На Успенье Пресвятой Богородицы Глаша была уже дома.
Неожиданно в своём доме встретила Макара Егоровича Щербича, Ефима не было.
– Вот, хозяюшка, извини, что у вас обитаю.
– А Ефим где?
– Не пугайся, Глафира, но муж твой в районной тюрьме сидит. Такие, брат, дела. Сходи пока до сестры, пускай она тебе всё расскажет. Но ничего страшного нет, даст Бог разберутся, отпустят.
Даже не умыв лицо с дороги, кинулась к соседям. Кольцовы сидели за столом, собирались обедать. Данила нарезал хлеб, хозяйка ставила на стол глубокую глиняную чашку холодника из щавеля. Детишки облепили стол, жадными глазами наблюдали за родителями, ждали. А их уже было восемь, девятый вот-вот готовился появиться на свет.
– И слава Богу, – засуетилась Марфа вместо приветствия при виде сестры. – Как раз к обеду поспела. Проходи, садись.
– Некогда, некогда, – стала отнекиваться Глаша. – Вы мне лучше расскажите, что с Фим кой.
– Вот сейчас покушаем, и я тебе всё обскажу. Только ты не волнуйся, не переживай, – сразу успокоил гостью хозяин. – Страшного ничего нет, но неприятно. Разберутся, и придёт твой мужик. А пока садись за стол.
– Да у вас и так места не хватает. Может, я позже приду?
– Нет-нет, – запротестовала хозяйка. – Присядь к окну, я тебе в отдельную посудину плесну. Поешь с дороги. Вряд ли Макар Егорович приготовил что-то у вас дома.
Пришлось подчиниться, да и голод давал знать. Почитай, последние двое суток перед домом во рту маковой росинки не было. Всё домой спешила. Да и нечего было есть. Всё, что было в котомке, утащили в поезде перед районным центром.
Экономила всю дорогу, сама в жадобку питалась, сидела на одних сухарях с кипятком, рыбку вяленую и солёною, несколько кульков с сушёной ягодой морошкой думала привести для гостинца, а оно вон как.
И отвернулась-то буквально на мгновение, а котомка исчезла. Кинулась туда-сюда искать, да что толку. Оно и неудивительно: такая толчея в вагоне, того и гляди, сама потеряешься.
Молчали, только стук ложек о чашку, да шмыганье носами стояли в хате.
Наконец, Данила вылез из-за стола, подался во двор, на ходу вытащив кисет. За ним вышла Глаша, чуть позже подошла и Марфа, присела на порожек, с интересом уставилась на сестру.
– Сядь рядышком, Глашка, соскучилась я по тебе. Дай наглядеться.
– Где уж тебе скучать, – ответила сестре, но всё же села. – Вон за стол уже не вмещаются, а ты говоришь – скучать.
Паутина бабьего лета колебалась на слабом ветру, зацепившись за плетень. Стаи птиц кружили над деревней, готовились к отлёту в тёплые края. Листья на деревьях, кустах пожухли, приобретали жёлто-серый, а на черёмухе и чистый жёлтый цвет. На вершинах берёз ещё сохранилась летняя зелень, но того, первородного зелёного цвета уже не было, и сами листочки вот-вот должны были облететь, исчезнуть, уйти в небытие.
Куры по-хозяйски сновали под ногами, утки сидели у корыта с водой, попрятав голову под крылья.
– Исхудала вся, бедненькая, – Марфа прижалась к сестре, коснулась губами головы. – Хорошо ли сходила? Опасностей не было?
– Потом, потом, сестрица. Вы мне про мужа моего расскажите. А я потом всё расскажу, успеется.
– Тогда слушай, – Данила присел у стенки на корточки, выдохнул густую струю дыма. – В аккурат сразу после твоего ухода начались у нас такие непонятки, что сам чёрт ногу сломит.
Оказывается, после посевной ни с того ни с сего арестовали председателя Слободского сельсовета, куда входят деревни Борки, Вишенки, Пустошка и Руня, товарища Сидоркина Николая Ивановича. Приехали люди из района с милицией и увезли в тюрьму. И мужик-то вроде неплохой, но кто его знает? И партиец, и на советской работе, а вот видишь, как оно бывает. Тут сам с собой не всегда в ладах, а что говорить о чужом человеке?
Правда, слухи до сих пор ходят, что районному начальству не нравится, как обошёлся Сидоркин с Макаром Егоровичем. Мол, пригрел врага народа, взял под крыло переродившегося буржуя, дал работу, его ставленниками заполнил все должности в сельсовете. Вот и Ефим руководит винокурней, и Данила в саду при тёплом месте. И ещё что-то. В общем, на собрании разнесли работу председателя Николая Ивановича в пух и прах. Припомнили и восстание в Пустошке. Не доглядел, мол, председатель. Хотя когда оно было? Быльём всё поросло, а поди ж ты, через сколько времени вспомнили. Ругали сильно, принародно. Данила не запомнил всех заумных слов, которыми обзывали Сидоркина, но какой-то утопист и соглашатель. И ещё какие-то слова, на слух гадкие, недобрые.
