Ефим с Кузьмой и не заметили, как зима прошла. С утра до позднего вечера пропадали на курсах, учили устройство трактора СХТЗ 15/30. Слава Богу, страна стала выпускать и свои тракторы.

То на занятиях учили теорию, водили указками по схемам, в другой раз спешили в мастерские, собирали и снова разбирали двигатель, коробку передач, учились ремонтировать в полевых условиях. С особым удовольствием шли на практические занятия, когда наставник разрешал запустить трактор, самому сесть за руль и ехать по учебной территории. Да это же благодать! Рай!

А тут и первый гусеничный трактор поступил, его тоже надо было изучить, что и делали дядя с племянником с превеликим удовольствием. Уставшие, но довольные только к ночи возвращались в общежитие, наспех перекусывали припасённым с ужина куском хлеба, запивали кипятком и падали на кровать, засыпая мгновенно.

Уже в конце марта, когда снег практически растаял, в район на жеребце верхом приехал председатель колхоза Сидоркин Пантелей Иванович. Где и по каким кабинетам он ходил, Ефим с Кузьмой не видели, только к вечеру вдруг появился на курсах, вызвал к себе Гриня с Кольцовым.

– Ну всё, парни, отучились! Молодцы, спрашивал про вас, хвалят, так и должно быть. Завтра с утра едем в МТС, забираем свой трактор, цепляете плуг трёхкорпусной, заправляете керосином полный бак, и вперёд! На Вишенки!

– Как? Своим ходом? – зачем-то уточнил Кузьма.

– Нет, за жеребца Ворона зацепим, пускай тащит, – рассмеялся председатель. – Конечно, своим ходом, Кузьма Данилович! Каким же ещё? Да, обозом сегодня отправили масло и керосин для вашего агрегата в деревню, так что…

С этого момента Сидоркин называл трактористов только по имени-отчеству, заранее возведя их в люди необыкновенные, умеющие управлять такой сложной техникой как трактор СХТЗ.

– И ещё одна радость, парни, – Пантелей Иванович хитро посмотрел на трактористов. – Пока поработайте на одном, а к осени обещали гусеничный ХПЗ, вот! Это вам не кот начихал, а будет таскать за собой плужок с восемью корпусами!

– Вот это да! – восхищенно заметил Кузьма. – Мы такой трактор учили с дядей Фимкой. Он ещё называется Г-50 или Г-75! С кабиной!

– Ну-у, какая там кабина? – осадил племянника Ефим. – Так, крыша над головой, навес, не больше. А вот что мощный трактор, это факт. Ты прав, Пантелей Иванович, с плугом-то. Это ж сколько лошадей да воловьих пар заменит один такой трактор? Страшно даже подумать!

– Не говори, – поддержал председатель. – Так что, Ефим Егорович, пока до осени на этом тракторе поработаете вдвоем, руку набьёте, потом передашь Кузьме Даниловичу. А сам на ХПЗ рулить будешь.

– Как? – снова удивился Кузьма, не веря своему счастью. – Я сам буду работать? Один на тракторе?

– Ну, почему один? – снова улыбнулся Сидоркин. – Можешь мамку с собой брать, если боишься.

– Что вы, что вы, Пантелей Иванович! – замахал руками парень. – Я не к тому.

– А к чему?

– Сам себе не верю, ушам своим не верю, что я – и трактор! Один на один с такой махиной!

– А ты верь. Без веры нигде толку не будет, ни в каком деле.

Трактор подготовили с самого раннего утра, сложили ключи, инструменты, выехали со двора МТС сразу после завтрака, направились в сторону дома. Рулил сначала Ефим, Кузьма сидел сбоку на крыле колеса, с интересом рассматривая окрестности, потом в дороге несколько раз менялись местами.

Уже перед Слободой, когда время было далеко за полдень, Кузьма стал настойчиво проситься к рулю. Ефим его понимал: мальчишка, ему бы покрасоваться перед знакомыми и друзьями. В то же время, он и сам был бы не прочь въехать в деревню за рулём. Взыграло и у него самолюбие! Однако погасил в себе эту мимолетную вспышку, уступил руль племяннику.

К огромному удивлению обоих, сразу за мостом через Деснянку на въезде в Слободу их встречала толпа народа. Помимо слободских Ефим заметил в отдельно стоящей стайке знакомые рожицы. Это под предводительством Вовки прибежали из Вишенок навстречу старшему брату Вася, Фрося и Стёпа.

Вот они выбежали вперёд, радостно замахали руками. Из-за шума трактора расслышать было трудно, что они кричат, но восторг малышни легко читался на их лицах. Пришлось Ефиму сойти с трактора, уступить место гостям, которые с превеликим удовольствием по очереди восседали рядом со старшим братом, неимоверно гордясь собой.

А на краю сада перед Вишенками их встречала вся деревня. Но Ефим выделил для себя Глашу и Марфу, отыскал их глазами и больше не упускал из вида.

