Настоятеля Слободской церкви отца Василия, в миру – Старостина Василия Петровича, забрали из дома ночью, ближе к рассвету.

Деревенька спала, как и спали другие селения этого небольшого прихода со своими жителями, что раскинулся, спрятался от мирской суеты, затерялся среди густых лесов да огромных болот на границе России и Белоруссии. Не спал только юродивый Емеля, сосед батюшки. Ещё со второй половины ночи появились вдруг боли в суставах: их стало крутить, выворачивать. Но не от этого, не от боли он проснулся. Сон ему приснился.

Будто бы отец Василий (вот чудно-то как!) весь в венках из ромашек да васильков, и в руках букет из невиданных цветов, да таких пышных, красивых, в округе нет таких ни у кого. Раньше похожие цвели в палисаднике белошвейки Анны Григорьевны, а теперь извелись все. Емеля даже во сне это знает. И не идёт батюшка по земле, как все люди, а будто бы парит и хохочет! Так громко хохочет, что Емеля и проснулся, вот именно от хохота батюшки проснулся Емеля, а не от болей в суставах. Вот точно, от хохота. Разбудил его батюшка своим хохотом. И нашёл же время?! Средь ночи! Когда все нормальные люди спят на полатях, этот – хохочет! Но на друга не стал обижаться Емеля.

Спустил ноги с полатей, смотрел с высоты на комнатку в полумраке, глянул в окно, хотел, было, сказать: «Куда ночь, туда и сон», но вдруг его осенило: не к добру сон-то, не к добру! Беда над батюшкой парит, реет беда над отцом Василием! А он-то, он-то спит, не спасает любимого батюшку. Вот грех-то какой! Над батюшкой беда, а он, Емеля, его сосед и единственный защитник, нежится на полатях. Как барин. Как пан Буглак. Спит, как пеньку продавши. А священник, старичок, жена его матушка Евфросиния небось кровью исходят, а он всё здесь. Небось изошли в мольбах о помощи, голоса посрывали, его подзывая, а он и не чешется. Ах, он негодник! Ах, он антихрист, прости Господи! Ах, лежебока! Ах, лодырь!

Емеля страшно ругал себя, но ругал молча, про себя, чтобы не услышала мамка, такая же старая, как и отец Василий. Спит, пускай спит себе на кровати, что прямо под полатями. А то проснётся, ещё отходит по привычке Емелю рогачом. Так что пускай спит. Сын пойдёт спасать, он должен спасать своего друга! Кто ж, кроме него? Раньше хотя бы был их общий с батюшкой друг, которого Емеля уважал и любил так же, как и отца Василия, – Макар Егорович Щербич. Но не уберёг его Емеля, увели антихристы, как ни пытался отбить, спасти, вырвать из лап дьявола своего Макарушку.

Одного не уберёг, а сейчас и другого не спасёт? Нет уж, дудки! Быстрее, надо быстрее. Возможно, сам отец Василий даже не догадывается о беде, ему же Емелин сон не приснился, как он может знать. Мужчина тихонько слез с печи, стараясь не шуметь, намотал онучи, завязал лапти и так же тихо вышел во двор.

Как себя помнит Емеля, так помнит и эту церковку, что тёмной глыбой выступает в ночи. А вместе с ней помнит и отца Василия. Ему кажется, что вот здесь, в Слободе, появились вместе он – Емеля, отец Василий и церковь. Поэтому мужчина считает, что всё это его, принадлежит ему и священник со своею женой и другом Макаром Егоровичем тоже. Церковь само собой его. Да и чьи ж они могут быть, если защитник у них один, Емеля?! Один на всех.

Сначала Емеля увидел, как со стороны района блеснул свет автомобильных фар, и только потом в ночи послышался гул машины.

Он заволновался вдруг, почувствовал в этом свете и звуке опасность. Подскочил, забегал вокруг дома, потом перелез через плетень, закружил вокруг церкви и хатки священника, рвал на себе рубаху, кидал в ночь камешками и песком, что хватал прямо с земли, плевался в темноту. Потом лег, было, поперёк тропинки, что ведет к домику отца Василия, опять подскочил, кинулся домой за топором. И уже с ним встречал подъехавшую к церкви машину, из которой вышли три милиционера и один высокий человек в длинном кожаном пальто.

Когда звук машины заглох у дома, отец Василий тоже не спал и всё понял.

И матушка, оказывается, не спала, поняла, если так быстро зажгла лампу, подвесила за крюк в потолке на кухне.

– Ой, батюшка! Пресвятая Дева Мария, заступница наша… – досказать молитву до конца так и не успела, как раздался требовательный и сильный стук в дверь.

Батюшка оделся в подрясник, осталось накинуть рясу.

– Я сам, матушка, – приобнял жену за плечи, направился к двери.

– Кто там? – спросил скорее по привычке, для проформы.

Он уже знал, кто там. Готовился к этому давно и был готов морально, а в спаленке, в уголке, уже лежит собранная для такого случая матушкой Евфросинией котомка со сменой белья, кульком сухарей и старенькой книжицей жития святых, что сохранилась ещё от войны с японцами в бытность его полковым священником, да такой же истрёпанный томик Вольтера.

Отец Василий видел, какие события разворачивались на просторах новой России, и не в меньшей степени понимал, что и он не может остаться в стороне, что и его эти страшные, ничем не объяснимые деяния не обойдут стороной, коснутся в той или иной степени.

Увели лучшего друга землевладельца – Щербича Макара Егоровича, который сделал столько добрых дел, оставил такую светлую память о себе в душах местных крестьян, что вряд ли кому-то удастся затмить его авторитет. А сколько так называемых кулаков увезли в неизвестность?

Наполовину сократились, исчезли настоятели из окрестных приходов; канули бесследно многие представители среднего и высшего церковного звена. А чем лучше или хуже он, отец Василий? Ничем! Такой же, как все.

Да и среди своих коммунисты устроили такую резню, такое истребление друг друга, что сохранить жизнь при этой вакханалии – уже подвиг!

Первое время батюшка ещё следил за разоблачением того или иного антибольшевистского движения, очередного шпионского скандала, потом это надоело, потерял счёт, перестал разбираться, кто из них прав и кто виноват, и до какой степени. Кто против кого шпионил, и насколько успешно шпионил. Вчерашний обличитель сегодня становился обвиняемым, и так до бесконечности. Где уж в такой обстановке выжить, сохранить в неприкосновенности бренное тело простого человека, а тем более объявленного вне всяких законов какого-то священнослужителя?

– Прощай, матушка, – отец Василий на мгновение прижал к себе сухонькое тело жены, вдохнул до боли родной запах. – Прощай, Евфросиньюшка, радость моя.

– Да хранит тебя Господь, батюшка родной, – повисла, уцепилась за него жена. – Да не «прощай», а до скорого свидания, понял, батюшка? Мы будем тебя ждать, помни об этом всегда. Ждать будем!

– Уходи к Агафьюшке, к старшей дочурке нашей в Вишенки, Фрося. Никита Кондратов, зятюшка наш, не раз говорил об этом, приглашал.

– Нет уж, – вдруг отпрянула женщина. – Нет уж, отец родной! Здесь, при церковке нашей я дождусь тебя, чего бы это мне ни стоило. Кто ж кроме меня присмотрит за ней? Ступай с Богом, да хранит тебя Господь, – перекрестила мужа на прощание.

