В какой мере наша культура христианская? В какой мере Ренессанс создан христианством или, наоборот, ставит его под вопрос? Вместо того чтобы пускаться вслед за толпой в решение этих нерешаемых проблем, прислушаемся к предельному мнению, имеющему достоинство отчетливой ясности и убедительной простоты.

Философ техники и политики, протестантский мыслитель Жак Эллюль (1912-1994) уверен, что современная европейская цивилизация оторвалась от своих библейско-христианских истоков. Всякое вообще учение может содержать в себе незаметные ростки порчи. Оно может оказаться нежизнеспособным и по причине своего бессилия невиновным в повороте событий. О христианстве не скажешь ни того ни другого. Его корни ясны и оно проявило незаурядную действенность. Тем не менее всё вызванное к жизни им и благодаря развязанной им энергии оказалось противоположно его первоначальному замыслу. Беда не в евангельском благовестии самом по себе, а в его нечеловеческой, невыносимой высоте. Боговоплощение, церковь как тело Христово, христианская жизнь в истине и любви, если они до конца поняты и приняты, предъявляют человеку настолько предельное требование, что оно не поддается привычному определению и Эллюль предпочитает обозначать его через символ «Х» (Икс).

Церковное христианство уже со II века, тем более позднее имело очень мало общего с этим изначальным «Х». Спорить тут, прав Эллюль, сможет только человек, не имеющий представления о том, что такое на самом деле пребывание духа Божия в человеке, обещанное Иисусом Христом своей невесте Церкви. «Тут нет речи о каком-то принуждении, тяготящем человека и заставляющем его исполнять предрешенную Господню волю. Совсем наоборот. Дух – сила, которая, раз навсегда избавив человека от рабства, возвращает ему простор свободы, выбора, открытых возможностей. Дух – сила света, дающая человеку глубже и по-новому увидеть себя и наш мир. Он – сила, способная поддержать человека, избравшего исполнение высшей воли. Наконец, это сила совести, подсказывающей человеку, какова эта воля Божия». Присутствие Святого Духа вносит остроту и интенсивность в экзистенцию верующего, делая его очагом обновляющей инициативы, благодатного подрыва рутины культурного, социального, политического существования людей. Учение Христа несло с собой пренебрежение реальной политикой и готовность переплавить социальную действительность огнем любящих отношений между людьми. «Не было ни программы политических изменений, ни желания сменить социальные учреждения или власти, ни предпочтения демократии диктатуре… Подход был гораздо радикальнее: отвержение всего этого, проблематизация не только данной власти, но всякой власти, замысел просветления всех человеческих отношений».

Аналогично этой антиполитике строилось евангельское, да уже и библейское непринятие религий и инфантильного духа религиозности. Недаром греко-римская языческая власть называла первохристиан безбожниками. Отменялся морализирующий догматизм любого рода. Истинный Бог «освобождал человека от морализма и помещал его в единственную этически подлинную ситуацию личного выбора, изобретательной инициативы и творческого воображения, в поисках конкретного образа послушания Отцу». Это был подрыв всей культуры как идеологический системы, со скандальным неуважением к любой традиции, с дерзкой решимостью переиначить всё и поставить на службу новому пониманию мира.

Увы, этой революции духа официальное христианство противопоставило глухой консерватизм, в религии оно обернулось повторением древнего жречества, в морали – догматизмом самого мелочного и гнетущего сорта, в культуре – беззубой всеядностью. «Христианство становится пустой бутылкой, куда последовательно меняющиеся культуры вливают что хотят».

Разбирая причины такой крутой траектории, Эллюль обращает внимание, что не только у евангелистов и апостолов, но и у большинства ведущих богословов нет крупных, роковых искажений евангельского откровения. Если даже ошибки были, они не могли сами по себе извратить исходный смысл до противоположного. Причина отката не в лжетолкованиях, а в «ослаблении усилия противостояния» естественному процессу стирания первоначальной остроты благовестия. «Старое социальное тело, поставленное под смертельную угрозу верой, несущей в себе анархизм, утрату интереса к вещам мира сего (к власти, торговле), небывалые способы общения, ответило оборонительной реакцией и поглотило инородное тело, заставив его служить собственным целям». Поскольку христианство не просто учение, а историческая реальность, явившаяся в лице вочеловечившегося Спасителя, оно не может не действовать в человеческой массе, но, приспособляемое ею, порождает псевдоморфозы. Возникает новая, абсолютистская мораль, появляется доктрина священной власти, начинается прочесывание расколдованного мира, эксплуатация десакрализованной природы, «и в конечном счете можно считать, что например светское государство, демократия или социализм явились естественными порождениями христианства, только не имевшего уже никакого отношения к Иисусу Христу и к вере, что прекрасно объяснил Фейербах». Роковым провалом было отождествление христианства с моралью. «Оно не имеет с ней ничего общего. В Откровении Бога через Иисуса Христа не заключено никакой моральной системы. Оно – антимораль». Библия прислушивается только к велению Бога, вождя своего народа, говорящего с верными ему людьми и ожидающего от них ответа. Сделать руководством для действия кроме прямого божественного водительства еще и независимую систему некой общезначимой, тем более «вечной» морали значит совершить как раз самый великий грех, взять на себя знание добра и зла. В истории о зарытом таланте и в других евангельских притчах осуждаются люди, сующиеся со своими моральными нормами там, где единственным законом должно быть слово Господа. Мораль помеха верности Богу. «Любовь не подчиняется никакой морали и не учит никакой морали… Любовь рождает к жизни исключительный род бытия, уникальный способ экзистенции, крайне необеспеченной, неизменно рискованной, постоянно обновляющейся. Это антимораль еще и потому, что христианская жизнь не терпит повторений. Тут никогда нет затверженного долга, который можно было бы регулярно и многократно исполнять в течение жизни. Мораль в жизни с Христом только помеха и ведет к оставленности, проклятости им. Отвечая ему взаимностью, морализаторы со своей стороны тоже всегда осуждали Христа».

Всем была дарована свобода перед лицом мира и природы. Но она слишком много требовала от каждого. Провозглашенное христианством беззаконие уравновешивалось экстазом жертвенной самоотдачи: поди, продай имение, раздай нищим… «Дарованная Христом свобода с необходимостью предполагала совершенное владение собой, совершенную мудрость, совершенное единение с Богом, совершенную любовь. Такая свобода есть абсолютно сверхчеловеческий риск без подстраховки, радостная и гибельная акробатика. Подобными вещами человека не заманишь. Но поскольку свобода вместе с тем всё-таки получена, возникает трагический конфликт между реальностью свободы (превратившейся в общепризнанный идеал, в лозунг, в так называемую потребность цивилизации) и отказом идти на связанный с этой свободой риск, т. е. тот самый конфликт, которым порождены неувязки западного мира, беспрестанно мечущегося между диктатурой и революцией».