Рассказчик несколько раз смачно сплюнул, заматерился.
– Это ж как понимать? Раз человек хорошо работает, люди уважают, так сразу и враг?
Там же, на сходе сняли с работы Ефима и Данилу. Всё! Сейчас они безработные, кулаки, итить его в коромысло, как говорит дед Прокоп.
– И слово-то какое придумали? Кулаки! Это какой же я кулак? – возмущался Данила. – Детишек полная изба, земли две десятины, моих родителей да Марфина, два вола на две хаты, конь. Всё! Всё-о-о! Чего ж им от нас надо?
Так сделали укор Волчковыми. Мол, мы с Фимкой пользуемся, как это? Экс-плу-ати-руем деда и его десятину. Ну не бред? Совести, говорят, у нас нет, над стариками издеваемся, их землёй задарма пользуемся. Это кто пользуется? Да кабы не мы с Фимкой, старики давно бы на погосте лежали, землю парили с голодухи. Как будто мы втихаря, не на виду у всей деревни открыто работали, не утаивали ничего. Э-э, да что говорить?!
– А Ефим, Ефим что? Что с ним-то? – волновалась Глаша, дёргая за рукав рассказчика. – Ты про него-то почему не говоришь?
– А что Ефим? – не понял Данила. – Ничего Ефим. В рожу съездил одному, что больше всех вякал на собрании, вот и схлопотал арест. Я-то кинулся на подмогу, так меня мужики удержали, на руках повисли, а не то мы бы с Фимкой ещё такого дрозда дали, что чертям тошно стало! Разогнали бы бражку эту, ни дна ей ни покрышки.
– И всё? Только за драку? – уточнила Глаша, с волнением глядя на Данилу. – Из-за драки? Не врёшь?
– Кукушка врёт, сказал бы дед Прокоп.
– Ты только нас извиняй, – встряла в разговор Марфа, – что мы с Данилкой Макара Егоровича к вам поселили.
– Как это?
– Вот так. Аккурат после того собрания, будь оно неладно, его же с семьёй, с сыном, с невесткой и внуками выселили из дома, а сам дом забрали. Там сейчас заседает товарищество по совместной обработке земли. Вот как замысловато. Еле запомнила.
Оказывается, на том же собрании было предложено районными начальниками выселить Щербичей из хаты и сослать в ссылку, как семью врага народа, которые спят и видят, как бы это сделать очередную гадость родной советской власти.
Ну народ, конечно, забузил, не согласился. Однако нашлись и такие, что поддержали. Вспомнили таинственное исчезновение купца Востротина, начали считать деньги, что выложил Щербич за земли да винокурню, на покупку саженцев и нового оборудования. Мол, вор он и разбойник, честным трудом таких деньжищ не заработаешь. И ещё сомневаться стали, что не спроста он сам, добровольно сдал имущество, богатство своё советской власти.
Мол, с умыслом это сделано, обязательно с тайной мыслью. Это – чтобы сохранилось в смутные времена, а потом свергнут, падёт народная власть. А богатство сохранённое, в целости и сохранности! Не может ведь быть того, чтобы человек сам отказывался от благ. Ну, потом и ещё всякие гадости про Щербичей говорить стали, начали требовать выселения из деревни. Вот тут-то как раз и разошёлся Ефим, так его сразу же и обломали.
Многие тогда были против, но кто с ними считался? Прислушались к бедноте, справным хозяевам и слова не давали сказать, всё норовили рот закрыть. И не попрёшь! Из района, помимо начальства, ещё и пять милиционеров привезли с винтарями да наганами. Однако Макара Егоровича мужики отстояли, не дали арестовать там же, прямо на собрании. Но надолго ли?
Прав дед Прокоп: не правдой возьмут, а силой задавят коммунисты да большевики, холера их бери. Так оно и есть.
– А вы, справные мужики, что? – спросила Глаша. – Неужто не могли веских доводов высказать, своими думками поделиться?
– Утёрли сопли после того собрания, да и разошлись каждый по своей избе, дожёвывать, – подвёл итог Данила. – А что делать будешь? Повторить то, что было в Пустошке? А больно надо?
Неужели мы с Фимкой пропадём, не проживём без сада да винокурни?
Семью Щербичей приютили соседи в Борках. Безногий сапожник Лосев Михаил Михайлович забрал к себе сноху с детишками, Степана. Предлагал и Макару Егоровичу, но тот отказался. Куда, мол, и свои дети, и мои, будем толкаться в тесноте, стеснять друг друга.
– И правда, – снова заговорила Марфа. – Тебя, Глашка, нет, Ефим в тюрьме, а изба одна стоит. Вот и предложил Данилка, поживи, мол, Егорыч, пока хозяева объявятся. Ты не обиделась, сестричка?