Прижавшись друг к другу, женщины с удивлением смотрели на дорогу, на этого железного, гремящего и чадящего монстра, что неумолимо приближался к ним. Ефим решил, было, сразу подойти к ним, потом всё же передумал, увидев рядом с ними и Данилу. Что-то удержало мужчину, что, он пока не понял, не разобрался в себе. Но соседство Марфы, Данилы и Глаши, людей, что особенно дороги ему и перед которыми подспудно, на уровне подсознания чувствовал свою вину, было для него неприемлемо. Притом вину не маленькую, как за не отданный взятый в долг один рубль, а большую, во сто крат большую.

Управлял трактором Кузьма, а Ефим шёл в общей толпе, охваченной ликованием, и не мог настроить себя на праздничный лад. Слушал поздравления земляков, что-то кому-то отвечал, улыбался, но душа уже томилась, исчезло спокойствие, что ещё недавно полноправно властвовало в ней. И даже Данила, что душил в объятиях Ефима, не мог вернуть уверенности последнему.

– Что с тобой, Ефимушка? – жена заметила перемену в поведении мужа, прочитала тревогу в его глазах. – Что-то случилось? – спросило тревожно.

Он хотел, было, ответить, сослаться на усталость, как вдруг встретился с глазами Марфы, с её удивительной, открытой, успокаивающей улыбкой, одной единственной улыбкой. Но именно она поставила всё на свои места, вернула твёрдую уверенность в благополучном исходе дела, а с ним и хорошее, нет, даже отличное настроение, что должно соответствовать такому торжественному моменту в жизни деревни Вишенки, как прибытие первого трактора на её землю.

– Видели?! – радостно прокричал Ефим. – И это ещё не всё.

Осенью будет трактор пострашнее этого!

– Ой, Господи! – делано испугались женщины, перекрестившись. – Куда уж страшнее.

– А Кузьма-то, Кузьма! – Ефим тряс Данилу, повернув того в сторону трактора, что уверенно вёл его сын. – Каково, а?!

Потом был митинг. На нём настоял секретарь партийной организации колхоза товарищ Семенихин Никита Иванович.

Земля подсохла, прогрелась, и уже через неделю-полторы в начале апреля, вывели трактор в поле, что примыкает с восточной стороны к Данилову топилу. С западной стороны – поля Борковского колхоза, они уже частично вспаханы, и свежо чернели, глянцево поблескивая свежими отвалами земли.

Поле длинное, вытянутое между болотом и кромкой леса, одним концом упиралось в земли, принадлежащие Пустошке, другой ограничивала дорога из Борков в Вишенки. В прежние времена не каждая воловья пара способна была осилить, протянуть плуг из одного конца в другой без остановки, без отдыха. Всё-таки почти верста – не шутка!

Пахать решили «в складку», от центра к краям, поэтому Кузьма с вешкой загодя перебрался в тот, пустошкинский конец поля, тщательно шагами вымерил и обозначил серёдку, с волнением смотрел, как дядя Егор вёл первую борозду. От неё, от первой борозды, зависит очень многое. Стоит искривить её, и всё, придётся делать лишние заходы, пустые переезды.

А если ты умудришься провести первый след как по струнке, ровнёхонько, то, во-первых, и самому приятно глядеть на такую пахоту. Во-вторых, избавишь себя от лишних движений на поле, холостых прогонов трактора. Ну и, в-третьих, авторитет грамотного, умелого хозяина ещё никто на селе не отменял.

Хорошо и умело пахать – это мастерство, высшее мастерство пахаря.

Даже когда пахали при пане Буглаке, то первую борозду вёл самый опытный пахарь, на хорошо обученных, спокойных, тягловых волах, которые легко выдерживали такое расстояние. Так же размечали вешками с двух краёв, шагами определяли серединку, пахарь становился за плуг, кто-то из серьёзных, ответственных мужиков брал ведущего вола за сыромятный поводок, и «Цоб-цобе!» – деланно-строгим голосом даст команду волам какой-нибудь дядька Панас, с волнением держащийся за ручки плуга.

Хорошо обученная, привычная к тяжелой монотонной работе животина вначале, не сдвигая с места ног, подастся телом назад и разом, дружно наляжет на ярмо. И пошли, пошли, неторопливо, степенно, с обманчивой лёгкостью взрывая землю, откидывая лемехом отвал блестящего тёмного пласта!

А за ними толпой шли самые строгие судьи, те, кто потом пойдет следом, будет равняться на первую борозду. От их зоркого, проницательного взгляда не скроется ни одна промашка первого пахаря, ни один огрех.

И вот она, первая борозда! Ровная, как струна, соединит оба края поля, создаст задел на будущий урожай.

Мужики соберутся в кучу на том краю в конце борозды, обязательно закурят, щедро угощая друг друга махоркой, чего в другие дни вряд ли дождёшься. Будут обсуждать, спорить, хвалить того или иного вола из тех, что тянул плуг на первой борозде, и столько порасскажут о них, как будто это не бессловесная скотина, а, самое малое, национальный герой, былинный зверь. О том человеке, что стоял за плугом, не будет сказано ни слова: это волы сами всё сделали.

А дядька Панас оглянется назад, даже присядет, прижмурит один глаз, проверит, удостоверится, что борозда-то – ого-го! Что надо! И только после этого отойдёт в сторонку, присядет на корточки, удовлетворённо хмыкнет, крякнет, блаженно улыбнётся весеннему жаворонку, уже зависшему над полем с первой утренней песней, вытрет испарину со лба, достанет кисет, неторопливо примется крутить цигарку слегка дрожащими руками.