И смотрела потом, как уводили настоятеля церкви отца Василия, закусив до боли губу, только огонёк лампы да свет уже зарождающего дня сухо отсвечивали в её глазах.

Сам отец Василий вышел во двор, перекрестил церковь, дом, сотворил крест куда-то в пустоту, туда, где замерли в ночи деревеньки его прихода.

– Батюшка, батюшка! – из темноты шагнул юродивый Емеля. – Пойдём ко мне, батюшка. Я спрячу тебя на печке, там никто не найдёт.

– Пшёл вон! – один из конвоиров с силой толкнул Емелю, тот упал, и уже лежащего несколько раз ударил сапогом в бок.

– Что вы делаете? – попытался защитить Емелю отец Василий. – Это же юродивый! Грех, тяжкий грех обижать его.

– Ступай-ступай, – толкнули в спину священника. – Думай, как самому спастись, а не деревенского дурачка спасать.

– Не держи зла, Емелюшка, – ещё успел крикнуть отец Василий. – Ибо не ведают, что творят. Не обижайся, дружище.

Долго бежал Емеля вслед быстро удаляющейся машине, плевал, ругался, бросал комья земли. Потом упал на дорогу, бился головой о землю, плакал, посыпал песком голову и ел землю, толкал её в рот, задыхался, но толкал.

И вдруг на него нашло озарение: церковь-то без присмотра! Кто ж за ней теперь присмотрит, будет охранять, если не он, Емеля? И матушка Евфросиния одна осталась, тоже требует заботы и внимания с его стороны.

Быстренько поднялся, бегом пустился домой. Там, под стрехой, лежит самое главное сокровище Емели – новый самодельный замок, который он нашёл несколько лет назад у колхозной кузни. С двумя ключами, тяжёлый амбарный железный замок. Почти каждый день Емеля доставал его тайком из-под стрехи, прятался за дымоход на печке и почти весь день открывал и закрывал, брякая дужкой. Интересно!

Нащупал под стрехой своё сокровище, несколько раз открыл-закрыл, убедился, что замок работает исправно, тайком прокрался к входной двери церкви, навесил, замкнул, ключи повесил рядом с нательным крестиком. Всё! И с лёгким сердцем направился домой за печку досматривать сны на полатях. А вдруг опять отец Василий собирается присниться, а Емеля ещё и не спит? Непорядок это, надо срочно засыпать.

Матушка Евфросиния так и не легла больше в то утро. Во-первых, какой сон после таких событий? А во-вторых, надо продолжать жить. Да-да! Чтобы дождаться мужа, надо жить, смотреть за домиком, присматривать за церковью, прибирать там, протирать пыль. Если ничего не делать, то можно сойти с ума. Матушка всегда верила мужу, она и сейчас верит, что обойдётся, пройдёт беда стороной, только коснётся, краешком её семьи. И батюшка вернётся, обязательно вернётся. Ведь на нём нет греха перед советской властью. А если нет греха, значит его отпустят, обязательно отпустят. Она как никто другой знает отца Василия. Чист он, свят перед властью, хотя его соблазняли, пытались вовлечь в разные организации. Но он остался верен во все времена единственному постулату: вся власть – от Бога. И как народ, прихожане, так и он, их батюшка. Свою долю он не выделял из доли народной и никогда не отделял себя вот от этих простых, бесхитростных, но безумно хороших и верных людей. Он их любил. Да-да, любил. Впрочем, почему в прошедшем времени? Он их и теперь любит, продолжает любить. Чего стоят только одни эти ужасные драки стенка на стенку, когда одна деревня идёт дракой на другую?! А ведь ни к кому-то бегут люди за спасением, за справедливостью, а именно к нему, отцу Василию, просят разнять разъярившихся мужиков, восстановить справедливость и мир.

Правда, сейчас постарел, не та сила. А раньше? Ещё при царе-батюшке? Это же уму непостижимо, как бросался отец Василий в самую гущу страшной драки! И себя не жалел, восстанавливал мир, мирил людей. Она видела его в таких ситуациях, приходилось самой усмирять уже самого «усмирителя». Входил в раж, в азарт отец Василий. Но никогда она не видела гнева в нём, вот что поразительно! Только что разнимал, разбрасывал дерущихся по разным сторонам и тут же мог с ними балагурить, смеяться, вспоминать какие-то смешные эпизоды из драки. Видно, это было для него с его-то силой как забава.

И мужики его уважали за это, подчинялись беспрекословно. А он сам подчинялся ей, своей жене, матушке Евфросинии. Вот такой он, её муж отец Василий.

Матушка давно помолилась за спасение батюшки, а теперь осталась стоять на коленях у иконы, вспоминала. Да-а, надо жить. Она верит мужу и верит свято. Вернётся, обязательно разберутся и отпустят отца Василия восвояси. Надо только сходить в церковь, проверить да не забывать без устали молиться во спасение батюшки. Каково же было удивление матушки, когда она на дверях обнаружила огромный амбарный замок!

– Вот тебе на! – всплеснула женщина руками. – Откуда замок? Кто навесил? Кто закрыл храм? У нас таких замков отродясь не водилось.

Матушка прислушалась, но ни единого постороннего звука не обнаружила.

– Странно, – с недоумением огляделась вокруг. – Странно. Но это знак хороший, добрый знак. К добру, слава тебе Господи, – решила женщина и уже со спокойной душой направилась в избу.

Отца Василия сразу бросили в камеру, где на полу лежало и сидело множество людей. Сколько? Он не мог определить сразу, тем более при таком тусклом свете. Прижав узелок с вещами к груди, постоял немного, привыкая к полумраку, к спёртому, тяжёлому воздуху, что резко ударил в нос, перехватил дыхание.

– Идите сюда, батюшка, – раздался шёпот слева. – Здесь место есть.

Говорил кто-то молодой, и голос вроде знакомый, хотя отец Василий не смог сразу вспомнить, как и не смог разглядеть говорившего.

– Идите за мной, – рядом возник небольшого росточка, но крепенький, как молодой дубок, парень. Взял батюшку за руку, повёл за собой, перешагивая через ноги спящих сокамерников.

– Вы меня не узнали? – зашептал юноша, когда они присели у стенки, подтянув колени к подбородку.

– Нет, молодой человек. Хотя голос твой знаком, – так же шёпотом ответил священник.

– Я – Пётр Сидоркин, сын Пантелея Ивановича.

– A-а, вспомнил.

Батюшка хорошо помнит, до смерти своей не забудет, как несколько лет назад пришли на церковный двор молодые люди, так называемые комсомольцы и заявили, что колокол на колоколенке храма мешает населению Слободы и соседних деревень. И вообще, советской власти сейчас не хватает цветных металлов, а тут, в Слободе, пропадает почём зря столько пудов меди! Это непорядок! Верховодил ими как раз вот этот юноша, сын уважаемого человека Пантелея Ивановича Сидоркина, что к тому времени ещё не работал председателем колхоза в Вишенках, а был секретарём волостного комитета партии большевиков.

Напрасно тогда взывал священник к совести, к истокам русского народа, православной веры, к истории государства Российского – всё напрасно. Не послушали комсомольцы и верующих, что прибежали на защиту храма, колокола, этого гласа Господня. Даже над юродивым Емелюшкой поизгалялись, антихристы, когда тот перекрыл лестницу на колоколенку. Да-а, помнит, хорошо помнит отец Василий, всё помнит. Спасибо, память ещё не отшибло, слава Богу. Да-а, вот она какая жизнь, и вот она какая новая власть. Вчерашний активист, борец за интересы партии сегодня сидит с ним, отцом Василием, очередным врагом народа, в одной тюремной камере.