– Нет-нет, что вы? – поспешно ответила Глафира. – Правильно, пускай живёт. Он для нас столько добра сделал. Так что правильно всё.
Успокоилась, отлегло от сердца, когда узнала всё про Ефима. На самом деле, за драку на каторгу не пошлют. Хотя при нынешних властях могут хулиганство переделать в политику, и ваши не пляшут. Скажут, на советскую власть руку поднял, и всё. Им что, привыкать? Сделают так, как им нужно, не считаясь ни с чем.
Да-а, жаль Макара Егоровича, искренне жаль. Вишь, Данилка говорит, что мужики встали за него горой, даже до драки дошло. Однако не перешибёшь власть, нет, не перешибёшь.
А как самим теперь жить? Где работать и кем? Ну им-то с Фимкой куда ни шло, а вот как Кольцовым? Нехотя с ума сойдёшь. Это ж такую ораву прокормить надо.
Опасения не оправдались. Не успела Глаша прийти от соседей, как и Ефим вернулся, стоит во дворе, улыбается, распростёр руки, бежит навстречу жене. Ну и слава Богу!
– Три раза улицу подмёл у райисполкома, и шабаш! – довольный, Ефим приобнял жену, повёл в дом. – Ну, а ты-то как?
– Потом, Фимушка, потом. Всё хорошо, будем надеяться. Вот жить-то как сейчас станем? Работы-то нет, а есть-пить надо.
Из избы вышел Щербич, постоял с минутку, наблюдая, направился к калитке на улицу.
– Куда же вы, Макар Егорович, – Глаша кинулась вслед, взяла за рукав, вернула во двор. – У меня для вас новости, ой, какие интересные!
– Хм! – хмыкнул мужчина, но подчинился, заинтригованный. – Чего там ты для меня интересного узнала? Говори.
Уже в доме за столом, за чаем, Глаша рассказала в подробностях разговор со старцем Афиногеном.
– Вроде слушал меня внимательно, участливо, а как назвала нашу деревеньку Вишенки, ожил как-то, встрепенулся. И ещё переспросил, мол, а Щербич как? Ну, я и обсказала всё как есть, Макар Егорович, не обессудьте меня, грешную. Хотела как лучше.
– Ну-ну, – Щербич даже подался вперёд, навис над столом. – Дальше-то что? Не томи, говори быстрее.
– Выслушал меня внимательно и, как теперь понимаю, даже всплакнул. Я-то, глупая, сразу подумала, что глаза от старости слезятся, а вот сейчас поняла. И ещё прошептал, но я услышала, мол, ну и слава Богу, мол, сам отдал. Теперь, говорит, душа его успокоится, и помирать можно. Вот так-то, Макар Егорович, – закончила хозяйка.
– А сам-то как, какой из себя этот старец Афиноген?
– Обыкновенный. Белый как лунь, в рубище.
– Так я не понял, – вмешался в разговор Ефим. – Ты что, Егорыч, со святыми знаком?
– Кто его знает? – развёл руками Щербич. – Я же раньше видной особой был, со многими знался. Вот и получается, что кто-то из моих знакомых. Как ты говоришь, место называется то?
– Сейчас скажу. Диковинные названия, нерусские. Но я запомнила. Верст двадцать не доходя Кеми, сразу за сопкой Кахляяра есть Мяйяозеро. По правую руку гряда каменная да две протоки. И там, на возвышенности в пещере, обитает старец Афиноген. Вот.
– Дай-ка карандаш, Ефим Егорович, и клочок бумажки, запишу, а то на память надежды нет, стареть начал.
Не допив чай, Макар Егорович вылез из-за стола, поблагодарил хозяев, вышел из хаты.
«Вот и подходит к концу твоя деятельность, необходимость твоего присутствия на земле, – неспешно направился в сторону леса. – Может и вправду, стоило уехать из страны? Да, переболел бы, перестрадал, зато был бы у дел, а не так как сейчас. Словно пил, а не напился, лишь облился, прости Господи.
А что важнее? Мои дела или вот эти деревеньки, где жил, рожал детей, любил? Но душа-то моя здесь, зачем обманывать самого себя. И дела мои, и помыслы направлены были именно на то, чтобы стали краше эти места, лучше, богаче и добрее люди, населяющие их.