Ждать благодарностей от земляков даже не рассчитывает, не приходится, да он и не ждёт. Не принято хвалить пахаря: хорошо пахать – это его дело, его обязанность, и делать он должен только так, а не как иначе. Это же не он с таким напряжением только что держался за рукоятки, мгновенно, а то и на опережение определяя поведение волов, чтобы успеть неуловимым движением, наклоном плуга подправить, подчистить предполагаемый огрех, не допустить его, не искривить, не испортить бороздку. Это же не его прошибало потом, и не у него ещё дрожат руки от усталости. Теперь уже приятной усталости. Это же волы всё сделали, сами, а он так, сбоку припёка, погулять вышел, от нечего делать держался за рукоятки только для того, чтобы плуг не падал. Переубеждать его в обратном – лишняя трата времени. И у него, как и у столпившихся на краю борозды крестьянских мужиков, вера в волов свята, священна, незыблема. Он знает в крестьянском труде место при пахоте человека и животины, где пахарь не может по определению стоять на одной высоте с волами: они – выше, они – главнее, они – всё! А человек, пахарь? Он – довесок к волам.

Одними одобрительными похлопываниями животных по шее да пустыми разговорами о достоинствах волов, точно, не обойдутся. Обязательно сначала кто-то из мужиков тайком достанет из кармана кусок хлеба, что припас для этой цели заранее, оторвал от семьи, сдует с него крошки табака, разломит напополам и сунет к воловьим мордам. Другие – будут делать всё, чтобы не заметить этого жеста, но сами уже держат руки в кармане, теребят корочки хлеба, с нетерпением ждут, когда можно скормить их волам.

Потому как вол для крестьянина – это больше, чем выхолощенный бык, больше, чем друг, брат и сват. Вол, как и сам пахарь на селе, – это всё! На них двоих держится деревня! Только вот себя человек немножко принижает, не выпячивает, добровольно отдавая первенство безмолвной скотине. Может быть, это из-за природной скромности, а может, и на самом деле свято верит в вола, обожествляет тягловую животину? Кто его знает. Не принято на селе выпячивать себя.

Ефим волновался и старался скрыть волнение суетой, покрикиванием на земляков, что чересчур лезли к трактору, норовили всё потрогать, пощупать.

Но вот уже выехал на поле, подмял вешку как раз серёдкой трактора, остановился, окинул взглядом толпу мужиков, баб, ребятишек, что в такую рань сбежались сюда. Диковинка!

– Ефим Егорович, трогай! – председатель волновался не меньше тракториста, поэтому голос был излишне бодрым, но с еле заметной дрожью. – С Богом, Егорыч!

Выжал педаль сцепления, включил скорость и плавно, как учили, тронул трактор, поддав ему газу. Он легко отозвался на веление тракториста, взревев, выбросив в воздух, в чистое весеннее небо клубы иссиня-чёрного дыма, огласив и поле, и округу непривычным доселе рычанием, с завидной лёгкостью пошёл, оставляя после себя ладную полоску вспаханной земли.

Ефим хорошо помнил, чему его учили на курсах, крепко усвоил, что во время движения трактор будет помимо воли тракториста сдвигаться вправо, туда, куда направлены отвалы плуга. Поэтому периодически спокойно доворачивал его влево, твёрдо выдерживая направление на маячившую в конце поля вешку. Обернулся назад, увидел, как шли за ним люди, восхищённо махали руками, что-то кричали вслед. В конце поля развернул трактор, встал в новый заход, с волнением окинул свою первую борозду. Хотелось бы лучше, ровнее, но лиха беда начало, научится, обязательно научится, и тогда точно не будет стыдно за работу.

– Видно, левый тягловый вол у тебя чуток сильнее, – не преминул уколоть Данила за изогнутую вправо борозду. – Так и норовил вперёд вырваться. Тебе бы правого кнутом, кнутом его, Ефимушка!

– и расхохотался, показав всем полный рот крепких, здоровых зубов.

– Будет тебе, зубоскал, – осадил его председатель. – Ты через год приходи, вот тогда и поглядим, да Ефим Егорович?

– Так, это, – попытался оправдаться Гринь, но его опередил Аким Козлов.

– Ефимушка-а! Твой зверь три пары волов заменил! Ты гляди, от безделья волы скоро доиться будут как коровы, молоко давать начнут, итить их в бок!

– А ты, Аким, за сиську одну-единственную их дёргать будешь, – под общий хохот закончил Никита Кондратов.

Ближе к обеду все зеваки разошлись, а Ефим с Кузьмой попеременно делали круг за кругом, оставляя после себя всё расширяющуюся вспаханную полосу, со степенно бродящими по ней грачами.

Работа затянула, увлекла, отодвинув на задний план душевные терзания. Домой приходил затемно, умывался и замертво падал на постель. Даже не было сил помочь Глаше по хозяйству, огороду. Данила вспахал Гриням огород, засадили картошкой, хозяйка сама, одна делала грядки, управлялась по дому. Изредка прибегал кто-нибудь из детей Кольцовых, побудет минутку, да и обратно домой.