– Вы на меня не в обиде? – молчание священника парень принял на свой счёт, посчитал за обиду на его те, давние действия.

– Ну-у, что ж так, юноша. Обижаться – участь слабых.

– Спасибо, спасибо вам, отец Василий! – Пётр с чувством пожал руку священника, с жаром зашептал: – Я потом себя казнил, говорю, чтобы вы знали. Дураком был, простите, пожалуйста.

– Бог простит. На нас уже внимание обращают, – батюшка заметил, как стали подниматься многие сокамерники, бросать в их сторону недовольные взгляды.

Замолчали, погружённый каждый в свои мысли.

Священник прикрыл глаза, не заметил, как и задремал. Очнулся от истошного крика.

– По-о-оп! Робя-а-а! По-о-оп!

Только теперь отец Василий разглядел и всю камеру, довольно большую, с нарами вдоль двух стен, с двумя окнами под потолком и массой народа, что лежал на нарах, сидел на полу. Кричал, истошно вопил мужчина лет тридцати в противоположном углу камеры, сидя на нижних нарах.

– Блатные. Урки, – успел шепнуть Пётр Сидоркин.

– Братва! Точно поп! Зуб даю – поп!

Вокруг него столпилось несколько человек, с интересом уставились на отца Василия. Тот, который кричал, вдруг поднялся с нар и пошёл к нему, вытянув вперёд руку. Лежащие и сидящие на полу в спешке освобождали место для прохода.

– По-оп, по-о-опик! – блаженная, умильная улыбка зависла на его небритом лице, обнажив металлическую фиксу на верхних передних зубах.

Все в камере замерли, только подельники ещё продолжали смеяться шутке товарища и с интересом наблюдали за происходящим. Отец Василий ждал, не двигаясь с места. Петя попытался, было, броситься навстречу, но священник одёрнул его, заставил сидеть на месте.

– Сидеть! – шёпотом приказал соседу.

– Уй, мой попик! – сделал попытку шлёпнуть ладонью по лицу отцу Василию.

Не уворачиваясь, оставаясь на месте, батюшка резко и сильно дёрнул его за руку на себя, чуть в сторону. От неожиданности тот потерял равновесие и, грохнувшись головой о бетонную стену камеры, сполз прямо на руки священнику.

Мгновенно к ним кинулись подельники блатного, обступили, готовые разорвать, растерзать батюшку. Человек шесть нависли над отцом Василием, но тот по-прежнему сохранял спокойствие, и они почувствовали в нём некую силу, им доселе неведомую. А неизвестность пугала. Потому только бранились, махали руками и сыпали в его адрес столько угроз, что претворись в жизнь хотя бы две из них, от батюшки осталось бы мокрое место.

– А как же подставить другую щёку? – донеслось до отца Василия откуда-то сбоку.

– Да я, да я… – пришедший в себя блатной уже вытирал рукавом с лица сопли и кровь, при поддержке подельников коршуном кружил над батюшкой. – Ну, мля, я тебе, ты ещё меня узнаешь! Всё! Ты мой кровный враг, а я… а я… – но так и не посмел больше коснуться священника.

И вдруг вся камера разразилась хохотом! Это было настолько неожиданно для отца Василия, что в первое мгновение он даже растерялся. И только потом, когда глянул на блатного, понял причину смеха: вместо фиксы у того во рту зияла дырка!

– Да я… да я… – шепеляво заблажил блатной, но тут поднялся отец Василий и высокой, огромной глыбой завис над малорослыми противниками.

Всем в камере сразу бросилось в глаза разительное отличие священника от хлипких, тощеньких блатных.

– Давай, сынок, я вытру тебе сопли, – взяв подол рясы, попытался, было, вытереть окровавленное лицо мужичка, чем ещё больше вызвал хохот у сокамерников.

Смеялись даже подельники блатного, только батюшка прятал улыбку в усы и бороду, хитро, с прищуром окинул камеру.

Наконец, всё улеглось, успокоилось. В своём углу блатные что-то обсуждали, отец Василий опять пристроился у стенки, сидел молча, смотрел и слушал безучастно.

– Так как же подставить другую щёку, святой отец? – снова раздался голос справа от него.

Батюшка повернул голову, встретился взглядом с незнакомым ему мужчиной лет пятидесяти, с седой, курчавой бородой и такими же усами. Слегка прищуренные глаза излучали если не радость, то благодушие точно.

– Будем знакомы, – протянул он руку священнику. – Симаков, Дмитрий Иванович Симаков, в прошлом – цирюльник, сейчас – враг народа.

– Отец Василий, – представился и батюшка, пожав протянутую руку. – Статус пока не определён, так что просто священник или простой узник сей темницы, – принял и поддержал слегка ироничный тон разговора.

– Я смотрю, вы уже познакомились с Петром Сидоркиным?

– Да, спасибо ему, с первых минут взял под свою опеку.

– Да-а, вам как раз опека и не нужна. Где этому научились, батюшка?

Заслышав, что разговор идёт о нём, к ним присоединился и молодой человек. После расспросов, как и что на воле, на которые долго и обстоятельно отвечал батюшка, дипломатично избегая острых тем, принялись делиться своими историями и старожилы.

Оказывается, Пётр Пантелеевич Сидоркин – сын председателя колхоза в Вишенках Пантелея Ивановича. С месяц назад до них докатились слухи, что старший брат Пантелея Сидоркина Николай, что был долгое время председателем сельсовета в Слободе, расстрелян как враг народа.

Где и при ком Петя поделился такой новостью, он не помнит.

– И, главное, никому не говорил, вот в чём дело. Однако следователь утверждает, что якобы я сказал, что мой дядя Николай Иванович вовсе и не враг, а преданный делу партии коммунист. Да не говорил я такого! – искренне недоумевал Пётр. – А меня взяли и арестовали. Где справедливость?

– А сам как считаешь? – поинтересовался отец Василий. – Я-то хорошо знал Николая Ивановича, царствие ему небесное.

– Знаете, после случившегося я уже боюсь что-либо говорить, – виновато ответил парень. – Мне уже кажется, что и у стен уши есть. А если честно – уважал я дядю Колю, вот как.

– Это делает вам честь, молодой человек, – священник похлопал по плечу Петра.

– А со мной вообще смешная история приключилась, – проговорил Дмитрий Иванович.

Усевшись поудобнее, жестом рук попросил слушателей придвинуться поближе, принялся рассказывать с лёгким юмором, полушёпотом.

– Я же цирюльник, брадобрей. Сижу у себя на днях, клиентов – ноль! Хоть самого себя брей или таракану усы ровняй. Поразительно, но с приходом новой власти народишко опустился, не стал следить за собой, не стал обращать внимание на свой внешний вид. Это, знаете ли, моё личное наблюдение, моё видение советской власти, вот так вот-с. Утверждение спорное, но что есть, то есть. Да-а. И тут слышу – машина рычит. Я в окно: сам секретарь районного комитета партии товарищ Чадов Николай Николаевич собственной персоной к нам пожаловали-с!

– Постой-постой! – прервал священник. – У него же другая должность была.

