Макар Егорович сидел в уголке теплушки, на нарах, смотрел, как горит в печурке, что посреди вагона, огонь. Неплотно закрытая дверца печки пропускала отблески пламени, они колыхались, бродили в темноте. Дежурный фонарь над входом практически ничего не освещал, мерцая в такт движению состава, отливало мёртвой серостью лицо конвоира, что дремал у двери.

Тепло, и слава Богу. Правда, в первый день, когда поезд тронулся, сильно дуло из щели, так Макар заделал, заткнул её тряпками, законопатил, потому и не дует больше. Вот уж не думал, что придётся вот так на старости лет как арестанту следовать в ссылку.

В районе около месяца держали в фильтрационном лагере, на работу не водили, практически не кормили. Так, утром и вечером по миске пустой баланды, и всё.

Наконец отобрали, рассортировали кого куда. Часть выселенцев направили, по слухам, в Сибирь, за Урал. А вот его, Щербича Макара Егоровича, а с ним ещё человек пятьсот отправлять будут, и опять по слухам, на Соловки.

Когда стало известно об этих двух маршрутах, старик не один раз молился Господу, чтобы Господь поспособствовал попасть на Соловки. Тянуло почему-то туда, возможно, рассказ Глаши подталкивал, обнадёживал. Да Макар себя-то и не видел больше в этом обществе, в окружении и энкавэдэшников, и товарищей по несчастью. Даже присутствие рядом родного сына Степана не особо радовало. Он прекрасно осознавал, что уготовано и сыну, и ему, его отцу. Винил в первую очередь себя, что не смог осчастливить Стёпку, помочь ему устроить жизнь по-человечески. Возможно, надо было что-то сделать по-другому, не так поступить, как поступил Макар Егорович, кто его знает? Чего себя казнить? Теперь не переиначишь, не повернёшь назад, не переделаешь.

Всё, был Макар Егорович Щербич и весь вышел. Хватит! И так Господь столько несчастий, горя навесил на одного человека, что в пору завыть или сойти с ума, а он-то держится, терпит, пока держится, пока терпит.

Ещё и ещё перебирает в памяти события последних дней, месяцев, лет и приходит к выводу, к выводу неутешительному, что терпение иссякло, пришёл конец ему. Сколько можно испытывать судьбу одного человека? Может, хватит? Ради чего всё это он выносил, терпел?

Одно радует, тешит душу – картина прощания, что всё чаще вспоминает Макар Егорович: Лиза с детишками и сын Лосевых Лёнька. Так и стоят в глазах. Да-а, хорошо, что взял под крыло невестку с внуками этот человек Лосев Михаил Михайлович. Вот уж воистину крепкий мужик. На одной ноге, но стоит на земле крепко, надёжно, не сдвинешь. Наверное, так и должен стоять любой человек, не выбивало бы только почву из-под ног государство. Вот с ним, с Макаром, так и поступило оно, государство, страна, Родина, да как ни назови, а роднее у него нет, хотя и поступили не по-человечески, не по-христиански.

Да, о сыне, невестке, внуках. Разве ж он такую долю думал уготовить своим родным? Нет, конечно. А что получилось? Сын в соседнем вагоне едет в ссылку, сноха с внуками у чужих людей.

Что это, если не издевательство над человеческими судьбами, над людьми? За какие грехи? Только Бог вправе судить – карать или миловать, а тут этим занялись люди. Разве ж люди они после этого? Исчадие ада, сказал бы отец Василий.

Работал, не покладая рук, жил с мечтой о лучшей доле жителям Борков, Вишенок, а что взамен? Изгой? Вот-вот, изгой в родном доме, в родном Отечестве. Э-эх, жизнь! Кого винить, кого бранить, кто его знает.

Успокаивает и то, что Лизонька, невестка, не в пример мужу своему Степану женщина практичная, мужественная, она сдюжит, поставит внуков на ноги. Сообщение о том, что передал всё своё имущество, земли советской власти только отец Василий да невестка Лиза восприняли как жестокую необходимость, поддержали. А вот сын – нет, обиделся даже. Да и то говорить, неприспособлен он к жизни. Привык жить на папкиных подачках, вокруг няньки-прислуга. Чего от него можно после этого хотеть?

Всё правильно, сам Макар Егорович и испортил сына.