В этот день пахал сам Ефим, Кузьма съездил на лошади в Слободу за маслом для техники и теперь сидел на краю поля, поджидая дядьку, чтобы долить масла в двигатель.

Первым младшего брата Вовку заметил Кузьма, однако сразу не придал особого значения его появлению на поле: детишки частенько прибегали покататься на тракторе. Но мальчишка бежал явно не к нему, спотыкался, а то и падал на свежевспаханную землю и отчаянно махал руками. Наконец, его заметил Ефим, остановил трактор, пошёл навстречу пацану.

– Дядя Фимка, – задыхаясь, прокричал мальчик. – Дядя Фимка, мамка кличет. Она у вас в доме с тётей Глашей. Просила срочно, сей момент!

– Чего, не знаешь?

– He-а. Мамка не сказала, велела только позвать, и всё.

Оставив Кузьму на тракторе, бегом пустился домой.

«Вот оно, начинается, – шёл спешно, почти бежал. – Вот оно, начинается, – сверлило, стучало в висках. – Господи! Спаси и помилуй!»

Марфа лежала в передней хате за печкой, Глаша пеленала новорожденного. Это сразу, с первого взгляда определил Ефим.

– Тихо, тихо, Ефимушка, – остановила его жена. – Сюда нельзя, тут Марфа. Девочка родилась, – радостно сообщила Глаша. – На, покорми, дай грудь, – обратилась уже к сестре, поднесла к ней, положила рядом свёрток с ребёнком.

– Нет, сестричка, нет, – тихим, слабым голосом отозвалась Марфа.

– Не-ет, – и зарыдала за печкой.

Ефим стоял на порожке передней хаты и не мог ничего понять, как и не мог сдвинуться с места.

– Как нет? – оторопела Глаша, в недоумении переводя взгляд с мужа на сестру. – Ты что-нибудь понимаешь, Фимка?

В ответ он только развёл руками, как из-за печки снова раздался слабый, прерывистый голос Марфы.

– Мне нельзя, нельзя кормить её.

– Почему? – снова удивилась Глаша. – Нет молока, что ли?

– Нет, молоко как раз-то есть. Боюсь привыкнуть к ребёночку, потом уже не смогу.

– Что, что ты говоришь? – пораженная, почти кричала младшая сестра. – Что, что не сможешь?

Ефим вот только теперь начал понимать происходящее. Марфа готовилась оставить девочку у них, Гриней, потому и пришла рожать к ним в дом, и не хотела, боялась дать ей грудь. Если даст дитю вот сейчас сиську, то всё, не решится, оставит себе. Потому он ждал, боясь своим присутствием вспугнуть, нарушить то, что вот сейчас должно произойти в его доме; то, чего он боялся и страстно желал, ждал всё это последнее время, чем жил, дышал и остерегался, не верил до последней минуты.

– Глаша, сестричка, – снова заговорила Марфа. – Это ваша девочка, ва-аша-а-а, – неимоверным усилием воли ещё пыталась сдержать себя, не закричать. – Её отец – твой Ефим, сестричка. Прости меня, прости, – и уже рыдала, уткнувшись в подушку.

– К-к-ка-ак это? – Глаша не верила своим ушам, безумными глазами смотрела то на одного, то на другую. – Врёшь, не может быть!

– Правда, Глашенька, – сквозь слёзы проговорила Марфа. – Помнишь сенокос, грозу? Это тогда. Прости меня, сестрица, за-ради Христа, прости, но это ради тебя, для тебя я взяла на себя этот грех. Родила заместо тебя, мы же сёстры, одна кровь.

Глафира побледнела вся, зажала рот руками, сделала попытку выскочить из хаты, даже добежала до порога, упёрлась в широкую грудь мужа.

И вот здесь пронзило, ударило, как обухом по голове стукнуло! Вспомнила вдруг слова старца Афиногена, сказанные им на прощание там, в горах, в скалах Карелии.

«Обрати свой взор на мужа своего и сестру свою – это же одна кровь», – и всё встало на свои места.

– Вот оно как, вот оно что-о-о, – а сама уже повернулась, пошла за печку, упала на колени, обхватив руками малютку и сестру, зашлась в плаче, но уже в плаче благодарном, чистом, светлом, как и сама слеза. – Родные мои-и-и, миленькие-е-е! Сестрица моя, миленькая, родненькая-а-а. Господи, Пресвятая Дева Мария, Матерь Божья, не дайте умереть от счастья, от радости-и-и, – и заголосила, запричитала, стоя на коленях перед сестрой и ребёнком, как перед иконой, перед ликами святых. – Ой, счастье-то како-о-о-е, Господи! Мамочка, миленькая, папочка, отец мой родной, встаньте с того свету, придите, посмотрите на свою доченьку, как она счастлива-а-а! Марфушка, сестричка моя родная! Да я ж тебе по гроб жизни обязана. Родненькая моя-а-а!

