюсь, что-то мычу, совершаю какие-то простые действия.

Да, Катерина, бедная Катерина… я среди часов и минут ухитрялся почти позабыть о том, чего и не знал… но дверь в ее комнату была всегда отворена, и она всегда была там, у наглухо запертого окна, и это видение вызывало каждый раз тоску. Ничего, ничего, говорил я себе и тянул за струну, возвращаясь к подобию единства, — это пока еще отсрочено, потом выясним, кто и чего кому должен…

Теперь — Оран. Этот понятия не имел о Пере, и вообще плевал он на все на свете, кроме грядущих новых рук. С ним все было более-менее ясно: никаких обещаний, разве только в морду… Лео Гнездович, наоборот, был полон нетерпенья, но я много сил прикладывал к тому, чтобы его избегать. Если б я хотя бы вполовину так старался отыскать след Пера, то давно бы уже кайфовал в Варадеро с пустой головой и полными карманами. Но как раз видение Варадеро раздражало больше всего. Восемь лет я работал на Декана, не понимая, в сущности, что и зачем делаю. Неспроста завелся во мне червяк отказа…

Я отдавал себе отчет в том, что взять Перо придется. Но и растил заботливо мысль, казавшуюся почти счастливой: взять-то возьму, но никому не отдам. О ламангарах и говорить нечего, а вот как не дрогнуть перед Деканом… Нужно было искать способ уйти. Мало того — нужно было вместе с Пером исчезнуть. Воспользоваться им я не мог, потому что толком не знал как и зачем. Стало быть, только бегство. Выход не лучший, да и замысел достаточно отчаянный, я это понимал, но с тем большим удовольствием принялся соображать. Я прокручивал в уме наш с Деканом последний разговор, потому что в нем, как мне представлялось, была одна маленькая зацепочка. В составе группы Декан упомянул татуированного. Этим татуированным мог (да и должен был, вероятнее всего) оказаться я сам. Хотя бы потому, что татуировки давно не было… и все-таки она была. Такие игры смысла были вполне в правилах Декана. Но я счел, что в тех же правилах лучше будет притвориться «чайником». Было весьма вероятно, что все мои знакомцы, даже случайные, за все годы службы — сочтены и записаны. Поэтому я решил связаться с человеком из той жизни, что была до найма к Декану. Стереть агенту память и ловко вписать на ее место фальшивку можно только в романе, потому что автору так удобнее. В реальной жизни это просто не нужно. Достаточно среднего навыка перевоплощения. При этом подлинная, изначальная линия, конечно, бледнеет. Но разницу всегда можно ощутить, во всяком случае, я всегда ощущал ее довольно четко. И никогда ею не смущался. Впрочем, я об этом уже, кажется, упоминал… Раньше еще применяли «забывку», но теперь все больше отказываются. Какой смысл в «тотальной» процедуре, если работника приходится неделю кормить через зонд, месяц напоминать ему, как завязывать шнурки, а потом оказывается, что он как раз нужного-то и не забыл… Но я отвлекся.

Итак, некогда был Дракон, Черный Юй. И был мастер, который его сделал. Звали его Марко Симанович, и был он настоящий бандюк и художник. У Марко был сайт в Сети, выставленные там картинки косвенно могли послужить доказательством, что он, во-первых, жив и процветает и, во-вторых, что его не «подсадили» мне в память… В любом случае, попробовать стоило. Мы во время оно были с ним хорошие приятели, и Дракона он нарисовал мне бесплатно, за крепкие руки и бесшабашную голову.

Я рассчитывал через его причудливые связи раствориться в том из миров, который вроде вечно под присмотром и все же умеет прятать надежно. Не факт, что Симанович пальцем бы пошевельнул для Артема Тарпанова. Но для меня прежнего… очень может быть. Я надеялся на это. Отправил ему послание, абсолютно нейтральное, с кратким описанием Дракона и просьбой истолковать смысл. Подписался Тарпановым. Тут весь фокус был в том, что Марко никогда не повторял рисунков, на этом стоял крепко. Пусть сначала призадумается — откуда весточка…

Ожидая, пока Симанович отзовется, я ходил по музеям. В последней, еще в Теночтитлане обработанной порции новостей я выловил слово «хранилище». Я созерцал копченые «тсантсы» в музее Человеколюбия, разглядывал письмена на дисках-календарях в Храме Неба; на выставке современного искусства украдкой даже потрогал эротические композиции Пиленгаса Одудо: на мой взгляд — ничего эротического, какие-то генитальные лабиринты, многочленный фрактал…

И все это было счастливейшим образом далеко от Пера, покуда я не наткнулся в музее Изящных Искусств на Орана и Гнездовича. Музей сразу же вызвал у меня неопределенное подозрение. Довольно унылое здание, одноэтажное, выкрученное посреди парка Юпанки аймарской буквой «зю». Внутри — анфилады безоконных комнат, люминесцентные лампы, припыленные экспонаты в витринах. Старухи в синих кечуанских накидках, носатые, стерегут в углах чинный порядок. Рассматривая в зале малой глиптики связки крохотных божков на шнурах из человеческих волос, я краем глаза заметил квадратную фигуру, рыжие космы и бороду ойлянского живописца. Он вошел в зал, отдуваясь. Постоял, осматривая стены и витрины. Я не хотел с ним встречаться, отошел ближе к проему следующего зала. Оран пристально рассматривал установленную в центре зала уродливую статую Матери Грехов. Я бы тихонько смылся дальше по экспозиции, но тут явился Гнездович. Доктор принялся хватать Орана за плечи, ладонью указуя куда-то по окружности зала. Оран только покачивал головой: отвали, дескать. Гнездович настаивал. Ойлянин вынул руки из карманов, легко отодвинул людоведа локтем и исчез за Матерью Грехов. Гнездович оглянулся и заметил меня. Секунд десять он таращился, как кролик на удава, потом его сняло с места и плавно повлекло ко мне. Деваться было некуда.

— Добрый день. — Гнездович вздохнул, вынул платочек и промокнул чело. — Рад, очень рад, что вы тут… Видали, каков?

— А что?

— Я здесь с нашим другом Гутаном.

— А…

— Ведь лишь бы поспорить… сейчас все равно рисует. Слушайте, Артем, сделайте одолжение… пройдите туда, посмотрите. Просто хочу убедиться. А?

— Убедиться? В чем, Леопольд?

— Он должен рисовать, — сердито отвечал Гнездович. — Руки требуют, и… я потом вам скажу. Когда вы посмотрите.

— Нет. Не хочу. Что я, Орана не видал? Мы с ним в ссоре.

— А я вас и не заставлю лобызаться. Только и всего, что выглянуть из-за этой кошмарной бабы.

Гнездович обнаглел до того, что теребил меня за рукав куртки. Я этого не выношу, это вторжение. Пришлось аккуратно разжать его пальцы, опустить докторову руку «по швам». Гнездович глотал воздух и пучил глаза. Я продвинулся на несколько шагов и заглянул за раскоряченную многогрудую Матерь.

Оран рисовал. Обе руки у него были на месте… то есть все пальцы, ну, вы понимаете… Он, как ни в чем ни бывало, хотя и не совсем ловко, держал в левой ладони блокнот, а пятерней правой руки неуклюже сжимал карандаш. Если не считать этой неловкости в пальцах… не знай я правды, ни за что бы не подумал… Я вернулся и почти с уважением посмотрел на доктора.

— Рисует.

— То-то же. Догадываетесь зачем?

— Пальцы тренировать, это же ясно. Кстати, мои комплименты, доктор, — пальчики с виду как родные…

— Пустяки, — отмахнулся Лео. — Это вас не касается. А вот то, что он рисует! Знаете, Тарпанов, пойдемте отсюда. Надо поговорить.

— А Оран?

— Что ему сделается! Он теперь и сам не оторвется, я не первый день тут с ним занимаюсь… тяжелый он человек.

— Да уж… не легонький. Ну, так что?

— Пойдемте, пойдемте.

Он торопился выйти наружу. Я подумал, что у него, может быть, клаустрофобия, вспомнил Йоша, исцеляемого по частям. Мы прошли вперед, покружили по перекладинам «зю» и выбрались наконец в парк. Накрапывало. Гнездович вздохнул полной грудью. Увял наш бодрый доктор, то ли кислорода было ему мало, то ли заботы ламангарские извели. Или Оран достал.

В парке тут и там стояли национального стиля каменные беседочки. Гнездович затащил меня в ближайшую. Плюхнулся на скамью, вперил в лицо жгучий взгляд, огладил бороду.

— Перо очень близко.

— Знаю, — нагло отвечал я. Гнездович вздрогнул.

— Но вы его, разумеется, не видели.

— Нет.

— Никто его толком не видел. Со времен Бартера… для этого наш ойлянский друг и старается.

— Не понял.

— Бросьте! А если не поняли, так вот… смотрите сюда.

Он полез за отворот куцего пиджачка, вытащил пачку блокнотных страниц.

— Вот.

Лео разложил рисунки на скамье. Стиль узнавался. Плюс-минус какие-то новые особенности… это были, конечно, наброски музейных залов, сделанные Ораном. Хаос, из которого постепенно проступают детали. В каждом зале — одна, две. Не более. Остальное стерто.

Я выжидательно посмотрел на Гнездовича.

— Таков метод. Это большая удача, что господин Оран оказался в нашей компании… У него уникальное зрение. Он видит суть.

Да уж. Это я помнил.

— По нашим сведениям, а они хорошо подкреплены… Перо здесь. В Кахамарке. Более того, оно в этом музее.

— Как экспонат?

— Вряд ли, — Гнездович зыркнул на меня искоса и продолжал: — И более того, Джио уверен, что искать нужно в определенном секторе. Вот мы этим и занимаемся.

— Слушайте, Лео, это все хорошо. Но как вы догадаетесь, что Оран его отыскал?

Гнездович скривился.

— Пока мы точно знаем, что не есть Перо.

Да уж, эти двое плюс Очеретти сделают за меня почти все! Счастье-то какое…

— Ну и хорошо. Вот вы будете знать, где оно. Одного не пойму — если вы сами все узнаете, то при чем тут я? Какая моя работа? Только взять?

Леопольд помолчал и ответил вопросом на вопрос, совсем невпопад:

— Слышали когда-нибудь про Индрика Василевса?

— Нет. Это кто или что?

— Это чудовище.

Я хмыкнул, потому что вспомнился Селиван Тукупи, как он то же самое и с той же интонацией говорил о Боге травы.

— И не хмыкайте! Индрик, может быть, страшнее всего, что вы можете вообразить. Его люди здесь, они идут по следу Пера.

— Ну?

— Я их не знаю… Даже Джио ничего не открылось… но мы должны их опередить.

— Слушайте, Лео, как я могу кого-то опередить, о ком вообще ни черта неизвестно?

У Гнездовича был очень несчастный вид.

— Я бы ни за что не согласился иметь дело с вами, Тарпанов, — горько сказал он. — У вас же никакой веры нет, вам на все плевать… вы просто пробивной механизм, воришка, стыдно даже подумать, что вы будете держать в руках Перо Эммануила…

— Может, потому и буду. Кажется, ваша компания очень старалась меня заполучить.

— Это все монсеньор Очеретти, — лекарь махнул рукой. — В нем-то веры на десятерых. Благодарите Бога, что он про вас забудет после этого дела… если будет о чем забывать… Я, кстати, до сих пор не могу поверить, что вы согласились. Я бы на вашем месте отпирался изо всех сил. Хотя… Джио всегда оказывается прав. Ладно, не об этом речь. Поймите. А не можете — так поверьте, что как только Перо попадет к Индрику — этому миру, как мы его знаем, придет конец. Артефакты Великой Сети существуют… существовали. Большая часть из них утеряна. Исчезла в последние сто лет. Некоторые — совсем недавно. Василевс ищет их и находит, а мы опаздываем. Кстати, — Гнездович встрепенулся, — кто вам-то сказал, что оно здесь?

— Сами же сказали.

