Глава 1
Вторая попытка
…лет этак под тридцать, сорок или пятьдесят, пьет вино, закусывает сыром. Едет на автомобиле, сидит в кабинете, восходит в студии, как звезда, и все у него есть, и бизнес, и социальные сети, и сайты. И, возвращаясь однажды на свой день рождения домой, думает о том, как в этой жизни ему повезло, да, как мало кому из его друзей. А к тому же он еще сыграет сегодня вечером на пианино для гостей «Лунную сонату», да, вот именно. «Машка, принеси плиз вина!» А дон Мудон – ну да, то, что называется прозрачная земля – развелся, потому что его гадина ему изменяла, и, похоже, бедняга совсем сошел с ума. А дон Хренаро куда-то пропал…
И только Док у себя дома, в ожидании гостей, выходит на балкон своего четырехэтажного особняка, и смотрит на вечернее небо.
И дается ему вдруг озарение, что Я отдельно, а жизнь отдельно; что семья, как работа, а работа, как семья; что воля, как обман, а обман, как воля. И вспоминает, как когда-то хотел он забраться за белую высокую стену хлебозавода, и как, подставляя и подставляя ящики… И вдруг ловит себя на странном желании, как нестерпимо хочется ему прыгнуть сейчас головой вниз с этого последнего этажа.
И, сам не веря себе, уже перелезает он через перила, и…
И уже летит, летит головой вниз, и… да, просто летит вниз, потому что жизнь… да, а что жизнь? Ибо бонус есмь семью семь предсмертный видеоклип, сорок девять, типа, минус сорок восемь. Хороший вечер, дразнящий метроном, волокнистый туман, пьяное солнце, самое время прогнать сонату, пока не пришли гости, еще хотя бы разок… А уже летит… Блять, зря прыгнул, на хуя прыгнул!.. А уже все, пиздец, обратно никак, ибо налетает уже асфальтовая земля… Голова, разбитая, как арбуз, ноги, вывернутые… Вон там торчит… Обломок позвоночника… Скрипящие старушенции надсадно отпразднуют его день рождения… Смаковать, смаковать, смаковать… Но пока же еще летит! И думает, что делать? А уже почти пиздец. И молится, и плачет. И от необратимости начинает мутить его, начинает тошнить его, начинает подкатывать к горлу. И с кабаньим клекотом вырывается. А он все клянется, все просит, все умоляет. А от необратимости не держится уже, и вылетает еще и струйкой горячей в штанину. И тогда винит себя, что не смог закончить по-человечески. А от необратимости (да, вот такая мерзкая штука) уже пучит и корчит. И он пытается удержать, а сфинктер (вот, собака!) не дает удержать. И уже пробрасывает и по большому. Как кабана, как ихтиозавра, как кита. Бог, помоги! А Бог не помогает. А чего тут помогать, когда осталось уже метра два, или три, ну, может, от силы три с половиной. Кончается видеоклип, и остались только титры. Такой-то, типа, такой-то, родился, типа, тогда-то. Ну а тогда-то, типа… Типа сегодняшнее число, и месяц, типа, и год. А лето-то, блять, в самом расцвете! Ай, какое лето распрекрасное! И липа тебе – невеста, и тополь – король, и астры, как в консерватории. Ах, как дивно! Как хочется жить! Песочница с карапузами у соседнего коттеджа, мамочки с колясочками и с молочком. Доносится адажио. Зачем головой об асфальт биться? И плачет от муки нестерпимой, и сохнут слезы на его лице от налетающего снизу воздуха…
И тогда подлетает к нему дон Мудон. И тогда и подлетает к нему дон Хренаро. А уже метра два или полтора. И одну из старушенций уже – бррр! – сладостно в спине передергивает, что, да, за тень да за такая, да накрывает тротуар посреди ясного неба?
– Да.
– Или нет?
– А, что, собственно, тут такого?
– Сам же захотел.
– А где раныне-то был?
– Где, где, на балконе, где.
– Курил?
– Пил.
– Надрался и прыгнул.
– Или прыгнул и надрался.
– Да, теперь-то уж какая разница.
– А что пил-то?
– Кефир, что.
– Вот и закружилась голова.
– Да, какая голова? И не было, похоже.
– Вдрызг.
– Смотри, типа, как держит, как старается.
– А уже полметра осталось.
– Ну, ладно, доставай договор.
– На пергаменте?
– А на чем еще?
– Как ты меня заебал своим мудизмом!
– Это ты меня заебал! Какого хуя ты меня сюда затащил? Мы, блять, ехали так славненько на наших свиных мотоциклах!
– Ты спал.
– Это ты спал. А я поддевал на люках.
– Черненькое из дерна?
– Ссохшееся на корнях.
– А, ну-да, мы же типа неслись, как на развязках световых по вывернутым.
– Блять.
– Чего?
– Глухой что ли?
– Слушай, давай быстрей. Смотри, как старушенция шуганулась.
– Старая, блять, а реакция ого-го.
– Не реакция, а эрекция.
– Того и гляди, кончит.
– Это да, на смерть тех, кто помоложе, кончать, как поебаться.
– Да, как арбуз разваленный, где мысли где.
– Что смысл что.
– С четвертого-то этажа.
– А сама-то попробуй, прыгни! Зассышь, сучка кучерявая.
– Одуванчик самогонный.
– Кончай трепаться, а то парня прошляпим.
– А он, кстати, согласен? Вдруг не захочет подписать?
– Да куда он на хуй денется?
– Бог не спизжен!
– Это я не спорю, но тут ситуация другая.
– Итак, такого-то числа, такой-то такой-то, бросившийся с балкона своей коттеджной башни обязуется…
– ДОН ХРЕНАРО! ДОН МУДОН! ПРОСТИТЕ МЕНЯ, НО Я НЕ СМОГУ! Я ОТКАЗЫВАЮСЬ!
Глава 2
Где чернильница?
И тогда-то по аллее, на цветах, на клумбах, в коротенькой юбочке, с коленками и показалась Беатриче. Она была, наверное, тогда еще классе в пятом. И возвращалась из школы. Наступала на ветры, сосала эскимо, постукивала линейкой деревянной по первому по сентября. А тот, который хотел когда-то… (ну хотя бы и в самом общем смысле), висел уже с августа до середины июля, и падал-падал, и все никак упасть не мог, и подписывать не хотел, кричал, что отказывается, а уже отделяли его тысячные, можно сказать, доли, и уже было расстелено погребально на огурцах. Не то, чтобы гроб, да и не то, чтобы в охапку сгреб. Молчаливое, тяжелое, удобное и соленое. А мебель, конечно же, продана, это да. Только и остался, что письменный стол. Книги, естественно, на хуй, книги, типа, уже не нужны. Голубиной послали. Ему бы вверх взвиться, а он вниз головой летит. Старушенция опять же из канцелярии. Ссохшийся клитор. Но иногда вылезал. Соседка по коттеджам. А он уже второй месяц, как. И никто не замечает, типа. А она, пятиклассница, что сама себе придумывает, то и есть. Маленькая большая любовь.
И он увидел, как она улыбается вверх ногами. Как распускается в ней, как на заре. Как отражается, как в море. Маленькое, как большое. Как зачем жить. А что потом, не все ли равно. А что после, зачем спрашивать. И не смог удержаться.
И подписал.
– И правильно сделал.
– А то, какого хуя?
– Уж, наверное, лучше, чем как арбуз.
– На радость старушенциям.
– Э, нет, батеньки женские, это вам тромбофлебит с артрозом на завтрак.
– Да ради такой девочки я бы и сам душу сунул!
– Дон Хренаро, ты уже сунул. Твоя два раза не суется.
– Гореть в огне, льдом давиться, пусть кромсают, пусть жопу рвут, да какая на хуй разница?
– Ну, короче, подписал удовлетворенно. Где чернильница?
– А уже оставалось миллиметров двадцать.
– Где чернильница, спрашиваю?
– Такие дела. И семья опять же на балконе.
– Да заткнись ты. Я спрашиваю, где чернильница?
– И жена Маша, и мама в пиджаке, и дети. А где папа? Нет папы, вышел за коньячком. А он второй месяц как над асфальтом вниз головой.
– Ты че, дон Мудон?
– А он первого сентября ждал.
– Знал же, гад, что занятия начинаются.
– Но это уже другая мораль.
– Дон Мудон, в последний раз спрашиваю, где чернильница?!
– А пятиклассница, она астры смяла и бежит. Подбежала и на корточки присела. Вам, говорит, не больно? Что, не больно? Ну, на голову падать? А он увидел. Трусики увидел. Как там съехало. Как там, как настурция раздвинулась… Как тут не подписать, хотя он уже подписал. Кровью, можно сказать, подписал. А вдруг это первая любовь? Не лгите и вы. Ничего и вам не остается. А это, да, сливовое, без волосиков еще.
– Где чернильница, блять?!!
Глава 3
Слепыми, как ветер
И тогда Док взял ее за руку, и перевернулся и на ноги встал. И пошли, как на котах и на собаках. Как Леонардо да Винчи на Джоконде когда-то был. Как все влюбленные ради зари полегли. А он был как брат. Как старший брат. Железный, как рыцарь. И так страшно захотел ее поцеловать, что… А она отклонилась, как иволга, и говорит, что пока не время. Ибо тут вышел милиционер из-за угла с бритвой и с ботвой, типа, он полицейский, типа, ему все можно. И она говорит: хочешь поцеловать – убей полицейского. А тот уже наручники достает и хочет заковать ему запястья, потому что он, оказывается, педофил. Он же на балкон выходил, чтобы подвинтить, якобы подвинтить, чтобы не заподозрили. Ну и подвинтил. Милиционеру отверткой крестообразной. В горло, конечно. Отвертка вместе с Доком вниз в кармане прилетела. И прорвал. Горло прорвал. И нажал еще чуток. И вышло насквозь. С другой стороны. И милиционер, полицейский в смысле, удивился, как приклеился. А перед этим догадался, сука, что, конечно же, смерть. Отвертка холодная, по гландам, ох, как неприятно скользит. Себя всегда жалко. Себя любишь, как скорая помощь не приедет. Как трахею не зашьют. И, подавившись, умер. А вот, кстати, почему ему-то никто договора не предложил? На пергаменте. Типа, чтобы он в рай, что ли, на хуй, попал? За подвиг в рай. Хотел педофила поймать, а попал в рай. И звонить ни куда не надо, и волноваться.