– Всё правильно, батюшка. С месяц, как избрали секретарём, вот так. На повышение пошёл товарищ Чадов. С хозяйственной работы на партийную, а это уже повышение, прошу учесть, и значимое продвижение по службе.

– Так я это о чём? – продолжил Симаков. – Вы знаете, как меняет человека должность? – вдруг резко сменил тему рассказчик, испытующе глядя в глаза собеседникам.

– Гордыня, уважаемый, ещё не вычеркнута из списка грехов человеческих, чего ж вы хотите, – поддержал разговор отец Василий.

– Вот я и говорю, – но продолжить не успел.

Дверь тюремной камеры открылась, и на пороге появился солдат-конвоир.

– Который тут Старостин Василий Петрович? На выход!

– Я – Старостин, – вздрогнул батюшка.

Он ждал, ждал этой команды с самого утра и волновался. Как нормальный, законопослушный гражданин он тушевался, не принимал заточения, вольнолюбивая натура батюшки противилась такому положению. Хотя как любой русский всегда был готов, готов подспудно к такому развитию событий. «От сумы и от тюрьмы…» – для русского человека не пустой звук, а, увы, реальность, явь. И никуда от этого не деться, не скрыться. Это прекрасно понимал священник. Но все же… Возможно, именно поэтому не испытывал страха, того животного страха, что сковывает волю и душу, у него не было. Волнение – да, было, а вот страха – нет, не присутствовал страх у бывшего полкового священника отца Василия. А волнение? Куда же от него деться в такой ситуации здравомыслящему человеку, в тюрьме-то?

Вот поэтому ответил с некоторой поспешностью, с волнением, и сам себя немножко презирал за это. Встал, нервно мял в руках котомку, не зная, что делать с ней, положить или брать с собой?

– Оставьте здесь, отец Василий, – Симаков почти вырвал из рук священника торбу. – С Богом, батюшка, – подбодрил, улыбнувшись.

– Ага, ага, – поспешно ответил отец Василий. – Спасибо большое, пошёл я.

Кабинет следователя был здесь же, в ответвлении коридора, в тупике.

Следователь сидел под открытым зарешёченным окном, на столе только чернильный прибор, стопка бумаги и колокольчик. Всё. Напротив стола стояла табуретка. Именно такой и представлял себе батюшка обстановку в подобных кабинетах.

Зачёсанные назад чёрные, длинные волосы, широкий лоб, бледное то ли от рождения, то ли от недостатка солнца лицо слегка лоснилось от выступившей на нём болезненной испарины. Большие выразительные глаза смотрели пронизывающим, злым взглядом, что никак не соответствовало добродушному выражению лица. А ресницы, по-девчоночьи длинные, удивлённо хлопали раз за разом.

«Дитё совсем», – первое, что подумал священник, увидев следователя.

– Что уставились? – слегка пухлые губы разомкнулись, издав скрипучие, старческие звуки.

«О-о! Какое несоответствие вида и содержания», – снова мелькнула случайная мысль.

– Здравствуйте, мил человек, – степенно поприветствовал батюшка хозяина кабинета.

– Не «мил человек», а гражданин начальник! Понятно вам? – следователь встал, и только теперь батюшка с изумлением разглядел в нём женщину!

– Батюшки святы! – не смог сдержать эмоций отец Василий, перекрестившись. – Как есть баба! Истинно говорю тебе, баба!

Женщина с минуту стояла молча, наслаждаясь произведённым эффектом. Что-то наподобие улыбки блуждало по её лицу.

– Садитесь, – устало махнув рукой, смилостивилась, разрешила сесть на стоящую посреди кабинета табуретку священнику.

– Благодарю вас, – батюшка никак не мог смириться, что в таких кабинетах работают женщины. Для него это было дико.

В его представлении женщина – это мать, женщина – это вожделенная мечта мужчины, его идол, на которого он должен молиться, и молиться всю жизнь. Но чтобы в тюрьме и следователь? Среди этого смрада и нечистот не столько физических, сколько нравственных, духовных? Нет, только не здесь должна находиться женщина, в тюрьме, о нравах которой не раз ему рассказывал хороший товарищ по прошлой жизни начальник уездной полиции Скворцов Григорий Степанович.

После обязательных процедурных вопросов следователь приступила к главному.

– Какое отношение вы имеете к троцкистско-зиновьевской банде?

Первое мгновение священник ещё сидел, с недоумением взирая на женщину, не зная, что отвечать на этот абсурдный, в высшей степени странный вопрос. В его жизни уже бывали случаи, когда он сталкивался с подобным. Порой настолько переиначат очевидные факты, вроде два плюс два ровно четыре, все и вся об этом знают, но с тебя требуют доказательств этой прописной истины. Или спросить вот сейчас: «Как тебя зовут?» Ответить: «Вася» и услышать следующий вопрос: «А почему?»

Так и в этом случае. Да, отец Василий при всех своих недостатках следил, очень внимательно следил за всеми перипетиями партийной борьбы во властных структурах. Но не более того! Какое он имеет отношение к партийной борьбе? Дикость! Он священник, и его дело совершенно не то, оно в корне отличается от светских интриг, войн кого-то с кем-то. Но как объяснить очевидное вот этой мужеподобной женщине? Она ведь не для того вызвала к себе батюшку, чтобы ещё раз уверовать в очевидное. Наверное, она на самом деле твёрдо убеждена в обратном. В том, что он, священник, мог вступать в партийные дискуссии, споры, поддерживать Троцкого, критиковать Сталина. Да-а, дальше идти некуда.

И вдруг осенило: клин следует вышибать клином! Она задала абсурдный вопрос, следовательно, чтобы сохранить гармонию в логике этой дамы, надо отвечать ей подобным абсурдом.

– Простите, дитя моё, вы сказали троцкистско-зиновьевской банды?

– Да, именно так я и сказала, – следователь ещё не чувствовала подвоха и ждала конкретного ответа на конкретно и ясно поставленный ею вопрос.

– Простите, на промилуй Бог, – тихим, вкрадчивым голосом уточнил священник. – А эта банда чем промышляет? Домушничает? Гоп-стопом честных советских граждан разводят? Или картишки в своих бесовских делах задействуют? А может, не дай тебе Господь, по-мокрому злодействует, мокрушничает? О-о, бесовское племя!

Столь искренний тон, невинное выражение лица батюшки несколько выбили женщину из колеи, из привычного плана допроса очередного политического врага народа.

– Не знаю, – интуитивно, по инерции ответила следователь, но потом вдруг спохватилась. – Вы мне дурака не валяйте, арестованный. Я не позволю превращать допрос в балаган!

– Я, конечно, прошу прощения, но на самом деле незнаком с такой бандой. Кстати, они в наших краях промышляют, орудуют?

– Прекратите валять дурака! – проскрипела женщина. – Всё вы знаете, всё понимаете, только хотите выкрутиться, уйти от советского правосудия! Но мы не позволим! Зло будет наказано!

– Вот вам крест, – батюшка и на самом деле перекрестился. – В моём приходе о таких людишках я не слыхивал, поверьте мне на слово. Если бы какая банда появилась в округе, то я непременно знал бы об этом. Мне обо всех новостях рассказывает мой сосед юродивый Емеля. Он за день всю округу на лошадке обежит, всё обо всех узнает, высмотрит и мне вечерком доложит.