Пусть отняли, забрали всё, но оно, богатство моё, осталось здесь и будет служить моим потомкам, потомкам моих земляков. Да и богатство ли это было – земля, сады, винокурня? Для кого оно, богатство? Для меня? Какая чушь! Прав Егор Егорович Востротин: Бог дал, Бог забрал. Неужели оно продлит мне жизнь на этой земле? Или я заберу его с собой в могилу на тот свет? Опять чушь. Никогда не считал себя скрягой, жадным, нет, не считал. Даже не ставил целью обогатиться ради богатства, денег. Направлял свои сбережения на новые рабочие места, то есть на людей. Давал им возможность жить, работать, содержать семьи, чувствовать себя людьми в лучшем понимании этого слова. И вдруг меня объявляют врагом народа. И снова чушь! Только из уст властьпредержащих. Так и хочется спросить: «А вы что дали этому народу? Может, вы как раз и есть его враги, раз лишаете элементарных человеческих условий, гоните на убой, как скотину? Так кто из нас больший враг? Вот то-то и оно. Только у вас вооружённая сила, а я безоружен, не стал противиться вам, не противился злу насилием». Может, и зря? Помимо церковных заповедей никто не отменял и народной мудрости: как поют, так и отпевают, око за око, зуб за зуб. Хотя нельзя ставить на одни весы власть, богатство и человеческую жизнь. Значит, правильно я делал, что противился насилию. Совесть моя чиста, руки не запятнаны кровью людской. Как это можно совместить: любовь, заботу о людях с их кровью на твоих руках? Вот он где, ужас-то! Нет, все богатства мои не стоят и капельки крови людской. Это немаловажно при подведении итогов жизненных.
По молодости об этом как-то не думаем, считаем себя правыми и безгрешными, но наступают в жизни минуты, нет, возраст, когда начинаешь думать о вечном, тогда-то, именно тогда и происходит переоценка ценностей. Вдруг обнаруживаешь, что чёрное становится и не таким уж тёмным, а на светлом появляются посторонние пятна.
Нет, не стоит и скромничать. Жил если не на широкую ногу, то уж многим на зависть. Получал удовольствие от работы, не от блеска золота, не от вин заморских, не от палат каменных, а именно от работы. Мне нравилось работать, видеть результат, тихо гордиться собой, не выпячивая свои заслуги. Осознание этого возвышает меня, должно возвышать. Это же благодаря мне крутятся жернова, и растут сады, и колосятся поля, и радуются жизни люди. Чем не благодать земная для души? И почему нельзя гордиться собой, своим трудом, успехом? Нет, это не гордыня, а тихая гордость самим собой, здоровая человеческая гордость за сделанное тобой дело. Она-то и придаёт силы, зажигает задор в глазах, подвигает на новые дела. И всё-то я делал не для себя в конечном итоге. Я оставляю людям. Не сделал ни единого шага, ни единой попытки сохранить за собой, защитить силой нажитого именно мною. Напротив, пошёл навстречу новой власти, добровольно вручил в руки – нате, берите, пользуйтесь! А они меня врагом. Э-эх!».
Макару Егоровичу вдруг вспомнилось последнее собрание, что проводили жители Слободы, Борков, Вишенок и Пустошки по требованию товарища Чадова Николая Николаевича.
С первого знакомства между ними возникла некая неприязнь, хотя Щербич и пытался гасить в себе такие чувства. Однако с противоположной стороны это уже была неприкрытая вражда, ненависть, презрение к нему, Щербичу, как к человеку. Впрочем, чему удивляться, если по требованию того же Чадова арестовали, отстранили от должности Сидоркина Николая Ивановича. О какой непредвзятости может идти речь? Это же единомышленники, однопартийцы, а поди ж ты… Что тогда можно говорить о простых людях? Вишь, расстреливали жителей Пустошки после подавления восстания без суда и следствия, как бродячих собак. Вот оно, уважение к людям. И тут же орут на каждом перекрёстке об уважении, о заботе и внимании к труженикам, работягам. А Сидоркин, что, лодырь? Оказывается, вся вина его в том, что послушал Щербича, оставил Гриня Ефима Егоровича и Кольцова Данилу Никитича на прежних должностях при винокурне да в садах. И к нему был благосклонен.
И оппортунист, и соглашатель, пособник буржуазии! В каких только грехах прилюдно ни обвинил товарищ Чадов Сидоркина, в голове не укладывается. В конечном итоге принародно объявили врагом этого же народа! И арестовали здесь же, на собрании, не дали даже попрощаться с семьёй человеку.
Высшая форма маразма во власти. Человек всего себя отдал служению народу и оказался его же врагом!
– При попустительстве Сидоркина и при его молчаливом согласии восстали крестьяне в Пустошке, – гремел голос Чадова на том собрании. – На своей груди пригрел недобитого, переродившегося, притаившегося кулака Щербича с семейством и его пособниками. Они спят и видят, как бы свергнуть родную рабоче-крестьянскую советскую власть.
Макар Егорович вынужден был напомнить товарищу кое-какие прописные истины.
– Уважаемый, не хочу знать, как вас кличут, но смею уточнить, что по вашей градации людей я отношусь к буржуазии. Выходит, вы – политически неграмотная личность. А кулак – это зажиточный, как здесь говорят, справный хозяин, на котором испокон веков держалась Россия. Что здесь плохого? Стыдно и преступно не работать, лодырничать, как делаете вы и вам подобные, что дерут здесь глотки в вашу поддержку. А растить хлеб, кормить страну всегда и во все времена почиталось за честь. Но это – труд в первую очередь. Тяжёлый, изнурительный труд.