– Док. Я теперь тебя так и буду звать Док, – засмеялась девочка.
И дала губы, как астры. Первые губы свои, ибо не умела еще. Но я тебя научу. Это же, как сон. Поцелуи, как сон. Платон в пещере образы свои целовал. Только не смотри на солнце, закрой глаза, и увидишь тени. А солнце – каноэ узкие с повешенными. А солнце – с распятыми каяки. Купцы генуэзские торгуют смертью. Не бойся, не бери золото, не бери серебро. Бери оружие. Шелестит порох сухой, как шелк. Нам еще стоять и стоять, и коням нашим стоять с нами. На реках и на морях стоять. А другие воины в тумане. Пять тысяч коней изумрудных. Сорок тысяч сабель и все они не спят. Нет правил для любви. Так гори в моей вере, как зачеркнутая звезда. Чистенькие пусть уходят за холмы. Подписывайте кровью. Не ради корысти продается. И Гамбург – город. Вели же заковать в алмазные и пей сладостными.
И она дала ему маленький рот. Кроме матери, как по углам шарахаются невинные и краснеют. Как в первый раз. И неумело, и сразу. Маленький рот ее был. Как бутон. И, как Платон, раздвинуть надо было. И, как шмель, заползти. И не убеждать, а верить. А глаза закрыты, как начало чего-то другого. Как чего-то большого, чистого и ясного и простого, что я буду с тобой, близко, даже если и далеко.
И он прижал к себе ее маленькое тельце. Как вошел в объятия крепости. И те, кто стоял на крепостных стенах, нерушимы были те. И флаги их были черны. И пожары не смущали. И казни и виселицы не смущали. И что ножами будут резать лица их. И что в глаза будут олово плескать раскаленное. И что в горло свинец будут заливать горящий. И пальцы рубить, как сучья. И ноги, как деревья, пилить. И корчевать оставшееся на четырех кабанах. И голову не отсекать, а ждать. Как начало сентября.
И она сказала:
– Ляжем на рельсы под звездой.
И они легли на трамвайные рельсы. Док только что поцеловал ее в первый раз. И знал, конечно же, и она знала. И им было легко лежать на путях этих неисповедимых, им было пронзительно.
– Разденемся, – сказал он.
– Обнажимся, – она сказала.
– На рельсах стальных.
– На поездах.
– На самолетах.
– На кораблях.
– В туннелях.
– На площадях.
– В супермаркетах.
– С когортой отважных.
И они разделись, и обнажились, и холодная звездная сталь изготовилась жечь их обнаженные тела. И тогда из города N. вышел трамвай, чтобы пересечь пески и барханы, и помчался через песчаный зной, и ветер жег родники. И в том трамвае сидело четыре полковника. И все четверо были в черных фуражках. А из пистолетов они стреляли в иголочное ушко, а скальпелями резали по краю ночи, а пальцами душили без отпечатков пальцев. И один из них убил лично и в упор сто тридцать пять тысяч семьсот девяносто два человека, среди которых половина женщин и половина детей, второй заколол триста сорок два миллиона стариков, третий сварил в котлах в три раза больше беременных девушек, а четвертый убил самого… ну не Христа, конечно, а этого, ну, как его, ну который на горных лижет… патриарха! И были те полковники черные, большие, квадратные и мускулистые, и накачаны были героином, валокордином, нефтью и жидкостью для бритья, напендюрены бриолином и взвинчены до упора, ибо не жрали они с самого утра, не резали никого уже четыре месяца, не насиловали никого семь недель, и голова у них трещала, и глаза вылезали из орбит, и из носа лило ручьями, и горло драло, как перцем, а при мочеиспускании резало, а когда по большому ходили – то даже жгло. И думали они, те полковники черные, – хоть бы кого им зарубить или застрелить на худой случаи, хоть бы кого масенького изнасиловать, хоть бы козявку какую задавить, чтобы полегчало, чтобы отлегло от сердца и чтобы хоть ненадолго отпустило. А тут зной кругом черный кружится, жажда горло дерет, песок стекла царапает, а трамвай, сука, без рессор попался, трясется, подпрыгивает, гад, в жопу бьет, дергает, того и гляди на бок упадет, сука, в бархан, что делать непонятно. И, короче, нажали они все вчетвером на водителя, чтобы он, гад, быстрее ехал, чтобы он свой реостат поганый до упора взвинтил и не жалел, пидор, свои пантографы.
А Док с девочкой на рельсах лежали. Теплое южное лето раскрыло цикадами, и грезило стрекозиными. И звезды были маленькие и светящиеся, а если приглядеться, то как шарики, одни ближе, а другие дальше.
– Я встречаю тебя везде – в магазине, в метро, на улице, – улыбнулся он.
– Я знаю, – улыбнулась она.
– Выхожу купить сигарет, ты сидишь на скамеечке.
– Ага.
– Гуляю в парке, ты катишь навстречу велосипед.
– Это правда.
– Вхожу в лифт, ты живешь этажом ниже.
– Ну да, а что?
– Где я снова встречу тебя?
– Везде.
– И везде будет хотеться так же, как здесь.
– Мало ли, что тебе хочется, – так наша учительница говорила.
– Не верь учительницам.
– Поцелуй меня еще.
– Подожди.
– Но почему?
– Я слышу какой-то гул.
– Какой гул?
– Приложи ухо к рельсам. Это рдеют моторы, это пантографы рычат.
– Что ты выдумываешь?
– Нет, нет, я знаю. Это трамвай вышел из города N.
– Ты не любишь меня.
– Я тебя люблю.
– Нет, ты не любишь меня.
– Нет, я тебя люблю.
– Нет, нет, ты меня не любишь.
– Я люблю тебя, люблю.
– Нет, нет, неправда.
– Правда.
– Нет, не правда.
– Я люблю тебя, слышишь, люблю!
Слепыми, нагими, счастливыми, как снег, яркими, как вечер, глубокими, как крылья, странными, как жизнь, легкими, как паруса, в переулках, на весне, на лете, когда прилетаешь в другую страну, когда тебя никто не видит, когда утром на работу не идти, когда существуют странненькие, когда видят слепые, когда нагим одежды не нужны, ибо счастливые спасены будут, говорю вам на заре, говорю как царь мира… И те, кто не знают, и те, кто знают. И те, кто в первый раз, и те, кто в последний. Те, кто возвращаются, и те, кто никогда не вернется. Те, кто жили когда-то, и те, кто еще не жил. Те, кто верит, и те, кто не верит. Те, кто падает, и те, кто спит. Те, кто просыпается, и те, кто никогда не ложился. Те, кто в горах, и те, кто в кронах лип, в тополей кронах. Те, кто обмануты, и те, кто спасены. Те, кто печален, и те, кто весел. Те, кто проклят, и те, кто благословлен. Те, кто обманет, и те, кто не солжет никогда.
Глава 4
Опера другая
И вот тут-то у одной счастливой пары вдруг прорвало канализацию. Они (пара) были, если честно, совсем из другой оперы. Из той, что начинается в три часа. Ну, конечно же, ночи! Пара жила этажом ниже, на третьем, или, может быть, еще ниже, на втором, хотя все же скорее выше, или, нет, ниже, да, точно, никаких сомнений. И звали их… Ее, типа, Маша что ли… А его… Но они были совсем из другой оперы. Где с треском прорывает канализацию. Все вроде хорошо, все нормально. И так нравится, и этак. И можно подряд два раза, а если суббота, то и все три. И вдруг – бабах! Что такое? А это канализацию прорвало. Трубы-то постепенно заросли, подспудно засорились, – а ты! – да, а я!.. и дуться стали трубы, раздуваться, давление, блин, как на сосуды миокарда, ну и не выдерживают, ночью, как обычно, когда вдруг не получается, то всегда получалось, а тут вдруг не получается, вдруг почему-то не стоит. И тогда прорывается. И во все стороны – на стены, на пол, на потолок! И тогда-то и вызывается Господин Матриарх. Он же, как никак, декан филологического факультета, разумный человек и всегда нащупывает код. Как тот самый кот.
Господин Матриарх ехал вечером на велосипеде, в смысле ночью, в три часа. А у мертвого милиционера все еще шла кровь из горла. Но Матриарх вовремя притормозил и не наехал, не наехал на кровь милиционера, а остановился как раз в аккурат перед чертой, навис шиной над кровью, шиной велосипеда. И догадался. Убийство, блин! Не мог же милиционер сам себя отверткой в горло убить? Он же полицейский. Значит, был геройски убит. А кто его убил? Преступник! Матриарх пошевелил пожевал губами и только-только объехал кровь. Как вдруг видит, на рельсах лежит голый взрослый мужчина с голой маленькой девочкой. А уже три часа ночи. И люди на вызове гибнут, можно сказать, задыхаются от прорыва канализации. И милиционер мертвый, в смысле полицейский. Какая-то, блять, другая опера. А мужчина-то при чем? Откуда он взялся? И Господин Матриарх спросил, как его зовут.
И вместо мужчины Матриарху ответила та самая маленькая голая девочка.
– Док, – сказала она.
– Он тебя изнасиловал? – спросил Матриарх.
– Нет, – засмеялась она. – Мне с ним хорошо. Мы пока только целовались. Но сейчас будем ебаться. Хотите посмотреть? Я в первый раз.
– Нет, нет, что вы.
И Матриарх хотел уже поехать дальше, но вдруг все же обернулся:
– А, кстати, не вы ли убили милиционера, который в смысле полицейский?
– С ботвой?
– Да, с ботвой и с бритвой.
– С ботвой и с бритвой в смысле?
– Ну да, и еще там лужа черной крови.
– А, это мы, – сказала девочка.
– А-аа… ну, ладно, ладно, – сказал Матриарх. – Я никому не скажу.
И он поехал себе дальше с легким сердцем. Как хорошо! Педофил с девочкой, в смысле – педофил, мертвый милиционер… Правда, опять же. И лжи никакой. Три часа ночи. И говно у других. Говно всегда прорывает у других. Стать бы, как тот мужчина нежный. Лежать бы с девочкой. И ни о чем таком не думать. Не спать, а ебаться, ебаться и еще раз ебаться. С пятиклассницей… А то все лекции да лекции про нравственные устои… Матриарх вздохнул. Было уже четверть пятого. Что делать? У кого-то говно, а у кого-то первая любовь. Две вещи несовместные, Горацио. И решил Господин Матриарх взять себе пивка пару и вернуться обратно на факультет. И не ехать никуда, и не чинить канализацию.