Но, с другой стороны, его самого, Макара, никто за руку по жизни не тянул. И он не скурвился, не потерялся на этой земле. Хотят большевики того или нет, но память о себе он оставил. Как пан Буглак аллеей липовой, так Макар Егорович Щербич делами оставил. Одни сады чего стоят! А ведь мог и сломаться, запить, загулять. Были возможности, были средства, но не было желания. Вот что главное: не хотел этого Макар, и точка. Не эмоциями жил, не плотскими желаниями, а разумом, сердцем жил.

А почему он должен сына за ручку водить, сопельки вытирать до глубокой старости, до седых волос? Он что, калека? Всё правильно. Если есть жилка, струна, хребет становой у человека, ничего и никто его не испортит, не свернёт с пути правильного. Кто ему не давал заниматься делом? Сколько сил и денег потратил отец, сколько наставлял, учил, чтобы делом занялся Степан? Не измерить. А он что? Девки да водка? Ну что ж. За что боролись… Конечно, ему, родителю, не очень приятно осознавать, что сынок единственный получился непутёвым. А кому жалиться? Хорошо, жену ему засватал толковую.

Хотя можно было отпустить их за границу. Тогда ещё и деньги были в золотых червонцах, и возможность. Степан загорелся, так невестка воспротивилась: сказала твёрдое нет. Куда, мол, с родины своей бежать? А муж не настоял, слабоват он в коленках, Стёпка-то. А Макару Егоровичу этот поступок невестки Лизоньки понравился, да, к душе свёкру пришлись её слова. Мол, здесь могила папы, мамы, здесь сёстры, здесь свои люди, а там? Кто ждёт Щербичей там, за границей? Да и не нужна она Лизоньке, мол, помирать, так здесь.

Хорошая молодица, что зря говорить. Такая поставит на ноги детишек и, даст Бог, на путь истинный наставит. И ещё неизвестно, что бы папашка Степан натворил, останься в Слободе. Пришлось бы троих на своём горбу женщине волочить.

Вагон дёрнулся, дёрнулось и ещё слабее затрепетало пламя в буржуйке. Макар Егорович спустил ноги с нар, дождался, когда ход состава выровняется, пошёл к печке, подложил дрова, пошуровал там, снова вернулся на своё место.

Нет, не он дневалил по вагону. Это просто все знают, что старику плохо спится по ночам, вот и просят Макара Егоровича подменить в ночное время. А ему и хорошо, к душе такие дежурства. Один на один со своими мыслями, никто не мешает. Что ещё надо, чего желать лучшего в его положении? Как-то привык он радоваться мелким радостям, что перепадали в его жизни, хотя и не так часто, как хотелось бы. Он неприхотлив и умеет радоваться тому, что Бог послал в той или иной ситуации. Жив – слава Богу. Ощущает тепло, доволен уютом, о каком только можно мечтать в теплушке, – и слава Богу. Чего ещё надо? То, что было, – прошло. И казнить себя не стоит, и вернуть всё вспять не получится. Свою жизнь набело не перепишешь, ошибки не исправишь. Так и будешь доживать со всеми ошибками, помарками, кляксами, что в своё время допустил в тетрадке судьбы. Мудрее становимся, это да, но исправить, переписать – нет, не получится, Богом не дано.

В очередной раз сходил к печке, бросил порцию поленьев, посидел на коленках перед печуркой, долго не закрывал дверцу, смотрел, как не сразу, а постепенно огонь охватывал дрова. Вот из полена стал исходить сначала пар, потом потянуло дымом, и вдруг разом, сразу огонь охватил дерево, по-хозяйски пожирая его.

«Да-а, так и в жизни с людьми, – старик наблюдал за огнём, покачиваясь в такт составу. – Вроде как сопротивляется человек, дёргается, сопротивляется всяким невзгодам, трудностям, а потом всё же изойдут на нет его силы, и вспыхнет, сгорит в одночасье. Как те же дрова».

Состав часто останавливается на полустанках, а то и просто стоит в чистом поле. Тогда выселенцев выгоняют из вагонов, пересчитывают, хоронят умерших в дороге прямо здесь, без креста, без единой памяти о человеке. Был человек, рожал, воспитывал детей, работал, сеял, веял, говорил, смеялся – и не стало его. Только небольшой бугорок земли на безымянном полустанке, который через год-другой сольётся с общим пейзажем. И всё! Был человек, да весь вышел. А ведь и он о чём-то мечтал, грезил. И всё из-за чего? Кто и по какому такому праву исковеркал человеческие судьбы? Страшно становится Макару Егоровичу за такую жизнь. Страшно, и не видит способа победить это зло, исправить хоть что-то в человеческой судьбе, в своей жизни. Ему бы только до Соловков добраться, а там он…

Конвоиры рассказали, что часть вагонов отцепили, направили в сторону Ленинграда. Так теперь называется любимый город Макара Егоровича Санкт-Петербург.