– Меня не кличут, – гневно произнёс, не дал договорить побледневший в одно мгновение Чадов, – а зовут, недорезанный ты буржуй, Николаем Николаевичем Чадовым! Понял, недобиток? Я не позволю таким тоном разговаривать с представителем советской власти!
– У вас, партийных, клички как у собак, – не сдавался Макар Егорович. – Не я придумал. Ульянов – Ленин, Джугашвили – Коба, Сталин, Рубинштейн – Троцкий. Ну и так далее. Осталась самая малость: Бобик, Тузик, Шавка, Мопсик. Так что вас кличут, неуважаемый, что бы вы ни говорили, кличут, как собак в деревне. Вы сами себе их дали, эти клички. Этим самым вы обрекли себя на презрение трудового народа русского. Именно трудового, а не лодырей и неудачников по жизни.
– А… а… арестовать! – взбесился представитель района, – за оскорбление святых имен для коммунистов, для нашей родной советской власти!
К Щербичу направились все пять милиционеров, что прибыли вместе с Чадовым, с твёрдым намерением арестовать вот здесь, на собрании. Макар Егорович уже был готов к аресту, но в последнее мгновение увидел, почувствовал, как наперерез вооружённым стражам порядка двинулась толпа мужиков. Решительные, злые лица говорили сами за себя. Это почувствовал и Чадов. Выхватив наган, бросился на помощь милиционерам, но толпа оставалась непреклонной: ещё теснее сомкнулась, прикрыв собой Щербича. Среди собравшихся завязалась драка, схлестнулись сторонники и противники.
Вот этого момента, момента единения его и простых деревенских мужиков, готовых ради него и на смерть, никогда не забудет Макар Егорович, ни-ког-да! Сам потом признает, что этот шаг, мужественный поступок мужиков окрестных деревень стал для него высшей наградой в жизни. Значит, не даром жил! Нет, всё правильно: хорошо, что не покинул страну, остался с нею до последнего. Ради такого мгновения стоило жить.
Макар Егорович прекрасно понимает, что этот поступок для него просто так не пройдёт, не сойдёт с рук. Как и всякие слабые людишки, коммунисты злопамятны, и это уже факт. Его обязательно арестуют. В этом коммунистам отказать нельзя: к своим противникам у них отношение особое – тюрьма или смерть. Диалог, когда в спорах рождается истина, – это для сильных, умных людей. Чадов? Увы, увы! Не та порода.
И всё равно он не станет прибегать к крови, прятаться за спины людей, нет, это не его путь. Пускай большевики считают его арест своей победой, но история рассудит, поставит всё на свои места. Они победили. Пока победили.
А сейчас ему надо пройти по деревням, посетить отца Василия, попрощаться с семьёй. Дело времени, и за ним приедут, арестуют, обязательно арестуют. Уничтожение кулаков и буржуазии как класса – для коммунистов вопрос жизни и смерти. Вот именно, что ради своей жизни они не остановятся ни перед чьей смертью. Ну что ж, от судьбы не уйдёшь, не спрячешься. Свой крест Макар Егорович нёс не ропща, не будет изменять себе и сейчас.
– Лизонька, доченька, я возьму внучат, пройдусь, с твоего позволения, – невестка возилась в огороде вместе с Лосевыми, докапывали картошку.
– Здравствуй, Макар Егорович, – поприветствовал его хозяин Михаил Михайлович. – Может, зайдёшь на чай? Посидим, поговорим.
– Спасибо тебе, добрый человек. Я и так в долгу перед тобою, Михалыч.
– Брось ты, чего там, – засмущался мужчина. – Свои люди, сочтёмся. Ты меня в своё время не бросил, а долг платежом красен. Или не так?
– По нынешним временам это с полной уверенностью уже подтвердить не могу, – гость всё же прошёл во двор, присел на скамеечку у стенки дома.
Рядом пристроился и хозяин, вытянув протез.
– Пускай отдохнёт, – пояснил Лосев. – А помнишь, как меня ты ругал? И не только ругал, а, Егорыч?
Да, помнит, хорошо помнит Макар Егорович тот момент. В конце 1914 – начале 1915 года в Слободу с фронта начали возвращаться инвалиды да приходить похоронки. Вот и Лосев вернулся с обрубком вместо ноги, на костылях. И запил, да так запил, что стал из дома выносить чугунки, последние мамкины тряпки менять на выпивку. Тогда Макар Егорович ещё не жил постоянно в Борках, периодически наведывался, приезжал проведать сына Степана.
Вот и в ту пору он приехал, а сына дома не оказалась. Прислуга пожаловалась, что Степан в последнее время отбился от рук и пристрастился к водке. Говорили, что и с девками дурными его видели.