– Емеля – это ваш соучастник, член вашей банды? Он тоже сторонник Троцкого и Зиновьева? Кто даёт ему коня для проведения разведки?

– Ну-у что вы, что вы, – искренно удивился отец Василий. – Емеля вряд ли знает и помнит свою фамилию Афонин, не говоря уж о каких-то бандитах. Нет, он спокойный, безобидный, зла никому не чинил за свои почти пятьдесят лет. А лошадкой у него служит любая палка, прутик. Вставит между ног и побежит галопом, как лошадка бегает. Что с него возьмёшь? Юродивый.

– Вы меня тоже юродивой считаете, гражданин Старостин? – взбесилась женщина. – Я спрашиваю русским языком: вы призывали молиться за расстрелянных членов банды Троцкого и Зиновьева?

– Погодите, погодите, дитя моё, – подняв руку, жестом попытался батюшка успокоить следователя. – Поймите меня правильно. Я молюсь за упокой души любого, это мой долг, моя работа.

Приходит ко мне прихожанин, даёт бумажку с именами и просит помолиться за упокой души рабов божьих на бумажке записанных, вот я и молюсь. По списку прямо читаю. Бюрократия, знаете ли, и нашу работу портит.

– Я смотрю, вы не хотите идти на сотрудничество со следствием?

– Зачем же так? Если мне и ваше имя внесут в святцы, то и о вашей душе помолюсь, дитя моё. Вы не переживайте: мы, священнослужители, заупокойную службу отслужим любому.

– Ну, хватит! Терпение моё кончилось! – схватив колокольчик со стола, женщина зло зазвонила в него.

Тотчас дверь в кабинет открылась, и в дверном проёме возникли один за другим два крепких солдата.

– Гражданин не понимает, где находится, – бросила небрежно солдатам следователь, устало опустившись на стул. – Помочь надо освежить память.

От неожиданного удара сзади в голову отец Василий соскользнул с табуретки, но не упал, успев выставить вперёд руки, встав на четвереньки. Однако от последующих ударов сапогами сначала в грудь, а потом и в лицо рухнул на цементный пол, хотя попытки вернуть себе вертикальное положение не бросил. Но удары сыпались один за другим. Некоторое время батюшка пытался закрываться руками, и вдруг острая, страшная боль пронзила грудь, силы в какой-то момент покинули его, а с ними вместе ушло и сознание.

Сколько он был в таком состоянии, отец Василий не знает. Пришёл в себя, открыл глаза уже в камере. Над ним склонились Петя и Дмитрий Иванович. Из-за их спин выглядывали ещё какие-то люди, и священник хотел, было, улыбнуться, показать, что не всё так и плохо, но снова потерял сознание.

Очнулся в очередной раз: полумрак и храп вокруг. Почувствовал, что лежит не на полу, а на досках, под головой – подушка. Ныла спина, горело внутри, саднило, казалось, всё тело, попытался, было, повернуться, как тут же страшной болью отозвалось в груди, под правым боком, и отец Василий застонал.

– Вот и хорошо, – послышался шёпот Дмитрия Ивановича. – Вот и хорошо, батюшка.

Мокрая тряпка лежала на лбу, снимая жар, такой же влажной тряпкой Симаков протирал израненное, всё в крови лицо священника.

– А вы молодец, отец Василий, – снова зашептал Дмитрий Иванович. – Это же так изуродовать человека, а вы ничего, ожили. Кто вас так? Небось Дуська-пулемётчица и её два апостола Пётр и Павел?

– Женщина-следователь, – слабо произнёс в ответ батюшка. – А помощников не видел. Сзади бить начали.

– Ну-у, всё правильно. Это их стиль работы. А вы спите, спите. Попытайтесь уснуть. В отсутствие докторов в этом заведении время – лучший лекарь, – Симаков поправил подушку в изголовье, укрыл батюшку какой-то рваниной. – Спите, отец Василий. Набирайтесь сил. Судя по первому допросу, они вам ещё потребуются, и не один раз.

Видения или сон, но в глазах, в голове снова закружило, замелькало, и священник то ли уснул, то ли впал в беспамятство. Потом несколько раз просыпался среди ночи. И тогда возвращалось сознание, оно позволяло чувствовать боль. Но больше всего мучила не боль физическая, сколько осознание того, что эти терзания совершаются людьми, которых он, отец Василий, безумно любит, которым предан до последнего своего дыхания. Совершают свои, не враги какие-то российского народа, России-матушки – япошки, немцы или ещё какой-то иноземец-ворог, а свой брат православный. Осознание этого факта убивало самые лучшие, самые светлые, святые для русского человека чувства единения его, Василия Старостина, с этим народом, с русскими людьми.

Как могло случиться, что в государстве, которое и стоит-то до сих пор только благодаря вере, вере в Христа и вере в свой народ, не существующих отдельно друг от друга, так могли озвереть эти же люди? Откуда такая ненависть друг к другу? Почему один посчитал себя в праве распоряжаться судьбами другого, если это только в руках Божьих? И рождение, и смерть в руках Господа нашего. Неужели кто-то посчитал себя выше Бога? Что это? Ошибка? Недопонимание? А может это плановая акция, нацеленная на истребление русского народа? Видно, враги Руси нашей поняли, что победить, поставить её на колени никогда и никому не удастся. Так решили руками самих же россиян, православных изменников, предателей, проделать это, подорвать изнутри? Или слепая жажда власти над русским человеком, власти безграничной, невзирая на любые жертвы, на кровь людскую? Если это так, тогда мы живём уже в аду, в аду не том, который предрекают в святых писаниях, а ещё хуже, страшнее. Возможно, тот, кто провозгласил себя Богом, болен? Болен физически, духовно. Или у него ненормально с психикой. Он маньяк. Жаждет власти и крови. Неужели он не понимает, что высшая ценность на земле – человек, его жизнь? Не блага сиюминутные, не власть над человеком, а жизнь!

Спроси у любого русского человека, что он понимает под словом «Родина» и священник уверен, больше чем уверен, что любой православный скажет, что это место, где он родился, дом, в котором рос, и обязательно с иконой в красном углу, с ликом Господа нашего. И Бог не только в красном углу на иконе, но и в душе. Главное – в душе. А Бог в душе – это в первую очередь любовь к ближнему, к тебе подобному. И вдруг такое? Какой дьявол посмел забраться в душу русского православного человека? Как попал он туда? Кто привел его?

Видимо, новая власть понимает силу церкви православной на Руси. Потому-то и запретила её, убрав со своей дьявольской дороги проводников божьих, священников, освободив дорогу своему дьяволу. Так ли, нет, время рассудит.

Сон сменялся тревожным забытьём, а когда батюшка бодрствовал, рядом всегда находил Петра или Дмитрия Ивановича.

– А ты, попик, ничего, – один из блатных присел на нары в ногах у священника. – Сильно же тебя апостолы уделали. В несознанку пошёл или как? Вишь, мы тебе даже нары уступили. Цени.

В ответ батюшка только моргнул глазами и попытался признательно улыбнуться. Говорить сил не было. И болел правый бок, да так, что казалось, будто нечто острое, с рваными краями вонзили туда и продолжают продвигать. Медленно так двигают. Похожую боль он чувствовал в далёком 1905 году после ранения на фронте. Но там боль причинили враги, враги Отечества, его Родины. Потому та боль была лишь физической. А вот теперь к боли физической добавляются и страдания душевные. Ведь не враги наносили отцу Василию увечья, а свои люди, славяне. Это было страшнее, ужаснее для понимания священнослужителя. Правда, он никогда не был наивным, чтобы не понять происходящего. И вот именно от этого понимания, от осмысленного осознания глубины падения русского человека болела, страдала душа православного батюшки.