— Нет. До этого? Что вы здесь делали до того, как я вам сказал? Вы мне ответили: «Знаю»…

У него был весьма отчаянный вид. Весы сомнения готовы были качнуться, и я понимал, что этот мученик идеи тогда кинется на меня, пусть и при неравных шансах. Будет пытаться меня прикончить, потому что уверен во всемогуществе какого-то злобного маньяка.

— Лео! Это же как божий день… Ну? Вы сказали…

— Я помню!

— Ну, а я ответил: «Знаю». Подтвердил, так сказать, сообщение. Слушайте, Гнездович, мне так уже все надоело — ждать… Я хочу о вас и вашем кардинале тоже позабыть. Как можно скорее. Давайте, отыскивайте его, а уж как я там его возьму — не вашего ума дело. Так и скажите монсеньору. Сами-то понимаете, как это неприятно — когда крючок в мягком, а?

Гнездович дернул щекой. До моей задницы ему дела не было, у самого свербила заноза…

— Я буду торопить Орана. Когда мы… когда будет ясно — я приду к вам. Не вздумайте исчезнуть, Тарпанов, это гибель!

Видимо, полагалось ему это произнести с угрозой. Но вышло довольно жалко, умоляюще.

Спустя два дня я получил ответ от Симановича. Сообщение короткое. Читая его в первый раз, я изумлялся. Перечитал дважды, трижды, и все-таки не понял, что чувствую. «Артему Тарпанову: Дракон такого типа означает внезапное нападение или острое противостояние. Полет его несет огненную гибель. Если же, вопреки очевидности, на Вашем изображении дракон без огня, то это могло быть сделано намеренно, как намек на тайну или противоречие в характере. Решительно советую Вам еще раз пообщаться с автором, прежде чем соглашаться на воспроизведение». Марко, чертов сын! Я готов был поверить, что он подает мне знаки: «внезапное нападение», «огненная гибель», «сделано намеренно… намек на тайну». И главное, «посоветоваться с автором»! Ладно.

Была не была. Если это и в самом деле чудо и он сразу догадался и еще не забыл… Я немного поразмыслил и отправил сообщение, в котором с огорчением признавался г-ну Симановичу, что рисунок, увы, уже сделан в давние годы. Но кое-какие обстоятельства жизни наводят на мысль, что это было опрометчиво… Да и толкование уважаемого мастера удивительным образом говорит о том, чего всякий раз хотелось бы избежать… Однако автор рисунка уверял-де меня, что это Черный Юй, знак во всех смыслах благоприятный и охранительный (святая правда, Марко так и говорил!). Поэтому не соблаговолит ли господин Симанович еще раз углубиться в бездны своих познаний и просветить меня насчет истинной природы Черного Юя?

Отправил письмо — и задумался. Понял меня Марко, поймет ли, что я его понял верно… или это игра моего возбужденного страхом воображения? Да. Я боюсь. Что на мне такое, что они все хотят видеть меня исполнителем? Декан, который уже понял, что я дал слабину. И ламангары. Они надеются, что я знаю, как его забрать. Когда сами не знают, где именно оно спрятано. Может быть, они правы, и все очень просто? Может быть, его не прячут… торчит себе в какой-нибудь из их инсталляций… Тогда почему не доктор Гнездович? Что такое, почему они боятся сами к нему прикоснуться? Ведь и Декан, и Очеретги собираются что-то такое делать с Пером… или хотя бы не делать, так владеть им. Хранить его. Перепрятать. Опасно ли его трогать вообще? Да что там за опасность может быть? Какое-нибудь излучение?

Вспомнился один парень из нашей группы, он в жизни был то ли химиком, то ли физиком, и с глупой важностью рассказывал, что держал в руках урановые стержни от примитивного ядерного реактора. Дескать, это вполне безопасно. А вот облизывать нельзя… Черт бы их побрал всех! Декан заставил меня добыть «Самсон»… если, конечно, черный каменный флакончик, извлеченный втихомолку из сумочки Катерины, содержал в себе это зелье. А не какие-нибудь духи… Я не нюхал и не рассматривал его; нужно было, чтобы не заметил Оран, бдивший над Катериной с той минуты, как привез ее наутро в «Нопаль»… Ламангары ничего не знают о «Самсоне», во всяком случае, Гнездович ни о чем таком не упоминал. Так что же этот «Самсон»? О вещах, добытых мною прежде, тоже рассказывались легенды, но я мог бы поклясться, что прикасался просто к мертвым артефактам. Некоторые были драгоценны. Некоторые — просто нелепы. Но ни разу я не чувствовал священного трепета, просто делал все правильно. Не знаю, честно говоря, что бы со мною сталось, если б каменная «Гюлехандан Доррегерьян» вдруг засмеялась розами и зарыдала жемчугом… Такого просто не бывает, легенды всегда говорят другим языком. Но «опись» Юреца, сон мой, паутина связей… Они сделали Перо, чтобы рассыпать на части соединщика… а если человек и так один? Что? Смерть? Тьма?

Я почувствовал, что глаза слипаются. Был белый день, но я еще не привык снова бодрствовать под Солнцем. Почту оставил включенной, хоть и не ждал так скоро ответа. Задернул штору, стал устраиваться на лилипутской раскладушке. Пожалуй, сходить еще по нужде… Грохнула входная дверь, в коридоре я разминулся с Ораном. Ойлянин нес под мышкой толстый сверток. Проходя к себе, он машинально, как и я, заглянул в отворенную дверь угловой комнатенки, где смотрела, все едино — в день или в ночь, — печальная Катерина.

Проснулся затемно, голова была тяжелая. Марко пока не отозвался. Рано, дадим ему еще времени. Из Кузиной части квартиры доносились ритмичные скрипы и притоптывание. Хорошо поставленный голос бубнил что-то на аймарском, потом затараторила женщина. Новости, наверное. Мадам Атальпа таким голосом даже во сне не разговаривает. Воздух в каморке застоялся, как в отсеке подлодки. Я попытался отворить окно — нет, плотно забито. За дверью, в потемках, в хозяйском конце коридора мелькали синеватые сполохи. Оттуда полз тяжелый запах, наверное жрицыной стряпни. Во всяком случае, я просто задыхался. От других соседей не доносилось ни звука. Так… ну, пойдем подышим, что ли…

После кошачьих и человечьих запахов лестницы ночь показалась благоуханной. Опять сеялся мелкий дождик. Я встряхнулся. Хорошо, что есть просто ночь и народ не будет толпиться на мокрых улицах. Ноги несли меня к Чачанка, там, я знал, можно было всегда поесть в забегаловках. Правда, основное блюдо у них собака с рисом… но в смысле еды я довольно хладнокровен. Не корейский ресторан, бедного Шарика не станут на моих глазах лупить палкой, чтобы был вкуснее, а мясо на тарелке — просто пища. Я поел, приободрился и пошел куда глаза глядят, просто наслаждаться прохладой и одиночеством. Поначалу казалось, что иду, сам не зная куда. Но остановился, сообразив, что приближаюсь к музею Изящных Искусств. Мне, да и любому, там нечего делать ночью. Наверняка музей охраняют. Я был уже в парке, в начале одной из аллей с редкими фонарями. Чего доброго, здесь и Гнездовича встретишь… небось, тоже ему не спится. Хотя — нет, они с монсеньором наверняка изучают рисунки Орана, выискивают признаки Пера… Я постоял немного, как бы в нерешительности, и все-таки двинулся вперед. Глухая, без окон стена музея искрилась от влаги. В аллее днем обильно цвели японские вишни; сейчас большие светлые лепестки были сложены, как ладони, и много их, опавших, слабо отсвечивало в лужах на дорожке. Очумели, бедные, от непрерывной здешней весны-осени, цветут, цветут…

Аллея немного расширялась, переходя в музейный палисадничек. Вишни сменились жасминовыми кустами. Под кустом справа, отчетливый в металлическом свете ближайшего фонаря, сидел «кактус».

Это там, в Теночтитлане, их так называли. Ну, хрен редьки не слаще… коатлекль, «змеечубец», созерцатель пупа… Как и наши, этот был совершенно голый, и на плечо так же свешивался клок волос — одинокий на обритом до блеска черепе. По плечам скатывались капли, вода собиралась в складках тела. Лепестки жасмина и вишен облепили кожу. Я разглядывал сидящего, как нечто неживое. И, заметив его взгляд, попросту испугался. Неправильно это было, против обыкновения этих загадочных существ: расширенные темнотой пристальные зрачки, никакого аутизма… Более того, он усмехался! Непроизвольно я зажмурился и отступил во тьму: если он, храни меня Змеиная Матерь, еще со мною вздумает заговорить… Я пятился, потом быстро пошел, только что не бегом. Остановиться, разжать зубы позволил себе кварталах в двух от музея. У-у, наваждение, так и к зданию не подойдешь. Что за черт, подумаешь, посмотрел… но сердце падало от одной мысли… вернуться — нет уж. Не сегодня. Я повернул назад, старательно огибая парк Юпанки. Зашел в первое попавшееся заведение. Было за полночь, аймарский пацан в вязаной шапочке гонял за стойкой фигурки какой-то игры на карманном дисплее. Он разменял мне десятку на монеты, почти не глядя. Бог с ним. Пиво я купил в автомате, отхлебнул с полбанки и сел к почтовой консоли. Накормил ее монетками, набрал код; сбился, набрал снова.

Есть! Новое сообщение. Я развернул текст. «Случай г-на Тарпанова требует личной консультации. Симанович». И факсимильный Марков инициал славянской вязью.

После гляделок со змеечубцем да пары хороших глотков «Манитобо» натощак соображал я с задержкой: как же это понять? Неужели все-таки… признал? Получилось?! Скверно настроенный почтовый экран сильно мерцал. И слова все простые, понятные, и сам я не этого ли ждал? А вот поди ж ты — отказывался поверить в удачу. Слишком быстро все. Слишком гладко. Ведь это может означать все что угодно: «требует личной консультации». С кем? Цыганок Марко, двусмысленный, скользкий — и всегда он был такой. Нет, это точно, он просек и дает знать… Ехать надо. Когти рвать, и прямо сейчас. Пока не вышел Декан Лелюк из какой-нибудь подворотни. Тогда мне уже не уйти.

До Кузиного дома доехал на такси. Подумал — и отпустил. Нужно только забрать деньги, остальное мое все при мне. Но — пусть катится. Найду другое.

Мрачная обитель в переулке спала. Только на «наших» окнах слева почудился желтоватый отблеск. Луна, что ли, восходит? В подъезде, ступая с предосторожностями, выглянул с площадки в немытое окошко: какая луна? Обложено же все. Ничего, и в такую погоду самолеты летают. Скоро, скоро провалится все это в черные тартарары. Да, Марко… нелегко мне с ним будет, конечно, но уж не хуже, чем с Деканом. Только успеть бы!

Я вошел, стараясь не скрипеть половицами, и увидел шагах в пяти по коридору мадам Атальпу с плошкой в руках. В плошке вяло трепыхались огоньки, задавленные вонючим карбидным дымом. Жрица скользнула по мне стеклянными глазами, пробормотала с угрозой: «Грызуть…» — и зашаркала прочь, обводя плошкой дверные проемы и плинтусы. Она кашляла и все хрипела: «Ужо они грызуть… отгрызуть…» Сущая яга.

Я ждал, что слабое пятно света удалится вместе с ней. Но оказалось, что старая грымза стояла в полутени. Позади тускло отсвечивало огромное Кузино зеркало, полированная обсидиановая панель в стене. Я ступал тихо, да и за шумами от жрицы ной дезобработки мог бы особо не стараться. Но мне не хотелось спугнуть этот свет, хоть я и не знал, что отразится в зеркале.

А мог бы догадаться. Свечи! Три свечи, расставленные на столе у Катерины, и она сама в треугольнике огней. Нагая.