Небывалая в истории человечества свобода была так или иначе усвоена всем христианским миром, но ее опасности не были уравновешены преображением человека. Поколения богословов и законников положили жизни на доказательство того, что Христос не требовал всех тех крайностей, о которых говорят его слова: «Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать… Всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем… Не клянись вовсе… Кто захочет взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду… Благотворите ненавидящим вас… Не собирайте себе сокровищ на земле… Не заботьтесь и не говорите: что нам есть?.. Как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними…»

Эллюль по-своему оправдывает предательство впавшей в морализм церкви. Свобода без крайней самодисциплины давала фантастические толкования Благой вести в духе такой распущенности, что здравое ядро церкви в страхе метнулось к авторитарности и нравственной проповеди. «Люди, жестоко обвиняющие церковь в том, что она стала машиной по производству еретиков, люди, осуждающие ее за уничтожение свободы мысли, просто не имеют представления о взрыве безумных, эротических, шизофренических новоизобретений, которые потрясали Церковь между III и X веками. Злейшие вещи под прикрытием Духа Святого! Есть мера ужаса, постичь которую невозможно». Разумная дисциплина была тут необходимым противоядием – но она же отменяла любящую свободу во Христе.

Невыносимость свободы духа для массы была еще раз продемонстрирована Реформацией. Ранние реформаторы, Гус, Уиклиф, Савонарола еще старались напоминать о евангельской свободе, о верховенстве любви. Но социологически актуальнее теперь было насаждение элементарной нравственности в массах. Нельзя было спокойно смотреть на сексуальные эксцессы. Возрожденное было Лютером в XVI веке сознание крайней ответственности свободы и возлагаемого ею творческого долга опять было вскоре перетолковано в серию более или менее внешних моральных предписаний. Очень быстро, уже у Кальвина «жизнь во Христе» уступила место щепетильному нравственному нормированию. Кальвину, столкнувшемуся с вопиющей массовой безнравственностью, пришлось заниматься черновым делом так же, как ранней церкви, естественно реагировавшей сперва на распущенность римлян, потом на дикость варваров.

Конъюнктурная уступка морали превратилась в норму. «Сегодня, как уже и при Константине, богословие выходит на сцену после того как высказались политики и моралисты, ради обоснования их решений и очистки совести, ради подтверждения своей христианской принадлежности. Коль скоро такое случилось, содержание веры становится идеологией».

Тяжелым грузом морализация легла на женщин, которые по своей мягкости и душевности понесли на себе преобладающую часть запретов. Подчиненное положение женщин в «христианском» обществе обычно оправдывают двумя-тремя случайными евангельскими изречениями. Однако повышенную строгость правил, наложенных апостолом Павлом на женщин в сравнении с мужчинами, Эллюль объясняет именно большей ответственностью женщин как носительниц религиозного вдохновения. Христос возвещает свое воскресение прежде всего женщинам. В своей личности он, между прочим, всего лучше воплощает современные феминистские ценности. В евангельские времена женщины служили в храме наравне с мужчинами. Логично, что с извращением Евангелия они оказываются первыми в числе оттесненных. «Церковь избрала дух принуждения и господства и отвергла Евангелие… И всего хуже тут морализация, ведущая к вытеснению женщины как живой свидетельницы этого Евангелия».

Так довершилось спровоцированное имморализмом окружающего общества превращение Евангелия – Благой вести, благодати, радости, свободы, любви, милости, такта в отношениях между людьми, внимания к малым мира сего, защиты слабых, открытости – в мораль долга и суда. Этическое нормирование «полагало конец всему, что в Христовой истине и в духовной свободе было вызывающего, опасного, будоражащего, взрывного. Чтобы противостать брожению массы, церковные власти избрали путь нравственных регулятивов, тогда как извращенной порочности еретиков следовало (хоть это гораздо труднее) противопоставить святое безумие креста. Тут был смертельный риск, если учесть косность и массу новообращенных. Оставайся христиане в малом числе, битва могла бы быть выиграна. Массовость делала необходимыми порядок и нравственную норму».

Известно влияние арабов в IX–XI веках на европейскую философию (аристотелизм), математику, астрологию, магию, химию, военное искусство (кавалерия), сельское хозяйство (ирригация), архитектуру («готический» свод), социальный строй (крепостной европейский крестьянин – аналог арабского дхимми). Меньше говорят о том, какой след встреча с исламом оставила в теологии, каноническом праве, церковной политике. В исламе существует узаконенная связь между религией, которая сливается там с правом, и властью. Священник, он же богослов, судит в гражданских и уголовных делах; власть ведет священную войну во имя истинной веры. Соединение религии и власти представилось таким соблазнительным для средневековых европейских правителей, что разделение властей в Европе было спасено лишь с большим трудом. Церкви не удалось удержаться от искушения в другом аспекте: она переняла от ислама манеру насильственного распространения веры. Правда, этому предшествовала, например, насильственная христианизация при Юстиниане в VI веке.

Ислам подчеркивает свою природность, настаивая на том, что в своем естественном состоянии люди ближе к вере Магомета чем к любой другой. И вот начиная с XI века в христианском богословии «чтобы не отстать» тоже множатся попытки отождествить природу и откровение, представить познание космического бытия подобием богопознания, выработать «естественную» теологию, доказать, что падение твари не было полным, изобразить благодать простым дополнением к природе. Душу стали называть «от рождения христианкой», Творца первопричиной всего существующего. От Дионисия Ареопагита взяли рискованный образ нисхождения божества по ступеням космического и земного бытия. Расцвела мистика – восточное изобретение, своеобразная техника богообщения, отсутствующая в Библии и Евангелии: в Павловом перечислении даров духа мистики нет.

Дух ислама – покорность судьбе, Аллаху, его пророку, земному владыке. Библия ставит свободу человека выше всего; в исламе всемогущество Аллаха выше начала любви, и диалог Иова с Богом тут был бы невозможен. В евангельской вере нет никакой «естественности», иначе Христу не было бы надобности страдать и умирать. Однако Европе приходилось соперничать с исламом, и она поневоле начала подражать в нем тому, на чем держался его исторический успех. «Если вся Библия, и Ветхий Завет и Евангелие провозглашают, что не существует рока, что они отменены любовью, – именно этой радостной свободой жили первохристиане, – то под влиянием ислама мало-помалу, исподволь восстановилась в своих правах судьба. От ислама шла и философизация богословия, средствами греко-арабской мысли». Идея предопределенности спасения – тоже магометанского происхождения. «Имеет ли женщина душу» – проблема мусульманской теологии, не имевшая бы смысла в раннем христианстве. Под влиянием ислама и по проторенным им путям с XV века возвращается работорговля, преодоленная было в христианских землях, тогда как с X по XV век главной статьей мусульманской торговли оставались рабы. Даже колонизаторская деятельность, в которую пустились европейцы, развернулась в порядке соперничества с исламом, давно разработавшим механизм колонизации. Крестовые походы были прямым слепком с исламского джихада – священной войны во имя насаждения веры.

Политическим извращением Библии Эллюль считает как ее интерпретацию в пользу той или иной идеологии, так и ее перетолкование в смысле аполитичности. Учение Христа не аполитично, а антиполитично, оно не признает за политикой никакой ценности. «Отдайте кесарево кесарю, а божье Богу» означает вовсе не раздел земли между небесным и земным богами. Богу принадлежит всегда всё, и если Цезарь сфабриковал такую вещь как монета, то надо ее просто вернуть ему, она не представляет никакого значения и никакого интереса. Иисус не имеет отношения к праву (отказывается делить имущество между братьями), не занимает ролей в политической игре (не поддерживает ни саддукеев, сторонников Рима, ни фарисеев, его противников). Ответ Иисуса наместнику Рима: «Ты не имел бы надо Мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше» (Ин 19, 11) равносилен осуждению политической власти, падшего ангела, восставшего против Бога. Никакой божественной санкции за властью тут не признается, ответы Иисуса Пилату откровенно ироничны.