Неприятно был поражён отец, взыграло ретивое, вскочил на коня, поехал искать непутёвого сына. Нашёл у монопольки, пил водку вместе с соседом, фронтовиком, инвалидом Лосевым. Не стал разбирать тогда, где сын, а где его собутыльник. Стегал нагайкой того и другого, не слезая с лошади, впереди себя гнал Степана домой на виду у всей деревни. Потом вроде стыдно стало перед инвалидом, совесть мучить начала.
На второй день пришёл к соседям, пригласил к себе Мишку.
Сидели на террасе почти весь день. Хозяин, на удивление гостя, угостил даже водкой, сам пригубил и не раз. И говорили. Говорили долго, спорили, чуть не за грудки хватали друг дружку.
– Сопля, тряпка, жаба болотная! – ревел хозяин. – Иди, вешайся, дать верёвку?
– А зачем жить, скажи, торгашеская твоя душа? – пьяно кричал Мишка, тыкая в грудь собеседнику костылём. – Что я могу теперь на этой земле, что, скажи? «Да ветру» даже присесть хорошо не могу, а как за волами идти, за сохой, землю пахать? На, попробуй, пройди, – совал костыли Макару Егоровичу. – А теперь представь, что соху держать надо, волами управлять и самому ходули переставлять. А, получилось? – злорадствовал Лосев, глядя на неуклюжие попытки соседа изобразить пахаря на костылях.
После той беседы Макар Егорович пристроил в Бобруйск к старому еврею-сапожнику Лосева Михаила Михайловича, оплатил обучение, а в следующий приезд купил все инструменты, необходимые по сапожному ремеслу. Правда, перед этим взял слово, что Мишка никогда не опустится больше до пьянок, попоек.
– А то получится, что я помог тебе спиться, – незлобно ворчал Щербич.
– Вот моя рука, Егорыч, – с дрожью в голосе произнёс Михаил. – Запомни, Лосева через колено не переломить. Кремень! Мы, Лосевы, слово держать умеем. И добро помним.
Поверил тогда Щербич соседу и не ошибся. Работает до сих пор сапожником, ходят к нему не только борковские, но и из других деревень. А вот водки больше в рот ни капли.
– Слово дал самому Макару Егоровичу! – поднимал кверху обкуренный заскорузлый палец сапожник, когда кто-то уж больно настойчиво предлагал выпить. – Самому Макару Егоровичу! Понимать надо, а мы, Лосевы, слово держим, вот так-то, дорогой товарищ. Тем более перед самим Щербичем! А это не хухры-мухры, понятно? Человек не нам с тобой чета.
Видишь, как жизнь-то устроена. Когда-то Макар Егорович помогал соседу, теперь сосед взял к себе его семью, опекает, кормит. Да-а, жизнь, итить его в раз!
Щербич сидел, перебирал в памяти события последних дней, молчал. А что говорить?
– Знаю, – первым нарушил молчание Лосев, – открыли на тебя охоту, Егорыч. Тут уж я тебе не помощник, сам как-нибудь, сам. Хотя и драл горло за тебя на том собрании, но сам знаешь, хреном лом не перешибёшь. Уходи с лёгким сердцем, за своих не волнуйся, не переживай, в обиду не дам, любому глотку за них перегрызу, не гляди, что безногий. Мы, Лосевы, добро помним, но и никому зла не спустим. У меня однополчанин в Руни, Кузьма Сергеевич Панин, хороший товарищ, крепкий хозяин. Давай, я тебя с ним сведу. В ту дыру, в Руню, ни один чёрт от власти не кажет и носа. Спрячет так, что ни одна собака не найдёт. Мы тишком, тайно. Переживёшь, пересидишь лихие времена, а там, даст Бог, утихнет, забудется. Может, на дорогу котомку собрать, а, Егорыч?
– Спасибо, – Макар Егорович нашёл руку соседа, пожал. – Только скрываться я и не думаю. Это моя родина, и что она со мной ни сделает, я ей прощу, вот так вот, дорогой Михаил Михайлович. Это судьба. Моя судьба, и я её проживу такой, какая она есть; и это мой крест, и пронесу его только я, и никто иной.
– Дай тебе Бог здоровья и удачи, дорогой ты мой соседушка, – сапожник даже прослезился после таких слов Щербича. – Вот за это я, мы все тебя уважаем и любим, Макар Егорович. Мужик ты, настоящий русский мужик. Таких как ты не сломить, такие сами кого угодно в могилу загонят. Вот моя рука, Егорыч, если что, то я, то мы…
Во двор забежали внучка Танюша и внучек Антоша, бросились к дедушке, обняли, прижались и замерли. Следом зашёл сын Лосевых Лёня с подбитым глазом и исцарапанным лицом.
– Это что за такое? – грозно спросил Михаил Михайлович сына.
Тот, насупившись, молчал, только изредка вытирал кулаком под носом.
