Везунчик

Бычков Виктор

Эта книга о двадцатидвухлетнем Антоне Щербиче – полицае, старосте деревни Борки, что расположилась на границе России и Белоруссии. Он жил среди нас, безумно любил свою Родину, но стал предателем.

Что двигало им, что заставило стать изменником Родины, пойти против своих земляков, против страны? Что чувствовал он, о чём думал, как поступал?

Ответы Вы найдёте в романе «Везунчик».

 

Виктор Бычков

Везунчик

 

Часть первая

 

Глава первая

По глухой лесной дороге, что петляет вдоль невесть как образовавшегося посреди леса болота, бредет уставший, грязный, заросший многодневной щетиной человек выше среднего роста, широкий в плечах, в изодранных на коленях штанах, в пиджаке на голое тело, с копной давно нечесаных и нестриженых волос. На вид ему можно было дать лет под пятьдесят, если не обращать внимания на глаза. А они смотрят зорко, молодо, да и кожа вокруг чистая, без морщин. За плечами – объемистый тугой вещевой мешок армейского образца, на ногах – кирзовые сапоги. Судя по тому, что идет он ровно, не наклоняясь вперед, можно предположить, что ноша его не тяжелая, и нести ее труда особого не представляет. Из-за пояса выглядывает рукоятка пистолета ТТ.

Как бы ни был уставшим, однако ступает на мягкую лесную дорогу почти бесшумно, стараясь не создавать не нужных ему лишних звуков. Человек, судя по всему, не хочет привлекать к себе внимания кого бы то ни было. Часто останавливается, прислушивается, повернув голову то в одну, то в другую сторону, сжимая в руках увесистую, метра в полтора, палку, больше похожую на кол.

Полуденное августовское солнце достает лучами путника: то и дело вытаскивает из кармана пиджака грязную тряпку, бывшую, по-видимому, когда-то носовым платком, вытирает с лица, с груди обильный пот, что выступает на нем крупными каплями. И снова продолжает идти, чутко прислушиваясь к лесной жизни. Ни вдруг перебежавшая дорогу белка, ни застучавший по дереву дятел не пугают. Да его вообще не пугают птицы и звери – он боится повстречать в лесу людей. Именно от них и прячется, выбрав себе сознательно эту глухую лесную дорогу. Но идет по ней уверенно, не останавливается на развилках-просеках, что может говорить о том, что местность для него знакома и не раз им хожена.

Что-то вдруг насторожило человека: он резко метнулся в сторону, присел за высокой сосной, потом прилег, предварительно сняв с плеч котомку, и положил ее себе под грудь. Стал следить за сорокой, что так тревожно щебетала чуть впереди слева, как раз над кромкой воды, что подступала почти к самой дороге. Затаил дыхание, зорко всматриваясь в то место, почувствовал там какое-то шевеление, а потом и услышал булькающие звуки – так мог шуметь только человек! В этом не было никакого сомнения. Путник замер, стараясь не обнаружить себя, не привлечь к себе внимания не в меру любопытной птицы. В этом своем грязном одеянии почти слился с местностью, стал ее частью, больше похожей на кусок ствола какого-то упавшего дерева, чем живого человека. Даже закрыл глаза, но уши доносили до него всю информацию, все, что происходило вокруг. Вот на помощь первой сороке прилетела еще одна, и они вдвоем подняли гвалт почти на весь лес. Тот человек, видно тоже не хотел обнаружить своего присутствия, и сначала молча бросил палкой в птиц, но добился обратного результата: это был уже не гвалт, а настоящий крик, который устроили сороки.

– Кыш, твари! – раздался приглушенный мужской голос.

Наш путник немножко осмелел, ободренный такой неосмотрительностью незнакомца, встал на колени за деревом, и увидел метрах в двадцати от себя военного, в изодранной гимнастерке, с сорванными петлицами. Он набирал воду во фляжку, рядом, на траве, лежал немецкий автомат. Путник определил, что это красноармеец, и быстрее, какой-то командир. Раненая, распухшая до синевы левая рука, висела на подвязанной через шею грязной тряпке. Военный перестал обращать внимания на птиц, с трудом поднялся, сунул подмышку фляжку, взял здоровой рукой автомат, и, с усилием переставляя ноги, побрел через дорогу в сторону притаившегося путника. Человек мгновенно лег, весь подобрался, медленно просунул руку вдоль тела к правой ноге, нащупал в сапоге нож, и также медленно подтянул руку с ножом к лицу, изготовился к прыжку. Однако военный остановился метрах в пяти, стал оглядываться вокруг, и, видимо, поняв, что пошел немножко не туда, направился в сторону.

Человек перевел дыхание, также медленно положил нож в сапог, на обратном пути достал из кармана пиджака тряпку, вытер со лба холодный пот. В голове начала пульсировать одна навязчивая мысль: этого военного он где-то видел в той, еще мирной жизни, и ни как не мог вспомнить – кто это и где они встречались. А что это так, сомнений у нашего незнакомца становилось все меньше и меньше, по мере того, как тайком, от дерева к дереву, пробирался за раненым. Вот военный остановился, то ли почувствовав на себе чужой взгляд, то ли его что-то другое вспугнуло его, и он прижался к стволу березы, спрятав за собой автомат, и его не стало видно. Человек тоже замер за густым кустом шиповника, затаил дыхание, но продолжал внимательно прислушиваться к тишине леса.

Военный отпрянул от березы, став к незнакомцу боком, и в это мгновение путник понял, узнал в нем своего однокашника, соседа Лосева Леонида Михайловича! Нет, он не ошибся – это был Леня Лосев! Еще за год до войны он поступил в военное училище, и поговаривали, что служил где-то под Брестом.

Встреча была бы нежелательной, тем более – с Леней. Это понимал незнакомец, и еще сильнее вжался в траву. Однако вот теперь любопытство брало верх над его осторожностью, и он продолжил свой путь за Лосевым. А тот опустился вдруг на колени, и что-то начал кому-то говорить. Что и кому – видно и слышно не было, пока человек не подполз к сломанной лещине, что находилась метрах в двадцатипяти-тридцати от Лосева. Дерево было сломано на высоте не более метра, ствол продолжал лежать на пеньке, поросшим лишайником. Это позволило незнакомцу присесть на колени, и спокойно наблюдать за Леонидом, не боясь быть замеченным.

На земле, у сосны лежал еще один человек в такой же грязной, изодранной военной форме. Заросшее поседевшей щетиной лицо не позволяло человеку определить возраст военного, но то, что он был старше Леонида, было видно сразу. Вот Лосев взял здоровой рукой и приподнял своего напарника, положил его голову себе на колени, и начал поить водой. Судя по всему, состояние последнего было тяжелым, а возможно даже он был без сознания, так как не мог глотать воду, и она стекала из его рта на грудь. Это хорошо было видно человеку из своего укрытия. У него даже в какой-то момент появилось чувство сострадания, жалости к своему соседу, его напарнику, и он решал, как себя лучше обнаружить, чтобы прийти им на помощь. Но, поразмыслив немного, решил отказаться от своего желания, понимая, что ему придется объясняться с Леней. А это ну ни как не входило в его планы.

Тем временем Лосев повесил автомат на шею, повернул раненого лицом к себе, и стал приподнимать его правой рукой на свое плечо. Это у него не получалось, слышно было, как бранился, но упорно продолжал пристраивать на свои плечи напарника.

Наконец, ему это удалось, и он начал подниматься со своей необычной ношей. Несколько раз падал на колени обратно, но всегда старался не уронить свой груз, снова и снова вставая в полный рост. Наконец, выпрямился, ухватился рукой за ствол сосны, постоял так немножко, привыкая к своему новому положению, оттолкнулся от дерева и медленно, пошатываясь из стороны в сторону, пошел, неся на себе раненого.

Человек не сделал и попытки последовать за ним, понимая, что его сосед и одноклассник пробирается туда же, куда и он – к себе домой в деревню Борки, а это еще почти десять километров. Продолжал стоять на коленях, соображая – что делать ему в этом случае. То, что его Леня не видел – это факт. В то же время, если ему удастся все-таки дойти с раненым до деревни, то встречи когда-нибудь им не избежать. Вот тогда то и последуют вопросы, на которые надо будет отвечать. А этого не хотелось бы. Значит, надо принимать решение, притом вот сейчас, быстро, пока они еще не очень далеко, и их можно догнать.

Не вставая, накинул на плечи лямки вещевого мешка, встал, опираясь на кол, огляделся вокруг, внимательно прислушиваясь, и решительно направился вслед своим случайным попутчикам. Шел крадучись, обходя кусты и ветки, стараясь не создавать шума. На просеку выходить поостерегся, зная, что сейчас она выведет к проселочной дороге, что идет прямо в деревню с красивым названием Вишенка, где можно встретить людей. Вряд ли и Лосев пойдет туда, не проверив, не оценив обстановку. Но и дойти ему с раненым до Борков без помощи в Вишенке не получится. Значит, подумал человек, Леонид где-то здесь, выжидает. В какой-то момент путник потерял бдительность: ветка под ногами предательски треснула, в ту же секунду он увидел Лосева, который наблюдал за ним из-за ствола дерева. На какое-то мгновение глаза их встретились, и человеку показалось, что Леня узнал преследователя: знакомая ироничная ухмылка пробежала по лицу соседа, он вжался спиной в ствол сосны, подтянул к себе автомат. Раненого видно не было. Человек метнулся за дерево, достал пистолет. Фактор внезапности потерян, таиться больше нечего. Вскинул оружие, прицелился в голову, чтоб наверняка, и выстрелил. То ли поторопился, то ли еще не очень привык стрелять в людей, но пуля попала в левое, раненое плечо Лосева, которое выглядывало из-за ствола дерева. В ответ тут же раздалась автоматная очередь, пули засвистели над головой, защелкали по веткам. Одна все-таки попала в вещевой мешок, и человек дернулся от ее удара, и тут же упал на землю. Быть убитым на пороге собственного дома не входило в его планы, и он бросился в чащу, подальше от дороги, от деревни, в которой наверняка слышали эту перестрелку. Бежал долго, около часа, пока хватило сил. Но бежал не лишь бы куда, а твердо выдерживая направление, противоположное заходящему солнцу – домой.

Больше не боялся оставить следы, не скрывался, не прислушивался к лесу, а пробирался напролом, отбросив в сторону всякую осторожность Антон Степанович Щербич, двадцатидвухлетний житель деревни Борки. Уже несколько раз корил себя за свое необдуманное решение, за преследование Лосева, за стрельбу. Как все было хорошо до этого дня, без сбоев, без шума. А около дома опростоволосился. Непростительная ошибка! Зарекся на будущее не поддаваться эмоциям, а думать и еще раз думать. Такая тактика не подводила его вот уже почти два месяца, как он пробирается из-под Бреста, где их пассажирский поезд разбомбили немецкие самолеты утром, двадцать второго июня.

Накануне, в субботу вечером двадцать первого июня он сел на этот поезд в Бобруйске, и поехал в гости к своей сестре, что была замужем за офицером – пограничником и жила в Бресте. До города не доехали, поезд стоял в чистом поле, где его остановили немецкие самолеты. Люди спали, когда первые бомбы разорвались вокруг состава, а потом начали взрываться вагоны. Антон лежал на верхней полке, откуда его сбросило взрывной волной. Паника парализовала людей: все метнулись из вагона, побросав вещи, выбегали в поле. Однако он не стал убегать, а трезво рассудил, что другой такой возможности не будет. Еще с вечера он приметил своих соседей, мужа и жену, что ехали на нижних полках. Они часто доставали свои чемоданы, набитые добром, ковырялись в них, вытаскивая то одно, то другое. Антон хорошо это видел сверху.

Схватив два чемодана, выскочил из вагона и побежал подальше от состава, в поле. Упал в борозду, где уже лежал солдат с вещевым мешком за спиной. Вжался в землю, наблюдал, как бегали, орали люди, стонали раненые, искали друг друга потерявшиеся родные. Паровоз уже валялся под насыпью, из него вылетал пар, который окутывал собой все окрест, смешиваясь с дымом горевших вагонов. Почему-то не чувствовал страха, был твердо уверен, что с ним ни чего плохого не произойдет. Понимал, что это война, что это горе, но считал, что это к нему не относится, будут страдать другие, но не он. А сейчас просто сожалел, что не посмотрел в других купе, наверняка там были оставлены хорошие вещи.

Самолеты улетели, и люди стали возвращаться к тому, что только что называлось пассажирским поездом.

Антон оставил чемоданы в борозде, и присоединился к солдату, который направился к составу. Появившийся откуда-то одиночный самолет прошелся пулеметной очередью и скрылся вслед улетевшим. Шедший на шаг впереди солдатик вдруг обмяк и рухнул на землю – пуля попала точно в голову, и снесла пол черепа. Антон остановился, как вкопанный, пораженный тем, что смерть прошла рядом с ним, дохнула на него, напомнив ему, что не надо спешить, а надо всегда все обдумать, а только потом делать. Именно осознание вот этой истины поразило парня, а не первая смерть человека у него на глазах. И еще сразу понял, что теперь ему не надо держаться толпы, скопления людей, по крайней мере, днем, а передвигаться одному. Так будет безопасней.

Он вернулся к чемоданам, вскрыл их и начал по хозяйски осматривать вещи. В одном была мужская и женская одежда: брюки, рубашки, платья, платки и косынки, нижнее белье. В кармане брюк нащупал пакетик с украшениями: бусы, сережки, запонки. В пиджаке во внутреннем кармане лежали деньги. В другом чемодане были продукты: сало, небольшой кусок колбасы, хлеб, бутылка какого-то вина. Перед Антоном встал вопрос: в чем все это нести? Чемоданы не подходили по определению, в первую очередь из-за неудобства – их нести – руки постоянно будут заняты. Его взор наткнулся на лежавшего рядом убитого солдата.

– Вот и выход, главное – не спешить, – рассудительно заметил сам себе Антон. – Не спеши, и все решишь.

Снял с солдатской спины вещевой мешок, посмотрел на труп, перевернул его, вырвал пуговицы на карманах гимнастерки, достал документы, долго всматривался в фотографию девушки, что лежала в книжке красноармейца. Расстегнул ремешок с часами на руке убитого – они показывали пять часов утра.

– Извини, друг, они тебе больше не нужны, – усмешка коснулась краешка губ парня.

Бросив документы прямо на грудь солдату, забрал вещмешок и направился к чемоданам. Там развязал его, вытряхнул содержимое на землю. Белье, мыло выбрасывать не стал, а затолкал обратно вместе с новыми солдатскими сапогами, портянками, полотенцем, здраво рассудив, что все это в военное время пригодится. С недоумением посмотрел в сторону убитого солдатика – тот лежал в обмотках.

– Вот чудило – сапоги берег, и не сносил. А зачем, спрашивается, берег, и сам не знал, а теперь-то точно не узнает, – усмешка еще раз пробежала по его лицу.

Сложив все в вещевой мешок, перекинул его к себе на плечо, направился к составу.

Прибывшие откуда-то военные и гражданские стаскивали трупы пассажиров в одно место. Часть людей пошла в сторону Бреста, а основная – в обратную дорогу – на Бобруйск.

Антон решил возвращаться домой и шел последним, стараясь не подходить близко к людям, опасаясь налета самолетов. Дважды в тот день их колонна попадала под обстрел с воздуха, и каждый раз успевал укрыться, и остаться целым и невредимым. Ему вдруг вспомнились слова, что сказала когда-то цыганка о везении Антону по жизни.

Все началось с самого рождения, когда он появился на свет чуть раньше своего брата минут на пять. Родившийся позже его брат-близняшка долго не прожил – умер на второй день. А Антон выжил, остался. И когда ему исполнилось лет семь или восемь, на колхозном рынке в Бобруйске цыганка гадала матери, и, глядя на стоящего рядом ребенка, сказала:

– Твоему сыну повезло с первого дня, должно теперь вести всю жизнь, потому что к его ангелу-хранителю добавился ангел-хранитель и умершего брата. Везунчик ты, мальчик, у тебя сейчас два ангела-хранителя, и они тебя будут охранять всегда, – сказала цыганка, коснувшись рукой головы ребенка.

И правда, теперь ему уже двадцать два года, он вспоминает детство, юность, и приходит к выводу, что цыганка права. Сколько было примеров, когда, казалось бы, должно обязательно последовать что-нибудь плохое, страшное – а обходилось, или случалось, но не с ним. Даже сегодняшний случай: сколько людей погибло с поезда, а он хоть бы что. Или с солдатиком: шагни Антон на метр вперед, и, кто знает, лежал бы он с разбитой головой, а не служивый. Однако парень не хочет слепо полагаться на везение, и решает для себя раз и навсегда сначала думать, а потом принимать решения и действовать.

Чем дальше уходил от разбитого поезда, тем больше становился поток беженцев, и все труднее было Антону вырваться из этой людской массы и идти одному. В конце концов, он решил извлечь из этого пользу для себя. Его совершенно не трогали и не волновали трупы убитых вдоль дороги, крики и стоны раненых, рев скота, полагая, что на всех жалости не напасешься, а по сему, пускай все идет так как идет. Один он что-нибудь изменить не в силах.

Здраво рассудив, пришел к выводу, что, покидая свои дома, люди взяли с собой самое дорогое, самое ценное. Поняв это, стал приглядываться к беженцам, определяя их достаток, сразу исключив из поля зрения колхозников, тем самым, сузив круг поиска.

К концу первого дня, когда уставшая людская колонна вошла в какую-то деревушку, что раскинулась вдоль дороги на их пути, Антон уже выбрал себе жертву – это была молодая женщина, лет двадцатипяти, с девочкой годика три, четыре. Где они присоединились к ним, он не знал, не заметил, но обратил на них внимание в последние час или два. Женщина была неосмотрительно одета в дорогое, цветастое платье, с сережками в ушах, с обручальным кольцом и перстнем на руках. Она несла с собой чемодан, но не фибровый, а какой-то дорогой, с блестящей в лучах заходящего солнца кожей. Таких чемоданов Антон отродясь не видел.

Девочка капризничала, отказывалась идти, а то и вообще несколько раз садилась прямо на дорогу. Женщина то вела ребенка за руку, то несла ее на плечах, перекидывая чемодан с одной руки в другую, а то и просто плакала, стоя над сидящей на дороге дочерью.

– Давайте, я вам помогу, – Антон догнал женщину, и улыбнулся ей мягко и доверчиво. – Таким темпом вы далеко не уйдете. Хотите – я понесу девочку, или чемодан.

– Вот спасибо вам, добрый человек, – устало ответила женщина. – Я уже сама готова была сесть посреди дороги. Капа, иди к маме на руки. Дядя поможет нам.

Антон взял чемодан, а женщина посадила себе на шею дочь, и они двинулись дальше вместе с такими же горемыками.

– Я из Бобруйска ехал к сестре в Брест, – доверительно начал попутчик. – Она замужем за военным. Живут там, в Бресте. Или уже лучше сказать – жили там. Потому что не известно, что с ними. Наш состав разбомбили, и я не доехал.

– Так и мы ехали в этом же поезде, только из Москвы к папе нашему, – стала рассказывать женщина. – Он у нас начальник заставы. Господи, что с ним? Слухи один страшнее другого. Не знаешь, кому верить. А что с нами будет?

Антон еще несколькими фразами поддержал разговор, и замолчал, приноравливаясь к ходьбе попутчицы, которая несла уснувшую дочку на руках. По весу чемодана уже прикинул, что там есть что-то стоящее, да и украшения на женщине не давали ему покоя.

В деревню вошли вместе, и стали подыскивать место на ночлег. Устроились за домом, в сарае, куда хозяин бросил несколько охапок прошлогодней соломы.

Девочка уснула на руках у матери, которая тоже спала полусидя, прижавшись спиной к чемодану. Антон пристроил себе под голову вещмешок в другом углу сарая, лежал, выжидая время. Слышны были взрывы, голоса людей, что продолжали идти и идти на восток, в сторону Бобруйска. Листва в саду на деревьях отдавала серебром при лунном свете.

Щербич вытянул свою ногу, как бы нечаянно задел ногу женщины, проверяя, спит она или нет. Она даже не пошевелилась. Тогда Антон начал медленно, потихоньку, стараясь не шуршать соломой, продвигаться к попутчицам. Вот он пристроился к ним сбоку, принял удобное положение, резко, сильно левой рукой закрыл женщине рот, а правой – стал давить ее за горло. Она рванулась, схватила своими руками руки Антона, но хватка ее с каждой секундой становилась все слабее и слабее. Наконец, дернувшись, она застыла. Девочка упала с матери, и начала хныкать. Антон, не раздумывая, проделал с ней тоже, что и с ее мамой. Убедившись, что все тихо, надел на плечи вещевой мешок, присел к женщине и стал снимать с нее драгоценности. Управившись с этим, выдернул чемодан из-под убитой, подошел к дверному проему. Вспомнил, что на руке у беженки были красивые часики, вернулся, долго провозился с незнакомой застежкой на браслете, наконец, снял их, сунул себе в карман, и пошел на выход. Во дворе не было ни кого, только по дороге продолжали идти беженцы. Антон не стал выходить через двор, пошел по огороду к забору, переставил через плетень чемодан, затем – перелез сам, и уже через минуту шагал в общем потоке беженцев в сторону Бобруйска.

Сразу за деревней, слева и справа густой, темной стеной стоял лес. То в одном, то в другом месте горели небольшие костерки, на которых кто-то что-то разогревал, слышны были приглушенные людские голоса, детский плач. Сзади, за спиной не прекращались взрывы. В какой-то момент Антону показалось, что он слышит взрывы и впереди, оттуда, куда он идет. Но не стал в этом разбираться, а решал, куда ему можно отойти, укрыться от людей, спрятаться, разобрать чемодан, и избавиться от него.

При лунном свете увидел небольшую тропинку слева, что уходила вглубь леса. Не раздумывая, направился туда, и прошел по ней долго, около часа. Наконец, нашел себе укромное местечко в кустах шиповника, положил под голову вещевой мешок, и уснул сном человека, добросовестно сделавшего свое дело. Его не страшили звери, он их не боялся. Сейчас боялся людей. А по его подсчетам, здесь их нет и быть не может.

Когда рано утром Антон опять шел по шоссе, у него за спиной висел туго набитый вещмешок, а в руках – похожая на кол крепкая палка.

Потом он потерял счет дням, числам. В котомку уже больше ни чего не лезло, потому что он пополнял ее почти еженощно, и ему пришлось остановиться в лесу, уединиться, что бы сделать ревизию. Мешок не тяготил хозяина, а, напротив, грел душу, особенно тряпичный пояс с золотом и драгоценностями, что висит на его крепком, мускулистом теле, возвышая его в собственных глазах по сравнению с бредущими неведома куда людьми. Он то точно знает, что ему надо и куда он идет!

Несколько раз ему пришлось встретиться с немецкими солдатами, что обгоняли его на своих машинах, спешащих к Бобруйску, откуда все сильней и громче доносилась канонада. Они показывали на беженцев пальцами, смеялись, бросали в них мусор, пустые бутылки. Особенно запомнилась одна встреча, которая круто изменила планы Антона.

В тот день он обходил стороной населенный пункт с незамысловатым названием Глуша. К этому времени немытый, заросший Щербич уже мало напоминал того, крепкого, молодого человека, что был в первые дни войны. Износились его ботинки, он заменил их на снятые с одного мужика под Слуцком хорошие яловые сапоги, растрепались вторые по счету штаны, высохло, обветрилось лицо, и только глаза остались те же – внимательные, зоркие.

Выскочившие из крытой машины немецкие солдаты остановили толпу беженцев у кустарника, метрах в ста от леса. Антон шел сзади, немножко поотстав от основной людской массы. Он пригнулся, и резко метнулся в кусты, что стояли у дороги. Однако его заметили, и краем глаз он видел, как вслед ему бросился солдат с винтовкой в руках.

– Halt! – закричал немец, и вскинул винтовку. Но Щербич не остановился, а еще сильнее поднажал подальше в кусты. Раздался выстрел, и прямо перед ним упала срезанная пулей ветка. Это подействовало, и Антон повернулся лицом к преследователю. А тот стоял вначале кустарника, и манил к себе беглеца пальцем.

– Кот, кот, – довольная улыбка сияла на его лице.

В ответ парень вымучил из себя жалкую, виноватую гримасу, пошел к немцу, не переставая лепетать:

– Пан, пан, я не понял сразу, испугался, – он то поднимал руки вверх, то прикладывал их к своей груди, кланялся, всем своим видом показывая полное подобострастие и уважение к такому хорошему человеку как этот солдат.

Когда Антон подошел к немцу вплотную, тот движением руки потребовал снять вещевой мешок. Он подчинился, и поставил котомку к ногам солдата. Немец посмотрел на грязные, порепанные руки пленника, его лицо такое же грязное, отвратительное, брезгливо поморщился, и нагнулся сам развязать мешок. В это мгновение Антон резко ударил его ребром ладони по шее, и солдат осунулся к ногам. Выхватив из рук упавшего врага винтовку, он с силой вогнал ему в спину штык. Не глядя по сторонам, с вещевым мешком в руках, пригнувшись, пустился к лесу, который манил его своей чащей. Немцы хватились его слишком поздно: поднятая ими стрельба уже не могла причинить вреда Антону, который бежал назад, туда, откуда он только что пришел, понимая, что если они кинуться его преследовать, то будут искать в другой стороне.

– Вот гад так гад! – возмущению беглеца не было предела. – Добро мое ему надо, видите ли, паскуда! – бормотал он себе по нос. – Если ты за этим сюда приперся, то плохи твои дела, немец. Тут таких хватов и без тебя предостаточно. Иди лучше воюй, а не потроши чужие сумки! Тебе за это, небось, деньжищи хорошие платят, да кормят и одевают.

С этого дня Антон избегал хороших дорог, беженцев, немцев и русских: все они представляли для него опасность. Он выбрал для себя глухие проселочные дороги, тропы, лесные просеки, где встреча с любыми людьми сводилась к минимуму. И эта тактика приносила свои плоды: длительное время ему удавалось оставаться одному, неуловимым, невидимым для посторонних глаз, хотя темп продвижения его замедлился. Он начал дичать, зарос, перестал за собой ухаживать, и превратился в злое, осторожное, опасное существо, поставившее себе цель дойти до дома и донести туда же вещи и драгоценности любой ценой. Угнетало лишь то, что пополнять свои запасы возможностей больше не было. Да и с кормежкой было не так просто, как хотелось: частенько оставался голодным, пока не придумал безопасный, но верный способ как добывать себе еду.

Наткнувшись на какую-нибудь глухую лесную деревеньку, он мог часами, а то и сутками наблюдать за ней, определяя для себя степень опасности, шанс добыть пищу, и только после этого в сумерках заходил в выбранную им хату и молча набирал себе продукты. Если хозяева не сопротивлялись, то отделывались несколькими ударами в лицо. Но горе тому, кто вставал на его пути: тогда в ход вступал нож – тут уже пощады не было никому.

Часто попадались красноармейцы, которые группами или в одиночку пробирались к своим, на восток. Антон избегал и их, обходя обнаруженные где-нибудь в лесу стоянку, или привал военных.

Однажды ближе к вечеру, когда он тихо, осторожно пробирался по лесной тропинке, услышал вдруг человеческий стон, всхлипывание, доносившиеся из леса. Антон остановился, напряг все свое внимание, и, как зверь, бесшумно пополз на звук. На полянке, прислонившись к стволу дерева, сидел раненый офицер. Он был один. В этом убедился Антон, наблюдая за ним около часа. Несколько раз военный приставлял себе к виску пистолет, и каждый раз опускал его обратно. Потом то ли засыпал, то ли терял сознание: голова его падала на грудь, и он замирал на некоторое время. Вот и сейчас он поднял пистолет, и тут же опустил его снова. Через мгновения до слуха Антона донеслось всхлипывание и плач этого взрослого раненого мужчины: он скрежетал зубами, греб пальцами рук траву, размазывал кулаками слезы, запрокинув голову вверх, к небу. Он уже не плакал, а выл от боли, от бессилия, оттого, что не хватает мужества нажать курок.

Когда он увидел перед собой Антона с его пистолетом в руках, испуг и отчаяние на лице офицера сменились надеждой, пока еще робкой, но надеждой на то, что он спасен, ему поможет вот этот странный, заросший человек! Свои своих в беде не оставляют, он это знает точно. Этому его учили с детства. А то, что возникший перед ним человек свой, военный не сомневался. Однако Антон повел себя совершенно не так, как ожидал офицер: он засунул пистолет себе за пояс, и хриплым голосом произнес:

– Подохнешь и так. Незачем зря пулю тратить, да и лишнего шума не надо, – повернулся спиной к раненому, и растворился в лесу как призрак. Ему было нужно компактное, не громоздкое оружие, и он его добыл.

 

Глава вторая

Он знал, что Бобруйск уже давно занят немцами, и решил обходить его стороной, слева, пройти вдоль речки Березины, и по ходу, на месте найти какую-то возможность переправиться на тот берег. Потому что идти через город, и переходить реку через мост – это безумие, тем более, что до дома оставалось каких-то тридцать километров.

Оставив город далеко в стороне, Антон вышел на правый, высокий берег Березины ранним утром, когда еще солнце только-только показалось из-за леса с противоположного берега. Сверху ему хорошо было видно, как пронизывали небесный свод первые лучи, как бежали они по верхушкам деревьев, и как достигли правого берега, разогнав оставшуюся с ночи мглу, обогрев продрогшего путника. Он лежал над обрывом, в траве, и внимательно оглядывал все окрест, определяя для себя возможное место переправы. Чуть вверх по течению река изгибалась, казалась немножко суженой, не такой широкой, как справа, или прямо под ним. Тем более, этот берег в том месте позволял незаметно спуститься к реке, спрятаться в камышах и зарослях аира, что тянулись вдоль на большое расстояние. И противоположный берег сразу же мог укрыть в себе не одну сотню людей в своих густых высоких кустах лозы, олешника, переходящих в подлесок, а затем и соединившихся с лесом. Да и с камыша можно было легко соорудить для себя и для вещей не плохой плотик.

На день путник решил отлежаться в лесу, отдохнуть от ночного перехода, а вечерком приступить к осуществлению своего замысла. Он уже начал передвигаться к месту отдыха по пшеничному полю, что отделяло лес от реки, как вдруг увидел чуть правее выходящих из леса красноармейцев. Они шли организованно, строем, к тому месту на берегу, что Антон определил себе для переправы. Он мгновенно упал, и быстро-быстро пополз в сторону поля с высокой рожью, что стояла по соседству с пшеницей. Перемахнув межу, отделяющую эти два поля, Антон пополз в глубь ржи, благо, высокая, она давала возможность это делать незаметно. Остановившись, нарвал горсть стеблей с колосьями, выглянул из-за них, как из засады, из-за укрытия.

Первые шеренги солдат уже спускались к реке, исчезали под обрывом, уходя из поля зрения Антона, а из леса продолжали и продолжали выходить красноармейцы. Видимо, это место военные, выходящие из окружения, тоже выбрали для переправы немного раньше его, и спешили это сделать не мешкая – сходу, пока еще не начался день, и их передвижение останется незамеченным. Часть солдат рассредоточились вдоль берега и стали окапываться. Быстрее всего, определил для себя Антон, это будет заслон, который должен дать возможность всем переправиться на тот берег в случае преследования их немцами. Все это делалось организованно, без паники, без суеты, со знанием дела.

Прямо над обрывом быстренько вырастали окопные брустверы, которые солдаты маскировали травой, ветками. На крайнем, ближнем к Антону, бруствере окопа, который оборудован на небольшой возвышенности, был установлен пулемет, и двое солдат продолжали укреплять свою огневую точку.

Однако из леса вдруг раздались сначала одиночные выстрелы, а потом и автоматные очереди, а затем, донесся шум машин, взрывы гранат. Вот уже последняя группа солдат исчезла под обрывом, а выстрелы в лесу не прекратились, а, напротив, стали приближаться к реке.

Сначала из леса показалось несколько красноармейцев с винтовками, которые бежали, отстреливаясь на ходу. Один шел, неся на своем плече раненого, двое – тащили за руки и ноги третьего. Два красноармейца, что волокли за собой пулемет «максим», упали в пшеницу, как раз на полдороге к берегу, и сразу же стали стрелять по лесу длинными очередями. Потом и они начали постепенно отползать к реке, а их отступление уже прикрывали бойцы из окопов вдоль берега, открыв отчаянную пальбу по опушке леса.

Первыми вышла немецкая пехота: растянувшись цепью, короткими перебежками, они наступали на окопавшихся красноармейцев прямо по пшеничному полю. В некоторых местах оно уже пылало, подожженное взрывами гранат, что забрасывали немцы окопы оборонявшихся.

Антон находился в стороне, чуть в отдалении от идущих цепью наступающих и обороняющихся. Их бой его почти не касался: ему это было совершенно безразлично, лишь бы ни кто из воюющих не трогал его. В то же время, он хорошо видел и немцев, упорно продвигающихся к переправе, и бойцов, отчаянно ее защищающих.

Из интереса, праздного любопытства, он кинул взгляд на противоположный берег: по кустарнику, по подлеску, мелькали каски красноармейцев, уходящих в лес.

В какой-то момент у него возникло даже чувство зависти к ним: они уже там, на том берегу, а он еще пока здесь, один, на отшибе, и его нет кому прикрывать на переправе. Но он тут же отогнал такие мысли, как крамольные, не укладывающиеся в его теперешний образ жизни.

А тем временем бой продолжался: все реже и реже становились выстрелы из окопов, все больше неподвижных тел немецких солдат оставалось лежать на пшеничном поле. Особенно сильно донимал наступающих пулемет на левом, ближнем к Антону фланге. Удачно расположенный на высотке, он своим огнем не давал немцам поднять головы, тем самым обеспечил своим переправу, а сам, судя по всему, уже не успеет и не сможет присоединиться к однополчанам. В начале боя Антон видел двоих красноармейцев, а сейчас за пулеметом управлялся один, другого не было видно: его напарник то ли убит, то ли уже на той стороне. Немцы брали его в кольцо: по меже, разделяющей ржаное и пшеничное поле, по-пластунски, ползком продвигались два немецких солдата, чтобы оказаться у пулеметчика с фланга. Щербич видел и понял их маневр еще в самом начале, когда они отделились от цепи наступающих, и бросились к меже. Ему достаточно было двух выстрелов из пистолета, и пулеметчик остался бы жив. Но Антону это было совершенно не нужно. Он только молча, со стороны, наблюдал, как выпрыгнул из окопа красноармеец, и быстро-быстро пополз к спасительному обрыву, как с колена, спокойно прицелившись, немец выстрелил в него, как, дернувшись, застыл тот, обняв руками землю.

Побоявшись обнаружить себя, Антон остался в своей спасительной ржи, только отполз немножко в глубь, и собрался отдохнуть, как тут же был удивлен странным поведением немцев: построившимся в две шеренги солдатам на высотке что-то объяснял немецкий офицер, то и дело показывая рукой на труп красноармейца-пулеметчика. Потом, трижды вскинув винтовки к плечу, прогремел салют, и только после этого приступили складывать своих убитых в прибывшие машины.

Этот эпизод так заинтересовал Щербича, что ему захотелось вдруг посмотреть на этого солдатика: с чего это ему такие почести?

Вечерело, когда он смог приблизиться к месту боя, подойти к лежащему между окопом и обрывом красноармейцу.

Чистое бледное бескровное лицо, светлые волосы, аккуратно заштопанное обмундирование, обмотки – все говорило о том, что он был в составе какого-то воинского подразделения, которое организованно выходило к своим, не потеряв дисциплины: даже в окружении бойцы поддерживали уставной внешний вид, что редко мог видеть Антон за время своего странствия. Да и организация боя была тому подтверждением. По возрасту – ровесник, лет не более двадцатипяти. И вот сейчас он лежит, обнимая землю, больше ни когда не встанет, не увидит вот эту речку, вечернее небо. Для чего, зачем он тут? Щербичу это не понятно, и он вглядывается в мертвую белизну солдатского лица, пытаясь разобраться – что вызвало уважение к нему со стороны его врагов? Ведь он столько немцев положил, а они ему салютовали. Ну не бред, а? Не факт, что при жизни этот паренек хорошо питался, носил хорошие, дорогие вещи, гулял, пил что хотел, да, возможно, и женщины то не познал. Неужели, для того, что бы тебя уважали, надо погибнуть вот так? А что толку? Солнце то продолжает светить, но не для него, река продолжает течь, а он не сможет в ней испить воды, да и вообще – жизнь то одна. Зачем ее вот так оставлять, разбрасывать по берегам рек? Нет, он сам хочет жить, и твердо знает, что для уважения надо быть сильным, иметь деньги, много денег, нужна власть над другими, чтобы тебя боялись. А будут бояться – будут уважать. Сколько раз он слышал о защите Родины, своей земли, а что толку, если его не будет? Какая разница вот этому солдату, что он защищал ее? Его то нет, а его Родина вот она – вокруг Антона, и Антон стоит над погибшим бойцом, и видит, что она то осталась, но уже без него – ее защитника. Конечно, он любит свою деревню Борки, любит до безумия, до боли в животе и ни кому ее не отдаст. Но чтобы вот так – лицом в низ и не подняться, нет, это не для него. Надо любить при жизни, и чтобы она тебя любила – любовь должна быть взаимной. Это его деревня, он в ней родился, и он в ней должен прожить долгую богатую, счастливую жизнь. Если бы кто знал, как тянет его в деревню, к ее разлапистым липам с гнездами аистов на верхушках, к речке Деснянке, к камню-валуну на пристани?! Вот эта мечта и ведет сейчас Антона домой, дает ему силы, терпение – он все выдержит, все перенесет, но домой вернется! За время своего похода он столько передумал о деревне, о своем будущем в ней, что ноги сами несут его туда, не взирая ни на какие преграды. Он должен, он обязан дойти, и дойдет, чего бы это ему не стоило! Однако где-то глубоко-глубоко, так глубоко, что он ни в силах определить – где, засела мыслишка после всего увиденного – что не плохо было бы и ему иметь такое уважение со стороны не только друзей, но и врагов, как у этого погибшего на берегу солдатика. Но только при жизни – мертвому Антону уважение ни к чему.

А сейчас осталось каких-то несчастных десять километров, и он просчитался, ошибся с этим Лосевым – лучше бы не трогал, а там – как карта ляжет. Хорошо, если Леонид не признал в нем своего соседа, тогда не так уж все и плохо. Путнику понравилась такая мысль, и он решил проверить ее на деле. Для этого ему нужно было зеркало. Он начал перебирать в памяти все вещи, что волок у себя на спине. Зеркала там не было, хотя он помнит, что в чемодане той молодой женщины с девочкой, что остались лежать в сарае под Брестом, было красивое, обрамленное кружевным рисунком зеркальце, но тогда, в лесу, он посчитал, что оно ему ни к чему, и выбросил в речку вместе с чемоданом. А теперь оно бы и пригодилось, но – уже поздно каяться. Человек начал трогать себя за волосы – они были длинные, жесткие. Такая же была и борода, заросшая почти по самые глаза. Он пытался припомнить – когда последний раз умывался, или мыл свое тело, но так сразу и не вспомнил. Нет, под дождем он мок, и это точно. Одежду тоже менял несколько раз, последний – может недели две назад, перед Бобруйском на той стороне Березины. Сначала почувствовал, что все тело стало чесаться, а потом обнаружил у себя вшей. Пришлось раздеться на берегу лесного озера, вот тогда то он и купался, вытряхивал одежду, пытался даже стирать ее, а потом давил по швам паразитов. Они завелись даже и в поясе с драгоценностями: Антон выбросил старый, а приспособил под пояс хороший большой цветастый платок из своего вещевого мешка. В какой-то деревушке снял с забора пиджак и штаны, и в них идет по сей день – хороший костюм из мешка доставать не стал, пожалел. Правда, они уже тоже порвались, но ни чего – до дома осталось немножко, как-нибудь дойдет. А там – банька, чистое белье, крепкий сон, когда не надо прислушиваться, остерегаться, мамин борщ, драники с маслом, или со сметаной! Антон так ярко представил себе это, что у него с новой силой засосало под ложечкой – последние сутки он почти ни чего не ел. И пройтись по деревне – это его мечта! Он так соскучился без ее широких улиц с мягкой теплой пылью, без клекота аистов на липе у их дома, без заполошных криков чибисов на болоте – все такое до боли родное, знакомое с детства. А всего сильней хотелось прийти на пристань, пройтись по песчаному дну, теплой мелкой воде до камня-волуна, лечь на него и замереть, ни о чем не думать, смотреть, как бегут отраженные в реке облака, как снуют, догоняя друг друга, мальки.

К действительности его вернул шум машин, что раздавался чуть левее на лесной дороге. Мужчина сразу же пригнулся, припал к земле, привычно растворившись в летнем лесу, и через мгновение уже ни что не могло напоминать о загадочном путнике.

В деревню не стал заходить с западной стороны, а обошел лесом, сделав порядочный крюк, и вышел с востока, со стороны реки Деснянки. Расположился в подлеске, как раз напротив собственного дома: по прямой до него оставалось не более трехсот метров. Долго, до рези в глазах, вглядывался в деревню, вслушивался в звуки, которые доносились оттуда. К его величайшей радости все оставалось таким же, как и было в ту субботу двадцать первого июня, когда он уезжал в Брест к сестре, как будто и не было войны, и он опять вернулся в прошлое – спокойное, тихое, размеренное. Только не было видно колхозных коней, что в такую пору всегда паслись вдоль Деснянки после трудового дня. Смотрел, как через выгон зашло стадо хозяйских коров, и пыль, поднятая ими, нехотя оседала на дорогу. Любовался аистами, что парили над деревней вместе со своими молодыми аистятами, расправив крылья. Даже, как когда-то в детстве, позавидовал им, их умению летать, вот так, не махая крыльями, зависнуть в вышине, плавно кружиться и смотреть, любоваться своей деревней, видеть всех, и быть самим недоступными.

Хорошо знал, что здесь бьет ключ с холодной прозрачной и вкусной водой, а чуть наискосок – и пристань с ее камнем-валуном, куда Антона тянуло все это время, о котором он мечтал, и бредил им эти долгие месяцы. Вот на ключ и на камень вынесли его ноги, чтобы быстрее успокоить истосковавшуюся душу по родным местам.

Наклонился и припал к роднику, пил и из тела уходила усталость, исчезали все трудности, что стояли на его пути домой, а на душе с каждым глотком такой желанной влаги становилось легче – дошел таки!

Но не только это привело его сюда, в подлесок: отсюда ему хорошо наблюдать за деревней, оставаясь незамеченным, да и до дома добираться будет намного спокойней – есть где спрятаться, переждать. Кусты с этой стороны подходят вплотную к реке, к пристани, а от нее – густые заросли липняка, которые соединяются с зарослями акации уже за огородом Щербичей. А там – сад, и вот он, его дом!