Эллюль называет вздором соображение, будто своим подчинением Пилату Иисус фактически легитимирует власть мировой державы. Поразительно, что великие богословы могли до такой степени заговариваться. Вся Библия учит упрямому противлению власти, евангельский политический идеал – антиэтатизм, децентрализация, антиидеология, диалог вместо угнетения, подозрение ко всему что претендует стать властью. Только глухота к духовному радикализму Евангелия заставляет некоторых западных ученых, по своим политическим симпатиям революционеров, подозревать апостолов и евангелистов в спиритуализации первоначального учения Христа, которое при условии верной реконструкции оказывается якобы планом социально-политической перестройки жизни.

Модная на Западе трактовка Христа как революционера не радикализирует и заостряет, а наоборот сглаживает и притупляет радикальность его благовестия, не умещающегося в человеческую логику, а потому выразимого только через кричащие противоречия. Бог воплотился в человеке – и вместе остается абсолютно Другим; человек, спасенный боговоплощением, оправдан и безгрешен – и одновременно он грешник. Человек, всерьез принявший евангельскую истину, должен прокладывать свой путь между абсолютной, почти божественной независимостью – и вместе полной покорностью высшей воле. Революционизация Христа есть одна из его рационализаций, понятная по человеческой слабости, но подрывающая смысл его завета. «Вообще вся политизирующая интерпретация Евангелия, с какой стороны к ней ни подходить, ложна. Мы должны держаться той бесспорной истины, что Библия несет нам невластительное, антигосударственное и антиполитическое слово, что однако вовсе не означает аполитичности, спиритуализма, бегства от жизни и замкнутой благочестивой религиозности».

Нынешняя лево-революционаристская политизация Евангелия есть лишь запоздалая подправка к тому огосударствлению христианства, которое произошло самым выпуклым образом при Константине в IV веке и повторилось позднее при крещении короля франков Хлодвига в 496 и киевского князя Владимира в 988. Эллюль присоединяется к начавшемуся в 1950-х годах осуждению константинизма протестантскими церквами. Обращение Константина в христианство во имя военно-политической победы было денатурацией Евангелия. Крест – знак спасения через свидетельство любви к Богу, идущей до самой смерти, и ничего более. Он не может быть знаком военной победы.

Приспособление Бога к политике аналогично его утилизации в философии для объяснения мироустройства или хода человеческих дел. В обоих случаях Бог встраивается в систему земных или космических обстоятельств. Оказывается, что царство Божие, не от мира сего, надлежит учредить политической властью, утвердить через военный триумф. Так называемая симфония церкви с государством, утвердившаяся в Византии IV–VI веков и служившая вплоть до начала XX века прообразом всех соглашений христианской церкви с государственно-политическими образованиями, была откровенным извращением. «Церковь дала себя соблазнить, оккупировать, подчинить в обмен на возможность распространять Евангелие силой (не той, которая от Бога) и пользоваться своим влиянием для христианизации самого государства».

Церковь поддалась искушению Сатаны, отвергнутому в свое время Иисусом. Загадочному замечанию Павла, «нет власти не от Бога» (Рим 13, 1) был придан абсолютный смысл. Пугает легкость, с какой Церковь приняла союз с государством. Она стала преследовательницей, сама едва избавившись от преследований. Слившись с властью, она благословила царей; в лице Лютера она вступила в союз со знатью против императора; в лице Кальвина заискивала перед восходящей буржуазией; с XIX века, как хамелеон, она стала республиканской, при Гитлере – гитлеровской (Немецкие христиане), подобно тому как в наши дни так называемая теология освобождения оправдывает союз Церкви с властью нового типа, опирающейся на терроризм. «Преступление Церкви заключается в этом процессе оправдания политической власти». Известный довод о том, что не все режимы одинаково плохи и Церковь должна поддерживать лучший против худшего, признается Эллюлем, требующим от Церкви четкой политической позиции, однако с той оговоркой, что она должна не пассивно выбирать одну из предлагаемых ей ориентаций, а указывать творческий новый путь. «Церковь должна изобретать, обновлять, вести, предлагать Новое и никогда не служить инструментом пропаганды или легитимации ни для какой политической силы».

Итогом заигрывания с властью стало превращение самой Церкви в государство. Римский папа стал правителем и заботился о расширении своих владений за счет других «христианских» владетелей. Уже Августин жаловался, что епископ перегружен административно-управленческими заботами. Позднее, с национальным дроблением государств, раздробилась по национальному признаку Церковь. Конечно, среди христиан всегда были верные Евангелию анархисты; их преследовали еще со времен Константина. Однако победили два полюса: бессовестная власть, с одной стороны, и малодушный эскапизм под маской благочестия, с другой.

Перед теми же двумя путями, которые оба неверны, стоит и сегодняшняя Церковь. Либо конформизм, интеграция в существующую политико-социальную систему, либо бегство от жесткой политической реальности в «духовность», во «внутреннее самоусовершенствование», в мистику. Хотя Церковь после своей юридически-административной контаминации с властью делает много доброго, подобно тому как в IV–V веках она защищала рабов, улучшала правовое положение женщин, облагораживала семью и брак, смягчала уголовное право, всё равно именно поэтому она перестает быть вестницей Слова Божия и становится просто организатором менее неудовлетворительного человеческого общежития. «Из-за признания христианами и Церковью государства и из-за политического хвостизма произошло изменение, имевшее по сути дела характер подрыва. Откровение несло с собой сдвиг всего человеческого миропорядка, отмену власти. Я принес огонь на землю, я принес не мир но меч, говорил Христос. Этот непримиримый радикализм выветрился из последующей истории политиканствующей Церкви».

Взрывной радикализм Евангелия не мог исчезнуть без следа и дал о себе знать в неожиданной форме христианского нигилизма. В 1980-е годы Эллюль констатирует пышное цветение европейского нигилизма. Ни государство ни общество уже не предлагают массам никаких осмысленных жизненных целей, а у самих людей нет сил на свой страх и риск оживить былые нравственные ценности. Да только глупцы еще могут мечтать в современном мире о введении каких-то нравственных табу. Причем сами эти мечты в свою очередь продиктованы нигилистическим духом нормирования и рационализма. Всё современное общество по своему настроению нигилистично. «Любой коллектив, близящийся к своему концу и исчезновению, отвергает свои собственные ценности. Обычно это сопровождается распадом социального организма. Но вот уникальная черта нашего общества: наш нигилизм сопровождается могуществом, он не предвещает никакого развала, не расшатывает железные структуры нашей экономики и нашей техники». Крайний нигилизм сопровождается ростом технической мощи и эффективности. Нигилизм царит в литературе и искусстве, которые делом чести считают открещиваться от служения каким бы то ни было целям, будь то красота, смысл или даже развлечение. Нигилизм в политике отмечен даже не столько разнузданностью таких идеологий как нацизм, сколько параличом творческой воли, несмотря на наличие колоссальных средств, и полной неспособностью глядеть в глаза правде: слова и дела вращаются по идеологической орбите, нигде не соприкасаясь с реальностью. Другие нигилистические явления – самоубийственное безумие, небрежность к собственной жизни, наклонность к террористической мнительности, особенно у молодых, глухой пессимизм в отношении к социальному телу.