Боги Ацтлана, она сидела на столе, голая, подогнув под себя одну ногу. Я видел ее довольно отчетливо в черной каменной плоскости. Так близко… Парасимпатическая заработала вовсю: сердце, надпочечники, диафрагма; бросило в пот — утерся, сбилось дыхание — прикусил губу. Что с ней? Что она там делает? Кому эта нагота, казавшаяся теперь вдвое, вдесятеро чеканней, совершенней и желанней, — неужели только тьме и тому, кто все эти дни был между нею и всем прочим? Я не видел ее лица, только профиль, да и тот — в четверть, и не мог знать, что — в глазах. Мне казалось — за чесночным дымом курений, за трескучим запахом тростниковых свечей я различил ее запах. Пусть она безумная, и я в этом виноват. Я буду виноват еще раз, видят боги, я войду к ней — и за порог, и во всех смыслах, что ж я, каменный или «кактус» какой, в самом деле?

Нет, нельзя, нельзя! Я пришел, только чтобы взять деньги. Поздно, поздно.

— Спокойно. Что ты? Держи позу. Устала?

Вот так… Оран! Рыжий бес! Там, у нее… Я задержал дыхание… Сквозь шум в ушах я слышал, как она отвечала! Слабый, чуть охрипший, но вполне разумный голос:

— Ничего. Ты… рисуй, я только волосы поправлю.

— Не надо поправлять. Ты должна слушаться. Я лучше знаю. Так сиди.

— Хорошо, — и, помолчав, завела снова: — Спасибо. Ты меня спас… Как это тебе в голову пришло? Я ведь могла бы сойти тут с ума…

— Я же обещал. Разве не помнишь? Нет, сюда смотри, а не в угол. Так. Теперь вот ты и разговаривать стала…

— Да. Можно сказать, все прошло.

— А если бы не прошло… я бы его убил. Не смей улыбаться сейчас, женщина! Сиди… еще немного.

— Да. Только убивать… никого не надо было бы. Никто не виноват. Я — больше всех.

— Вздор. Бабья чушь. То никто, то ты больше всех. Убил бы обоих или покалечил сучьих гадов.

— Бог им судья, Гутан, — смиренно отвечала эта проклятая ведьма. — Артем — подневольный, а тот… Квапаль… Если б я сама не придумала все это… Сейчас даже смешно. И легче. Я знаю, что Симон не восстал из мертвых, и это нормально, а не так… навыворот.

— Ладно. Много-то не болтай. Хорошо, что хорошо кончается. Вот… так. Славный будет зеленый колер.

— Покажешь?

— Покажу, покажу, не ерзай. Мы с тобой на этом будем квиты. Ведь не думал, что железки эти да проводочки заработают.

— Не льсти мне так. Рисовал же статуи в музее.

Оран хмыкнул.

— Пальцам чхать на статуи. Я за эти три дня (три дня! Боги, боги…) их как свои стал чувствовать. Живое тело, вот что им нужно, статуи — тьфу, для школяров. А все-таки, знаешь…

— Что? Устал?

— Да. Нет еще привычки. До самого плеча работаю… Хэ… Ну, пожалуй… вот так. Уф! На сегодня шабаш.

Послышались стуки, бульканье, запахло скипидаром. Я уже пришел в себя. Да… черт с ними. Они пешки, могут творить, что заблагорассудится. А у меня главные ходы еще впереди, пан или пропал, и не они — моя забота. Так я себе внушал, потихоньку разворачиваясь на пятке.

— Ну, так. Посмотришь утром. Сейчас свет не тот. Слезай.

Свет в зеркале запрыгал. Катерина потянулась, зевнула.

— Замучил меня совсем. Давай, я тебе помогу. Господи, как ты их носишь… разъемы какие-то…

Свет качнулся и погас. То, что нужно. Но слышно теперь было намного отчетливей.

— A-а… О. Нет. Нет, Гутан. Не надо.

— Ну, ты вот! Я ж тебе говорил… Как это — не надо? А вчера?

— Я… сама не знаю. Вчера… Сегодня… Ох… Давай… подождем. Когда это все закончится, хорошо?

Даже если б я ослеп и оглох — ничего бы не изменилось. Я уткнулся лицом в камень и все равно видел, как этот рыжий обезьян мусолит цур-палками своими ее груди, бородой своей поганит ее живот.

— Да черт ли его… когда закончится. И чего ждать? Свадьбу играть, что ли? — между этими фразами ойлянин делал промежутки, красноречивые, как порез во все горло. От Катерины осталась только тьма, тьма и слабые вздохи.

— Ну, ну? Плачешь? Плачь, это ничего.

— Нет. Не плачу.

— Ну, и не плачь. Тут же все… как божий день. Ох, какая ты… Красавица моя… Лапушка… Как же такую только малевать… одно мученье, ну, ты хоть помоги, ведь это ж грех… так обходиться, поможешь, милая? Ах, ну, хоть вот так, славная моя…

Мне бы ворваться к ним туда, расшвырять к дьяволу, порвать на куски… Но тот, по другую сторону струны, только кривил моей же болью рот, но не позволил сделать ни шагу. Что бы там у них ни было — оно оказалось скоротечно. В глубокой тьме и тишине я сдвинулся, чтобы поползти тенью мимо, мимо, — и тут со скрежетом очнулись гиревые часы императорского кузена, и страшно, тягуче пробили два удара.

Моя дверь подалась не сразу, что-то упало под ноги, я не стал смотреть. В каморке по-прежнему воздух висел топором; я не мог нашарить сумку с тайником, включил свет.

Рисунки. Пачка рисунков Орана. Я подобран их, сложил стопочкой и уже потянул за края: порвать на хрен, к Змеиной Матери…

Но почта моя была включена! Открыта, выпотрошена, как есть пуста!

Под дисплеем имелась записочка: «Приду на рассвете».

Все. Можно было никуда не спешить. О-ой, дурья башка!

Непреклонный Декан, волосатый доктор, похотливый мазила, беспощадная ведьма, — обступили кругом, не давали дышать. Я сглотнул с усилием; заболело горло.

Рисунки снова рассыпались. Усевшись на коврике, я бессмысленно их перекладывал, покуда один вдруг не отозвался, как толчок в подреберье. Этот, а за ним — я рылся в пачке, — да, и еще, всего три… нет, больше! Отовсюду, с каждого помятого, грязного листка Перо вываливалось наружу, вспарывало бумагу. Закружилась голова. Зажмурясь, я пережидал верчение; полегчало — снова стал смотреть — что же оно?

На самом деле их оказалось всего два, как сразу и увидел. Остальные просто вызывали головокружение спиральным полетом кувшинов и статуй. А те, что с Пером… Я не мог от них оторваться. Потерянный, вращающийся, наизнанку вывернутый и ограбленный… между странных рисунков и пустой почты сидел как перст один.

Оно было камнем. Нет, неточно. Казалось, нет — оказалось, делало вид, что оно — камень, основание под уродливой статуэткой купца. Купчик с мешком денег, с толстым пузом, как божок всего хорошего… и ровный черный параллелепипед под ним. А вокруг — какие-то кровавые танцы, веера, трупно-синие вспышки в желтую кадмовую крапинку, и крылья, крылья. Оперенные им.

Теперь я уже никого вокруг не чуял. Пустота, как будто мир умер. Тишина, как будто звуки завязли. Даже тараканов нет. Только Перо. Вот оно, для смерти, из смерти сделанное — а как же иначе, и оно меня ждет. Я свой шанс уйти упустил. Снова на привязи… я даже удивился, что не вижу струну, потому что ощущал ее намного живее, чем прежде.

Вставать не хотелось. Вообще шевелиться не было желания. Скоро придется слишком много двигаться, пожалуй. Я подтащил сумку, залез на ощупь в боковой карман. Черный флакончик невинно улегся в ладонь. Вот тоже… Вытащил пробку, понюхал — никакого особого запаха. Боги мои, что за глупость, что за идиотский театр: сижу на полу, в окружении призраков и страшных картинок, с глотком отравы наготове… растакой вот себе Ромео! Хорошо бы это был яд. Только не как в кино, а настоящий: стоп сердце, стоп мышцы — никакого дыхания, никакой смертной муки. Устал я, не до муки мне!

Рассказывать — долго. А так — даже не секунда дела: вынул пробку, зажал горлышко в зубах, высосал полглотка чего-то безвкусного, как вода.

Тут я, пожалуй, снова закурю. Без сигаретки не подобраться, слов не найти. Не то чтобы я уж совсем ничего не помнил. Если сейчас поверну руку, вот так — то белесые следы от порезов будут хорошо видны… Но подробностей не ждите. Я очнулся почти на том же месте… только не сидя, а лежа ничком на полу. Сокрушенный и телом, и духом — однако живой тем не менее.

Сколько времени прошло? Как и что именно случилось? Спросите чего полегче. Я и тогда-то не мог вспомнить отчетливее, чем сейчас. Значит, правда то, что я могу рассказать. Как уплотнился воздух, а стены истончились, каменная толща расступалась с сухим хрустом… Кто-то был там еще, чьи-то металлические глаза со звоном катились по терракотовым плиткам. Кого-то я просто убрал с дороги, отодвинул — ладонь глубоко вошла в грудную клетку. Ребра ведь не крепче камня… Кто-то вышел из игры насовсем. Не Декан, разумеется, этот явится с рассветом. Может, он и есть страшный Индрик Василевс. Может, и нет. Это и для меня уже не имело ни смысла, ни значения.

Перо я оттуда взял, оно было со мной.

Оно притянуло меня сюда, в точку неизбежного возврата, где я должен был стеречь его до прихода хозяина. Упасть разбитым носом в половик, уставиться на черный ящичек величиной с коробку для карандашей. Но лежать было противно, одолевала тошнота. Изрезанные руки пекло огнем. Я выбрался в коридор, по стенке добрался до Кузиных удобств. От воды полегчало, предплечья обернул бумажными полотенцами с изречениями святых инков. Я наматывал желтую бумагу в три слоя, в пять слоев, и все равно тут же проступали пятна.

Путаные мысли во что-то пытались выстроиться. Надо вернуться к себе. Надо держаться Пера и просто необходимо его увидеть. В нем остаток всего, что есть… Столько оно у меня забрало, неужели ничем не поможет?

На пороге ноги ослабли, я осел на пол.

Футляр с Пером был убран на стол; единственную табуретку занимала, кутаясь в индейское одеяло, Катерина.

Я не заговорил бы с нею, если б даже хотел: не было сил шевелить губами, думать слова. Да я и не хотел. Я сильно испугался. Это должен был — мог бы уже быть Декан, а она… Откуда взялась в крепко спящем мире? Зачем пришла? Оставалась бы там…

— Артем.

Я прикрыл глаза. Отсюда было не дотянуться до стола. Перо…

— Ты… прости меня, Артем, все так плохо оказалось…

Не понять было, о чем она говорит. Прости? Плохо оказалось? Больно было смотреть на нее, что-то случилось, да, верно, но ведь и вообще было больно… На остатках действия бойцовского зелья слышал я, как шуршат колеса наемного автомобиля. Декан не опаздывает. И не задерживается. Перо!

Я собрал и сложил все, что мог, в усилии раскрыть рот:

— Помоги.

— Что?

— Открой.

Катерина посмотрела на футляр. Взяла его совершенно бестрепетно, что-то тронула ногтем, как открывают они косметичку.

Крышка отделилась.

Перо было там.

Я сам, сидящий мешком на полу, среди мятых рисунков, ладони запачканы кровью… Катерина, повязаная через плечо аймарской циновкой, глаза очень большие на бледном лице… Перо Эммануила, кусок великой ночи в черном каменном ложе, источающий гибель и мяту, — между нами. Клянусь, я видел, как оно сверкало чернотой в уже сереющем воздухе, — от него блики тьмы ложились на скулы Катерины.

Она сделала то, чего я не смог. Протянула руку и вынула лезвие. Вид у нее был весьма задумчивый.

Тут-то и вошел Декан.

Он явился забрать Перо и, по всем вероятиям, избавиться от меня. Но сейчас, и ни мгновением раньше или позже, — не мог сделать ни того, ни другого. Перо было вынуто, вот-вот оно увидит солнечный свет, а это ему — что крови попробовать, оно ошалеет и удержать его будет нельзя… Сообразив это, Лелюк принялся действовать вдохновенно. Он пристально уставился на Катерину и самым мягким, самым ласковым и отеческим голосом изрек:

— Это не ваш нож, жрица. Что вы будете с ним делать?