Посмотрел на свое отражение в воде – ни дай Бог кому такое страшилище встретить в темном месте – с ума сойдет от ужаса!

Успокоился – Лосев вряд ли мог узнать его тогда, так что страхи, быстрее всего, напрасны. Но остерегаться его все-таки придется – так будет надежней.

Для верности решил дождаться ночи, что бы наверняка ни кого не встретить – лишние свидетели ему ни к чему. А сейчас снял сапоги и остудил натруженные ноги ключевой водой – чтобы не запачкать ключ, набирал воду в шапку и поливал из нее, шевелил пальцами от холода. На всякий случай отполз от родника в заросли дикого малинника, поближе к реке, и там вздремнул, дожидаясь полуночи.

Часы на руке показывали начало первого ночи, когда Антон ступил в речку, подошел к камню, что темной глыбой выделялся на речной глади, прижался к нему лбом, почувствовав прохладу, что исходила от него, погладил рукой отполированные водой и временем бока, ополоснул лицо, вышел на берег и растворился в липняке.

Пояс с драгоценностями решил спрятать у себя в саду под старой грушей, что росла почти на меже между огородами Щербичей и Лосевых. Мешок с вещами засунул в стожок сена на лужайке за грядками, и от яблони к яблоне стал пробираться к дому. Первым его учуяла собака Лосевых, и подняла такой лай, что к ней присоединились почти все собаки в деревне. Не просто лаяли, а с подвывом, как на лесного зверя, всполошили хозяев – стали слышны хлопанье дверей, людские голоса. Антон метнулся обратно, к реке, бежал через акации, больно царапаясь об ветки. От досады, от злости готов был заплакать – не так он думал прийти домой, не о такой встрече мечтал. Но, привыкший за время скитаний и не к таким передрягам, отчаиваться не стал. Собачий лай переждал в кустах, и двинулся опять к своему огороду. На этот раз, чтобы исключить риск, вырыл в стоге сена нору, залез туда, и замер до утра, на всякий случай пистолет положил прямо перед собой.

Разбудили его петухи: перекличка у них началась еще до рассвета, в сумерках. И почти сразу же заскрипел колодезный журавль, застучали двери – деревня пробуждалась, оживала.

Антон слышал, как мама вышла доить корову, как выгоняла из хлева на выпаса, незлобно поругивая ее. Он ждал, что мать появится в огороде, пойдет на грядки, и он ее сможет окликнуть. Так оно и случилось: с ведром и лопатой в руках, она шла по картофельной борозде прямо к стожку сена, в котором прятался ее сын – к завтраку решила накопать и сварить молодой картошки.

Остановилась метрах в десяти, внимательно просматривая ботву, выбирая более зрелый куст.

– Мама, мама! – Антон и сам испугался своего голоса: таким чужим, хриплым он ему показался.

Женщина замерла: ей послышалось, или на самом деле ее звал сын? Она закрутила головой, напряглась, внимательно оглядываясь вокруг. Вот уже более двух месяцев, как он уехал из дома, и до сих пор от него ни слуху, ни духу. Но она твердо была уверена, что с ее сыном, с ее Антошкой ничего не случится. Ведь он у нее везунчик, его охраняют целых два ангела-хранителя! Так нагадала цыганка.

– Мама, я здесь, в стожке сена! – она узнала этот голос, она узнала бы его из тысячи голосов!

Она выронила лопату, ведро, и медленно осела на землю. Потом спохватилась, и, не вставая, на коленях поползла по борозде к стогу, к сыну.

– Антоша, сынулечка, Антоша! – как во сне шептала мать.

– Только не пугайся, – успел предупредить ее сын. – Я заросший, небритый.

Она отыскала его в норе, нащупала руками, и замерла: от счастья перехватило дыхание, не было сил даже встать на ноги.

– Мама, мама! – Антон гладил ее руками по голове, а слезы бежали из глаз, и терялись в бороде.

– Так это на тебя ночью лаяли собаки? – мама сидела у стога, и держала сына за руку, как будто боясь, что опять потеряет его на долгие месяцы.

– На меня. Лосевская собака первой учуяла.

– А я чувствовала, знала, что это ты, мой сынуля! – мама всхлипывала, не выпуская руку сына. – Каждую ноченьку тебя ждала. В сердце что-то кольнуло, заворошилось, как только залаяли собаки. Я выходила во двор, стояла в саду – я чувствовала! И не ошиблась, слава тебе, Господи! Ну, пошли домой.

– Нет, мама, не могу, – виновато ответил Антон. – Завшивел я. Принеси одежку, а эту я сброшу, да сжечь ее надо. Ты не сказала мне – что в деревне? Спокойно?

– А что с твоей деревней станется? – просто ответила мама. – Красная Армия отступала, так каких мужиков успели забрать, забрали. Остальные дома.

– А немцы? Что немцы? Как они?

– Приезжали несколько раз. Они стоят в соседней деревне, в Слободе. Там же шоссе Москва – Брест. Комендатура у них там. А у нас что? Глушь. Собираются организовать уборочную, да что-то ни как не могут.

– Что слышно про Леньку Лосева? – спросил не просто так, на всякий случай, а специально, чтобы в случае чего мать могла подтвердить, что сын в первый же день спрашивал, интересовался соседом, значит, видеть его раньше ни где не мог.

– Не слышно ничего, – мама тяжело вздохнула. – Отец с матерью переживают, не знают, что и думать. Он же на границе служил, первый на себе войну почувствовал. А выжил или нет – кто знает? Жаль, если что случилось с ним – хороший парень был.

– Да уж – хороший, – непроизвольно вырвалось у Антона.

– Может ты видел аль слышал что о нем? – от матери не ускользнул тон, с которым произнес сын свои слова.

– Откуда? – поспешил развеять мамины сомнения. – Отступающих и погибших, конечно, много видел. Но чтобы кого знакомого – нет. Точно – нет. Ты только пока у меня не спрашивай как я дошел, и что видел. Тяжко все это вспоминать, потом как-нибудь расскажу, когда отдохну. Сейчас бы баньку мне, мама, – просительно закончил он.

– Это я мигом, мигом, – засуетилась мать. – Чего ж это я сижу, дура старая? Сыночка, сынулечка мой вернулся, а я тут расселась как сторонняя молодица, уши развесила!

– Мама, мамулечка! Как я рад тебя видеть, слышать тебя! – голос сына дрожал, прерывался от волнения.

Чистый, выбритый, раскрасневшийся после бани Антон сидел в своей родной хате за столом, с улыбкой наблюдал, как бегала вокруг него мама с сияющим, счастливым лицом, то и дело прикасалась к нему, и все норовила поцеловать его, прижать к своей груди.

– А ты ешь, ешь, – все подсовывала поближе отварную молодую картошку в сметане с укропом, малосольные огурчики, сковородку с яичницей. На секунду замирала за столом, положив голову на руки, любовалась сыном, потом опять начинала суетиться, сетовать на себя – как бы чего не забыла выставить на стол.

– Ой, побегу к соседям – поделюсь радостью то своей! – накинула на себя платок и направилась к двери.

– Ну-ка погодь! – вдруг резко, грубо сын остановил мать. – Не время соседей радовать, осмотреться надо, взвесить все, а потом и радоваться. Не те сейчас времена, чтобы открываться перед чужими.

– Да какие ж они чужие? – мама опешила, остановилась на пороге, взирая на сына в недоумении. – Соседи же они! Не бандит же вернулся, а сынуля мой. А может, ты чего боишься? – вдруг осенило ее.

– Еще чего скажешь? – одернул он мать, но поперхнулся, как будто споткнулся его голос, дрогнул. От нее не ускользнуло это, обдав все внутри холодом. Но это было мимолетно, мгновенно, и сердце опять успокоилось, списало волнение сына на его усталость, на те страхи, ужасы, трудности, что пришлось ему перенести по дороге домой.

– Многие сейчас возвращаются, и ни чего с ними, ни кто не боится. Успокойся, Антоша, все будет хорошо – ты же дома, просто отвык от нормальной жизни. – Однако вернулась от дверей, села опять за стол.

– Да разве это нормальная жизнь? – сын смотрел на мать, и его лицо приобрело вдруг чужое, не знакомое ей раньше жесткое, если не жестокое, выражение. – Смертей много, перемены большие вокруг, а ты говоришь – «нормальная жизнь», передразнил он ее.

– Умному человеку сейчас надо извлечь выгоду, пользу со смуты, обдумать все, взвесить, прицениться, а не бросаться сломя голову в омут. А ты говоришь – «побегу порадую, нормальная жизнь»! Кому от этого легче станет, что похвастаешься ты по деревне?

Мама слушала сына, смотрела на него, и ни как не могла взять в толк, понять его слова про выгоду, пользу, как будто говорил не ее сын, а кто-то посторонний, чужой.

– Как же ты изменился, Антон, – участливо, с сожалением произнесла, горестно качая головой. – Горе то вон какое не только у нас, а во всей страны. Тут сплотиться надо, сообща быть, чтобы вынести это, одолеть супостата. На миру и смерть красна – это люди придумали, не я. И радостью своею мне хочется поделиться с соседями, чтобы и они надежду не теряли дождаться своего Леню.

Я же дождалась, и они пускай надеются. А с ней жить то не так муторно: засыпать и просыпаться смысл появляется – с надеждой то. Потому как горя хватит нам еще с лихвой.

– С чего вдруг у тебя за эту страну сердце болеть стало? – сын наклонился над столом, пытаясь заглянуть матери в глаза. – Не мы ли с тобой свидетели, когда она, страна эта, отобрали у твоего отца, а у моего деда, несколько сот десятин земли? С садами, с мельницей, а винокуренный завод чего стоил? А то, что сгинул он на Соловках – это-то как понимать? А я сиротой с детства рос, без отца, которого забрали вслед за дедом. По чужим людям мыкались, это как из памяти выбросить?

Женщина отпрянула от стола, от сыновних глаз, что смотрели на нее совсем не по-родственному, не так как мог и умел смотреть ее Антон – ласково, понимающе. Что-то чужое, злобное, было во взгляде, презрение к ней, своей маме, ко всему тому, чем она жила и дышала все это время, всю свою жизнь.

– Побойся Бога, Антоша! Что ты говоришь? – замахала руками, стараясь таким образом отгородить того, прежнего, сына от этого – мрачного, злого, обозленного, обиженного на весь мир человека. – Как же ты можешь сравнивать одно с другим? Время тогда такое было, всем было трудно, и нам в том числе. Да, одни забрали, но другие то не дали мне умереть с голода, спасли! Как же я на них обижаться должна? И потом, какой же ты сирота при матери родной? Не гневи судьбу, сынок.

– Но деда моего сгноили в Соловках кто-то посторонний, или эти же люди? Разорили, отобрали все – разве чужие это сделали?

– Вот здесь ты, сынок, не прав, и я объясню тебе это сейчас, коль раньше не смогла, не додумалась, – она вдруг успокоилась, и заговорила с ним как с больным – тихо, ласково, но настолько убежденно, как только умела в этот момент. – Ты прав – и разорили, и сослали, и спасли меня одни и те же люди. Я на них не в обиде – время рассудит нас, определит, кто прав, кто виноват. Но все это наши люди, мы сами. Сами натворили, сами разберемся без чьей-либо помощи. Знаешь, как в одной семье – по-родственному.

А земля то осталась наша – моя, твоя, соседей, всех наших людей. Но на нее позарился ворог, супостат – а вот это уже им я не прощу! И другие не простят, кто живет на нашей земле! И ты должен быть в том числе! У себя, в своей семье между собой мы разберемся сами, но ни кто к нам не лезь – не мешай, изничтожим! – последние слова произнесла с таким жаром, с таким убеждение, что сыну стало неуютно в собственном доме.

За столом наступила гнетущая тишина: каждый оставался при своем мнении, и ни как не хотел соглашаться с доводами другого. До Антона вдруг дошло, что мать в его замыслах помощником не будет, надо надеяться только на себя.

– Ты меня в защитники не причисляй – я сам по себе, – выдохнул он. – Я видел, посмотрел их силищу – нам не одолеть. Не один раз наблюдать приходилось, как бежали твои смелые красноармейцы – догнать нельзя было. И сейчас их гонят как стадо баранов. А я не хочу быть бараном, я хочу жить, жить хорошо, богато, как жил мой дед!

– Так ты супроть своих пойти собрался? – последние слова сына больно ранили ее душу, неприятно поразили материнское сердце.

– Или я тебя не так поняла?

– Кто ж тебе такое сказал? – разозлился Антон. – Слушать внимательно надо, а не догадки строить. Я найду себе место посередке – мне не по пути ни с теми, кто бежит, ни с теми, кто наступает.

– Бегут, говоришь, красноармейцы? А я не верю! – мать стукнула ладонью по столу. – Это они по первости стушевались маленько, спужнулись. Чтоб потом больше злости было, когда врага обратно погонят в неметчину. А ты чистеньким хочешь остаться, не запачкаться?

– Да как ты мне такое говорить можешь? – сын вскочил за столом.

– Я вот этими глазами видел, как гибли, как убегали наши солдаты, как гнали их в плен – целыми толпами, как скотину! Может, ты и мне желаешь такого же? Мечтаешь посмотреть на меня мертвого? Так и скажи сразу, не мучайся.

– Что ж ты обо мне так страшно думаешь, иль я не мать своему ребенку? – слезы катились по щекам, застилали глаза, и облик сына двоился, расплывался. – Живи, сынок, живи долго и счастливо, будь всегда здоровеньким, но только после войны – когда победим немца. А сейчас не о себе думать надо, а о том, как сподручней сообща врага одолеть – это я тебе говорю, как твоя мать, которая прожила на этом свете немножко больше, чем ты, и знаю что говорю! Не получится у тебя вот так – ни нашим, ни вашим, ой не получится! Как же ты людям в глаза смотреть будешь, когда наши победят, и тебя спросят – где был и что делал в лихую годину?

– Ну, до этого еще дожить надо, – Антон опять сел за стол, пораженный такими рассуждениями матери. – Это где тебя научили такими словами говорить? Как будто агитатор с райкома партии! Только ты меня не пугай – я везунчик, сама знаешь. Повезет и на этот раз. Как ни крутили меня перед войной на призывной комиссии, а так и не призвали в твою Красную армию. Хитрее я оказался – перед этим сходил к тетке Соне Дроздовой, заплатил хорошо, так она мне таких отваров приготовила, что у меня и давление скакало, и в легких хрипело, и глаза помутнели. Вот так то, мама! Поэтому и не призвали, и до сих пор жив, и, надеюсь, еще проживу лет этак сто!

Женщина сидела, слушала сына, обхватив голову руками, с побледневшим лицом, с расширенными от ужаса глазами. Она не верила своим ушам: ее сын, ее кровинушка так поступил с ней, обманул, а она так переживала, кляла себя, что не смогла вырастить Антошку здоровеньким, что он мучается по ее вине, страдает от болячек, а он вот как сделал не только с матерью, но и с властями. Но не верила пока еще его словам, со злобы на себя наговаривает.

– Это правда? – тихо, почти шепотом спросила она. – Обманул меня, всех, или пошутил? Скажи, что пошутил, сынок! – с надеждой переспросила еще раз.

– Какие шутки? – глаза горели огнем. – Пускай такие как Ленька воюют, гибнут как тот солдатик на берегу Березины, а я хочу жить, ты понимаешь – жить! – сын почти кричал. – Притом, жить хорошо, богато, чтобы уважали, за версту чуяли, что хозяин едет, шапки с головы рвали!

Женщина опять дивилась разительной перемене, что произошла с ее сыном, но ни как не могла с этим смириться, принять его сторону. Ей все казалось, что не Антошка ее говорит такие страшные слова, а кто-то другой, чужой сидит у нее в избе, и норовит ей сделать все больней и больней.

– Не такой я нашу встречу видела, не такой, – горестно качала головой, тяжко вздыхала за столом мать. – А оно вишь как обернулось?! – то ли спросила, то ли пожаловалась кому-то.

– Ты что – не рада моему возвращению? – Антон не мог взять в толк – почему мать не понимает такие ясные для него мысли. – Не рада, что я живой?

– Что ты, что ты! – мама опять замахала руками. – Ты из моей головы ни на секундочку не выходил. Спала, и то только тебя во снах снила. Я диву даюсь другому – откуда у тебя такие мысли, где и кто тебя надоумил на них? Или я где-то ни так воспитывала, ни те тебе в детстве сказки читала? Мечтаешь, чтобы шапку перед тобой ломали? Вряд ли дождешься, сынок – не те уже люди, что были при твоем дедушке, не те. А вот голову свернуть смогут, это точно!

– А ты не переживай за меня: не в таких передрягах побывал, и то жив остался, – наклонился через стол, положил свою руку матери на плечо, еще раз напомнил. – Ты же знаешь – везунчик я!

– Не все ты про себя знаешь, – горестно покачала головой мама. – Не все тебе цыганка сказала, а ты и вскружил себе голову. Помимо ангела-хранителя к тебе от брата твоего умершего перешли и все горести, беды, несчастья, что ему на роду были написаны. Имей ввиду – беды на тебе тоже двойные! А к соседям я все-таки схожу – пускай и они со мной вместе порадуются, пускай и они верят, что Ленька их вернется!

 

– Тебе видней, – Антон поближе пододвинул к себе сковородку с яичницей. – Только я не советую рассказывать им обо мне.

Потерпи денька три-четыре, а потом и похвастаешься. А еще лучше скажи, что пришел я не сегодняшнюю ночь, а вчера, да ты просто ни кому не рассказывала. Вот, вот, так надо.

Антон прекрасно понимал, что если сосед вернется, придет домой, то ему не стоит большого труда сопоставить произошедшее в лесу под Вишенками с появлением его, Антона, дома. И все! Даже если Леня не узнал тогда, так вычислит потом, уже на месте, здесь. А в ближайшие дни он точно появиться – сомнений быть не может. А так – дороги у них не пересекались, и точка!

– Ой, темнишь ты что-то, сын, ой темнишь! – мать стояла посреди избы, готовая пойти к соседям. – Боюсь, что плохо ты кончишь, а я тебе и помочь не смогу. Не хочешь меня слушать, не понимаешь меня. Как будто мы с тобой на разных берегах реки, да и то течет она у тебя в одну сторону, у меня – в другую.

– К чему это ты так заумно сказала?

– Вижу, не пересекаются наши мысли о будущем: ты его видишь не по-людски, не по– нашему. И мне за тебя страшно, боязно.

– А ты иди к соседям, иди. Только не забудь – вчера я пришел, вчера, и сутки отсыпался дома, – Антон уже выпроваживал мать из дома. До него дошло, что если его появление будет обставлено вчерашним днем, то одна тревога у него отпадет сама собой.

– На обман ты меня толкаешь, но что ни сделаешь ради родного сына, так и быть – возьму грех на душу, – добавила уже с порога.

Оставшись один, долго сидел, размышлял, вспоминая разговор с матерью. По пути домой еще теплилась надежда на нее, что она поймет, благословит на новое, неизведанное начинание, будет с кем поделиться, посоветоваться, а вышло совсем по – другому. «Кто бы мог подумать, что так она заговорит, как секретарь парткома, – ироничная усмешка играла на губах Антона. – Ни когда раньше не видел и не слышал от нее таких слов, все казалась вечно занятой, загруженной работой, не до политики, а, вишь, как прорвало!». Потом в памяти всплыл разговор с Ленькой Лосевым сразу после того медицинского осмотра в военкомате, когда Антона комиссовали, выписали «белый билет». Почему – то именно Ленька сразу не поверил в его болячки, и все донимал и донимал своими расспросами.

– Поделись опытом, – с загадочной улыбкой на лице заговорил с Антоном тогда Леня. – Как такое могло случиться, что ты вдруг заболел? Еще вчера на тебе можно было землю пахать, а сегодня ты инвалид?

Антон хорошо помнит, как неловко, неуютно он себя чувствовал от этих вопросов, все боялся, что обман может быть раскрыт не сегодня-завтра, и все то время жил как под наркозом. Именно тогда он возненавидел Леню, и вынашивал не один план мести. Отчего вдруг после этой комиссии сгорел дом деревенской знахарки Дроздовой Сони вместе со своей хозяйкой – не знает ни кто. Но после пожара не один раз ловил на себе испытывающий, загадочный взгляд соседа, от которого бросало в холод. И тогда же почувствовал, что боится Леньки! Стыдно было признаться самому себе, но это так! Ни кого не боялся, а вот своего соседа и ровесника Лосева Леонида он боится! Может, поэтому в лесу под Вишенками дрогнула рука – от страха, хотя расстояние было небольшим, и мог прицелиться наверняка?

Несколько дней Антон сидел дома, ни куда не выходил, ни с кем не встречался, не разговаривал. Разве что приходил отец Леньки старый Лось, как называли его в деревне. Потерявший правую ногу по самое колено еще в гражданскую войну, он передвигался на самодельном костыле, и работал в колхозе сапожником.

Михаил Михайлович почти целый час расспрашивал Антона про обстановку в оккупированных селах, что делают жители, как ведет себя немец. Однако парень или отмалчивался, или отвечал общими ни чего не значащими фразами, и понять гостю что-либо было трудно.

– Ты или слепым шел, – сделал вывод сосед, – или так запугал тебя немец, что ты дар речи потерял?

– А ты, дядя Миша, не злись, – защищался хозяин. – Мне не до митингов там было, больше думал о том, как спастись, а не опросы проводить.

– Оно, вроде, верно, – соглашался гость. – Ну, хоть где-то по зубам давали немчуре, не слыхал? – и с надеждой всматривался в Антона. – Не может того быть, чтоб прусак над русским верх взял, не верю! Поговаривают люди, что в городе Бресте до сих пор какую-то крепость немец одолеть не могет, не довелось об этом слышать?

– Хочь верь, хочь не верь, а только где твои русские сейчас?

Мамка, вон, тоже не верит, да что толку?

– Но, но! Что значит – «твои русские»? – Михалыч вскочил со скамейки, застучал костылем по полу. – Наши, наши русские – и твои, и мои! По себе знаю – немец силен воевать, шапками не закидаешь. Однако на русский штык слабоват, кишка тонка – рвется на штыке то! В империалистическую не раз до рукопашной доходило, вроде как откликнется на нее, а потом все равно наши верх брали!

– А ты силищу их видел, дядя Миша? – стоял на своем Антон. – Танки, самолеты, пушки, машины – так и прут, так и прут! А наши где? Где, я у тебя спрашиваю?

Гость разводил руками, пожимал плечами, вроде как соглашаясь с Антоном, но тут же опять спорил с хозяином.

– Может, это специально так делают – отступают то? Заманят вглубь страны, да как дадут по роже, чтоб впредь неповадно было!

– А тысячи убитых, а тысячи пленных? Их куда спишешь? И что это за тактика такая, чтоб своими людьми, своими солдатами разбрасываться, как детвора на пристани камешками? – Антона задел такой недальновидный взгляд соседа. – Просто сильный побеждает слабого – вот и весь сказ!

– Не скажи, не скажи, – дядя Миша тяжко вздохнул, зажал в руках палку. – Ленька мой там под Брестом служил, не верю, что он поддался немцу. Не верю – нас, Лосевых, об колено не переломить, нет, не переломить! А таких как мы – целая страна. Не осилить нас, нет, не осилить! – наклонившись, стучал палкой об пол, то ли убеждая Антона, то ли себя в своей правоте.

 

Глава третья

В то утро Антон поднялся пораньше, и решил до завтрака сложить дрова за сараем в поленицу, что наколол за вчерашний день. Наклонившись за палкой, краем глаза заметил, как быстро прошмыгнул в дом к соседям деревенский доктор Павел Петрович Дрогунов. У Щербича в это мгновение все оборвалось внутри, похолодело: «Леня вернулся!». До этого еще где-то теплилась надежда, что не придет, сгинет в лесах, ан нет – дошел. Просто так доктор бы не побежал к Лосевым: родители хоть и пожилые, но еще крепкие. Значит, вернулся сын! А с ним кончилась спокойная жизнь и у Антона. Он как держал в руках палку, так и сел с ней прямо на землю там, где стоял. В голове лихорадочно забегали мысли, одна страшнее другой. «Припрется, обязательно припрется со своими расспросами – где был, что делал? Его хлебом не корми – дай только поспрашивать, как живет, чем дышит его сосед Антон Щербич. Без этого Леня спать не может, чтобы не спросить. А ему какое дело, кто он такой, чтобы спрашивать, интересоваться? Он что – следователь, что ли? Так мы таких любопытных видали знаешь где – в гробу в белых тапочках! Сейчас не то время, спрашивать, и не то время, чтобы бояться».

Ухватившись за последнюю мысль как за спасительную, стал развивать ее – с каждым мгновением уверенность и спокойствие возвращались к Антону. Обдумав все хорошенько, пришел к выводу, что волноваться нет причин, и надо жить так, как он и жил все это время. А там видно будет. Главное – не надо пороть горячку, и с кандочка, не продумав, ни чего не предпринимать. Такая тактика его еще ни разу не подводила, не подведет и на этот раз. Тем более – он у себя дома, а дома, как известно, и кочерга – оружие.

Михаил Михайлович перестал приходить в гости, у них на заборе появились чистые стиранные белые лоскутки, посреди недели затопилась вдруг баня у соседей, визиты доктора стали более частыми – он приходил и среди дня, – все говорила о том, что Антон не ошибся – раненый Леня был дома у родителей.

Последние время мама загадочно улыбалась, частенько навещала соседей, и все норовила поговорить с сыном, но он под любыми предлогами оттягивал этот разговор, заранее зная, о чем она хочет с ним поговорить.

– Ты, прямо, цветешь, – не выдержав первым, заметил сын. – Что ж такое, мама, ты хочешь мне сказать?

– Не знаю – говорить или нет? – смутилась мать. – Просили держать в тайне, а радость то большая у соседей, вот и не ведаю – рад ты будешь ей?

– Ленька Лосев вернулся, что ли? – пришел на помощь матери. – Так я раньше тебя узнал, для меня это не тайна с первого дня.

– Иди ты! – всплеснула руками женщина. – И откуда ты узнал? А я все таюсь да таюсь. И еще новость: немцы назначили к нам в деревню старшим Ваську Худолея. Он теперь ходит по улице с винтовкой и с белой повязкой на рукаве. Говорит, что будет набирать штат. Важный такой!

– Леня то как себя чувствует? – Антон перебил мать. Из окна он уже видел Ваську с винтовкой, и давно понял его место в Борках. – Сильно ранен?

– А ты откуда знаешь, что Леня ранен? – удивилась мать. – Видел его раньше, что ли?

– С чего ты взяла, что видел? Тут дураком надо быть, чтобы не догадаться – бинты на заборе сохнут, да доктор Дрогунов на дню по нескольку раз забегает, – сказано это было спокойным, обычным тоном.

У матери враз отлегло на душе, она опять заулыбалась, подобрела.

– Просит, чтобы ты к нему зашел, поговорить хочет, – выжидательно уставилась на сына. – Может, сходишь, поговоришь. Твой друг все-таки, с детства. Очень просил.

Антон размышлял секунду, и тут же его лицо засияло улыбкой. Он сжал маму за плечи, и радостно проговорил:

– Конечно, схожу! Я бы и раньше пошел к нему, да не знал, в каком он состоянии, может, плох сильно. А раз хочет меня видеть, так и я хочу посмотреть на моего друга детства! К нему когда лучше зайти, как думаешь, мама?

– Просил вечером, как коров подоят, так и иди, – мать была довольна – перед ней стоял прежний, довоенный сынок Антоша. – Левая рука у него плохая, вся израненная. Доктор какую-то блокаду делает, не знают – будет цела рука, или нет.

Антон шел к Лене как на свидание: побрился, надел чистую рубашку, брюки, на ноги – довоенные туфли. Но, на всякий случай, достал спрятанный в стогу сена пистолет, засунул его за пояс, прикрыл рубашкой. Если вдруг Леня признает в нем того заросшего человека, что стрелял в лесу под Вишенками, тогда разговор должен быть один, и ни каких сомнений! Тут уж промахнуться ни как нельзя. Свидетелей он тоже уберет: своя шкура дороже. А там пускай разбираются – что, да как. Хотя, кто в это время будет разбираться? Кому это нужно?

Стемнело, когда Антон осторожно постучал в окно соседей. Там не спали, а, видно, ждали его, так как дверь открыли быстро.

– Проходи, проходи, – засуетилась, уступая дорогу гостю, мать Леньки тетя Вера. – Он в передней хате, за печкой. Чай, не забыл где и что у нас в избе находится?

– Обижаешь, тетя Вера, – Антон приобнял хозяйку, прикоснувшись к ее щеке. – Рад видеть тебя!

Передняя хата Лосевых была разделена перегородкой еще до войны: большая часть использовалась как зал, а комнатка за печкой с одним окном на улицу служила спальней Лени, которая пустовала больше года, как сын поступил в военное училище.

Хозяин Михаил Михайлович сидел в задней комнате, и крошил табак за столом. При виде гостя привстал, поздоровался с Антоном за руку.

– Вот и дождался, дядя Миша, своего сына. Поздравляю!

– Спасибо на добром слове, мил человек, – опять склонился над столом. – Радость полной будет, как побежит от нас немец! А сейчас какая радость – в своем доме сидишь, а чувствуешь себя неуютно – беда в любой момент нагрянуть может.

Свет от висячей лампы в комнате Лени проникал сквозь не плотно закрытую дверь. Антон на всякий случай постучал, и, не дождавшись приглашения, вошел в комнату.

– Проходи, чертяка! Тебя сколько ждать надо? – бледный, улыбающийся Ленька сидел на кровати, свесив ноги. Левая рука была забинтована, и висела на чистой белой тряпке.

Улыбка, искренний тон в разговоре сняли все опасения Антона, и он, радостно улыбаясь, шагнул навстречу другу, с жаром пожал его протянутую руку.

– Рад, рад тебя видеть, Ленчик! – лицо гостя светилось от удовольствия. – Все боялся зайти в первый же день – думал, что ты сильно ранен, и беспокоить тебя не хотел. – Заговорил быстро, не давая хозяину вставить слово, опережая его возможные вопросы.

– Погоди, погоди, а ты как узнал, что я пришел? – Леонид отодвинулся от Антона, пытаясь заглянуть ему в глаза. – Я же просил своих ни кому не говорить, пока не окрепну, а тут уже вся деревня знает.

– Не серчай на родителей – мне мама только сегодня про тебя сказала, да я догадывался, что ты дома.

– Как это? – недоуменно спросил Леня. – Сорока на хвосте принесла?

– Какая сорока? Ты меня всегда за дурака считал, – обиделся Антон. – А тут на вашем заборе бинты стиранные висят, да доктор Дрогунов на дню по несколько раз забегает к вам – к гадалке ходить не надо – и так все ясно!

– Как же я сам не догадался? – Леонид потер здоровой рукой лоб. – Надо было сразу же предупредить родителей: осторожность не помешает, а то мы как в довоенные годы открыты для всех – приходи, бери голыми руками.

– Да у нас пока тихо – немцев в деревне за неделю ни разу не видел, – успокоил его Антон.

– За то Васька Худолей красуется с винтовкой! – заметил Леня. – Как же он пошел в полицаи, не понятно? Ведь работал учетчиком в бригаде, был тише воды, ниже травы, а тут к немцам в услужение подался? Странные перемены в людях происходят.

– Черт с ним, с Васькой. – Антон перевел разговор на другую тему.

– Ты то как? Что с рукой? Откуда пришел, как цел остался? – засыпал вопросами, усаживаясь на стул напротив хозяина.

А тот замолчал, раскачиваясь взад – вперед на кровати, поддерживая под локоть раненую руку. Долго собирался с мыслями, испытывающе глядя на гостя, наконец, заговорил.

– Знали, что нападет Гитлер, готовились, а так и не подготовились – война застала нас врасплох, – голову опустил, смотрел себе под ноги, заговорил глухим дрожащим голосом. – Обидно, до слез обидно, что не успели как следует подготовиться. И за это поплатились, притом страшной ценой! Еще полгода назад в ужасном, кошмарном сне не могло присниться то, что с нами случилось этим летом. А какие песни пели? Какой энтузиазм, какая вера в скорую победу на вражеской территории! А он нас носом в дерьмо, в нашу же кровь, да так, что впору захлебнуться. Почему, почему мы отступали, не смогли организоваться, да все вместе навалиться на фашиста? Где наша организация войск? Где прославленные комкоры? – Ленька обхватил голову рукой, и по-настоящему рыдал, с подвывом, как тот офицер в лесу под Бобруйском, которого видел Антон. – Представляешь, мы выдвинулись на прикрытие границы нашим батальоном уже после того, как немец напал на заставы, бомбил с воздуха города. И нас прямо на марше сначала самолеты, а потом и танками давили как котят. Мы не смогли даже организовать оборону. Да о какой обороне может идти речь, если у нас винтовки, а у врага автоматы, танки, самолеты? С нашего батальона осталось человек пять-шесть, что смогли выжить. – Леня замолчал, сидел, опустив голову, по-прежнему раскачиваясь на кровати.

Антона мало трогала та картина, что обрисовал рассказчик. За время своего скитания он перевидал всякое, но оно его не цепляло, поскольку не касалась его самого. Он старался найти свое место в этой ситуации, и, притом, место спокойное, прибыльное, что могло бы утешить его самолюбие, возвысить его в собственных глазах, а главное – в глазах окружающих, дать власть над людьми. Но сегодня в гостях у соседа Антон продолжал играть роль внимательного слушателя, и определял для себя степень опасности Леонида. С каждой минутой укреплялся в мысли, что перед ним сидит жалкий, раненый, отчаявшийся человечишко, бояться которого дальше было бы смешно и неумно. От прежнего Лени уже мало чего осталось, разве что оболочка была еще того, довоенного, придирчивого одноклассника. Отныне он для Антона никто, и заслуживает такого же отношения. Антон даже посетовал мысленно на себя самого за те мнимые страхи, переживания, которые он связывал со своим соседом. Прямо сейчас, вот здесь ему вдруг захотелось нагрубить, надерзить Леньке, поставить его на место, дать ему почувствовать, что его время прошло, ушло безвозвратно вместе с позорно бежавшей Красной Армией, и дать ему понять, что пришло время таких как Антон – продуманных, деловых, умных людей. Но благоразумие взяло верх над эмоциями, и гость участливо спросил:

– Ну а дальше то что собираешься делать? Как жить думаешь?

– Как жить, спрашиваешь? – Леонид поднял голову, внимательно посмотрел на гостя. – А как нормальный советский человек должен сейчас жить? Я для этой цели и пригласил тебя, посоветоваться, решить сообща.

– Не знаю, – Антон пожал плечами.

– За то я знаю! – решительным, жестким голосом заговорил хозяин.

– Буду бороться, буду бить фашистов, пока они ходят по моей земле. И тебе предлагаю присоединиться – сообща и сам черт не страшен!

– Да какой из тебя сейчас вояка? – перебил его Антон. – На тебя смотреть без слез нельзя, а он туда же – бороться. Не настрелялся еще, что ли?

– Представляешь, – Леня наклонился к соседу, – под Вишенками, в лесу, когда да дома осталось почти ничего, какой-то полуумок выстрелил в меня, и опять в эту же руку, раздробил плечевой сустав. Доктор говорит, что это последнее ранение для руки оказалось роковым – ее нельзя вылечить. Будет висеть как плеть. Поэтому ты и прав – стрелок уже из меня ни какой.

Антон выдержал взгляд, хотя в душе уже зарождалось чувство злорадства.

– А как же ты просмотрел этого стрелка? – спросил не из праздного любопытства, а чтобы еще раз убедиться, что его тогда не узнал Лосев.

– Поздновато заметил, не успел укрыться. Но ему тоже досталось – после моей очереди с автомата он больше не поднимался. А пойти проверить – сил не было.

Антон в душе ликовал – ни кто и ни когда не узнает про тот его выстрел! Это придало ему еще большей уверенности, и даже превосходства над сидящим перед ним раненым, бессильным Леонидом. Опять захотелось уколоть его, причинить ему боль не только моральную, но и физическую – ударить вот так сверху, как когда – то немца, да так, чтобы ни когда не встал, не поднялся. Но снова сдержался, и заговорил вполне спокойно, миролюбиво.

– Я слышал, что немцы вылавливают скрывающихся красноармейцев. Не боишься, если поймают?

– А они откуда узнают? – тень пробежала по лицу Лени. – Ты, надеюсь, не выдашь?

– Опять, как когда-то, ты меня уесть хочешь, что ли? – Щербич начал злиться. – На будущее знай, что если надо – я и сам с тобой рассчитаться смогу, без помощи. И еще – на меня больше не надейся – я в твоей войне не помощник, я – сам по себе. Сейчас самое время найти свое место в жизни, да так, чтобы с пользой, с выгодой. Думаю, что найду понимание у новых властей, заживу не тебе чета! К старой власти возврата быть не должно!

– О! Как ты заговорил! Рано ты Советскую власть, страну нашу похоронил. Запомни – она еще придет на твои похороны, на похороны таких как ты, и спляшет на вашей могиле, на могилах своих врагов! Попомни мои слова! Не вовремя ты силу почуял, друг, или мне показалось?

– Да я ее ни когда и не терял. Просто казался слабеньким, поддавался тебе, а ты, дурачок, и верил. Мне так легче было среди вас, умных, – теперь в словах Антона слышалось превосходство над поверженным противником, и он сейчас решал для себя – как добить его. – Тебе всю жизнь казалось, что ты самый умный, самый грамотный, самый успешный. А на практике что оказалось – пшик? Вот, вот, пшик из тебя получился. А туда же – учить других! А я в учителях не нуждаюсь, проживу и без них. Бороться он пойдет! Патриот, видите ли! Да сейчас тебе думать надо как выжить, как не умереть с голоду, а не бороться. Где твоя хваленая страна? А нету ее! Развалилась при первом же ударе, как карточный домик, и тебя, ее защитника, бросила, и других, таких как ты раненых, убитых, пленных бросила. Так зачем она тебе, такая страна? Что она тебе хорошего дала, чтобы терять за нее свою жизнь? – Антона прорвало, он говорил, говорил, и не мог высказать все то, что накипело у него в душе. Его слова как камни обрушивались на Лосева, ранили его, причиняли ему боль еще острее, чем перебитая рука. Но он слушал соседа, давая тому полностью высказаться, только бледность все сильней и сильней проступала на его лице. – До этой долбоной революции мой дед имел землю, сады, завод – ему было чего терять. Но пришли коммунисты и все отняли. Колхозный сад – это наш сад, его посадил мой дед, и земля колхозная – это земля моего деда. Сейчас пришли немцы. Они обещают вернуть землю владельцам. Вот это я понимаю! Вот за это стоит бороться.

– Ты все сказал? – тихо, не поднимая головы, спросил Леонид. – Или еще чего надумаешь сказать?

– А что ты еще услышать хочешь?

– Меня за сколько предашь?

– Что значит – за сколько? – не понял Антон.

– Ты Родину готов предать за землю, заводик. А меня на что выменяешь? – Лосев все так же не повышал голоса, а говорил тихо, но бледность и дрожащие губы выдавали его состояние.

– А, вот оно что! Я сразу то и не понял, – Щербич поудобней уселся на стуле. – Да ты сейчас и гроша ломаного не стоишь – что себе зря цену набивать.

– Папа! Иди сюда! – Леня позвал отца.

– Что случилось? – Михаил Михайлович застыл в дверном проеме, глядя по очереди то на сына, то на гостя.

– Я просил тебя пригласить ко мне моего друга детства Антона Щербича, – Леня говорил надтреснутым голосом, едва скрывая волнение. – А сегодня, сейчас он для меня умер, его больше нет! Перед тобой, папа, сидит ничтожество и мразь! Я прошу, чтобы это существо больше ни когда, слышишь, ни когда больше не переступала порог нашего дома. Вон! Слышишь, тварь, вон! – он встал с кровати, качнулся, но успел опереться на подставленную руку отца.

Антон вскочил, приблизился вплотную к Лосевым. Теперь он не намерен был юлить, унижаться перед этими людьми.

– Кто из нас мразь и ничтожество – покажет жизнь. Но вы оба, не становитесь на моем пути – зашибу! – резко повернулся к Леониду.

– Знай, что другом ты для меня ни когда и не был! Так что не трать напрасна силы, дерьмо! – Опрокинув ногой стул, плечом отодвинув старого Лося, Щербич решительно направился к выходу.

В мыслях еще и еще раз восстанавливал свой разговор с Лосевыми, и не находил у себя проколов. Все было именно так, как он хотел: Антон открылся, на сколько это было возможно, и поставил на место этих зарвавшихся, возомнивших из себя праведников, соседей. Пускай знают, кто такой Антон Степанович Щербич! Они о нем еще услышат! Рано или поздно ему все равно пришлось бы это сделать. Ну а раз подвернулся такой случай, то и хорошо – меньше времени уйдет на то, чтобы приучить людей к его новому положению в деревне. А то, что это так и будет, у Антона уже сомнений не вызывало. Для себя он уже решил, что с помощью немцев он вернет себе и имущество деда, и власть над односельчанами. Деревня Борки будет его, как когда-то она была в собственности умного, состоятельного, предприимчивого Щербича-старшего.

– Ты что удумал, окаянная твоя голова? – утро следующего дня началось с домашнего скандала. – Что ты наговорил Лосевым, как ты такое мог сказать? – мать не находила себе места, бегая по комнате, заламывая руки и уже не говорила, а стонала. – Люди считали тебя за человека, уважали, переживали за тебя, искренне радовались твоему возвращению, а он повел себя как последняя свинья: нагрубил, нахамил, да еще угрожал. Как в глаза им смотреть? Как нам сейчас жить по-соседски, встречаться, здороваться? Ты об этом думал, прежде чем говорить такие гадости?

Антон сидел за столом, ждал завтрака, и наблюдал, как волнуется, переживает его мама. Ироничная ухмылка бродила по его лицу, светлые, хорошие мысли роились в голове, наскакивая друг на друга, выстраивали прекрасное будущее. А мать этого не хочет понять, заискивает перед этими Лосевыми, лебезит перед ними.

Ох, не понимает женщина своего счастья!

– Ты меня кормить собираешься, или думаешь, что я буду сыт твоими разговорами? – улыбка не исчезла, а, напротив, стала еще больше, шире – самодовольством застыла на лице сына.

– Чего лыбишься, – мать остановилась посреди комнаты, и с недоумением взирала на Антона. – Ты или дурак, или на самом деле не понимаешь, что творишь? Он еще лыбится! Да тут от стыда провалиться сквозь землю надо, а не улыбаться. Сестра твоя, даст Бог, доберется со своего Бреста, если жива осталась, как она по деревне пройдет? Из-за брата родного на улицу стыдно будет выйти. Иди сейчас же извинись перед людьми, слышишь, кому говорю – иди, извинись! – мать решительно направилась к сыну, готовая оторвать его из-за стола, и вытолкать к соседям.