– Тьфу, твою мать! – обычно уравновешенный и сдержанный в эмоциях выселенец Щербич смачно сплюнул на утрамбованную тысячами ног, немного примёрзшую землю, заматерился как самый последний босяк. – Это ж до какого маразма надо дойти, чтобы так назвать!

– Ты о ком это, старик? – конвоир, молоденький солдат из деревенских, с любопытством уставился на Макара Егоровича. – Ты это о ком?

– Я? – Щербич спохватился. – Ни о ком. О себе, сынок, только о себе. О ком-то говорить в наше время не принято, опасно стало.

– Ты на что намекаешь?

– Побойся Бога! Только о себе, грешном да непутёвом.

– A-а, тогда встань в строй и помалкивай.

Состав с оставшимися тремя вагонами, в одном из которых ехал и сын Макара Егоровича Степан, последовал дальше в сторону Питера, а их, человек триста, строили в шеренги по пять человек.

После очередной переклички старший конвоя дал команду «направо», и толпа мужиков, женщин с детишками безропотно, обреченно повернула на север.

– На Соловки, – пронёсся по колонне шёпот.

– Слава тебе Господи, – снова молча благодарил Бога один из выселенцев в старом, драном пальто, шапке-ушанке, в валенках с обрезанными голенищами. И блаженная улыбка всё чаще застывала на его сморщенном, высохшем, бородатом лице.

Больше полугода минуло с того времени, как повели Макара Егоровича из родного дома. Одежда давно поистрепалась, носил на себе то, что удавалось снять с умерших товарищей. Им уже ни к чему, а живым ещё сгодится.

Вот и шёл Щербич во всём чужом, и сам как будто уже не свой, чужой, совершенно не похожий на того жизнерадостного землевладельца, а в последнее время и старосту деревеньки Вишенки, что затерялась среди лесов и болот. Шёл на север, на Соловки, заставлял себя идти, не упасть, дойти наперекор всему до своей последней мечты. Эта мечта ещё держала, заставляла переставлять ноги, дышать, глотать изредка перепадавшую баланду. И идти. Идти назло всему, идти вопреки здравому смыслу. Казалось иногда: упади, ляг на обочину дороги, и всё, рай тебе обеспечен, закончатся страдания, нечеловеческие мучения. А мёртвому безразлично: заметёт снег, заморозит мороз или съедят голодные волки или собаки. Какая уже разница будет потом, когда тебя не станет, а останется от некогда живого человека комочек грязного, измождённого, вшивого тела в рванье на обочине дороги, на обочине жизни?

Но нет, он заставлял себя идти! Он будет идти! Он дойдёт! Он не из тех, кто останавливается по велению ленивого тела, кто поддаётся сиюминутному соблазну мнимого, обманчивого удовольствия. У него есть цель, и ради неё он превозможет всё, перешагнёт через себя уставшего, немощного и заставит идти. И будет переставлять ноги по этой утоптанной тысячами арестантов земле.

На привалах Макар Егорович хлебал лишь баланду и тёплую воду, что давали вместо чая. Корки хлеба откладывал в полу пальто: карманы были дырявыми, а зашить было нечем. Отдыхал вместе со всеми, тесно прижавшись друг к дружке в каких-то сараях, бывших заводских корпусах. Из трёхсот человек, что вышли в путь, оставалось не более ста. Среди живых идущих шёл и он. Его вела мечта, у него была цель. Как в той, прошлой жизни он умел и заставлял себя идти к мечте, так и сейчас передвигал ноги вопреки всем законам физиологии. Не выдерживали молодые, на первый взгляд, крепкие люди, падали на дорогу. Тогда с саней слазил кто-то из конвоиров, ногами сдвигал на обочину очередной остаток от человека, и колонна продолжала движение. В ней оставался он, Макар Егорович Щербич. Нет, то, что от него осталось: оболочка и желание дойти.