– Ну, я тебя спрашиваю?
– Это он дрался с коммунарскими, – за Лёньку ответила восьмилетняя Танюша. – Они нас с Антошей обзывали буржуями недобитыми и не пускали купаться на пристани.
– Кого это нас? – переспросил Щербич.
– Нас. Меня и Антошку.
– Ну и?
– Вот Лёнька и дал им по соплям, а их было пять штук. А нас только трое.
– Да, но мы всё равно им накостыляли, – поддержал сестру семилетний Антон, ровесник Лёни. – Пускай только попробуют в следующий раз, мы им покажем!
Макар Егорович слушал детей, прижимал их к себе, с благодарностью смотрел на Лосевых – отца и сына. И тёплая волна признательности наполнила душу, нашла выход в вдруг повлажневших глазах.
– Ну-у, теперь я спокоен, Михаил Михалыч, – произнёс с дрожью в голосе. – Душа моя спокойна. Раз такие парни да девчата растут нам на смену, так я точно спокоен.
Внуки кинулись провожать дедушку, встали с двух сторон, взяли за руки. Невестка тоже прошла немного, вышли за околицу, остановились перед гатью.
– Неужели, папа? – Лиза не могла сдержать слёз, расплакалась вдруг. – Может, не стоит волноваться? Забудут?
– Дело времени, дочка, – не стал успокаивать сноху Щербич. – Раз колесо государственной машины раскрутилось, остановить его я не в силах. А ты береги детей, Лосевы – хорошие люди, поверь мне. Положись на них. И не обижайся на людей. Внучатам моим внуши, что родины плохой не бывает и дедушка любил её такой, какая она есть. Иди, доченька, подготовь мужа, он у тебя требует поддержки.
Уже на горушке, за гатью, по дороге в Слободу старик остановился, оглянулся назад. На том же месте, где и расстались, стояла невестка Лиза, прижимая к себе двоих детей, внуков Макара Егоровича Щербича. Рядом застыла фигурка сына Лосева Михаила Михайловича – Лёньки.
Спустя годы он ещё не один раз будет вспоминать свою родину, и всегда в первую очередь на память будет приходить вот эта картина – сноха и внуки, стоящие на той стороне гати, провожающие своего дедушку и свёкра. И рядом – Лосев-младший. А за ними – его деревня Борки и сады, им посаженные, что тянутся до самых Вишенок.
– Ну что, радость моя? – отец Василий расхаживал по хате, потирая руки. – Вздрогнем, как в добрые времена?
Матушка Евфросиния уже накрывала стол, ставила самовар, не упуская возможности поговорить, перекинуться словцом с гостем.
– Успеешь, батюшка. Дай поговорить с человеком. Тут о нём столько разговоров, слухов, а он к нам, друзьям своим, не ногой. Это как понимать, Макарушка?
Наверное, сказать, что здесь, в семье священника, Щербич чувствовал себя как дома, будет неверно. Ему всегда казалось, что лучше, больше, чем дома. Вот и сейчас он сидел у печки, смотрел на хлопоты хозяев, и тёплая волна благодарности снова нахлынула, затуманила глаза. Хотелось высказать всё то, что чувствует он в доме священника, своего друга, но слов не находилось.
– Вот опять что-то, как у красной девица, глаза на мокром месте, – пожаловался Макар Егорович. – С чего бы это?
– К добру, Макарушка, к добру, – матушка на мгновение прикоснулась рукой к плечу гостя. – Значит, не очерствел душой-то, Макарушка, человеком остался, не озлился на белый свет. А это, по моему бабьему разумению, высшая похвала для мужчины. И не сдался, не сломался, но и не озверел на людей. Только сильные духом на это способны, дружок ты наш родной.
– Ну-у, скажешь тоже, матушка. Мне прямо неудобно, – потупил взор Щербич.
– Всё правильно, Макар Егорович, – поддержал жену священник. – Не только уста младенца глаголют истину, но и женщины некоторые тоже способны на это. Однако не пора ли к столу?
Первое время за столом не говорили, разве что гость считал своим долгом лишний раз похвалить хозяйку за вкусный обед. Хозяева ждали, что сам Щербич расскажет, поделится новостями из первых рук. А он не хотел, не хотел расстраивать хороших людей, загружать их своими проблемами. Он справится, сам справится, нечего перекладывать на чужие плечи, хотя это и такие могучие плечи его друга отца Василия.
– Что дальше, Макарушка? Семья, слышали, у Лосевых? Хорошие люди, нет? – не выдержала матушка Евфросиния.
– С семьёй пока в порядке. Люди хорошие, надёжные. Но неспокойна душа всё равно. Веры властям нет, могут перекинуться на внучат, невестку. Я чувствую, что и Степана арестуют со мной вместе. Нет, я не пророк, – видя, что матушка замахала руками, не соглашаясь. – Но немного изучил коммунистов. Поверьте мне, мои родные, а я чуть-чуть разбираюсь в людях. Дай Бог, ошибиться, но их тезис «дети не отвечают за родителей» даст сбой на моей семье. Или частичный сбой, – уточнил через мгновение.