– Сядь! – улыбка не исчезла, но в голосе послышались железные нотки, глаза холодным блеском сверлили женщину. – Если еще хоть одним словом обидишь меня – пеняй на себя! Я и тебе этого не прощу. Запомни – я буду жить так как хочу, и делать, как буду считать нужным. И мне глубоко плевать на твоих Лосевых и им подобным. С этого момента пускай вся деревня больше заботится о том, что я о них думать буду, а не они обо мне! А сейчас подай завтрак.

Настроение резко изменилось: от благодушия не осталось и следа, появилась злость, досада за испорченное утро. А как хорошо все начиналось! Вечно эти женщины все испортят, даже самые благи начинания.

Мать смотрела на сына сквозь слезы, и молча подавала на стол его любимые драники со сметаной.

– Что с тобой происходит, сынок? – спросила, не стерпела. – Вернулся домой совершенно другим, страшным человеком. Но ты же не такой – ты добрый, ласковый, послушный. Сыночка, куда ты подевался – тот, прежний? У меня уже все сердце изболелось: тут о дочурке ни слуху, ни духу, живы ли, нет ли, голова болит каждый день. То ты фортели выкидываешь – мне хоть в петлю лезь. Вон после твоего ухода от Лосевых Леня опять исчез: боится оставаться дома. Думает, что ты его выдашь немцам. Родители не знают, где он, или не говорят – меня боятся стали. А ведь мы дружили семьям и не один годочек. Мы же как родные!

– Дались тебе эти Лосевы, выкинь их из головы, – Антон налил себе стакан молока. – А что Ленька сбежал, так правильно сделал. Нам вдвоем не ужиться под одним небом.

– Что ж ты такое говоришь? – мать всплеснула руками. – Да ты знаешь, что для меня Лосевы – лучше родни любой. Душой, сердцем своим я чувствую, что и мы для них как родные, близкие люди. Забыл, кто приютил нас с тобой, когда выслали на Соловки твоих папу и деда? Так я тебе напомню – Лосевы. Не побоялись, взяли в свой дом, кормили. Никогда ни словом не упрекнули нас, а, напротив, оберегали от людской молвы. Сами не доедали, а с нами делились. Вспомни, как дрался с деревенской ребятней Ленька Лосев, когда кто-то пытался обидеть тебя или твою сестру. Заметь, не себя защищал, а тебя – чужого человека. А кто нам помог поставить вот этот домишко? Опять же Лосевы! Да мы им по гроб жизни должны быть благодарны! Эх ты, что ж это делается на белом свете? Или добро, милосердие перестали существовать?

– Вот что, мама, – твердым, уверенным тоном начал сын. – Твои отношения с Лосевыми – это твои отношения. Меня они касаться не должны, и не будут. Прими это к сведению, и больше меня не зли.

А сейчас я пройдусь по деревне – давно не ходил, соскучился.

Сначала вышел за огороды, к речке, на Пристань к камню-валуну. Разулся, подошел к нему, сел на его прохладную с ночи поверхность, долго гладил отполированные временем бока. Ему он нравился с детства, как себя помнит. Антон приходил сюда когда ему было грустно, или когда было хорошее настроение – всегда он делился с камнем своими мыслями, не боясь, что его кто-то высмеет, обидит нехорошим словом. И за время его странствий не было ни одного дня, чтобы он не вспомнил камень, саму речку с ее заросшими берегами, что тихо, медленно петляет, течет вдоль всей деревни. Самые счастливые воспоминания детства у Антона связаны с Пристанью, с ее мелководьем, с золотым песчаным дном, где летом целыми днями пропадает деревенская детвора.

Притихшая, знакомая и уже незнакомая в этот сентябрьский день деревня Борки предстала взору Щербича. Все так же течет река Деснянка, но на ее берегах уже не видно табуна колхозных коней. Их в самом начале войны мобилизовали в Красную Армию, и домой они уже не вернутся. С горем пополам убрали рожь под командой Васьки Худолея. Да и ту практически растащили селяне по домам.

А пшеница стоит, и ни кто к ней не притронулся до сих пор. Мать говорила, что немцы собираются организовать уборку, да видно руки не доходят. Зато крестьяне не сидят даром: некоторые поля пшеницы тайком уже почти скошены, и прямо в снопах жители разнесли ее по своим сараям. Сейчас таким же способом выкапывают колхозную картошку. Все готовятся пережить как-то первую зиму в оккупации. Стоят сады, полные урожая, но и он уже ни кому не нужен. Разве что кто-нибудь соберет упавшие яблоки на корм скоту.

Еще вчера с вечера на липе, что у дома Антона, в своем гнезде стояло семейство аистов, а сегодня их уже нет, как нет их и в других гнездах – улетели на юг в одночасье.

Вот и получается, что в этой жизни все определились, даже птицы, а он, Антон, так до сих пор еще ни как не найдет свое место. Чего зря тянуть время – надо действовать! Для этой цели он и пришел сюда, на Пристань, чтобы хорошенько обдумать еще раз свои планы. Спешка здесь ну ни как не нужна.

Для начала он найдет Ваську Худолея. С ним надо поговорить, разузнать, что и почем, а потом и в комендатуру к немцам можно. Кто там начальником? Мама говорила, что какой-то майор Вернер, который не плохо говорит по-русски. Значит, с ним будет легче договориться. Да, узнать у Худолея, что больше всего любит этот немец. Может, придется что-нибудь дать на лапу, чтобы поставил сразу старшим. А то неудобно быть в подчинении у Васьки. Вот, вот, не забыть бы. А потом, когда войдет в силу, можно будет заняться и собственной землей, а то и вернуть себе винзавод. Все равно он сейчас стоит без толку, а яблоки гниют в садах. Не по хозяйски это! Конечно, Антон понимает, что некоторые односельчане от зависти будут косо смотреть на него по первости. Ну, ничего, попривыкнут, по имени-отчеству будут называть. Кстати, надо будет поставить себя так, чтобы с первых дней только по имени-отчеству. Нечего распускать, а то потом и на шею сядут, и ноги свесят. Антон хорошо знает местных – поваживать нельзя ни в коем случае! У него с этим делом будет строго! Да, не упустить бы колхозный инвентарь, технику, и взять винзавод под особый контроль – как бы чего не растащили, не поломали.

 

Жаль, что мать сожгла в печке все, что Антон притащил в вещевом мешке. Он хорошо помнит тот день, когда принес со стожка вещи, разложил все на полу посреди избы. Ждал маминой благодарности, дурак! А она долго смотрела на тряпки, подносила к глазам, даже нюхала. Потом каким-то деревянным голосом попросила на время выйти из комнаты. Он то подумал, что станет примерять, стесняется его, а когда зашел в дом снова, то увидел, как догорает таким трудом добытое добро в печке! И мама, простоволосая, с застывшим взглядом, с поникшей головой сидит на полу. Ярость нахлынула, затмила глаза и разум: как схватил мать за плечи, приподнял, затряс так, что голове ее впору было оторваться – Антон не помнит. Пришел в себя, опомнился не от материнского крика – его не было. Вернули к действительности мамины глаза – они смотрели на него с таким презрением, с такой ненавистью, и, одновременно, с такой болью, что он опешил – в таком состоянии сын ее не видел никогда. И еще почувствовал в ее взгляде какую-то силу, победить которую он не сможет. Это его остановила, вернуло разум. Но гнев не исчез – стал даже заикаться.

– К-как ты с-смогла? – выдохнул из себя.

– Они пахнут кровью, – тихо, как самой себе сказала мама. Но для него ее шепот был как крик, он вдруг оглох от ее голоса, от той правды в нем, что так скрывал не только от других, но и от себя последнее время Антон.

– Да я нашел их, – пытался даже оправдываться, но мать не верила, а все повторяла и повторяла, как заклинание:

– Они пахнут кровью! Они пахнут кровью! Человеческой, людской кровью!

Антон тогда выбежал из дома, и до вечера просидел под грушей на меже с соседским огородом, там, где были закопаны в первый день драгоценности. Больше с матерью они к этой теме не возвращались, и не обсуждали.

Посидев еще немного на камне, решительно встал, и направился с речки по дороге к гати, которая соединяет Борки с соседней деревней Слобода.

Сколько помнит себя Антон, столько и ремонтируют и ремонтируют мосток через болото. А оно все засасывает и засасывает в себя эту гать, по весне, или в особо дождливую осень полностью отрывая обе деревни друг от друга.

В село заходил со стороны Слободы – хотелось пройти по нему с конца в конец.

Отсюда очень хорошо виден огромный фруктовый сад, посаженный его дедом как раз в канун той революции, что так круто изменила жизнь Щербичей. Теперь деревья разрослись, вошли в силу, и стояли под тяжестью плодов, нагнув ветки к самой земле. Ни кто уже не смотрит за ним, не подставляет подпорки под нависшие ветки, не собирает обильный урожай. Антон понимает, что людям не до деревьев. Им лишь бы выжить самим, спасти себя. Но он решил, что в ближайшее время все организует, и не даст пропасть ни саду, ни урожаю.

А деревушка красивая, что ни говори! Антон долго стоял, любовался ею.

 

Глава четвертая

Утро следующего дня выдалось на славу: чистое небо, яркое солнце, что взошло из-за леса, предвещали удачу. Мама не разговаривала, а молча подала на стол отварную картошку и сковородку с жареным салом. Сама садиться не стала, а выпила стакан молока прямо у печки, и вышла из дома.

«Дуется после вчерашнего разговора, – решил для себя Антон. – Дались ей эти Лосевы, как будто на них свет клином сошелся. Хотя пора уже и подумать, кто ей важней – родной сын, или соседи, какие бы хорошие они не были. Но ничего – перемелиться – мука будет».

Ваську Худолея он встретил у бывшей колхозной конторы: собрав вокруг себя нескольких баб, тот пытался заставить их идти жать пшеницу. Сам на ногах стоял не твердо, глаза масляно блестели, и речь Васьки была под стать его состоянию.

– Серпы, через десять минут, одна нога здесь, другая – к Данилову топилу жать пшеницу! – попутно икал, сморкался в кулак, и вытирал его об штаны. Черный китель с белой повязкой на руке, винтовка за плечами поднимали его в собственных глазах, о чем он постоянно напоминал окружающим.

– Я – законный представитель оккупационных сил. Это надо понимать! Я – власть! А власть надо уважать и бояться, понятно вам, бабы?

– Васек! Да мы к тебе со всем почтением, мы что – не понимаем, что ли? – Тамара Афонина, разбитная молодица лет тридцати, все пыталась обнять Ваську. – Рассуди, умница ты моя, – где брать серпы? Их у нас просто нет!

– Как нет? – пьяно икал тот. – А где вы их подевали? Попрятали, что ли? Так это саботаж! А по законам военного времени знаете, что бывает?

– А ты разве не помнишь? – Тамара не отставала от Васьки. – Перед войной все серпы собрали, и отнесли в кузницу к Ермолаю, чтобы подготовил, подточил к уборочной. А того в армию – фьють, и забрали. А куда он подевал наш инструмент – одному Богу ведомо. Ты ж учетчиком был тогда, тебе и карты в руки! Знать должен, куда инструмент подевался. Может, ты с кузнецом того, серпы то наши, в соседнюю деревню сбагрили за бутылку самогона, а, Василек?

Женщины вокруг одобрительно галдели, шумели, махали руками – всячески подтверждая сказанное Тамарой. Худолей на некоторое время замирал, вспоминал или переваривал услышанное, потом опять начинал:

– Чтоб одна нога там, другая – к Данилову топилу. И смотрите мне, чтобы я вас не собирал больше. Приду – проверю. И, потом, как это – я и серпы? Тогда я еще не пил.

Антон со стороны наблюдал за этим тридцатилетним мужиком с некоторым чувством брезгливости: как низко опустился, спился, перестал походить на того аккуратного колхозного учетчика, каким он был каких-то три-четыре месяца назад. Худой, длинный, со слабым здоровьем он ну ни как не был приспособлен к деревенской жизни, к работе в колхозе. Но в школе учился хорошо. Из жалости его в шестнадцать лет поставили учетчиком в бригаду, и с тех пор на этой должности он и трудился. Такое положение в бригаде сразу же повлияло и на его внешний вид и поведение: всегда ходил опрятно одетым, чистым, аккуратным. Его ни кто не видел даже с запахом спиртного, не говоря уже о таком состоянии, как сейчас. Однако что-то произошло в его сознании, и Васька стал таким, какой он есть теперь.

Женщины еще постояли немного, полаялись с ним, и по одной стали уходить от их нового начальника. Васька еще что-то пытался говорить, потом обнаружил исчезновение слушателей, махнул рукой и направился по улице в сторону Антона.

– Так, ты тоже пришел без серпа? – долго, в упор смотрел на парня. Но, видно что-то сработало в его голове, и он стал понимать происходящее. – О, Щербич! В Борках появился давно, а почему не зарегистрировался у меня, не отметился?

– Не знал, что так надо делать. Думал – пришел и все. Кому я нужен в такое время?

– Тебе думать не положено, – Худолей поправил повязку. – Для этой цели поставлен я – решать за вас, понятно тебе или нет?

– Понятно, конечно! Вот для этого я к тебе и пришел, Василий Петрович.

– О! Так и надо, – полицай поднял вверх указательный палец. – Василий Петрович! А то все Васька, да Васька. Как будто кот какой-то. – Довольная улыбка расползлась по пьяному лицу. – Пошли к тебе, там и выпьем, и поговорим.

Васька повис на руке у попутчика, шел по деревенской улице, постоянно поправляя сползающую с плеч винтовку.

– Сейчас я власть, понял? – доказывал на ходу Антону. – А кем был до этого? Ты же знаешь – просто Васька Худолей, и ни какого почтения. А как без него жить, чтобы тебя не уважали? Да это не жизнь! Так, с утра до вечера меряй сотки-гектары, и все. И без уважения. А как хочется, чтобы тебя по имени-отчеству, да на «вы»! Вот ты меня сегодня уважил. Значит, и я к тебе с полным почтением, Антон Степанович.

Винтовка упала с плеч, Васька смотрел на нее с высоты своего роста, потрогал для чего-то ногой, с трудом нагнулся, взял в руки, и неожиданно передал ее Антону.

– На, неси. Дали зачем-то, как будто я начну стрелять в своих. Вот дураки!

Антон был неприятно удивлен словами Худолея: для себя он уже давно решил, что оружие в его руках, если надо, будет применяться по его прямому назначению.

Расположившись удобно за столом у Щербичей, Васька не стал дожидаться, пока поставят выпивку и закуску, уронил голову на руки, и через минуту в избе раздавался его мощный храп.

Мать неодобрительно смотрела на сына, на его гостя, потом решительно подошла к столу, взялась за Васькины худосочные плечи, и поволокла его к кровати, что стояла в углу избы. Антон понял ее, и бросился помогать.

«Поговорил, называется, – Антон бранил себя последними словами.

– Зачем я связался с этим пьяницей, ума не приложу. Что, я сам не попаду к коменданту? Конечно, обойдусь и без Васькиной помощи. Но откладывать больше не надо ни секунды».

Поставив винтовку в изголовье к отдыхающему Худолею, Антон вышел из дома, и направился по дороге, что вела в соседнюю деревню Слобода.

Еще вчера с вечера он достал из тайника свои драгоценности, долго и внимательно их рассматривал, определяя для себя – что можно подарить коменданту, но, в тоже время, и чтобы не было жалко вещицы. Выбор свой остановил на массивном перстне с какой-то фигуркой, похожей на вензель, и вделанном в него зеленом камне. Вообще, Антон особо не разбирался в драгоценностях, а знал только золото. Вернее – слышал о нем больше всего. Хотя в его тайнике лежали кольца, перстни, сережки, и много других красивых вещей из золота и драгоценных камней. Какую ценность могут представлять те же камни, он не знал, и ценил больше золото. А в этом перстне золота немного, он так считал, потому как камень занимает много места. Вот его то он и подарит коменданту. И то, если тот этого заслужит. Просто так добром своим Антон разбрасываться не намерен.

Время было к обеду, а деревенская улица была пуста, безлюдна, как будто вымерли ее жители. Но во дворах, в своих садах и огородах было заметно движение: сельчане спешили убрать к зиме какой ни какой урожай, сложить, сохранить или спрятать его до лучших времен. Впереди ожидалась зима, и какая она будет – не мог знать ни кто. А жить то надо. Вот и готовились. Да и Антон с матерью не остались в стороне: выкопали картошку, ссыпали ее подпол в избе, засолили бочку огурцов, еще предстоит засолить капусту, замочить бочку яблок. Свекла, лук и чеснок так же заготовлены впрок. Есть несколько мешков зерна. В сарае дожидается своей очереди хороший сытый кабанчик. В любом случае с голоду не помрем, как говорит мама. Правда, в последнее время она с Антоном разговаривает очень редко, разве что по крайней необходимости. Антон и не переживает – тише в доме, спокойней на душе. Пускай молчит, если ей так хочется. Но к Лосевым бегает, Антон это замечал не раз. Хотя ему об этом не говорит, и, как будто, старается делать это в тайне от сына. И сами Лосевы с ним не здороваются, а при встрече стараются его не замечать. Про Леньку ни чего не слышно – мать, небось, знает, но вряд ли скажет. Да Антон и не очень то озабочен этим. Ему важно сегодня определиться, занять пост или должность, не важно – как это будет называться, старшего над деревней Борки. Это будет реализация первого этапа его планов. Он надеется, что потом ему удастся прибрать ее к своим рукам полностью.

Немецкая комендатура располагалась в здании средней школы. Вся она была обнесена забором из колючей проволоки. У центрального входа стоял шлагбаум и будка для часового. Туда и направился Антон.

– Halt! – из будки вышел часовой с автоматом в руках. – Wohin?

Антон непроизвольно поднял руки, и заговорил, показывая на школу:

– Комендант пан Вернер, Вернер мне нужен. К нему я, по важному делу, господин солдат.

– Ausweis! – солдат требовательно протянул руку к Щербичу, но тот ни чего не понял, и опять начал:

– Вернер, пан Вернер, комендант мне нужен. К нему я!

– Rusische schweine! – солдат презрительно посмотрел на Антона, плюнул ему под ноги, и что-то прокричал в сторону здания. Из дверей к ним направился небольшого роста, толстенький и уже не молодой немец.

– Какого черта приполз? – на чистом русском языке спросил солдат, сверля его маленькими, заплывшими жиром глазами. – Что тебе надо от коменданта?

– На работу, хочу к вам на работу устроиться, – Антон признательно улыбался, и даже пытался кланяться немцу. – Из Борков я, из Борков, господин солдат.

– Запомни на будущее, человек: ко мне надо обращаться – господин лейтенант! Понятно тебе? Господин лейтенант Шлегель, Шлегель! – повторил дважды, чтобы посетитель мог правильно запомнить. – Я – помощник коменданта лейтенант Шлегель!

– Я запомню, обязательно запомню, господин лейтенант! – Щербич улыбался застывшей на лице улыбкой, и низко кланялся этому толстяку.

– Иди за мной! – приказал немец просителю, и зашагал в комендатуру.

Антон хорошо знал школьное здание – не очень давно он и сам учился здесь. Немец подвел его к бывшей учительской. У кабинета в коридоре стоял еще один солдат с винтовкой.

– Жди! – резко бросил Антону Шлегель, и постучался в дверь.

Через минуту Щербич уже стоял в кабинете. За столом у окна напротив сидел молодой, чуть больше тридцати лет, с правильными чертами лица, светловолосый человек в гражданском костюме, с каким-то значком на лацкане пиджака. Он что-то писал в толстой тетради, что лежала на столе перед ним. Потом отложил ручку в сторону, и внимательно, оценивающе посмотрел на посетителя.

Антон напрягся, однако взгляд этих бесцветных глаз выдержал, и даже ни разу не моргнул.

– Wer ist du? Wi heist du? – отрывисто произнес комендант, обращаясь к стоящему перед ним парню. – Name?

Щербич непонимающе крутил головой, пожимал плечами, и с надеждой посмотрел на приведшего его сюда Шлегеля. Наверное, мать напутала – ни хрена он не понимает по-русски, этот холеный комендант.

– Скажите пану коменданту, что я не понимаю, но скажу все, что он хочет.

Неожиданно для Антона оба немца громко расхохотались: видимо, им представляло большое удовольствие наблюдать за этим растерянным посетителем. Какое же было удивление Антона, когда он услышал из уст коменданта чистую русскую речь! Это вызвало еще больший приступ хохота.

– Какой иностранный язык ты учил в школе? – улыбка исчезла с лица хозяина кабинета. – Я задал самые простые вопросы: кто ты? Как тебя зовут? Имя?

– Простите, пан комендант! – Антон еще больше растерялся. – Учил немецкий.

– Значит, ты был плохим учеником, – сделал свой вывод Вернер.

– Простите, ради Бога, простите! – Щербич сорвал с головы шапку, и начал крутить ее в руках. – Если б я знал, что пригодится, я бы учил хорошо. Простите, пожалуйста!

– И так – кто ты, и зачем пришел? – требовательно спросил комендант, внимательно глядя в глаза посетителю, пытаясь поймать его взгляд.

– Щербич Антон Степанович, – парень немного успокоился. – Мне двадцать два года.

– А почему не в Красной Армии? – перебил его майор.

– Так еще перед войной на комиссии в военкомате списали меня.

Под чистую.

– Что так? По какой болезни?

– Нет, что вы, пан офицер, – Антон даже улыбнулся такой непонятливости начальника. – Здоров я, здоров как бык! Только перед комиссией наша местная знахарка тетка Соня Дроздова дала мне снадобья, я выпил, и у меня поднялось давление, потерялось зрение. Вот меня и не взяли в армию. А так я здоров, – еще раз напомнил он немцам.

– А где сейчас эта знахарка? – спросил стоящий за Антоном чуть сбоку, ссади лейтенант Шлегель.

– А нету ее. Вскорости она сгорела в собственной избе, – доверительно поведал Антон.

– Не твоя работа? – Вернер уже с интересом рассматривал посетителя.

– Что вы, что вы! – Щербич даже замахал руками. – Как можно?

– Значит – твоя! – уверенно произнес майор. – А к нам зачем?

– Мой дед до революции имел несколько сот десятин земли, – начал Антон. – Большие фруктовые сады, свой винокуренный завод.

Потом большевики все это отняли, деда и моего отца сослали на Соловки, где они и канули бесследно. А мне хочется продолжить их дело, опять прибрать деревню в наши руки, в руки Щербичей, как это и было раньше.

– А к нам что привело? Мы, германские войска, причем? – спросил Шлегель.

– Ну, как же! Говорят, что новая власть помогает вернуть собственность.

– А сами почему не вернули, а ждали доблестную немецкую армию?

– комендант привстал за столом, размял затекшую спину, потянулся. – Привыкли жар загребать чужими руками. Так, по-моему, звучит ваша поговорка?

– Сил не было, да и боязно, – просто ответил Антон. – Вот к вам за помощью и пришел. Вы помогите, а я вас отблагодарю, в долгу не останусь.

– Интересно, интересно, как это ты сможешь нас отблагодарить? – Вернер опять сидел за столом, откинувшись на стуле. Ему определенно нравился этот непосредственный молодой человек.

– Да это мы запросто, – с этими словами Антон сунул правую руку в карман брюк, чтобы достать приготовленный перстень. В это мгновение его рука оказалась перехвачена железной хваткой стоящего сзади лейтенанта Шлегеля, и вывернута за спину.

– Ой! что вы? Больно же! – закричал испуганно Щербич, и присел от боли.

– Отпустите его, Эдуард Францевич! – майор даже не сменил позы за столом. – Молодой человек не опасен.

Антон с благодарностью посмотрел на коменданта, и, наклонившись, протянул ему свой подарок.

– Вот, возьмите, пожалуйста. Не побрезгуйте.

– О! Mein Got! – Вернер с неподдельным интересом рассматривал подарок, подносил его к глазам, удалял на расстояние вытянутой руки, крутил на фоне полуденного окна. – Was fur ein herrlich Stein! Welcher Schliff! (О, мой Бог! Какой великолепный камень! Какая огранка!) – Потом подозвал к себе лейтенанта, и что-то долго и восторженно обсуждали на немецком языке. Антон не понимал ни слова, но по выражению лиц, их довольным репликам определил, что подарок очень понравился обоим. Он стоял, смотрел на немцев, и глупо улыбался. Вдруг до него дошло, что не слишком ли дорогой подарок сделал? Вишь, как эта парочка запрыгала. Но тут же взял себя в руки, успокоился.

– А ты где его приобрел, если не секрет? – оторвавшись от перстня, спросил комендант.

– От дедушки осталось. Случайно уберегли. Фамильная ценность, – не моргнув глазом, соврал Антон.

– Ну, ладно! Пускай будет так, – майор открыл стоящий в углу кабинета сейф, и положил туда подарок.

В Борки Щербич вернулся только через неделю, и не один: он приехал на легковой машине вместе с комендантом майором Вернер Карлом Каспаровичем. Все это время его и еще семь человек с других деревень готовили к их новой работе. Объясняли, рассказывали, учили стрелять с пистолета и винтовки. Теперь Антон уже знает, что и комендант, и его помощник Шлегель когда-то жили в России. Отец майора до революции имел свои магазины в Петербурге, а старый Шлегель был долгое время горным инженером на Урале, где и родился Эдуард Францевич. Следом за ними в крытой тентом машине ехал взвод охраны. Солдаты выпрыгнули вначале деревни, и стали сгонять всех жителей в центр села к бывшей колхозной канторе.

Комендант взошел на крыльцо, снял перчатки. На безымянном пальце левой руки красовался подаренный Антоном перстень.

Осень вступала в свои права полным ходом: оголялись, постепенно сбрасывая с себя листья, стоящие вдоль улицы липы и осины. Черемуха обнажилась уже полностью, выставив на всеобщее обозрение свое сучковатое, узловатое тело. В колхозных садах опадали ни кому не нужные фрукты, устилая собой всю землю вокруг деревьев, выкладывая жуткие картины гниющих плодов. Только березы да дубы не хотели поддаваться, всячески оберегая свой зеленый наряд. Поэтому листва на них еще пока сохранялась, хотя и начала жухнуть, приобретая грязно-зеленый, а то и серый цвет, постепенно переходя в осеннюю желтизну.

Уже к десяти часам утра почти все жители деревни стояли плотной толпой на площади, тихо переговаривались друг с другом, наблюдали, как солдаты подгоняли к ним опоздавших, толкая их оружием в спину. Вокруг толпы уже выстроились автоматчики, взяв ее в плотное кольцо.

Антон расположился позади коменданта, в уголке, и молча рассматривал односельчан. Он искал глазами маму и нашел ее в толпе. Она стояла вместе со старым Лосем и теткой Верой, между ними, опустив голову, и не глядя на людей. На ней был темно-коричневый шерстяной платок, и телогрейка, в которой она управляется по хозяйству. Видно, за этим занятием ее и застали солдаты. Сыну все хотелось поймать ее взгляд, улыбнуться ей, но ни как не удавалось – мать не поднимала глаз. Зато Михаил Михайлович, казалось, смотрел только на него. От его взгляда или от прохлады Антон поеживался, переминаясь с ноги на ногу.

Такого события он ожидал давно, и был внутренне готов к нему. Однако впервые в своей жизни он почувствовал, как неуютно ему перед глазами своих земляков. Но в душе он уже гордился собой, понимая, что его планы начали осуществляться, он приобретает силу, власть над людьми. Правда, пока еще с помощью немцев, но он надеется, что и собственность деда вскоре перейдет к нему. Он станет богат, всесилен, когда власть и богатство соединятся в одних Антоновых руках.

Пьяный Худолей ни как не мог найти себе место: он то пытался взойти на крыльцо, куда его не пускали солдаты, то возвращался к людям. Потом все же определился – прижался спиной к стене канторы в стороне от крыльца, приставив винтовку к ноге. Майор молча наблюдал за Васькой, потом повернулся к Антону, и, сощурив глаза, произнес:

– Если я еще раз увижу твоего подчиненного в таком состоянии – расстреляю!

– Так точно, – по военному ответил Антон, не до конца понимая, кого расстреляет комендант – то ли Худолея, то ли его самого. Но в ту же секунду реально осознал всю ответственность, что с этого мгновения ложится на его плечи.

В новой черной форме с пистолетом на левом боку как у немцев, Щербич замер за спиной у майора.

Подошедший командир взвода доложил коменданту, и тот сделал шаг вперед на край крылечка. Еще раз внимательно оглядел толпу, понуро стоящую на площади, и сильным, хорошо поставленным голосом заговорил, зажав перчатки в правой руке:

– Доблестная немецкая армия добивает оставшиеся разрозненные части большевиков уже под Москвой. Еще чуть-чуть, и она падет к ногам великого фюрера! В этом нет и не может быть ни каких сомнений! Дело двух-трех недель, и ваш товарищ Сталин будет пойман и предан справедливому германскому суду!

До некоторых пор в силу ряда обстоятельств командование не могло уделять должного внимания вашей деревне. Но, слава фюреру, время это кончилось. С сегодняшнего дня у вас появился наш представитель, наделенный властью от имени комендатуры проводить в жизнь немецкие законы, которые отныне устанавливаются на всей оккупированной территории.

Повернувшись к Антону, он жестом пригласил его стать рядом. Щербич заранее ожидал такой команды, но сейчас как будто растерялся, заменжевался, и, ставшими вдруг деревянными ногами, сделал шаг вперед. Коснувшись рукой его плеча, комендант продолжил:

– Это – староста вашей деревни. Отныне все его приказы и распоряжения вы обязаны выполнять четко и быстро. Его приказ – это приказ немецкого командования. За неисполнение – расстрел! Не стройте иллюзий – мы прибыли сюда не рассказывать вам сказки на ночь, а выполнять приказы фюрера! Повторяю, неисполнение приказа – расстрел! За укрывательство красноармейцев и большевиков – расстрел! За укрывательство евреев – расстрел. За саботаж – расстрел! За сопротивление доблестным войскам фюрера – расстрел! За оскорбление законных представителей немецкого командования – расстрел! Надеюсь, вы поняли, что мы пришли сюда не шутки шутить, а железной рукой наводить порядок!

Антон стоял рядом, и все пытался встретить материнский взгляд.

Но она вдруг спряталась за Лосевых, и ее платок только кончиком, самой макушкой выглядывал из-за их спин. Зато на Антона сейчас смотрели сотни пар глаз, сотни лиц застыли в ожидании. Ему льстило, что вот эти люди отныне будут подчиняться ему, Антону Степановичу Щербичу, и он будет волен казнить их или миловать. Это еще больше возвышало его в своих собственных глазах, до слез тешило его самолюбие. От избытка чувств к горлу подступил комок, перехватывающий дыхание.

– Обеспечение доблестной армии фюрера продовольствием, теплыми вещами ложится на ваши плечи, – тем временем комендант продолжал выступать перед толпой. – Более подробно до вас доведет это ваш староста господин Щербич. Прошу! – подтолкнул Антона вперед.

Начал не сразу, а постоял, выдержал паузу, давая землякам до конца прочувствовать серьезность момента, осознать его важность, значимость в жизни деревни. И пусть попривыкнут к его, Антона, новому статусу, к его теперешнему положению, и запоминают, как выглядит их начальник.

– Земляки, односельчане! – решил говорить без высоких слов. – Вы знаете меня лучше, чем я сам себя. А я знаю вас лучше, чем вы знаете себя сами. Поэтому, воровство бывшего колхозного имущества прекратить, оно все перешло в собственность Германии. Понятно теперь, что может быть и будет с теми, кто ослушается? Каждый день я буду распределять вас на те или иные работы. Отныне, ежедневно в восемь часов утра все трудоспособное население должно быть здесь. И без опозданий. Я проверю! У меня все, господин майор! – повернулся к коменданту.

– Ну, что ж! Судя по твоему первому выступлению – неплохо! Инструкции тобой получены, действуй, господин староста! – майор сбежал с крыльца, и направился к машине.

– Всем разойтись по домам! – объявил Антон, и подошел к Худолею, оторвал его от стены, забрал из рук винтовку, и, вдруг, со всего маха, резко, с силой ударил его поддых. Васька мешком осунулся к ногам нового начальника.

Наблюдавшая за этим толпа ахнула, неодобрительно гудя, и стала рассасываться по домам.

– Браво! – стоящий у машины комендант аплодировал Антону.

– Завтра чтобы был как огурчик! – староста бросил винтовку на лежащего у его ног подчиненного.

С площади Антон уходил последним. Шел не спеша, как хозяин, шел по центру улицы уверенной походкой, твердо впечатывая каблуки служебных сапог в деревенскую землю. Вот только не мог определить – куда девать руки. Они болтались в такт ходьбы вдоль туловища, а хотелось, что бы и положение рук тоже указывало на его теперешнее состояние, чтобы окружающие видели – передвигается не просто Антон Щербич, а идет хозяин! Он то пытался засунуть большие пальцы рук за кожаный ремень на животе, то сцепить кисти за спиной, но все это ему не нравилось, так как не предавало достаточной солидности в походку. В конце концов он бросил это занятие.

«Черт возьми! – приятные мысли роились в голове нового старосты деревни Борки. – Стоило перетерпеть столько страха, мучений за два месяца скитаний, как сама жизнь повернулась совершенно с другой стороны! Главное – жив, не ранен, при хорошей, не пыльной должности. Карл Каспарович обещал достойную зарплату в немецких марках. Но как они накинулись на перстенек – угадал таки с подарком! Это хорошо! Не подари – не известно, что и как бы получилось. А так вышло все как пописанному – без сучка, без задоринки, – лицо Антона расплылось в самодовольной улыбке. – А этот, Шлегель, как он потом вился вокруг меня, все пытался напроситься в друзья, чтобы и ему перепало. Но хват майор, молодец, догадался и предупредил, чтобы все дела я вел только с ним. Видно, рассчитывает, что это мой не последний подарок для него. А толстячок обиделся. Плохо, если он злобу затаил. Надо будет посмотреть что-нибудь, безделушку, какую не жалко, кинуть, пускай подавится. Э-э, все они одним миром мазаны – так и норовят на халяву чужим добром попользоваться. Но ни на того напали – я буду давать вам только то и столько, что считаю нужным, а не то, чего хотите вы. – Антон спорил со своими воображаемыми оппонентами, размахивал руками, выражение лица менялось вместе с его мыслями. – Вас много, а я один. Где я на всех напасусь?»

Поняв, что разговаривает сам с собой, Антон огляделся вокруг – не видел ли кто его таким странным. Но нет, деревенская улица была пуста, безлюдна. Даже не слышно собачьего лая: как будто и они стали понимать, что чем тише себя ведешь, тем больше шанцев остаться живым. Комендант приказал уничтожить в селе сначала всех бродячих собак, а потом и хозяйских. Все распоряжения майора староста аккуратно занес в тетрадку, что лежит в болтающейся через плечо сумке.

– Что не здороваешься, дядя Гриша? – Антон окликнул высокого подтянутого мужчину лет шестидесяти, что нес от колодца воду. Семья Скворцовых переехала в Борки года за три-четыре до войны. Поговаривают, что этот старик был большим человеком до революции – то ли начальником полиции города Бобруйска, то ли каким-то военным в больших чинах.

– Так мы же виделись на площади. Что зря лишний раз языком трепать? Все уже сказано, – Скворцов даже не повернул голову в сторону Щербича, хотя раньше между ними ни одна встреча не обходилась без разговоров, расспросов друг друга о житье-бытье.

Антон был неприятно удивлен таким отношением к себе. Какой-то холодок закрался в грудь, обдал сердце и когда он вдруг вспомнил о маме. А ведь она за все время на площади даже не глянула на него: он так и не смог встретить ее взгляд, увидеть ее улыбку, или самому улыбнуться ей. Да и вообще со всей толпы ни кто особой радости и восторга не высказал при виде нового хозяина деревни. А он этого ждал, надеялся, что многие будут заискивать перед ним, искать дружбы, хотя и не исключал, что кому-то не понравится его новое положение. Но ни кто не остался на площади, не захотел встретиться с ним, поговорить. Что-что, а поговорить, поболтать деревенские могут, их хлебом не корми, а дай лясы поточить, обсудить кого-нибудь, лишь бы ни чего не делать руками. Антон это знает не понаслышке. Даже Худолея бабы поволокли домой, не оставили одного у конторы. А он остался один. Знать, им Васька милее, чем новый староста.

«Не хорошо как-то получилось, – размышлял Антон, подходя к своему дому. – Как еще мама поведет себя – она же была категорически против, что бы я шел к немцам работать. Да и Лосевы на нее огромное влияние имеют. Вот она, поди, как между молотом и наковальней – не знает, что ей делать и как ей быть».

Во двор заходить сразу не стал, а сел на лавочку, что стояла у палисадника. Слева росла черемуха, а справа – огромная, в два обхвата, разлапистая липа с гнездом аиста на вершине. Пацаном Антон любил качаться на самодельных веревочных качелях, что цеплял за сук для них с Ленькой старый Лось. Эх, как высоко подлетали качели – прямо дух захватывало! При воспоминании о соседях настроение полностью испортилось.

«Да что это такое? – раздосадованный староста даже стукнул кулаком по лавочке. – Сколько еще времени эти Лоси будут портить жизнь? С этим надо кончать, и чем быстрее, тем лучше.

Вот скоро начну работу по выявлению красноармейцев, тогда же займусь и ими. Пускай ответят – где их сын, что делает, не замышляет ли чего против законной власти? Я их прижму к ногтю, дай только срок. Они у меня еще покрутятся, как вьюн на сковороде. Мать взболомутили, как будто она им должна что-то. Никто вас не просил приютить нас в то время. Не вы, так нашелся бы кто-то другой. Да мы бы и сами не пропали. Мама говорила, что где-то еще родственники остались, к ним бы поехали. Вишь, моду взяли – до всех им дело есть. Все им надо знать, отчитайся перед ними. Судьи нашлись. Сейчас сами думайте, как оправдываться, да как жизни сохранить. Судьей быть легко, побудьте и подсудимыми».

 

Подошел к калитке, открыл ее, и замер на время, смотрел на свой дом, двор как будто со стороны, посторонним взглядом, определяя, что и как надо заменить, достроить, чтобы его жилье соответствовало теперь его новому статусу. А вдруг заедет в гости сам комендант, а у них, даже стыдно подумать, – туалет за сараем без дверки, а стенки сплетены из тальника. И сесть нет на что. Все раком. Антон в комендатуре ходил в немецкий туалет. Вот это туалет! Все чисто, аккуратно, из струганных досок. Прямо – жить в нем можно, а не то что…

«Хорошо бы домик приподнять на новом фундаменте, да обшить дощечкой. Наличники на окна красивые, с узором, как у колхозного столяра деда Акима. Потом покрасить их красочкой масляной, и дом будет смотреться весело, приятно. Конечно, хорошо бы новый дом, высокий, кирпичный, и построить его в райцентре. Но это потом, на будущее. Если все хорошо, то может быть даже в области поставить можно будет. А лучше купить готовый. Зашел, и живи, голову не ломай! А для начала надо забор заменить, да туалет новый сделать. Поставлю людей – пускай строят. А я попрошу маму, чтобы на контроле держала. А то наделают как обычно – через пень-колоду», – окрыленный такими планами, Антон вошел в дом. К его удивлению мамы в избе не было, как и не было обеда на столе, хотя мама могла догадаться, что сын придет домой голодным. Заглянул в печь – там стоял чугун с вареной картошкой для кабанчика, а вот к обеду себе Антон ни чего не нашел.

Сходил в сени, взял на полке кувшин молока, из ящика достал кусок соленого сала, положил в миску огурцов из бочки, занес в избу. Обедал один, даже кот не терся как обычно об ноги, выпрашивая себе кусок шкурки с сала. Ел, а досада и злость все это время накапливались, бередили душу.

«Это как же получается, – обида глушила аппетит, еда не лезла в горло. – Знает, что я и для нее стараюсь, ан нет, не поддерживает, напротив, палки в колеса вставляет. Ну не понимает женщина своего счастья, хоть ты убейся! У Лосевых, точно у них отсиживается, делятся сплетнями. А я как сирота всухомятку в родной хате, ну где это видано? Сейчас самый момент обеспечить ей хорошую старость, подумать о будущем, посоветоваться с сыном, разложить все по полочкам, чтобы идти к цели сообща, а она рожу воротит. Нет, надо с этим кончать!» – Антон даже не притронулся к молоку, вышел из-за стола злым и голодным.

В хлеву ревела корова Апреля. Взял вилы, зацепил охапку сена, положил в ясли. Все это проделал машинально, не думая. На выходе в уголке увидел маму. Она сидела на корточках, безучастная, все в той же фуфайке и коричневом шерстяном платке, в чем была на площади. На сына не обращала внимания, погруженная в свои, ведомые только ей, мысли. Такой свою маму Антон еще не видел ни разу. Он не стал что-либо говорить, а присел к ней, прислонившись спиной к стенке, и обхватил голову руками. Так и застыли рядом два родных и таких далеких друг от друга человека, с разными представлениями о жизни, и своем месте в ней.

Дневной свет проникал сквозь открытую дверь, освещая корову, корыто, снующих по хлеву курей. А в этом закутке было темно, мрачно, как и на душе у каждого из сидящих людей.

«И долго так будет продолжаться? – у Антона ныли от неудобной позы спина и ноги, а терпение уже лопалось. – Хоть бы заговорила, что ли. А то сидим как не родные. Кричала бы, ругалась, скандалила, и то легче бы было. Первому начинать уже как-то не с руки, вроде не мальчик, не пацан сопливый. Она и сама понимать должна, что и у меня есть самолюбие, чувство гордости. Да и должность обязывает. Могла и навстречу пойти, сделать шаг первой».

– Мама, я есть хочу, – капризно, как в детстве, произнес сын.

Мать вздрогнула, очнулась, посмотрела на него из темноты, молча поднялась, и пошла в избу. Антон последовал за ней, поражаясь ее новому виду: сгорбленная, маленькая, постаревшая вдруг, она еле передвигала ноги, шаркая ими по земле. Перед ним была не та, быстрая, крепкая, жизнерадостная женщина, а древняя, немощная старушка. Ему стало до слез жаль маму. Он нагнал ее на пороге дома, обнял за плечи, и крепко прижал к себе.

Сколько они просидели на пороге вдвоем, обнявшись, Антон не помнит. Они забыли обо всем: говорили, говорили, как когда-то в детстве, в том прошлом времени, таком родном и приятном, и таком далеком.