Катерина посмотрела на Декана равнодушно: немолодой лысый дядька, безоружный и нестрашный. Ей, повидавшей демонов…

— Я не жрица, — голос у нее отдавал в хрипотцу. — Но и не ваш это нож. Я думаю так.

— Осторожнее, — Декан почти незаметно приближался. Он мог схватить Катерину, выкрутить ей руку, сломать пальцы. Он мог все, что только позволило бы отнять Перо, затолкать его обратно во тьму до срока. Я следил за ним: пожалуй, на бросок под ноги сил еще найду…

— Осторожнее, — повторил Декан, как заклинатель на базаре. — Вы можете не только порезаться. Это очень опасная вещь. Дайте его мне, я спрячу. Не надо смотреть на него, дайте мне.

Он только на самый малый миг отвел взгляд от лица Катерины: посмотреть в окно за ее плечом. Небо поблекло.

— Я вам расскажу, — он помаленьку оттеснял ее спиной к окну, — этот нож древнее городов и башен. Он вас сведет с ума. Вы не сможете им пользоваться. Отдайте его.

Катерина опустила руку с Пером. Декан замер. Я видел это, я изготовился, как мог. И еще я видел струны, нити и ниточки, мерцающую сеть в основе нашего мира. Что бы другое так застилало мне глаза, превращало человеческие фигуры в резные шахматные, оплетенные белесым сиянием?

Оттуда острой флейтой прорезался голос Катерины:

— Я не знаю, о чем вы. По-моему, это вещь Артема. Артем, держи.

На пелене густеющей светлой паутины — жирный мазок черного. Солнечный луч выстрелил поверх крыши напротив и поймал лезвие тьмы в падении. Оно отразило режущий стальной блик.

Связи поползли в стороны, пружины и струны лопались; разворачивая лепестки, как невиданный цветок, прореху заполнила перемена миров — и с ней пришла темнота.

* * *

«…знаешь, Юрика, я почувствовала себя в этой поездке так странно… Может быть, просто давно не была здесь, успела войти в другой возраст, что ли. Это сильно заметно на фоне очень старых городов. Стояла себе на одном из мостов, и вода рябила внизу, и вдруг такое чувство: то ли я не здесь, то ли это не старый добрый Амстердам… А потом еще раз это пришло, причем там, где уж никак не ожидала… на той улочке художников, где можно купить горшок из ржавой глины, а можно — свой портрет маслом. Я прошлась мимо них, хотелось вспомнить, как это было. Вроде бы я твердо знаю: несколько дней подряд приходила на эскизы. Художник — наполовину индонезиец. Сидела на огромном камне, и ветер дул с моря, я мерзла… На третий день увидела не карандашные наброски, а вот это… самое… Зеленое и наготу с огнем.

Сейчас все там такое же, как было, и камень на месте, и тот же полукофейный мастер возле пристроился, но только картины у него теперь совсем другие… слащавые какие-то натюрморты, чепуха. Скажешь, поменял стиль? Маловероятно, однако может быть… Тут дело в другом, в ощущении… Я остановилась возле него, смотрела… Пустота. Нет, здесь этого со мной быть не могло. Или — не здесь, или — не я, или мастер не тот. И стало мне не просто грустно, а, знаешь, как-то даже жутко. Как будто был кусок жизни и не был в то же время…

Ну, да это ничего. Просто фантазии, годы-то идут. Но Амстердам по-прежнему прекрасен, и тюльпаны безумно хороши. Я привезу тебе луковицы и десяток роскошных фотографий. Они надежные, не подводят».

Донецк,

Ясиноватая, Донецкая обл.,

Украина

 

Дэн Шорин

А все-таки она вертится

— У нас проблемы.

Творец возник перед Гавриилом в образе атлетически сложенного мужчины лет тридцати. Сказать, что архангел удивился — не сказать ровным счетом ничего. В последний раз Творец лично посещал Гавриила на Земле более пятнадцати веков назад, в связи с известной заварушкой в Палестине. Гораздо чаще просто поступал вызов, и архангелу самому приходилось отправляться на небеса, чтобы получить очередное задание.

— Проблемы, Господи? — Гавриил попытался представить себе такую глобальную катастрофу, чтобы Сам Творец посчитал ее достойной Своего непосредственного участия. В голову не приходило ничего путного.

— Проблемы… — Творец поморщился.

Они находились в богато обставленном замке, несущем на себе легко узнаваемый отпечаток позднего ренессанса. Гавриил пододвинул Богу свой любимый стул, а сам уселся напротив на корточки.

— Происки сатаны?

— Ты что? Сатана всего лишь падший ангел. И воображение его ограничено рамками, свойственными для любого из ангелов. Нет, источником наших проблем служит один человек.

— Всего лишь один человек, Господи? — изумился Гавриил.

— «Всего лишь один человек» открыл этот мир для греха. И «всего лишь один человек» вернул миру надежду, взойдя на крест.

— Но это же был Ты, Господи!

— В тот момент Мои возможности не шибко отличались от возможностей простого смертного…

— Так кто же этот человек, который готов потрясти основы миропорядка? — Гавриил внимательно посмотрел на Бога.

— Вот-вот, это ты точно заметил. Потрясти основы миропорядка… — Творец прищурился. — Его зовут Галилео Галилей.

— Этот полуслепой итальянец? — изумился Гавриил. — Он еще вроде бы изобрел телескоп…

— Не изобрел… Он просто догадался направить голландскую зрительную трубу на небо. И увидел там планеты.

— Ну да, я их каждый раз вижу, когда пролетаю мимо небесных сфер, — немного подумав, произнес Гавриил. — Луна, Меркурий, Венера, Солнце, Марс, Юпитер…

— А вот этот итальянец решил, что Земля вертится вокруг Солнца, — Творец вздохнул. — А еще вокруг собственной оси.

— Бывает, — Гавриил красноречиво поднес руку к виску. — К тому же идея далеко не нова. Был поляк Коперник, был печально известный итальянец Бруно. Нам даже не надо прилагать никаких усилий, обычные люди гораздо умнее всех этих теоретиков.

— Знаешь, Гавриил, иногда вполне предсказуемые человеческие поступки дают абсолютно непредсказуемый результат… Результат, способный привести в движение такие фундаментальные законы природы, о которых даже ты не имеешь ни малейшего представления.

— Мы можем этому как-то помешать, Господи?

Творец внимательно посмотрел на архангела.

— Мы можем попытаться. Но после Голгофы очень многое зависит от самого человека. От его умения победить самого себя. Хотя… попробуй, Гавриил. Твоя нынешняя миссия в том, чтобы Галилей отрекся от своих взглядов.

— Как скажешь, Гос… — Гавриил осекся. Творца рядом уже не было.

* * *

Телескоп стоял на крыше небольшого домика ученого в Падуе. Гавриил про себя отметил, что «Светлейшая республика Венеция», на территории которой располагалась Падуя, порождала немало философов — именно здесь в первый год нового семнадцатого века был арестован Джордано Бруно. Впрочем, корни всего лежали в Ренессансе — концепция, задуманная Творцом для того, чтобы обновить застоявшуюся богословскую мысль, принесла кучу неожиданных побочных эффектов. Смеркалось. Гавриил аккуратно постучал по блестящему медному набалдашнику.

У Галилео не было прислуги, поэтому дверь открыл сам семидесятилетний ученый. Гавриил представился усталым путником, и Галилео сразу же предложил свое гостеприимство. За ужином разговор зашел об устроении мира.

— Я полагаю коперникову систему на порядок превосходящей систему птолемееву, — Галилео говорил тихо, но убежденно. — Движение планет по деферентам и эпициклам, постулированное Клавдием Птолемеем, не дает достаточной точности в математических расчетах.

— А можно чуть поподробнее? Что это такое — деференты и эпициклы? — спросил ученого Гавриил. — Уж простите мне мою безграмотность.

— Ничего, меня вот тоже по молодости из Пизанского университета за неуспеваемость отчислили. Правда, я там изучал медицину. Деференты — это окружности, по которым, согласно Птолемею, вращаются вокруг Земли Солнце и Луна. Для вычисления небесного положения светил деферентов достаточно. А вот для планет они не дают достаточной точности. Поэтому Птолемей считал, что в данном случае по деференту движется не сама планета, а центр другой окружности несколько меньших размеров — эпицикл. По этому эпициклу движется центр следующего эпицикла и так далее… По последнему из эпициклов движется сама планета.

— Вполне разумно, — Гавриил бросил взгляд на Галилео. — Я бы назвал это методом последовательных приближений.

— Ерунда! — Галилео чуть не перевернул тарелку. — Этот метод нужен лишь для того, чтобы притянуть за уши морально устаревшую Аристотелеву теорию к современным научным данным. Просто некоторые ученые настолько консервативны, что не видят дальше собственного носа.

— Как я понимаю, теория Коперника бездоказательна, — робко заметил Гавриил.

— Ерунда! — еще раз воскликнул Галилео. — Хотите, я вам покажу эти доказательства?

Они поднялись на крышу. На хлипком треножнике стояла длинная труба.

— Это и есть телескоп? — спросил Гавриил у Галилео.

— На самом деле, это всего лишь голландская зрительная труба, изобретенная еще в прошлом веке. Я просто первым догадался посмотреть через нее на небо. Не хотите взглянуть?

Гавриил посмотрел в телескоп. Неровно обработанные линзы давали мутную картинку, из-за чего небесных сфер, удерживающих планеты на орбитах, видно не было.

— Ну и где же доказательства? — спросил Гавриил разочарованно. — Я вижу всего лишь статичную картинку, а для создания схемы устроения мира нужно наблюдать за небом годы и годы. И потом, я очень сильно подозреваю, что полученные наблюдения будут сочетаться как с птолемеевой, так и с коперниковой системами.

— Смотрите сюда! — Галилео направил телескоп на Юпитер. — Что вы видите?

— Полагаю, это Юпитер, — Гавриил озадаченно посмотрел на ученого.

— А вокруг Юпитера что вы видите?

— Планеты, — ответил ученому Гавриил.

— Ну вот! — от радости Галилео даже захлопал в ладоши. — Эти микропланеты — я называю их спутниками — движутся вокруг Юпитера. Вот вам и модель мироустройства. Точно так же все планеты движутся вокруг Солнца.

— Пардон, а вокруг Луны какие-нибудь планеты движутся?

— Нет, а что? — Галилео озадаченно посмотрел на Гавриила.

— А вот вам и доказательство, что вокруг планет другие планеты двигаться могут, а вокруг светил — нет.

— Но Луна — это не светило! — возмущенно произнес ученый.

В этот момент Гавриил понял, что с фанатиками спорить бесполезно.

* * *

В инквизицию Гавриил явился в парадном облике. Огненный меч, четыре крыла и горящий взгляд. Инквизитор встретил Гавриила по-деловому: уже через несколько минут, немного отойдя от шока, он догадался спросить, что привело Гавриила в их ведомство.

— Галилео Галилей, — просто ответил архангел.

— По нему уже давно дыба плачет, — признал правоту архангела инквизитор, — вот только есть одна проблема. Галилей известный ученый и старый друг папы Урбана VIII. К тому же его постулаты напрямую не противоречат ни Библии, ни исследованиям нашего ведущего теолога кардинала Беллармина…

— Зато они противоречат Истине! — заявил Гавриил. — Как вы пропустили его последний труд «Dialogo sopra i due massimi sistemi del mondo ptolemaico e copernicano»?!

— Во-первых, эту работу одобрил римский папа. Во-вторых, в предисловии сказано, что этот труд доказывает ошибочность коперниковой системы.

— Этот труд доказывает только невнимательность некоторых инквизиторов, — Гавриил уперся взглядом в переносицу собеседника. — Вам предстоит исправить положение.

— Хорошо, — лицо инквизитора покрылось потом. — Как Господу будет угодно. Мы сожжем Галилея.