Дмитрий Иванович уже не балагурил, а, осмотрев священника, пришёл к выводу, что сломаны рёбра.

– В лазарет бы надо вам, отец Василий.

Своими сомнениями поделился с блатными, и, к удивлению всей камеры, те тут же принялись стучать в дверь.

– Зови начальника, поп концы отдаёт, – потребовали у солдатика-охранника.

Как же удивлён был отец Василий, когда в тюремном лазарете, куда его перевели в тот же день, застал слободского доктора Дрогунова Павла Петровича!

– Все расспросы потом, батюшка, потом. А сейчас будем лечиться, – предвосхитил вопросы врач. – Чем меньше будете говорить и двигаться, тем быстрее поставим вас на ноги.

И действительно, священник вскоре пошёл на поправку, стал вставать, ходить по палате. Там же он и узнал, что ведёт его дело следователь Дуська-пулемётчица, она же Гранкина Евдокия Семёновна, активный участник Гражданской войны, бывший комиссар пехотного полка. Прославилась тем, что любила лично приводить в исполнение расстрелы пленных белых офицеров.

Выстраивала жертвы в шеренгу, ложилась за пулемёт и короткими очередями, два-три патрона на одного, производила расстрел.

А если ей в руки попадали казаки, то с ними забава была совершенно иной. Ставила казачков в затылок друг другу, заставляла заднего крепко обнимать впереди стоящего, приставляла наган или ствол винтовки в затылок последнему и нажимала курок. Экспериментировала, сколько тел способна пробить одна пуля.

Страшный человек Дунька-пулемётчица, страшный. В этом уже убедился отец Василий. И костоломами у неё работают два солдата Пётр и Павел, отчего и прозвали их апостолами. Где и откуда взяла их следователь, тюремная молва не знает, но то, что в свободное от работы время эти два мужичка обслуживают Дуньку уже как женщину, утверждает точно.

Ну что ж. Один порок без другого не ходит, считает отец Василий.

И там, на том свете, этому человеку всё зачтётся. Гореть ей в гиене огненной, этому исчадию ада, а не женщине. Всякое он повидал за свою жизнь, но такого, чтобы женщина и такая… В страшном сне не приснится, а вот в жизни есть.

Доктора Дрогунова взяли с постели, сонного, привезли в тюрьму, приказали работать в лазарете. Без объяснений. Привезли, и всё!

И ведь никуда не денешься, будешь работать. А пикнешь – сразу же поменяешься местами с пациентами. К радости, узнал недавно, что врачей сюда командируют: отработают положенный срок, и отпускают по домам. Вот и надеется сейчас, что пребывание его здесь будет недолгим.

Уже вторую неделю, как отец Василий обитает в тюремном лазарете. Думал, что забыли о нём, слава Богу. Но не тут-то было. Снова стали вызывать на допросы, оттуда – в камеру.

Батюшка уже понял, что в его допросах существует система: вызывают в кабинет к следователю Дуське-пулемётчице, там бьют, но уже не так страшно, как в первый раз. Потом три дня он отдыхает в камере, приходит в себя, и снова к ней, чтобы потом опять через три дня вызвать на допрос.

Хотя бывали случаи, что били сразу, без вопросов, а то могли оставить одного в комнате следователя, ждать. Чего? А кто его знает? Возможно, Дуська таким образом пыталась действовать на нервы батюшке. Наверное, понимала, что вот так сидеть, ждать намного страшнее и труднее для священника, чем быть битым сразу? Кто его знает, чем руководствовалась следователь, что у неё в голове. Да и вообще, как можно понять такую женщину? Да и женщина ли она? Возможно, от женщины у неё остались только физиологические приметы, признаки. А так, по жизни, это исчадие ада, зверь страшный, ужасный в человеческом обличии? Нет, не каждого зверя можно сравнить с ней, нет, не каждого. Зверь нападает на жертву в момент опасности, защищаясь, или в моменты голода. А эта почему бросается на людей? По идеологическим соображениям? А почему так жестоко? Лидера большевиков Ульянова-Ленина при царе тоже арестовывали, но не пытали. Ссылали, однако, насколько знает отец Василий, обращались гуманно. А он зачем такую репрессивную машину создал? И против кого? Страх пытается выработать у населения? Так что ж эта за власть, основанная на страхе? И долго ли она продержится на страхе, на человеческих пороках? Такие думы рвали, терзали душу священника. Они не давали спокойно спать, а не боли телесные.

Да-а, сейчас бы матушка Евфросиния с трудом смогла узнать своего мужа. Некогда крепкий, высокий, сильный мужчина, которого-то и стариком было трудно назвать, превратился в своё жалкое подобие, старца в рубище из рясы. Свалявшиеся волосы, рваньё на теле, что когда-то называлось рясой, и вши. Огромное количество вшей! Вши в остатках одежды, в волосах на голове, бороде, даже в бровях.

Однако с первого допроса взяв слегка ироничный, глуповатый тон и стиль в ответах, в поведении, священник так и не отступил от него, как и не отступила от своих вопросов следователь Дуська-пулемётчица.

– Ты по-прежнему будешь утверждать, что не состоял в банде троцкистов-зиновьевцев? – теперь она ещё и грубила, хамила, обращаясь к священнику на «ты», могла и заматериться крепким мужским трёхэтажным матом.

– Это ваши знакомые, барышня? – невинно спрашивал в ответ отец Василий. – При случае познакомьте, уж очень хочется с ними поручкаться. Вы так настойчиво рекомендуете, что я уже готов на них посмотреть.

После этого она брала колокольчик, священник сжимался весь в предчувствии избиения, на пороге появлялись два «апостола», и конвой уводил под руки или уволакивал избитого в очередной раз в кровь отца Василия.

Дмитрий Иванович Симаков всё же успел дорассказать историю своего ареста. В тот день, когда к нему в парикмахерскую заехал первый секретарь райкома ВКП (б) товарищ Чадов Николай Николаевич, Дмитрий Иванович был преисполнен чувством собственной значимости: не в каждую цирюльню приезжают такие знатные особы! И так тщательно взбил мыльную пену, ещё тщательнее нанёс её на трёхдневную щетину клиента, для пущей уверенности махнул бритвой по кожаному ремешку, подточил и без того острое лезвие, приступил к бритью.

Ох, и как же брил секретаря райкома Коммунистической партии товарища Чадова беспартийный цирюльник Симаков! Как младенца: нежно, нет, очень нежно, словно гусиным пёрышком, а не бритвой касаясь щёк партийного начальника. Тот от блаженства прикрыл глаза и даже вздремнул немного в кресле брадобрея.

И надо же было случиться такому недоразумению?! В этой благоговейной тишине вдруг вздрогнул вздремнувший клиент. От неожиданности рука Дмитрия Ивановича дёрнулась, и как результат – порез, маленький порез, больше похожий на царапину, на шее важной партийной особы был явной уликой покушения на жизнь первого лица района.