Главной нигилистической чертой остается отказ видеть жизнь как она есть, втискивание ее в идеалистические и доктринерские рамки. Современное христианство, на наивный взгляд, учит нравственности, традиции, участию в истории. На деле всё не так просто. Христианская церковь стоит у истоков всего исторического зла современного нигилизма, хотя оно и не единственный виновник. Главная ошибка церкви в том, что она отодвинула Бога в слишком трансцендентную даль. Если Бога нет, то всё позволено. Но еще вернее будет сказать, что если Бог неприступен в своей вечности, то на долю человека остается холодное одиночество. Абсолютное божество парит на такой высоте, что для земного взора сливается с ничто. Трансценденция эвакуировала Бога из мира и тем релятивизировала всё здесь. Раз всё одинаково далеко от его бесконечности, всё одинаково ничтожно.

Ведь разрушив религии с их почвенной моралью христианство не дало ничего взамен. Строго говоря, оно антирелигиозно. «Христианство не религия. Оно не удовлетворяет религиозные потребности человека, а наоборот, по своему существу и в своей истине противоречит им». Христианство не мораль, коль скоро откровение Святого духа заменяет автономную мораль требованием прямого отклика на веления Бога. Но когда Бог ушел в неприступную высь, его веления оттуда стало слишком трудно услышать. Важная тема христианской догматики, первородная греховность человека, усилиями поколений проповедников укоренилась в массовом сознании в виде обреченного чувства, что все дела людей скрывают в себе роковую гниль. Человек заранее пойман в сети зла, и всё что делается на земле заранее осуждено уже тем, что бесконечно удалено от трансцендентного Бога. Постхристианские и нехристианские идеологии переняли тезис о коренной порче человека. Правда, современная психологическая наука сняла с него груз совести. Но хотя понятие греха в секуляризованном мире забыто, всё ежедневно сообщаемое по телевизору, в газетах, не говоря уже о потоке беллетристики, укрепляет подозрение к греховности и злобности человека, воспитывает убеждение, что мировое зло не исправишь. Выходит, что с одной стороны человек весь греховен, с другой – свободен безгранично эксплуатировать природу. Злой и негодный, он тем не менее может делать с нею что угодно. Тогда отрицание мира совмещается с отрицанием самого себя, эксплуатация человека (грешника) присоединяется к эксплуатации мира (отданного человеку) и дает в итоге сознание тяжкого долга, чувство мрачной силы, наконец – одержимости.

Упрочивается нигилистическое убеждение, что надо как можно скорее уничтожить современное общество, которое приравнивается к злу. «Сейчас имеет место всеобщее искушение нигилистического сумасшествия, возможно, спровоцированное или про крайней мере питаемое реальной возможностью коллективного самоубийства, способностью современного вооружения положить конец нашей истории и всему человечеству». Христианство расколдовало мир, не оставив в природе никаких святынь. «Сегодня вследствие вызванной христианством десакрализации в мире природы видят просто-напросто материальный хаос, что не вызывает к нему особого уважения. Для неписаного права творить что угодно с этим бездушным миром не существует никаких ограничений кроме препятствий, поставленных человеку его собственным воображением и недостатком технических средств. По мере накопления этих средств безграничная утилизация природного капитала возрастает, заодно с соответствующим разрушением природы. Нестесненность человеческой деятельности ничем, кроме наличных технических средств, выдается обычно за признак свободы человеческого существа, но на деле происходит от нигилистического равнодушия к природе.

Парадокс сложившейся ситуации в том, что удаление Бога из человеческой среды, расколдовывание мира, преодоление почвенной религиозности, словом всё, что в христианстве стало почвой для нигилизма, в подлинной библейско-евангельской вере имело прямой антинигилистический смысл. Мера требуемой Евангелием свободной ответственности исключает и тень пренебрежения к миру. Дорогу эксплуатации природы открыли другие силы, применившие в своих целях достигнутую библейско-евангельской верой десакрализацию.

Естественный человек всегда был религиозен и наделял исключительным мистическим смыслом явления природы или функции социального организма. Да, христианство подорвало такую религиозность, дало бой богам природы, видит в явлениях и силах природы именно явления и силы, не имеющие ровно ничего священного. Всё уравновешено одинаковой сотворенностью, хотя человек, тоже тварь, выше остальной твари и посредничает между нею и Богом. В иудаизме еще сохранялись черты сакрализации определенных мест (горы), дней (суббота). Христианство пошло дальше, его Бог – сокровенный, в видимой природе нет святынь или сверхъестественных тайн, подобно тому как и среди людей тоже не должно быть особого священства. «Христианский мир насквозь нецерковен. Эта в подлинном смысле профанация, эта десакрализация, это обмирщение были самыми радикальными из всех когда-либо совершавшихся».

К этой десакрализации мира возводят происхождение науки и техники. Поскольку вещи – всего лишь вещи, не более, и внутри них нет ни частиц божества ни таинственных сил, то можно попытаться и полностью познать их и беспредельно использовать. Однако надо спросить: если предпосылкой научно-технического покорения мира было его расколдовывание христианством, то почему христианство так медлило развертывать свои потенции, почему техническая цивилизация выжидала еще почти полтора тысячелетия после победы христианства или почему она не возникла в ареале иудаизма, тоже расколдовавшего мир? Почему в X веке всемирной колонизирующей силой был ислам, а в XII веке завоевательной, технически оснащенной, научной державой явился Китай?

Библейско-христианское сотворение мира – не развертывание от века сущих предпосылок, семенных логосов или первоединства, а абсолютная инициатива, беспримесная новизна, воля, которая и не прихотлива и не негативна, а созидательна и цельна как любовь. Человеку как возлюбленному Божию творению библейской верой завещано столь же вольное и вдохновенное любовью действие. Поскольку мир создание любящей воли, в нем есть простор для такой же встречной воли, но совершенно нет места для утилитарно-хозяйственной экспансии. «Будучи творением, мир покоится не на человеческом решении о нем, а на любви творца. Поняв мир как творение, человек уже не может осуществлять свое всемогущество эксплуататора и разрушителя. Его своеволие останавливается знанием, что перед ним творение творящего Лица, а не природа как безразличная среда обитания». Библейский Бог живет в истории, складывающейся из его вольных деяний и ответных поступков его твари. Он поэтому не вычисляется философскими выкладками, и даже высокая идея трансценденции ничего еще не говорит о нем, если первая и единственная реальность есть не Первоединство и не Субстанция, а живая всемогущая личность в истории своих отношений с человеком. В любящей связи между личностями нет места ни для вечных повторений, ни для дурной бесконечности, ни для обязательной энтропии.

Эллюль задается вопросом, как из такого учения могла получиться теология трансценденализма, согласно которой человек заброшен одиночкой в мир без ориентиров, без надежды и без теплоты божественного присутствия. Каким образом волнующая близость личных отношений превратилась в метафизическую схему двух полярных миров, земного и небесного? Он приходит к выводу, что евангельское откровение было трудно сберечь из-за того что вместо рассудочного осмысления оно требует перемены жизни. Когда в Евангелии увидели текст, произошел трагический провал в нигилизм. Рассуждения о греховной природе человека завели богословов в непролазные философские дебри.