Он уже не чувствовал ног, обмороженных щёк, рук, не чувствовал себя. Если что-то и держало его в этой колонне, так это одна-единственная мысль – сопка Кахляяра и Мяйяозеро. И две протоки на пути к его конечной мечте. Спроси у него, как твоя фамилия, как зовут, он вряд ли сразу скажет, стал забывать, но названия сопки и озера выучил, вызубрил, запомнил на всю оставшуюся жизнь. Вдолбил в себя навечно. И не только в голову, но и в ноги, руки, даже остатки одежды, и те пропитались насквозь, не должны забыть этих несколько непривычных названий для русского уха: Кахляяра, Мяйяозеро.

Нависшая над трактом сопка выплыла из снежной пелены, застыла в ожидании путников. Команду «привал» выселенцы исполнили без особого рвения: просто в бессилии попадали у подножия сопки. И затихли. Костёр разжигали солдаты, они же и ходили по окрестностям, искали дрова.

Макар Егорович усилием воли заставил себя подняться, дойти на негнущихся ногах до костра, взять порцию баланды, кружку кипятка и корочку хлеба. Выпивал безвкусную баланду медленно, смакуя, растягивая удовольствие. Заставил себя так делать, чтобы почувствовать, как кровь снова побежала по телу, оживила его. Следом выпил мелкими глотками немного остывшую воду, втиснулся внутрь сидящей вокруг костра толпы и затих.

А снег летел, падал на людей, закрывал белой шапкой. О том, что под снежной шапкой сидят ещё живые пока люди, говорил только парок, что курился из-под снега.

Распряжённые кони мирно жевали сено с саней, и тоже дремали стоя. Ближе к рассвету Макар Егорович выбрался на край толпы, припал к скале и снова застыл. Снег по-прежнему сыпал и сыпал, к утру превратив его в небольшой сугроб. Он слышал, как подошёл солдатик, ногой пнул в бок, он упал, не меняя позы, – так же скрючившись, остался лежать под скалой.

– Ещё один окочурился, – донеслось как сквозь сон до Макара Егоровича, и другой голос услышал тоже.

– Чёрт его поймёшь, кто это? На следующей перекличке разберёмся. Они сейчас все на одно лицо.

Он ещё выдержал, пролежал так до тех пор, пока сильно поредевшая колонна не скрылась из вида. А он уже пришёл, почти пришёл. Вот она, сопка Кахляяра, остался последний шаг, последний рывок, и цель будет достигнута.

Немного согрелся у остатков костра, почти сел на угасающие угли, пока не почувствовал, что завоняло горелой тряпкой. Нащупал в полах пальто сухари, хлебные корки, трут, кресало, что заблаговременно припас, посмотрел вслед скрывшейся в снежной мгле колонне, переложил своё последнее в этой жизни богатство в котомку и решительно направился в обход сопки, на берег Мяйяозера.

Оказывается, когда цель совсем близка, откуда-то появляются силы, доселе скрытые в остатках плоти. Шагал меленькими шажками, боясь поскользнуться на усыпанных снегом камнях, боясь потерять равновесие. В некоторых местах становился на колени, на карачках преодолевая крутые спуски или подъёмы.

Устал, сильно устал. Пришлось сесть на мокрые холодные камни, отдохнуть. В какой-то момент понял, что засыпает, теряет ощущение времени и яви. Последним усилием воли заставил себя подняться и идти, идти дальше, туда, куда ведёт его душа, сердце, угасающее на мгновение сознание.

– Господи, помоги, Боже праведный, спаси и помоги дойти, Господи, – маячившие впереди горы манили, влекли, тянули к себе надеждой, последней надеждой в его жизни.

Снег прекратился, выглянуло зимнее солнце, замерцало в морозной дымке. А вот и первая протока. Присыпанный снегом лёд создавал иллюзию надёжности. Однако разум требовал семь раз отмерить, чем раз ступить на обманчивую белизну протоки.

Несколько раз поднимал камни, бросал на лёд. Первые, маленькие камешки глухо ударялись в снежный покров и сразу же терялись там. Пришлось найти большой булыжник, еле поднял, подошёл ко льду, отпустил из рук. Глухой удар, а затем и треск проломившегося льда говорили о том, что путешествие на тот берег может не состояться. Тешил себя мыслью, что в нём-то и веса нет никакого, так, одна оболочка от человека осталась. Разве что рваная одежда? Ну что ж, ему не привыкать рисковать.

Сполз вниз к протоке, медленно, очень медленно продвинул себя на лёд, оттолкнувшись от берега, и пополз, мгновенно замирая при малейшем треске. Господи, каких-то десяток шагов, а как далеко, когда ползёшь.

Вот, наконец, и противоположный берег.