Ефим оставался стоять на пороге, боясь сделать шаг к женщинам, к дочурке, боясь вспугнуть наметившееся понимание, зачатки его уже новой, полной семьи. Но, главное, к доченьке, дочурке. Его дочурке!

– Дочурка, доченька, дочурочка, доня, – шептал, говорил, говорил эти слова с каждым разом всё громче, всё смелее произносил и привыкал к ним, чтобы потом никогда в жизни не забыть их, не потерять, не замечал бегущих по щекам слёз. – Господи! Если ты есть, слава тебе Господи!

Всё же пошёл, ватными ногами дошёл до красного угла, упал на колени перед иконой, исступленно зашептал:

– Слава тебе, Господи! Слава тебе, Господи! – с неистовством осенял себя крестным знамением. – Слава тебе, Господи, слава тебе, Господи!

Заплакала малышка. Её тонкий, пронзительный голосок заполнил собой всю хату, вылетел сквозь открытую форточку, оповестил о себе всё окрест, пронёсся по-над Вишенками, лесом, рекой Деснянкой, растворился где-то за лугами, смешавшись с весенним пением и щебетом птиц.

– Иди к дочушке, папаша, – слабо, через силу улыбнулась Марфа и, шатаясь, неуверенной походкой направилась к выходу. – Я всё сделала, а сейчас – домой. Ещё Данила, дети, – сказала уже сама себе, решала в уме уже что-то своё, только ей одной ведомое.

Ефим зашёл за печку, встал, прижался спиной к её холодной стенке, смотрел, как Глаша бережно, нежно качала на руках малышку. Преобразившееся лицо жены светилось доселе невиданным светом, излучало столько добра и ласки, что мужчина залюбовался, застыл на месте, боясь нарушить зарождающие ростки семейного счастья.

– Иди, подои козу, – вернула его к действительности, опустила на землю Глаша.

– Зачем? Не время, да и сама… – но не договорил, кинулся в сарай.

Он понял, что кормить дочку отныне будут козьим молоком. Вот почему Марфа настояла оставить козу, когда в зиму Грини собрались, было, извести её со двора, и поделились своими планами с Марфой. Настояла, спасибо ей.

Отныне он делал что-то, говорил с женой, а сам не помнит, что делал, о чём был разговор. Все мысли вращались вокруг Ульянки. Ещё в те времена, сразу после венчания, когда мечтали о ребёнке, решили, что девочку назовут Ульяной. А мальчика – Макаром, в честь Макара Егоровича Щербича. Но тогда Бог не дал, а вот теперь, наконец-то, смилостивился, подарил им Ульянку.

А Марфа зашла в свой дом, села за стол, устало уронила голову на руки. Сейчас ей предстояло объясняться с семьёй, с детишками и, главное, с мужем Данилой. Она хорошо знает каждого члена семьи и понимает, что особых проблем ни с кем не будет, разве что с Вовкой – копией бати. И Данилой. Это особый разговор, выдержать который она обязана. Нет, она не станет врать, изворачиваться, брать таким образом лишний грех на свою израненную душу.

Да, дети осудят свою мать, она это чувствует, она хорошо знает своих детей. Но Марфа верит, что они и поймут её, а поймут – значит простят. Это тоже знает. Уверена в этом, иначе не пошла бы на такой отчаянный шаг.

Она не заметила, как в дом зашла пятилетняя Фрося с годовалой Танюшкой, встали рядом, с любопытством смотрят на мамку. Протянула руку, детишки прижались к ней, она гладила их головки, глядела сквозь слёзы в окно.

Вот пробежала Агаша, за ней прошмыгнул Вовка, слышно, как он зовёт Стёпу с Васей идти в дом обедать.

– Мама, – Агаша уже была в доме. – Мама, я помогу накрыть на стол? Уже все собрались.

Марфа встала из-за стола, сделала несколько шагов к печке, увидела, как замерла дочь, уставившись на пустой живот матери.

– А, когда, кто, где? – все эти вопросы проговорила на одном дыхании, почти выдохнула, вытянув руку в сторону Марфы.

Агаша – взрослая, и всё уже понимает. Стыдиться или стесняться её не следует.

За столом к тому времени сидели все, не было только Данилы, Кузьмы и старшей дочери Нади – работали без обеда и придут только к вечеру.

Вот и ладно. С этой мелюзгой она разберётся сама, вот сейчас, а остальным обскажут уже сами дети.

– Дочушка, – это она Агаше. – Сама, сама накрой стол, а я посижу рядышком. Наберусь сил, и обскажу вам всем, сразу.

– Умер? – одними губами, чтобы не услышали остальные, прошептала дочь, но мать поняла её, отрицательно покачала головой.

– Нет, доня, нет. Всё намного лучше и настолько же сложно.

Потом, потом, ты ставь на стол, ребятня есть хочет.

Детишки уже доедали, некоторые пытались раньше вылезти из-за стола, но Марфа заставила всех сидеть на местах.

– Сейчас всё обскажу вам, мои родные, а потом и побежите по своим детским делам.

Рассказала всё, без утайки, упускала только подробности родов и те свои душевные терзания, что не давали ей жить последнее время. Да теперешнее её состояние тоже не передала, сжалилась над детскими, легкоранимыми душонками.