– Не дай Бог, – перекрестился отец Василий. – Упаси, Господи, заступница наша матерь Божья от лихих помыслов. Даруй, Господи, мир, покой и благополучие земное деткам неразумным.
Матушка всхлипнула, приложила кончик платка к глазам, вытерла слёзы. Гость, потупив взор, молча сидел за столом, лишь пальцы, что нервно перебирали бахрому скатерти, выдавали истинное состояние Макара Егоровича.
– Дело времени, – заговорил вновь гость. – Дело времени, может, сегодня? А может и завтра? Кто знает? Но не избежать ареста, высылки. Вы понимаете, что ждать, ждать неприятностей – тяжёлое испытание. Большевики – психологи, понимают это и тянут время, изматывают меня.
– Слушай, Макарушка, может, рано петь заупокойную? – оживился отец Василий, положив руку на плечо товарища. – Давай лучше наши любимые, а?
– Душа не готова, отец родной. Взбодрить бы её, батюшка, душу-то мою взгрустнувшую, что ли? Помнишь, как в былые времена?
– Это мы с удовольствием, Макарушка, дружок ты мой! Матушка, будь так добра, выставь нам водочки да наливочки, а сама забирай внучат, беги к соседям. Негоже молодёжи смотреть на нас, непотребных. А мы уж тут! Души наши рвутся, страдают. Спасать надо, матушка!
К полуночи сосед батюшки Василия юродивый Емеля сидел под стеной поповского дома, с замиранием сердца слушал очередную песню в исполнении священника и его гостя.
– Хорошо! Благодать! – вытирал грязным рукавом слёзы и крестился. – Хорошо! Благодать!
А они выходили несколько раз во двор и под луной пытались сплясать «Барыню». Но всё заканчивалось очередным падением кого-то из них, и голос батюшки опять гремел в ночи:
– Пойдём, сын мой Макарушка, искать равновесие на дне бутылки! Там оно, там! Истинно говорю, там!
В такие минуты юродивый прятался за угол и, высунув язык, пытался пританцовывать, повторяя движения друзей, также как и они, падал на землю, смешно взбрыкивая ногами.
Макар Егорович не ошибся: к обеду, когда он вернулся в Вишенки, у дома Гриней увидел две подводы и четырёх милиционеров. На передней подводе сидел сын Степан, низко опустив голову.
– Вот и сам пришёл, а то искать, было, собирались, – довольно произнёс один из них, потирая руки. – Молодец, папаша. А то мы уже собирались разыскивать тебя, думали – сбежал.
Из дома выбежала Глаша, подошли Ефим, Данила с Марфой. Детишки Кольцовых замерли по ту сторону плетня, с интересом смотрели на незнакомцев.
– Вот, возьмите в дорогу, Макар Егорович, – Глаша сунула в руки Щербичу котомку. – Тут немного сухарей, шанежки, шматок сала да исподнее бельё с онучами.
– И от нас возьмите, не побрезгуйте, – Марфа сунула в руки Степана похожую котомку. – Та пускай папке твоему будет, а эта тебе, Стёпа.
Садиться в телегу не стал, снял шапку, шёл рядом, высоко неся голову, смотрел на земляков, прощался. Почти вся деревня Вишенки высыпала на улицу, стояли у плетней, молча смотрели, как уводили отца и сына Щербичей. Часть женщин и мужиков пошли следом, проводили за околицу и ещё долго стояли, махали руками вслед. Та же картина повторилась и в Борках, через которые пришлось идти процессии.
– Крепись, Егорыч! – Михаил Михайлович Лосев махал зажатой в руке палкой. – Не поминай лихом! Не переживайте, крепитесь! Нас с тобой не сломить!
Макар Егорович разглядел в толпе невестку, внучат, что прижались к мамке, рядом с ними стояла жена Лосева Вера с сыном Лёнькой.
И ещё кричали из толпы, прощались. Спасибо, конвой не вмешивался, не мешал. Так же, как и в Вишенках, вся толпа двинулась следом, проводили до гати. В Слободе долго, больше версты, бежал за обозом юродивый Емеля. Плакал, кидался землёй в конвой, плевал в их сторону.
Где-то под Питером, впрочем, теперь уже Ленинградом, вагон, в котором ехал Степан, прицепили к другому составу. А поезд, где находился Макар Егорович, повернул на север.
– На Соловки, – мгновенно разнеслось среди выселенцев. – Обратной дороги нет! На смертушку везут.
– Слава тебе, Господи! На Соловки! – тихо молился в углу вагона Макар Егорович Щербич, отпустивший к этому времени густую бороду и пышные усы. – Это знак, знак свыше, слава тебе, Господи!