По смыслу Евангелия грешна не природа, а мое личное Я, слышащее благую весть и понимающее свою вину перед лицом страдающего Бога. Слышащий благую весть Я в то же время и спасен: греховен и спасен вместе, а не на манер ребенка, который сначала шалит, а потом выпрашивает прощение. Одновременное сознание вины и спасенности придает небывалое напряжение евангельской жизни. Верное соблюдение буквы Евангелия не уберегло его от худшего искажения – перевода живой истории Бога и человека в область богословских прений. Виноваты вовсе не ошибки толкователей, а то, что теологи вообще перенесли всё в сферу философии, выставив свои метафизические проблемы. Стихия веры не вечные теологические проблемы, а конкретное событие божественного откровения и его принятия человечеством. Бог открывает себя истории как хочет и когда хочет. Библейские истины другой природы чем философские первоистины, это конкретные веления, обращенные к человеку здесь и теперь; в другое время и в других обстоятельствах истиной может оказаться иное. В Евангелиях Бог в лице Сына приходит на землю, т. е. история личных богочеловеческих отношений продолжается. В новую эпоху заветы Бога по-прежнему конкретны.

Для библейско-христианской мысли вся реальность настолько исчерпывается богообщением, что даже загробная жизнь целиком принадлежит его истории. Как в иудаизме, так и по апостолу Павлу душа не отдельна от тела, одушевленное тело составляет всё человеческое существо; по смерти нет разлучения души и тела, душа смертна, поскольку тело смертно. Воскрешение плоти признается Библией как еще один добровольный акт Бога: животворчество по чистой благодати. Нет никакого субстанциального бессмертия отдельной человеческой души. Доктрина вечной души – фольклорно-философская перверсия, Возрождение языческих верований. Если Пифагор сделал из царства мертвых идеальное царство душ, настрадавшихся в мире, то «христианство» вдобавок еще произвела это царство мертвых в Царство Божие.

При философском понимании Библии исчезает действенное, живое, переменчивое присутствие первого Бытия, источника смысла. С этого момента сразу же как абсолютное господство неподотчетного человека над природой, так и его сознание своей греховности, отныне непрощенной, неискупленной, становятся факторами нигилизма. Почему из Откровения почти неизбежно выветривается момент жизни и абсолютной новизны? Именно потому что Откровение нельзя ни уловить, ни фиксировать, ни обосновать, ни объективировать, а ведь нам неизменно кажется, что если мы не доберемся до осязаемой реальности, то всё потеряем. Сегодня еще больше чем когда-либо мы счетоводы, жаждущие явственной достоверности, гарантированного продвижения вперед, простой формулировки нашего долга и прозрачной нормы поведения. Нас отпугивает недостоверность, необеспеченность таких летучих вещей как любовь и благодать. Услышать, что Бог нас любит, нам скорее тревожно. Нам спокойнее услышать, что он требует от нас пятидесяти конкретных вещей, и когда мы их исполним, мы наконец вздохнем свободно. Мы не желаем вечно неожиданных отношений с Богом, предпочитая подчинить себя нормам. Нам не довольно, что Бог посылает благодать и избавляет от рабства. Мы хотели бы привязать его к себе нашими добродетелями, думая почему-то, что он в отличие от нас не свободен сам решать, что ему угодно.

Всеми путями мы силимся опредметить наши отношения с Ним. Мы построили идею природы, которая служит нам системой отсчета: раз она сотворена Богом, вполне достаточно сообразоваться с ней. Мы учредили суверенные инстанции, церковные или политические, которые представительствуют за Бога на земле и с которыми можно установить упорядоченные отношения. Мы наделили чрезвычайным смыслом право, сделав из него выражение воли Божией. Суверенность любви мы подменили политическим суверенитетом, свободу – долгом.

Но ведь именно эти наши нагромождения и готовили наш переход к нигилизму. Ни одна из наших построек не могла устоять перед простым вопросом, заглушенным, задвинутым в угол всё то время, пока социальный контроль достаточно силен, но ведь не навсегда: к чему? Зачем надо повиноваться праву, государству? Ответить на эти и подобные вопросы никто не может. С момента их появления обнажается бессмысленность наших рутинных занятий, выражающаяся в активности ради активности, во власти ради власти, в потреблении ради потребления, в росте ради роста. Всё это временно заполняет пустоту мира, в котором мы очутились, получив на руки далекого бездейственного Бога. И поскольку ничто из этого нас не может по-честному удовлетворить, мы тянемся к ничто, которое маячит издалека единственным исходом, неумолимым роком, приход которого, раз уж мы на него обречены, хорошо бы по возможности ускорить, положив конец человеческой авантюре, вполне бессмысленной с тех пор как ее перестала воодушевлять любовь.

Эллюль заостряет свою мысль. Требования Евангелия противоположны естественным наклонностям и привычкам, невыносимы и неприемлемы для здравого рассудка. Рискованной требовательной свободой миллионные массы не заманишь. Тогда начинается препарирование Евангелия в вековечном религиозно-мистическом духе. Во все эпохи человек тоскует по религиозному успокоению, по обетованиям вечной жизни, по благочестивым утешениям. Сегодня научное просвещение нисколько не ослабило эту тоску, а может быть только изменило или упростило ее формы. Невыносима не религия, – человек как раз всегда готов вынести любую дозу культа и ритуала, – а именно перспектива оказаться в евангельской нерелигиозной, десакрализованной вселенной без других опор кроме благодати и любви.

Естественный человек ненавидит Христа, победителя Медузы, прилагает хитроумные усилия для обратной переделки Откровения в религию с новыми легендами, мифами, таинствами, экстазами и созерцательностью. Церковь охотно подменяет своей священной утварью реальное присутствие Святого Духа в земном мире, крещение в духе – крещением в воде, участие в истории богочеловеческих отношений – участием в обряде и т. д. Языческая мысль, восточная мистическая религиозность совратили церковь, когда, поддавшись соблазну успеха, она после «обращения» Константина начала массовую евангелизацию. К деструкции христианства вели естественные процессы. Состоятельные люди, крестившись, начинали жертвовать в пользу церкви; та богатела и создавала для управления массами администрацию, иерархию, суд. Массой войдя в церковь, общество инстинктивно хотело сохранять свой прежний природный порядок. Шел совершенно понятный процесс принятия малых компромиссов без всякого злого умысла. Для рядового верующего крещение и посещение храма стало достаточной аттестацией, тогда как во времена Христа и апостолов малое стадо христиан, не смущаясь своей малочисленностью, тревожилось только о чистоте веры.

Эллюль держится мнения Керкегора, что одного настоящего христианина достаточно, чтобы сделать всё христианство реальностью, и больше того, его чистота состоит в обратной пропорциональной зависимости от численности. Когда христианами становятся все, это понятие опустошается. С христианством произошел тот же социологический казус, что и со всеми элитарными движениями. Хлынувшая потоком масса паганизировала церковь. Иного быть не могло, когда новая вера вводилась приказным порядком в 24 часа и прежние прихожане, явившись в старый храм, на месте жреца видели священника с крестом. Дух и мораль язычества ожили под новой шапкой. Местные полубоги сохранились в обличии новых святых. Языческая витальность, вкус к природной жизни или изыскам цивилизации прокрались в христианские формы. С пугающей откровенностью мера преемственности между новым и старым отобразилась в латинском именовании римского папы – Понтифекс максимус. Так назывался верховный жрец в Риме. От христианства осталась разве что может быть особенная острота угрызений нечистой совести.