Поражённые, дети молчали. Только самые маленькие Танюша, Стёпа, Никита, Фрося тихонько соскользнули со скамейки, потянулись на улицу. Не поняли. Остались Вова, Вася и Агаша.

– Как же так, мама? – полными слёз глазами Агаша смотрела на мать. – Как же так, мамка? – повторяла, как заведённая, теребила кончик платка, то и дело подносила его к глазам, вытирала слёзы.

– Дочушка, милая, детки мои родные, не судите строго мамку свою, ой, не судите. Тяжко мне, ой, как тяжко! – и не сдержалась, упала головой на стол, зашлась в плаче. – И сестричку мою тоже никто не спасёт, не поможет ей, кроме меня, мамки вашей! – голосила Марфа. – Но всё равно простите меня, детки мои родные, простите мамку свою.

Бледная, с окаменелым лицом сидела Агаша, застыл в недоумении Вася, и только кровью налилось лицо у Вовки, заходили желваки от злости, да колючий взгляд нет-нет останавливался на рыдающей матери.

Первой не выдержала Агаша, обняла мамку, прижалась к ней, целуя волосы, мокрое лицо и тоже заплакала навзрыд. Следом Вася бочком придвинулся к мамке, обнял ручонками, уткнулся в бок, прижался и застыл так, шмыгая носом.

Заслышав плач в доме, вернулась малышня, добавили свои голоса, и вот уже почти всё семейство рыдало, голосило, всхлипывало.

– Куда? Стой! – Агаша резко отстранилась, кинулась за Вовкой, который успел выбежать во двор, бегом направился на ферму, туда, где работал отец.

– Стой, стой, кому сказала! Не смей, не смей, Вовка, прошу, не смей!

– Пускай бежит, дочушка, – Марфа тоже вышла на крыльцо, позвала дочь в дом. – Чему быть, того не миновать, – обречённо сказала она.

– Вот же гадёныш! – зло произнесла Агаша. – И в кого он только уродился, такой вредный?

– Не смей так говорить на братика, – урезонила мать. – Грех так на родного брата.

– Нет, ну ты посмотри: все люди как люди, а этот быстрее к папке, вот же… А с папкой, мама, сама разбирайся, тут я тебе не советчик, – не по-детски серьёзно закончила дочь.

– Хоть простила ли мамку свою, Агаша, ай нет? – жалобно, с надеждой в голосе спросила Марфа.

– Бог простит, мама, – снова по-взрослому ответила дочь. – Жаль мне вас – тебя и тётю Глашу. И дядю Ефима тоже жаль. И папку, – добавила чуть погодя. – И себя мне жалко, и всех вас жалко.

– Спасибо тебе, дочушка, – Марфа подошла к дочери, обняла её и снова заголосила, но уже на её плече.

А дочь не успокаивала, так и стояла с матерью, прижавшись к ней своим ещё детским тельцем, и по-женски сострадала, жалела её, поглаживая худенькой ладошкой костлявую спину мамы.

Данила влетел в дом. Марфа в это время лежала за ширмой на кровати, Агаша мыла посуду.

– Где? – разъярённое, пышущее гневом лицо не предвещала ничего хорошего.

– Па-а-ап-ка-а! Миленьки-и-и-ий! – Агаша кинулась на шею отцу, повисла на нём. – Папочка, миленький, хорошенький, не надо! Родненьки-и-ий, не трогай маму, не трогай мамочку, папочка, па-апа! Прости её папочка, прости её, миленький! – И упала на колени, поползла на коленях к отцу, прижалась к его ногам.

Вася уцепился в ноги отцу, тоже зарыдал, завизжал то ли от страха, то ли за компанию, то ли ещё от чего.

Вовка остался стоять на пороге, с неким злорадством наблюдал за родными людьми.

– Вот я! – Марфа вышла к мужу, простоволосая, с растрепанными, неприбранными волосами, сложила руки на груди, открыто, смело смотрела на Данилу.

– Вот я!

– Это правда? – выдохнул из себя мужчина. – Скажи, что неправда! Скажи, прошу! – глаза горели, умоляли.

– Правда, Данила Никитич, правда, отец, – не сменила ни позы, ни тона. – Если ты готов слушать, я всё расскажу тебе. И заранее прошу прощения, – упала, рухнула разом к ногам мужа, встала на колени. – Прошу, за-ради Христа прошу, прости меня. Виновата я пред тобой, Данилушка, но ты послушай меня и прости, прошу тебя.

Глаз не поднимала, так и стояла на коленях, обречённо склонив голову перед мужем.

– А-а-а-а! – заорал, захрипел Данила, сбросил с себя детей, рванулся на выход, чуть не сшиб всё так же стоящего там сына Вовку.

В таком же состоянии выскочил во двор, на улицу выходить не стал, а прямо через плетень, подмяв его под себя, ринулся к соседям, к Гриням.

Ефим вышел только что из-за стола, как увидел бегущего в дом Данилу и всё понял. Молча, без слов, с ходу Данила кинулся на хозяина, пытаясь ударить в челюсть. Ефим успел уклониться, и кулак просвистел рядом с носом.