– Шутки шутками, отец Василий, но уже почти семь месяцев я сижу здесь. С вами только полгода. И до вас месяц, вот так, – грустно закончил рассказчик. – Было бы смешно, если бы не было так грустно. Скажу больше, батюшка, вы только не удивляйтесь: мы с Колькой Чадовым росли вместе, детство прошло в бараках на окраине города. В одни игры играли, одних девчонок провожали, одни песни пели. Мама моя у него кормилицей была. Его-то мать при родах померла, а тут я родился по соседству. Вот его отец и принёс своё чадо к мамке моей. Он, Колька, маму мою лет до пятнадцати мамкой называл, вот так. Потом что-то произошло с парнем, отбился от дома, с блатными связался, а после свержения царя смотрим, объявился Колька. Толька не Колька уже, а Николай Николаевич, это вам не кот начихал. А ведь были друзьями, батюшка, и он меня, друга детства своего, сюда, в камеру?! Вот что страшно, вот что грустно.

– Так страшно, а не грустно, – поправил священник. – Страшно это, дорогой Дмитрий Иванович, страшно. Особенно, когда предаёт близкий человек. Но вы на него сердца не держите, останьтесь выше склок и обид. Это возвысит вас, дорогой Дмитрий Иванович.

– Ладно, мы с вами, батюшка, хоть что-то прожили, хотя бы какой-то отрезок Богом данной жизни прошли, – продолжил Симаков. – А вот молодёжь? – показал глазами на притихшего Сидоркина Петра.

– Мало того, что жизнь сломали своими лозунгами, так ещё сейчас и прервать могут. За что? На каком основании?

Периодически из камеры исчезали люди, на их место приходили другие, и камера не пустовала, оставалась полной, еле размещались на ночь её обитатели. Дольше всех держалась троица – отец Василий, Дмитрий Иванович Симаков и Пётр Пантелеевич Сидоркин.

С первых дней пребывания так получилось, что они подружились, сблизились, как родственные души. Притом товарищеские отношения батюшки и лица, разорявшего церковь, покушавшегося на церковные, христианские устои, были очень трогательными. То у священника вдруг пропадал аппетит, и вторую чашку баланды съедал молодой товарищ, который, к слову, высох, словно мумия. То Пётр не отходил ни на минуту от батюшки, держал сутками у себя на коленях израненную голову священника, врачевал вместе с Дмитрием Ивановичем в очередной раз избитое в кровь тело старика.

Но однажды отец Василий пришёл в себя от предыдущего допроса и не обнаружил рядом милейшего Дмитрия Ивановича Симакова.

По заплаканным глазам молодого друга без слов понял, что случилось самое страшное: увели, чтобы больше никогда не вернуть.

Батюшка в последнее время всё настойчивее призывал к себе смерть. Каждый новый день начинал с молитвы, где просил Господа забрать его в мир иной, где нет Дуськи-пулемётчицы и её «апостолов» Петра и Павла. Его тело уже не воспринимало боль физическую, но душа не могла больше терпеть те страдания, что выпали на её долю. И жизнь, и он сам в этой жизни в его глазах потеряли всякий интерес. Если раньше священнослужитель ещё мог рассуждать, беседовать с товарищами, успокаивая их, а заодно и себя, вселять и поддерживать надежду на благополучный исход, то теперь заряд здорового оптимизма иссякал с каждым прожитым днём, с каждым новым допросом, пока не иссяк полностью. На последние допросы отца Василия уже не водили, а таскали за руки, идти сам не мог. Даже не помнит, о чём спрашивала следователь Дуська-пулемётчица и были ли «апостолы», – выпало из памяти.

Последующие два дня лежал на нарах, не вставая, в ожидании смерти. Всё чаще сознание мутилось, начал путать явь с бредом. То чудилась матушка Евфросиния, то вдруг видел себя молодым полковым священником, идущим с одним крестом в руках в атаку на японцев; то грезился фронтовой товарищ покойный капитан Некрасов, и они снова вдвоём сидят в ротном блиндаже за чашкой чая, ведут светские беседы. Приходил в себя, снова видел тюремную камеру, и опять впадал в беспамятство. Сколько длилось такое состояние – не знал. Потерял ощущение времени, путал день с ночью, не помнил, ел что-либо в последние дни или нет.

А тут вдруг пришёл в себя от чистого воздуха, от солнца. Открыл глаза и сразу же ослеп от солнечного света. Почувствовал, что его везут на телеге, он лежит вверх лицом, видит яркое солнце, голубое небо над собой. Явственно слышит пофыркивание лошади, ощущает тряску телеги на выбоинах, даже слышит незлобивые покрикивания возницы. Значит, везут на кладбище, решил для себя батюшка, и слёзы умиления застили глаза. Наконец-то закончатся его земные мучения.

Потом его несли на руках какие-то люди, нет, какой-то человек. Один. Что весу в старичке? Так, одна оболочка, чтобы зря утруждать нескольких человек.

И вдруг опять озарение, и рядом заплаканное лицо матушки Евфросинии. Мелькнула мысль, что это снова бред, но слезинка из глаз жены упала на лицо старика, и он ощутил эту каплю. Значит не бредит? Явь это? А вот и её руки, он не может спутать их прикосновение ни с чем иным на свете, пытается улыбнуться матушке, но сил нет на улыбку, только ответная слеза выкатилась из его обесцвеченных глаз, да жалкая гримаса исказила и без того измождённое лицо отца Василия. Оказывается, он так молил, так жаждал увидеть самое родное, самое желанное лицо на земле – лицо своей Фросюшки, что Господь смилостивился, дал ему такую возможность. Господи! Слава тебе, Господи, за радость последнюю, сейчас можно с чистой душой уходить в мир иной. Хотел перекреститься, но сил не было поднять руку, сотворить крест, последний крест благодати Господней.

– Где я? – еле слышно прошептал старик и не услышал своего голоса, обвёл глазами какую-то комнату, доселе ему незнакомую, с высоким белым потолком, с большими окнами без решёток. Он привык в последнее время видеть решётки на окнах, а здесь их нет.

– В больнице, батюшка родной, в больнице, – к нему наклонилась матушка Евфросиния, провела пальцами по лицу, погладила голову, бороду. – Доктор наш Павел Петрович Дрогунов привёз тебя, радость моя, из тюрьмы. Умирать отдали, выхлопотал, сердешный, да видишь, вытащил тебя с того света, дай Бог ему здоровья.

Вот теперь понял батюшка, где он. Слёзы благодарности и умиления снова навернулись, побежали из глаз, терялись в волосах.

– Поплачь, поплачь, радость моя, – снова шептала матушка. – Раз плачешь, значит, душой оттаиваешь, Василёк мой ненаглядный. Плачь, плачь, душа моя.

Для неё он так и оставался Васильком, светом, светочем, идолом, иконой, на которую она молилась и молится всю свою сознательную жизнь. Вот и теперь она рядом с ним, своим Васильком-Васенькой. Она выходит его, вытащит, вернёт к жизни, это же её дело, дело преданной жены и любящей женщины. Кто же, если не она, это обязан сделать? А если, не дай Боже, что случится и не станет Василька, не сможет удержать мужа своего на этом свете, Господу будет угодно его присутствие там, на том свете, то и она рядом ляжет с ним, своим родным, любимым Васильком. Без него себя не мыслит эта хрупкая матушка Евфросиния, женщина с любящим, горячим сердцем и огромной, щедрой, жалостливой, жертвенной православной душой.