И тогда позвали тех самых, с нижнего этажа, и детектив с синими чернилами на рукаве спросил их, не знают ли они некоего Матриарха, который убил милиционера, потому что детектив почему-то хотел уличить супругов. А у них было счастье семейное, как невроз, а детектив хотел, чтобы как психоз. Эти супруги были совсем из другой оперы, они, типа, знали, что все другое, что ад другой, они были, типа, здесь совсем ни при чем, они ждали, сантехника, а он не приехал. И они стояли теперь к плечу плечом, и они сказали, что они не знают никакого Матриарха. И тогда детектив, он же и прокурор, – а был он с дикими черными усами, как дрок, да, как дрок, – решил устроить им проверку, врут они или не врут. А если да, то какою ложью? И стал их допрашивать с пристрастием и стал пить, и положил на столе своем две фотографии с двумя голыми девочками. И спрашивает:
– Ну, господин супруг, говори, какую ты выбираешь?
А сам на супругу смотрит, испытывает она или не испытывает. Трется у нее или не трется. Скрипит она колготками или не скрипит. Ну, супруг (Доктор, в смысле) подумал, подумал и говорит:
– Вот эту.
И показывает.
– Ага, попался, гад! – закричал детектив и в азарте сорвал с себя пиджак и бросил в угол, и галстук сорвал и бросил, и верхнюю пуговицу дрожащими пальцами расстегнул и дышит, и пялится поверх усов своих, как будто нет ни носа у него, ни рта, а только усы.
И достает тогда еще две фотокарточки, а это уже два голых мальчика, и дрожит от счастья, и говорит – а он же не только детектив, он же и прокурор, он же и палач и он же и защитник в одном лице. И обращается теперь к супруге.
– Ну, отвечай, кого бы ты выбрала?
И она задрожала и еле-еле выдавила:
– Вот этого.
Ну, и попалась на крючок, конечно, и затрепыхалась, как рыбка, блестит в свете лучей позднего. А прокурор, он же и палач, он же и защитник, и джентльмен, и министр ее уже пальчиками сладко-сладко так с крючка снимает, и укладывает в ведро с лещами.
– Вот я так и знал, – улыбается.
И на кукан ее, на кукан. А супруг же здесь! Видит здесь же, как ее на кукан, супругу его на кукан! А сказать уже не может, потому что заштопаны у него уже губы машинкой швейной, такой иглой огромной заштопаны нитью суровой, что завязаны узлом.
И так и отправил их прокурор, он же и защитник, домой, что он же и палач, и мудрец, чтобы они сначала друг другу, а потом уже с явкой. Не то, чтобы тайно, а чтобы весь коттеджный поселок знал.
И они пришли домой. А как признаться, как признаться? Задудел, было, супруг там за губами своими, дудит, бубнит, а губы зашитые не дают понять, не раскрываются они, губы, и непонятно, да непонятно, нет, непонятно, что он там хочет сказать, супруг этот. А супруга в ответ хрипит, воздух глотает, у нее, напротив губы разодраны широко, раскрыты настежь и там вставлен кукан, поперек десен, и не соединяется, и только «а» из гласных и «о» из согласных, и никаких там «у» или «е». И она, супруга, стала тогда биться головой об раковину, чтобы кукан этот сбить, чтобы он хотя бы наполовину во рту провернулся, чтобы хотя бы, чтобы «у» хотя бы, про «о» согласные, конечно, и не говорим. А супруг решился нитку суровую об газ сжечь и зажег газ и стал жечь, и обжег лицо себе, а нитка огнеупорная так и осталась. А прокурор был он же палач, он же врач, и смотрел из-за балконной двери, наблюдал через стекло.
– Мокро.
– Еще мокрее.
– Вон он, вон, выплывает из-за кормы!
– Супруга, подцепляй его багром!
– Супруг, я не могу дотянуться.
– Цепляй за шейную аорту!
– Матриарх, дорогой.
– Господин наш чуть не утонул!
– Чуть не уехал на велосипеде!
– А мы тебя не предали.
– Мы тебя ждали.
– Нас пытали. А мы тебя ждали.
– Нас прокурор пытал, но мы тебя не выдали.
– Блять, лучше бы выдали!
– Что ты – Док?
– Купи нам лучше кефир!
– Или зефир.
– Он громоздится, как эфир.
– И горизонтами грозит.
– А сам все с головой своей пиздит.
– Ах, вы коняшки-говняшки! Надышались тут психоанализа на кухне и теперь Господина Матриарха своего палите?! Пустите, кому говорю!
– Нет, уж, господинчик, вылезай. Супруг, багром! Багром его цепляй.
– Продадим-ка мы тебя, пожалуй, прокурору.
– Так вы же не хотели?
– А мы перехотели!
– Прокурор, прокурор, ты где? Мы Господина Патриарха поймали!
– Да не Патриарха, дурочка, а Матриарха.
– Хорошо, тащите его на берег. Ща будем опять пришивать.
– Голову?
– Голову, конечно. А что же еще?
– Пусть разговаривает с ней, пусть бает.
– Лает?
– Икает!
– Дон Мудон, дон Хренаро, помогите! Наутилус, ты где?!
– Ишь ты, корабль стал себе звать. Корабль не собака, уехал, так уехал.
– Я хочу в Эльдорадо!
– А в Мамулу не хочешь? Мы, конечно, рады, но у тебя, господин, теперь другая миссия.
– Держи зубами.
– Да не кто, а что.
– А кого вы хотите?
– А кого вы вызывали?
– Мы никого не вызывали.
– А прокурора не хотите?
– Не хотим, не хотим! Мы Матриарха Господина хотим!
– Ну, так тогда сами и пришивайте ему, сами знаете, что.
– Ишь ты, голодный какой. Ну, на, на, дорогой, покушай. Мы тебя генералом назначим.
– Адмиралом?
– Не-не, сухопутных, чтобы все путем было.
– Будешь нам коммуникации.
– Будешь нам ассенизации.
– Господа, отпустите, пожалуйста, я вам Коровкиного Бога убью!
– А сам сможешь – Коровкиным Богом?
– Не-ет, ни за что!
– Тогда Гогом.
– Или Магогом – Де.
– Заведующим?
– Всеведующим.
– А чем?
– Как чем? Говном, Господин Матриарх. Конечно, говном. Это же опера – другая.
Глава 5
Моби.ру
А мы лежали на рельсах, а мы убили милиционера, и наши звезды отражались в наших глазах. Мы потеряли невинность, я потеряла невинность, ты потерял невинность, он был меня старше на много лет. Мы никогда не знали – как это хорошо. Мы узнали – как это замечательно. И ничего, что в первый раз капелька крови. Значит, мы теперь маленькая женщина. Я маленькая женщина из пятого «а». А он большой мужчина из тридцать пятого «бэ». А у учительницы сухое, как кора бересты дерева. И трется. И натирает. Конечно же, ох как натирает. Но большой мужчина знает, что надо много убиват. Что надо еще и еще убиват. Во-первых, надо убить учительницу, чтобы ей не натирало. Уже легко. Это вазелин – друг детей, а мы хотим без вазелина. Мы хотим на полях, на морях. С черными конями нашими. В гривах с ветрами. С шапками без башен. А где костры точат, а где жгут топоры – какая разница? Черт с ними, с мучителями и палачами. И я так и сказала ему: «Убей учительницу». И Док спросил: «По литературе?» И я добавила: «И по русскому языку». Потому что у нее русский язык с корой бересты. А у нас – без коры и без бересты. У нас русский язык – бессмысленный, яростный и беспощадный. Восхитительный, сладостный и безнаказанный. Смелый у нас язык и наглый. Это на их языке продавали, а на нашем такого слова нет, давали, это, да, это другое дело, а продавали – нет такого! На нашем кони свое берут, а возницы пашут. На нашем сеют, а не в рот суют. Не гландами красив человек. Не зеркало души, а души своими руками. Вот Док и позвонил ей в звонок, учительнице в звонок, что, типа, урок начинается. Наш ей урок нашего русского языка и нашей русской литературы.
– Где кора?! – закричал он с порога.
– Господи, боже ты мой, какая кора? Кто вы? Что вам надо?!
Бедняжка была в одном халатике, бедняжка брила ноги в ванной своей и предавалась фантазмам, как ее насилует слон, ну или кит, а тут кто-то и позвонил. Кит позвонил или слон.
– А ну давай кора! – закричал Док и схватил учительницу за волосы и приподнял, так, что у нее натянулось лицо.
– И дулгу буду тюм любузюн ю нуруду…
– Чег-о-о?!
И она посмотрела на него умоляюще и заморгала натянутыми веками и сказала ему натянутым ртом:
– Что сенсес добрые я лирой возбуждал.
– Ах, сенсес, говоришь, – зловеще прошептал Док.
И запел, запел в самые ее уши, зарычал и захрипел, как кит, как Моби Дик, русский Моби Дик, большой и усталый Моби Дик, которому теперь все можно, Моби Дик, который всех теперь видал в гробу, Моби Дик, который любит маленькую девочку, Моби Дик, который и сахар и молоко любит, а в магазин ходить не любит, Моби Дик, потому что кит не ходит в магазин, запомни, падла! И когда он запел ей про кору бересты, бедняжка догадалась и она заплакала, и она взмолилась, что, блять, опять про добрые чувства, а он все не отпускал ее уши, и все пел и пел ей в них, про кварки ножные, трубил про кору бересты… пока она не умерла. А когда она умерла, он еще взял ее и задушил. А когда задушил, то еще взял и прихлопнул ее по голове, да так, что у нее в ушах зазвенело, но она уже не слышала, как зазвенело и что зазвенело.
А Док тогда поднялся, и вылетел в окно на плаще своем черном, как красный язык, и его увидели слепые и услышали глухие. И те, которые с инфарктами лежали, поднялись. И те, которые в инсультах корчились, распрямились. И пошли к женам своим. А у кого жен не было, – к любовницам. А у кого любовниц не было, – к девкам. И девки им дали, им всем, и туберкулезным дали, и одноногим, и у кого не было носа, и кто ласт своих стеснялся, и кому забыли вырезать аппендицит, и кому прописали фурацилин, а он не полоскал.
А когда Док прилетел обратно, взвизгнув, как молния на зиппере, с громом ясным и слепым, то девочки не было.