– Погоди, погоди, Данила Никитич, – хозяин ещё надеялся урезонить незваного гостя, тешил себя надеждой на бескровное разрешение конфликта, хватал, отводил в сторону мелькающие руки соседа и лучшего друга, пока ещё друга.

– Убью! Не прощу, сволочь! – Данила ухватил за грудь Ефима, старался повалить на пол.

Налитые кровью глаза, такое же яростное лицо маячило перед глазами Ефима. Он тоже ухватил за грудки Данилу, и вот так застыли разъярённые, глаза в глаза, лицо в лицо, два соседа, два лучших друга, два самых заклятых врага.

Глаша с ребёнком на руках спряталась за печку, зажав рот руками, ждала чего-то страшного, ужасного, такого, чего она ещё в своей жизни не видела и не ощущала. Ей хотелось куда-то бежать, спасать Ульянку, к которой вдруг проснулись такие чувства, что готова была отдать себя, свою жизнь, только бы не было больно ребёнку, дочурке её долгожданной, ненаглядной. И почувствовала вдруг, что шагни в их сторону Данила, коснись хоть пальцем Ульянки, нет, только лишь косо глянь в её сторону, она, Глаша, кинется на него зверем, загрызёт, порвёт ему глотку, разорвёт на части, уничтожит, сотрёт с лица земли, но в обиду доченьку, дочурку свою, Улечку миленькую не даст. Да хоть тысячи Данил поставь сюда, ничто не остановит её в желании защитить дочурку!

Застыли на пороге Агаша, Вася, Вовка, только Марфа смело шагнула в дом, встала между мужиками. Потом вдруг повернулась, наклонилась и из-под лавки достала топор, протянула мужу.

– Оставь Ефима, Данила Никитич, – спокойный голос, уверенный тон женщины охладил бойцовский пыл мужиков. – Оставь его, отец. – Он не виноват. Это всё я, – всё так же продолжила она. – Сука не схочет, кобель не вскочит, ты же знаешь. На топор, убей меня, и тебе сразу станет легче, – продолжала стоять, тыкая мужу в лицо топорищем.

Тот схватил сразу и вдруг обмяк, диким взглядом обвёл присутствующих, на мгновение задержался на Ефиме.

– Не прощу! – произнёс чётко, зло. – Ни-ког-да не прощу! Слышишь? Ни-ког-да! Враг ты мне отныне, враг! Злейший враг мой!

И ещё мгновение стоял молча, что-то соображая, вдруг зарычал, как загнанный зверь, завыл от бессилия, от мучившей его и не находившей выхода злобы:

– Ы-ы-ы-ы! – воздел к небу зажатые до боли кулаки, круто повернулся, кинулся из хаты, ногой открыв дверь.

Уже во дворе снова глянул на зажатый в руках топор, обернулся на окна и с силой запустил им в забор, в плетень. Топор просвистел в воздухе, проломил прутья плетня, упал на меже, на границе огородов Гриней и Кольцовых.

Когда Марфа с детьми вернулась домой, Данилы дома не оказалось. Не пришёл он и к вечеру, не было его и ночью.

– Смотри, смотри, – злорадствовал Вовка, подлетая к ней молодым кочетом. – Доигралась, доигралась, что папка из дома убёг! Думать надо было, прежде чем…

– Замолчи! – стала урезонивать его Агаша. – Тут такое, а ты… И как ты с мамкой разговариваешь, негодник?!

– Что я? Что я? Мамка дитёнка нагуляла с чужим мужиком, а я виноват?

Сидевшая до этого молча старшая сестра Надя подскочила к Вовке и сильно, наотмашь залепила оплеуху.

– Я тебе нагуляю, так нагуляю, что неделю на задницу не сядешь!

От неожиданности мальчишка винтом пошёл на старшего брата Кузьму, который только что вошёл в дом и еще не успел дойти до стола, но уже всё слышал и видел.

Сначала залепил затрещину, потом ухватил младшего за ухо, повернул лицом к себе.

– Если ещё раз услышу хоть что-то про мамку – убью! Понял! – и поднёс к носу уже достаточно увесистый, весь в мазуте кулак. – А сейчас сядь и замолкни!

Поиски Данилы успехом не увенчались. Уже не знали, что думать, куда бежать, что делать.

– Может, до дядьки Мишки Янкова сбегать? – с дрожью в голосе произнесла Агаша.

– Зачем? – спросила Надя.

– Пускай бы на омутах…

– Что ты несешь? – не дал договорить ей Кузьма. – Какие омута? Вот дура! – и закончил тихо: – Плачет где-то, переживает. Он ведь мамку сильно любит и дядю Ефима, они же друзья. Были друзья, – добавил тихо. – А тут такое…

Слова Кузьмы больно ударили, снова напомнили обо всём, что случилось буквально несколько часов назад. Нет, не несколько часов назад, а давно, еще в прошлом году на сенокосе.

И Марфа опять не выдержала, расплакалась, обхватив голову руками.

– Простите меня, деточки, родные мои, простите, – голосила она, не поднимая глаз. – Виноватая я, ой, виноватая и перед вами, и пред папкой вашим, деточки мои милые-е-е!