— Ни в коем случае, — Гавриил принял прежнее невозмутимое выражение лица. — Вы не должны Галилео и пальцем тронуть. Нужно сделать так, чтобы он сам отрекся от ереси.

* * *

— Я, Галилео Галилей, полностью отрекаюсь от системы мироустройства по Копернику, поскольку придуманная им система ошибочна по сути и противоречит Священному Писанию. Достаточно просто обладать здравым рассудком, чтобы понять, что Земля не может вертеться, как ей захочется, иначе все люди и звери и прочие твари улетят в пустоту.

Гавриил с Творцом незримо находились в зале суда и внимательно наблюдали за процессом. Семидесятилетний ученый выглядел совершенно сломленным. Галилео стоял на коленях и смотрел в землю.

— Система Коперника есть величайшая ересь, с которой я, как добрый католик, никак не могу согласиться, — продолжил он после паузы.

Инквизиторы о чем-то посовещались. Впрочем, исход этого совещания Гавриилу был очевиден — архангел сам придумывал для старика наказание.

— Ученый Галилео Галилей приговаривается к пожизненному заключению и обязуется впредь никогда не утверждать ничего, что могло бы вызвать подозрения в ереси. С учетом искреннего раскаяния, тюремное заключение заменяется Галилею на пожизненный домашний арест.

И тут Галилей поднял глаза. Взгляд его был прикован к тому месту, где находился Творец. И хотя ученый не мог видеть Бога, Галилей отчетливо прошептал: «А все-таки она вертится».

В этот миг в духовном, невидимом человеческому взгляду, мире воцарился хаос. Медленно, с почти ощутимым скрипом Земля начала набирать обороты. Гавриил даже не заметил, как со своего законного места в центре вселенной Земля, увлекая за собой Луну, сместилась в точку между орбитами Марса и Венеры, а Солнце по-хозяйски утвердилось в центре мироздания.

— Господь, что происходит? — в панике спросил архангел Творца.

— Это действует человеческая вера, Гавриил, — печально ответил Бог. — Именно верой человек силен, именно вера способна двигать горы и даже планеты. Галилей очень сильно верил в свою правоту, и его вера стала действием.

— Что же теперь будет, Господи?

— Ничего особенного. Коперник выдумал жизнеспособную схему, мир даже не заметит, что что-то изменилось, — Творец тяжело вздохнул. — Я боюсь другого. Вдруг кто-то из людей сумеет так же сильно поверить, что Бога не существует.

Тула, Россия

 

Татьяна Томах

Удержать ветер

Утром, как обычно, мама Ирр принесла ему молока. Горячего, сладкого, с пушистыми пенками — как он любил. Он пил медленно, жмурясь от удовольствия и осторожно придерживая пальцами скользкую кружку. Мама Ирр расстраивалась, когда он обливался. А огорчать ее было нельзя. Потому что тогда самому становилось грустно, холодно и одиноко. И стыдно.

Держать кружку так, как мама Ирр, он пока не умел. Подрастет — научится. Приоткрыв один глаз, он осторожно покосился на маму Ирр — не сердится, что он еще до сих пор не научился? Нет, улыбается.

— Вкусно, Малыш? — спросила — как обычно, принимая у него из рук опустевшую чашку. Увидела, как он торопливо закивал и погладила его по голове. Малыш опять зажмурился и даже затаил дыхание — прикосновения мамы Ирр были вкуснее самого лучшего утреннего молока.

— Теперь будем рисовать? — предложила мама Ирр. Конечно! Она еще спрашивает! Малыш даже засмеялся от удовольствия и полез к ней на колени — обниматься. Утро начиналось замечательно. Вкусное молоко; мама Ирр не сердится и позволяет посидеть у себя на коленях; а потом еще — рисовать.

Для рисования мама Ирр приносила волшебные карандаши. У каждого — свой цвет, нажмешь пальцами посильнее — цвет получается ярче. Цветные линии пересекаются, запутываются, комкаются в невнятные клубки. Это у Малыша. А у мамы Ирр из этих линий получаются настоящие фигурки. Когда Малыш вырастет, он тоже так научится. Наверное.

Сегодня мама Ирр не показывала ему, как рисовать. Даже карандаш в его пальцах не поправляла. Просто сидела рядом и смотрела. И Малышу вдруг показалось, что под ее внимательным взглядом у него начинает получаться. Не так хорошо, как у мамы Ирр, а чуть-чуть…

Он так увлекся, что даже не заметил, как подошел дядя Леман. Дядя Леман темный и страшный, на Малыша смотрит всегда строго, как будто сердится, и почти никогда с ним не разговаривает. Рука дяди Лемана опустилась на плечо Малыша — Малыш вздрогнул, испугался, и красная линия от карандаша сразу же изогнулась не так, как надо, — испортила весь рисунок. Малыш попробовал ее зачеркнуть — получилось еще хуже, тогда он потихоньку стал поправлять ее пальцем, хотя мама Ирр всегда это запрещала — потому что так ничего не получается. Но теперь мама Ирр была занята — разговаривала, и на рисунок Малыша даже не смотрела.

Странно, когда мама Ирр разговаривает с Малышом, он ее понимает, а когда она начинает говорить с дядей Леманом — только некоторые слова знакомые. Вот как сейчас — понятно только, что про него, Малыша, говорят.

* * *

— Нам пора, Ира. Результаты эксперимента зафиксированы. Его нужно возвращать. Ты говорила, что тебе нужно еще одно утро. Утро закончилось.

— Да, конечно. Ему… Малышу будет трудно — там?

— Не думаю. Он просто вернется — туда, где должен быть. И где он бы находился, если бы не мы.

— Возможно, мы не должны были…

— Этичность подобных экспериментов над низшими существами уже обсуждалась. Это необходимая цена для развития науки — а значит, и для нашего дальнейшего развития.

— Я думаю, ему будет трудно… там. — Она вздохнула. Положила ладонь на лохматую головку, улыбнулась в ясные, вопросительно взглянувшие на нее глаза Малыша. — Рисуй, Малыш, рисуй, — обратилась она к нему.

— Ему было трудно здесь, Ира. Мы взяли новорожденного звереныша…

— Не называй его зверенышем.

— А как? Ну да, есть теория, что у нас с ним общие предки. Но кому как не тебе, Ира, знать, что если мы с твоим Малышом и родственники — то очень дальние. Его воспитали отдельно от сородичей. Ты учила его, как учила бы собственного ребенка.

— Малыш старался…

— Он остался таким же, как они. И, поверь мне, он будет рад встрече со своими соплеменниками. Что? Ну что, Ира? Ты хотела оставить его у себя — в качестве домашнего любимца?! По-твоему, это более этично?

— Он старался. Может быть, когда-нибудь…

— Не обманывай сама себя. Он никогда не научится разговаривать — не понимать твои отдельные слова, а полноценно разговаривать. Он никогда не научится рисовать — сколько бы ты ни показывала ему, как это делается. Определенный уровень развития, выше которого ему и его сородичам никогда не подняться — в каких бы условиях они ни были воспитаны. Да, он старался. Я знаю. Он хороший, привязчивый, сообразительный — звереныш.

— Дай мне еще немного времени попрощаться с ним. Пожалуйста. Он очень любит слушать музыку. Позволь мне поиграть ему. Немного.

* * *

Плохой дядя Леман расстроил маму Ирр и ушел. Малыш попробовал утешить ее — прижался к ее колену, погладил по безвольно опущенной теплой руке. Когда у мамы Ирр были такие грустные глаза, ему самому становилось плохо — даже начинало немного подташнивать.

— Хочешь музыку, Малыш? — спросила мама Ирр, перехватывая его ладонь своими тонкими пальцами. Хотел ли он музыки? Еще бы! Когда он станет взрослым, он научится делать музыку и ветер так же, как мама Ирр. Ну, почти так же.

Он попросил разрешения самому принести волшебный круг. Мама Ирр — сегодня она такая добрая — позволила. Волшебный круг был еще более скользкий, чем кружка с молоком, и Малыш нес его еще более осторожно — на напряженных пальцах, опасаясь уронить и сломать.

А потом было то, что ему нравилось больше всего. То, что он представлял себе по вечерам, пытаясь заснуть в пустой и темной комнате. Он боялся оставаться один в темноте. Может быть, он боялся не темноты и не одиночества, а только того, что уходила мама Ирр. Может быть — хотя он даже и не думал об этом — он боялся того, что мама Ирр больше не вернется. И ему придется остаться наедине с этим холодным, страшным, чужим миром, похожим на дядю Лемана. По вечерам этот страх становился особенно силен, и только одно-единственное воспоминание помогало Малышу справиться с ним. Воспоминание о том, как мама Ирр делает ветер.

Тонкие белые пальцы мамы Ирр дотронулись до волшебного круга, погладили его — легонько, так, как иногда гладили голову Малыша. Ростки золотистого ветра вспыхнули под ее руками и, вздрагивая, неуверенно потянулись вверх. Пальцы мамы Ирр засветились теплым и желтым. Сначала — самые кончики, осторожно постукивавшие по волшебному кругу, а потом — ладони целиком — тогда, когда набирающие силу и цвет ветви ветра взлетели выше, рассыпая вокруг ворох разноцветных искр. Малыш ахнул от восторга. Ветер толкался в уши, покалывал кожу, щекотал в ноздрях и сыпал в протянутые руки Малыша горсти вкусного разноцветного света. А потом подхватил Малыша и закружил — так, что не стало больше видно и слышно ничего, кроме нежного ласкового сияния. Мама Ирр умела превращать ветер в музыку.

* * *

Она обернулась — перед тем как уйти совсем — и посмотрела на Малыша, который ее уже не видел.

— Интересно, — спросила она — то ли сама у себя, то ли у того, кто стоял рядом с ней, — есть ли еще что-то, что мы не знаем о них?

— Вряд ли что-то существенное, — отозвался ее спутник.

— Ты уверен, что его нельзя было научить полноценно разговаривать. А знаешь, ведь он научил меня новым словам.

— Каким, интересно?

— Например, «волшебный». Когда он чего-то не может понять, он называет это «волшебным».

* * *

— Ты кто такой, дылда?

— Новенький, да?

Малыш испуганно отступил назад, покачнулся. Стоять было неудобно. Под ногами было неровно. Дышать тоже было неудобно — ноздри щипало, от воздуха во рту было горько. Перед ним топтались двое Малышей. Это было странно — то, что бывают еще Малыши кроме него. Такие же неуклюжие, лохматые и одетые почти так же, как он сам. Он растеряно заозирался вокруг — и с ужасом обнаружил неподалеку еще очень много Малышей. Больших не было — сначала ему было показалось, что есть — но потом оказалось, что это тоже Малыш, только вытянутый в высоту. Потому что этот высокий Малыш был тоже лохматым и одетым.

— Ты откуда взялся, дылда?

— Он из облака взялся. Белое прозрачное, пых — а потом он взялся.

— Ты опять придумал, Кирюшка. Иди отсюда со своими пришельцами. Иди-иди. — Маленький темно-лохматый Малыш толкнул светлоголового Малыша. Но тот не ушел, отступил — и опять подошел, сияя любопытными серыми глазами. Малыши разговаривали странно — открывали рот и пытались делать ветер. Но ветер не получался, вылетал бледными цветными пятнами, толкался в уши, гудел — и падал к ногам грязными обрывками. Мама Ирр огорчалась, когда Малыш попробовал так неправильно разговаривать. Мама Ирр! Малыш обернулся кругом — и долго звал ее, громко и отчаянно. А потом даже, кажется, забылся — и позвал ее неправильно. Так, как разговаривали чужие Малыши.

— Он маму потерял. Ты маму потерял, длинный? Ты че, немой?

— Он дух. Слышь, Колька, мы счас в шамана играли — и духа вызвали, да?

— Иди отсюда, Кирюшка. Иди со своими шаманами. — Темно-лохматый Малыш опять толкнул светлоголового, тот махнул руками — и Малыш вдруг увидел, как в его руке мелькнул волшебный круг. Мама Ирр! — опять вспомнил он. Я позову маму Ирр — и она меня услышит. «Дай, дай, пожалуйста», — попросил он у светлоголового, протягивая раскрытую ладонь.