Глава 6
Матриарх
И вот тут-то один кот нащупал код, и стал его опровергать. А одна собака унюхала год, с которого все начинается. А одна прачка – у нее на кухне была жрачка – сварила не гречку, а затопила, сука, печку. И тут приходит другой кот, и вновь нащупывает код. Как быть? Позвали прокурора. Прокурор получился такой большой, пузатый, с усами, краснощекий и с молотком. Ну, постукал он, постукал – по коленкам, по грудной клетке, бом, бом, бом, и говорит: «Все в порядке, так жизнь устроена». А мы ему: «Но ведь скучно же, прокурор, скучно». А он: «Вот вам старая таблетка, вбросьте в новый элексир, поболтайте, пошукайте и набросьте на эфир». «На зефир?» «Нет, – говорит, прокурор (гад), – на эфир». Ну мы и это, того самого, вбросили. Поболтали, в смысле, пошукали и набросили. Да не на зефир, а на эфир. И вот тут-то вдруг чья-то голова (конечно же, голова!), пробив эфир и пролетая через зефир – тьфу ты, черт, да не через зефир, а через зенит, – догадалась, и как зазвенит, ну и попала, типа, в зенит на хер (в смысле трех букв) и через надир продралась и вылетела к Лупе, и уже там-то что есть силы и вдарилась – бом! – в Лушу эту ебаную и отскочила, и полетела с удвоенной скоростью к Солнцу и с утроенной вдарилась – бум! – в Марс и отскочила уже с удесятеренной или даже еще круче, как когда сварены в кипятке, и понеслась дальше с такой уже скоростью бешеной, что все коровки, те самые, с филологического факультета, где Господин Матриарх деканом был, завидев ее из-за вершин снеговых прибрежных сочинских ялтинских, бросились в рассыпную. Объятые ужасом, они побежали через степи, через поля и леса, и стали врываться в города, стали пугать конину и сметать рынки, жрать котов и затаптывать собак, врываться на станцию «Маяковская», срывать рогами поручни эскалаторов, чтобы не было дороги обратно, и тогда дороги обратно и не стало. Вырвавшись, наконец, со станции «Маяковская», но где-то уже в районе «Динамо», коровки стали врываться в квартиры, стали мучить, давить ногтями и забивать копытами пенсионеров, начали жарить живьем на газу дошкольных детей. Коровки, конечно, искали мать, они заглядывали под диваны, под шкафы, под перья страуса, но матери нигде не было. Девочки маленькие были, а матери не было. Тогда они (коровки – они) стали рвать лифты и выбрасывать их (лифты) из домов. Но мать, как пропала куда, как будто выплыла по делам в супермаркет и не явилась. Разломали и домофон. Тем временем Господин Матриарх, сантехник и по совместительству декан того же самого, филологического, факультета, уже ехал на велосипеде по вызову. И вдруг видит – вырывается на него из домофона стадо коровок: сто тысяч коровок, даже сто пятьдесят миллионов коровок и за ними еще триста пятнадцать миллиардов. И они все мчатся на него, и мычат, ме-е, мычат, ме-е, и рычат так, и снова мчатся, и на ходу мочатся грозными охапками желтой жидкости и щелкают ужасно квадратными хвостами, и все по ушам, блять, вот тебе, по ушам, слушай, говорим, слушай. И как захотел, было, Матриарх дунуть прочь от этих ужасных коровок, и тут вдруг такая боль его поражает, такая боль колом в спину вступает, что Матриарх никаких педалей не может провернуть и уже почти равновесие потерял. Ну что делать? А коровки-то все ближе и ближе, и мычат, и мчатся, и рычат. Вот сейчас мы тебе, ужо, покажем! Вот сейчас мы на тебе рубашку разорвем! Ишь ты, какой Матриарх Господин нашелся! А вот исколем тебя рогами своими и зубами своими изжуем, будешь знать! Вот был ты, типа, как джентльмен, как декан, министр или мудрец, а станешь как фарш мясной! И уже приближаются они, приближаются, подкрадываются на полусогнутых на цыпочках на своих к Матриарху, и головами мотают радостно, как собаки, и пузырится на раскрытых ртах их желтая слюна… И тут вдруг, как их всех сразу, все сто пятьдесят миллионов, все триста пятнадцать миллиардов с семнадцатью секстильонами накрывает сверху тенью громадной темно-синей. А это, оказывается, из-за прибрежных сочинских и ялтинских вылетела голова. Она разогналась, голова, от Луны и от Солнца отстегнувшись ударом бешеным и разгонялась уже все скорее и быстрее, как Лао-цзы, и уже пошла на низком, на таком, сука, на бреющем, и взяла, наконец, в прицел, взяла в перекрестье одну, потом вторую, пятую и восьмидесятую и… по холкам, блять, по холкам им, как начала брить очередью из разрывных. Как же они тогда завизжали, бедняжки мои маленькие! Как заорали! А струйки-то такие кровавые – брынц, брынц, брынц – как из спринцовки, а ошметки-то мяса – шух, шух, шух. Вот вам, за джентльменов, сучки мои маленькие, получайте, за мудрецов, за министров, за пенсионерчиков, за дошколяток безбилетных! Получайте, пиздюшки ебаные, получайте! А еще маму мою хотели съесть? Да, мамочку мою? Вот вам, вот вам! И тогда от ужаса они, коровки эти, кто куда, врассыпную помчались, в окна полезли, в двери, в автобусы стали набиваться, в такси маршрутные, суки, а голова снова подлетает на бреющем и – та-та-та! ту-ту-ту! – их очередями поливает, и наповал валит скотину ебаную эту, прямо с подножки с автобусной навзничь. А другие-то, в которых не попало, задрожали, падлы, заикали, как консьержки какие, и взяли, да и обосрались со страху, да еще и обоссались от ужаса, и не знают, куда им плыть и легли, и ждут конца и молятся своему коровьему богу. И тут удары такие – бом, бом, бом! А это снизу в люк канализационный и забил их коровий бог, был он тут рядом неподалеку, ну и прополз, сука, по трубе, по этой своих спасать, и забил в люк снизу, типа, счас я вылезу, коровки мои, счас, миленькие, счас я вам помогу, счас я вас спасу. А Господин-то Матриарх все на велосипеде балансирует, никак не может педаль крутануть, и тут вдруг отпускает его, Матриарха, радикулит его, типа, свободен ты, Господин Матриарх, ну и сорвался он тогда, дал с места на велосипеде, аж на заднее колесо встал и рванул на заднем, что было мочи. А навстречу-то уже люк открывается и оттуда поднимается тот самый коровий бог, не сын, не отец и не брат, а Матриарх-то на него уже несется, кричит, прочь, сука, убью! А тот ни с места, ну и тогда Матриарх со всего маху, как шарахнет коровкиного бога в лоб передним колесом, так, что тот не выдержал, не вынес удара и копыта откинул, в смысле опять в люк этот ебнулся, в трубы свои, огонь и воду назад провалился…
Глава 7
Сплошное надувательство
Господин Матриарх дул. Он надувал, пока не поздно, Коровкиного Бога. И наконец надул. И отныне Коровкин Бог стал во всем. Слепленные из кала фигурки поначалу жались. Не хотели спасаться. Хотели держаться. А что может быть легче стула своего? Ничто. Но никто почему-то не хотел держаться за ничто. Все хотели держаться за что-то. За семью, за работу, за стул, за университеты, за путешествие в другую страну. Другая страна была за семью морями. Но Господин Матриарх задул и туда. Ох, сколько дыма напустил! Но ведь спасаться, так спасаться. Стали кашлять. Давиться. Стали сморкаться. Не помогло. И тогда-то и закричали:
– Пожалей нас, о, Коровкин Бог!
И тут-то и вылез из люка канализационного Господин Матриарх (да-да, это снова был он вместо прежнего). И лицо его было вписано в квадрат круглой неистощимой злобы. И на круглых зубах Матриарха скрипела круглая человечья шерсть. И глаза Матриарха сверкали круглым огнем. Ибо в их конце было их начало. А как хотите, так и понимайте. А черное, кровавое, зверское, круглое марево застилало временами взгляд его, это да. И, не отходя от кассы, он стал коровок своих жалеть. А заодно и супругу, и супруга. По попочке, по попочке… Вот вам, вот вам, коровки, отпускаю вам грехи ваши. И опять, юрк через люк творожный в трубу канализационную, и сидит там, и ждет. И дышит, и рычит. А тут какая никакая Марь Иванна, ну, не тварь, конечно, а так, задница широкая, как села, так что пол города не видно, и кряхтит, и ноги поджала, и ногтями по кафелю скрипит. Да так душераздирающе, что нет сил слушать. Что в столице даже траур объявили. Что хоть ложись на асфальт и бирушами уши затыкай, да одеялами ватными накрывайся. Что делать? Как ее лечить? Филармония ни при чем. В аптеку звонить бесполезно. Разве что свечку поставить. И вот решили поставить Марь Иванне свечку. И стали Коровьему Богу молиться. Молиться-то, молились, а Матриарх (а это, конечно же, опять был он) вылезать-то теперь не хочет. Не-a, говорит, теперь не вылезу. Его и так стали упрашивать и сяк, и чем только не задабривали, и фруктами, и овощами. А он – не вылезу, и не просите! Что делать? Собрались коровки в кружок, скинулись. И поднесли Господину Матриарху на таком большом пребольшом подносе, понимаете ли. А он не берет. Сосать, говорит, буду, а вот брать – ни за что не возьму, я же вам не кто-нибудь, а Коровкин Бог. Ну, тут даже некоторые возмутились. Как это так, мол, сосать? Чего сосать, кого сосать? А каждый сам о себе, конечно, думает. Каждая коровка о своей морковке. Забыли морковки-то на поднос положить! Ой, как не стыдно, ох, буренушки. Все положили, и капусту порезали, и огурцы, а вот морковки свои, типа, забыли. И отвернулись. Мы, типа, здесь ни при чем. Нет, буренушки мои, при чем! И стал тут Господин Матрарх сосать им морковки. Сосал-сосал, пока его супруги не оттащили.
– Ты же, – говорят, – Коровкин Бог. Как тебе не стыдно?
А он:
– Стыдно, у кого видно. А не тот, кто воды боится.
И был, надо сказать, по-своему прав.
Глава 8
Никто никого никогда не знал
Но, конечно же, рано или поздно они должны были встретиться – Док и Господин Матриарх – и вот и встретились.
– Ты меня знаешь? – спросил Док.