В стертых формах христианства десакрализация прошла половинчато. Восстановилось почитание заповедных мест, священных дат, храмов, чего не было у первых христиан; по апостолу Павлу, уважение к дням недели дело чисто человеческое. Хлеб и вино причастия в массовом сознании снова становятся святыми. Вода крещения действует «сама», природная вещь обретает магическую силу; ритуал тоже святит сам собой; начинается поклонение церковной утвари, тогда как Христос отвергал поклонение даже себе, пересылая его небесному Отцу. Не хуже любой религии христианство создало с веками священное пение, священное искусство, священные книги, священные сосуды; рядом с общей историей появилась священная, так что современная церковь вязнет в разросшейся вокруг нее сфере святого. Тут ее страшный исторический провал. Даже протестантизм, отметая большую часть этого суеверия, сделал предметом культа книгу, Библию, вырвать листок из которой до сих пор считается в протестантском кругу тяжким проступком. Когда в 1950-х годах молодые французские протестанты захотели использовать молитвенное помещение как обычный зал, где можно устроить общий обед, праздник, собрание, разразился скандал; говорили, что оскверняется святое место.

В роли новой религии христианство сделалось структурирующей идеологией данного общества. Оно перестало быть взрывным ферментом глобального пересмотра жизни во имя той истины, какою явился Иисус Христос. Социальная польза церкви как агента мира и порядка перекрыта непоправимым историческим ущербом от сокрытия подлинного евангельского замысла. «Божий порядок – вовсе не организация и институирование. То, что говорит нам Библия, не годится ни для какого общества. Удалось упорядочить распад атомного ядра, но распад вековых социальных структур, вызванный Евангелием, упорядочению не поддается. Если начинает казаться, что упорядочение прошло, то значит Евангелие просто улетучилось: мы сфабриковали еще одну, очередную религию – христианство, не имеющее уже никакого отношения к Иисусу Христу».

Подобно тому как в Христе дух действовал поверх смертного тела и наперекор ему, так и неведомый Икс, христианство, каким оно должно было стать и не стало, идет своим путем наперекор и, возможно, в ущерб социальному организму. Конфликт между порывом духа и косностью общественных порядков неизбежен. Дух не от мира сего, он режет по живому привычный уклад человеческого общежития. Эллюль называет эту черту социальной нестерпимостью Откровения. Соблазну выработать джентльменское соглашение между духом и природой почти невозможно противостоять. Подрывная работа против христианства велась не потому что общество было дурно, а потому что Откровение оказалось общественно невыносимым. Благодать только кажется желанной всем, на деле она тревожит и сбивает с толку своей полной независимостью от нашей воли. Положиться только на благодать значит как бы отдать себя полностью в чужие руки, а этого человек стерпеть не может.

Человек хотел бы сам работать для своего спасения. Однако Евангелием обрядовое оправдательное делание отменено. Евангельский юноша, исполнивший все религиозные и нравственные предписания, слышит обескураживающий приказ: продай имение, раздай деньги, иными словами, откажись от жизненных опор, положись на милость и благодать. Современный человек стремится к частной собственности; по Евангелию он должен согласиться на пожизненную необеспеченность. Тысячелетиями человеческое общество кристаллизуется вокруг соперничающих центров силы. Только Христос предлагает вместо реальной политики даже не ненасилие, а принципиальное неприменение какой бы то ни было силы. Совершенный отказ от силы и власти, надежда на непредсказуемую благодать – всё это идет вразрез с жаждой обеспеченности, обуревающей современного человека. «За подлинную свободу надо платить необеспеченностью и ответственностью. Но современный человек старается прежде всего ни за что не отвечать. При всем том он любит выглядеть свободным, хочет голосовать, хочет многопартийной системы, хочет путешествовать, “выбирать” себе врача, школу, – и эти пустяки он смеет называть свободой». Эллюль тут же оговаривается, что демократия лучше тоталитаризма, но лишь так, как для дворового пса двухметровая цель лучше тридцатисантиметровой; более длинная цепь – еще не свобода.

Для современного раба, желающего выглядеть свободным, вся Нагорная проповедь целиком невыносима, если принимать ее всерьез. Благодать нестерпима. Бог-Отец невозможен. Неприменение власти сбивает с толку. Подлинная свобода не дает вздохнуть. Принять Евангелие нельзя, отвергнуть жаль, и начинается подтачивающая работа приспособления Христовых заветов к жизни; в них видят крайности пророческого экстаза, иносказания, норму для избранных единиц. С помощью искусства экзегезы доказывают, что смысл каждой фразы не совсем тот, что при первом чтении. Самое мощное подрывное усилие направлено против провозглашенной Христом неотмирности своего царства, парадоксально сочетающейся с заповедью деятельной любви. Из Евангелия вычитывают или уход из мира в благочестивую обрядность, или политическое изменение в мире. В сознании не укладывается, что Христос звал жертвенно и неустанно работать в мире, но не обещал тут воли, покоя, правды, равенства, обеспеченности, требуя подвига без расчета на награду. Если вы делаете то же, что всё, то что особенного делаете? «Мы призваны поступать именно особенным образом, – пишет Эллюль. – “Будьте совершенны, как Отец ваш небесный совершен”. Не менее того. Всё остальное – извращение».

Он допускает возможность, что подрыв евангельских заветов идет не только от людей, но и от сил, властей и господств, духов злобы поднебесной, хотя они действуют только через людей. Под властями и господствами надо понимать не мифических падших ангелов, а действующие силы мира, поименованные в Библии: маммона (деньги), князь мира сего (государственная власть), князь лжи (сила обмана), сатана (садистское обличение или мазохистское самообвинение), диавол (разделение, раздор, война), смерть (разрушение). Никакой мистики властей и господств не существует; речь идет о трезвой оценке земных реалий. Всего больше злых сил вокруг источников благодати. Над Иисусом Христом все силы зла достигли своего пароксизма. Где есть хотя бы один христианин, там собираются все силы зла. Бернанос и Достоевский видели это с замечательной ясностью. Цель властей и господств, нередко достигаемая, – сделать из земли ад.

Маммона – прямая противоположность благодати. Маммона правит везде, где берет верх уверенность, что блага, от земных до духовных, надо заслужить, заработать. Эта мирская мудрость не более как слепота, наступающая от затянувшейся бездуховности. В духовном горении человеческая жизнь устраивается так, как не придумать плоскому рассудку. «Пока духовный тонус или, если хотите, духовное горение высоки, пока вера жива, пока братская любовь непрестанно обновляется, проблемы денег не существует. Деньги становятся императивом, когда люди перестают по-настоящему надеяться, по-настоящему верить и впадают в рутину и конформизм… Маммона устанавливает свои правила в Церкви исключительно в той мере, в какой Церковь утрачивает свое отношение к Иисусу Христу».

Земля как творение свободного художника Бога не подлежит эксплуатации, но князь мира сего, государственная власть, уподобляемая в Евангелии наемнику, ведет себя при терпеливом молчании настоящего хозяина как безраздельный распорядитель.

И маммона и князь мира сего еще могут быть обращены во благо: богатство и деньги – для раздаривания, государство – как орудие посильного устройства общежития. Другие силы и господства опаснее и злее.