Говорила, гладила мужа и сама плакала вместе с ним, положив свою голову рядом на подушку. В таком положении они замирали часто в первые дни: он, священник, настоятель церкви, некогда сильный, богатырского телосложения, а теперь высохший до неузнаваемости старик, и она, его жена, маленькая, худенькая матушка Евфросиния. Она таким образом пыталась помочь ему, мужу, желала взять его боль, страдания на себя.

Только на второй день пришёл в себя батюшка, матушка уже и не чаяла поговорить с ним, такой плохой он был из тюрьмы-то. Спасибо доктору, дай ему Бог здоровья, спас, дал такую возможность говорить с Васенькой, её Васенькой. Она и сама тут же рядом с ним умерла бы. А зачем жить, если не будет рядом самого родного, любимого человека, которому посвятила всю себя? Какое счастье снова видеть его, говорить с ним, слышать его голос! Она же не мыслит себя отдельно от него. Он и она – это же для неё единое целое.

Матушка Евфросиния только на минутку сбегает домой, подуправится и снова в больницу к отцу Василию, а тому уже легче, намного легче. Правда, не рассказывает, что и как было в тюрьме, но жена догадывается. Она видела его тело, когда вместе с санитаром Иваном переодевали батюшку во всё чистое. Господи! Неужели это могли сделать люди? Так изуродовать человека, старого человека, священника. Неужели нет креста на них, нет души? Впрочем, о какой душе может идти речь. Это бездушные, страшные люди. Кто породил их? Есть ли у них мать? То, что у них нет ничего святого, она уже знает. И это всё в стране, которую безумно любят отец Василий и матушка Евфросиния. Господи! Что тогда могут сделать с Россией враги, если свои творят такое?

Батюшка спит, а матушка сидит рядом, сторожит сон мужа. Во-о-он, в окно опять кто-то смотрит, крестится какая-то женщина. Ей на смену пришёл уже мужчина, и так, почитай, весь день.

Как только прихожане узнали, что отец Василий вышел из тюрьмы и поправляет здоровье в местной больнице, так несть числа ходокам. Так и идут, так и идут люди. В палату санитар не пускает, Павел Петрович запретил даже детям и внукам посещать священника, так они к окну подходят, прильнут к стеклу и смотрят. А потом стоят рядом, крестятся, молятся за здоровье батюшки. Ну что ж. Уже легче на душе, что не потерял народ веру в Христа, не растерял в повседневной сутолоке, страхе ежедневном чувство сострадания к ближнему, жива вера православная. Значит, не все потеряли совесть христианскую. Даже молодёжь, молодые люди нет-нет да появятся в окне. А ведь им запретили посещать церковь, преследуют за веру христианскую, а в больницу к священнику бегут. О-о, как же им жить дальше без веры в Христа?

Матушка иногда подходит к окну или после настоятельных просьб выходит на улицу, её тут же обступают прихожане, и стар, и млад – все судьбой батюшки интересуются. Прибегали на днях из Вишенок, Пустошки, Борков, даже из самой далёкой деревеньки прихода Руни приходили. Матушка обстоятельно рассказывает всё, что можно о батюшке, его состоянии. Только не осуждает власть, ни единым словом. Зачем? Не стоит дразнить собак, нет, не стоит. Себе дороже. Она уже хорошо знает истинное лицо этой власти.

А сегодня доктор разрешил отцу Василию выйти на улицу. Впервые за всё время, как привезли из тюрьмы. Вроде не так стал харкать кровью, срослись рёбра, исчезли головокружение и боли в голове. Есть стал, аппетит появился. Это особенно радует матушку Евфросинию: значит по-настоящему пошёл на поправку.

– Всё, милейший Павел Петрович, – священник ухватил доктора за рукав. – Я, право, не знаю, как вас благодарить, но мне пора домой, в нашу церковку, не обессудьте, душа моя, но пора и честь знать. Слишком уж я у вас загостился.

– Будет вам, отец Василий! – Дрогунов приобнял священника. – Будет вам благодарить как курсистке, ей – же Богу! Это мой долг, моя прямая обязанность спасать, лечить людей.

– Вы знаете, Павел Петрович, – вмешалась в разговор матушка Евфросиния. – Мы были очень хорошо знакомы с вашим батюшкой, покойным Петром Петровичем, царствие ему небесное. Так я скажу, что ему не должно быть стыдно на том свете за своего сына, нет, не должно. Я не кривлю душой и не льщу вам, уважаемый доктор.

– Спасибо, конечно. Хорошее слово и кошке, так сказать, приятно. Но я бы попросил остаться вас, отец Василий, ещё хотя бы на пару деньков.

– Нет-нет, что вы! – замахал руками священник. – Вот уже мой оруженосец верный маячит под окном с самого утра, – показал в сторону окна, где видна была приплюснутая к стеклу рожица юродивого Емели.

– Ну, тогда не смею задерживать, батюшка, но оставляю за собой право навестить вас в ближайшие дни.

– С превеликим удовольствием, спаситель вы наш, – матушка даже всхлипнула, приложив кончик платка к разом повлажневшим глазам. – И правда, приходите, чаю попьём, посидим, посудачим. В эти времена такие тяжкие, страшные должна же быть отдушина для души, как вы считаете, милейший Павел Петрович?

Уводили в тюрьму отца Василия в конце апреля, а возвращается обратно уже в подзастывшем октябре. Идет аккуратно, с опаской ставит ещё не до конца окрепшие ноги на подмёрзшую так рано в этом году землю.

Люди высыпали из домов, стоят вдоль улицы, как почётный караул, машут руками, низко кланяются, приветствуют своего священника. А он опирается на руку матушки Евфросинии, кивает всем и осеняет людей крестным знамением.

– Храни вас Господь, храни вас Господь.

И глаза почему-то повлажнели, на душе так тепло, так благостно от улыбок людских доброжелательных! Домой вернулся, и здесь его ждут! Будто не было тюрьмы, истязаний в ней, следователя Дуньки-пулемётчицы с её палачами-«апостолами» Петром и Павлом.

Не в дом зашёл, а в храм направился в первую очередь. Слава Богу, стоит, вот только замок амбарный на двери кто-то навесил, чья-то добрая душа прикрыла церковку на время отсутствия её настоятеля отца Василия. Но он вернулся, он пришёл!

Потрогал руками, решил завтра с утра заняться замком, попросить кузнеца деревенского Ермолая открыть, самому не справиться, не осилить. А утром с удивлением обнаружил, что замка нет, дверь в храм открыта! С волнением отворил её, шагнул внутрь. Всё цело, только тонкий слой пыли полу. Ну и слава Богу!

А на церковном дворе за хозяйственной постройкой танцевал сосед отца Василия – юродивый Емеля. Он помнит, как когда-то здесь танцевали два его лучших друга – отец Василий и Макар Егорович Щербич. Вот и Емеля так же смешно выбрасывает ноги, потом падает, как когда-то падали они, дрыгает ногами. Хорошо! Он снова спокоен, снова будет каждый день видеть близкого человека батюшку и его жену матушку Евфросинию и никому не даст их в обиду. А чтобы больше плохие сны про священника не снились, он будет спать на печке, а не на полатях. Это от полатей все неприятности. Емеля это знает точно. Не спи он тогда на них, не приснился бы тот сон и никуда отца Василия от него и не забирали бы. Может, разобрать эти ненавистные полати, выбросить их, изрубить на дрова? Это же столько переживаний из-за них выпало на долю Емели!