– Твой отец хотел, чтобы первым родился сын, а появилась девочка. О, как он переживал, как расстроился, что родился не наследник. А я и ходила Танькой очень тяжело: по всем приметам должен быть мальчик. Ты не поверишь, но твой папа сбежал из дома, и не появлялся три дня, пока дедушка не привел его за руку из пивнушки, где он заливал свое горе. Глупый! Разве это горе, если родилась девочка? Да какая разница кто родился? Главное – человек новый появился на свет! Он даже не так переживал, когда умер твой братик. Все просил Бога сохранить тебе жизнь. У твоего папы все надежды были связаны с тобой, – воспоминания изменили маму: ее лицо преобразилось, помолодело, разгладились морщинки, горели глаза, мягкая, нежная улыбка застыла на губах.

– Я тебе уже рассказывала про нашу семью. Не знаю, запомнил ты или нет, тебе было годиков семь. Я все боялась, что наш род полностью сгинет, тяжкие тогда времена были – жизнь любого человека не стоила и ломаного гроша. Как будто все посходили с ума: брат убивает брата, отец – сына, сын – мать или сестру. Все вдруг стали врагами, хотя еще вчера крестили друг у друга детей. Но свято верила, что вы с Танюшкой, сестричкой своей, обязательно останетесь жить. Все-таки вокруг, сынок, хороших, добрых людей больше, чем плохих. Вот на них я и надеялась. Поэтому хотела, да и сейчас хочу, чтобы вы знали кто вы на этой земле, откуда появились, как жили, кто ваши предки, и как они жили среди людей, как к ним относились их современники, и как они сами относились к людям. Это, сынок, не моя прихоть, а, наверное, в нашем сознании, в нашем поведении главная струна, наш становой хребет.

Мать на минутку замолчала, вспоминая, а сын боялся заговорить, боялся вспугнуть тот хрупкий, доверительный мир, что наметился между ними.

– Твой дед Макар Егорович, царство ему небесное, по молодости работал приказчиком у купца Востротина, был когда-то такой. Так вот, этот купец владел несколькими магазинами в Минске, Гомеле, Могилеве, и даже в Москве и Петербурге. Широкий был купец. Но в один прекрасный день, как раз перед первой войной с немцами, году этак в тринадцатом, четырнадцатом купчишка бесследно исчез. И, поговаривали, с большой суммой денег. Так или нет – не знаю, но молва такая шла. Пошумели, поискали, как водиться, да и бросили. Нет человека.

Деда в полицию по этому поводу вызывали, допрашивали, но найти что-либо против него не смогли. Хотя молва среди людей ходила, что купец пропал не без помощи приказчика. Ну, на чужой роток не накинешь платок, как говорится. Поговорили, посудачили, и со временем забыли. Только не стал больше работать Макар Егорович у купеческого сына, к которому перешли все дела по наследству. Ушел от него, но в аккурат, через годик прикупил себе Щербич несколько сот десятин земли, и винокуренный заводик. Опять всплыл случай с Востротиным: мол, откуда у простого приказчика такие деньжищи? И опять дело ограничилось разговорами, да только они не мешали ему скупать у населения яблоки, производить и торговать винишком.

Надо сказать, что дед твой, Антоша, предприимчивый оказался. Понял, что иметь собственные сады выгодней, чем скупать фрукты по окрестным селам, и засадил плодовыми деревьями огромнейшие территории в округе. Многие и до сих пор стоят, радуют людей обильными урожаями. За это уважать его стали, признали в нем хозяина. Хотя между собой толковали, что счастья на крови построить нельзя. Вроде как будешь на первый взгляд богат, а счастья нет, и не будет, потому что на крови оно замешено. А на ней оно не взойдет: счастье любит чистые души и руки, не замаранные тяжким грехом.

– К чему это ты мне повторяешь? – сын заерзал на порожке. – Что грех – я и без тебя знаю.

– Ты не дослушал, – мать положила руку на его плечо, но, увидев форменный, чужой мундир, резко одернула ее назад. – Это как народная примета. Богатство деда твоего продлилось не долго, а счастья, мне кажется, он вообще и не видел. Значит, не все чисто было у старого Щербича. Народ не зря примечал такие делишки. В то же время я не хочу наговаривать на своего свекра: сам по себе он был очень хороший человек, но себе на уме. Душу ни перед кем не открывал, не допускал к себе ни кого. И людям зла, вроде как, не делал. А вот в жизни и в коммерции ему точно не везло. Суди сам: жена умерла при родах, когда твой отец появился на свет.

– А ты откуда все про деда знаешь? – Антон не выдержал, спросил. Ему было не очень приятно слышать про недостатки, а, тем более, про темные делишки деда. А особенно про кровь и богатство. – Ты как будто рядом с ним была с детства.

– Зря ты, сынок, мне не веришь. Нас было пятеро у мамы. И жили мы в Слободе, где теперь школа стоит. Там наш дом был. Мама наша – белошвейка. Она обшивала всю округу. У нее были швеи, что шили простую, крестьянскую одежду, а были и для богатых людей. К ней, что бы ты знал, приезжали шить и из Бобруйска. Она очень хорошая мастерица была! Так что и я не из простых крестьян. Училась в городе. Закончила гимназию. А в детстве у нас были гувернантки, понял, содовая ты голова, кто твоя мамка? К нам то все новости и стекались. То один что-то расскажет, то другой. Вот так, непроизвольно, и знаешь, что делается в округе. На примерки приходила в день масса народа. А о чем можно говорить в таких случаях? Только и обсуждать кого бы то ни было.

– А ты мне про это ни разу не рассказывала, – сын был удивлен, даже отодвинулся от матери, чтобы лучше ее рассмотреть. – Что ж ты скрывала все это?

– Да изучала тебя. Боялась, что твой детский ум не выдержит всего того, что надо тебе услышать. Можешь понять не правильно, не так, как хотелось бы мне.

– Теперь то почему рассказываешь? – запоздалая обида закралась в душу Антону, неприятно сверлила ее. Он, как и в детстве, оттопырил нижнюю губу. – Считаешь, что сейчас пойму так как надо? Поумнел?

Мать не сразу ответила, а сидела, погруженная в свои мысли. Он уже начал терять терпение, когда она заговорила вновь.

– Я не знаю, сынок, будет ли у нас с тобой еще один вот такой день, вот такой разговор. Поэтому, давай слушать и слышать друг друга, чтобы потом не казниться, не мучить себя недосказанным, не переживать за ошибки родного человека.

Мама поднялась, сходила в избу, принесла две старые телогрейки, подложила на порожек. Достала из кармана два яблока, выбрала большее, с румяными боками и подала сыну.

– Ешь, полезно. И не обижайся. Я тебе зла ни когда не желала, Боже упаси! Верила, и до последнего дыхания буду верить, что ты у меня самый хороший, самый умный мальчик, заботливый, любящий сын, взрослый, здравомыслящий мужчина, способный взять на себя груз ответственности. Но ты изменился, притом, не в ту сторону, в какую хотела бы я, стал не тем, каким ты был в моих мечтаниях.

Сейчас понимаю, что где-то в твоем воспитании я что-то не так сделала, сказала, поступила не так. Изменить тебя я уже не смогу – ты такой, какой ты есть, так хоть своим рассказом попробую уберечь тебя от страшных ошибок в твоем будущем.

Женщина сняла платок, поправила волосы, потуже скрутила их на затылке, закрепила шпильками.

– Отец твой был непутевым человеком: главным для него было – покрасоваться на публике, показать, какой герой, какой он богатый человек, какой всесильный. Любил, чтобы ему льстили, заглядывали в глаза. И пил. Притом, пил очень сильно, часто и не знал меры. Макар Егорович к делу его не подпускал, бранил, а то и поколачивал кнутом за пьянки. Ты, слава Богу, не пьешь, а в остальном – напоминаешь своего отца.

Антон при последних словах матери заерзал, понимая, что она права как ни когда, как будто заглянула к нему в голову, в мысли. Ему стало неуютно, нехорошо, однако перебивать мать не стал, а продолжал молча слушать ее, накапливая в душе свое несогласие, готовность противиться ей, доказать, что это совсем не так, и он не такой, как она думает.

– Что ж ты так обо мне нехорошо то?

– Поздно разглядела, – просто ответила она. – Сейчас уже не исправишь. Раньше надо было. Слушай дальше, если тебе это интересно.

А деда твоего обуяла жадность и зависть к чужому богатству, к чужому успеху. Своим умом достичь всего этого он не смог, а, быстрее, не умел, Бог не дал таких способностей. Вот он и взял на себя тяжкий грех с купцом Востротиным.

– Но ты же только что говорила обратное, что не доказана его причастность к исчезновению купца? Как это понимать?

– А так и понимай, что богатство и благополучие на крови не долговечно. Это и есть неоспоримое доказательство. Вот и у тебя точно так будет, потому что жадность и зависть ты унаследовал от деда.

– Как ты можешь обо мне такое говорить? На мне нет чужой крови!

– сын подскочил с порога, забегал по двору, размахивая руками.

– Не ври самому себе – есть, и еще будет, – ее спокойный тон еще больше злил его, выводил из хрупкого душевного равновесия, что царил в их отношениях только что. – Но я тебе не все рассказала, ты дослушай. Садись на порог, а то я сбиваюсь с мысли, забываю, о чем надо говорить.

Антон опять уселся рядом с мамой, и обиженно засопел, как в детстве. Однако это не вызвало у нее прежней нежности, как когда-то, и она не стала его успокаивать, жалеть, прижимая его голову к своей груди, а снова заговорила ровным голосом.

– Дед хоть и был жадным и завистливым, но упрекнуть его в дальновидности, в практичности я не могу. Когда началась коллективизация, Макар Егорович понял, что его богатству приходит конец. Он не стал дожидаться прихода к нему в дом активистов-большевиков, а сам пошел к ним с заявлением о добровольной передаче земли, садов, винзавода в собственность новой Советской власти. И выбил у них из рук козыри: как после этого можно назвать его буржуем и мироедом, если он сам все отдал, пошел на сотрудничество с ними? Поэтому его и не расстреляли, а сослали на Соловки, и то по настоянию уполномоченного из райкома партии. А жители на собрании были против ссылки, заступились за нашу семью. Но с района потом приехали милиционеры, и забрали деда и отца вопреки воле людей. А меня, тебя и Танюшу не стали ссылать, потому что за нас были не только Лосевы, да почти вся деревня. Ты это должен помнить хорошо, не маленький был. Я к чему тебе все это говорю. Да к тому, что дед твой знал предел, меру, где надо остановиться, пойти обратно. На Соловках он умер в восемьдесят три года. Согласись, возраст немаленький. Видишь, против людей, поперек власти народной он не пошел. А я знаю точно, что некоторые подговаривали Макара Егоровича выступить против, звали его в свои организации. Только он не поддался, а все говорил, что на народ идти нельзя, потому как сотрет он любого, кто поперек его пути станет. А ты пошел своим путем, не только против своего народа, против своей страны выступил. Я на площади головы поднять не могла от стыда за тебя. Ты не поверишь, но люди сочувствовали мне, и жалели меня. Кроме презрения и ненависти к себе ты не получишь ни чего, на уважение и почет можешь не надеяться.

День уходил, угасал, как и угасала беседа между матерью и сыном. Все ее слова еще больше злили Антона, он ни как не хотел и не мог принять их правоту, на каждый ее довод находил свое оправдание, свою правду. Наметившее понимание вначале сошло на нет к концу разговора. Все эти истории он знал и раньше: многое происходило у него на глазах, на его памяти.

– Хорошо. Твоя политбеседа закончилась. Только я буду поступать так, как считаю нужным. Ошибки деда я повторять не стану, – сын решительно поднялся, одернул черный форменный френч, поправил кобуру с пистолетом. – Он пошел с коммунистами на мировую, поддался им, а в итоге поплатился жизнью в ссылке, в неволе, в нищете, как враг твоего народа. А надо было их давить, давить в зародыше, не давать произрастать как сорняку на огороде! Вот тут мой дед просчитался, смалодушничал, а может, и забоялся, струсил. Я так делать не буду! Я подчиню этот народ себе, уничтожу любого, кто встанет на моем пути, а с большевиками разговор будет один – смерть! И ни какой пощады! Они не щадили мою семью, меня, сестру, лишили нас счастливого детства, отняли у меня то, что принадлежало мне по наследству, а значит – по праву. Такое не прощается!

– Но предавать свой народ, свою Родину – это грех, тяжкий грех! – мать все еще не теряла надежды вернуть сына, не дать ему окончательно сбиться с пути. – Это же наша Родина, а ее поганят, убивают, грабят, неужели у тебя не дрогнуло ни чего в груди?

– Хватит мне заглядывать в душу, – Антон прервал мать. – Я сам разберусь, где моя Родина и как ее защищать. Я не меньший патриот, чем твой Лосев Ленька. Все, на этом разговор окончен. Приготовь что-нибудь поесть, а то твоими рассказами сыт не будешь. Завтра у меня будет трудный день, и мне надо хорошо отдохнуть.

– Поверь мне на слово – немцев изгонят без тебя, но на том народном празднике не будет Антона Щербича. Вопрос – где он будет, и будет ли вообще?

– Кишка тонка у твоей власти. Лопнет, как бы не тужилась. Теперешнюю Германию им не победить.

– Ты плохо знаешь историю, – мать махнула рукой на сына. – Сколько существует Россия, ее еще ни кто окончательно победить не смог, и не сможет. Все успехи ее врагов временные.

– Не пугай – пуганный я. Твои Советы, наверное, уже в страхе спускаются с той стороны Урала. А мне жить здесь.

– Бог тебе судья. Но тебя проклянут люди, если поднимешь на них руку или пойдешь против них, попомни мои слова!

 

Глава пятая

Утро следующего дня зарождалось чистым, солнечным, ясным. Сильный, густой туман стлался над Деснянкой, закрыв собой противоположный берег, отделив деревню Борки от лесного массива. Однако солнечные лучи быстро устранили этот недостаток, разогнав собой туманную дымку, и опять соединив в единое целое село, речку и лес.

Сначала по центру улицы на выпаса проследовало деревенское стадо коров под незлобные покрикивания бессменного пастуха Коли Зайчика. Сколько ему лет и откуда он – никто в Борках не знал, хотя, казалось, что этот мужичок всю жизнь находился при стаде, по очереди переходя на ночь от одного хозяина к другому.

Антон с утра был в конторе, и с волнением поглядывал на часы: придут или нет люди к назначенному времени? Пока на площади перед зданием ни кого не было. Только, только затихли хлопки пастушьего кнута, пыль медленно оседала на улицу, на большие пожелтевшие лопухи вдоль нее, на серую, грязную траву.

Щербичу казалось, что стрелки на часах не двигаются, застыли на месте для того, чтобы испытать нового старосту деревни в его первый самостоятельный рабочий день, к которому он, может быть, готовился всю свою жизнь.

Сначала, как ни странно, появился Васька Худолей. Чисто выбритый, в таком же как и староста черном френче с белой повязкой на рукаве и винтовкой за плечами, он застыл перед своим начальником, вытянувшись по военному:

– Так что докладываю, Антон Степанович, – абсолютно трезвыми глазами Васька ел сидящего за столом в кабинете председателя колхоза нового руководителя. – Народ мною лично оповещен, сейчас должен прибыть к месту сбора. При себе будут иметь рабочий инструмент – кто лопаты, кто вилы, кто серпы!

– Я же про инструмент не говорил, как это ты догадался? – Антон был польщен таким обращением к себе, а еще больше ему понравилось рвение подчиненного. – Кто ж тебя надоумил?

– Не надо иметь семи пядей во лбу, чтобы понять – урожай не собран. Сейчас это главное.

– Ну что ж – хвалю, – Антон встал из-за стола, протянул Ваське руку. – Спасибо. Ты облегчил мне работу. Сказать честно – не ожидал от тебя такого, Василий Петрович!

– Благодарю на слове! – Худолей с чувством пожал протянутую руку. – Вы еще плохо знаете меня. Спасибо!

Последующее обращение на «вы» еще больше возвысило Антона в собственных глазах, зародило твердую уверенность в том, что все мамины страхи напрасны и не стоят выеденного яйца. И уже к людям, стоящим плотной стеной у здания бывшей колхозной конторы, вышел важный, осанистый молодой человек, взваливший на свои плечи ответственность не только за положение дел в Борках, но и распорядитель жизней и судеб своих односельчан.

Мужики и женщины стояли вперемешку темной массой, и молча смотрели на старосту. Даже обычный в таких случаях табачный дымок не вился над толпой. Все замерли в ожидании. Антон тоже не сразу приступил к своим обязанностям, а, как и вчера, взирал с высоты, давая возможность каждому прочувствовать важность момента, уяснить для себя раз и навсегда свое место, и место их нового начальника в жизни села. На него смотрели сотни глаз, десятки лиц были повернуты в его сторону. Щербича неприятно поразило, что он не видит ни одной улыбки на них: безучастные, серые лица. И ни какого подобострастия, желания услужить, понравиться. Он нашел в толпе мать: она опять стояла между соседями – справа – дядя Миша, слева – тетя Вера. Все та же телогрейка, все тот же темно-коричневый шерстяной платок. Вот только голову сегодня она не прячет, а смотрит открыто, как на чужого, незнакомого человека. Это немножко подпортило ему настроение, но не смогло поколебать его уверенности в правоту проводимого им дела.

– Товарищей уже больше нет, а господами вы не стали, – голос старосты немного подрагивал, вибрировал, срывался. Видно было, что он волнуется, но старается держать себя в руках. – Поэтому не знаю даже, как к вам обращаться, – широко улыбнулся, пытаясь таким образом скрыть свое волнение, и расположить к себе односельчан.

– А что тут думать – в приличном обществе сначала здороваются, – стоящий напротив крыльца Скворцов Григорий Степанович открыто, с вызовом смотрел на Антона. – Или при нынешней власти новые приличия?

– Новая власть не любит, когда ее перебивают, и, тем более, советуют ей, понятно, гражданин Скворцов? – жестко ответил староста, и в его голосе уже не было волнения и желания понравиться. – Стойте молча и слушайте, что вам будут говорить.

– Вот оно что! – старик втянул голову, ошарашенный таким ответом. – Далеко пойдет парень, если ни кто не остановит.

Щербич пропустил мимо ушей последнюю реплику, и, глядя на столпившихся перед ним односельчан, заговорил:

– Буду краток: надо успеть до наступления холодов убрать все, что еще сохранилось в поле. Женщины будут жать серпами, и вязать снопы, мужики – свозить снопы к амбарам, и складывать в стога.

Молотить будем потом. Выкопать оставшуюся на полях картошку, и складировать ее в буртах там же. Позже перевезем ее в овощехранилище.

Нового ни чего нет: каждая бригада занимается своим делом, как и в довоенное время. Надеюсь – все понятно?

– А где взять транспорт? Или на себе таскать? – выкрикнул из толпы чей-то голос.

– Вопрос правильный. Сейчас я возьму с собой несколько человек, и поедем в Слободу. Комендант для этих целей обещал нам десяток подвод.

– Работать будем за спасибо, или как? – спросил Скворцов.

– Новая власть будет рассчитываться с вами вашими жизнями, – глядя в упор на деда, ответил Антон. Он не забыл подначки в свой адрес, и теперь с удовольствием отыгрался. – Дорога жизнь – будете работать. С вас довольно того, что уже украли с полей, – жестко закончил староста.

По толпе пронесся робкий, тихий ропот, но тут же и затих, едва начавшись. Антон это посчитал заслугой своей жесткой позиции по отношении к односельчанам.

Первый и последующие дни проходили спокойно, гладко, не создавая для старосты каких то проблем: за долгие годы люди привыкли к коллективному труду, и на работу приходили вовремя, упрекнуть в лености или недобросовестности Антон их не мог.

У амбаров росли скирды снопов с не обмолоченным зерном, картофельные бурты красиво смотрелись на полях. Несколько раз в Борки приезжал комендант майор Вернер, который вместе с бывшим технологом винзавода Галиной Ивановной Долговой и старостой деревни обследовали цеха, пытаясь найти способ запустить его, не дать пропасть такому обильному урожаю яблок. Уцелело оборудование, были специалисты, было сырье, но все упиралось в электричество: до войны здесь была своя дизельная электростанция, мощности которой хватало не только на завод, но и на деревню. Но перед отступлением ее взорвали, и надежд на скорое восстановление не предвиделось.

Карл Каспарович был доволен работой старосты: уборка урожая шла без нареканий, на его столе лежало несколько списков, составленным Антоном, в которых он самым скрупулезным образом перечислял фамилии семей красноармейцев, еврейских семей, коммунистов, количество скота и птицы по дворам. Отдельно – фамилии молодежи от пятнадцати лет и до двадцати пяти. Да и в самой деревне было спокойно: в отличие от других, в Борках еще не было ни одного случая грубого обращения с оккупационной властью, и комендант ездил сюда даже без охраны, вместе с водителем. А то мог сам сесть за руль, и неожиданно нагрянуть к своему другу Антону Щербичу. О таком отношении к старосте Вернер в доверительной беседе однажды высказал самому Антону, который гордился этим, и старался принять дорогого гости самым, что ни на есть, лучшим образом. Для этого в передней избе был даже вывешен портрет фюрера, а за сараем был снесен старый, и построен новый удобный туалет из струганных желтых досок, и в погребе наготове всегда лежали засоленные и разделанные тушки гусей, которые Антон конфисковывал самым наглым образом у односельчан. Комендант обожал жареную гусятину, за что его в Борках называли гусиным Карлом.

Портила дружбу Антона с Вернером мать. Последнее время она не разговаривала с сыном, хотя обед готовила. Рано утром уходила на работу: вместе с бригадой она жала пшеницу на поле у Данилова топила, грузила снопы на телеги, и домой приходила уставшей. Ее хватало только подоить корову, накормить поросенка, курей, и замертво упасть на свою кровать. Ни каких разговоров, ни какого общения с Антоном – как два совершенно чужих человека под одной крышей.

Такие отношения матери с сыном комендант заметил сразу, и не преминул спросить у Антона:

– Какая кошка пробежала между вами, и почему твоя мать работает на ряду со всеми?

– Вот видите эту деревню, улицу, сады? – разговор происходил на лавочке у дома Щербичей. – Все это когда-то было собственностью моего деда Макара Егоровича, и должно было перейти мне по наследству. Но пришли большевики, Советская власть. А они думали иначе, и угробили деда на Соловках, мне показали огромный кукиш. Я решил восстановить справедливость и вернуть принадлежащее мне по праву. А мама этого не хочет, боится, что и я сгину как дед.

– Она не верит, что мы пришли сюда всерьез и надолго? – майор с интересом ждал ответа.

– Если честно – не знаю. Мне такого она не говорила, – староста немножко замешкался. – Просто боится за меня, за мою безопасность. Говорит, что местное население не простит мне этого, не позволит вернуть наследство.

– А почему работает наравне со всеми? Могла бы и сидеть дома, посвятить себя сыну. Чем плоха перспектива?

– Вы меня извините, – Антон смотрел на коменданта с улыбкой. – Но она привыкла быть вместе со всеми. Дома ее не удержишь.

«Как все, так и я» – в этом вся моя мать.

– Правильно. – Вернер говорил, задумчиво глядя куда-то вдаль. – Не только твоя мама, а и вся Россия. «На миру и смерть красна» – такую поговорку мог придумать только ваш народ. Она, видите ли, как все. А о себе не думает. В этом наше отличие. Я слишком хорошо знаю вас. Умение сплотиться – многое значит. Но меня в данный момент волнует совершенно иное, – без всякого перехода задал старосте совершенно неожиданный вопрос. – Почему в Борках слишком спокойная обстановка?

– Не понял. Разве это плохо? – Антон был обескуражен.

– Меня настораживает та легкость, с которой жители выполняют все наши распоряжения. В других деревнях такого спокойствия не наблюдается. Везде идет открытое, или в лучшем случае, тайное сопротивление. А у вас его нет. Почему?

– Я не знаю, господин комендант, – за словами Вернера слышалась скрытая угроза, от которой у старосты внутри пробежал холодок, и не спешил покидать его тело.

– А надо знать. Будешь контролировать обстановку, будешь жить, – загадочно закончил Карл Каспарович. – И у господина Шлегель что-то много претензий к тебе, дорогой друг. Съезди к нему, успокой Эдуарда Францевича. Да, чуть не забыл: у моей мамы в Германии скоро день рождения. Вот, ломаю голову – что бы ей подарить, порадовать старушку. У тебя нет ни каких соображений, Антон Степанович, а то я тут у вас немножко поиздержался?

После отъезда коменданта Антон еще долго сидел на лавочке у дома, восстанавливая в памяти весь сегодняшний разговор с ним.

«Странно, что ему не нравится? – Антона глушила обида. – Работаешь, не покладая рук, а им еще плохо. Чего тебе надо? Каждый день с утра до позднего вечера на току молотят, как в старину, цепами зерно. Целый обоз уже отвезли в комендатуру, остальное складируем в амбарах. Укрыли соломой бурты картошки в поле, сейчас присыпают хорошим слоем земли. До весны долежит как миленькая. Наладили поставки яблок на фронт: сколотили, сколько смогли, деревянных ящиков, переложили яблоки соломой, и почти каждый день отвозили в комендатуру по полной телеге. Оказывается, это не считается. Надо по другому. Тогда скажите как надо, а нечего подозревать. У других ни лучше, а хуже на много, и это нормально. А у нас спокойно, им плохо. Плохо, что вас не убивают в Борках? Так радоваться надо, что староста работает, держит в руках ситуацию!»

Темнело, когда к Антону подошел Васька Худолей. Последнее время он просто не вылазил с полей, амбаров, садов. Стоило старосте прийти на ток, где молотили зерно, Васька был там, или зайти в сад, как Худолей спешил с докладом. Щербич поражался умению Васьки находится одновременно во многих местах. Ему оставалось в большей степени контролировать работу помощника, а не бегать за каждым рабочим.

– Так что, докладываю, Антон Степанович, – Васька остался стоять перед начальником. – Обмолот идет к концу, еще два стожка, и все. Я снял две пары коней, и поставил косить сено косилками. Зима скоро, а животину кормить будет нечем, если не успеем до морозов. А так хоть и старая трава, да лошадям пойдет, съедят за милую душу. Да соломки травянистой заготовим, даст Бог, и перезимуем. Вы не будете против? – сам застыл в выжидательной позе, внимательно глядя на Антона, готовый выслушать все, что он скажет.

 

– Садись, Василий Петрович, – Щербич показал рукой на лавочку рядом с собой. – Поговорить надо. Я хотел идти тебя искать, но на ловца, как говорят, и зверь бежит.

– Слушаю вас, – Худолей присел на краешек, повернулся лицом к начальству.

– Комендант приезжал, недоволен спокойствием в Борках. Говорит, что слишком гладко у нас все. Это то ему и не нравится. Мол, затишье перед бурей. Ты что скажешь, Василий Петрович?

– Да типун ему на язык, Антон Степанович! – Худолей перекрестился. – Еще сглазит, гусиный Карла!

– А сам то что думаешь?

Васька поставил винтовку между ног, обхватил ее руками, нагнулся вперед, почти переломился напополам, ответил не сразу.

– Помните выступление коменданта, когда вас представлял народу?

– Худолей повернулся, пытаясь заглянуть старосте в глаза. – А я помню, и все помнят. Самое главное в его речи – это смерть, смерть, смерть. Кому охота помирать? Это одна причина. А вторая, – полицай замешкался, говорить или нет. Решил – говорить! – Уж больно круто вы, Антон Степанович, взялись за деревню, больно круто! Потому и не ропщут: а куда деваться?

Щербич был приятно удивлен такой оценкой его деятельности со стороны односельчан. Значит, все он делает правильно! От страха до уважения – один шаг!

– Ну-ну! Не такой уж я и страшный, как ты рисуешь. Завтра едем с тобой в Слободу на инструктаж в комендатуру. Вызывают обоих. Сам Вернер сказал.

– А по какому вопросу, если не секрет? Может, подготовиться надо, справки какие нибудь?

– Нет, не говорил. Там все видно будет. Что зря напрягаться? Иди отдыхай.

– Спокойной ночи, Антон Степанович! – Худолей встал, закинул за плечи винтовку, и зашагал на длинных своих ногах в сторону дома.

– Я скажу, чтобы заложили пролетку, вы не против? – уже с дороги спросил он.

– Нет, конечно. Скажи, обязательно скажи, – староста небрежно махнул рукой подчиненному.

Антон долго не мог уснуть: тяжкие, невеселые мысли не выходили из головы.

«Это как надо понимать – у его мамы, видите ли, день рождения, а у меня должна болеть голова? Понравилось козлу чужая капуста, так его не выгонишь из огорода! А этот боровок рыжий, Шлегель этот? С чего это вдруг у него ко мне претензии, чем он недоволен? Да я последний месяц с ним и не встречался, не приходилось. Жадный, сволочь, обиду затаил, вот и недоволен. Вымогает, скотина!»

Перед сном ходил в хлев с фонарем, доставал спрятанные там в металлической коробочке драгоценности, долго ковырялся, перебирал их, стараясь угодить коменданту и его помощнику, и, в то же время, не обидеть себя. Вроде получилось: перстенек и золотая цепочка с кулоном должны были, по мнению Антона, устроить все стороны. Но вот как дать понять, что у него больше ни чего нет, он так и не придумал, хотя душа его вся извелась от таких подачек этим ненасытным немцам.

Утром в комендатуре Щербич первым делом зашел к майору доложить о своем прибытии, а, главное, посоветоваться насчет подарка Эдуарду Францевичу.

– Вот, Карл Каспарович, – Антон разложил на столе золотые изделия. – Перстенек, думаю, будет к душе вашей матушке. А цепочку хочу подарить лейтенанту Шлегель. Отблагодарить его за все хорошее, что он для меня сделал.

Вернер, как и в первый раз, долго рассматривал подарки: подносил близко к глазам, любовался ими на вытянутой руке, даже использовал лупу.

– Ну что ж, – майор закрыл их в сейфе, и обратился к Антону. – Ты прав – матушке понравится. Спасибо. А вот портить моих подчиненных такими безделушками я тебе не рекомендую, понятно?

– А как же Эдуард Францевич? – в недоумении спросил Щербич.

– Да ни как, – просто ответил комендант. – Но смею напомнить на будущее – все вопросы в отношении моих подчиненных только через меня, надеюсь, ты это помнишь?

– Он же меня в порошок сотрет, господин майор! – плаксиво заныл староста.

– Выходит, для тебя важнее мнение какого-то лейтенанта, чем коменданта? – Вернер вышел из-за стола, взял Антона за подбородок. – Ни когда не думал, что мой друг и приятель такой трус. Стыдно, Антон Степанович, стыдно!

Совещание проводилось в классе. Все полицаи, а их было двенадцать человек, сидели за партами, за столом учителя расположился помощник коменданта лейтенант Шлегель.

Сверив присутствующих со своим списком, он долго всматривался в лица подчиненных, как будто видел их впервые.

– Мало вас, – без вступления начал немец. – Почему слабо ведется работа по вовлечению в ряды полиции новых сотрудников? – взгляд его бесцветных глаз остановился на старосте деревни Борки Антон нервно задергался за партой, решая, встать ему или продолжать сидеть. К нему конкретно лейтенант не обратился, значит, можно не вставать.

«Вот оно – началось! Сейчас будет придираться по пустякам, или вообще из-за ничего. Посмотрим, что будет дальше. В крайнем случае, Карлуша спасет».

– Что ты смотришь на меня, как невинная овца? – лицо помощника коменданта покраснело, налилось кровью. – Встать, или ты не понимаешь, кто с тобой разговаривает, не знаешь, как себя надо вести в присутствии офицера доблестной Германской армии?

Щербич резко вскочил, ударив коленями парту снизу, отчего она сдвинулась с места.

– Виноват, господин лейтенант!

– Виноватых бьют, так, по-моему, говорят у вас? – глаза пронизывали старосту насквозь. – Слишком спокойно, гладко, размеренно протекает в Борках жизнь. Как будто и нет войны. Идиллия! У меня сложилось впечатление, что вы вместе с жителями деревни вошли в сговор, и что-то замышляете против оккупационной власти, против армии великого фюрера? Ну, что скажете в оправдание?

Рядом с Антоном вытянулся во весь рост и Васька Худолей. Оба молчали, не зная, что ответить лейтенанту.

– Где списки евреев, где списки коммунистов и красноармейцев? – голос помощника коменданта гремел на всю школу. – Вы ждете, пока они организуются, и ударят в спину доблестной армии-победительнице? А может вы их пособники и мне надо подключить сюда гестапо?

– Г-господин лейтенант! – Щербич в отчаянии пытался что-то сказать в оправдание, отчего начал заикаться, взмок, вспотели даже ладони, и противная дрожь появилась в коленках. – С-списки у коменданта на столе, г-господин лейтенант.

– Что мне ваши списки! – Шлегель разошелся не на шутку. – Почему евреи не в гетто, а разгуливают на свободе, отравляют собой чистый воздух? Где коммунисты и красноармейцы? Почему не сидят еще в подвале комендатуры?

Антон от такой несправедливости готов был расплакаться – ведь ему ни кто о таких задания не говорил. Да и как он сможет арестовать всех, и привести в комендатуру? Тут нужна помощь немцев.

– Я, мы, – Антон то стучал себе в грудь, то показывал на Худолея, не зная, куда подевать руки. – Без вашей помощи мы ни как не обойдемся.

– Бездельники! Нахлебники! Только бы водку жрать, да морды наедать! На сутки в гестапо! Там вы сразу поймете силу и мощь великой Германии!

Побледневший, мокрый, дрожащий от страха староста деревни Борки не мог вымолвить ни слова в свою защиту. Спас его зашедший в класс майор Вернер.

– Auschteen! – подал команду «Встать» лейтенант Шлегель. – Schtilgschtange! – вытянулся по стойке «смирно» перед начальством.

– Sitzen sie sich, bitte! – вяло махнул рукой комендант, разрешая всем сесть.

Антон с облегчением вздохнул, с благодарностью глядя на вошедшего Карла Каспаровича.

– Вы все довели подчиненным, Эдуард Францевич? – обратился к своему помощнику комендант. – Моя помощь нужна?

– Нет, господин майор! Осталось обговорить детали. Спасибо.

– Ну, хорошо! Не буду мешать. Вставать не надо, – прежде чем уйти, Вернер обвел глазами полицаев, остановился на Антоне, но ни чего ему не сказал, и молча вышел из класса.

После ухода коменданта Шлегель еще около часа объяснял и рассказывал детали операции по аресту евреев, коммунистов и красноармейцев, после чего распустил полицаев.

– Ты понял меня, господин староста? – на выходе из школы Антона задержал лейтенант. – Твоя жизнь в моих руках.

– Так точно, понял! Я сегодня для вас принес подарок, но господин майор забрал, – Антон решил свести лбами коменданта и его помощника. – Я к вам с большим уважением, а вы на меня так. Обидно.

– А что там было, что ты принес? – Шлегель сгорал от любопытства.

– Цепочка золотая с кулоном. Я Карлу Каспаровичу сказал, что она для вас. А он положил ее к себе в сейф.

– Боюсь, что погубит Карлушу жадность, ой, погубит! – желваки заходили на скулах у лейтенанта. – Я больше ждать не буду, Щербич, для тебя организую отдельную камеру в гестапо. Там ты признаешься в похищении Луны и звезды из Большой медведицы! Иди, староста, иди, и помни, кому ты обязан! Надеюсь, от дедушкиного наследства еще что-то осталось для спасения шкуры его любимого внука?

Перед въездом в Борки, Васька Худолей вдруг решил дойти до дома пешком. Он слез с пролетки, и, не спеша, зашагал в деревню, перекидывая винтовку с одного плеча на другое, а Антон направил коня прямо на конюшню, заодно решил проверить, как идет заготовка сена для лошадей.

На обратной дороге домой он заметил спешащих куда-то местного портного старого еврея Каца со своим семейством. Следом за ними пробежала пятнадцатилетняя дочь сапожника Малкина Варя, и свернула к дому Скворцовых. Антон знал, что там живет ее подруга Ольга. Если бы это было днем раньше, то он не придал бы этому ни какого значения, а, может быть, даже и не заметил. Однако после сегодняшнего инструктажа помощника коменданта беготня евреев по деревне вызвали у него повышенный интерес.

«С чего это они так рано забегали? Как будто кто предупредил. Но ни куда они не денутся, – успокоил себя Антон. – Дальше деревни не убегут».

Потом его мысли опять вернулись к Шлегелю.

«Да это же чистейшей воды грабеж, – негодование старосты не знало предела. – С такими друзьями пока доберешься до цели, за душой у самого ни чего не останется. Называется – они помогают мне вернуть дедушкино наследство. Ни чего себе помощники! Да это грабители, бандиты! Но ладно, я с вами посчитаюсь при первом же удобном случае. За мной это не заржавеет!».

 

Глава шестая

– А-антон С-степенович! Антон Степанович! – заикаясь от страха, Васька Худолей тормошил за плечи спящего начальника. – Немцы оцепили село. Комендант к себе требует! Срочно!

– Какие немцы? Какой комендант? – сонный Антон не сразу понял своего помощника.

– Говорили, что завтра будет облава, а приехали сегодня. – Васька пытался быстрее ввести в курс дела старосту. – Вернер будет с вами, а Шлегель – со мной. Вы пойдете проверять со стороны гати, а мы – со стороны выгона.

Сытно пообедав, староста решил, было, поспать. Да, видно, не судьба: надо срочно бежать к коменданту, он ждать не любит.

– Спасибо, Василий Петрович!

«Вот и пришел конец спокойной жизни в Борках, как мама и предупреждала» – Антон бежал на край деревни, где его ожидал комендант. Не стал даже себя приводить в порядок дома, а заправлял полицейскую форму уже на ходу.

Улица обезлюдела: все попрятались по домам, только немецкие солдаты по два-три человека прохаживались вдоль нее, настороженно провожая взглядом бегущего полицейского. За огородами ревели машины: деревню взяли в кольцо. Удивительно, но даже собаки не лаяли, а трусливо поджали хвосты по своим конурам и подворотням.

Комендант стоял у крайней деревенской избы колхозного конюха Абрамова, который проживал со своей парализованной женой и двадцатилетней дочерью Феклой. Во двор к ним заехал грузовик прямо через забор, подмяв под себя плетень. Солдаты гонялись за курами, а двое из них уже грузили в кузов зарезанного поросенка.

– Деревня оцеплена. Приступаем, – комендант был немногословен.

– Нас интересуют семьи коммунистов, красноармейцы, и евреи. Веди! – приказал он Антону, и отдал команду солдатам. Четверо немцев с винтовками встали рядом с Вернером.

– Где хозяин? – майор рукой в перчатках держал Феклу за подбородок. – Отвечай быстро!

– М-м-моби. Н-нет его, – девчонка тряслась от испуга, и не могла ни чего вразумительного ответить.

– Ее отца мобилизовали в начале войны, – Антон пришел ей на помощь. – Погнал колхозный скот в эвакуацию. И еще не вернулся. Он работал конюхом.

В передней избе на подушках лежала больная мать. Нездоровый, тяжелый запах гниющего тела сразу ударил в нос. Вернер закрыл лицо носовым платком, и тут же выбежал на улицу.

– Дикари. Так люди не живут. Почему ты указал этот дом в своих списках?

– Так хозяин то ушел с Красной Армией.

– Ты же сам говоришь, что его мобилизовали. А это большая разница. Впредь будь внимателен.

Во дворе сапожника Малкина их встретил старый немощный еврей в резиновых склеенных самодельных галошах на босую ногу, с растрепанной тощей седой бородой. Он опирался на сучковатую палку обеими руками, и смотрел на пришедших своими подслеповатыми глазами.

Антон вместе с немцами сразу же вошли в дом. Передняя и задняя избы, а так же сапожная мастерская оказались пустыми. Солдаты перевернули все, что могли, обыскали сарай, подожгли стожок соломы за огородом, но так и ни кого не нашли.

– Где семья? – староста тыкал пистолетом в грудь старика. – Куда они спрятались? Два часа назад я видел его внучку, господин майор.

– Видеть мало, надо знать! – резко, в грубой форме ответил Вернер. Повернувшись к солдатам, добавил:

– Erschisen! – и указал рукой на старика-еврея. – Спрашивать бесполезно: все равно ни чего не скажет.

Дед понял без перевода команду коменданта, вдруг выпрямился, пригладил рукой бороду, зачесал ладонью волосы на голове, по военному прижал пятки, выставив вперед грудь. Побледневшие губы что-то шептали.

Антона поразило то спокойствие, с каким старик принимал смерть: гордо, как неизбежность, стараясь выглядеть при встрече с Всевышним чистым, опрятным.

После выстрелов упал не сразу, а какое-то мгновение еще стоял, уцепившись в палку, боль и страдание застыли на его лице, но ноги уже подкосились, и он рухнул на землю, задрав к небу бороду, не выпуская из рук свой посох.

Дом сапожника пылал, когда Щербич вместе с немцами зашли к Скворцовым.

Хозяин лежал на печке, его жена с младшей дочерью Ольгой кормила внуков за столом. Никакого испуга или паники на их лицах Антон не заметил. Дети старшего сына Володи мальчики – погодки пяти, шести и семи лет обернулись от стола, и с интересом рассматривали вошедших вооруженных людей. Двухлетняя девочка дочери Любы сидела на руках у Ольги, и взирала на чужих дядей с детским любопытством.

Солдаты сразу же приступили к обыску, а майор Вернер и староста занялись допросами.

– Посторонние в доме есть? – комендант обратился к хозяину.

– Кто есть, тот перед вашими глазами, – Григорий Степанович сел на край печки, свесив ноги. – А в чем, собственно, дело?

– К вам недавно заходила дочь сапожника Варя Малкина. Где она?

– Антону не терпелось показать рвение в службе. Его прямо распирало чувство мести после расстрела старого еврея. Так опростоволоситься: еще два часа назад он сам лично видел еврейские семьи, а сейчас должен из-за них извиняться и краснеть перед таким человеком, как господин комендант!

– Господин майор, избавьте меня, пожалуйста, от общения вот с этим ничтожеством, что стоит посреди моей избы, – Скворцов обратился к Вернеру, полностью игнорируя Антона. – Прошу прощения, что не могу встретить своего врага стоя, как подобает полковнику русской армии.

– Вот как!? – с удивлением и интересом воскликнул комендант. – С кем имею честь разговаривать?

– Полковник русской армии Скворцов Григорий Степанович! – дед на секунду склонил голову в поклоне.

– Бывший полковник, бывший! – Щербич не мог простить такого оскорбления в присутствии коменданта. – А сейчас ты никто, пустое место! Где жидовка, что заходила к вам недавно, я спрашиваю?

– Запомни, мразь, офицеров бывших не бывает! Впрочем, тебе этого не понять, – дед сделал попытку спуститься с печки, но резкая боль в спине остановила его на полдороги. – Радикулит некстати. Хотя какая болезнь может быть желанной?