— На, не жалко, — удивленно ответил тот.

— Ты че? Ты как — разговариваешь с ним, что ли? — темно-лохматый дернул за одежду светлоголового.

— Это бубен. С ним в шаманов можно играть, — объяснил Малышу светлоголовый, протягивая волшебный круг. Пальцы светлоголового были такие же, как у Малыша, — короткие, корявые, с жесткими пластинками ногтей. Не то что у мамы Ирр.

Малыш сразу понял, что это не волшебный круг — как только дотронулся до него. Его пальцы задрожали, и ему захотелось расплакаться. Он зажмурился, представляя, что у него в руках волшебный круг, а не этот… бубен — как сказал светлоголовый. А еще — что он умеет делать ветер и превращать его в музыку — как мама Ирр.

— Гля, Кирюшка — как это? Как это он, а? — Темноволосый Колька толкнул приятеля в бок. Тот не отозвался. Они оба, не отрывая глаз, смотрели на пальцы незнакомого мальчика, с волшебной легкостью скользящие по поверхности маленького игрушечного бубна. Пальцы, кончики которых сияли золотистым светом — ярче и ярче, по мере того как укреплялась и оживала музыка, — рождение которой казалось совершенно невозможным на этом грубом инструменте.

Малыш стоял, зажмурив глаза, и пытался удержать в своих маленьких неумелых руках ветер и бубен.

Мама Ирр услышит его музыку — и вернется. Малыш представлял, как открывает глаза — и просыпается в своей комнате. Сначала темно и страшно, а потом стены начинают светлеть, потому что входит мама Ирр. С кружкой горячего молока, как всегда по утрам. Кружка послушно плывет впереди, а мама Ирр только направляет ее кончиком пальца и улыбается Малышу. Когда Малыш вырастет, он тоже так научится. Он станет таким же тонким и высоким, как мама Ирр. У него будет гладкая голова и волшебные длинные пальцы — по семь на каждой руке; без уродливых ногтей. Такими легко рисовать живые разноцветные фигурки и удерживать скользкий волшебный круг. И превращать ветер в музыку.

Руки Малыша устали. Чужой круг и набирающий силу ветер вырывались из пальцев. Но Малыш не выпускал. Пытался удержать. Детский пластмассовый бубен и ветер, рожденный волшебными пальцами мамы Ирр. Удержать… удержать как можно дольше…

Санкт-Петербург, Россия

 

Константин Якименко

Абсолютное счастье

Открывается дверь — ну, вы знаете, символ начала новой жизни: по ту сторону остается все плохое, все, от чего хочется избавиться, отделаться и не вспоминать о нем больше, а по эту… что? Ну конечно же! — абсолютное счастье — так говорят. Сегодня моя дверь зеленая, как волны на поросшей водорослями реке поздним летом. Почему? Не все ли равно — может быть, мне просто так захотелось. И вот волны разбегаются в стороны, и в мой кабинет входит поэт.

На поэте — истрепанные нестираные джинсы и мятая бесцветная рубаха. Его волосы — цвета болотной грязи — длинные, непричесанные; виноватые серые глаза уткнулись в пол. Вчера он читал свое последнее творение девушке в сиреневых очках до тех пор, пока она не спросила: неужели он серьезно относится ко всей этой чепухе? Неужели, спросила она, ему нравится жить — вот так, перебиваясь чем ни попадя от случая к случаю, вместо того чтобы (как все нормальные люди в наше время!) подумать о будущем, устроиться на приличную работу и зарабатывать деньги (опять эти банальные, навязшие в зубах нравоучения…), деньги, а не жалкие гроши — а он предпочитает писать свои стишки: да, это забавно (забавно! — сказала она), но разве так трудно понять, что Пушкина из него все равно не выйдет, и даже Лермонтова, а в наше время (вот, снова!)… А потом он порвал перед ее лицом листок с только что прочитанным, и она хихикнула: рукописи не горят, да? — а он повернулся и пошел вон, уверенный: навсегда… И вот, день сегодняшний — и поэт здесь, в моем кабинете, явился за тем же, за чем приходили многие до него… за тем же, или?..

Он нерешительно шагает внутрь; отводит назад дверь и старательно прижимает ее; делает еще шаг, так и не поднимая глаз, будто его не интересует, кто перед ним, — но тут я говорю:

— Проходи. Присаживайся.

Да, теперь поэт видит меня, зато я будто бы оставляю его без внимания: конечно же, я занят, как всегда, и разные мелкие людишки — они в некоторой степени интересуют меня, но чтобы тратить на них много времени… так должен думать он, и он думает, но не только об этом, а еще и, например, о том, что, как обычно, забыл причесаться… Но все-таки плавно опускается на стул, будто боится, что тот не выдержит его (его! это тщедушное вместилище беспокойных мыслей!), но глаза снова уткнулись в пол, в загадочный сумрак под столом, где изредка пробежит таракан — городской хозяин вечности. Однако время идет, и, чтобы зря не терять его, традиционным вступлением я вырываю гостя из небытия:

— Я заберу твою жизнь, — так я говорю сегодня и точно так же говорю всегда.

В этот миг все и начинается — всегда, но не сегодня. Мы встречаемся, поэт и я; он полон усталости и тоскливой скуки: ну когда же, когда? — но не страха, его как раз и нет. Вчера здесь сидел крутой; в новом, отливающем синевой костюме, прилизанный — куда там поэту! — он занял тот же стул (вот вам и справедливость: некоторые так любят всюду ее искать!). У пришедшего было множество вопросов: кто я такой, чем занимаюсь и по какому, собственно, праву нахожусь в данном помещении; где и как зарегистрирована моя фирма и кто, черта лысого, разрешил мне это и, кроме того… Но прежде, чем из нетерпеливой глотки вырвался хоть звук, я произнес ту самую фразу — и крутой чуть вздрогнул: да, он привык обеими ногами ощущать под собой твердый камень реальности, однако сейчас камень дал трещину. Потом он попросил меня повторить — глупый, не в моих привычках озвучивать одну и ту же мысль дважды — и я сказал: «Не надо объяснять мне, зачем — как тебе кажется — ты пришел сюда. Ко мне приходят лишь за одним — ты знаешь, ведь ты читал объявления и видел вывеску».

«Меня не интересуют твои желания, — говорил я еще, — вернее, то, что ты думаешь о них; меня не интересуют подробности — я знаю их сам; ты здесь: этого достаточно. Ты пришел получить то, что хочешь — на самом деле хочешь, — и ты это получишь. Но взамен я заберу твою жизнь».

Крутой сказал, чтобы я прекратил издеваться, а его пальцы уже невольно нащупывали рукоять — и я улыбнулся. «Подумай сам, — произнес я мягко, — если ты сейчас это сделаешь, и если не промажешь, мои мозги будут на столе — классное зрелище, тебе всегда такое нравилось, разве нет? Их можно собрать, выплеснуть на сковороду и тут же поджарить — о, уверяю, ты не ошибаешься, это действительно вкусно! А потом тебе останется лишь сидеть и ждать, пока сюда не войдут двое или трое; они сгребут тебя в охапку и уволокут сам знаешь куда, где никто не станет с тобой церемониться, потому что доказательства, как говорится, на лице!»

Я держал его, как кобра мышь, но у крутого еще были силы, много нерастраченной энергии — и вот он, резво вскочив, вырвал из кармана мобилу и стал в спешке набирать номер — три раза, потому что дважды ошибся в одной цифре. Только через десять секунд он все понял и теперь, зачем-то продолжая вертеть пальцами бесполезный аппарат, глядел на меня широкими глазами, одинокими, как два острова посреди Тихого океана. И я, буравя острова аж до недр земных — но при этом само спокойствие! — сказал: «Ну, садись же», — но крутой бросился к двери, алой, как насытившийся плотью адский костер; схватил ее за ручку, сжал, насилуя толстыми пальцами — разумеется, безуспешно: дверь, путь в один конец, этот символ… вы еще помните, да? А потом он кричал, что когда уйдет отсюда, то обратится в кое-какие органы, а я — ну просто журчание ручейка — проговорил: «Ты наконец сядешь на место, чтобы я мог спокойно сделать дело?»

Мы снова встретились, и крутой — кстати или не совсем — вспомнил здорового азиата (которому так и не отомстил!), сломавшего ему ребро три года назад; а я сказал: «Не сомневайся: ты выйдешь отсюда бесконечно счастливым, — и, когда он окончательно ощутил себя чужаком в чужой земле, добавил: — Но ведь ничто в этой жизни не дается даром, не так ли?»

Крутой орал; он матерился через слово и называл имена. Эти имена должны испугать меня, считал он — ну, они ведь испугали владельца банка (кстати, за два квартала отсюда) — а ведь кто такой банкир и кто такой я? Да, правда, если подумать: кто такой я? А я только лишь глядел на него: вот еще одна минута напрасно потраченного времени — из таких минут можно сложить годы полноценной жизни, но где же они теперь? Затем я осведомился, закончил ли он уже; но крутой будто не слышал. Я откровенно заскучал; встал и повернулся к нему спиной: ну и что ты сделаешь? Он замолк на полуслове: блаженная тишина, наконец-то! «Когда сядешь на стул, дай мне знать», — сказал я, а крутой вдруг вежливо поинтересовался, кто у нас крыша, и если он конкретно не прав, то почему бы не сказать об этом прямо? И я ответил: «Ты можешь еще час торчать здесь; можешь торчать два и три, и больше; можешь грузить меня своей ерундой, одновременно трахая в мыслях новую молоденькую продавщицу из соседнего магазина; но пойми — не притворяйся глупее, чем ты есть, здесь все равно нет зеркала — пойми, что какой бы ты ни был крутой и сколько бы ни задолжал твоему боссу владелец той лавчонки, ты все равно сядешь на этот стул. Нет, ты ни в чем не виноват, и вообще — какая, к япона матери, вина? Просто потому, что ты здесь. И больше никаких объяснений».

Может быть, его доконала именно «продавщица». Впрочем, какая разница? То, что должно случиться — случается; звучит банально, но как еще об этом сказать?

За день до крутого здесь была трусиха — она воображала, что слишком толстая и поэтому никто никогда ее не полюбит. Трусиха носила узкие юбки, немилосердно затягивая талию; думала, что косметики обязательно должно быть много, и превращала себя в неправдоподобную подружку Барби. В понедельник она опять не пошла с однокурсниками в кафе, потому что (о, ужас!) они обязательно будут смеяться над ней. Глупые люди, которым неведомо, что нет более жесткого критика, чем внутренний — они, чтобы оправдать одну глупость, совершают следующую; а потом — еще одну, чтобы оправдать эту; и так — до самого конца… И вот, одна из великого множества неудовлетворенных дур, — она была тут; она сидела на стуле и, когда я пообещал забрать у нее жизнь, мне показалось, что сейчас она так и упадет — назад, вместе со стулом; чего доброго, помрет от инфаркта — но тогда ее жизнь, увы, достанется не мне.

Задавленное собственным страхом, истерзанное выдуманным совершенством создание — трусиха не упала, нет. Она сидела, здесь и не здесь, осторожно выглядывая из тесной одежды; ее рот подергивался, словно пытаясь озвучить вопрос, который она пока еще не осознала: зачем? «Зачем я тут и зачем я живу так, как живу», — но это где-то в глубине, очень глубоко, а снаружи — лишь страх и желание — все-таки — жить; и еще (внутренний самоконтроль, куда же без него!): только бы не заплакать, иначе потечет тушь. А потом я сказал, что она выйдет отсюда счастливой — ее рот раскрылся и больше не закрывался, и ей уже было все равно — не важно что, лишь бы поскорее и — ради всего святого! — без боли. Я заверил ее, что больно не будет, и в ответ — на Марианской впадине души — слабо и лениво шевельнулась мысль: а что, если быть толстой — не самое худшее в жизни? Но — страх! — трусиха не могла произнести ни слова, не могла издать ни звука: стоит заговорить, и она не выдержит, слезы рухнут водопадом, а тогда… нет, нельзя! И она молчала, ожидая моих приготовлений, — а я только глядел в беспомощные карие глазенки и вытряхивал из них последние остатки сопротивления, так и не нашедшего пути наружу.