Князь лжи превращает живую истину в вещь, идею, мнение, догму, в философскую систему, научную теорию. «Ложь царит везде, где идут поиски гнозиса, спиритуализирующего или утилизирующего Иисуса на нужды метафизики, а также там, где из него делают тезис замкнутого догматического вероучения». Ложь господствует в церкви, объявляющей себя телом Христовым, словно такова объективная реальность, хотя действительным телом Христовым она бывает только по благодати, ее принадлежность Христу никогда не гарантирована, всегда зависит от новой милости творца.

Сатана, «осуждающий», присутствует всюду где звучит обвинение, пусть даже точное и справедливое. Он дух обличения, пафос судебного процесса и разбирательства. В Ветхом завете сатана предстоит перед лицом Господа и требует от него испытания веры Иова, которого подозревает в небескорыстном благочестии. Иначе – в Новом завете. «Я видел сатану, спадшего с неба», говорит Христос апостолам. С вочеловечением Сына сатана свергнут, он уже не смеет подозревать человека, за которого поручилась высшая инстанция. Тот, кто был перед Богом олицетворенным обвинением, больше не существует с момента, когда Иисус Сын Божий пришел нас простить; по выражению отцов Церкви, рядом с Господом теперь восседает уже не человеконенавистник обвинитель, а человеколюбивый заступник. Обвинительная страсть должна была бы тем более прекратиться среди людей. Однако изгнанный с небес сатана процвел в человеческом мире. На свой позор Церковь стала инквизицией. Вместо прощения грешника заговорив о прощении греха, она в каждом верующем воспитала самообвинителя, призванного во что бы то ни стало отыскать в себе порок. Поощряется психоэтическое копание в себе, микроскопическая хирургия движений души, доходящая до извлечения греха любой ценой даже из недр бессознательного, из-под земли. «Извольте отыскать порок в невыразимой глубине, в самом смиренном движении души, в духовных побуждениях. Всё оказывается подозрительным. Во всём можно видеть прегрешение. Вот великая ошибка Церкви, покорившейся сатане и извратившей истину Откровения. Сатана расположился в ее сердце, она сама сделалась великой мастерицей обвинения и превратила его в разрастающуюся раковую опухоль, беспросветно и безысходно гнетущую человека… Именно Церковь виновна в том, что наш сегодняшний мир стал миром ненасытного политического, социального, интеллектуального, морального обличительства».

Слово «диавол», означающее не персону, а социально-духовную реальность, раскол, Эллюль тоже пишет со строчной буквы. Диавол правит миром через вполне естественный пафос войны и раздора. Церковь питала и этот пафос; самыми беспощадными и свирепыми войнами становились религиозные. Феномен религиозных войн пережил саму Церковь. «Мы живем в век светских религий, и войны, вызванные гитлеризмом, как и войны, вызванные коммунизмом, суть религиозные войны, подобно тому как революционные движения суть движения религиозные». Эллюль показывает на общую закономерность: секуляризация имеет своим противовесом причудливую сакрализацию социальных реалий; с упадком значения Церкви святыней становится государство.

Эти силы зла в союзе с шестой и последней, смертью, и в опоре на человеческую слабость взяли верх в исторической борьбе против Христа. В их триумфе над Евангелием не было фатальной неизбежности. Ничто не мешало и евангельской истине взять верх. Что произошло бы тогда? Всё или ничего – так стоял вопрос для Иисуса Христа; речь шла о решительном и уникальном утверждении в человеческой истории триады жизни-любви-свободы. Дело шло не менее как к отмене самого существования властей, сил и господств; если бы им не удалось вовремя извратить Евангелие, то и деньги и государство и феномен массы стали бы маловажными, невесомыми вещами. И наоборот, победив самого Христа, эти силы побеждали уже окончательно. Больше того, они не могли прийти к полному торжеству иначе как через труп извращенной ими евангельской истины. Ведь только Евангелие сняло замки с мира и природы и оставило единственной сдерживающей человека силой любовь. Без Христова духа в политике не могло возникнуть – через извращение этого духа – подчинения политики идее, не было бы современного государства, самого холодного из всех ледяных чудовищ. Без даровой благодати, снявшей религиозное почитание природы, не возникло бы – за счет извращения ее идеи – мировой власти денег и равнодушной к природе технической рациональности. Нужен был дух неприменения силы, чтобы всемогущая техника смогла завладеть миром и эксплуатировать всё. Нужна была истина Откровения, чтобы наука стала абсолютной истиной в последней инстанции. Верховная власть сил и господств оказалась возможна только за счет подорванного христианства. И эта разнузданность властей и господств, эта идеологизация всей нашей жизни, эта крайность, до которой за последние два тысячелетия человек дошел повсюду, куда достигло христианство, есть своеобразное жуткое доказательство того, что Иисус был поистине Христос и всё, о чем нам говорит Откровение, поистине правда.

Следует ли констатировать исторический провал проповеди Христа? Да, отвечает Эллюль, подобно тому как вся Библия это история провалов: неудачи с Адамом, Каином, Ноем. После каждого падения человека Бог снова дает ему шанс, не желая принудить его. В случае с Иисусом Христом произошел провал добровольного отказа от силы. Власти и господства одержали эффектную победу, взнуздав в своих интересах даже Христову истину. Вместе с тем Христос потерпел неудачу только в истории. В области духа, где его Воскресение продолжает иметь для веры убедительность факта, Благая весть действует и даже сохраняет способность подрывать в свою очередь мировые силы зла. Заглавие книги Эллюля звучит теперь в родительном падеже субъекта: подрыв, проводимый христианством. «Всё-таки крест, водруженный в средоточии мировой истории, не может быть из него вырван. Всё-таки воскресший Христос с нами до конца света. Всё-таки Святой Дух действует, тайно и с бесконечным терпением. Всё-таки, несмотря ни на что, существует Церковь, непрестанно рождающаяся и возрождающаяся».

Вообще говоря, Эллюль дает отвод привычному комплексу обличений Церкви, возникших по сути дела в лоне самой Церкви в эпоху Реформации и получивших окончательную форму в эпоху Просвещения и романтизма. Они имели мишенью Церковь своей эпохи, уже захваченную буржуазией и превращенную в защитницу эксплуатации и экспансии. Ошибкой и пропагандой было распространение на всю историю Церкви того, что наблюдалось в ней в XVIII и XIX веках. Преувеличивалась роль инквизиции – регионального и в общем, за исключением дела катаров, малоопасного института. Фальсифицируется дело Галилея, которого изображают мучеником науки. Несправедливо сводят Крестовые походы к жажде денежных и земельных приобретений. Неверно, что миссионеры были проводниками западного империализма; ложна теория, по которой капитализм вырос на протестантской почве. Со своей стороны Церковь неправильно реагировала на критику, горделиво замыкаясь, когда требовались терпеливые разъяснения. Многолетняя замкнутость подвела ее к катастрофе 1945–1970-х годов, когда жесткое противостояние светской культуре сменилось ни с того ни с сего излишним сближением с ней. Железный занавес рухнул. Подхваченные потоком, христиане внезапно обнаружили в себе наклонность к научной рациональности, к коммунизму, к революции, к гиперкритичности в отношении собственных Церквей. Былая гордыня самоправедности сменилась излишком самообвинения. Главный недостаток Церкви Эллюль видит не в перечисленных пороках, мнимых или действительных, а в оскудении дара света, свободы, любви. Если бы Христос пребывал в Церкви как в апостольские времена, история пошла бы другим путем. Сегодня Дух Божий уже не присутствует в Церквах. Притязания официального христианства на духовную исключительность неоправданны, оно теперь лишь одно из социальных учреждений.