– А почему вы так смело заявляете, что я ваш враг? Не боитесь? – этот старик определенно нравился коменданту. – Ведь мы пришли освободить вас от коммунистов, которые лишили таких как вы если не жизни, то уж права на нормальное существование отобрали точно.

– Позвольте, я отвечу по порядку, – Скворцов поудобней уселся, стараясь найти такое положение, при котором не так бы донимала боль в спине. – Начну с конца. Это мое Отечество, плохое или хорошее – но оно мое. И мы сами между собой разберемся со временем, кто из нас прав, кто виноват, кто кого лишал, кто кого награждал. Да офицеру и не пристало выбирать – хорошая его Родина, или плохая. Он ее обязан любить такой, какая она есть – царская, большевистская, или еще какая. И защищать обязан, не рассуждая! Ее, как и мать, не выбирают. Вы, господин майор, это знаете не хуже меня. Она дана нам от рождения – одна и на всю жизнь! А вы вторглись на мою Родину, значит вы – мой личный враг, и в этом ваша главная ошибка, и, к счастью моему, не единственная. А я найду, обязательно найду способ стать в общий строй на защиту моего Отечества.

Майор слушал старика, не перебивая, облокотившись на край стола. Семья с волнением наблюдала за происходящим, забившись в угол. Только Антон не находил себе места, желая как можно скорее заткнуть рот этому не в меру болтливому человеку. И не понимал майора – как можно такое слушать и терпеть? Пуля – и этот недобитый полковник заглохнет навечно!

– И, последнее, – продолжил Скворцов. – Вы спрашиваете, боюсь ли я? Более глупого вопроса я от вас не ожидал, – дед даже усмехнулся, глядя в глаза коменданту. – Настоящему русскому офицеру не положено бояться, ясно вам или нет? Если испугался врага, значит, ты не офицер, а вот такая слизь, как ваш староста.

Последние слова старика не понравились майору. Он побледнел, желваки заходили на лице, глаза начали наливаться кровью. Однако он еще сдерживал себя усилием воли.

Антон уже больше не мог терпеть, и выхватил пистолет, но Вернер остановил его взмахом руки.

– А в чем еще наша ошибка? – стараясь говорить спокойным тоном, майор обратился к деду.

– Отвечу! Вы призвали себе в помощь такие отбросы общества как ваш староста. Делать ставку на изменников и предателей – участь слабого. Вы обречены на поражение. Попомните мои слова – эти особи предали Родину, а при случае и вам с удовольствием выстрелят в спину.

– Ну что ж, по крайней мере, честно и смело, – комендант потерял интерес к беседе. – Мы не за этим пришли. Где еврейская девочка?

– Попрощалась, и убежала. Куда – не говорила, – с печки ответил хозяин. – А если бы и знал, не сказал.

– Господин майор, – заговорил Антон. – У них нет дома двоих взрослых сыновей и дочери– врача. Это подозрительно.

– А на это что скажете, господин полковник? Или тоже не знаете, где они?

– Ну почему же – знаю. Они там, где должны быть истинные патриоты своей Родины – воюют против вас, своих врагов. Мои дети не могут стоять в одном строю с таким ничтожеством, как ваш староста и ему подобные.

– Вы подписали себе приговор, господин полковник! – от лояльного прежнего человека не осталось и следа. Посредине избы стоял волевой, твердый, исполнительный офицер Германской армии. – Расстрелять! – приказал он Антону.

– Позвольте умереть от пули врага, а не этой мрази! – старик не потерял самообладание, а, приосанившись, взирал с высоты на своих убийц. – Потрудитесь отдать команду своим солдатам.

– Много чести марать об тебя руки.

Повторной команды Антон ждать не стал, и с удовольствием выпустил в ненавистного деда несколько пуль.

– Это тебе за мразь, это за негодяя, это за отбросы! – каждый свой выстрел он сопровождал выкриком, пока его не остановил комендант.

– Довольно! Одним врагом у великой Германии стало меньше. Труп убрать во двор, и не хоронить трое суток! Это приказ! – он повернулся к супруге старика, которая вместе с семьей застыли в немом ужасе от происходящего, еще не до конца осознав случившееся на их глазах. – Ослушаетесь, будет расстреляна вся семья!

Майор убедился, что труп вынесли во двор, и только после этого последовал к следующему дому.

Лицо Антона горело, гнев и злость, накопившиеся внутри, искали выхода.

– А почему пожалели семью Скворцовых? Надо было и остальных в расход! – они уже подходили к дому Лосевых, а он все ни как не мог остановиться, и жаждал крови.

– А ты страшный человек, Щербич, – комендант посмотрел на часы.

– Что-то мы задерживаемся. Говорят, здесь с тобой по-соседски проживает твой друг детства?

– Да какой он друг, так, в детские игры вместе играли, вот и все. А так что бы дружить – нет, не дружили. По крайней мере – я его за друга не считал и не считаю.

– А он? А он считал тебя другом?

– Быстрее – предъявлял право на дружбу.

– Поясни. Не понял.

– Считал своим долгом спрашивать с меня за все, что я делаю. Учил меня жизни.

Старый Лось даже не встал, когда к ним в дом зашли немцы со старостой деревни: нацепив на нос очки, он готовился подшивать валенки к зиме. Тетка Вера и мама Антона, которая была здесь же, замерли у стола, прижавшись спинами к стене. Комендант что-то приказал солдатам, и они схватили сначала Михаила Михайловича, а потом и женщин, и стали выводить их во двор. Двое начали обыскивать дом, переворачивая все вверх дном.

– Где сын? – Вернер позволил Антону допросить хозяина и его жену, а сам стоял в стороне, наблюдая за действиями подчиненных. – Куда он спрятался?

– Побойся Бога, Антоша! – дядя Миша вытянулся перед соседом, в недоумении разводя руками. – Откуда мне знать, где Ленька?

Разве теперешние дети спрашивают согласия родителей, что им делать, или советуются с ними куда идти?

– Не юли! Ты все знаешь! Не может быть, чтобы ты не знал, где Ленька. Не тот это человек, чтобы с тобой не посоветоваться. Я больше чем уверен, что вы с ним замышляете создать партизанский отряд, если уже не создали, – староста перекинулся на мать Леонида тетку Веру. – А ты что скажешь, где сынок?

– Вот тебе крест – не знаю! – женщина божилась, и готова была даже стать на колени.

Широко раскрыв глаза, зажав руками рот, мама Антона смотрела со стороны за сыном, готовая в любой момент помешать ему совершить что-то страшное, непоправимое.

– Ну, последний раз спрашиваю, – староста тряс за грудки старого Лося. – Где твой гаденыш?

– Антоша, что ты такое говоришь? – дядя Миша пытался вразумить соседа.

– Какой я тебе Антоша? – мощным, сильным ударом снизу в челюсть Щербич буквально опрокинул старого человека на землю, и стал пинать его ногами, приговаривая между ударами:

– Я староста, господин староста, я – твой господин!

Мама с тетей Верой кинулись к ним, отталкивая озверевшего Антона от лежащего на земле Михаила Михайловича.

– Опомнись, сынок, опомнись! – мать буквально молила сына, повиснув у него на руках. – Что ты делаешь, опомнись!

– Это ты на кого руку поднял, сопляк? – старый Лось стоял уже на ногах, и двигался на Антона. – Ты кого сломить хочешь? Наш род тебе не сломить, молокосос, мой верх будет! – и с силой и ловкостью, неожиданной для его возраста, нанес удар Антону под дых, отчего тот переломился, и начал сползать к ногам старика. Удар коленом в лицо снизу падающему противнику, и сжатым кулаком обоих рук по затылку сверху, довершили дело: кровь хлынула изо рта и носа потерявшего сознания старосты, и он упал у ног Лосева.

– А-а-а! – душераздирающий, пронзительный крик женщин раздался над деревней.

Мать опустилась на колени перед сыном, тормошила его, вытирала бегущую кровь краем своей юбки, поднимала его голову к верху, стараясь остановить кровотечение.

Только немцы, казалось, с интересом наблюдали эту сцену со стороны, не вмешиваясь, пока комендант не достал пистолет, и направил его на старика.

– К стене! – грозно приказал он.

– Ты на кого? Нас не сломить! – разъяренный старик шел на майора, расставив руки с растопыренными пальцами, готовый сцепить их на горле врага. – Кишка тонка, сволочи!

На перерез ему кинулись солдаты, но их остановил комендант, разрядив в старого Лося всю обойму. Михаил Михайлович еще успел сделать два шага вперед, и только потом замертво рухнул на свой двор с распростертыми руками.

Первой, кого увидел пришедший в сознание Антон, была его мать, только узнал он ее с трудом: перед ним на земле сидела простоволосая женщина, с обезумевшим, пустым взглядом глаз, с застывшей на лице блаженной улыбкой. Она перебирала в руках землю, пересыпая из одной руки в другую, и пела. Иногда подносила землю ко рту, пыталась ее есть, отчего все лицо было в земле, с застывшей на губах грязью. Потом начинала хохотать, бросалась землей, сыпала ее себе на голову, опять ела, и пела что-то бессмысленное, больше похожее на вой.

Убитый Лосев, обезумевшая мать, стоящие во дворе немцы, наконец, вернули Антона к действительности. Один из солдат поставил перед ним ведро воды, приглашая его умыть лицо, привести себя в порядок.

– Bitte! – пододвигал ведро поближе к старосте.

Поблагодарив солдата кивком головы, вымыл лицо, вытер его полой френча, и долго смотрел на мать. Когда он прикоснулся к ее плечу, она вдруг захохотала, с силой отбросила от себя руку сына. Антон взял ведро с водой, и плеснул ей в лицо, надеясь привести ее в чувство, вернуть к действительности. Однако она зашлась в диком хохоте, ударяя руками по образовавшейся лужице, разбрызгивая грязь. Волосы растрепались, и торчали во все стороны.

Оставив мертвого мужа, к обезумевшей женщине подошла соседка, опустилась на колени у ног, прямо в лужу, молча прижала ее голову к своей груди, и так они замерли вдвоем, не обращая внимания на окружающих.

Как позже узнал Антон, результатом облавы стали восемь человек убитыми, одиннадцать человек арестованы, и увезены в комендатуру, сожжено семь домов. «И сошедшая с ума мама», – подвел он для себя полный итог этой операции.

Он сидел на пороге собственного дома, обхватив голову руками, уставившись в одну точку. В хлеву ревела не кормленная и не доеная корова, визжал голодный поросенок, Дружок на цепи выл, вытянув острую мордочку куда-то вверх, к луне, жалуясь кому-то на свою собачью судьбу.

Деревня затихла, притаилась, зализывая раны, готовилась к очередной тревожной ночи. Ни звука в деревне, не скрипа, только в хлеву голодная скотина все ни как не хотела смириться с таким положением.

А на душе пустота, и ни каких мыслей. Хотя куда от них деться? Нет, нет, да набегают, возвращают к действительности. Хочется, почему-то, вычеркнуть сегодняшний день, забыть его, затушевать черной краской, и никогда не вспоминать. Не так, ну не так рисовалась Антону картина его управления деревней, не так! Мама предупреждала, а не верил, думал, откуда ей, темной, не современной знать все наперед? А получилось вот как, не хорошо получилось. Права оказалась. В начале то, как все гладко было, мирно, хорошо! Даже немцы не верили в такую идиллию. Только куда теперь деваться, назад дороги нет? Может, мама еще поправится, и ей станет лучше? Один. И до этого дня вокруг не было никого, разве что Васька Худолей? Вряд ли. А может комендант Вернер? Тоже нет. Тому подавай евреев, красноармейцев. А больше всего – золото. Шлегель? Нет. Васька говорит, что избил его Эдуард Францевич во время облавы: не так, видишь ли, резво орудовал как он. Прямо по морде в присутствии солдат и деревенских жителей. Грозился гестапо, обещал расстрелять. Худолей приходил уже выпившим. Может, и самому напиться, забыть хоть на время дневной кошмар? Антон прислушивался к своим желаниям, и не находил охоты выпить.

Себя не обманешь, и от себя не уйдешь. Ему захотелось вдруг завыть вместе с Дружком, с воем выплеснуть из души все то, что там накопилось за сегодняшний день.

«Старый еврей, Скворцов, дядя Миша – неужели они не боялись смерти? – мысли Антона перекинулись на убитых. Вспомнился солдат на берегу Березины. – Неужели и он не боялся умереть? Знал, что будет убит, и не боялся? И, что самое странное, не просили пощады! А этот Скворцов, полковник этот, даже сам просил застрелить его. Просил, чтобы солдаты немецкие застрелили. Какая разница кто стреляет? Неужели в ту роковую минуту ему было важно не остаться жить, а умереть от рук его врага, а не его, Антона, пули? – Щербич ни как не мог разгадать эту загадку, что унесли с собой в могилу его односельчане, и от этого злился на себя, на погибших, на весь белый свет. Ему казалось, что разгадай он ее, и ему станет легче, он станет понимать мир, понимать жизнь. А без этого будет жить как в тумане, не до конца испытает радость жизни. Даже власть над людьми, золото, что хранится в сарае, без разгадки этой тайны не так греют душу, не дают того счастья, что хотелось бы. – Спросить бы у них, да не спросишь. Поздно».

Когда Антон зашел к соседям, в избе было полно людей. «И как они прошли, что я не заметил?» – успел подумать он.

Тело дяди Миши лежало на столе в передней хате, у изголовья горели свечи. Люди расступились, и Антон увидел свою маму: она сидела на кровати, чистое лицо, но все такие же безумные глаза, блаженная улыбка. Она смотрела на сына, на людей, но никого не видела, не понимала – где она, и что с ней. В руке держала кусок хлеба, но не ела его, даже не подносила ко рту.

– Корова. Голодная. Не доенная, – отрывисто, невнятно, чужими устами проговорил Антон, ни к кому не обращаясь. – Думал, может мама?

Все вокруг молчали, опустив головы, стараясь не смотреть в глаза этому человеку, что принес столько горя, и который не побоялся прийти сюда, на люди. Тетя Вера взяла его за руку, вывела из дома, и повела к ним, к Щербичам. Усадила за стол, зажгла лампу, повесила ее к потолку посреди избы. Достала из печи уже остывший суп, что готовила для сына мама, налила в тарелку, подала на стол. Сама взяла доенку, и вышла в сарай к корове.

Антон ел, не ощущая ни вкуса, ни застывающего на губах супа. Машинально подносил ложку ко рту, откусывал хлеб. Но ни чего не лезло в горло, и он бросил все, вылез из-за стола, и, не раздеваясь, рухнул лицом вниз на мамину кровать. Подушка пахла мамой, пахла родным, любимым запахом. Антона затрясло вдруг, его тело задергалось, слезы хлынули из глаз помимо воли, и он зашелся в плаче, вдавливая мокрое лицо в подушку с запахом самого родного человека на земле.

После этого мать стала редко появляться дома, все гуляла по улице, что-то напевая сама себе, или стояла, облокотившись на забор, и хохотала. Ни кого не узнавала, ни с кем не разговаривала, но и ни кому не делала вреда. Каждый день ее находила Вера Лосева, вела к себе домой на ночь, кормила, умывала, и укладывала спать. Антон встречал мать часто, пробовал заговорить с ней, но натыкался на дикий, безумный взгляд, и они расходились в разные стороны.

За скотиной ухаживать перестал, попросил тетю Веру, она согласилась молча: после убийства мужа и страшной болезни соседки из-за сына, она не ответила Антону ни единого слова, хотя все делала, как он просил.

 

Глава седьмая

В последнее время в Борках стали происходить странные вещи: вдруг за одну ночь из амбара исчезло обмолоченное зерно. Исчез и сторож вместе с семьей. Антон с Васькой сбились с ног, разыскивая пропажу, как из буртов через сутки пропала картошка.

Щербич с ужасом для себя стал понимать, что не он управляет деревней, а она им: ни кто с ним как старостой не считался, а подчинялись какому-то своему, не ведомому Антоном, закону. Это больно ранило самолюбие Щербича. До него стало доходить, что он один переломить ситуацию в свою пользу не в силах. Васька Худолей не в счет. Надо было бежать за помощью в комендатуру. Подлила масла в огонь и история с семьей еврея-портного Каца.

В тот день Антон сидел по привычке на камне-волуне, сопоставлял факты, пытался разобраться со сложившейся ситуацией, да и просто жалел себя. Было обидно до слез, что получается вовсе не так, как он планировал. Нет, не так! Хотелось быть хозяином, управлять, владеть деревенькой, а оно вон как выходит! Он хорошо знал своих земляков: они не простят ни немцам, ни ему, Антону, всего того, что произошло в последнее время. Он чувствовал, что еще чуть-чуть, и Борки взорвутся, выплеснут свой гнев на своих врагов. Зерно и картошка – это только начало. До него доходили слухи, что в лесу уже создается партизанский отряд. Вон сколько здоровых мужиков вдруг пропали из деревни. А руководит им Ленька Лосев! На него это похоже – сунуть свой нос туда, куда его не просят. Видно, это их работа – готовят запасы продовольствия на зиму. А он то, дурак, радовался, как легко подчинялись ему люди, как самоотверженно, вручную, убирали урожай с полей, молотили цепами, складировали! Да, не такие уж простаки наши людишки! А вот он сам обмишурился, опозорился и перед сельчанами, а, главное, перед комендантом.

Краем глаза Антон увидел, как что-то мелькнуло в малиннике, недалеко от родника. Он мгновенно свалился за камень, достал пистолет, и замер в ожидании. Опавшая листва, голые ветки кустов уже не могли хорошо скрыть от его глаз высокого, сутулого пятидесятилетнего еврея – портного Каца. Крадучись, тот пробирался к Пристани, чтобы перейти на этот берег, домой. За ним шла его семья: жена, сын – ровесник Антона Миша, и три дочери – погодки. Видно, они успели скрыться в лесу во время последней облавы. И кто ж это их предупредил? Эта мысль, этот вопрос ни как не выходил из головы старосты. А тут такой случай! Упускать его нельзя ни в коем случае! Сейчас он будет знать ответ на эту загадку!

Все семейство вслед за отцом вошли в воду по ту сторону камня.

– Не двигаться! Стоять! Стреляю! – возникший из-за валуна Антон с пистолетом в руках поверг семью в шок: шедшая второй мать лишилась чувств, и грохнулась в воду. Девочки от страха потеряли дар речи, и с ужасом смотрели на старосту. Только отец с сыном сохранили самообладание, и попытались заговорить со старостой.

– Вот. Домой, ночи холодные, – старший Кац заискивающе смотрел на Антона.

– Здравствуйте, Антон Степанович! – младший даже улыбнуться. – Не ожидали вас. Напугались.

В голове Антона роились, наскакивая одна на одну мысли: «Застрелить. Деревня не простит. Отпустить. Узнает Вернер – не простит. Сдать их в комендатуру и этим самым реабилитировать себя в глазах майора? Да, это выход. А что я буду иметь?»

– Старший! Ко мне! – приказал он отцу. – Всем стоять на месте, не двигаться. Малейшее движение – стреляю! – у Антона вызвал подозрение тон, с каким разговаривал с ним Миша. Возможно, у него есть оружие. Уж слишком шустрым он был до войны!

Когда Кац подошел к нему за камень, Антон, не отводя пистолет от семьи, взял его рукой за грудь, и, глядя прямо в лицо, приказал:

– Сам быстро домой! Золото, брильянты, другие драгоценности – сюда, ко мне! – он всегда считал, что у евреев этого добра навалом!

– Обманешь – расстреляю! Семья остается здесь. Полчаса тебе. Время пошло!

Пока старший Кац бегал до дома и обратно, староста разрешил его жене и детям выйти на берег, и сесть на землю, а Миша продолжал молча стоять напротив с поднятыми руками. Все попытки заговорить с собой, Антон пресекал резко и в грубой форме.

– Клянусь собственным здоровьем, чтоб мне дожить до утра, – Кац совал в руки старосты маленький узелок. – Это все, что имел Кац за свою жизнь, но хорошему человеку не жалко!

– Смотри мне, твоя шкура тебе должна быть дороже! А сейчас идите, и больше не попадайтесь на моем пути! – Антон подтолкнул в спину портного. – Но перед этим один вопрос – кто сказал о том, что будет облава, и надо прятаться? Кто – и я дарую вам жизнь?

– Да разве ж это тайна? – Мишка пришел на помощь отцу. – Варька, Варька Малкина прибегала, вот мы и двинулись сразу же. Да вы и видели нас в тот момент.

– А она от кого узнала?

– Видит Бог – не знаю! А она и не говорила, и мы не спрашивали, – старший Кац преданно и заискивающе смотрел в глаза старосты, не моргая, и говорил жалобным тоном. – Не о том думали, а о спасении. Пожалейте бедную еврейскую семью, Антон Степанович!

Подождав, пока портной с семьей скрылись в зарослях акации, что подступали к огородам, Антон поспешил следом, соображая, как надежней доставить евреев в комендатуру. Вот Карл Каспарович порадуется! А то из-за этих жидов испортились отношения с майором: совсем перестал приезжать к своему другу Гусиный Карла. Да и другом не называет, а все больше бранится, ругает за каждый просчет. И от нападок Шлегеля не защищает. Тот уже несколько раз грозился посадить в гестапо, и, в конце концов, посадит.

Убедившись, что Кацы зашли в свой дом, Антон пошел за Васькой, чтобы вдвоем провернуть это дельце. «Так будет надежней, – рассуждал староста. – Вдвоем, не один. Лошадь запрягать не станем, дойдут и пешком, не баре. Вот хохма будет, когда я их приведу!», – он уже сейчас предвкушал тот эффект, который вызовет его появление в комендатуре с еврейской семьей.

Щербич с пистолетом в руках шел впереди, за ним кучно, прижимаясь друг к другу, семенили дети во главе с Мишей, следом портной вел свою жену, повисшую у него на руках. Последним, на некотором удалении, вышагивал на своих длинных ногах помощник старосты Васька Худолей с винтовкой на перевес.

Все сложилось очень удачно, арест прошел без сучка и задоринки: обреченные безропотно, молча собрались, ни кто даже не упрекнул Антона.

На выходе из деревни, у крайних хат, стояла толпа людей. Это насторожило Антона, но он не остановился, а продолжал идти, надеясь на месте сориентироваться, и принять решение. Мыслей о том, что ему угрожает опасность, не возникала. К его удивлению, толпа даже не думала расступиться, чтобы дать им дорогу, а молча, насуплено стояли и смотрели на приближающихся. Антон еще успел отметить для себя, что среди людей не было ребятишек. Обычно, ни одно событие не обходилось без их присутствия, беготни, а сейчас их он не видел.

– Разойдись! – староста размахивал пистолетом, заставляя людей расступиться, дать им дорогу. Однако ни кто не двинулся с места.

– Отпусти несчастных! – раздался из толпы чей-то немолодой голос. – Побойся Бога!

– Кто, кто это сказал? – Щербич все понял, зачем здесь собрались люди. Они хотят помешать ему доставить евреев в комендатуру. Но не на того напали!

– Разойдись! Дорогу! – у Антона взыграло ретивое. – Пристрелю любого, кто станет на моем пути! Ну! – и выстрелил в воздух.

Толпа как будто ждала этого: вокруг Антона сомкнулось людское кольцо, повернувшись, он еще успел увидеть, как у Васьки отобрали винтовку, а его свалили на землю. Евреев уже ни где не было – они затерялись в этой людской массе. От сильного удара в ухо Щербич не устоял на ногах. На него тут же навалились несколько мужиков, отняли пистолет, а кто-то несколько раз хорошенько припечатал его сапогом в бок. Сжавшись в калач, староста крутился на земле, стараясь увернуться от ударов, и прикрыть хотя бы голову. Злость, ярость, и еще что-то звериное проснулось в нем, заставило лихорадочно искать способ спасения. Захотелось жить, жить, любой ценой жить! Ни когда еще Антон не был в таких ситуациях, не был таким беспомощным, как сейчас. И ни когда еще он не хотел так жить, как теперь, поверженный, у ног своих односельчан. Но надежда на спасение была, она сверлила мозг, заставляя его предпринимать хоть что-то, но спастись, ведь он же везунчик!

Под ремнем за поясом Щербич всегда носил свой пистолет ТТ, что отнял у раненого офицера в лесу под Бобруйском. Разъяренные мужики не могли знать о нем. Выхватив его, он начал стрелять из земли вверх без разбора, не целясь, сначала по ногам, а потом и в толпу. От неожиданности народ расступился, кинулся в стороны, а Антон все стрелял, пока не кончились патроны. Чей-то крик, чьи-то стоны были подтверждением того, что его выстрелы достигали своей цели: он жив, а кто-то ранен. Главное – он живой!

Антон и Васька стояли напротив друг друга, и смотрели вслед уходящим землякам. Они остались на дороге одни – безоружные, жалкие, побитые, но живые. Щербич ясно, отчетливо понял, что его власть над деревней, над людьми кончилась! Но сдаваться он не намерен, нет. Он повержен, но не побежден! Эта мысль придала ему сил подняться, привести себя в порядок, и вселила надежду на будущее.

Еще отчетливее он понял, что и деревня ему не простит: слишком хорошо он знал ее жителей. Значит, его спокойная жизнь тоже кончилась! Ну что ж, все только начинается!

С такими мыслями староста вместе со своим помощником направились в комендатуру.

День еще не закончился, а только перевалил на вторую половину, как они опять вернулись в Борки. Но не одни, а с хорошей подмогой.

На этот раз приехал помощник коменданта лейтенант Шлегель с ротой солдат. Опять была оцеплена деревня, всех жителей согнали к зданию бывшей колхозной конторы. Женщины, мужчины, старики и дети стояли окруженные со всех сторон автоматчиками, и с ужасом наблюдали, как солдаты в спешном порядке строят посреди площади две виселицы. В нескольких местах над деревней поднимался дым – горели дома; хозяева могли лишь наблюдать с площади, как гибнут в огне их постройки, да слушать, как ревет сгорающий заживо в хлевах скот. Начавший моросить нудный осенний дождь заставил поторопиться немцев: еще ко второй виселице только начали привязывать веревку, а на крылечко конторы уже вышел помощник коменданта в окружении солдат, и внимательно вглядывался в толпу. Прямо перед ним стояла закутанная в платок учительница начальных классов Зинаида Васильевна Лукашина. На руках она держала полуторагодовалую дочку, к ее ногам жался трехлетний сын. Красное пальтишко девочки резко выделялось на фоне серой людской массы. Шлегель указал рукой на эту семью, и тут же солдаты выдернули из толпы мать с детьми. Потом он сам спустился с крыльца, подошел вплотную к людям, прошелся вдоль несколько раз, и из толпы были выведены еще бригадир полеводческой бригады Лазарев Иван Никодимович, и местный печник и гармонист дядька Семен Горчаков.

Антон нашел в толпе свою мать: как и всегда, она была рядом с теткой Верой Лосевой все в том же темно-коричневом платке и рабочей телогрейке. На этот раз она пыталась куда-то идти, вырывалась из рук соседки, и даже бранилась на нее. Ему было хорошо видно с крыльца, с каким трудом ее удерживает рядом с собой Лосева, как ей помогают односельчане. Комендант уже несколько раз упрекнул Антона из-за матери, что, мол, ты ее довел до сумашедствия, и это его, как сына, не украшает.

– Вы посягнули на святое – подняли руку на представителей законной оккупационной власти, и на собственность великой Германии, – гневно, яростно начал свою речь лейтенант Шлегель. – Великая Германия ни когда не прощает своим врагам, а ее мощная рука всегда настигнет любого, кто посягнет на ее ценности. Вы не повиновались распоряжениям законной власти, вы укрываете еврейскую семью, хотя знали, что за этим последует смерть. Вы подняли руку на представителя власти, хотя знали, что и за это ожидает смерть. Вы похитили собственность Германии, за это тоже следует смерть! Как видите, вы в основе своей приговорили сами себя к смерти. Притом, сознательно. Я гарантирую, что мы железной рукой наведем здесь немецкий порядок, и не позволим на оккупированной нами территории творить безобразия всяким бандитам! Войска великого фюрера уже стоят на пороге Москвы. Наши мужественные солдаты рассматривают ее в бинокли. Крах ее неминуем, как неминуема победа доблестной Германской армии! Сейчас эти люди будут повешены, чтобы другим впредь было неповадно нарушать законы великого Рейха! Так будет с каждым, кто осмелится укрывать евреев, красноармейцев, коммунистов!

Горчаков и Лазарев уже стояли в кузове машины со связанными руками, подставив свои лица осеннему дождю. И сейчас ни кто бы ни смог определить, то ли дождь стекает по щекам, то ли слезы льются из глаз. Иван Никодимович смотрел куда-то вверх, через головы односельчан, иногда окидывая взглядом все пространство, что открывалось ему с высоты. Лицо его было сосредоточенным, как будто он решал у себя в уме какую-то задачу, и ни как не мог решить ее.

Семен, напротив, суетился, жался к бригадиру, как будто старался и здесь найти у него спасение, выход из этой ситуации. Искал глазами семью, внуков, не находил, и опять жался к Лазареву.

Антон с крыльца наблюдал за мужиками перед виселицей, и опять его поразило их поведение: не просили пощады, не плакали, и воспринимали свое положение с участью обреченных, но не панически, без страха! Как такое могло быть, ему это было неведомо. На секунду вспомнил себя у ног односельчан, и ужас опять сковал его душу: жить, любой ценой жить! И мстить, мстить за несбывшиеся мечты, за унижение, и за свой страх перед смертью! Мстить!

– Простите, люди добрые, не поминайте лихом! – голос Ивана Никодимовича немножко подрагивал, когда ему на шею набросили веревку. – Прощайте! – и замер, высоко задрав голову.

– Я этих сволочей встречу на том свете, котел им в аду такой сварганю, что чертям тошно станет! – печник даже воспарял духом, осмелел.

Машина под ними ни как не хотела заводиться, чтобы отъехать с места и лишить их опоры.

– Вот сволочи! Даже повесить нормально не… – Семен не успел до конца договорить, как его толчком в спину сбросили с кузова. Следом – бригадира, и их тела замерли, вытянувшись на веревках, вдоль заднего борта.

Над площадью пронесся тяжелый вздох, отдельные вскрики, плач. Автоматчики еще теснее окружили толпу, раздалось несколько выстрелов по верх голов, и народ опять затих.

Солдаты схватили учительницу Лукашину, вырвали из ее рук дочку, и повели их к дому кузнеца Ермолая, что стоял рядом с конторой. Прямо через окно, разбив тельцем ребенка стекло, забросили девочку внутрь, потом – ее братика, и уже через дверь втолкнули в избу и мать. Следом двое других солдат поливали деревянный дом бензином из канистр, и поднесли факел.

Дом пылал, когда немцы в спешном порядке оставили деревню. Люди кинулись к нему, в надежде хоть кого-то спасти, хотя крики и плач из горящей избы уже давно прекратились.

Антон уходил с площади один. Он не стал смотреть, как вытащили учительницу в дымящей одежде, как поливали из ведер горящий дом. Он заметил лишь, как к виселице подошла его мать, смотрела, как вытаскивают из петли мужиков, а потом повернулась, и пошла вдоль улицы, напевая что-то бессвязное, ведомое только ей. Прошла мимо сына, не обратив на него ни какого внимания, и направилась к дому. Последнее время она даже не появлялась там, ночевала и питалась у Лосевых. Поэтому Антон последовал за ней, теша себя надеждой, что у матери наступило просветление в сознании, и болезнь ее стала проходить. Однако он застал ее на полу в задней хате хохочущей, с бессмысленным выражением глаз. Его она не узнавала, на все вопросы, слова не реагировала, не отвечала, а только еще больше смеялась, хлопая ладонями по полу.

Сын смотрел на мать, и в его груди, в сердце что-то надломилось, вместо жалости вдруг появилась злость, ярость, презрение к этой женщине – все это затмило его разум, помутнело в голове. Он опустился на скамейку, что стояла вдоль сены, достал пистолет, и направил на нее. В голове крутились самые практичные мысли: если застрелить, то запачкает пол, и его надо будет мыть. Зарезать? То же самое. Осталось задушить, и дело с концом. Похоронить можно будет в саду. Ямку копать большую не придется – мать то маленькая.

Антон вдруг обратил внимание на глаза: они смотрели на него осмысленно! Он опешил, отпрянул от матери, загородившись рукой. Неужели она поняла? Взглянув еще раз, убедился, что смотрит! «Господи! Чуть не взял грех на душу!» – он даже перекрестился, хотя до этого такого за собой не замечал.

Опустился перед ней на колени, взял ее голову себе в руки, заглянул в глаза: это опять был взгляд безумного человека!

– Наваждение какое-то, – поднялся, прошел в угол, зачерпнул кружку воды из ведра и жадно выпил.

В дом вошла тетя Вера, взяла за плечи мать, и стала поднимать ее, приглашая к себе на ужин.

– Вставай, Лизонька, вставай! – упрашивала, наклонившись над ней, соседка. – Пошли, покушаем, потом ляжем спать. Пошли, моя хорошая!

К удивлению Антона, мать безропотно подчинилась, поднялась, окинула взглядом избу, и вышла вслед за тетей Верой.

И только в сенях расхохоталась вдруг. От этого хохота его передернуло, покоробило, стало очень неуютно в родной хате, одиноко и страшно.

С этого дня Щербич стал бояться спать в собственном доме. Вроде, ни каких причин для этого и не было, однако он чувствовал, буквально, шкурой своей чувствовал, что против него что-то замышляют его земляки. Уж слишком хорошо он их знал. Можно было найти себе место в Слободе, но не позволяла гордость покинуть деревню, сбежать как последнему трусу. И, потом, оттуда будет неудобно мстить, наказывать Борки за его неудавшееся начальство над ними. А он этого желал, желал страстно!

Самым надежным местом в избе Антон определил печку. Он спал на ней, и топил два раза в день, так как погода уже стояла зимняя, хотя снега как такового не было. Земля взялась глызами, застыв на морозе колеями и комьями грязи.

Ни какой работы в деревне уже не было, если не считать повинность обеспечить комендатуру дровами. Ежедневно в лес уходило восемь подвод и шестнадцать мужиков – по два на подводу. За день успевали сделать одну ходку. Антон с ними не ходил – боялся. Лес темный, и что там может произойти – одному Богу ведомо. Отправлял Ваську Худолея. Тот, на удивление начальника, с радостью соглашался, и с удовольствием исполнял обязанности по контролю над лесорубами. Еще одна бригада пилила бревна на чурки, колола их, и складывала в поленицы уже в самой комендатуре. Щербич видел, что под предлогом комендатуры заготавливались дровами и сами сельчане, но виду не подавал, и не вмешивался. Считал, что такое послабление пойдет ему на пользу, так как чувствовал вину перед сельчанами, боялся их, и пытался заигрывать с ними.

Где-то за месяц до нового 1942 года с утра потеплело, пробовал даже моросить нудный мелкий дождик, а к обеду пошло на мороз, и посыпал снег. Крупные мохнатые снежинки закрыли собой все вокруг довольно быстро – к вечеру Борки нельзя было узнать: вместо серой, неприглядной деревни стояла чистая, тихая, неприметная деревенька. Нетронутая белизна бередила душу, заставляла даже говорить не в полный голос, чтобы не вспугнуть тишину.

Тетка Вера уже подоила корову, заложила на ночь ей сено, зашла в дом, и молча поставила перед Антоном на стол кувшин молока. Так она делала каждый день, с тех пор, как хозяйка тронулась умом. И ни разу за все это время еще не заговорила с хозяином. Но на этот раз она изменила себе, и уже на пороге, взявшись за ручку двери, сказала, не глядя на него:

– Уходить тебе надо из деревни. Не жилец ты здесь. Не жилец.

– Это почему? – старосту как пружиной подбросило со скамейки. – С чего это я должен уходить?

– Сам знаешь, не маленький, – соседка шагнула за порог, но Антон успел схватить ее за руку, и втащить обратно в избу.

– Кто тебе такое сказал? Уж не Ленька случайно? – глаза его горели, легкая дрожь пробежала по телу. – Я догадываюсь, где он сейчас.

– Ну и хорошо, если догадываешься, – просто ответила она. – Но тебе надо уходить.

– Ни куда я не уйду! Это моя деревня! Слышишь, Лосева? Это моя деревня, и ни кто меня из нее не прогонит! – Антона прорвало. – Так и передай своему сыну. А он пусть на моем пути не появляется – не сможем мы с ним разойтись. Не сможем! Кто-то из нас через кого-то должен будет переступить, перешагнуть через лежащего, через мертвого!

– Бог тебе судья, опыт у тебя уже есть, – тетка Вера вышла из хаты, плотно прикрыв за собой дверь.

«Стращать они меня будут, – Антон нервно ходил по хате, но, на всякий случай, завесил окно плотной тряпкой. – Что вы мне можете сделать? Попрятались по углам да лесам, а туда же – стращают! Немцы уже пол-России захватили, а им все неймется. Куда вам против такой махины, вишь, все идут и идут на Москву машины через Слободу. Поговаривают, что и через железнодорожный узел в райцентре движение не останавливается, а все прут технику вслед за фронтом. А они тут с рогатками да вилами на танки полезут, что ли? Если нет ума, то его не купишь. Я тоже, может, много чего хочу. Но я понимаю, что могу, а чего не могу. Так что еще не ясно, чья возьмет. Хотеть можно, ни кто не против. Только мы еще посмотрим, куда кривая выведет. Сдохните в своем лесу. Замерзнете».

Взял фонарь, долго возился в пустом хлеву, пытаясь отыскать укромное местечко для драгоценностей: что-то старый тайник не внушал доверия, вызывал опасения. Антон вдруг подумал о пожаре. «А если подожгут сдури? – страшная мысль пронзила сознание. – Ведь столько добра сгореть может! И не сыщешь потом на пепелище. Надо завтра же перепрятать на открытом месте. Там сам черт не страшен. Лишь бы не нашел ни кто. Вот только плохо, что снег лег. Но ни чего – голова есть, она сообразит».

В тот вечер староста лег спать на печке, вольготно раскинувшись на теплой лежанке. Рядом положил пистолет и хороший немецкий фонарик, который выменял у солдата с комендатуры за бутылку первача.

Сразу не мог уснуть, все перебирал в памяти последние события. Особенно запомнился разговор с местным пацаном пятнадцатилетним Валентином Собакиным. Этот парнишка хорошо знал в своем возрасте, чего он хочет – денег и власти. Антон его вовремя раскусил, и использовал как своего информатора. С его слов давно было известно о формировании партизанского отряда, и что его возглавил Ленька Лосев. Якобы, его избрали мужики на тайной сходке еще вначале осени, как только он появился в деревне. Об этом же говорил и комендант. Откуда Вернеру это стало известным, Антон не спрашивал, а мог только догадываться. Видно, и у майора были свои Собакины. Тем лучше! Немцы не будут сидеть сложа руки, если в округе начнут действовать партизаны.

Так вот, этот Валентин под большим секретом поведал на днях старосте о том, что партизаны будут охотиться за полицаями. Об этом говорили сверстники Валентина, деревенские парни. Откуда им такое известно – Собакин не знает. Антон поверил, потому что кто, если не ребятня, может знать все новости? Тем более – связанные с партизанами.

Об этом Щербич поспешил сообщить коменданту, но тот поднял на смех Антона:

– Ты что, хочешь, чтобы я приставил к тебе персональную личную охрану? Если так боитесь, то спите по очереди – один спит, другой охраняет. Потом меняйтесь с Худолеем.

– Спасибо за совет, господин майор, – поблагодарил его староста. – А если серьезно?

– А если серьезно, то у вас есть оружие. Защищайтесь! Партизаны тоже люди, и тоже хотят жить. Вот и весь мой совет, – ответил комендант. – Работайте на опережение. Не давайте им носа высунуть из леса. Хороший враг – это мертвый враг.

– Господин майор, – Щербич неловко переминался с ноги на ногу в кабинете коменданта. – А как насчет моего наследство? Вы же обещали помочь мне его вернуть.

– Давай сначала ты научишься защищать себя, свою жизнь, а потом вернемся к наследству. Сады стоят, и будут стоять. А вот тебя может не быть.

– Типун вам на язык! – Антон перекрестился. – Чур, только не это!

Щербич уже почти засыпал, как вдруг за окном явственно захрустел снег. Антон насторожился, превратившись в слух: так и быть – кто-то вошел во двор. Вряд ли этот человек пришел с добром: и время не то, да и погода не та: за окном около тридцати. Мороз ломит как ни когда! Жаль только, что пришлось по осени уничтожить всех собак в деревне, и своего Дружка тоже. Так бы тот точно голос подал, предупредил бы хозяина.

Звон разбитого стекла, и удар чего-то тяжелого об пол приблизили развязку – мощный взрыв потряс избу, повылетели оконные стекла, сорвало с петель дверь в сенцы. Взрывной волной обдало Антона на печке. Он даже не успел испугаться, но интуитивно вжался в лежанку. Через мгновение уже был во дворе, босиком, с фонариком в одной, и с пистолетом в другой руке. Мощный электрический луч выхватил из темноты силуэт убегающего через сад в сторону речки человека. Несколько раз, не целясь, Антон выстрелил ему вслед, но догонять не стал, понимая, что там, в кустах, его могут ждать сообщники.

На шум прибежала тетя Вера.

– Что случилось? – она тряслась на морозе то ли от холода, то ли от страха.

– А ты и не знаешь, что произошло? – сквозь зубы ответил Антон. – Кому-то жизнь моя нужна была, да сорвалось. Запомни, старая, и передай своему сыну недобитому, что если еще раз хоть кто на меня покусится, я тебя застрелю в первую очередь. А сейчас уходи, пока я хороший.

– Побойся Бога! Разве ж мой сын на тебя руку поднимет? Да ни когда!

– Пошла вон! – выпроводил староста со двора соседку. – И без тебя тошно!

Остаток ночи провел в наведении порядка: навесил дверь, заделал окна, повымел остатки стекол с пола, потом еще раз затопил печку, и только под утро позволил себе взобраться опять на лежанку, и вздремнуть. Но проспал до самого обеда, пока к нему не пришел Васька и не разбудил.

– Что делать будем, Антон Степанович? – Худолей сидел на скамейке, переломившись надвое, опирался на стоящую между ног винтовку. – Убьют, ведь, гады, и согласия не спросят. Я боюсь, господин староста! У вас ни кого нет, а у меня семья – двое детей, жена. Сам то, черт со мной, хоть что-то пожил, посмотрел. А вот детишек жалко! Они то за что страдать должны? За то, что папка легкой жизни захотел? Не могу я, Антон Степанович, состоять в вашем войске и дальше, не могу! Не обессудьте, но не могу.

– Я тебя не принимал, и не я тебя должен увольнять, – Щербич слез с печки, зачерпнул из ведра воды, и жадно выпил, проливая ее себе на грудь. – Ты иди к коменданту, и попроси, чтобы тебя освободили. А я посмотрю, что получится.