– Будет, будет тебе, мамка, – Надя села рядом, обняла мать, прижалась к ней. – Будет, будет себя казнить. Что было, то было, назад не вернёшь, не переделаешь. А нам жить надо.

К ней присоединились сначала младшие, а потом и все остальные, стали успокаивать, некоторые всплакнули вместе с мамкой. Только Кузьма остался сидеть за столом, плотно сжав зубы, да Вовка стоял чуть в стороне, не решаясь подойти ко всем.

– Оно и так посмотреть, оно и так поглядеть, – ни к кому не обращаясь, загадочно произнёс Кузьма.

– А Ульянка будет приходить к нам гулять? – вдруг спросил четырёхлетний Стёпка.

– Какая ещё Ульянка? – не поняла Агаша.

– Ну, наша Ульянка, наша сестричка, что сейчас живёт у тёти Глаши и евойной папки дяди Фимки?

При последних словах сына Марфа обхватила его, крепко прижала к себе.

– Будет, будет, мои хорошие, – она уже поняла, что прощена детьми, и от этого вдруг стало легко, покойно на душе. – Будет, куда ж она денется? Мы же все свои.

– А ты когда это успел узнать, что её зовут Ульянкой? – спросила Надя.

– Как папка убёг от Гриней, а я остался. Так тётя Глаша мне показала сестричку и сказала, что её зовут Ульянкой. Я ещё три раза сплюнул.

– Это ещё зачем? – спросил Вася.

– А чтобы не сглазить, – со знанием дела, серьёзно ответил Стёпа.

Последние слова мальчика утонули в громком хохоте. Смеялись все, включая Вовку и самую младшую Танюшу, которая ещё не понимала причину смеха, но была искренне по-детски рада весёлой обстановке в доме, когда на смену крикам и слезам пришёл наконец-то смех.

– Где ж папку нашего искать-то, вот беда? – Марфа обвела глазами семейство, остановилась на Кузьме. – Что думаешь, сынок?

– Тебе бы самой, мамка, найти его. Тут мы вам не советчики, не помощники. Вы уж сами, сами, родители дорогие. Без нас натворили, без нас разбирайтесь, мы можем только помешать вам, не дай Бог.

Она и нашла, нашла утром у себя в огороде за домом, в саду под ветвистой яблоней. Укрывшись рядном, Данила спал на голой земле в обнимку с винтовкой, которую достал из тайника. Рядом стояла недопитая, на дне не больше кружки, трёхлитровая бутыль настойки.

Марфа села рядом, положила руку мужу на голову и так сидела, ждала, пока он не проснулся. Увидев рядом жену, с недоумением огляделся вокруг, вспомнил всё, гримаса боли исказила осунувшееся, небритое лицо, резко отшатнулся, сбросил с себя руку.

– Прости меня, Даня, – она не называла его таким именем давно, с рождения первенца Кузьмы, а всё отец да отец. А тут вдруг вспомнила. – Что хочешь, делай со мной, Даник, только прости, – придвинулась ещё ближе, низко опустив голову. – Я сестру спасти хотела, ради неё всё, не блуд это, Даня, родной.

Муж не отвечал, только тяжело дышал, сопел рядом.

– Тебя, не знаю, – наконец разомкнул губы Данила. – А его – ни-ког-да!

И снова они молчали, как чужие. Она всё порывалась коснуться рукой мужа, норовила погладить голову, прижаться к нему как в прежние времена, а он как будто чувствовал, предугадывал желание жены и отодвигался дальше, повернувшись к ней спиной.

– А винтовка зачем? – спросила она.

– Застрелить вас хотел, – и замолчал.

Замолчал надолго, потом всё же продолжил:

– Или самому застрелиться.

Сунул руку в карман, вытащил наган, что когда-то забрал у насильника Глаши. Крутанул барабан, заворожено смотрел, как вращаются, шелестят, мелькают отдающие золотом головки пуль.

– Иди домой, – проговорил глухо. – А не то, не дай Бог…

Жена встала, молча пошла через сад, боясь остановиться, посмотреть назад. За хлевом у стены находились старшие Кузьма, Надя, Агаша, рядом тёрся Вася. Видно, дети стояли здесь давно, наблюдали за родителями.

– Ну что, мама? – Агаша первой кинулась к маме.

– Ни-че-го, – грустно ответила Марфа. – Пьяным спал.

– Вот и ладно. Душой отходит, слава Богу, – заметил Кузьма. – Время, только время нужно, и всё.

– Сынок, пойди сюда, – позвала мать.

Они отошли в сторону, и Марфа рассказала про оружие.

– Ты проследи, сына, где он прячет, да перепрячь. А то мало ли чего…

А над Вишенками зарождался новый весенний день. Осела пыль после коров, парили аисты в вышине, солнышко брызнуло все себя без остатка, подарило земле в очередной раз тепло и свет. А землица и не против такого подарка! С великой охотой, с большим желанием пользуется, впитывает в себя и возвращает обратно молодыми побегами деревьев, ярко-зелёной клейкой листвой, нежными, хрупкими всходами на колхозных полях, бурно тянувшейся вверх травой на заливных лугах, что за Деснянкой.

Весна-а-а! Жизнь!