– Нет.
– И я тебя не знаю.
– Ну и я тебя.
– А где девочка?
– Какая девочка?
– Я тебе жизнь спас, сука!
– А я тебе не спас?
И тогда, как ни в чем не бывало, Матриарх достал гаечные ключи и подкрутил там маленько и снял заслонку. И стал вынимать ее, ну эту, как ее, учительницу. А она не вынимается. Он и так ее и сяк, а она не пролезает. Но, наконец, голова прошла. А вот нога не прошла! Зацепилась мертвая нога и никак не проходила. Была она голая, нога. Была она из-под халата и закоченела из-под халата. Ибо холодная была та нога и злая. С заиндевелой корой. И на усах ее блистал иней. А Дед Мороз был синеносый и, видать, в морге уже постарался. Тер, тер, трудился, трудился, и никак оттереть не мог. Дышал морозным своим грудным на кору, а отодрать не пришлось. А Матриарх уже нервничать стал и дергать, что надо было бы уже давно и отодрать, и вынуть, а нога все не пролезала. Твердая не пролезала ему нога, дикая и неумолимая. И тогда-то и дернул он, наконец, что было силы, что даже треснуло там. А вот нога неумолимая не треснула. Ну, решил Господин Матриарх отдышаться и подождать. Две минуты ждал, три… И ёкнуло, наконец, в суставе том заветном! Как куранты ёкнуло. Как под где-то за над ягодицей в тазу ледяном. Но не сломалось, да, не сломалось, а лишь разошлось, как две слезинки детские, и пропустило. И тогда-то и вытащил, наконец, Матриарх учительницу из трубы. С вывернутой открытой ногой, и с отторгнутым суставом бараньим.
Ну, тут и коровки, конечно, набежали. И мутанты с орангутангами тут как тут. И клопы – из вшей своих кровь сосут. Слоны брезгуют. А один орангутанг, самый главный орангутанг в танк залез и командует. А мыши крысам уши надирают. Низя сыр есть, низя! А один карась в воду ухнул, и наглотался, и стал блевать. Пол Москвы заблевал. А один гусь сел в свою карету и сбил всех пешеходов на Тверской. И стали они кидать и сыпать. И стали менять и сорить. Барсук урну перевернул и поджег. Крот увидел и доложил. Барсуку кусачками хер откусили. И поставили на скачивание. А барин на котлах плясал. А кувшин все не проливался и не проливался, пока Магомет на коне своем торрентами не закусил.
– Вот видишь, – сказал супруг супруге.
– Вот видишь, – сказала супруга супругу.
И она пожарила ему блины. И он пожарил ей оладьи. И они стали есть, пальцами в сметану макая. И нажрались до отвала животов своих. И у супруга встал тогда мощно, как прожектор. Так, что пуговицы посыпались с ширинки. И навалился на супругу. На кухне, на плите. И в порыве азарта, пока скачивалось, столкнули они с плиты кастрюлю с мясом и сковородку с борщом, и кастрюля со сковородкой загремели на весь поселок коттеджный. И все услышали и все узнали, что у супруга с супругой снова получилось. И они, супруг с супругой, поехали в Чикаго, как искатели, и дивились там на ихние университеты, а потом поехали в Нью Йорк, и тоже дивились там на ихние университеты. А откуда деньги? Откуда деньги, блин?! Так им же прокурор за Матриарха дал, забыли? Триста баксов!
– Нет, все равно я тебя не знаю, – сказал Док.
– А я-то помню, что ты когда-то хотел роман написать, – ответил Матриарх.
И тогда учительница мертвая встала и говорит Доку, чтобы он, Док повисел пока маленько на телеграфных проводах. Чтобы в проводах зазвенело. Чтобы ток высоковольтный зазвенел. Пока полковники не подъедут. С напряжением чтобы пока свадьбу свою справил, ток. Входил мучительно, а выходил с соком сладким. Сладко скользил бы большим-большим таким влажным, как ампер. До бела. Пока заря не займется полоской лакмусовой. Как в американских университетах. Где гигиену изучали? В нигде!
Ну, тут и орангутанги завизжали. Главнейший из них танк прорвал. И вылез из разорванного танка. И говорит:
– В пизде, конечно, они изучали, в пизде…
А учительница Доку:
– А я тебя look, ученичок ты мой! Коса в небе стрижет, как молния. Чтобы show тебе. А береза качается, как ветер. Что потемнело, что гроза. Чтобы встал у тебя на проводах телеграфных. Да если ты старшо брат, как Пруст, то должно бит кий по май луза. И должен загонят шары, чтобы не лезли уже, что уже давило бы горло в сок. Что уже размозжили уши лошадям и кони смотреть не мог. Что ты are старшо брат. Что ты ар старшо соль. Что, мей би, твой и не хотеть, а долг is долг. Понял? Твой должен тереть моя береза коры, если don’t уонт смерть. А не читать на ночь Марселя Пруста.
И коровки загалдели:
– Чем больше любовь, тем больше боль!
И орангутанг самый главный:
– Ты делаешь больно кому-то, а танк делает больно тебе…
И учительница:
– Твой шуровать в мой шурф. Уйти в шахту по яйца энд find там, именно там сокровище.
И вот тут-то встала и настала пауза дикая. Недоумение, непонимание, отвращение, злость отразились. Зачем, делать так было, конечно, непонятно, как будто собака глодала кость, дикая, как Динго. Зачем, зачем это все, думали они, как-будто кто-то сверлил и сверлил в дупло, расширял им дупло. Матриарх молчал. Молчал и Док. Они же друг друга не знали. Хотя. Может, и знали, но это не важно. Долго стояли они, как на сцене, а учительница стояла сзади, как на кулисе. И наконец, когда стало невыносимо, когда стало трясти, стало корежить, пробивать, как электричеством, и нерв, да, дергать нерв, да что же ты делаешь! Да, ведь так нельзя! Да ты не имеешь, сука, права! Поворачивай, кому говорю! Они же знают! Они видели!
И тогда-то учительница и выхватила тонкий хлыст и закричала:
– А ну-ка раздевайт его!
И строго, трагично заискрились газированные напитки.
– Класть!
И засиял торжественно сыр.
– Ты на мои лекции ходил. Не знаю я тебя, – сказал Матриарх.
– Я на твои лекции ходил. И я не хочу тебя знать, – ответил Док.
– Скотина.
– Сам ты скотина.
– А ну ложиться на stone плита! – закричала учительница.
Орангутанги уже сковывали Доку запястья, и защелкивали лодыжки. И клали на огромную каменную плиту, плавающую в майкельсон-морлиевской ртути. Мгновение – и Док…
«О, боже, какая холодная, ледяная…»
И уже обжигала сечь с тонким свистом.
– Алло, кто говорить?.. Май сейчас занята, send май смс… Да, я пороть Док… Я сечь хлыстом… И пороть будем долго and аккуратно… Иес, пока у него не встать… Что, не вспороть, о’кеу, кто говорит?.. Поролон?.. Не поставить на перпендикуляр?.. Ноу-ноу, не поставить на шары, ту говорить… Да, как Пикассо, ничего страшный… Да, а потом is голубой период… A you как думать?.. Нет, розы мои не из морг… Что, вы, как хороши, как свежи были… Да-да, оф коре, май запоминай, что your советовать на природоведений… Анна Каренин погиб под колесами поездъ…
Глава 9
Плиз please начинай
Сечь висящего на семи столбах. Прыгнувшего с балкона. Спрятавшегося в кукурузе. Сечь по другим глазам мальчика, который не видит. Сечь по другим глазам мальчика, который видит. Как голенькие девочки китайские идут по полям. По ушам сечь его, чтобы не слышал, как колоски золотистых злаков нежно звенят, касаясь промежности их. Как несут они подарки воздушные. Как гирлянды опиумные через нос. Так пропускайте же и вы золотые тазы между двух. А чем игрек хуже икса?
И тогда-то и заржал баритоном прокурор и вышел из-за занавески на копытах на своих на конских. И пропел басом, глядя на голого:
– Так вот кто не знает про поезд.
– Который срезать our бэби розу, – вздохнула учительница.
– Который не хотеть надевать ваш воротничок из слив.
– Sir, так постригите же!
– Мадам… но это же ваш урожай.
– Но стричь машинки!
– Чушь собачья. Урожаи коты собирают.
– Сэр, но я же woman род!
– Ну, хорошо-хорошо, – сказал прокурор, – Если вы не возражаете, я только сниму сливки.
И прокурор снял сюртук.
– Мне все же want бы напоследок… – вздохнула учительница.
– Да-да, я понимаю.
– No-no… Бедняжка хотя бы see южный ночь.
– Он увидит ее на кресте, мадам, – милостиво улыбнулся прокурор, – к которому приколачивают звездами.
– Вот именно! – завизжали коровки.
– Голый Док лежит на плите!
– Которая плавает в ртути, смотрите!
– Да не на ртуть смотрите, а на Дока смотрите.
– Ах, какая попочка очаровательная, му-му-муу…
– Ну, эй, вы там, поосторожнее, ему же стыдно.
– А не надо было нас расстреливать из головы! Из-за ялтинских с сочинскими!
– Значит, надо наказать-с.
– Так его и так наказывают. Смотрите, какая взрытая.
– Это учительница взрыла его хлыстом. Как по швам рассекла.
– А сейчас еще и прокурор.
– Гвоздями ржавыми приколачивать.
– Бр-рр! Аж мурашки по ляжкам побежали.
– Му-у-у.
– Свистать всех наверх!
– А Господин Матриарх наш куда-то отлучился.
– Это он за подносами уехал на велике.
– Какое мерзкое это ваше русское велике.
– И скоро привезет нам морковки на завтрак.
– А он Дока освободит?
– Не сможет.
– Пари хотите?
– На рогах что ли пари?
– Хотите, можем не на рогах, а на хвостах или на вымени.
– Тока носки сначала снимите, а то капать будет.
– А мы не гордые, мы подотрем.
– Копытами, смотрите, не наследите.
– А мы и копыта подотрем.
– А если строем втроем, то как?
– Ну, можно и втроем строем.
– А вымя не помешает?
– Вымя можно и за плечо закинуть, господа.
– Вот мы и говорим, господа.
И тогда-то господин прокурор и перевернул Дока на спину.
– Уж лучше бы в морг сразу, зачем мучить, – сказали коровки и облизнулись.
– Звездами, говорите, и на кресте?