– Может, вы за меня слово замолвите? – напарник с надеждой смотрел Антону в глаза. – А то он меня или в гестапо, а может и расстрелять. Он такой, я его знаю!

– А ты хочешь меня подставить вместо себя? Думаешь, мне он премию Сталинскую выпишет? Как бы не так! И со мной будет тоже, что и с тобой. Нет нам дороги назад, Василий Петрович! Нет! Как не крути, а ждать нам победы Германского оружия вместе с ними! В этом наше спасение, другого пути я не вижу.

– Боюсь, что долго ждать придется, – Васька наклонился к начальнику, и почти зашептал, поглядывая с опаской на заколоченные окна. – Говорят, под Москвой Красная Армия скулу своротила непобедимой, и теперь, говорят, драпает она от Москвы то!

– А ты откуда это знаешь? – по телу Антона потянуло холодком, страх внезапно закрался в душу. – Комендант сказал, или радио передало? Так оно не говорит.

– Мне в комендатуре сегодня один Ганс поведал, когда мы дрова к ним привезли, разгружать стали, а он мне возьми и скажи. Мол, Москау ваша Гитлеру нашему скулу своротила, и показывает на себе. Я не поверил, спросил у старосты Слободского, Петьки Сидоркина, правда ли это. Так знаете, что он мне ответил? Пойди, говорит, на шоссе, да посмотри, как день и ночь идут санитарные машины в Германию. Это они раненых вывозят. И в районе на узле железнодорожном, говорят, забито составами с красными крестами. Вот и не верь после этого! Бегут защитники наши, благодетели, бегут!

– А ты как будто радуешься, горе ты луковое? – эти новости неприятно удивили Антона, и его личная ночная беда враз отошла на задний план. – Чему радуешься, нам за немцев держаться надо, приближать их победу. Потому как с Советской властью нам уже не по карману.

– Да я и не радуюсь, – стал оправдываться Худолей. – Я просто рассказываю, делюсь, так сказать, новостями. Советуюсь с начальством. Одна голова хорошо, а вдвоем – лучше. Вот и вас потревожили. Хорошо, что все хорошо кончилось. А что дальше?

– А дальше – кто кого. Вот что будет дальше.

– Я чего-то пришел? – Васька встал, заходил по хате. – Не знаю, как и сказать?

– Говори, как знаешь, – пришел на помощь начальник. – Не тяни душу, говори. Вот что за гадкая натура, прежде чем рассказать что-то, вытянет всю душу.

– Да говорю, говорю, – поспешил исправиться Худолей. – На конторе то колхозной кто-то ночью повесил флаг красный! Люди ходят, смотрят, радуются, даже в ладони хлопают. А я не могу достать – страшно, крыша скользкая!

– Сорвать, немедленно сорвать, пока комендант не видел! Он нас самих там вывесит вместо флага! – Антон забегал по хате, разыскивая свою одежду.

– Это еще не все, Антон Степанович! – Васька стоял навытяжку перед старостой. – На заборах, на конторе листки расклеены с сообщением о победе Красной Армии под Москвой! Люди прямо аж поют! Вот я одну вам принес почитать, – и протянул ему исписанный от руки печатными буквами листок из ученической тетрадки.

Антон мельком взглянул на него, пробежал глазами написанное, и заорал:

– Быстрей срывать, пока мы с тобой не завыли! Бегом! Люди поют, а нам выть надо! – Антон выгнал из дома Ваську, и сам выбежал за ним следом.

Мороз трещал: снег под ногами даже не скрипел, а жалобно повизгивал. На улице, у домов, там и сям, невзирая на такую стужу, стояли люди по одному и группами, с любопытством наблюдали, как бегут к конторе Худолей и Щербич.

Антон обследовал все вокруг конторы, пытаясь отыскать на снегу следы злоумышленника. Однако это ему не удалось: не один десяток любопытных побывал здесь, уничтожив начисто улики. Вот и теперь за ним ходила целая толпа: советовали, подсказывали, как легче снять флаг.

– Я таких советчиков знаешь, где видал? – разгневанный староста обернулся к людям. – Ты и ты! – указал он рукой на стоящих рядом молодых парней Леню Петракова и Семена Назарова. – Мигом высокую лестницу сюда!

– Да где ж мы ее найдем? – развел руками Семен. – Ни кто и не даст.

 

– А вы и не спрашивайте. Скажите, что я послал.

– Я – это кто? – засунув руки в карманы полушубка, Леня с вызовом смотрел на Антона. – Таких начальников мы в Борках не знаем, правда, земляки?

– Что, что ты сказал? – подскочил к нему Щербич. – Повтори, что ты сказал? – разгневанный, с побледневшим вдруг лицом, он в упор уставился в глаза Петракову. – Не рано ли осмелел, сволочь?

– Я всегда смелым был, ты разве не знал? – Леня выдержал взгляд, не отступил под напором старосты. – А теперь я твою слабину почуял, понял, прихвостень немецкий?

– Да – да я тебя! – у Антона перехватило дыхание от такой наглости. – Застрелю! За неповиновение! За угрозы!

– Хватит, хватит, мужики! – между ними встал Семен, широко расставив руки. – Пошутили, и будет! Сейчас мы все организуем, не волнуйся, господин староста!

Стоящие рядом люди одобрительно загудели, поддерживая мирное разрешение спора.

– Кровушки у нас и так хватает, – от толпы отделился Иван Козлов, мужчина лет пятидесяти, высокий, первый силач в деревне, сгреб в охапку Леньку, и оттащил его подальше от конторы. – Постой тут, охолонь маленько. А на флажок мы уже нагляделись, полюбовались. Можно и снять пока, до лучших времен.

– Я тебе это не прощу, – Антона все еще трясло, он ни как не мог прийти в себя от ссоры. – Кровавой юшкой умоешься!

Не смотря на сильный мороз, ему было жарко, и он расстегнул свой полушубок.

– Семен, возьми еще одного, и лестницу сюда! – повторил свое требование, и вытер вспотевшее лицо снегом.

Через час злополучный флаг был сорван, и лежал у ног старосты деревни. Люди разошлись, оставив на морозной площади Антона и Ваську.

– Листовки все снял? – староста повернулся к своему помощнику. – Или где остались?

– Нет, вроде все понаходил, – Худолей стучал замерзшими сапогами нога об ногу. – Может, пойдем по домам, да погреемся?

– Не терпится выпить, что ли?

– Да какая выпивка, Антон Степанович! – помощник в сердцах махнул рукой. – Дома скандалы, вот что. Не верит моя супруга, говорит, если меня порешат, как ей одной детишек поднимать? А вы говорите – выпить. Тут спастись бы, вот главное!

– Боишься? Ну и правильно. Страх заставит думать головой, – Щербич то ли упокоил Ваську, то ли высказал свои мысли. – Иди домой, а я в комендатуру. Надо доложить, а то плохо нам будет, если это сделает за нас кто-то другой.

Вечером Антон долго сидел на скамеечке у печки, смотрел на огонь, и думал. А думы уже были не такие веселые, как месяца три-четыре назад. Было самому себе не приятно, но заставил посмотреть на свое теперешнее положение критически, как будто со стороны. И не таким радужным вдруг стало видеться его будущее, не таким. Если раньше строил планы на землю, сады, винзавод, то теперь – как бы раствориться, исчезнуть, пропасть старосте деревни Борки Щербич Антону Степановичу, а появиться, воскреснуть снова тому довоенному Антошке – беззаботному, жизнерадостному, которому были рады все жители Борков, и, в первую очередь, мама.

«Что-то я рано раскис, – укорил самого себя. – Только что успокаивал Худолея, а сам взял и сопли развесил. Выше голову, Антон! Ведь ты же везунчик! Все у тебя получится! А то, что немцам дали под Москвой по морде, так не беда, это еще ни о чем не говорит – злее будут! – После таких мыслей немножко отлегло на душе, полегчало. Но опять вернулся к событиям прошлой ночи.

– Надо будет что-то предпринимать. Вишь, как осмелели деревенские, хамить начали. Я этому Петракову не прощу, нет! При первом удобном случае он не жилец. Как сказал сегодня комендант – чем меньше врагов, тем крепче сон. В этом что-то есть – слабину, вишь ли, почуяли. Расслабился, видно, я, дал повод так думать. Конечно, листовка подействовала, воспаряли духом, даже гранату кинули. Кто, кто это мог сделать? – уже в который раз Антон перебирал в голове всех деревенских мужиков, но так ни на ком и не остановился. – Быстрее всего Скворцовы за отца могут мстить. И дома их нет который месяц. Валентин Собакин говорил, что где-то по лесам прячутся, вот только не ведомо где. Это на них похоже. Лосев? Вряд ли. Он на такое не способен был. До войны, а сейчас – кто его знает? Война все и всех поставила с ног на голову.

Друзья стали врагами, враги – приятелями. Вот как жизнь то закрутила, хрен распутаешь. Но о себе надо думать, Антон Степанович! Кроме тебя самого о тебе ни кто не позаботится. Только не надо сепетить, сучить ножками. Спокойно надо все обдумать, разложить по полочкам. И о будущем надо продумать несколько вариантов: если победят немцы – это первый вариант, и победу Красной Армии тоже скидывать, судя по всему, не стоит со счетов. Это будет второй вариант. Но для решения этих вариантов надо одно общее, что их объединяет – это моя жизнь, это я сам! А вот ее то, жизнюшку мою, надо сохранить во что бы то не стало во всех случаях. Вот этим сейчас и надо заняться. Все надо обдумать хорошенько. Горячку пороть не стоит, не тот случай. На кону слишком высокая ставка – жизнь! Даже погибнуть красиво, как тот солдатик на берегу Березины, мне не надо. Это не мое. Пускай дураки гибнут, а мы, Антон Степанович, будем жить! Везло же до сих пор, повезет и дальше! Молодец, цыганка! Вселила надежду, а это сейчас главное – надежда. Как бы без нее я жил, ни кто не знает, и я в том числе».

Антон взял фонарик, и начал обследовать дом, сени, подпол. В уме видел уже не жилище, как таковое, а место, где можно не только поспать и поесть, но и укрыться от любых неприятностей, в том числе вооруженного нападения и пожара. В любом случае он должен остаться в живых. Вот на такой предмет и исследовал родительский дом староста деревни Борки Антон Степанович Щербич.

Решил, было, вырыть и оборудовать схрон в сенцах с хорошей крышей и вентиляцией на улицу, чтобы в нем можно было даже переждать пожар. Но потом отказался от такой идеи: а вдруг ранят в избе, и не доползешь? Нет, надо что-то другое, более надежное.

Долго сидел в подполе, и пришел к выводу, что лучшего варианта и не придумать: отсюда, из подпола, прорыть ход под глухой стеной дома в огород, под яблоню «антоновку», что растет прямо за хатой. Выход замаскировать, и в случае чего, в ямку с картошкой прямо с печки, оттуда – через черный ход, и ты спасен! А чтобы не произошло заминки, люк в подпол оставлять всегда открытым. Вот и все!

Окрыленный такой идеей, откладывать в долгий ящик не стал, а сразу же приступил к выполнению своего плана.

Работал по вечерам, тайком, после того, как тетя Вера подоит корову, и поставит молоко на стол. Поужинав, Антон приступал рыть, предварительно плотно закрывал окна, и заперев двери на засов. Подсвечивал себе керосиновой лампой.

Первым делом картошку отодвинул от предполагаемого входа, отгородил ее досками. Землю выносил в сени, высыпал под доски, что лежали там вместо пола.

Через две недели, как раз к Новому году, убежище было готово. Стены и свод укрепил горбылем, так что взрывы не опасны, обвала не будет. На входном люке снизу прикрепил хорошие засовы, чтобы нельзя было постороннему быстро открыть. Люк на выходе делать не стал, решил, что в случае чего, он сможет промерзлый слой земли просто выдавить спиной. А сейчас ни чего там делать не стоит. Можно только выдать себя. А вот по весне хорошую крышку надо будет смастерить, и замаскировать.

После этого спать на печке ложился спокойно: даже если что-то и случится, у него есть надежный способ спастись, переждать лихую годину. А там видно будет, что делать. Главное – сберечь себя!

 

Глава восьмая

На Новый год комендант пригласил в комендатуру с окрестных деревень всех полицаев, где накрыли для них праздничный стол. Васька Худолей еще с утра где-то нажрался, и к начальнику пришел уже в хорошем подпитии.

– Я смотрю, ты не хочешь меня понимать? – Антон с презрением наблюдал, как неуклюже пытается сесть на скамейку его починенный. – Как мне тебя показать на глаза Вернеру? Он же тебя пристрелит, или посадит в гестапо на пару ночей, и все – Васьки Худолея больше не будет! Неужели ты этого не понимаешь?

– А с кем вы, Антон Степанович, останетесь? – пьяно икнув, полицай уронил голову на стол. – Хорошими кадрами разбрасываться нельзя! – назидательно закончил он, и сделал попытку уснуть здесь же, у Антона за столом.

– Пошел к чертовой матери, алкоголик несчастный! – хозяину с трудом удалось вытолкать Ваську из дома на мороз. – Иди, проспись, придурок!

– Да, конечно, придурок! Вот и жена так же говорит, и ни кто без меня обойтись не может – ни она, ни начальник. Васька туда, Васька сюда. Всем я нужен, и все меня ругают. Где справедливость? – незлобно бранясь, Худолей направился вдоль улицы.

На свое Рождество немцы не приглашали ни кого, праздновали одни. Щербич и еще несколько полицаев с других деревень тогда патрулировали всю ночь в Слободе, обеспечивали спокойное проведение праздника. Спасибо, хоть накормили в столовой комендатуры.

А Новый год майор Вернер решил встретить вместе. Правда, актовый зал был один на всех, только столы были разные. Немцы сидели за отдельными столами по четыре человека, а полицаи – в противоположном углу за сдвинутым вместе длинным столом. Во главе всей компании расположились Карл Каспарович и Эдуард Францевич за столиком на двоих.

Выпить и закусить на столах было достаточно. Для этой цели только с Борков Антон с Васькой доставили заранее два кабана и с десяток гусей, а чего и сколько с других деревень привезли, он не знал, но столы ломились. Правда, полицаи все-таки прихватили с собой не одну бутылку самогона: все у немцев хорошее, а вот водка – дрянь. Чтобы упиться от такой, надо вылакать ведро.

– Вроде умные люди, – сидящий рядом с Антоном староста Слободы Петька Сидоркин крутил в руках бутылку шнапса. – А пьют такое дерьмо, что в рот брать противно. Меня на их Рождество Шлегель угощал этой гадостью. Знаешь, такое впечатление, как будто пузырек с лекарствами заглотил: стало поперек горла, и ни туда, и ни сюда. Только лишний раз за сарай сбегал.

Щербич особо не увлекался выпивкой, и ему было совершенно безразлично, что и как будет стоять в горле.

– Не знаешь, а девки будут? – перебил он товарища.

– Здесь – нет. Карлуша боится, что мы с солдатами передеремся из-за баб, и запретил. Но у меня есть хата, – доверительно сообщил он Антону, наклонившись к уху. – Будут ждать. Бабенки что надо! Держись за меня, не пропадешь! А то живешь в своих Борках как бирюк. Забыл, наверное, как и что у девок пахнет.

– Ну и кобель же ты, Петька! Как только тебя жена терпит?

– Вот так и терпит: ублажу – и опять терпит. А ты то, небось, все с Дунькой Кулаковой на пару резвишься, а? – Сидоркин и сидящие рядом полицаи зашлись от хохота.

– Я догадывался, что ума у тебя не хватает, но не думал, что ты такой дурак! – Антон покраснел, засмущался. – По себе судишь, что ли?

– Да, пока не забыл, – Петро не обратил внимания на обиженный тон товарища. – Надо с собой прихватить пару шнапсиков, девчонки просили, а то не приголубят. Ты одну, и я одну. Так что, ребята, две бутылочки под стол, и не трогать. Это мой приказ! – повернулся он к полицаям. – А то я вас знаю: стоит только начать, и в дело пойдет все.

– Зря ты так, Петро Пантелеевич, – немолодой усатый полицай со шрамом во всю щеку достал из кармана бутылку самогона. – Я еще в первую германскую, когда у них в плену был, пробовал, ты под стол пешком ходил еще. Точно, гадость. Такую даже на опохмелку пить в падлу. С чего это твои бабы на нее запали?

– Потому как сами они паскудные, эти бабы. Вот и пьют такую же паскуду, как и сами, – заключил сосед Антона напротив, отсидевший перед самой войной в тюрьме за ограбление, Кирюша Прибытков, по кличке «Сейф».

– Вы не забывайте, где находитесь, – предостерег всех Антон. – Выходит, раз водка паскуда, значит, и те, кто ее пьет, тоже? – и обвел трезвым взглядом соратников, и показал глазами на немцев.

– Эк, куда ты хватил, куда тебя занесло! – закачал головой полицай со шрамом. – Сразу видно, что молокосос. Ты, мил человек, ни когда не путай пьянку с политикой. А раз у него такой язык злой, да мозги набекрень, то, может, Петро Пантелеевич, убрать его из честной компании, пока не насолил нам? – обратился он к Сидоркину. – А то сидит, вроде, с нами, а потом на нас наушничать будет? Сам знаешь, что по пьянке чего не скажешь?

– Ну, что ты, Марк Захарыч, – заступился за Антона староста Слободы. – Он не такой. Это просто ляпнул, не подумав. Да, Антон Степанович? – и повернулся к Щербичу. – Я правильно говорю?

– Правильно. Простите, мужики, не подумав, с языка сорвалось, – стал оправдываться Антон. – Простите, за ради Бога!

– На такие языки у нас всегда укорот найдется, – встрял в разговор Кирюша. – Если что – в момент, и дело с концом! За нами не заржавеет, малец, намотай себе на ус. Гестапо с НКВД супроть нас отдыхают, мы следствиев не ведем.

– Ну, все! Постращали человека, и будет! – Петро усмирил товарищей, подняв обе руки, и жестом попросил всех успокоиться.

– Наливайте, а то наши соседи уже про свой великий Фатерлянд затянули, а мы, как дураки, не в одном глазу.

Ко второму часу ночи в актовом зле школы все были вперемешку: трудно было понять, где немцы, где полицаи. За столами о чем-то говорили, спорили, пытались даже петь вместе песни, выходили на средину в надежде исполнить каждый свой танец, но, в итоге, или валялись под столом, или опять пили.

От этой духоты, табачного дыма дышать уже было нечем, и Антон вышел в коридор, чтобы дождаться Петра, и идти с ним в другую компанию к девкам. В кармане кителя была бутылка шнапса, которую он успел выхватить буквально из-под носа Марка Захаровича.

В это мгновение на улице прозвучали автоматные и винтовочные выстрелы, послышался звон разбитых стекол, и в актовом зале один за другим раздалось несколько взрывов гранат. Антон еще успел заметить через дверной проем, как падали на пол подвешенные под потолком керосиновые лампы, и весь зал разом охватило пламя. Крики, стоны, выстрелы и взрывы слились в один непрерывный грохот, который парализовал волю, сковал тело, холодом сжало душу. В страхе он сначала упал, забился в угол, потом подскочил вдруг, и бросился на улицу, в надежде найти там спасение. Но не тут то было! Ему показалось, что здесь еще страшней, еще опасней. Горела солдатская казарма, что располагалась по соседству в бывшей колхозной конторе, со всех сторон стреляли автоматы и винтовки, рвались гранаты, потом сюда же подключился пулемет. Его очередь прошила буквально над головой Антона, вырывая куски дерева со стены, обдав его щепой, и он опять бросился в здание. Но там уже все заволокло дымом, горели почти все классы, а взрывы гранат продолжали влетать в школу, творя свои разрушительные действия. Опять выскочил на улицу, ползком вдоль стены обогнул школу, поднялся на ноги уже с другой стороны, что выходила к речке Деснянке. Здесь как будто не стреляли, огромная длинная тень от здания на фоне полыхавшей казармы укрывала его до самой реки.

Он буквально влетел на лед, поскользнувшись, упал, и просунулся по нем почти до противоположного берега. Краем глаза успел увидеть, как, стреляя на ходу, с двух сторон бросились к нему два человека. Сидя на льду, и вжавшись спиной в берег, Антон выстрелил сначала в того, что слева, а потом и в правого преследователя. Убедившись, что тела неподвижны, осторожно поднялся, и, пригнувшись, пустился речкой по льду до Борков, к спасительному дому.

Вот и камень-валун! Антон прислонился к нему, жадно втягивая чистый морозный воздух. Выстрелы в Слободе стихли, только пламя разгоралось все сильней и сильней. Его отблески отражались и на заснеженных крышах домов в Борках.

С удивлением обнаружив в кармане бутылку шнапса, открыл пробку, и, залпом, без передыха, залил ее содержимое себе в горло. Ни вкуса, ни крепости не почувствовал, только вдруг ослабли ноги, подкосились, и Антон осунулся на лед вдоль гладкого, холодного бока камня.

Какое-то время сидел на льду, шептал, как молитву:

– Повезло! И на этот раз повезло!

Полушубок остался там, в школе, и мороз все сильней и сильней пробирался к телу, к ногам. Щербич поднялся, и побрел к дому через заснеженный липняк и заросли акации.

Закрыл надежно двери на засовы, растопил печку, и когда забрался на ее теплую лежанку, за окнами уже серело – начиналось утро нового дня нового 1942 года.

Нападение партизан на комендатуру в новогоднюю ночь унесло жизни четырех полицаев, и семнадцати немецких солдат. От ран в госпитале скончался помощник коменданта лейтенант Шлегель.

Сам майор Вернер получил легкое ранение в ногу, и остался в строю. Оторвало руку пожилому полицаю Марку Захаровичу, Петька Сидоркин лежал в немецком госпитале в районе с простреленным легким, и осколочными ранениями по всему телу.

Комендатура и казарма немецких солдат сгорели дотла.

В срочном порядке были подготовлены шесть рядом стоящих домов в Слободе, и в них разместились солдаты, и комендатура, благо, их хозяев уже не было в живых.

На следующий день в Слободу вошла рота карателей СС, всех жителей согнали в колхозный коровник, закрыли наглухо двери, деревянные стены облили бензином, и подожгли. Как рассказывал потом Антону уцелевший от нападения в новогоднюю ночь Кирюша Прибытков, сгоняли без разбора, стариков, женщин, детей. Под общую гребенку попала туда и семья Петра Сидоркина. Спастись ни кому не удалось.

– Как Петька после этого поведет себя, не ведомо, – полицай тяжело вздохнул. – Он же не знает, горемыка, что его Полинка с детишками заживо то сгорели. Это они в отместку за смерть каждого своего солдата забрали по десять жизней деревенских. Тактика у немцев такая.

– Страшная тактика, – Щербич поежился, представив себя в горящем хлеву. – Жуть! Только зачем же без разбора? Не все жители участвовали в нападении, это факт.

– Хорошо, я своих вовремя до Карлуши привел, так и уцелели. А если б прохлопал, то, считай, и моим бы кранты пришли, – дрожащей рукой Кирюша пытался скрутить самокрутку, табак просыпался, и он в сердцах выбросил бумагу. – Нас с тобой вызывают в районную управу на допрос. Будем давать объяснения, почему остались в живых. Вот так то, друг Антон!

– Как это на допрос? – не понял Щербич. – Они что – нас подозревают, что ли?

– Не знаю, не знаю, – Прибытков опять достал кисет. – С самим комендантом поедем. Во, честь нам какая! Только не ведомо, вернемся обратно или нет?

– Выходит, если бы партизаны не напали на комендатуру, то немцы не сожгли бы и слободчан? – Антон опять решил вернуться к событиям новогодней ночи.

– Выходит, что так, – Кирюша затянулся, и с удовольствием выпустил в морозный воздух клубы табачного дыма. – Неймется им, что б они позамерзали в своих лесах. Силу почуяли, вот и поперли на рожон.

– С чего это вдруг силу то почуяли?

– От Москвы погнали Гансов, вот они и бесятся почем зря. Думают, что помогают Красной Армии, – полицай презрительно плюнул на снег. – А на самом деле через них гибнут мирные люди.

– Неужели они этого сами не понимают?

– Слушай, если бы соображали, то не заставляли бы немцев принимать ответные меры, понятно тебе, или нет?

– Не такой уж я тупой, – обиженно промолвил Антон. – Вон, у нас в Борках, все было тихо и мирно, пока сами жители не стали грубо нарушать немецкие законы. И поплатились. Скажи, кому стало легче, что двоих повесили, кого-то расстреляли, кого-то сожгли?

До меня доходят слухи, что там, у партизан, верховодит мой сосед Леня Лосев.

– Я и говорю, что при любой власти умный человек найдет свое место, и будет жить припеваючи, – Прибытков похлопал Щербича по плечу. – Только не надо искать приключения на одно место, а то потом хрен на него сядешь!

– Ты это о чем? – Щербич не понял последнюю шутку товарища по оружию.

– Да про твоего соседа Лосева. Живым остался под Брестом, ну и радуйся. Только зарегистрируйся в комендатуре, и думай, как кусок хлеба добыть. Так нет же – в войну решил поиграть. Мало ему, не настрелялся. Значит, здесь могут укокошить. Видно, плохо ты с ним проводил разъяснительную работу, вот сейчас мы все и расхлебываемся из-за тебя.

– Ты что хочешь этим сказать? – разозлился Антон. – О какой работе ты ведешь речь?

– Сам же рассказывал, что ты был у него в гостях, когда он пришел домой с окружения, раненый, – напомнил ему Кирюша. – Надо было тогда же пулю ему в лоб, и не было бы кому боломутить народ с этими партизанами.

– Кто же знал, что он на такое способен? – развел руками Щербич.

– Хотя, признаться, мысль такая возникала. Да вот что-то не срослось, не получилось. А жаль.

– Поздно после драки то кулаками махать. Только на будущее будь умнее, – назидательно закончил Прибытков. – Пошли, вон к коменданту уже пришла машина. На ней мы и поедем.

К радости Антона, распоряжение о доставке в управу на допрос полицаев, отменили. Но Прибытков обратился к Вернеру с просьбой.

– Дозвольте, господин майор, съездить с вами в район, – вытянувшись по стойке «смирно», Кирюша замер перед начальством. – Товарищ наш Петро Сидоркин в госпитале раненый лежит. Проведать бы? Вот с Антоном собрались к нему, не откажите, господин майор.

– Похвально, – не раздумывая ни секунды, ответил Карл Каспарович. – Похвально, что у вас начинает формироваться дружный коллектив. Только жаль, что этому способствуют такие трагические события. Хотя – «лучше поздно, чем никогда» – так, по-моему, говорят у вас?

– Точно так, – усаживаясь на заднее сиденье, промолвил Кирюша. – Упредить ума не хватает, зато задним умом мы сильны.

Госпиталь располагался в здании бывшей районной больницы, что стоит на высоком берегу реки Деснянки почти перед самым впадением ее в Днепр. Речка с одной стороны, густой сосновый лес с другой были самым верным выбором для строительства больницы. Чистый речной и хвойный воздух стали дополнительным стимулом для выздоровления больных.

Палата, где лежали раненые полицейские, находилась на третьем этаже, и смотрела окнами в лес. Справа от окна стояла кровать Сидоркина, слева – Марка Захаровича.

Увидев вошедших во главе с комендантом, лица полицаев застыли в недоумении.

– Вот кого не ожидал, так не ожидал, – тяжело, с паузами между словами, промолвил Петро.

– Пришли глянуть на калеку? – Марк Захарович сидел на кровати в синем больничном халате с пустым рукавом под правую руку. – Над бедой нашей посмеяться пришли? – и обиженно поджал губы.

– Это как очерствели ваши души, что элементарное человеческое участие для вас является оскорбительным? – майор по очереди подошел к каждому, поздоровался, и присел на стул. – Интересовался у врачей. Сказали, что идете на поправку. Это радует.

– Да какая ж это радость, прости Господи, с одной рукой то? – подскочил на кровати пожилой полицай. – Спасибо, хоть до ветру без посторонней помощи еще сходить можно. А жить как?

– Вы не цените жизнь, уважаемый! – назидательно сказал комендант. – Погибли семнадцать немецких солдат, мой помощник лейтенант Шлегель скончался от ран, ваши товарищи по оружию убиты, а вы остались живы. Разве это не радость?

– Оно конечно, – потупил голову Марк Захарович. – Только и меня понять надо. Может, лучше бы сразу насмерть, чем так калекой.

– Сомневаюсь, что ваши мысли разделили бы убитые, будь у них право выбора, – Вернер поднялся, готовый покинуть палату. – А сожженные ваши земляки не хотели жить? Вы спросите про это у партизан при случае, – добавил уже на выходе. – В вашем распоряжении пятнадцать минут, – это было сказано Прибыткову и Щербичу.

– Прав майор, – Кирюша сел на тот же стул, где только что сидел комендант. – Ныть не надо, живи, раз выпала тебе такая доля жить. И не скули, – наклонил голову, долго смотрел в пол, прежде чем заговорить дальше. – Вот, не знаю, как и сказать, Петро Пантелеевич. Карлуша-то не все поведал, умолчал о главном, – тяжело вздохнул, и продолжил, не глядя на Сидоркина. – В отместку на следующий день Гансы согнали в коровник всех без разбора слободчан, и сожгли. И твою семью тоже, вот, – закончил он. – Ты уж извини, Петро Пантелеевич, что не уберегли Полинку с ребятишками, и что мне выпал жребий сказать тебе об этом. Извини.

У Сидоркина и без того бескровное лицо стало вдруг белее мела, дыхание – прерывистым, сиплым, он заметался, и, схватив руками край простыни, зажал ее во рту, заглушив крик отчаяния, вырывавшийся наружу.

– А-а-а-а! – скрипел зубами староста, и бился головой о спинку кровати. – Как это, за что? А-а-а-а!

Антон смотрел на метавшегося товарища, и сделал попытку подойти к нему, попридержать, успокоить, но его остановил Прибытков.

– Погодь, парень, погодь! Пускай покричит, боль из души выпустит, потом легче станет. Погодь.

В наступившей тишине был слышен скрип снега под колесами проходившей мимо машины, голоса людей во дворе больницы, и тяжелое прерывистое дыхание со всхлипами Петра Сидоркина.

Прибытков достал из кармана кисет, стал сворачивать самокрутку. Руки его немножко подрагивали, табак просыпался на колени, на пол в палате. Внимательно следивший за ним Марк Захарович подошел к нему, и жестом попросил сделать папиросу. Кирюша отдал ему уже готовую, и принялся делать новую для себя. Никто не проронил ни слова.

– Петро и так еле дышит, а вы свои оглобли еще тут засмолите, – остановил мужиков Антон. – Идите лучше в коридор.

– И то правда, – согласился Прибытков, и увлек за собой товарища на выход из палаты.

– Поднимусь, не прощу! – тихим, но твердым голосом заговорил Петро. – Не прощу! А сейчас уходите от меня, не травите душу!

Всю дорогу назад Антону не давали покоя последние слова Петра. «Интересно, кому он собирается мстить? Чего это я не спросил? Мы же были одни в палате, он бы сказал, а я бы и не мучился».

Своими сомнениями поделился с Кирюшей уже дома, когда приехали из района.

– А что тут сомневаться, – рассудительно начал Прибытков. – Конечно, партизанам! Если бы они, дундуки, не полезли на рожон, то и жечь людей немцам не было бы резона. Это факт. Так что, не ломай голову, Антоша! Прав комендант, что эти партизаны самые настоящие бандиты, и наша с тобой задача уничтожать их на упреждение, с лёту, пока они нас не укокошили. А то через них, может статься, вообще народу не останется в селах.

– Кирилла Данилович, я все хочу у тебя спросить, да стесняюсь, – потупив взгляд, произнес Антон. – Ты жизнью кручен больше, чем я.

– Чай, не девица, чтобы краснеть. Да и я не похож на министра.

– Я вот что думаю. Только ты пойми меня правильно – жить хочется каждому.

– Да не тяни ты кота за хвост! – Прибытков толкнул в плечо Щербича. – Говори прямо, чего ты хочешь.

Однако Антон еще какое-то мгновение подумал, и лишь потом сказал, глядя товарищу в глаза:

– Последнее время что-то притихли немцы по поводу своих побед.

А что, если коммунисты верх возьмут, обратно вернутся? Нам-то что делать? Вот ты куда подашься, не думал об этом?

Прибытков не отвел взгляда и тоже ответил не сразу.

– Мыслишь правильно, парень. В жизни к любой ситуации умный человек должен быть готов, – взял Антона под руку, и они зашагали к дому Кирюши. – Пошли ко мне, там перекусим и все обговорим.

Дома хозяин поведал гостю, что у него есть на примете человек, который может выправить любые документы на всякий случай.

– Но, сам понимаешь, – Прибытков поднял указательный палец вверх. – Даром и чирей на заднице не вскочит. И, главное, язык надо уметь держать за зубами. За такие вещи жизнь болтуна не будет стоить и гроша, заруби себе это на носу. В тех кругах такое не прощается. Только в случае чего надо место жительства менять. Это не обсуждается. Риск стоит исключить.

– Не стращай меня, Кирилла Данилович! – перебил его Щербич. – И я не пальцем делан, кое-что в этой жизни видел, и понимаю, что и почем.

– Ну, вот и хорошо, вот и договорились, – хозяин пододвинул гостю чашку с борщом. – Ешь, пока горячее. Дома, небось, некому готовить?

– Сам знаешь. Чего спрашивать зря?

 

Глава девятая

А в Борках хоронили Леньку Петракова. Его тело было найдено на льду Деснянки как раз за школой утром после нападения на комендатуру. Опознал его Васька Худолей, он же и привез труп в деревню к отцу и матери.

«Так, значит, это он бросился мне на перерез в ту ночь? – то ли утверждал, то ли сомневался Антон, наблюдая за тем, как мимо его дома проехали сани с гробом, следом прошла небольшая группка односельчан, и свернули в проулок, что вел к деревенскому кладбищу. – Вишь, как жизнь-то устроена: он хотел меня убить, но я его опередил. Не повезло тебе, парень, моя взяла. Я же тебя предупреждал, а ты не поверил. Хотя, не упади я на лед, неизвестно, кого бы хоронили».

И опять ему в голову пришла мысль о везении. Только на этот раз Антон не стал называть себя везунчиком, а, здраво оценив ту ситуацию, пришел к выводу, что спасла его сноровка, быстрая реакция, меткость в стрельбе, и желание жить. Впрочем, Леня тоже не хотел умирать, но, видно, что-то он не до конца учел, просчитался. Поэтому, рот разевать не стоит, а надо работать на упреждение, как и говорил комендант майор Вернер.

К нему-то и направился староста деревни, имея свой конкретный план, свое предложение.

Выслушав внимательно подчиненного, комендант выделил ему взвод солдат во главе со своим новым заместителем лейтенантом Пфайфель, который был назначен на эту должность после ранения под Москвой.

Кадровый военный, этот офицер искренне ненавидел местное население, презрительно относился и к полицаям. Он не стал даже предлагать места Антону в своей машине, а демонстративно указал ему на кузов к солдатам.

В Борки колона из трех машин зашла после обеда. Хорошо обученные и натренированные солдаты комендатуры уже через час согнали на площадь всех жителей деревни. Антон даже не успел замерзнуть, как унтер-офицер доложил лейтенанту о выполнении приказания.

На этот раз виселицы строить не стали, а приспособили для этой цели стоящие рядом на краю площади две старые липы.

Антон сам лично выдернул из толпы родителей Лени Петракова.

Еще не отошедшие полностью от смерти сына, они не до конца понимали, что от них хочет староста деревни.

Отец, бывший первый тракторист в МТС, Федор Николаевич, и его жена, рабочая полеводческой бригады, Анна Панкратовна, стояли под липами, тесно прижавшись друг к другу, с недоумением взирая на окружающих немцем и односельчан.

– Вы являетесь свидетелями подлого, кровавого нападения бандитов, которые называют себя партизанами, на комендатуру в новогоднюю ночь, – голос старосты деревни опять был твердым, уверенным, как и подобает быть голосу начальника и повелителя судеб. – Погибли немецкие солдаты, пали смертью мои товарищи по оружию. Это дело рук вас, ваших знакомых, ваших родных и близких. За это преступление уже наказаны жители деревни Слободы, они приняли жуткую смерть. Вы должны знать и помнить, что ни одно преступление бандитов-партизан не останется безнаказанным: за каждого убитого немецкого солдата или представителя законной власти ответят жизнями мирные жители. Пусть всегда помнят об этом лесные бандиты, и помните вы, которые помогают им в их бандитских делах. Только что похоронили одного из бандитов Леньку Петракова. Он тоже был среди нападавших. Он сам уже поплатился за это своей жизнью.

Но это еще не все: за него ответят и его родители, что сейчас стоят перед вами. Они будут повешены. Такое же ждет любого, кто надумает стать на сторону партизан, или кто будет им помогать. У меня все, господин лейтенант, – староста повернулся к Пфайфелю.

– Можно начинать.

При последних словах Антона до Петраковых дошел смысл происходящего, и Анна Панкратовна без чувств осунулась на снег к ногам мужа. Сам Федор Николаевич еще успел опуститься на колени перед женой, прижать ее голову к своей груди, как солдаты тут же оторвали их друг от друга, и поволокли к стоящим под липами скамейкам.

Петраков нашел в себе силы отбросить от себя солдат, самостоятельно поднялся на скамейку, и сам накинул на шею веревку.

Солдаты все ни как не могли накинуть веревку на его жену, ее бесчувственное тело падало из их рук. Наконец, это им удалось, и тело женщины повисло на суку.

– Прощайте, люди, – муж не стал дожидаться, пока ему выбьют из-под ног опору, и сам шагнул вперед.

Сначала на фоне казненных Петраковых несколько раз, меняя положения и позы, сфотографировался лейтенант Пфайфель.

Затем это же кинулись делать и его солдаты.

Антон стоял чуть в стороне, наблюдал, как, сменяя друг друга, старались запечатлеть себя на месте казни немцы, как разносился окрест в морозном воздухе их задорный смех, как на другом краю площади стояла группка местных жителей, дожидаясь, когда можно будет предать земле своих земляков. Все это проходило мимо его сознания, не вызывая в душе каких-либо чувств, кроме чувства исполненного долга. Он сработал на опережение, как и учил его комендант.

«Теперь они начнут соображать, прежде чем замахнуться на мою жизнь, – думал Щербич. – Пускай знают, что получат по заслугам не только тот, кто это сделал, но и их родственники. Хорошая наука для этих партизан на будущее».

Мать не видел уже давно, стал даже привыкать к ее отсутствию, забывать потихоньку. Корову запустили перед отелом, и тетя Вера Лосева не ходила ее доить. Кабана заколоть помог Васька Худолей, Антон сам все прибрал, засолил, разложил по ящикам и кадушкам. Куры неслись очень редко, так что особых хлопот по домашнему хозяйству у него не было. Разве что накормить да напоить два раза в день. Конечно, можно было порешить все, пустить под нож, но очень уж хотелось чувствовать себя собственником, хозяином хоть не большого, но своего подворья.

– Как там мама? – Антон пришел за водой и встретил соседку тетю Веру у колодца.

– Ты же сын. Тебе лучше знать, – глухо ответила она, стараясь не смотреть на него, и быстрее пройти домой.

– Погоди. Я серьезно, – Щербич отнял ведра из рук, и поставил на снег. – Лучше не стало?

– Тебе это зачем надо? – грубо спросила Лосева. – Может, хочешь помочь? Так поздно. Надо было думать раньше, ценить и любить ее пока она была здоровой, не доводить до такого состояния. А сейчас твое внимание ей безразлично, как и ты сам. Так что иди своей дорогой. А еще лучше – забудь про нее.

Она обошла Антона, подняла ведра, и направилась домой.

– Ну и черт с вами! – Щербич прокричал ей вдогонку, и в сердцах махнул рукой. – Пропадите вы пропадом!

И стало легче. Еще какое-то время пытался отыскать в себе те нежные, добрые чувства, что пробуждались раньше в душе при упоминании мамы, и не находил. То ли душа зачерствела, то ли он сам так сильно изменился, что ему и на самом деле становится безразличным, есть у него мать или ее нет. Наконец, Антону надоело это самокопание, и он двинулся вдоль улицы к дому своего помощника Васьки Худолея. Надо было организовывать людей на очистку дорог по приказу коменданта.

Чистый морозный воздух этого солнечного февральского утра приятно бодрил старосту, снег звонко поскрипывал под подшитыми добротными валенками. Дышалось легко, вольготно, хотелось еще и еще втягивать, заглатывать в себя эти морозную чистоту и свежесть. Хорошо!

Вот уже больше месяца, как о партизанах ни чего не слышно: как вымерли. И, притом, не только в Борках, но и во всей округе. Карл Каспарович говорит, что это результат тех карательных мер, что были приняты комендатурой. Правда, Кирюша Прибытков утверждает, что это они маленько примерзли зимой, а по весне оттают, и дадут еще о себе знать. Антону не очень хочется в это верить. Пускай бы был прав майор. Тогда – живи и радуйся! В такой спокойной обстановке можно и строить планы на будущее, немножко расслабиться. А то ему уже просто надоело прятаться у себя каждую ночь, спать в пол-уха, спотыкаться об приоткрытый люк подпола, и в каждое мгновение ждать или выстрела, или гранаты в окно, или, еще хуже, сгоришь во сне в собственном доме.

Петро Сидоркин вернулся из госпиталя худой, осунувшийся, молчаливый, совсем не похож на того весельчака и живчика, что был до ранения. Антон наблюдал, как долго стоял он над грудой заснеженных головешек на месте бывшего коровника, как тряс от горя поднятыми к небу руками. Жить в свой дом больше не пошел, а перебрался к Прибытковым, где трое суток пил без продыху. Комендант его не трогал, но от должности старосты отстранил, назначив вместо него Кирюшу.

 

Глава десятая

Уже на краю деревни Антон остановился как вкопанный: к чистому морозному воздуху добавился резкий запах печеного хлеба! Староста огляделся вокруг принюхиваясь, и направился прямиком к дому Абрамовых. Хозяин, бывший колхозный конюх, так и не вернулся в село после мобилизации в Красную армию с колхозными лошадьми. Заправляла дома его дочь двадцатилетняя Фекла с больной парализованной матерью.

На глаза Щербичу попался сосед Абрамовых сын лесничего малолетка Андрей.

– Быстро к Худолею! Мигом его сюда!

Убедившись, что мальчишка убежал исполнять его приказ, Антон подошел к дому, и резко потянул входную дверь на себя. Она оказалась не запертой, и он сразу вошел в темные сени. Из дома явственно послышался девичий вскрик: гостей здесь точно не ожидали, а если и намечались они, то уж ни как не староста деревни.