– Фу-у, слава тебе Господи! – не переставал благодарить Господа за ещё один шаг, за успешное преодоление ещё одной преграды на пути к последней мечте.

Солнце уже встало к полудню, когда Макар Егорович, немного отдохнувший, подошёл ко второй протоке. Она казалась почти в половину уже первой. Окрылённый одной удачей, смело шагнул на лёд, постоял с минутку, привыкая, чувствуя под ногами твердь. И пошёл, пошёл, чутко прислушиваясь. А берег вот он, рядом, вдруг разом погрузился по грудь в ледяную воду.

Не учёл, что протока уже, течение – стремительней, а значит лёд будет тоньше. Это в мгновение пронеслось в мозгу, так же мгновенно тело сковал ледяной холод. Но руки, руки-то оставались свободными, наверху. И старик локтями стал долбить, ломать прибрежный ледовый припой и двигаться, двигаться к манящему берегу. Вот и твердь, и берег. Долго лежал, отдыхал, пока не почувствовал, что превращается в сплошную ледышку в ледяном панцире. Снова заставил себя подняться, пойти из последних сил.

К пещере не подходил, а полз на четвереньках, не чувствуя холода руками, всем телом. В голове сидела, вела, звала вперед одна единственная мысль: дойти! И он полз, превозмогая не столько подъём в гору, сколько самого себя. Не один раз появлялось желание упасть лицом в снег, что он уже делал, но всегда находились силы заставить себя продолжать движение.

Полусгнившие двери из связанных палок лежали у входа в пещеру. В самой пещере намело немного снега, но не на столько, чтобы не обнаружить прямо напротив входа у стены труп старца.

Макар Егорович сел, прислонился спиной к скале, обхватил голову руками.

– Дошёл, дошёл, слава тебе Господи, – плакал, не чувствуя слёз на холодном лице.

Потом всё же заставил себя подняться. Понимал, что только движение сможет спасти его, ведь дойти сюда – это полдела. Надо было ещё обустроиться, жить. Просто так лечь и умереть – нет, это не для него, Макара Егоровича Щербича. Не для того он тешил себя последнее время мыслью о Соловках, нет, не для того. Лечь и умереть – банально. Это он мог сделать тысячу раз до этого. И не надо было преодолевать столько трудностей, болей физических и душевных, мучиться. Умрёшь просто так вот сейчас – упокоишь тело. А вот упокоить душу, подготовить её к той, другой жизни – для этого надо шевелиться, что-то делать. Для упокоения души он шёл сюда, вот именно – для упокоения души, а не тела, что противится, не хочет идти, не хочет шевелиться, обрекая хозяина на смерть. Но он – хозяин ленивого тела, он силён, у него хватит сил если не физических, так других сил хватит заставить ленивое тело идти!

И он вновь в очередной раз поднял себя. И потерял счёт времени, сам потерялся в нём. Что это было: явь, сон, бред – он не осознавал, не понимал, лишь делал на подсознательном уровне то, что необходимо было делать. Ощущения реальности вернулись тогда, когда вновь осознанно почувствовал себя сидящим у костра на корточках. Закрытая, приставленная к входу плеть-дверь уже держится, но ещё пропускает тепло от костра, не задерживает дневной свет, не мешает залетать сюда метельному снегу, что кружит и воет вокруг сопок. Эту мысль старик уже понимает, продумывает вслух.

– Сейчас утихнет, я схожу к тем ёлочке и берёзке, что чуть выше на сопке. Надо очистить между ними камни от снега, устлать лапником. Да, правильно, постелить лапник. И как же это я раньше не додумался?

Старый закопченный чайник, что висит над костром, заурчал, запыхтел паром.

– Вот позавтракаю, и снег перестанет сыпать. И я пойду.

Макар Егорович встаёт, берёт один из туесков, что на полочке над головой мёртвого старца.

– Спасибо, Егор Егорович, спасибо, отец родной, спасибо, старец Афиноген, – благодарит мертвеца старик.

Мелкие, сморщенные, промёрзлые ягоды, кое-где взявшиеся плесенью, очищает, неторопливо отправляет в рот, немного как будто смакует и только потом запивает кипятком.

Долго, очень долго смотрит в другой туесок, где лежат у него оставшиеся две корочки хлеба. Нет, не прибавилось, но и не убавилось, всё так же две. Прислушивается к себе, решает сегодня не прикасаться к ним, пусть будут на потом, на чёрный день.