– Все равно бы расшибся, а так маленькую девочку попробовал.
– А учительницу не захотел.
– Ну, вы, батенька, циник.
– А я вам не батенька, а старшая сестра!
– Медицинская что ли? Так идите и работайте на скорой помощи.
– Вот я тебе сейчас покажу скорую помощь!
– Ладно, ладно, вон уже, смотрите, господин прокурор уже за шею пристегнул.
– Как только не стыдно насиловать маленьких девочек!
– Кому?
– Кому, кому… Не тебе же.
– Прыгнул бы и дело с концом. А так… о, Господи, какое мучение.
– Тсс-с… Тихо… Господин Матриарх уже подвозит морковки.
И тогда учительница и сказала:
– Пожалуйста, please, начинать.
Глава 10
Бэд Цэппелин
От экрана не в силах оторваться, нажали, было, тогда они на пейдж даун. Адвокаты, юристы, литературоведы, менеджеры, колхозники, грибники, стилисты, секретарши, охранники, пенсионеры, продавцы в супермаркетах, ди-джеи, страховые агенты, радиодикторы, журналисты, телеведущие и прочие борцы за прогноз погоды. Нажали-то, нажали, навалились-то, хоть и всей толпой, да не тут-то было. Ибо такой это огромный пейдж даун оказался, что не по силам было им его перевернуть. Они и так его, и сяк – а ни подцепить его ни ногтями, ни копытцами. Блин, а так хочется, что дальше, посмотреть! Как сустав тазобедренный Доку ломают. Как лимфу его спускают в бидон. Как сперму сцеживают. А потом распинают, как Христа. Патаму стё в гюсский литегатуга далжна пгисутствоват казн! И какога хега (где хег – буква), не пегевогачиватца стганитца? Да только вот пейдж даун оказался, как назло огромный такой, как слон. Как Моби Дик. Как Пейдж Джимми оказался Пейдж Даун. С тяжелым роком, и с магазинчиком оккультным. И все никак не хотел переворачиваться. А они-то, опять напряглись, и… типа, пошел, пошел, наконец, господа! Пейдж Даун пошел, смотрите, переворачивается! Они и морковки свои уже от радости теребят, и слюнки у них потекли. У морковок потекли. Ан, нет, морковки, рановато! Пейдж-то Даун пошел, да только не вперед, а назад. Не хочет переворачиваться. Они опять ухватились. А он все никак. Такой большой, сука, попался, такой неудобный. Скользит, как торт, блять, а твердый, вроде, как айсберг. Уже поставили, было, на грани фола. Модельеры тужатся, топ-модели бюстгальтерами скрипят, один продавец книжный не выдержал и перднул, его сразу без пособия уволили, с менеджеров пот вонючий ручьем, с редакторш колготки слезают. А Пейдж Даун стоит, сука, и не пахнет. Красавец ледяной, громадный такой, как Эльбрус, блять, как Эверест, сука! Ай да Лэд Цеппелин ты наш родной, Родион ты наш незабвенный Раскольников, ай да лестница в небо! И вдруг опять качнулся, блять, как тот самый Кетцалькоатль. И… опять назад пошел! На адвокатов назад, на юристов назад, на фермеров, на пенсов с проходами засохшими, на элиту с политурой, на детективщиц с морщинистыми, на фантасток с розовым пушком над нижней, на эзотериков с их ренегенонами. Да не хуя, блин, нас ренегенонами, да мы, блин, и сами просвечивать хороши!
Дави их, Пейдж Даун. Дави всех. Пусть трещат их мозги, как корки арбузные. Как грецкие орехи дверью, колются. Лопаются, как клюква, и размазываются, как сметана. К ногтю, сука, всех передавлю!
– Давай! – закричал дон Хренаро.
– Мочи! – подхватил дон Мудон.
– Расстреливай, режь и вешай всю эту сволочь!
– Захуяривай по лбу!
– Пизди по яйцам!
– Дави их, как вшей!
– Как орангутангов, мочи в сортирах и в танках!
– Доставай с деревьев спрятавшихся и добивай!
– Жги их редакции!
– Чтобы в подштанниках выбегали продавцы справедливости и полу чали по пиздам!
– Чтобы рекламные агенты правды не успевали маек своих потных поменять, как оседали уже без своих зловредных хуишек!
– Чтобы ди-джеи морали пальцами своими отрезанными не крутили нам у виска!
– Чтобы попсу оккультную вешали на казармах!
– А младенцам засовывали в задницу дэна брауна их!
– А метахимикам надували «пежо»!
– Большое такое «пежо» с желтыми яйцами!
– И давили животы публично!
– Взять всех!
– Всех насосавшихся на времени нашем.
– Нанизать на нитку, как бусы, и спустить в сортир.
– Сегодня есть, а завтра нет.
– Типа, канули в Хуанпу.
– А на дворе уже Хуанпу.
И тогда-то разволновались и коровки. Да что же это такое творится? Да эдак и за нас возьмутся? Да вы посмотрите, че тут твориться собирается!
– Где его мать?!
– Позовите его мать!
– Скорее, мать его.
– Быстрее, мать его.
– Еб его мать, чего счас наделает-то!
– Зовите ее скорее с рынка!
– А то че она там все кефиры, да зефиры?
– Блять, эфир горит!
– Выключай, на хуй, телевизор!
– Кашпировский ебаный…
– Мне уже плохо.
– А мне, думаешь, хорошо?
– Отсос энергии пошел!
– Как надулся, смотрите, гад.
– Вот это зубочистка!
– Никогда такого не читала.
– С пейдж дауном, сволочь, надул!
– А пятиклассница наверняка…
– Проститутка!
– А брат ее…
– Сутенер!
– Сговорились, падлы.
– Я же говорила, что спят втроем.
– Молчи, Буренка, прорвемся!
И они поползли, коровки, по полям, по лесам, ползут, ползут, расползаются по тропинкам, а тут из-за леса опять выкатывает на колесах соловьиных своих этот Пейдж Даун ебаный, вырастает до небес и давит их вместе с тропинками и с лесом. Деревья, блять, как спички трещат. Какие тут тропинки?! Куда ползти неизвестно! А тут еще и четыре полковника на барабанах трамвайных налетели. Как дробь перед залпом. И так и дали по ушам. Что аж все перепонки полопались. Что аж кровь хлынула изо рта. Давить, так давить, да Пейдж Даун? Да, Кетцалькоатль? В небе ток с громом удивляются. Вот это героин! Паранойя, так паранойя! Держать зеркало перед природой, как нам Вильям Достоевский завещал.
Ибо все вы – какая вам цена? Исчезнете, как ячмень под коровьим зобом. Выдадите – как младенца. А зря не искупили. Не прощу. Ледяная гора моя встанет над университетами вашими. Заблестит над лесами. Сосать айсберг будете до гланд. Я говорю, как право имеющий. Как начертано на котлах моих. Ибо стоит айсберг мой на котлах.
Глава 11
До зари
Потому что мы мчимся с тобой по ювенильному морю. Потому что волнение волнуется через нас. И потому что есть еще синева – блистательная. И волнение, подступает к горлу криком чайки. И оно, волнение, ищет, как бы взволноваться ему. И любовь ищет, как любить ей. А ненависть – ненавидеть. Так окликните же по имени, чтобы и мы могли не нарадоваться. Чтобы и мы могли поспешить в палату мертвых. Ибо и я вместе с вами возвращаюсь в ад ваш, как Орфей за Эвридикой своей. Ибо и я Беатриче свою стерегу на просторах стигийских, как Дант. Распусти волосы, Лолита. Соблазни Адама, Лилит. Чем ниже опускаемся мы, тем выше. Чем выше поднимаемся, тем больше любви. Сжальтесь над Орфеем, пусть не оглядывается Дант.
И тогда ледяные пальцы свои распростер. Что дочь разврата, и сестра разврата и мать невинная раздвинула свои врата. Кому дала ты, капитану Немо? Останься, прошу тебя, не уходи. Гори, как новогодняя сказка. Такая маленькая, что все еще впереди. Такая большая, когда все уже можно. Не спите с глазами своими. Не возвращайтесь в город большой, как корабли. Не верьте учительницам. Будьте, как мудрецы и министры. Ибо уже Светозарное подступает и настает и облизывает на палочке. Ибо дерн, да дерн. Открывайте же люки и прыгайте, святотатцы. Ваш Люцифер вас ждет. Он проверяет билеты – кто первый, а кто последний. Кто в партере, а кто в фойе. И не надо сапоги чистить, это не помогало никогда и никому. Ибо пилочка не для ногтей дана была, а для дерна. И на развязках браузерных не ищите, где легче, а ищите труднее где. Ибо там, где легче, выбирает природа, но вы – не от камней с растениями и животных. Вы как лилии филогенетические, – говорит профессор. Он мудрец, а хочет стать министром. А почему? Там же, где газеты всего мира. Не спорьте с ним, он напишет о вас. В газовых урнах урана бесплодного. В Ришелье кардиналах мушкетеров поддельных. Сдерите же кожу с лицемерного барабана. А мы все равно ничего не добьемся, мы все обречены. Так отпустите бороду счастья. До колен, до яиц. Что ждет нас всех в прихожей Люцифер. Что дождь будет в понедельник во дворце Дожей. Что Жижек не прав. И Лакан лакал из корыта. А Фрейд брился лишь Брейвиком. Устали мы все, господа, это правда. А с веничком Люцифер, конечно, морозный, взбодрит. Да потому что он не устал. Он бабочке снился. А вы говорите Лао-Цзы. Да на хуй Лао-цзы! Да ебать я хотел вашего Лао-Цзы! Да я сам, блять, сука, Лао-Цзы!
– Роман, спускай шлюзы!
– Роман, плюй на все!
– Роман, плюй на карликов, на учителей, на депутатов, адвокатов, милиционеров…
– Редакторов журналов, министров культуры, контролеров метро…
– Плюй на директора издательства «Новый мир», он же просто мудак полный, наикруглейший.
– На олигархов, дайверов, пенсионеров, финансовых аналитиков, гастербайтеров, гештальт-психологов, топ-моделей, креативщиков, трамвайщиков, стилистов…
– На лауреатов букеровских и хуюкеровских!
– На всю эту сволочь бездарную и тупую. Стань им всем поперек горла, Роман, пусть, они, суки, подавятся!