– Не рада, что ли? – расплылся в улыбке Щербич, наблюдая, как в панике мечется по хате девчонка. – Кто еще есть в доме?

– Нет, ни кого нет! – Фекла простоволосая, в фартуке поверх платья, металась от страха из угла в угол, прижимая руки к груди.

– Ни кого, Антон Степанович! – повторяла как заведенная.

Когда вошел Худолей, Антон сидел за столом в задней хате, посреди нее стояло два мешка с уже испеченным хлебом, заслонка с печи открыта, и в ней виднелось еще несколько караваев готового хлеба.

– Вот, Василий Петрович, любуйся, – сказал староста, показывая на мешки с хлебом. – Приготовлен для партизан. Приходи, забирай в свой лес, кушай на здоровье. Что скажешь, Фекла? – обратился уже к хозяйке.

– Да какие партизаны? – девушка успокоилась. – Побойтесь Бога, какие партизаны? Это я нам с мамой на зиму приготовила. На сухари иссушим, чтобы мука не испортилась. И с хлебом будем.

– Ты хоть сама веришь в то, что сказала? – ироничная улыбка блуждала по лицу старосты. – Или нас за дураков держишь?

– Как вы можете такое говорить, Антон Степанович? Для себя, на сухари, вот вам крест.

– Ну, это мы сейчас узнаем, – Щербич поднялся из-за стола, подошел к девушке вплотную. – Кто принес тебе муку? Спрашиваю в последний раз, кто принес и когда придет забирать?

– Ни кто, – лицо ее побледнело, она задрожала, и отступила на шаг от Антона.

– Кто, я спрашиваю? – голос старосты гремел, и в тот же миг он схватил за волосы девчонку, и накрутил их на руку.

– Ни кто, мое, наше, пустите, больно! – от боли Фекла присела, повиснув на его руках. – Что вы делаете? Больно!

– Не ври, для кого? Говори, убью! – чем дольше она не сознавалась, тем больше приходил в ярость Антон. Он уже бросил ее на пол, и стал пинать ногами. – Говори, говори, бандитское отродье! Я заставлю тебя говорить!

– Нет, нет, нет! – девчонка извивалась под ударами, поджав под себя ноги, и закрыв лицо руками. – Ни кто, наше это, наш хлеб! Спасите, спасите! Мама-А-А!

– Все, все, все-е! – между ними встал Худолей. Повернувшись к старосте, он начал оттеснять его от лежащей на полу девчонки. – Антон Степанович, она ваших нервов, вашего здоровья не стоит! Успокойтесь, сейчас мы все у нее узнаем. – Скажешь, ведь, да, Фекла? – наклонился над ней, помогая подняться с пола.

– Я все сказала – наше это, наше! – твердила она как заклинание.

Ярость опять затмила голову старосты, и он, оттолкнув Ваську, вновь бросился к Фекле. В этот момент Худолей проявил завидную прыть: успел таки встать между ними, широко расставив руки, и загородил своего начальника от девушки.

– Спокойно, Антон Степанович, спокойно! – пододвинул ему табуретку, усадил на нее. – Вот сейчас можно и решать дела. В спокойной домашней обстановке, Антон Степанович. Правильно я говорю?

– Да куда уж правильней, – староста тяжело дышал. Расстегнув полушубок, он достал носовой платок, и вытер обильный пот, что проступил крупными каплями на его лице, груди. – Сама ж себе хуже делает, неужели не понятно?

– Иди-ка, умойся, дева, – Васька подвел Феклу к рукомойнику, что висел в углу избы. – Кровь смой, да себя в порядок приведи!

На некоторое время в доме наступила тишина. Стали слышны стоны больной матери из передней хаты, да плеск воды в тазике под умывальником нарушали хрупкое перемирие.

– Во, я еще там не проверил, – встрепенулся Антон, и направился в другую комнату.

Через мгновение он уже тащил оттуда еще один мешок с хлебом.

– Ну, а теперь что скажете? – со злорадством в голосе спросил он, внимательно переводя взгляд то на своего помощника, то на молодую хозяйку. – Откуда здесь столько муки? Не из колхозного ли поля пшеничка? А, Василий Петрович?

– А откуда еще? – замахал тот длинными руками. – Ясно, все тащили с полей, вот и она, девка шустрая, тоже в стороне не осталась.

– Знаешь ли ты, глупая твоя башка, что это уже собственность великой Германии? А за воровство, что у них в приказе прописано для нас с тобой и для нее тоже? – накинулся староста на Ваську. – Расстрел! Понятно?

– Так и вы хлеб едите не с неба упавший, – встал на защиту Худолей. – Может, не знаете, а мама ваша пока при памяти была, все в дом тащила, чтобы вас прокормить, вот так-то! – уколол он начальника. – А тащила-то из полей да из амбаров, мил человек!

– Говори да не заговаривайся! – разозлился Антон. – Здесь не тот случай: ясно, что для партизан хлеб, Ленька Лосев организовал, что тут непонятного?

– Ну, это уже вопрос другой – для кого и кто организовал? – стал рассуждать полицай, расхаживая по избе. – На хлебе не написано. А с другой стороны – кто хлебушко сажал, да ухаживал за ним? Не немцы же, факт. Да и нашим людям жить как-то надо, согласны? Помрут люди с голоду, с кем тогда сами останемся?

– Ты что меня политграмоте учишь? – стал выходить из себя Антон.

– Или я этого не понимаю? Думаешь, я не видел, как тащили с полей? Видел!

– Вот и прекрасно, Антон Степанович! – повеселел Васька. – Вот и прекрасно! Всем жить надо, и этой девчонке тоже.

– Но тут-то не тот случай! – вспылил Щербич. – Для партизан она готовила, для партизан!

– А если и так, – высказал смелую идею Худолей, а староста даже опешил. – Мы этот хлеб забираем, и в комендатуру к немцам на стол в столовую, вот Карлуша будет доволен! А партизанам – фигу!

– Васька сложил здоровенный кукиш, и потряс им в воздухе.

Антон, набычившись, сидел какое-то время молча, соображая, потом резко встал, и приказал Фекле:

– Быстро собирайся! Сейчас ты расскажет мне правду! – он не мог терпеть, когда его обманывали. Чувствовать себя обманутым, да еще девчонкой было выше его сил, и он решил добиться своего любым путем, любыми средствами.

– Если вы в комендатуру ее, то погибнет девка, точно погибнет! – Худолей забегал по хате. – Может, не надо? – с мольбой в голосе обратился он к своему начальнику. – Жалко, ведь. Совсем молодая.

– Прекратить разговоры! Быстро за мной!

Впереди по сельской заснеженной улице шла, спотыкаясь, Фекла. За ней с решительным видом двигался староста в расстегнутом полушубке, а Васька Худолей вышагивал чуть в отдалении.

Когда процессия повернула в проулок, что ведет на хозяйственный двор, Антон заметил толпу женщин, человек десять – пятнадцать, что кучно следовала за ними.

– Верни их! – приказал он Ваське.

В углу двора стояла занесенная снегом льномялка. Щербич сразу же стал ногами отгребать от нее снег, скидывать его рукавом с зубчатых барабанов. Фекла безропотно стояла рядом, не до конца понимая, что делает староста, и что он от нее хочет.

– Вращай шкив! – заорал он на Ваську, и толкнул девчонку к аппарату. Схватив за воротник, прижал ее голову к начавшему движение транспортеру, а правую руку девчонки сунул между зубьями крутящегося барабана.

– Будешь говорить? Будешь? Кто, для кого хлеб? Говори! – в бешенстве кричал Антон.

Какое-то мгновение рука еще скользила, перескакивая с одного зубца на другой, пока барабан не захватил и не зажевал пальцы руки, они захрустели, от боли Фекла закричала, дернулась в железных объятиях старосты, и осунулась на снег, потеряв сознание.

– Отпусти девчонку, изверг! – вокруг них уже стояли женщины, готовые вот-вот кинуться на Щербича.

– Назад! Назад! – помня недавний случай с еврейской семьей Каца, Антон отпрянул в сторону, выхватил пистолет, и выстрелил в воздух. – Назад, застрелю, убью!

Однако женщины наседали, и Васька с винтовкой наперевес защищал начальника, с силой толкал их подальше от льномялки. Несколько женщин уже уводили куда-то Феклу, а жена лесничего Соня со шкворнем в руках заходила к Антону со спины.

– Ты что, дура, погубить всех захотела? – приклад винтовки Худолея опустился ей между лопаток. – Тебя же первую угробят!

От удара женщина полетела на снег лицом вниз, к ней кинулись ее товарки, и, подхватив под руки, оттащили в сторону конюшни.

Антон тяжело дышал, вытирая со лба тыльной стороной ладони пот, смотрел на красные капли крови на снегу, что остались после Феклы, а у самого перед глазами все крутились и крутились барабаны льномялки, и в ушах непрестанно стоял хруст человеческих костей.

Чтобы избавиться от наваждения, староста наклонился, зачерпнул полную горсть чистого снега, с жадностью принялся есть, потом начал растирать им себе лицо, распахнутую грудь. Стало немного легче, опять появилось то, утреннее, ощущение чистоты и свежести морозного воздуха, бодрость в теле.

Оглянулся вокруг: хозяйственный двор опустел, только Васька Худолей стоял рядом, внимательно наблюдая за начальником.

– Ну, вот, и слава Богу! – широко улыбаясь, он подошел к Антону, заглядывая ему в глаза. – А я, грешным делом, испугался за вас, за ваше здоровье. Уж слишком побледнели вы, Антон Степанович! Не надо так близко принимать к сердцу! Ну их, этих баб, от них все беды на земле.

– Что-то помутилось в глазах, – Щербич беспомощно смотрел на помощника, трогал себя руками, как будто проверяя – все ли на месте. – Что делать будем? Неужели спустим с рук?

– Это вы о чем? – Худолей наклонился, взял его под локоть. – Пойдемте домой. Вам отдохнуть надо, какая теперь служба, – стал он уговаривать старосту.

– Ты куда это клонишь? – вырвав руку, Антон стал застегивать полушубок. Мороз давал о себе знать, пробираясь вовнутрь, под одежду, вытесняя оттуда последнее тепло. – Где эта девка? Я ее так не оставлю!

– Да бросьте вы, Антон Степанович! Будут потом говорить, что староста Щербич воюет с бабами. Вот чести-то будет!

– Да она же враг, и врагам моим помогала, хлеб им пекла! Как же я это могу простить? Да ни когда!

– И о людях подумать надо, – стоял на своем Васька. – Нам, ведь, жить в этой деревне, зачем же лишних врагов наживать?

– Но хлеб-то пекла партизанам? – Антон ни как не хотел сдавать своих позиций, хотя здравый смысл предложений Худолея уже немного поколебал его уверенность в своей правоте.

– А вы согласитесь, что она на самом деле пекла его для себя, и вам легче станет! Зачем же забивать себе голову догадками?

– Кто его знает? – в голосе Антона уже слышались сомнения. – Может, и правда забыть?

– А у меня есть идея, – Худолей повеселел, опять подхватил начальника под локоть, и стал увлекать его в сторону дома. – Посмотрите на Феклу с другой стороны, Антон Степанович! Девка – кровь с молоком! Да я бы, на вашем месте, сам позволял бы ей учинять допросы над собой, только чтобы после щупать ее каждую ночь! Не баба, а мечта любого мужика!

– Заткнись! – Щербич выдернул руку, и зашагал по улице один.

Обиженный, Васька еще какое-то время наблюдал вслед начальнику, потом сплюнул под ноги, в отчаянии махнул рукой, и направился к себе домой.

Для Антона эта тема была запретной. Даже себе самому он не хотел признаваться в этом, было стыдно до слез вспоминать, как опростоволосился тогда у родника, что бьет ключом на той стороне Деснянки.

Было это за год до войны, летом, в июле. В тот день все колхозники были на лугу: шла сенокосная пора, каждый день, как и каждый человек на сенокосе ценен. Антон метал сено в стога, ребятишки подтаскивали копны, а женщины и девушки управлялись с граблями. Все было как всегда, если не считать, что принимала сено на верху молодая, разбитная и задорная Маша, Мария. Она помогала там деду Никите, первому мастеру в колхозе по установке стогов да скирд.

В свои двадцать пять лет Маша успела побывать замужем за местным гармонистом и рыбаком Колей Масловым, и стать вдовой: месяца через три после свадьбы утонул молодой муж на омутах, что не далеко от Пристани. Как это произошло, ни кто не знает, только нашли люди прибитую водой к берегу лодку, да шапка его зацепилась за камень-валун. Вот и все, что осталось Марии от любимого.

Да не долго носила траур вдова: очень скоро стали замечать местные молодицы, как тайком, крадучись бегают их мужья к дому Масловых, что стоит на берегу Деснянки. И окна били, и волосы клочьями вырывали, а ей все равно неймется – не зарастает тропа!

– Не моя вина, что вы своих мужей удержать при себе не можете. А я их люблю, и они меня тоже! – это и все, что могла она ответить женщинам.

Вот и в тот день звонкий смех Марии разносился по лугу. На этот раз ее объектом был напарник дед Никита.

– Дед, ты же вдовец, и я не мужняя, – в очередной раз начала приставать она к старику. – Может, давай поженимся? Будет не семья, а сплошная загадка.

– Это с чего так? – поддержал ее дед. – В чем же загадка меж мужем и женой?

– Не уж то не знаешь, старый? – предвкушая потеху, Маша огляделась вокруг – есть ли свидетели их разговора. На них-то она и рассчитывает. – Загадка в том, что я тебя ни когда не увижу молодым, а ты меня не увидишь старой! – зашлась она от хохота.

– И все? – обиженный дед уходил к своему краю стога. – Я думал, что путное скажет, а она пустое несет.

– Дед, а дед, – не отставала от него помощница. – А ты кроме стогов еще что-нибудь ставить умеешь?

– Конечно! И копны могу, и скирды, и стога. И возок положу, любо-дорого глянуть! Хоть в Москву вези на выставку, ни травинки не стряхнется за всю дорогу, – серьезно отвечал дед.

– Я не про это спрашиваю, – давилась от хохота молодица. – Ты бабам что-нибудь ставить еще можешь?

– Михалыч! – кричал со стога бригадиру старик. – Убери, за ради Бога, эту смолу от меня, убери! А не то она меня введет в грех!

Все вокруг заходились от смеха, даже дед икал на стогу. Только Антон от таких шуток краснел, ему становилось не по себе, хотелось убежать куда-нибудь от стыда. И в то же время ему нравилось смотреть на Марию, на ее чистое, красивое лицо, на пышную грудь, крепкие ноги, бедра, что так хорошо, заманчиво и выгодно выделялись из-под юбки. Она тоже заметила, с каким интересом наблюдает за ней этот молодой, красивый и сильный парень Антон Щербич. Нет-нет, да подморгнет ему тайком с высоты, или обронит нечаянно словцо в его адрес, а у него вмиг кровь прильнет к голове, застучит молотком в виски, жаром обдаст все тело, и перехватит дыхание. Вроде, как убежать надо, стыдно, а ноги как прикованные к земле, не сдвинуть, и что-то внутри удерживает его около этой, вдруг ставшей желанной, Маши-Марии!

– Лови! – расставив руки, Маша готовилась спуститься со стога.

– Прыгай, поймаю! – в тон ей ответил Антон, и тоже раскрыл руки, готовый принять на земле такую ценную ношу.

Мария в ту же секунду бесстрашно шагнула вперед, и ее тело заскользило вдоль стога прямо в объятия парня. Он успел ее поймать, но на ногах не удержался, и они упали, обнявшись, прямо в копну сена. Дурманящий запах молодого девичьего тела, ее жаркое дыхание, пухлые сочные губы, что впились в него крепким, жарким поцелуем, руки, обнявшие его за шею, тот час лишили Антона памяти, ума, способности соображать. Опять кровь хлынула в голову, до звона застучало в висках, легкой дрожью отозвалось во всем теле.

– Вечером, у родника. Я буду ждать, – как сквозь сон, сквозь вату донеслись до Антона девичьи слова.

И время для него остановилось: вроде метал сено, с кем-то говорил, отвечал на чьи-то вопросы, а мысли уже были там, у родника. Еле дождался конца рабочего дня. Искупался в реке не со всеми, а чуть в стороне, и сразу же, тайком, прошмыгнул в кусты, и вышел к источнику.

Дневная жара спала, тяжелая физическая работа, а теперь тень от кустов и родниковая прохлада сморили Антона, и он не заметил, как уснул.

Проснулся от легкого прикосновения: Мария сидела у изголовья, водила своей рукой по его груди, гладила голову, расчесывала его волосы. Подняв руки, он обхватил ее за плечи, привлек к себе, и они замерли в долгом, жарком поцелуе. Еще некоторое время они ласкались, пока Маша не легла с ним рядом, и не увлекла на себя парня. В это мгновение Антон с ужасом для себя понял, что он ни чего не может как мужчина. Секунду-другую еще прислушивался к себе, пока не осознал это, потом подскочил вдруг, и стал ощупывать себя.

– Куда же ты? – девушка в недоумении смотрела на него, пока и до нее не дошел трагизм и комедия ее положения. – И это все? Куда же ты, ухажер сопливый? – только успела произнести она, как Антон рванул сквозь кусты прочь. А вдогонку ему еще долго слышался ее звонкий, заразительный смех, что больно резал его слух.

Даже сейчас, по прошествии времени, он не может спокойно вспоминать это. Ему всегда казалось, что такого позора нельзя перенести, с такими ощущениями нельзя жить. Еще несколько раз в то лето Антону на глаза попадала Маша, и всегда на ее лице блуждала загадочная, оскорбительная для него, улыбка. То ее выражение: «И это все? Куда же ты, ухажер сопливый?» преследовали его еще не один год. Оно даже снилось ему, и он просыпался в холодном поту, униженный, оскорбленный. «А что, если она расскажет кому-нибудь о моем позоре?» – такой вопрос не покидал его, не давал покоя. И он возненавидел Марию, стал ее бояться, а заодно, и всех женщин, которых он мог в своем воображении причислить в потенциальные партнерши. Жизнь становилась кошмаром, пока есть на земле Мария. К этому выводу Антон пришел не сразу, а после того, как убрал с дороги тетку Соню Дроздову.

Глубокой осенью запылал вдруг дом Масловой Маши. Когда сбежались соседи, и кинулись тушить пожар, обнаружили закрытую снаружи входную дверь, и хозяйку, задохнувшуюся дымом на пороге собственного дома: она не смогла ее открыть, и упала тут же замертво.

Все разговоры в селе по этому поводу сводились только к распутному образу жизни покойной, и мести кого-то из замужних молодиц. Ни кто не мог и подумать на Антона. А он и сам присутствовал на пожаре, бегал к реке за водой, плескал ее на горящий дом, заливая свой страх, свой позор, свою слабость. Вот тогда и успокоился.

А тут этот Васька Худолей вдруг напомнил, наступил на больную мозоль. Ему и самому было невтерпеж без женщины, без любимого человека. Природа брала свое, Антон теперь знал, был твердо уверен, что он все может, что он на все способен. Но страх перед женщиной где-то сидел еще, не исчез на том пожаре, как исчез позор. В новогоднюю ночь он готов был доказать себе, доказать в первую очередь женщинам что он мужчина, настоящий мужчина!

Но партизаны спутали все карты.

А вот теперь Фекла. «Где ж ты был раньше, Худолей, что ж так поздно глаза мне раскрыл? – корил себя и Ваську Антон. – Как теперь на глаза показываться, хотя и на самом деле она девка хоть куда? Грудь не такая пышная, как у Маши, видно, еще не мятая мужиками, но статью и красотой взяла. Эх, дурак я дурак! Прав Худолей, не за те булки я взялся, ох, не за те! Надо было за Феклины булочки лапать, а не хлеб под кроватью искать».

Антон не заметил, как ноги сами собой принесли его на край деревни к дому Абрамовых. Остановился, в недоумении, постоял так с минуту, не понимая, как и зачем он здесь, потом решительно направился в избу.

Фекла лежала в задней хате на кровати, что стояла слева за русской печкой. Над головой нависали полати. Доктор Дрогунов Павел Петрович за столом собирал разложенные инструменты и медикаменты в свой баул. Соседка Абрамовых, Гулевич Тая, ровесница Феклы, сидела у изголовья больной. Бледное, бескровное лицо девушки почти сливалось с белой наволочкой, только черные густые волосы красиво обрамляли ее профиль, да перебинтованная правая рука резко выделялась на фоне темного одеяла. Она то ли спала, то ли была в забытьи.

– Если вы пришли за больной, и хотите ее забрать, то я не позволю! – доктор решительно поднялся из-за стола, и шагнул на встречу Антону. Тая вскрикнула, и зажала рот рукой.

– Нет, доктор, нет! – парень замешкался в нерешительности, снял шапку, и начал ее мять в руках. – Тут совершенно другое, Павел Петрович, я еще пока сам не знаю, что, но совершенно другое, это точно! Не бойтесь за нее, и простите меня, простите, с этого момента ее ни кто не обидит, нет, не обидит! – как клятву повторял Антон.

То ли тон, которым говорил он, то ли его вид вселил уверенность Дрогунову, и он направился к выходу, прихватив с собой и Таю.

– Верю вам, как мужчине, – успел еще бросить на ходу. – Но я оставляю за собой право вернуться сюда часа через два. Это мое право, и мой долг!

– Да, да, конечно, – машинально ответил доктору, а сам не сводил глаз с Феклы. – Приходите, обязательно приходите.

Подошел к кровати, пододвинул себе табуретку, сел на нее, и стал внимательно разглядывать лицо девушки. Глаза ее были закрыты, но ресницы подрагивали: видно было, что она не спит, и все слышит, что происходит в доме.

Сначала из-под ресниц выкатилась первая слезинка, потом еще и еще, губы исказила гримаса боли, отчаяния, и она заговорила вдруг:

– Уходи, сейчас же уходи! – шептала, не открывая глаз. – Я тебя ненавижу, убийца!

Антон приподнялся, смотрел на эти шевелящиеся губы, на залитое слезами лицо. Что-то оборвалось в груди, сжало до боли, и припал вдруг губами к ее губам, к ставшим вдруг дорогими и желанными ее соленым слезам, щекам, волосам, целовал руку, что лежала поверх одеяла, и, как в бреду, повторял:

– Прости, прости, умаляю – прости! Ни когда сам себе не прощу, а ты прости! – не говорил, а стонал над девушкой Антон. – Прости, прости, – повторял как заклинание, и все целовал и целовал ее лицо, глаза, раненую руку. – Прости дурака, люблю я тебя, люблю!

– Уйди, уйди, – все тише и тише защищалась девушка, а раненая рука уже легла на голову парню, и все сильнее и сильнее прижимала ее к своей груди.

– Вот пистолет, – Антон достал оружие, и вложил его в здоровую руку Феклы. – Стреляй, и я приму от тебя смерть, только бы тебе стало легче, и чтобы ты простила меня!

 

– Убери, а не то я от счастья сама себе пущу пулю в лоб, – прошептала она. – Убери! И продолжай говорить, лучше говори, не останавливайся, говори!

Когда ближе к вечеру к Абрамовым заглянул Дрогунов, он был несказанно удивлен: посреди двора, голый, в одной рубашке, Антон колол дрова. Топор в его руках летал, как пушинка, дрова разлетались в разные стороны, куча колотых поленьев уже высилась вдоль стены сарая, выгодно выделяясь своей желтизной на фоне чистого, искристого на солнце, снега.

Не говоря ни слова, он зашел в дом, где все так же лежала на кровати Фекла, но уже со счастливым, зарумянившимся лицом. Мельком взглянув на больную, доктор вышел во двор.

– Чудны дела твои, Господи! – сказал, ни к кому не обращаясь, Павел Петрович. – Воистину, не понять душу женщины! Потемки, сплошные потемки. Только наши женщины способны так любить, и так прощать! Ну, я удаляюсь. Зайду завтра.

– До свидания, доктор! Спасибо вам большое, спасибо, – Антон застыл с топором посреди двора.

Когда уставший Антон зашел в дом, Фекла встретила его стоя за столом.

– Ты зачем поднялась? – приобнял ее за плечи, и подвел к кровати.

– Лежи, лежи, Феклушка, я все сам сделаю.

– Хотела тебя накормить. Там, в печи, суп фасолевый с мясом, – девушка подчинилась, но не легла, а села на кровать. – Да не знаю, как достать чугунок с одной рукой.

– Прости, прости меня, любушка моя, – Антон опустился перед ней на пол, положил ей голову на колени. – Не прощу себе этого никогда! Не прощу!

– Не казни себя, Антоша, поздно, – она гладила его волосы, подняв глаза в угол, где висела икона. – Видно, Богу было так угодно.

– А где хлеб? Куда мешки с хлебом подевались? – встрепенулся вдруг Щербич. – Из-за них-то весь сыр-бор разгорелся.

– А ты лучше не спрашивай, – просто ответила Фекла. – Обменяла я его.

– На что, если не секрет?

– Да ни какого секрета нет. На любовь свою обменяла, Антоша, на любовь, – слезы опять бежали по щекам, а взор по-прежнему был устремлен в угол, к иконе.

– Дорогую же цену ты заплатила, любимая, ох, дорогую. А виноват в этом я, только я. И нет мне прощения!

– Нет здесь ни правых, не виноватых. За грехи наши, только за грехи наши, – со слезами продолжала утверждать девушка.

– Ни каких у тебя грехов нет! Какие грехи у тебя-то – ты же святая!

– Антон прижал ее голову к себе, и так застыл, чувствуя в руках тепло любимого человека.

– Все, садись кушать, – девушка отстранила от себя парня, встала, прошла к столу. – Мне еще маму накормить надо.

Жизнь старосты с этого дня в корне изменилась, стало более насыщенной, появился интерес, огонек в глазах. Этим не преминул воспользоваться Васька Худолей.

– Вы, прямо как с перышком в одном месте, летаете!

– Я что, не человек, что ли? – Антона покоробило панибратское обращение подчиненного. – Хоть и ты меня подтолкнул к Фекле, только не забывай своего места, понятно, полицейский Худолей?

– А что я? Я понятливый, Антон Степанович, – обиженно ответил Васька. – Только как трудно, так Василий Петрович! А как хорошо, так сразу полицейский Худолей! Где справедливость, я уже не говорю о благодарности. Сто грамм не налить, не отметить такое событие – это же грех!

– Перебьешься, ты свой тазик уже выпил.

– Оно, конечно, только вы в тот тазик ни капельки не налили. Надо исправиться, пока я еще готов принять от вас бутылочку первача!

– Так, все! Иди, собирай людей на расчистку дорог. Комендант приказал, – староста прервал разглагольствования подчиненного.

Одну, первую, ночь Антон переночевал у Феклы, а потом заходил только днем по нескольку раз. А остаться ночевать, или вообще перейти жить к Абрамовым, или привести ее к себе в дом – нет, боялся после того броска гранаты в окно. Здесь не было тайного хода в подполе, а делать его в ее избе не хотел, было даже немного стыдно перед девчонкой за свои страхи. Да и ее подвергать риску желания не было. Так и кочевал: на ночь к себе на печку, днем, если был свободным от службы – к ней. Скотину тоже изводить не стал: все также кормил, поил, ухаживал. Корова отелилась, и тетя Вера Лосева опять ходила ее доить. На этот раз приносил молоко к Абрамовым. У них не было кому заготовить сено на зиму, и Фекле пришлось избавиться от коровы, хотя молоко нужно было, особенно для больной мамы.

 

Глава одиннадцатая

Зима заканчивалась, партизаны после новогодней ночи больше не беспокоили, вся работа сводилась к патрулированию в Слободе, заготовке дров для комендатуры, расчистке дорог по требованию Вернера или его помощника Пфайфеля.

Несколько раз по неделе Щербич жил в Слободе на сборах: проходили дополнительное обучение, получали инструкции. По мнению Карла Каспаровича, по весне должны активизироваться партизаны. Надо быть готовым к борьбе с ними. И опять майор заострял внимание на работу по упреждению.

– Кто первый нажмет курок, тот и останется жить! – в который раз повторял он полицаям. – Следите, кто исчез из деревни, кого долго нет дома, где собираются мужики, узнавайте через свою агентуру, своих осведомителей все деревенские новости. В этом – залог вашей, именно вашей безопасности. Ваша жизнь в ваших руках!

Петро Сидоркин тоже присутствовал на занятиях, но всегда был погружен в свои мысли, и ни какой активности не проявлял.

– Заболел мужик, жалко, – тяжело вздыхал Кирюша Прибытков.

– Чем же он болен? – не мог сразу понять Антон. – На вид вроде здоров, не кашляет.

– Глупый ты человек, Щербич! – Кирюша неодобрительно покачал головой. – И страшный. За своим счастьем чужого горя не видишь. Ты приглядись к Петьке – душой человек мается, не на месте она у него после смерти семьи. Переживает. Вот и жалко его. Быстрее бы убили, что ли.

– Ты что говоришь, как это – убить?

– Я ж говорю, глупый ты человек. Не понимаешь, что в иной раз легче самому помереть, чем вот так, как он, жить.

– Ну, ты даешь, дядя! Да за такие мысли, знаешь, что бывает?

– Не поймешь ты, Щербич, – отмахнулся от собеседника Прибытков.

– Он еще может такое отчебучить, что на том свете чертям жарко станет. Помянешь мое слово, или я не разбираюсь в людях.

Весна пришла как-то неожиданно: еще вчера стоял мороз, даже с вечера он как будто крепчал, а вот с утра следующего дня пошел дождь. Притом, нудный, мелкий, как осенний. И эта морось стала разъедать и снежный наст, делая его ноздреватым, и превращать накатанные дороги в ухабистое, снежное месиво. Огромные, набухшие водой, массы снега с шумом слетали с покатых крыш, утяжелили, попрогнули крыши пологие.

В такую пакостную погоду до Борков докатились свежие новости: мало того, что немцев остановили у Москвы, так еще отбросили их до двухсот километров от нее.

И опять появились листовки на заборах, на стенах домов. Антон с Васькой только и успевали срывать их: благо, они чаще были не наклеенные, а нацепленные, пришпиленные. И опять все тот же почерк, что и перед Новым годом.

– Я этому писаке руки повыдергиваю! – староста сорвал очередную бумажку со своего забора. – И откуда, черти, это узнали? Только вчера комендант под большим секретом сообщил эту новость, а к утру уже висят эти писульки! Ты что думаешь, Худолей? – спросил он у помощника, который стоял, нахохлившись, под дождем.

– В такую погоду, Антон Степанович, сами знаете, что делать надо. А вы думать заставляете. А чем думать, если мозги водой вымывает, – переминаясь с ноги на ногу, полицай еще больше нахохлился, предоставив начальнику самому срывать листовки. – Только скажу честно – от этих новостей какая-то слабость в животе появляется: до ветру захотелось.

– Что-то рано ты, Вася, обделался, – Щербич окинул презрительным взглядом этого длинного, нескладного человека. – Еще вилами на воде писано, а у тебя понос! Эх ты, вояка!

Заметил подчиненному вроде бодро, а у самого где-то внутри какой-то червячок зашевелился, растревожил и его, зародил сомнение, в котором даже самому себе не хотелось признаваться: а не ошибся ли Антон Степанович Щербич, на ту ли лошадку поставил? Может, надо было по-другому?

Подумал так не долго, мгновение, а этого оказалось достаточно, чтобы испортилось настроение не на один день. Антон знает, что эта мысль будет теперь посещать его помимо желания, в самых неподходящий момент. Не отстанет, пока сам не примет окончательного решения, не определится.

– Вот черт, некстати! – в сердцах выругался он. – Все неприятное – некстати.

– Это вы о чем, Антон Степанович? – на лице Худолея застыл неподдельный интерес. – Что вас так обеспокоило, неужто, как и меня, живот прихватил?

– Не дождешься, Василий Петрович! – натянуто улыбнулся подчиненному, оценив его шутку. – Не сяду я с тобой рядом, не сяду!

– А вы не бойтесь: я подвинусь, и места всем хватит, – полицай даже сделал шаг в сторону, освобождая место рядом с собой. – Страна большая, всем места хватит.

– Ты это о чем? – Антон понял, что за кажущейся шуткой кроется что-то более серьезное. – Поясни, что ты хочешь этим сказать?

– Что ж тут не понятного, господин староста, – Худолей перешел на официальный тон. – Пора думать, как шкуру спасать будем, вот что!

– Ты так думаешь? – то ли спросил, то ли согласился с подчиненным Щербич.

Сомнения опять нахлынули, вытеснив из головы все остальное. «Значит, не один он озабочен таким вопросом. Надо будет поговорить с Прибытковым: он человек мудрый, опытный. А потом и принимать решение. С документами мы договорились, важно со временем не прогадать».

– А не рано ли, Василий Петрович, мы запаниковали, а?

– Знаете – лучше раньше, чем позже. Боюсь опоздать, – доверительно ответил тот. – Когда Красная армия будет стоять в райцентре, может быть уже поздно, вот так то, Антон Степанович!

– Смело, очень смело ты высказался. А не боишься с такими мыслями?

– Все под Богом ходим, господин староста, все, – Худолей не отвел взгляда и продолжил. – Ни кто не знает, где его поджидает тетка с косой.

Тужурка под дождем промокла почти насквозь, пришлось идти домой сменить ее на телогрейку.

Сначала он увидел и услышал, как разлетелось вдребезги оконное стекло на уровне его головы, и только после этого до него долетел звук винтовочного выстрела. Антон мгновенно грохнулся в снежную кашицу у себя во дворе, и, извиваясь, пополз под прикрытие собственного дома. Уже из дверного проема сенцев он выглянул из-за косяка, пытаясь определить, откуда стреляли. А то, что стреляли в него, сомнений не возникало.

Пригнувшись, выбежал во двор: ни где ни души. Стал спиной к окну, пытаясь определить, где мог находиться стрелок. Справа через дорогу – в промежутке между домами виднелся колхозный сад: голый, просвечивающий насквозь. Могли и оттуда. Прямо перед глазами – соседские дома. Вряд ли. Слева – его, Антона, огород, за ним – заросли акации и липняк. Тоже голые и хорошо просматриваются. Могли и отсюда.

Решил идти в сторону реки через огород, через кусты. Бежать за Васькой – время нет. Успеет уйти стрелок. Сбросив с себя промокшую тужурку, решительно направился черед свой сад в сторону пристани. Если бы он сам надумал выстрелить, то лучшего места и не найти: можно легко по льду реки скрыться в любом направлении, а потом выйти к деревне.

Насыщенный водой снег не держал, ноги во многих местах проваливались выше колена, внизу, под снегам чавкало, но он продолжал продвигаться к реке. На выходе из сада заметил следы в акации, весь подобрался, достал пистолет, и, как только можно было, короткими перебежками, с резкими прыжками влево-вправо, стал выходить на след. Вот и стоянка: сильно вытоптанный снег, сломанная ветка акации, которую стрелявший использовал как упор. Да, расстояние всего метров сто, сто двадцать. Повезло, в очередной раз повезло! Быстрее всего, стрелял человек неопытный, видно, дрогнула рука в последний момент. Не привык в людей стрелять, вот и дрогнула.

Этот вывод приободрил Антона, и он двинулся по следу к реке. Идти стало намного легче: уже не нужно было вытаскивать обувь из мокрого снега, а только вода в ямках от следов стрелка создавала неудобства. Но с этим можно было мириться.

На выходе из липняка к первым следам присоединился еще один: видно, сообщник. Вот они вышли к реке, и направились вверх по течению. Их следы отчетливо были видны на подтаявшем кое-где льду. Было легко бежать по замерзшей реке, и уже минут через пять Антон увидел впереди, как скрылись за очередным речным поворотом две темные фигуры. За плечами у каждого из них висела винтовка-трехлинейка. Они его еще не заметили, и это давало преимущество: люди не спешили, и, видно, были твердо уверены, что их ни кто не преследует. Эта беспечность была на руку Антону.

Расстояние между ними стремительно сокращалась. Оставалось не более пятидесяти метров, как один из них, что шел ссади, оглянулся. Антон узнал его: это был шестнадцатилетний Володя Козлов. Но и его увидели!

Пригнувшись, Вова с напарником бросились бежать. Староста на секунду замер, прицелился и выстрелил в одного из них. Через мгновения в ответ раздались выстрелы из винтовок.

Преследование становилось опасным, но жажда мести, восстановление справедливости, и наказание стрелков любым путем не остановили Антона, а, напротив, посылали его под эти пули.

Быстро меняя позиции, Щербич потихоньку продвигался вперед. Иногда он терял преследуемых из вида, тогда приходилось останавливаться, искать укрытия на берегу.

Антон понял, что Володя с напарником поджидают его на льду реки, и он решил обойти их берегом, благо, правый густо зарос кустарниками, и высотой был не больше метра.

Выстрелив в сторону противника, староста ухватился за ветки лозы, и взобрался на берег. Снег проваливался, ползти было очень неудобно и трудно, но он настойчиво продвигался вперед.

Выстрелы с той стороны прекратились: видно, они тоже потеряли его. Река в этом месте делала крутой изгиб, уходила влево. Антон приподнялся, и увидел метрах в двадцати от себя Вову и его друга и ровесника Павла Скворцова. Они затаились за кустами, что росли на левом, низком берегу реки, выслеживая его по руслу, не предполагая даже, что он появится с правого, высокого берега. «Значит, и граната, и сегодняшний выстрел дело рук Павлика, как я и предполагал. Мстит за отца. Ну, что ж, посмотрим, чья возьмет», – со злорадством промелькнуло в голове.

Позиция Антона была выгодной, и он решил взять пацанов живыми.

– Бросай оружие! Руки вверх! – встав во весь рост, староста нацелил на них пистолет, и для острастки, выстрелил в их сторону.

От неожиданности парни упали на лед, но тут же Павлик ужом заскользил за нависшие над рекой кусты, а Володя быстро пришел в себя, и, перекатываясь по льду вслед за другом, умудрился выстрелить в Антона.

Пуля попала ему в левое плечо, от удара его бросило назад, но он удержался на ногах, только опустился на колени, и, прицелившись, выстрелил в ответ. Оставшиеся патроны Антон разрядил уже в неподвижное тело Володи.

Преследовать Павла сил не было, хватило только спуститься на лед, и прижаться спиной к крутому берегу. Так было немножко легче стоять, но кровь из раны хлестала, текла по телу, в штаны, унося с собой остатки сил. Перезарядить пистолет Антон уже не смог, пришлось достать из-за пояса ТТ: на счастье, он с ним ни когда не расставался. Правой рукой расстегнул ворот рубашки: из-под ключицы, пульсируя, текла его кровь. Она, почему-то, была не красной, а коричневой. Некоторое время боли не чувствовал, только сильная слабость заполнила собой все тело, ноги начали подкашиваться, перед глазами поплыли круги, все убыстряя и убыстряя свой бег. Он опустился на лед на колени, и вот теперь вокруг раны, и где-то внутри, куда вошла пуля, начало сильно жечь, как будто кто-то приставил к телу горящую головешку, или стал разводить на теле костер. Чуть повернул в сторону, сгреб в ладонь горсть снега, и приложил его к ране. Еще успел сообразить, что на самую рану снег прикладывать не стоит, а лучше через рубашку, чтобы не было заражения. На какое-то мгновение стало легче, но круги резко увеличили скорость, и Антон рухнул на лед.

Когда открыл глаза, то увидел перед собой лицо доктора Дрогунова: наклонившись над кроватью, он делал укол ему в левое предплечье. А свою раненую сторону тела он почти не чувствовал: было какое-то онемение, холод, граничащий с ознобом. Из-за плеча Павла Петровича видна была испуганная мордашка Феклы с полными слез глазами.

– Я же говорю, что ты волнуешься зря, дева, – доктор, видимо, продолжал ранее начатый разговор с хозяйкой. – Вот видишь, глаза у твоего суженого открылись, значит, все у него будет в порядке. Я не говорю, что до свадьбы заживет, потому, как понимаю, что по нынешним временам свадьба – это пир во время чумы.

– Ой, спасибо вам, доктор! – Фекла прижала руки к груди, и низко поклонилась ему.

– Мне то за что говорить спасибо? – воскликнул Дрогунов. – Я – врач, и обязан, повторяю, юноша, для вас персонально, лечить любого, в том числе и своего врага. Так что не обольщайтесь. А благодарить, Фекла, надо Вовку Козлова, за то, что он промахнулся в твоего старосту. Зато сам погиб. Вот так устроена жизнь, что первыми гибнут хорошие, очень хорошие люди. А, главное, юные! Вот что самое страшное!

В это время дверь в хату открылась, и на пороге выросла длинная фигура Васьки Худолея.

– С возвращением на святую землю, Антон Степанович, – видя, что раненый пришел в себя, и открыл глаза, улыбка озарила широкое лицо полицая. – С прибытием, можно сказать.

– И вот этого человека благодарить надо, – добавил доктор, махнув рукой в сторону гостя. – Именно он привез с речки и убийцу, и жертву на одних санях.

– Спасибо, Павел Петрович, – слабым голосом проговорил Антон.

– Вот видите, уже и заговорил. Вам крупно повезло, – врач наклонился над раненым. – Пуля прошла навылет, не задев ни одного органа. Только обильная потеря крови, и все. Везунчик вы. Войди пуля чуть ниже, и вам нужен был бы не я, а поп Еремей.

– Я знаю, – Антон опять слабо улыбнулся.

– Что вы знаете, больной? – доктор стал одеваться. – Что вам известно, что не известно мне?

– Что я везунчик, – шепотом ответил он. – Мне цыганка в детстве так сказала.

– А она вам не сказала, что по мимо везения, в жизни еще надо думать головой, дружить с разумом, а не жить эмоциями, и надеяться на авось? – и уже от порога добавил. – А вот Володе Козлову не повезло, это факт!

– Павел Петрович, доктор! – Фекла бросилась вдогонку. – А лечить то его чем? Какими лекарствами?

– Хм, какими лекарствами, говоришь? – Дрогунов перевел взгляд на Антона. – Хорошее питание и покой. И через месяц на нем можно будет огороды под картошку пахать. Я еще зайду. До свидания!

– С чего это он такой злой? – Васька обратился к Фекле. – Чем вы его тут обидели, что он не только лечит, а и лекции читает?

– Ноги бы лучше вытер, – хозяйка пододвинула ему табуретку. – Вон лужа какая натекла.

– Не бранись, не бранись. Я не надолго, – гость уселся поближе к порогу. – Так чем обидели, я спрашивал, – напомнил он девушке.

– Ни кто его не обижал, Вася. Просто ему не нравится ваша работа, вот он и недоволен, – Фекла принялась накрывать стол. – Может, покушаешь с нами, Василий Петрович?

– Я с комендатуры приехал только что. Карлуша интересуется, может, медицинская помощь нужна? Говорит, можно в госпиталь в район отвести.