А место выбрал для могилы очень удачное. Чуть выше по скале, в расщелине, по бокам – немного пологие бока огромных валунов, сам лежак ровный, только в изголовье будет повыше, чем в ногах. Это же хорошо! Каждый восход солнца будет освещать могилу, и из неё будет видна вся Россия. Егор Егорович, нет – отец, нет – старец Афиноген не должен обидеться за такое место. Макар Егорович слишком хорошо знал его при жизни, все его привычки, увлечения и считает, что лучшего места сыскать будет трудно.

Любил родину, любил Русь не за что-то одно, конкретное, а просто любил за то, что она есть. И всё. Сколько было соблазнов, Ницц, лазурных берегов заграниц, а тянуло, влекло купца Востротина домой, в Россию. Здесь, именно в России он чувствовал себя единым целым с ней, с людьми, что его окружали, с её великолепной, самой лучшей в мире природой.

И сын его Макар унаследовал от отца такую же любовь к ней, к России. К тихим речкам и глухим деревенькам, к большим городам и к юродивому Емеле. Любил и любит, невзирая на её безответность, иногда жестокость по отношению к нему, к его семье, к близким и знакомым. Вот она такая – Русь: и жестокая, и ласковая, и загадочная, однако она его, однажды данная Богом, и он её не променяет ни на что.

Тело старца поместил в остатки полога и тихонько двинулся к выходу. К концу дня принялся камнями устраивать саркофаг, к глубокой ночи успел-таки доделать до конца.

Отныне каждый новый день начинал с молитвы у могилы старца Афиногена, потом завтракал кружкой кипятка и несколькими сушёными ягодами. Чтение богословских книг, что остались от старца, откладывал на послеобеденное время, когда уже собрана очередная вязанка дров для костра. У входа почти по центру жилища горит небольшой, но жаркий костерок, животворящее тепло обволакивает дряхлеющее тело, вот тогда и можно взять в руки книгу, погрузиться в жития святых, обогатить и свою душу, очистить её молитвою святою.

В это утро старика разбудили непривычные звуки, что долетали до его пристанища с небес. Тревога сразу же заполнила душу, заставила сильней и тревожней забиться сердце. Выглянул из кельи: на восток, навстречу зарождающемуся дню и восходящему солнцу устремилась армада самолётов. Макар Егорович следил за событиями в мире ещё в той, светской жизни и понял, всем нутром своим понял, что на страну, его Родину обрушилась самая страшная беда за всё время её существования.

Чуть раньше обычного отправился на утреннюю молитву старик к могиле старца Афиногена. Торопился, поспешал внести свою лепту в оборону, в защиту святой Руси. Больше он ничего сделать был не в силах, ничем помочь не мог ей, осталось только молиться во спасение земли русской от супостата иноземного.

Встал на колени у могилы, не чувствовал боли физической от впивающихся в пока ещё живую плоть острых камней, устремив взор навстречу восходу солнца.

Уже не видел красоты начинающегося летнего дня. Не видел завораживающего вида сопок, лесов, озёр, что застыли на земле под первыми лучами солнца.

– Господи Иисусе Христе, Боже наш! Господи Боже, Спаситель наш! К Тебе припадаем сокрушённым сердцем, – лёгкий ветерок шевелил седые волосы, затуманенный старческими слезами взор направлен навстречу солнцу, туда, где лежала на необъятных просторах его Родина, его Россия.

Голос старика был тихим, почти немощным, но отражённый от камней, от сопок летел туда, где в синем мареве сливалось небо с землёй, к солнцу, в бесконечность, в вечность.

– И на нас ополчившихся всех видимых и невидимых врагов низложи.

Невесть откуда взявшийся дикий голубь сел на соседний валун, поворачивал, наклонял голову то в одну, то в другую сторону, как будто прислушивался к звукам, исходившим от старца, страстно внимал им.

– Дай силы, Господи, укрепи волю и души воинов, защитников Руси святой, – и снова старик замирал в глубоком поклоне. – Спаси святую Русь, Господи!

А солнце уже встало, разогнало предрассветную мглу, засеребрилось в капельках росы, отразилось в зыби Мяйяозера, придало девственной чистоты зелени трав, деревьев, кустарников, осветило старца у подножия сопки, который вдруг упал на ещё не согретые после ночи камни, выронив из руки засохшую ягодку морошки.

Дикий голубь вспорхнул, покружил над старцем, потом снова сел, но уже рядом с лежащим человеком, смело клюнул уроненную ягоду и взмыл вверх, туда, где к этому времени во всю властвовало солнце.