Глава 12
Предчувствие
Я люблю, когда новый читатель поднимается от зари. Я люблю всех тех, кто еще жаждет Нового Слова. С чувством превосходства заряжаю я его кварки. Я знаю – новый читатель алчет нового. Так смотрите же – еще не потеряны пространства. Еще сияет лигурийская синева и блещет море обоих Сиртов. Встаньте же и вы на кончике иглы. И смотрите. Ад ваш здесь, а даль ваша там. И потому что даль ваша там, ад ваш здесь. Очнитесь ото сна, взгляните пронзительно. И не отказывайтесь, ибо отказаться невозможно. И не берите с собой, ибо отныне с вами будет везде. Кричат на каждом углу колбасники. Но уже шепчет неумолимым приливом вечное море. Взывают под фонарями справедливцы. Верьте лишь блистающей синеве над заливами обоих Сиртов.
Глава 13
Вечное возвращение
– Роман, бей критиков!
– Бей адвокатов, бей журналистов!
– Роман, бей кандидатов наук, бей рабочих и фермеров!
– Бей их всех по голове, Роман!
– Да пусть же очнутся, наконец, да пусть встряхнутся.
– Да им же пора читать твой роман, Роман.
– Да им же пора учиться, учиться и еще раз учиться.
– Пора ебаться с Новым Словом, ибо это не то, что в поле или с журнальной статьей.
– Это же не пропеллерный реализм крутить.
– Да на хуй вам этот пропеллерный реализм крутить, господа? Его не усовершенствовать винтами, да болтами!
– Из него не сделать реактивный.
– А этот реактивный!
– Этот реализм кварковый!
– В этом реализме отбираются Менделя гены.
– В этом романе хранятся архетипы Юнга.
– И парятся три кварка для Мюстера Марка.
– Этот роман – нового поколения роман!
– Правда, Роман?
– Ну что ты молчишь?
– Это действительно правда, господа.
– Да потому что Роман догадался, что не герой любит героиню.
– А через героя и героиню любит читателя…
– Кто?
– Что!
– Им же говорили, а они не поверили. Что они все – лишь адепты. Так зачем сдерживаете? Зачем искажаете? А, ну, ну, как молиться, так молиться… Так это еще и рабочие с колхозниками горазды были. А хуй им, не отпустим им их грехи!
– Грехи ваши – на орехи, а грехи героя нашего с героиней – на героин!
– Ну что же, Хренаро, позволить птице умереть, или подняться в воздух так, чтобы это дало ей знание, как родиться заново?
Глава 14
Либо
Ты учишься в третьем классе, а может быть, и во-втором, или даже в первом, и ты еще не умеешь читать. Ты читаешь только по-китайски, если уж честно, потому что это интернат для девочек. По ночам вы спите с бантиками на губах. Но однажды днем ты все же просыпаешься. Сколько тебе лет? Восемь? Семь? Пора в ад, милая моя. Детство такое беззащитное. Кому-то суждена иная судьба – осторожное взросление назад, к самым истокам. А иначе, какая же ты Беатриче? Мне возразят, что Данту было тогда девять! Но разве время не есть наглая иллюзия, которой мы распоряжаемся произвольно? Мы все подвешены и висим, пока еще не успели. Жизнь – это падение.
– Дядя, а мы с тобой где-то встречались?
– Ага. Только тогда ты была чуть постарше.
– А сколько тебе лет?
– Тридцать, сорок или пятьдесят.
– У тебя есть жена?
– Есть.
– А дети?
– И у меня есть и дети.
– А они маленькие или большие?
– Они такие, как ты. Только мальчики.
– А жена у тебя хорошая?
– Ну, вообще-то… да.
– А зачем же ты тогда прыгнул?
Теплая осень. Воскресный день. В пятницу первоклассницу забрали из интерната. Мазда, лексус или форд? Три автомобиля в одном. Чудо прогресса. А в Интернете можно быть сразу в разных районах мира. Например, в автомобиле и на Тибете. На переднем Тибете папа любит порносайты, а мама – на заднем – про любовь. Мне не нравятся мои штаны – всегда какие-то проблемы, и кисти ног из них вылезают! Потому что я девочка, а забрали меня из интерната в штанишках. Чего ты висишь-то? Хватит висеть уже, пошли.
Вот так она и вышла в город с взрослым дядей. Он прыгнул с балкона своего, чтобы снова войти в свой дом. Мы, конечно, поднимемся на лифте в его коттеджик, но не сразу. Он сказал, что в судьбе есть некое предназначение. А в парке тихо, и они сели на скамеечку. Я никогда не была такая голая и никогда раньше не мылась в акриловой ванне. Он обнял меня и положил руку на плечи, как будто бы мы были друзья. А я вспомнила про котенка, которого они с мальчиками мучили в прошлом году на даче. Говорят, львы могут семьдесят раз подряд с интервалом в двадцать минут. Это папа тихо вздохнул. Вечно у них с мамой какие-то проблемы. Возятся, возятся, а ничегошеньки и не получается. То ли дело интернат. Ли Во, наверное, давно уже спит. Либо Ли Бо не спит. Кто говорил, что у Моцарта было недоразвито среднее ухо? Как приятно, когда тебе гладят волосы большой рукой. И вкусно пахнет лосьоном… А щека, хоть и небритая, а все же такая теплая. Этот дядя, наверное, очень добрый. Он купил мне апельсин и сказал, что мы поедем в Америку. Он показал рукой на дерево и кивнул на пруд. Он прищурился на мамочек с колясками и сказал: «Тат-твам-аси». И я вспомнила: «И это есть ты». Так нам перевел Ли Бо. Конечно, и дерево, и пруд и коляски – это я. И тела мои копошатся в песочницах, и чертят на доске мелом, и держат в руках книжки. Это потому что мы все писаем на корточках. А когда залезаем на лестницы, то видно, что там у нас ничего нет. А почему Ли Бо никогда не говорил нам, что у нас там ничего нет? Либо Ли Бо врал? Мне стало стыдно. А дядя меня успокаивал и раздевал. Зачем согласилась? Парки – богини судьбы. В парке деревья, пруд и асфальтовые дорожки. «Не красней, красавица ты моя». Он так и сказал. Ах, ну, да, еще и трусики… Голенькую, он посадил меня на брюки. Не я села, а он меня посадил. Сам в пиджаке, в белой рубашке и с галстуком. А я была голенькая. А он меня посадил. А я была, да, голенькая. А он меня, посадил. Все маленькие девочки должны спать. Темная комната, а я не боялась. Потому что писечку мою голенькую надо охранять. Потому что волосики на ней еще не растут. А такой большой лохматый профессор с длинными бровями, по фамилии Люцифер. Что может быть прекраснее названия люстры? В лодке, да, в лодке мы качались с дядей в лодке. А потом будем качаться в Америке. Америка сильная страна. Но тактичная. А Россия сейчас слабая и больная.
Итак, господа, начинается Светозарное! Из дальних, где не видят ничего! Из дальних – где глазам темно, потому что есть только ладони дяди! А так еще и Заратустра говорил. Тат-твам-аси! Что надо потерпеть, чтобы оправдать. Потому что, когда уже надо оправдал, то хорошо. Как под сводами большого зала. Что уже можно двигаться и дальше, продвигаться вперед, а с факелами все ближе и ближе. Вдоль каменных стен, где мы выходили замуж в пещере Платоновой. Где мы женились на корточках и не видели органов светящихся своих. А где оно, кстати, лицо? Так и жрецы говорили. Разрушая нас каменными ножами. Принося корзины плодов в день первого солнца. Там, впереди, – говорили они, – близко-близко. Там есть выход из пещеры. Где была расщелина скалы, где я забыла кувшин. А дальше, в темноте другая земля. А звезды те же.
Ты хочешь жить со мной, Док? Ты хочешь, чтобы у нас были дети? Осторожно, не задень кувшин. Протискивайся. Пока ночь, спустимся в долину. Видишь – это хижина из бамбука с широкими пальмовыми листьями вместо крыши. Мы будем жить в этом маленьком домике. Там посередине каменный очаг. А над ним отверстие, через которое дым поднимается. Потому что дым заклинает звезды. А ты иди на охоту и убей зубра. И мы съедим его мясо. Оно сладкое, как баранина. И нам захочется снова ебаться. На листьях мятного дерева. На постных пирогах. С красным перцем. У реки, где пасутся носороги. А любопытным учительницам подглядывать из-за своих строгих очков – не спать! Не подглядывайте, учительницы. У вас слишком длинные шеи, чтобы наклоняться. Вас заметит прокурор и у печет в тюрьму. А мы все равно будем ебаться, ебаться и еще раз ебаться. А на каноэ или не на каноэ – какая разница? Мы расставим сети и наловим небесных рыб, и будем жарить их на костре. Чтобы фосфор. Выпаривался из рыб наших и шипел. Чтобы был, есть, будет светиться в темноте есмь фосфор наш! Как Ван Гог. Как Френсис Бэкон. Как Леонардо. Давай сделаем через тыкву? Не сзади и не спереди, а впереди. Нет, мне так не больно. Пусти птиц через открытый цветок пиона. А теперь подожди. На тебя смотрит твоя красавица-лисица. Но ты должен ее перехитрить. Как зайчик, которого раньше времени не съели. Лучше позавтракай с ней в кустах. Тебе предстоит долгое плавание.
Глава 15
Дорогая моя гильотина
И вот тут-то чем-то зачем-то и постучали. И кому-то пришлось нажать на паузу и выключить экран. Легким движением руки кто-то отодвинул кронштейн, никелированный норвежский. Постучали опять. Кто-то отстегнул мышку и прислушался. Было тихо…
Док спустил ноги с дивана и, не надевая тапочек, осторожно в одних носках подошел к двери. Пластик оказался липкий и холодный, и к уху стало прилипать, да-с, потненько так прилипать. Расслышать или не расслышать? Там, явно кто-то дышал – ху-хх… ху-хх… Вдруг в самое ухо слуха его, в проход длинный, слуховой, который вел в его голову, дико постучали опять, так застучали, так, блин, забарабанили, что даже закружились фонари в сознании в направлении глаз (если смотреть изнутри головы) – малиновые и фиолетовые.
– Открывайте! – властно сказал Дож.
А это был, конечно же, Дож, венецианский, напудренный. Он должен был прийти, была договоренность насчет памяти, на сей раз венгерской. Но голос был какой-то странный, немного другой, не такой, как у Дожа.
– Это Дож? – тихо спросил Док в дверь, в упор.
И был ему ответ:
– Да.