И тем не менее эта распавшаяся, разделенная, лживая, предательская Церковь еще живет, и живет она вовсе не в качестве института или организации, а наперекор этому. Она существует как тело Христово и как истинная Церковь. Эллюль поясняет, что его надежда идет не от ощущения, что дело обстоит пока не так уж плохо, такого ощущения у него нет, а от знания, что Дух непредсказуем и неотвратим, яко тать во нощи. Дух нарушитель по своей природе, он работает в обход психологическим, социальным и прочим закономерностям. История падения Церкви, начавшегося почти 2 тысячи лет назад и до сих пор никак не кончающегося, это история победы духа над последним врагом, смертью. Свидетельство обещанного Христом Воскресения Эллюль видит в феноменальном выживании Церкви, непрестанно гибнущей, многократно расколотой, преданной собственными служителями, превращенной в «христианскую религию», в институт. Она не может умереть. Мы видим, что она умирает. А потом она появляется в другом месте или иначе. Погибнув на Ближнем Востоке, она возрождается в Галлии, Ирландии, Испании; погибнув на севере Африки, появляется в Британии, Германии. Возможно, современная западноевропейская Церковь обречена, но она оживет в Индонезии, в Африке, подобно тому как в настоящее время (начало 1980-х) возвращение христианской истины происходит в России. Слово Божие еще живо и еще проходит высоким напряжением через старое, до отчаяния косное церковное тело. Смерть словно остановилась у крайней черты, потому что хотя продано и предано казалось бы всё, последнее слово остается за Воскресением.

История Церкви это ряд непредвиденных провалов и взлетов. Почти немедленно после Франциска Ассизского начинается раздор внутри основанного им ордена.

Чуть ли не при жизни Лютера реформированное христианство превращается в очередную религию, не лучше прежней ограниченную и приспособленческую. А с другой стороны, внутри падшего протестантизма в XX веке появляется такая фигура как Карл Барт. Христианская община жива и при наличии одного истинного верующего, будь то даже полуграмотная старушка, неслышно молящаяся за всех. Многократно в ходе истории мы видим восстановление, без изъяна, истины Откровения, которую воспринимают, подхватывают, воплощают, хранят уже и не герои, а какие-нибудь смиренные верующие, не оставляющие своего имени потомству. Истинная Церковь феномен, не поддающийся социологическому учету.

С Церковью всегда происходит нечто подобное захвату, описанному в «Легенде о Великом Инквизиторе» Достоевского. Однако словом Божиим никогда не удается полностью овладеть и распорядиться. Как только человек мнимо присваивает себе это живое слово, оно в буквальном смысле перестает существовать, в него становится невозможно верить, оказывается невозможно его понять, передать кому бы то ни было. Всякий раз как человек надеется сделать из него философскую или политическую догму, построить на нем общество, обосновать или оправдать им свои действия, сделать его объектом позитивного познания, оно исчезает. Поэтому всякий социальный институт, основанный якобы на Евангелии, всякая так называемая христианская мораль есть неизбежно нарушение Нового завета, вложенного Богом в своего Сына Иисуса Христа, завета небесного царства. «Христианские» политические организации, общественные учреждения, этика, даже церковная обрядность, созданные якобы во имя Божие, на деле суть подрыв Слова. Однако оно имеет свойство звучать со свежей силой и в свою очередь взрывает все окаменения, мстя подрывом за подрыв: истина Христа, всякий раз оживая, сметает паутину религиозной системы.

Эллюль формулирует нечто вроде фундаментального закона, описывающего способ существования Слова Божия. Тут имеет место не борьба, а последовательность источник – отклонение через измену – возвращение к источнику – измена измене. Истина Слова существует лишь в непременно повторяющейся последовательности этих четырех тактов. Церкви никогда не удается реформировать саму себя, ее очищение идет только через омертвение и взрыв мертвой маски свежими силами обновленной истины. Иного пути для христианства кроме этой неминуемой трагедии Эллюль не видит. «Церковь преображается не усилием, исходящим от ее разумных верхов, а взрывом, зарождающимся среди тех кто стоит на самом краю».

В Церкви никогда ничего не бывает окончательно решено. Но по этой же причине ничто никогда и не потеряно навсегда. С неумолимой закономерностью всё, что построено ради подрыва исходного замысла христианства, оказывается рано или поздно подорвано его неотменимой истиной. Царство Небесное, т. е. продолжающаяся возможность возвещенной Христом новой истории богочеловеческих отношений, пересиливает и опрокидывает логику мира.

Тема неразвернутых потенций первохристианства развернута Жаком Эллюлем в другой книге. Он называет там современный момент уникальной констелляцией, впервые в истории позволяющей благодаря возможностям современной автоматической техники отменить государство, капиталистическую экономику и неравенство между людьми на волне революции нового рода с такими евангельскими чертами как полная деидеологизация, бескорыстие в отношениях между людьми, отказ всех от любой власти, неустанная воля к переменам и обновлению, свобода, трезвость, правда. «Церковь и христиане сфабриковали новые святыни, подавили человека, опутали его чувством вины, пошли вспять, захотели властвовать, закоснели в догматизме худшего сорта, покрывали неправду, нападали на истину, заставили человека жить в лживом идеализме. Иисус Христос был превращен в христианство. Но не всегда так должно быть. Нам, возможно, еще достанет сил, чтобы вступить в преддверие эпохи, когда рабству и пролетариату будет положен конец, ибо Бог Авраама, Исаака и Иисуса Христа жив, и он есть освободитель. Лишь бы только человек по-настоящему пошел на крайний риск партнерства с Ним, и все предпоследние вещи переменятся, неизбежный пролетариат исчезнет в этом громадном сдвиге».

Лишь бы… Эллюль понимает опасность проектов любого рода. Человек не может не искать себе какой-то опоры. При отсутствии ответа на современные вопросы, при невозможности предрассчитать будущее всего проще конструировать идеальное общество, отвлекаясь от досадных препятствий. Мечтатели вырываются в своем воображении из оков технизированного и рационализированного мира, но подобные мечты справедливо именуются утопией. Утопия по своей сути – способ не вступать в конфликт с реальностью. Все утопии надеялись механически справиться с проблемами совсем не техническими. То, что бессознательно предлагают благонамеренные проектировщики, это радикально технизированный мир, рай осуществленных планов. Утопия самая монотонная, самая скучная из всех мыслимых вселенных. Обитатель утопии безнадежно инфантилен. Страшно то, что утопия не просто теоретическая модель: сейчас мы благодаря нашему техническому оснащению в состоянии осуществить многие утопии полностью.

Не только пленная мысль современности, но и теперешнее искусство тоже отражение технической реальности; только, подобно зеркалу, отбрасывающему назад всякий попавший в него образ, оно ее не знает и не исследует. Художники, режиссеры, музыканты, скульпторы редко пробуют вникнуть в действительную суть технической системы, которой они невидимо принадлежат. Иногда искусство служит для утешения, для компенсации невыносимых сторон технической культуры, чаще оно слепо вторит той же технике и очень редко избегает рабства у технической идеологии.