Еще раньше ко мне приходили двое: идиот и стерва. Стерва прочитала объявление в газете, а идиоту было все равно — вернее, нет, не то чтобы все равно, но он так привык убеждать себя в этом, что уже перестал понимать, чего хочет на самом деле. Конечно, он ненавидел ее — всякий раз, когда она требовала от него признания в любви, а такое случалось не меньше десяти раз на день. И конечно, ему было проще верить, что, отвечая «люблю, дорогая, ну что за вопрос?», он говорит правду; зачем напрягать мозги рассуждениями над такими сложными темами: она (факт!) его жена, вот и все; она может ходить со своим красавчиком в оперу, ну и что: когда понадобятся деньги, никуда не денется — прибежит к мужу. Деньги — идиот так привык к ним, что уже давно не считал их наличие благом: они просто есть, их не может не быть, и ничего такого особенного, обычно думал он. Стерва была умна — достаточно умна для того, чтобы понимать все и не спешить делиться выводами с другими. Была ли она счастлива? Наивный вопрос: а чего бы она вообще оказалась здесь?

Осино-желтая дверь; они вошли в нее друг за дружкой, но я сказал, что принимаю только по одному. Осталась, разумеется, стерва — могло ли быть иначе? Она важно прошествовала вглубь кабинета, развалилась на стуле, будто в дорогом кресле… о, да ведь она уже оценивала меня как потенциальный сексуальный объект! Не скажу, что я был против, но мне ведь нужно от людей совсем другое. Я сказал то, что говорю обычно: про жизнь, которую заберу у нее, — и она заметила, что я, должно быть, оговорился (не она ослышалась, нет, ну что вы — я оговорился! только так).

«Ты уйдешь отсюда счастливой, — сказал я, — но за это отдашь мне жизнь».

Проще простого, верно?

«То есть вы собираетесь меня убить?»

«Не в том смысле, какой ты вкладываешь в это слово, — объяснял я. — Да, твоя жизнь останется у меня, но, когда ты выйдешь из кабинета, ты будешь счастлива. Всегда. До конца своих дней. Может показаться, что это — парадокс, но ведь, если на то пошло, и сама жизнь человеческая, сам факт существования вашего на Земле — тоже парадокс, который так просто не объяснишь с научной точки зрения. Разве нет?»

Стерва потребовала не держать ее за дурочку: она не верит в мистику и всякое такое. Она настаивает, чтобы я сначала объяснил ей, что собираюсь сделать, а если ей это не понравится — она повернется и уйдет, и я еще должен буду сказать ей огромное спасибо, если она не станет подавать на мою организацию в суд. О, я слушал терпеливо, я не перебивал этот неудержимый поток негодования. А когда он иссяк, сказал, что ей всего лишь надо никуда не двигаться с места. Если она будет спокойно сидеть на стуле, сказал я, то все пройдет быстро и безболезненно, она даже ничего не почувствует.

Ну, естественно, стерва вскочила. Она дергала дверь и барабанила по ней — а ведь говорила, что не дурочка! — она орала, чтобы ее выпустили, хотя я сказал, что за пределами комнаты никто ничего не услышит. Люди, они слишком часто не хотят принимать то, с чем можно только смириться… Принимать? — нет, она не думала об этом; она не думала вообще — лишь тратила силы и тратила время, свое и мое; эмоции расплескивались вокруг, некоторые взрывались, вспыхивали, как сверхновые, — и гасились бесчувственной толщью стен. Но наконец стерва повернулась — и я сказал, что если у нее (почти наверняка, да, так объяснял когда-то врач с наполовину поседевшей бородой; хотя ведь на самом деле — еще не факт) не будет детей — это, конечно, повод делать с жизнью окружающих все, что захочется; но вот вопрос: почему от таких действий она не становится счастливее? И непонятная опустошенность, и дикие желания хватать что попадется под руку, бить стекла и — даже — подняться на крышу и швырнуть оттуда что-нибудь потяжелее, например (вот если бы еще кто-то его туда дотащил!) телевизор, и посмотреть, как он будет лететь с такой верхотуры, и… Мы встретились: так происходит с каждым, и каждый раз я думаю: что увижу внутри? Но там — уже почти ничего: вначале обычная усталость, а затем — падение вглубь себя, как можно глубже, только бы прочь от того, чего не может быть, потому что не может быть никогда.

И вот та, которая минуту назад готова была загрызть меня живьем, оперлась о стену, чтобы не рухнуть на пол, и я сказал — шелест крыла голубки, — что ей правда не будет больно. А она, чуть пошатываясь, все стояла и стояла, не видя ни меня, ни моего скромного конторского стола, ни книжных полок справа — та, которая хотела меня растерзать; и все же она знала, зачем (или даже так: за чем) пришла сюда. Я подошел и взял ее под руку; стерва безропотно дала отвести себя, усадить на стул — тот самый! — а потом…

Всего одна минута — и она вышла прочь: труп, который дышит. Идиот поспешил поинтересоваться: ну как? — и когда она, ну просто воплощенный ангел, ответила, что все замечательно, спасибо, дорогой — то даже в его разжижившихся мозгах шевельнулось: так не бывает! Но — инерция: что бы он ни думал, однако тоже хотел (ну а кто, скажите мне, не хочет стать счастливым?) — и вошел. С идиотом было проще — так ведь сними всегда проще: нормальный человек по крайней мере старается воспринимать все как есть, идиот же видит лишь то, что укладывается в его куцую модель мира; прочее проходит мимо с клеймом: «невозможно». Забрать жизнь? — невозможно, просто фигура речи; и потом, она ведь вышла отсюда!

«И я в самом деле буду счастлив, да?» — «Что там счастлив, ты будешь абсолютно счастлив — так же, как и твоя жена теперь, ты увидел и понял это, разве нет?» — и микробы сомнения, только-только зародившись, подыхают под натиском иммунитета, воспитанного исковерканной истиной «деньги есть — ума не надо». Уговоры и убеждения — все лишнее: клиент готов, он жаждет, горит желанием — и сполна получает то, что хочет.

Они ушли, эти двое — бывший идиот и бывшая стерва, а ныне — ходячие мертвецы. Они вернулись домой, довольные собой и всем, что их окружает. Время идет — и скоро знакомые заговорят: что-то изменилось. Вежливые скажут: ну надо же, просто идеальная пара! — кто не привык церемониться со словами, заявит, что они куда-то сдвинулись по фазе. А потом идиот, послушавшись случайного совета, снимет деньги со счета и положит в другой банк; банк прогорит, неудачливый бизнесмен потеряет большую часть того, на что опиралось его самомнение, — однако пожмет плечами и скажет: подумаешь, велика беда! А после у них (вот и верь этим врачам!) будет ребенок, даже двое. И когда старшее чадо научится говорить, ему будут покупать все, что оно попросит; а еще позже лучшая — в прошлом — подруга стервы скажет ей, что не стала бы разрешать своим детям гулять в «таких местах», но та только отмахнется: нашим крошкам интересно, ну и пусть. И даже после того, как детки (о, разве можно их винить, ну что они могут понимать в таком возрасте?) наведут на дом грабителей, стерва, лишившаяся камешков и кучи зеленых, лениво откликнется: ну, подумаешь, с кем не случается? Потом идиот потеряет должность, а вслед за ней и работу; он примется искать новую — не очень-то старательно — а тем временем денежный запас будет неотвратимо иссякать, и они, снова по чьему-то не слишком мудрому совету, заложат квартиру. Конечно же, их надуют, они потеряют все и окажутся на улице; младшая дочка подхватит грипп, затем воспаление легких и умрет за несколько дней; старший сын найдет себе место в притоне среди наркоманов и будет потерян для родителей, для общества и для себя самого. Двое мертвецов — в прошлом состоятельные люди, ныне бомжи — скажут, что даже и в такой жизни можно найти хорошие стороны. Они будут ходить по городу, вяло прося милостыню и не жалуясь на то, что дают мало; они устроят себе лежбище под скамейкой в парке, где будут проводить ночи, упоенные друг другом и замечательнейшей штукой под названием «жизнь». И, наконец, отравившись какой-то дрянью на городской свалке, лежа среди экскрементов цивилизации, эти двое поцелуются в последний раз, по-прежнему убежденные: во всем мире нет никого счастливее их…

Толстая мертвая трусиха; она покинула кабинет в слезах — конечно же, это были слезырадости, и ее нисколько не интересовало, что штукатурка на лице течет вместе с ними. Она вернулась домой в восхитительном экстазе, и мама всерьез задумалась: а не пристрастилась ли доченька к какой-нибудь травке? На следующий день трусиха пропустила институт и до самой ночи (невероятно!) бродила по улицам, наслаждаясь всей гаммой красок и звуков. Вскоре она перестанет учиться — нет, первое время она еще будет заглядывать в книги, но все эти длинные сложносочиненные и сложноподчиненные предложения — их так долго читать и куда быстрее забыть! Она завалит сессию; ее со скрипом протащат на второй курс, но через полгода она вылетит совсем — радостная и свободная. Мать отчитает ее по полной, отец добавит ремнем — и трусиха согласится с каждым их словом; она даст кучу обещаний быть отныне прилежной и порядочной — но не сдержит ни одного, забыв о них на следующий же день. Она будет часто наведываться к знакомым в общагу, где вскоре потеряет девственность — просто чтобы узнать, «как это»; и она найдет, что «это» очень и очень здорово; чрезмерная полнота больше не будет ее беспокоить, и в конце концов она перестанет следить за внешностью (и правда, зачем тратить время на такую ерунду, если и без того в жизни есть столько суперских вещей?) Глупая трусиха, она будет есть все, что хочется, и спать с каждым, кому не покажется противной; скоро родители узнают о ее похождениях, отец снова и снова будет бить ее — но и от этого, кажется, неживая девушка получит только наслаждение. Отчаявшиеся предки найдут последний выход из столь запущенной ситуации — выдадут трусиху замуж; муж окажется алкоголиком и вдобавок садистом (ну а какому нормальному человеку нужна такая жена?). Каждый вечер он будет насиловать ее под взвизги отечественной попсы — и, как вы думаете: кто испытает большее удовольствие? Он будет хлестать ее плетью, а она — томно охать и рассказывать о том, как любит его. По пьяни он разобьет ей лицо, и, сплевывая кровь вместе с осколками зубов, сама захмелевшая — но вовсе не от алкоголя, — мертвячка-трусиха исторгнет: «Мамочки мои, как я счастлива!» В конце концов муж расшибет ей голову о ребро батареи; к слову, потом он попадет под суд, где его признают невменяемым и отправят в психушку, — но речь у нас совсем не об этом дуроломе, ведь так?

Крутой, который решил, что пришел ко мне совсем по другому поводу — вот глупый! — его труп вышел отсюда, прибыл к боссу и радостно сообщил тому, что здесь все схвачено до них и ничего поиметь с моей шарашки не удастся. Босс удивился, конечно, — но не стал заморачиваться на этом: были дела поважнее и актуальнее; крутой получил новое задание. Скоро он получит еще несколько, одного плана: собрать дань с подконтрольных точек. Трижды он все провалит: когда ему скажут, что денег сейчас нет, он мило улыбнется: ладно, никаких проблем! — повернется и уйдет. Босс сделает ему внушение: раскис ты что-то, нельзя так, надо быть жестче, особенно в нынешние времена; крутой охотно и радостно выслушает все, однако начальник, наблюдая за его дурновато-американоидной улыбочкой, сообразит: непорядок. Крутому предложат отдохнуть (на самом деле его решат отстранить совсем — но кто же ему об этом скажет?). Он выйдет на улицу, не зная, что уже выброшен за борт — обрадованный и безгранично довольный мертвец; он будет проходить через скверик, когда десятилетний пацан случайно залепит ему в задницу шариком из игрушечного пистолета. Мальчик извинится, крутой скажет: «Пустяки» — а затем вытащит из кармана настоящую пушку и покажет молодому поколению, как надо стрелять. Когда бабка на скамейке напротив клюнет носом — будто задремала, ничего особенного на взгляд со стороны, — он переживет адреналиновый оргазм куда посильнее, чем при сексе, и ему страшно понравится. Счастливый как никогда прежде, он успеет выстрелить две обоймы, прежде чем его возьмут; группа захвата проведет его к машине по парковой тропе, которую отныне назовут Дорогой Смерти, — а крутой, исходя слюнями, будет рассказывать им о своей любви ко всему миру. Ему дадут пожизненное, но счастье его не продлится долго: боссу не нужны лишние свидетели, тем более — такие. Скоро в камере найдут тело, повешенное на клочках собственной одежды; разбираться не станут — разве что для видимости, — но тот, кто это сделал, никогда не забудет два пронзительно глубоких, будто с иконы, глаза и последнее умиротворенное «спасибо…».