Док повернул замок ключа и открыл. Никого… И вдруг – р-раз! – из-за угла сразу вкатили гильотину и схватили его под мышцы и стали укладывать на спину, стали заламывать руки за спину и укладывать на руки, на запястья, и в желобок, в желобок, чтобы ехал на спине, ибо было синхронизовано, не думая, что на запястьях спиной неудобно, ибо не до того, нож, а не Дож, трехтонный уже блестел над ним. У одного из нападавших был черный галстук, и сбился галстук и болтался, обнажая гусиное его лицо.
– Как мы тебя наебали, – шептал налетчик, ухмыляясь.
– Я ни в чем не виноват!
– Сейчас мы тебе покажем!
– За что?! Что я такого сделал?!
– И сейчас мы его тебе… – засмеялся тот, с галстуком.
Они уже привязывали его веревками на гильотину и поднимали, чтобы распять, чтобы солнце там, луна, грачи и слоны, и чтобы на запястьях, да, неразрезанный, повисел он немного, пока не упадет сверху… Зрение вернулось тут к нему, нож увидел он трехтонный черный с зачищенным до бела лезвием, ибо лезвие то и было, блестело оно, звало уже, ж-жжик, чтобы отрезать ему голову, в мыслях бы мог и не подумать, а уже катилась в опилки, но пока еще не отрезало, а только, зачем, зачем ты, гад, жил? а? не помнишь? отвечай! при чем здесь деньги? при чем здесь интернет? а в Шанхае на горных катался или не катался?! Лезвие слепило грозно. Док уже быстро спускался с горы, легко отталкиваясь палками и перенося вес тела с одной лыжи на другую, прыжком, да, прыжком, укол палкой перед носком, на прыжок перепрыгнуть, на кант внутренний присесть, упереться, а другую можно и не опускать, можно даже приподнять, прислоняя ботинок к ботинку, и так плавно и войти в поворот, и… бесполезно. Ибо нож уже нарастал, огромный грохотал по рельсам станины, разгонялся и ехал с лучезарной высоты, да – черное пламя разума и воли, тонким разрезом, как косой, как серпом, брызнуть должно было от давления, брызнуть на три метра. Светозарное Зеленоглазое вползало уже медленно, и урчало, предвкушая, Светозарное знало, что никаких ласточек нет, что нарастает уже под силами тяготения другое, гамма на эм один, на эм два, где эм один – масса ножа трехтонного, а эм два – масса Земли родной, разделить на квадрат радиуса расстояния… Док крикнул уже было почти от ужаса, думая, что срезало, а еще не срезало, это был только еще вопль его, влажный такой вопль, в носовом платке, в соплях, как-будто отваливалось уже с гландами скользкими, лечили-лечили пломбиром и не удалось, лечили-лечили эскимо и опять не удалось, и решили, да, решили огромным таким с острым, заточенным о шкуру окаменевшего животного, да сколько же можно?! перестаньте длить! перестаньте мучать! давайте, отрубайте быстрее! скорее отрубайте! ведь здесь же и дети его, и жена его и мать его, дурно ей, матери его, тошнит ее, мать его, а вырвать не может, а она – мать его, а вырвать не может, а она мать его, и в обморок не падает никак, и дети смотрят, смотрят, не могут оторваться! как от туловища отца их отделяется и никак не может отделиться, о, Господи, да помогите же, хоть кто-нибудь, рабы, вы все рыбные рабы, крабы ползучие, гады вы, скоты беспочвенные, креста на вас нет, не висит сердце в груди вашей!
И тогда пришла смс и король ударов срочно выслал навстречу дона Хренаро и дона Мудона. Они, дон Мудон и дон Хренаро, лежали в это время в комнате на спинах своих и смотрели, как вплывает и вплывает в комнату капитан Немо, который ничего не говорил, который молчал. И тут пришла CMC.
– Капитан Немо, мы должны поехать, – сказал, садясь сидя, дон Мудон.
– Капитан Немо, мы должны уехать, – уточнил, стоя вставая, дон Хренаро.
А Немо им не отвечал, ибо был он, как отец Гамлета и как учитель географии прилюдной. И дон Хренаро с доном Мудоном все поняли без слов и вот уже вскочили легко и поскакали на своих мясных мотоциклах кровавых, как олени, и ковыряли в носах своих мудрых и ни о чем таком не думали. Попонами были устланы цилиндры их. Перепрыгивали они через бугры. Знали они, что не в смыслах дело. А в чем дело? В розовых бутонах гнойной тайги? В масле сливочном? Береги себя и пальто свое береги. Напяливайся, если говорить проще. Хотя куда уж проще. Сколько было простоты, да где она? Сколько было надежды – грачи зачистили. Даже социус и тот в бочке яйцами давно хрустит. Но это – так, лирическое отступление в квадратах расстояния до, ре, ми, фа, соль, ля, си. А ведь нож-то трехтонный наезжает уже сверху. Даже если ты и красив сам собою, и классный у тебя ноутбук, и кронштейн норвежский, и горные лыжи… Блять, но ведь это же нож наезжает! Дон Хренаро, дон Мудон, миленькие, спасите Дока! Разве Король ударов не послал вам смс?
И тогда подъехали они на рогах своих оленьих и говорят:
– Король ударов прислал нам смс, чтобы мы тебя спасли. Но… только вот скажи честно, хороший ли ты человек?
И Док им ответил:
– Хороший, конечно, хороший!
И тогда они спросили:
– А скажи нам, хороший человек, длинные ли у тебя мысли?
– Длинные, конечно же, длинные! – ответил с достоинством Док, и начал было демонстрировать и излагать, стал рассуждать про добро, про интернет, про сюжет, смысл и психологию жизни…
– Не мешало бы укоротить-с! – завизжал тут вдруг дон Мудон.
И ухмыльнулся как-то странно… слово даже трудно подобрать… сладострастно, да вот именно что – сладострастно!
И тогда Док догадался и закричал:
– Нет, нет, дон Мудон, дон Хренаро, прошу вас, пожалуйста, не надо!
– Да ты не бойсь, всего-то на длину…
– Нет, нет, пожалуйста!
– А че ты тогда все пиздишь тут, признавайся?
– Не буду больше, не буду!
– Не смей больше про всю эту хуйню, – строго сказал дон Хренаро.
– И на работу не смей ходить, – добавил дон Мудон сурово.
– Что? – переспросил Док.
– На работу, говорим, не ходи.
И тут нож этот, сука, запел там, в высоте, на полозьях.
– Не буду, миленькие, родненькие, спасите, а то ведь наезжает уже!
– А ноутбук выбросишь?
– Выброшу!
– А кронштейн норвежский вырвешь с корнем?
– Вырву!
– Из головы?
– Из головы!
– И фейсбук свой выблюешь из мозгов своих мудацких?
– Вы-блю-ю!
И тогда дон Мудон и дон Хренаро переглянулись.
– А как насчет Беатриче? – спросил дон Мудон.
И Док не ответил.
– Да, как насчет Альбертины, Жильберты или Лилит? – усмехнулся дон Хренаро.
И Док отвел взгляд.
– А туда же, как Пруст.
– Он забыл, для кого пишется роман.
И тогда дон Мудон и дон Хренаро отстегнулись, наконец, от цилиндров своих ляжками и рогами. И подошли к Доку вплотную. А бедняга-то лежит на желобке! А нож-то тяжелый уже летит, разгоняется на станине, едет по рельсам со свистом и поет, хоть и смазаны рельсы маслом сливочным, мчится на светофор зеленый, чтобы успеть через тэ-образный перекресток жизни его, типа, а какой в ней смысл, а зачем? одной больше, одной меньше. А дон Мудон и дон Хренаро все почему-то медлят и медлят, ждут, мерзавцы, бом, бом, бом, отпустить ли его или не отпустить?! Предан он или не предан, и ласточки, да есть или нет, ласточки? Да сколько же можно жить ему под потолком из говна? С кронштейном в голове норвежским для ноутбука? С мудацким этим софтом коммуникации?! Так пусть же треснет софт коммуникации и разойдется! Какайте же птицы небесные на голову Доку, на мозги! Какайте на кронштейн его нелицензионный, на смыслы онкологические какайте, на мысли ортопедические какайте! Ибо он все равно ничего не понял. Так пусть возьмет же в рот, ибо в нем самом его рот, и так возьми же в рот и соси, пока дон Хренаро и дон Мудон не решат, спасать тебя или не спасать, и волом замычишь тогда себе, наконец-то, по выям яйценосным, пусть таращить будешь глаза, чуять, как бьется в висках кровь, пусть будешь хрипеть…
И тогда подумали-подумали дон Хренаро и дон Мудон, и решили-таки отпустить его, и говорят:
– Кашляй, сука, кашляй, хуже не станет!
– Отхаркиваться надо, гад.
А Док им:
– Тут у вас ад какой-то мокрый.
А они:
– Да заткнись ты! Ниже давай, ниже, да не давись, не кишку же гастрологическую глотаешь, ниже, говорим.
– Наклоняйся в пупок, в даньтянь свой.
– Видишь Ахерон? Это Ахерон твой, а это мы, дон Хренаро и дон Мудон, друзья твои старинные, и сейчас мы будем лечить тебя на санках, на коньках, ну, давай, да не бойся ты, не бойся, тебе же сказали, что на бобслей это, на бобслей.
И тут-то и загремело, и быстро и внезапно подъехало по штокам вертикальным, и резануло-таки ему этим тяжелым и крутым, так, что брызнуло, как из брандспойта, как когда давление дали. И мир отделился, завертелся и полетел, и шлепнулся на опилки. И вырвало, наконец, мать его, и дети его глубоко и облегченно вздохнули. И захохотала жена его Машка. И встал тогда он без головы, и пошел без головы. На закат рассвета пошел он, на рассвет заката.
– Ну-с, одного спасли! – сглотнул дон Мудон, оглядываясь на опилки, вот это убрать бы только, но не сказал, м-мм, не сказал.
– Да, рвануло аж до потолка. Видать, сильный был у него, в смысле давления, – поддакнул дон Хренаро, и, сплюнул на кровь его.
И дал что было силы по голове ногой.
Нах, все выше и выше, прорывая атмосферу снов твоих, сквозь тучи иллюзий твоих, нах, все ниже и ниже, в грязное твое и порочное, все выше и выше в чистое твое и святое, все левее в блистательное, все правее в дурное, все выше в комическое, все ниже в трагическое…