И так — изо дня в день: ко мне приходят люди, а уходят довольные трупы, продолжающие питаться и портить воздух. Вечером я спускаюсь в подвал; там темно и душно, потолок весь в паутине, а в углу, сразу за вторым шкафом, крысы прогрызли нору — мелкие глупости, в общем-то, но иногда эстетическое начало говорит во мне, что важно поддерживать правильный антураж. Здесь, в прозрачных сосудах, все те, кто решил с моей помощью осуществить мечты о счастье; кто верил, что счастье — в куче денег; в большой любви; во власти над другими; в новых впечатлениях; в том, чтобы стать лучше, чем ты есть; в том, чтобы сделать лучше мир; в том, чтобы доказать противникам, насколько они неправы, — или еще в какой-нибудь ерунде; те, кто не понимал, что в действительности все куда проще. Я разговариваю с ними. От стервы пока еще невозможно добиться ничего, кроме «пошел на х… маньяк-садист!», «верни меня назад, сволочь!» и «я не собираюсь терпеть это паскудство!», но через несколько дней или, может быть, недель она успокоится; мне некуда спешить. Идиот застыл в ступоре, но когда-нибудь эго неизбежно ему надоест, и я узнаю, скрывается ли за его внешней тупостью хотя бы пара-тройка стоящих мыслей. Трусиха пялится на все глазами-линзами и старательно шарахается от каждого движения. Крутой требует объяснений — и получает их в виде сакраментального «здесь вопросы задаю я». Со временем они станут полноценными членами моего избранного общества, пока же я оставляю их без внимания. У меня есть собеседники поинтереснее — те, кто давно привык к такому существованию; я могу сразиться с кем-нибудь в шахматы — или выслушать сюжет невероятного авантюрного романа; могу обсудить предполагаемые судьбы мира, человечества и Вселенной — или судьбу вполне конкретного слесаря Лени Пасечкина; всякая тема интересна по-своему — и потом, ведь в каждом человеке дремлет творческое начало, разве нет? Творчество, плодами которого пользуется лишь один — да, пускай это несправедливо, но с чего вдруг я должен быть справедливым?

И вот — поэт: он на стуле напротив, и, когда я сообщаю, что заберу его жизнь, он поднимает глаза — редкое сочетание робости с уверенностью — и спрашивает:

— Значит, абсолютное счастье — это смерть?

Он, конечно, далеко не Пушкин и отнюдь не Лермонтов; размер в его стихах хромает не на одну долю, ритм вечно норовит сделать шаг вперед, а затем два назад. Такую поэзию не напечатают ни в одном журнале, и он не получит за нее ни копейки; исполнителям популярных песен, может быть, плевать на скачки размера, но разве им нужна подобная муть? — нет, они хотят тексты, навязчивая бессмысленность которых в своей простоте доступна каждому. Самое большее, на что может рассчитывать поэт — стать своим в рок-тусовке, где со временем подсядет на наркотики; в стихах прибавится иллюзорных глубин, в которые он, может быть, поверит и сам. Или — страничка в Интернете и сомнительная популярность в узких кругах; но для начала неплохо хотя бы научиться отличать компьютер от телевизора. О да, из него получится замечательный собеседник (еще бы!) — мне даже не придется ждать, как это бывает с большинством, пока поэт смирится с тем, что… Но он спросил меня, и я отвечаю:

— Нет, неверно. И все же, когда ты выйдешь отсюда через минуту или две, ты будешь мертв. И будешь счастлив.

— Лучше через минуту, — говорит он. — Хотелось бы побыстрее.

— И тебя не пугает смерть? — зачем-то спрашиваю я, будто еще не понял.

И тогда поэт, чуть прищурившись (с легкой издевкой — так ему кажется), выдает:

— А вы не могли бы сделать все молча?

Пустота, думает он. Пустота жизни — вот что страшнее смерти. Пустота, когда вдруг понимаешь: ты устал просто оттого, что существуешь. Пустота, когда не ждешь от жизни ничего, потому что все новое кажется одинаково серым. Пустота, когда то, что нужно тебе, не нужно больше никому — а то, что нужно кому-то, совершенно не нужно тебе.

А я думаю: если у него, поэта — пустота, то что же тогда у всех прочих? И еще: разве есть на Земле хоть один живой человек, который на самом деле знает, что такое пустота?

В бесконечность первый раз: встреча, и… Его мертвое тело выйдет из кабинета, довольное и радостное, как все они. Нет, он не помирится с девушкой в сиреневых очках, но не станет печалиться из-за этого; да и вовсе не будет о ней вспоминать. Зато вскоре он познакомится с другой (нет, не совсем точно: она познакомится с ним, так правильнее), которая найдет в нем свой идеал — плевать на душу, все это глупые выдумки неудачников: идеал в смысле внешних данных, не более. Она — дизайнер интерьеров с именем; поэта она тоже подберет под интерьер, по форме и цвету, и он займет место в ее комнате среди других предметов мебели. Она — независимая женщина, сделавшая карьеру, а он… кто? Никто, в сущности: на работу он так и не устроится и в конце концов оставит эти никчемные попытки… поэт? Разве что в прошлом: сам не живой более, за несколько месяцев он не родит ни одной новой строчки. И все же по-своему она будет любить его. Часто выходя вместе в свет, они не раз услышат о том, как подходят друг другу — конечно же, в этом она будет видеть только свою заслугу. Любительница путешествий, она объездит весь мир: Мексика, Индия, Австралия, Центральная Африка — о Европе можно не говорить, там она посетит каждую страну и почти каждый более-менее известный город. Поэт — искренний глупыш, как наивный подросток всюду последует за ней (так захочет она — и разве он может поступить вопреки своему счастью?), получая массу впечатлений, одной пятой которых достаточно, чтобы воплотиться в шедевр. Его жена будет восхищаться местными красотами, а он — неизменно вторить ей; не раз он ощутит безумный телячий восторг — но ни одна из увиденных красот не откликнется в его душе (душе? полноте, о чем это я?) хоть какой-нибудь махонькой, плохонькой рифмой. Они будут вместе долго… так и хочется добавить: долго и счастливо, и умрут в один день! Последнее вряд ли верно — ведь он умрет здесь и сейчас, — но остальное… да, пусть поэт будет для нее вещью — может, немного более дорогой, чем зеркальный столик или двуспальная кровать в очередных апартаментах («дорогой» — не то слово: кровать определенно обошлась ей в большую сумму), зато он — вещь незаменимая, выбранная единожды и всегда находящаяся на своем месте: всегда под рукой, всегда готовая помочь и, главное, ни на что не жалующаяся — хотя, как и всякая вещь постепенно приходит в негодность, но разве бывает иначе? Кажется, со временем эта бизнес-леди полюбит его по-настоящему — или нет: скорее, просто привыкнет… а такая ли уж большая разница? Ведь они правда будут счастливы, он и она… она, разумеется, не настолько, как он — только куда уж ей понять? Счастье и любовь (любовь?) будут переполнять его, о да, но…

Такое странное маленькое «но»: поэт — юный старик, вообразивший, что уже открыл для себя смысл жизни и смерти, — пришел ко мне не за счастьем. Да, у него проблемы с рифмами и ритмами — пускай: это техника, которую можно развить и отточить, однако — мысли: сейчас они переполняют его безразмерный мозг, ищут выход и рождают вопросы — вопросы, на которые я не обязан отвечать, но которых не могу не слышать.

Я спрашиваю сам: что ты знаешь о пустоте? — но он молчит, а взгляд снова становится виноватым. И тогда я говорю… повышаю голос — и резко выплевываю:

— Пошел вон!

Удивленный, поэт смотрит: ему не понять почему тот, кому в силу положения надлежит завлекать людей, вдруг вот так, вроде бы без явных причин, дает от ворот поворот… Он вспыхивает:

— А если я хочу умереть?!

— Тем более — убирайся, — произношу устало — и тут мы снова встречаемся, а я думаю: лучше бы ты ушел поскорее, пока у меня не закончился приступ проклятой меланхолии… ну, или как это еще назвать? И пока я не решил, что ради новой интересной личности в моем собрании могу стерпеть некоторые вещи.

Но я вижу, как поэт гаснет, глядя — не на меня даже — в меня. И, кажется (почему — кажется? так и есть), именно сейчас он узнает о жизни что-то, чего не мог знать раньше. Что-то по-настоящему новое; ответ на незаданный вопрос.

Потом я беру его за руку, стаскиваю со стула и волоку к двери; нет, он не сопротивляется — он просто обвис, как мешок тряпья; как бездыханный труп, которым чуть было не стал. Я открываю дверь и выталкиваю его, и поэт едва не падает на грязный линолеум; успевает опереться на безжизненно-серую стену; встает, поднимает глаза…

И я захлопываю дверь.

Вспоминаю — ну, вы знаете, это же классика: «тот, кто вечно хочет зла и вечно совершает благо». Теперь пойти бы вниз, в подвал… взять первый попавшийся сосуд, не важно какой… и шандарахнуть со всей мочи о стену. Взять стерву, еще кричащую, что я, этакая сволочь, не имею никакого права держать ее здесь… приподнять немножко, ощутить в руках вес… подойти к идиоту, который провалился в сон и не ожидает никакого подвоха — и залепить с размаху! Осколки разлетятся по всему полу, и какая-нибудь задремавшая крыса с перепугу рванет к норе; истоптать в порошок (крысу — тоже, если попадется под ногу), потом прихватить крутого с его непрекращающимися расспросами — и размолотить о не успевшую ничего понять трусиху. Топтать, топтать и топтать!.. Потом взять еще кого-нибудь — как же их много, этих идиотов и стерв, этих дур и подонков, этих гадов и мегер, этих сучек и козлов! Бить, давить — и наслаждаться многократно отдающимся в ушах звоном (тоже часть антуража)…

Ну, ладно — ясно ведь, что я этого не сделаю.

И я спускаюсь вниз — но вначале иду не туда, куда обычно. Подхожу к древней, поросшей мохом бочке, открываю кран, и темная, как мое существование, жидкость неспешно наполняет бутылку. А потом я сижу за столом — не за тем аккуратно-деловым, что в кабинете, а за старым, но все еще прочным дубовым столом в подвале: без искусов, зато — настоящим. Они все здесь, вокруг: идиот и стерва, трусиха и крутой, и многие другие — некоторые по привычке продолжают возмущаться, а другие любопытствуют, что такого особенного в сегодняшнем дне; кто мудрее и опытнее, просто ждет продолжения. Напротив меня — пустой стул; беру два вместительных бокала и наливаю терпкое вино — последние капли едва не выплескиваются через край. Ставлю один перед собеседником, которого у меня никогда не будет; поднимаю свой и чокаюсь:

— За твое счастье, поэт!

Вокруг что-то бормочут голоса, сливаясь в невразумительный гул, — я не хочу их слышать и не слушаю. Медленно, сосредоточив все чувства на одном — вкусе, втягиваю в себя пьянящий напиток. Вспоминаю, о чем так и не спросил поэт, и думаю: неужели я не имею права хоть иногда почувствовать себя — ну, пускай не абсолютно — всего лишь немножко счастливым?

Киев, Украина