– Нет, скажи, что не надо, – Антон сделал попытку повернуться, но сильная боль пронзила все тело. – Мне лучше. Да и Дрогунов сказал, что страшного ни чего нет. А я ему верю.

– Мы все ему верим, не только ты, – вмешалась в разговор Фекла. – Может, и вправду, в госпиталь? – обратилась она уже к Ваське.

– Как сам, так и будет. Мне то что?

– Что нового, расскажи, – попросил с кровати Антон. – Павлика не поймал?

– Какого Павлика? Ни кого я не ловил, – пожал плечами Худолей. – Стрельбу услыхал, и мигом на речку. А там вы и Вовка Козлов.

Взял лошадь, да с мужиками и развезли вас по домам. Ох, и убивается Марийка Козлова: говорит, час назад дома из-за стола вылез, а тут я его привез еще тепленьким.

– Быстрее всего, не он стрелял в меня во дворе, и не он гранату в окно бросал, – тихо начал Антон. – Это дело рук Пашки Скворцова. За отца мстит.

– А вам откуда известно? – Васька даже привстал с табуретки. – Сам сказал?

– Они вдвоем были, Павел ушел, я не смог его догнать, – Антон прикрыл глаза, отдыхал.

– Вон оно что! – Худолей начал расхаживать по избе. – А я то думаю, зачем Володьке это надо? Да за компанию, значит, пошел. Да, дела как сажа бела.

– И меня ранил за компанию? – зло спросил Антон. – Такие компании надо в зародыше уничтожать. Могли бы и убить.

– Павлика я давно не видела, – Фекла выставила на стол миску горячих щей, налила в маленькую тарелку, и готовилась кормить Антона. – Может, поешь, Антоша? Я покормлю тебя с ложечки.

– Нет, – потряс он головой. – Разве что попить бульона.

– Присаживайся, Василь Петрович, к столу, – пригласила она гостя.

– Чем богаты.

– Оно, конечно, можно было бы, если закусить, – вроде как согласился тот. – Мужика тебе спас, хозяйка, могла бы догадаться и налить.

– Налей и мне, Феклушка, – попросил вдруг Антон. – Прав Васька – сто грамм не помешает ради такого случая.

– Во, во! Я и говорю, – гость уселся за стол, по хозяйски взялся нарезать хлеб. – Не часто начальство из поля боя раненым вытаскиваю.

– А что доктор скажет? – всполошилась девушка. – Мне не жалко, да, смотри, чтобы хуже не было.

– В медицине спиртом лечат, – успокоил ее Худолей. – А хороший самогон даже лучше любого спирта. Поверь, хозяюшка, моему опыту.

В доме воцарилась тишина. Только за столом слышались стук ложек о тарелки, да Васька шмыгал носом раз за разом.

– Вишь, разогрел под носом, и потекло, – как бы оправдывался он.

– Надо полечить, и все пройдет. Налей-ка, хозяюшка, на лекарство, – пододвинул свой стакан поближе к бутылке. – Хотя, у тебя рука дрожит, да и меры ты не знаешь.

Взял сам бутылку, налил себе полный стакан, и, не чокаясь и не дожидаясь других, опрокинул его содержимое в рот.

– А сейчас я пойду. Спасибо за угощеньице. Приглашайте, я опять приду, – встал из-за стола, и добавил. – Поправляйтесь, Антон Степанович!

Фекла убирала со стола, а потом ушла в переднюю избу кормить мать. По телу прокатилась волна тепла после выпитой водки, боль, нервное напряжение как будто спали, на душе стало спокойней, даже некое ощущение безмятежности нашло.

«Хорошо! – мысли потянулись ленивой цепочкой. – Вот и ранение получил, а ты так его боялся. Да, больно, но жив-то остался, значит, опять повезло. Но уже не так, как хотелось бы, однако живой. Мать, считай, потерял: не мама она мне сейчас, а так, сторонний человек. Оболочка только ее, а остальное – от чужого человека, притом, больного. Но свято место пусто не бывает: появилась Фекла, Феклушка! А хорошая девка, что не говори! Пальцы ей по дурости оттяпал, а она простила, к себе приняла, в постель положила. Прав Дрогунов, когда сказал, что чудны дела твои, Господи. Да, чудны. А Пашка Скворцов не остановиться на этом, будет за мной охотится, я их семейку знаю – настырные. Про Леньку Лосева что-то не слышно. Может, убили где? Дай-то Бог. Одной проблемой было бы меньше. А, может, как говорит Кирюша Прибытков, по весне оттают партизаны эти? Как же я Павлика не достал? Интересно, где сейчас прячутся эти бандиты лесные, в лесу, что ли? Валька Собакин должен знать, спрошу, скажет, если знает.

Господи, – мысли перескочили на корову, курей, и внутри все похолодело. – А кто ж их кормит, поит? Они ж голодные, непоеные стоят, хозяина ждут, а он здесь прохлаждается, водочку попивает».

– Фекла, Феклушка! – Антон попытался привстать в кровати, но сильная боль по всему телу отбросила его опять на подушку, кинуло в холодный пот. – Фекла, где ты? – еле прошептал он.

– Здесь я, здесь я, Ангел мой! – девушка стояла рядом, вытирала полотенцем пот с его лица. Потом, наклонившись, стала целовать его глаза, лоб, горячие губы. – Не бойся, я с тобой! Все хорошо, Антоша, Ангел мой любимый, все хорошо!

Антон поднял здоровую правую руку, и попытался обнять ее, прижать к себе, но сил не хватило, и он вдруг заплакал. Слезы непроизвольно побежали из глаз, перехватило где-то в горле, запершило, сдавило в груди, и он зарыдал навзрыд.

Фекла легла с ним рядом, прижала его голову к себе, гладила по волосам.

– Что с тобой, милый мой? Я здесь, все хорошо, любимый Антошка!

А он все всхлипывал и всхлипывал, ни как не мог остановиться, пока не появилась икота.

– Прости меня, Феклушка! Прости! – весь опустошенный, Антон откинулся на кровати, безвольно вытянув руки вдоль тела. – Прости, прости.

– Что ж тебя так растревожило, Антоша?

– Про себя подумал, про тебя. И распустил нюни. Прости. Да, кстати, а что там с моей коровой? Небось, голодная стоит?

– Ну что ты, Антон, – девушка смочила водой полотенце, и стала протирать ему лицо. – Я хожу каждый день, кормлю, пою. Вот только доить не могу – сам понимаешь. Пока не могу, – поправилась она. – Как только заживет рука хорошо, и смогу. Я пробовала, мне тетя Вера Лосева давала попробовать. Все у меня получится, вот увидишь! И печку я раз в день протапливаю. Так что с твоим домом все хорошо.

– Спасибо тебе, – тихо, признательно прошептал он. – А теперь дай мне поспать немножко. Устал я сильно, да и рана разболелась.

Еще с неделю каждый день приходил к Абрамовым доктор Дрогунов, делал перевязки, ставил уколы, пока однажды не сказал:

– Все, больной! Больше моя помощь не требуется: все остальное сделает ваш молодой организм и время.

 

Глава двенадцатая

А весна уже пришла! Даже, не пришла, а наступила! Антон стоял на крылечке Абрамовского дома, прищурившись, смотрел на яркое весеннее солнце. Рано уже не болела, однако рука еще не поднималась, как хотелось бы.

Снег сошел со двора, по улице вниз к гати бежали потоки талой воды. Только еще в затененных местах да вдоль заборов сохранились остатки снега. Воробьи посходили с ума: расчирикались, распрыгались вокруг, тоже рады весне. Куры деловито бродят по двору, что-то ищут, щиплют назубившуюся молодую травку. Петух ревниво провожает глазами пробежавшую мимо кошку. Хорошо!

Васька Худолей забегал утром сообщить, что собирает майор Вернер каких ни каких мужиков со всей округи, да будут вырубать лес вдоль железной дороги. Во, дела! Говорит, что только за последнюю неделю партизаны взорвали два состава: один – с техникой, другой – с солдатами. И вводится круглосуточное патрулирование населенных пунктов. Вроде, в Борки в помощь полиции Карлуша пообещал еще с десяток Гансов. Да, сбылись предсказания Прибыткова, оттаяли бандиты по весне. Накаркал, дурак старый! Только что-то от этих новостей низ живота ныть начинает, как у Худолея. Самому с собой разобраться не трудно, а вот как с Феклушкой быть, не понятно. А может рано в панику бросаться? В любом случае надо жить. И это главное! Не все еще потеряно!

С такими мыслями Антон спустился с крылечка, и направился к себе домой. Больше двух недель не был в собственно хате, даже успел соскучиться. Хотелось взглянуть и на корову: как она без него, да и курей пересчитать. Но больше всего волновали драгоценности, спрятанные там: не углядел бы кто их. Да и есть опаска, что могут чужие открыть его потайной ход. Важно, что бы кроме Феклы ни кого в доме не было. Еще в первый день приказал Ваське за домом приглядывать. Но и ежу понятно, что чужой человек – не хозяин. Правда, Фекла говорила, что в дом, кроме нее, ни кто не наведывался, а люк в подпол она сама закрыла, и больше не открывала. И то хорошо. Не забыть посмотреть, вдруг земля обвалилась за домом у яблони.

Детишки-малолетки ставили на ревущих ручьях мельницы, пускали бумажные кораблики, бежали за ними, разбрызгивая грязь. Увидев Антона, вдруг сорвались с места, и скрылись за ближайшими домами и заборами, оттуда наблюдая за старостой. Самого Щербича это немного покоробило, неприятным осадком опустилось в душу: вишь, и дети тебя уже боятся.

«А, ведь, и у меня могут быть дети! – как обухом ударило по голове. – Что-то Фекла в последнее время загадочно улыбается, намеки какие-то делает, к чему-то готовит. Вот так дела! Как же потом все вместе соединить: и свои мечты о собственном винзаводе, о земле, богатстве и наступление Красной армии, и Фекла, и дети? Да и самому пожить еще хочется, притом, в свое удовольствие? А если коммунисты опять вернуться? Да они меня разорвут на части! Я их знаю», – от последних мыслей дрожь прошла по телу, сжало сердце, даже в глазах помутнело.

По хозяйски обошел дом, подворье, зашел в хлев, взял вилы, принес и бросил корове в ясли сена, потрепал за шею, сел, как когда-то с матерью, на порожек, и задумался.

Впервые за всю жизнь Антон почувствовал себя неуютно в собственном дворе, в деревне, а толчком к этому послужили детишки, что спрятались от него на улице. Где-то он читал или слышал, что дети – это будущее. А есть ли оно у него, это будущее? И как в будущем будет чувствовать себя он, Антон Степанович Щербич, в Борках? Есть ли ему место здесь? А его дети? А им место будет в его любимой деревне? И как они будут себя чувствовать, зная, что их родитель, по сути, пошел против своей деревни, против людей, наконец, против страны?

Все, что себе рисовал в мечтах, потихоньку рушится, летит в тартарары. И, самое страшное, он сам может быть там погребен, забыт, а может, и проклят. А проклянут его собственные дети, если они у него родятся.

И повода к таким мыслям предостаточно: скоро год, как немцы здесь, а хозяевами положения так и не стали. И это с их то силой, с их мощью! А что говорить тогда о нем самом? Пшик! Так, борьба за выживание, за еще один день, еще один раз увидеть солнце, себя живым и здоровым.

Антон сидел, обхватив голову руками, загоняя себя своими тревожными мыслями все дальше и дальше в тупик, в безысходность. Просвета, как будто, нет и не предвидится. На свое горе и на беду Фекле связался с ней, обнадежил. Она отдает ему свою любовь, внимание, заботу, а что в замен? Оттяпанные пальцы? Какая дурость! Хотел, видите ли, помочь немецкой армии, или насолить партизанам. А что получилось? Кому ты насолил, придурок? Себе, любимому человеку, потерял мать, поднял против себя все село – ты этого хотел? Тогда получи!

Неужели нет выхода, неужели это конец? А кто сказал, что это конец? Это не конец, это только отрезок пути, по которому ему надо пройти до своей цели, до своей мечты! Он же везунчик, и этим все сказано!

Антон встрепенулся, как будто физически скинул с плеч нагромождение страхов, сомнений, что напустил сам же на себя.

Надо жить! Обратной дороги к той, довоенной, жизни нет, и не предвидится. Надо подстраиваться под день сегодняшний, чтобы жить мечтой о завтрашнем. А что имеем на сегодня: немцы дошли до Волги, партизаны повылезли из берлог. Значит, надо помогать Гансам, уничтожать лесных бандитов, и тогда твоя жизнь станет спокойней. Что ж зря душой кривить: власть над Борками уже твоя. Осталось вернуть землю, завод, и все – мечта исполнится.

– Выше голову, везунчик! – сам себя подбодрил староста, по-хозяйски окинув свое подворье. – Пусть другие боятся!

Где плугом, а в большинстве своем лопатами вскопали жители Борков свои огороды, худо-бедно засеяли их: готовились пережить еще один год, не умереть с голоду. Почти везде заплатками посреди картофельных полей зеленели всходы озимой ржи. Еще с осени порешили, что пшеницей лучше не замарачиваться, а надеяться надо на рожь: она и родит лучше, и не прихотлива в поле. Не до жиру.

Аисты вернулись ночью. С вечера ни кто и ни где их не видел, а утром все гнезда уже были заняты. На каждом гнезде суетилась пара прошлогодних хозяев, поправляя свои жилища. Один улетал за строительным прутиком или клочком соломы, а другой оставался сторожить. Нет, нет, да появлялись чужаки, пытались предъявить свои права на уже готовые гнезда, и тогда вспыхивала нешуточная драка. Обычно в бой вступал аист-пришелец, а его самка в это время парила в воздухе над местом битвы, сверху оценивая шанс ее избранника.

А он подгадывал, когда один сторож оставался на гнезде, и сразу же, с лету, атаковал, надеясь сбросить с гнезда хозяина. И вот тогда на помощь к нему стремительно подлетала самка. Вдвоем они не пускали хозяев, а те кружили над своим гнездом, и поступали с пришельцами точно таким же образом. Наконец, когда квартирные вопросы были решены, и в сообществе аистов наступил мир и покой.

Зато на земле забыли про это: все полицаи переведены на казарменное положение. Практически не было ни одного дня или ночи, что бы партизаны ни взорвали мост, не казнили старосту или полицая, не напали на комендатуру. За рекой Деснянкой почти две недели они удерживали несколько деревень под своим контролем. Установили там свою Советскую власть. Немцы не могли даже сунуться туда без подкрепления. И руководил ими Ленька Лосев! Кто б мог подумать, что он сможет организоваться против такой военной машины?! Комендант назначил за его поимку или голову приличное вознаграждение. Такие объявления были развешены во всех окрестных селах. Сколько раз уже Антон корил себя за тот неудачный выстрел под Вишенками, а еще больше, что тогда, в доме Лосевых, не порешил его вместе с отцом и матерью.

На свою беду взял да рассказал Карлу Каспаровичу про ту встречу, когда Ленька вернулся и пригласил Антона в гости.

– Вот видишь, какую головную боль ты мог предотвратить, если бы эту голову вовремя отделил от туловища, – майор ходил по кабинету, заложив руки за спину. Староста стоял на входе по стойке «смирно», не отводя глаз от начальства. – Садись-ка, Антон Степанович, у меня родилась идея!

Щербич сел на краешек стула, не упуская майора из поля зрения.

А тот вдруг забегал, замельтешил, потирая руки. Наконец, остановился напротив гостя.

– У меня родилась идея, – повторил еще раз. – Только не знаю, сможешь ли ты, Антон Степанович, это выполнить? Могу ли я на тебя положиться, вот в чем вопрос?

– Не томите, господин майор, – Антон встал перед начальством, с интересом ожидая продолжения. – Если в моих силах, то, конечно, все сделаю.

– Садись, садись, – опять усадил полицая на стул, а сам сел на свое место за стол.

Некоторое время в кабинете царила тишина, только пальцы коменданта нервно барабанили по столу, а сам он продолжал изучать подчиненного.

– Вы, ведь, были друзьями в детстве? – то ли спрашивал, то ли утверждал майор. – Так, да?

– Какой там друзья? Так, вместе играли, – Антону было неприятно признаваться в дружбе с командиром партизанского отряда.

– Ну! Ни кто тебя не обвиняет ни в чем, – видя, что собеседнику не по себе от таких вопросов, решил его успокоить. – Я тоже когда то был знаком с некоторыми вашими секретарями обкомов. Это же ни о чем не говорит. Так что, успокойся. Я – о другом.

Вернер снова и снова критически оценивал своего собеседника, прикидывая, стоит ли затевать с ним ту операцию, мысль о которой только что возникла у него в голове.

– Лучше тебя ни кто в округе не знает Лосева. Так? – Карл Каспарович выжидательно уставился на Антона.

– Наверное, да, – Щербич немного замешкался, полагая, что окружение майора точно ни чего не знает про Леньку. – По крайней мере, он меня всегда считал своим другом, и я знаю всю его подноготную.

– Вот-вот! – комендант потер руки. – Именно это мне и надо! Ты, и только ты сможешь определить возможное место появления Лосева.

– И что с того? – Антон все еще не мог взять в толк чего хочет майор.

– А я тебе сейчас все объясню. Садись поближе, и слушай внимательно. Только запомни, гражданин Щербич, все, что ты услышишь сейчас из моих уст должно уйти с тобой в могилу, – и тон, и выражение лица коменданта не оставляли сомнений в серьезности его слов.

– Так я это, – полицай был неприятно удивлен такой резкой перемене в настроении начальника, и, в то же время, было лестно, что майор доверяет ему что-то очень секретное, – готов выполнить все, что вы скажете. А сам я могила, вы же знаете.

– Не знал бы тебя, не предлагал.

Антон терпеливо ждал, а начальник снова погрузился в свои мысли. Наконец, он поднял глаза на подчиненного.

– Тебе надо будет вычислить возможное место появления твоего старого дружка, и, если все хорошо сложится, взять его живым. А если нет, то и мертвый он нам еще больше нужен. Ты меня понял, Антон Степанович?

– К-как это? – предложение майора было настолько неожиданным, что Щербич стал даже заикаться. – Неужели он меня ждать будет? И потом, где мне его искать? А мне какой резон свою голову в петлю совать? – эта мысль в последний момент как осенила Антона.

– Вот, слышу голос настоящего Щербича! – комендант довольно улыбнулся. – Сейчас я спокоен за наше дело. А то уже начали возникать сомнения.

Вернер встал из-за стола, закрыл на замок входную дверь.

– Что бы нам никто не мешал, – пояснил он Антону, и уселся обратно на свое место. – Сейчас есть распоряжение из Берлина о том, что можно открывать на оккупированной войсками фюрера территориях коммерческие предприятия. Улавливаешь, Антон Степанович, куда я клоню?

– Не до конца, – честно признался парень.

– Помнишь, ты говорил про винзавод, землю? Так вот, сейчас это вполне реально. Живой или мертвый командир партизанского отряда Лосев – это твой приз! Выиграешь его – все твое!

– А что от меня надо? Я готов!

Антон возвращался в Борки вместе с немецким патрулем из состава комендантской роты на мотоциклах. Надо было утрясти все дела со своим хозяйством: хотя Фекла уже и сама ухаживала за ним почти с месяц, но корова все еще оставалась на подворье Антона, и ей приходилось на дню по два раза бегать к Щербичам. А это было неудобно, поскольку Фекла была на сносях, и очень уж беспокоилась о малыше. При упоминании об этом теплая волна окутывала все тело будущего папаши, сжимало горло, и мир вокруг становился другим. И он сам менялся: еще больше хотелось жить, взять за руку сына, (а что будет сын, он не сомневался), и вести его, вести в светлую, счастливую жизнь! А потом радоваться его успехам, его первому слову, первому шагу. Эх, жизнь! Но для этого надо сделать то, о чем они договорились с комендантом. Вот и едет Антон домой, чтобы завтра с утра уже приступить к выполнению их секретной миссии.

Окрестные села и леса Антон знал очень хорошо. Прекрасно был осведомлен обо всех знакомых и родственниках Леньки Лосева, которым можно было доверить свою жизнь. Перебирая в памяти лес, он ставил себя на место командира партизанского отряда: где бы он сам организовал базу? Таких мест в округе можно было подсчитать на пальцах одной руки.

Первым выходили Вишенки: и глухомань, и немцы там практически не появляются – только в составе больших сил, и есть возможность уйти, скрыться большому количеству людей в любой момент. Но и человеку проникнуть туда можно с разных сторон; пойди, проследи, кто откуда зашел-вышел. Да, это наиболее привлекательное место, но не факт, что Лосев со своими бандитами там организовал базу. Не факт. Он прекрасно понимает, что такой вариант может быть просчитан и немцами. А у них найдутся силы окружить эту деревеньку. Зря рисковать Ленька не будет, не тот человек. Значит, ставить на Вишенку не стоит, но держать в уме ее надо. То, что там обитают партизаны, и чувствуют себя вполне уютно, это точно. Но, быстрее всего, не основные силы, и не их командир, это ясно, как Божий день.

Следующим местом Антон выбрал бы лес за деревней Руня. Она расположена как раз напротив Борков, только на той стороне Деснянки, и на удалении почти двадцати километров от нее. Там да, можно с большей степенью защищенности организовать стоянки партизан. И даже их штаб. Стоит подумать лучше. Антон еще и еще раз анализирует, прикидывает, сопоставляет известные ему факты, обрывочные разговоры, реплики, услышанные им за этот год, и приходит к выводу, что Рунь – это и есть то место, где будет обитать Ленька Лосев.

Хотя в самую деревню подъезд хороший, зато дальше пути практически нет. По крайней мере, для техники. А немцы, как известно, ходить не любят. Им машины подавай.

Одна единственная улица Руни тянется вдоль болотистой местности на полтора километра, если не на все два. Сады и огороды примыкают к мелкому, густому подлеску, что каким-то чудом растет на этой трясине. Местные жители очень хорошо знают проходы через нее в лес. Незнакомому человеку там вообще делать нечего: утонет на первых же шагах. А дальше чередуются участки леса с непроходимыми болотами, не замерзающими даже зимой, которые тянутся аж до соседнего района. А это ни мало, ни много, а километров тридцать, сорок. Попробуй оцепить такой кусок да еще по лесам. А они там настолько густые и буреломные, что и местные без особой нужды туда не заходят. Вот то-то и оно, там будет Леня, там, и больше ни где.

Антон перебирает в памяти все известные ему места, и считает, что можно было бы остановиться хотя бы на летнее время и в лесах за деревней Пустошка. Вот уж и правда, когда название отвечает содержанию! Как только люди поселились там, Антон не представляет. Почва все больше песчаная, кроме морковки практически ни чего в огороде не растет, а, поди ж ты, живут люди. Но они там все больше охотники, да плотники. Все по заработкам и слоняются: то там что-то строят, то еще где землю роют. Дома все только молодицы да детишки со стариками.

Вот за ней, за Пустошкой, хотя и есть болота, да только они перемерзают зимой все до единого: иди, куда душе угодно.

Правда, летом тоже особо не разбежишься, увязнешь по самые уши, если только не знать этих мест.

Так что партизаны летом могут там быть, и Лосев тоже. И от нее не так далеко до железной дороги, которую очень уж «полюбили» партизаны. А в случае чего, можно спокойно по лесам обойти да Руни, ну а там сам черт не сыщет. Значит, там, и только там находится командир Лосев со своими подельниками.

Антон опять на себя примеряет эти два места, и приходит к выводу, что летом партизанам лучше быть в Пустошке, а на зиму переходить в Рунь.

Об этом он и говорил сегодня с комендантом майором Вернером Карлом Каспаровичем. Тот внимательно выслушал подчиненного, и, в принципе, одобрил план его действий. Завтра с утра Антона уже не будет в Борках, а если и появится, то только в случае крайней необходимости.

 

Глава тринадцатая

Уходить решил из своего дома до восхода солнца: меньше глаз, больше толку.

С вечера хорошенько упаковал галеты, тушенку, не забыл мазь от комаров, что достал для Антона специально Карлуша. Пистолет, винтовка с оптическим прицелом, что будет заменять при случае бинокль, патроны – ни чего не упустил практичный Щербич. Понимал, от этого зависит очень многое, а главное – его жизнь. Прихватил даже две гранаты, правда, не немецкие, а советские. Уж больно длинные ручки у немцев, места много занимают, а эффект почти такой же. В мыслях еще и еще раз прокрутил все инструкции и наставления коменданта: кажется, ни чего не забыл. С вечера попрощался с Феклой, попросил присматривать за домом. Впрочем, она это делала и без его просьб. Сказал, что отправляют в командировку в соседний район на облаву партизан. Поверила, глупенькая! Все просила беречь себя. Понятно, хоть и не обвенчались, а муж все-таки. Кому же охота терять отца своего ребенка?

Антон точно знал, что любой житель деревни, перед тем как уйти в лес за дровами, ягодами, грибами, всегда набирали себе в дорогу воду из родника, что на той стороне реки за Пристанью. Этот факт он и решил использовать: партизаны не исключение. Тем более, что в последнее время из деревни практически исчезли почти все мужики. И хотя их родные утверждают, что разошлись кто по родственникам, кто на заработки, ежу понятно, где они. Значит, и домой будут появляться. Ну, а дальше дело за Антоном.

Для засады выбрал себе место не в густых зарослях, а в небольшом кустике по-над рекой, что уютно обставил себя аиром и осокой. И родник хорошо виден, и самого вряд ли кто обнаружит.

За спиной ямы, впереди и с боков – небольшое чистое пространство.

Как быстро летит время! Почти год назад Антон возвращался домой, вот так же лежал, высматривал деревню. Да, много воды утекло в Деснянке, много! И Борки уже не те, да и он не тот.

Многое получилось не так как он хотел, что-то вообще не получилось. Но, главное, он жив, подмял под себя село, а это что-то да значит!

Только о матери забыл: даже не появляется желание ее проведать, поинтересоваться ее состоянием. Несколько раз за лето он ее встречал на улице: все та же улыбка, все тот же безумный взгляд. Правда, сама чистая, ухоженная. Видно, тетя Вера Лосева хорошо присматривает за ней. Антон пытался прислушаться к себе, но ни чего не шевельнулось, не дрогнула внутри при виде матери.

Солнце поднималось все выше и выше, жидкая тень от куста уже не скрывала Антона, и ему пришлось вжаться в него, что бы хоть как-то спастись от палящих лучей. В конечном итоге только голова еще была в какой ни какой тени, а все остальное безжалостно палило солнце. Уже не раз ругал себя Антон за то, что не продумал этого, можно было и другое местечко подобрать, более удачное.

Но, приходиться терпеть, тем более на пристани уже появились первые посетители: ребятня шести-семи лет пригнали гусей с выводками гусят пастись на речку.

Рубашку с себя не стал снимать: под таким солнцем можно обгореть как дважды два. А оно жарит, вышибает пот. Откуда-то появились муравьи, приходиться стряхивать их с себя раз за разом.

Вот к роднику подошли Галя Афонина и Мария Козлова с подвязанными спереди в виде торбочки фартуками. Это они собрались за щавелем, что в изобилии растет на этом берегу. Последнее время вся деревня перешла на него. Даже Фекла уже несколько раз кормила его то борщом, а то и выставляла на стол холодник из щавеля.

Женщины молча испили воды, и направились к заболотистым полянкам. Как раз там и растет эта чудо-трава.

Ребятишки затеяли игру в прятки, того и смотри, что кто-то решит спрятаться за этот куст, хотя, вроде, далековато, не должны.

Время перевалило уже за полдень, но ни чего стоящего еще не произошло. Ни кто пока еще не заинтересовал Антона, и он, сморенный жарой, даже задремал в своей засаде.

Разбудил его плеск воды на ямах: это местный рыбак Мишка Янков с лодки пристраивался удить рыбу прямо за спиной у Щербича, в каких-то пяти, шести метрах от него. В соломенной шляпе, с широкой бородой-лопатой, он напоминал сказочного деда. Такой сосед был для Антона нежелателен, он сковывал свободу: даже повернуться, согнать с себя муравья становится проблематичным. Однако, такая обстановка для него не внове, год назад было и похуже.

С того берега раздался тихий свист. Мишка тут же взялся за весло, и направил лодку к берегу, прямо в нависшие над водой кусты лозы. Какое же удивление было у Антона, когда в лодку пригнул Павел Скворцов! С того памятного дня о нем не было слышно, а сегодня он тут как тут, как на ладони! Он, именно он бросал гранату, потом стрелял в Антона! Вот ты где, гаденыш! Месть затуманила глаза, жажда расплаты и восстановления справедливости требовали выхода. Тихонько достал пистолет, прицелился, но в последний момент опустил его: кто, как не Пашка, может привести его к цели, ради которой он здесь и находится? Понятно, что они в сговоре. Не просто так Мишка раскинул тут свои удочки, не просто. Павел боится перейти речку на Пристани, там много детворы, не хочет светится. А Янков его ждал. Все ясно! Значит, эта деревенская тихоня не такая уж и тихоня: он заодно с партизанами. А на первый взгляд вряд ли поверишь: все сам с собой, слова поперек ни кому не скажет, все молчком и молчком. А оно вон как выходит. Надо было давно засаду организовать у ключа: вся подноготная деревни здесь видна как на духу.

Когда в лодку сел еще и Костя Козулин, Антон поблагодарил себя за выдержку: стрельни сразу в Павлика, еще не известно, чем бы дело закончилось. А так вот они, поводыри его, приведут на место как миленькие. И где ж это они были? Постой, постой! Не дольше как два дня назад на шоссе Москва – Брест подорвали машину с немецкими солдатами. Вернер говорил, что ехали они из военного госпиталя в Бобруйске в санаторий на Березине. Все правильно: тридцать километров здоровым мужикам за две ночи вполне по силам.

У Павла и у Костика за спинами висят немецкие автоматы. Быстро же они вооружились таким оружием. Это лишний раз подтверждает, что не на побывку они приходили к родным. Нет, на диверсии были, точно.

Антон выглядывал сквозь заросли аира, стараясь услышать их разговор. Но до него долетали только отдельные слова, да и то их разобрать было почти невозможно. А что, если они надумают высадиться прямо на засаду? У полицая мурашки побежали по телу: такого развития событий он не планировал. Партизаны вооружены, им терять нечего, да и мертвый староста деревни будет неплохим подарком Пашке. И еще неизвестно, что, кроме удочки, у этой тихони рыбака? Силы явно неравны.

Но они не спешили переправляться, а, видимо, кого-то еще ждали. Все правильно, из кустов сначала появилась котомка, которую подхватили в лодке, а потом и сам ее хозяин старший лесничий лесхоза Корней Кулешов. Этот точно был дома на побывке. Как-то Антон не смог сразу сообразить вчера, что баня у Кулешовых вдруг затопилась среди недели? Вон оно что, хозяин мылся!

Под такой тяжестью лодка просела, едва не черпая краями воду, Мишка взялся за весла, и она заскользила вверх по течению, и пристала к берегу за кустами метрах в десяти от Антона. Мужчины попрощались с рыбаком, а он тут же погнал лодку к себе на причал, что был оборудован за его огородом.

Партизаны подошли к роднику, по очереди наполнили водой фляжки, а Павел и Костя еще и умылись из ключа и, вытянувшись цепочкой, направились в сторону Руни.

Сейчас было самым главным не упустить их из вида, и не обнаружить себя. Но не тут то было! Женщины, что собирали щавель, подошли к роднику, и, кажется, остановились надолго.

Как проскочить – непонятно?

Антон ужом заскользил к воде, под обрывистый берег, попытался, было, пройти там. Можно оборваться в ямы. Этого только не хватало! А женщины все стоят и стоят, и уходить не собираются. А что, если к Пристани? Хорошая идея, но там дети. Вот попал, так попал! Скажи кому – засмеют. А время то уходит, как уходят партизаны! Где их потом искать? Другого такого шанса вряд ли предвидится.

Прошло уже минут десять, а выхода из этого положения Антон так и не нашел: лежал под солнцем, проклинал женщин, детей, партизан, себя, что так бездарно влип в эту историю. За это время троица уже порядочно отшагала, и на их розыск потребуются немаленькие усилия. Он уже отчаялся, когда Галя и Мария отошли от родника, и направились домой. «Как будто не могли поговорить по дороге» – успел еще подумать Антон, и бросился вдогонку за партизанами.

Он прекрасно понимал, что бездумно, сломя голову разыскивать мужиков не стоит: можно только обнаружить себя. Поэтому, решил не идти вслед, а догонять параллельно, чуть в стороне. Так большая вероятность остаться незамеченным.

Для начала попробовал себя поставить на их место. Выходило, что по дороге они тоже не рискнут передвигаться, а будут идти посадками вдоль нее. Вопрос: по какой стороне пойдут – по левой, или по правой? Да, задачка!

Сделал еще непроизвольно несколько шагов вперед, как вдруг его осенило: а зачем рисковать, бежать вслед? Можно совершенно по-другому, и безопасно! Резко свернув влево, бегом пустился вдоль реки. Бежал долго, пока не стал задыхаться, и только после этого взял направление в сторону Руни.

По краю непаханого поля росли густые заросли лозы, и они надежно закрывали его от посторонних глаз. Немного отдохнув шагом, Антон опять пустился бегом, стараясь как можно скорее преодолеть этот участок и выйти уже к подлеску на другой стороне поля. По ходу он решал, как и где ему будет удобней перехватить партизан, что бы пристроиться за ними. Если они идут обычным шагом, то не должны слишком далеко уйти. Значит, ему надо спешить, и тогда он перехватит их за старой лесопилкой, которая стоит на краю леса.

В котомке прослабли лямки, и она прыгала на спине, сбивая ритм бега. Пришлось остановиться, сделать потуже. По расчетам Антона, он уже должен был обогнать партизан, но для надежности продолжал бежать, изредка переходя на шаг. Вот, наконец, и видна крыша лесопилки. Ее поставили на паях два соседних колхоза задолго до войны, но потом она пришла в негодность, и теперь догнивала свой век.

Провалившаяся крыша, огромные кучи гниющих опилок, заросли лопухов и крапивы – вот и все, что осталось от некогда работающей пилорамы. Щербич обогнул ее стороной, вышел в подлесок, и залег за кустом лозы, заросшим густыми зарослями полыни. Место было очень удобное: с него открывался хороший обзор за дорогой с Борков, полностью просматривалось посадки вдоль нее. Пройти незамеченными вряд ли получится у мужиков.

Время шло, надвигался вечер, а этой троицы так и не было. Антон уже начал сомневаться – правильно ли он все рассчитал, как в просвете между кустами в посадке вдоль дороги мелькнул силуэт. Пришлось приподняться, чтобы лучше рассмотреть его, как в этот миг что-то тяжелое обрушилось на голову, перед глазами замелькали огненные круги, и он потерял сознание.

Сколько прошло времени, он не знал. Очнулся, когда на дворе уже было темно, только полная луна на безоблачном небе одиноко взирала с высоты. В голове стоял сплошной шум, во рту пересохло, руки оказались связанными за спиной. Пахло перегнившими опилками. Именно их запах вернул Антона к действительности. Сразу вспомнились инструктаж и наставления коменданта майора Вернера, и засада, и человек, мелькнувший в посадках.

«Вот так влип! – первая мысль, что пришла в голову, заставила содрогнуться, сжаться всему внутри, холодом обволокла все тело. Сильно захотелось в туалет. – Прав Васька Худолей: низ живота свело».

Попытался сесть, и тут же обнаружил, что и ноги связаны тоже.

– Видишь, зашевелился, – от голоса Пашки Скворцова Антон вздрогнул, и все встало свое на место.

«Он, сучек, все это устроил, – промелькнуло в голове. – Обхитрил, все-таки».

– А ты, дядя Корней, говоришь, чтобы мы несли этого кабана, – довольный голос Павла продолжал раздаваться из темноты. – Зря ты боялся за него – такая сволочь живуча! Дважды уходил от меня. Но на этот раз, Антоша, ты – мой! – Скворцов наклонился над пленником, пытаясь рассмотреть в темноте выражение его глаз. – Ишь, рожа какая сытая! Кому война, а Щербичу кормушка.

– Отойди от него, Павел, – из темноты вышел Кулешов, и тоже наклонился над Антоном. – Голову не расшибли, идти можешь? – участливо спросил он.

– Какой идти, если руки-ноги связаны? – Антон еле шевелил пересохшими губами. – Попить бы.

– Смолы ему, дядя Корней! – откуда-то появился Костя Козулин, и тоже подошел сюда. – Эта сволочь как верблюд – неделю без воды выдержит. Буду я еще пачкать свою фляжку об его поганый рот!

– А ну-ка, марш в дозор! – прервал его разглагольствование Кулешов. – Без тебя разберусь.

– Да какой черт тут появится в такое время? – недовольно пробурчал тот в ответ, но, все же, отошел куда-то в темноту.

– Откуда вы знаете, грамотеи, что тут больше ни кого нет? Одного черта поймали, а сколько еще, может быть, за деревьями лежат, а? Вот то-то и оно! Кто еще с тобой был? – обратился уже к Антону.

– Ни кого. Один я, – тихо ответил пленник, и жалобно попросил: – Дай попить, дядя Корней.

Лесничий достал Антонову фляжку, отвинтил пробку, и приставил ему ко рту. Стало немножко лучше, в голове прояснилось, только сильно продолжал болеть затылок.

– Кто меня так? – доверительно спросил у Корнея.

– Тебе что, легче станет?

– Нет, просто так спросил. Можно было и понежнее.

– Он еще шутит, недобиток! В расход его, и дело с концом! – Павел замахнулся на пленника автоматом.

– Оставь его, я сказал! – дядька Корней отошел чуть в сторону, и стал сворачивать самокрутку. – При задержании не убил, а теперь уже поздно – пленник он. А по всем законам военного времени мы должны пленного доставить командованию. Оно и решит, что с ним делать. Вот так, партизан Скворцов!

– Значит, Павел, – сделал для себя вывод полицай. – Бог троицу любит.

 

– Ты это о чем? – поинтересовался Кулешов, затягиваясь табачным дымом. – Никак, счет какой-то ведешь?

– Да уж! У нас с ним свои счеты. Пока моя взяла, – Антон попытался поудобней сесть. – Ноги то зачем скрутили? Куда я со связанными руками?

– Ничего, потерпишь. Ты, небось, пострашнее боль людям причинял, и ни кто не жаловался? – Пашка вплотную подошел к Антону, взял его за подбородок. – В глаза смотри, Иуда! Жаль, что промазал тот раз, так хоть Вовка бы живым остался. Ублюдок! – с размаха ударил его по лицу.

– Я сказал – отойди! – Корней оттолкнул Скворцова, сам сел рядом с пленником. – Целиться лучше надо было, сейчас бы проблем не было.

– Так еще не поздно, дядя Корней! – Пашка забегал вокруг него. – Давай, к стенке приставим, а я уж не промахнусь!

– Поздно, Пашка, поздно, – стоял на своем Кулешов. – Я тебя понимаю, но поздно. От судьбы он точно не уйдет, так что не переживай. С такими субчиками сам знаешь, какие разговоры.

«Неужто смерть пришла? Нет, не может быть! Я же везунчик, пронесет и в этот раз, – мысли захватывали Антона, сбивались, награмаждались одна на другую. Тело сковывал холод, ужас сжимал сердце. Как никогда смерть была близкой. Уступи Корней парням, и все, нет Антона. А хочется жить, жить! – На все пойду, только не смерть».

– Куда меня, дядя Корней? – тихо, чтобы не слышал Скворцов, спросил пленник.

– В лагерь доставим. К командиру товарищу Лосеву.

– А что со мной будет, как думаешь?

– От моих дум тебе легче не станет, – в очередной раз втянул в себя порцию дыма лесничий. – Быстрее всего, выпытают у тебя все, что надо, да и в расход.

– Неужели так прямо и расстреляют? – Антон через силу деревянным языком еле выговорил это предложение.

– А ты как думал? Может, карамельку тебе за твои заслуги дадут? Шалишь, парниша! Напакостил, будь готов ответить.

– Как это – в расход без суда и следствия? Я, может, покаюсь, исправлюсь, перейду на вашу сторону?

Такого ответа Кулешов явно не ожидал. Он даже наклонился к Щербичу, чтобы лучше разглядеть его – не врет ли, часом, не шутит?

– Э-э, паренек! – поняв, что говорит полицай это серьезно, и, возможно, свято верит такой перспективе, партизан на мгновение задумался. – Не тешь себя понапрасну, сам видишь, в какую пору живем. Только скажу я тебе так, Антоша: каждый на этой земле рисует свою биографию, то бишь, судьбу своими руками. Берет в руки кто топор, кто лопату, кто ручку, и рисуют каждый свою. Бывает, таких вензелей навыводят, сам черт ногу сломает, распутывая их. Вот ты взял винтовку, нацелил на своих земляков, и таких кренделей нарисовал, что в пору самому на себя руки наложить. Да только ты жидковат для этого, слабак. Вот тебе твои же земляки, односельчане и помогут разобраться в твоем ребусе. Только на снисхождение, на жалость не рассчитывай: уж слишком ты страшную, кровавую линию начертил. Ее не распутывать надо, а просто прервать: раз – и нет ее больше в нашей жизни.

– А, может, еще не все потеряно, дядя Корней? – Антон не мог верить услышанному, хотя где-то глубоко в душе понимал, что лесничий прав, но верить не хотелось. Хотелось жить! И верил, что и на этот раз обойдется, смерть только коснется его каким нибудь боком, и снова оставит в покое. Он же везунчик. Цыганка так сказала, а он по жизни больше верил ей, чем кому бы то ни было. Но он и понимал, что для этого надо что-то делать, предпринимать какие-то шаги навстречу жизни, уходить от смерти любым способом. – Отпусти меня, дядя Корней, – жалобно попросил он, доверительно наклонившись к партизану. – У меня есть немного золота, драгоценности, – зашептал ему в ухо. – Все тебе отдам, клянусь!

– Да? Даже так? – отпрянул от пленника лесничий. – А зачем оно мне, твое золото? На деревья развешу, и буду любоваться?

– Ну, зачем так? – не мог понять Антон. – Сможешь все купить, станешь богатым.

– Эх, мил человек! Разное у нас с тобой понятие, вот в чем твое горе, – Кулешов поднялся, закинул на плечо винтовку Антона. – Скажу тебе по секрету, что мое богатство – это моя семья, мои дети, моя деревня Борки, вот эта земля, вот этот лес, вот эти люди, что вокруг меня, наконец, моя страна. И вот за него я буду биться, любому глотку перегрызу за такое богатство. До некоторых пор и ты был моим богатством: я горло драл на собраниях, чтобы вас – сестру, тебя да мамку вашу, не ссылали на Соловки. Радовался, что растете вы умными да здоровенькими. А оно вон как получилось: заплутал ты в жизни, как городской житель в лесной чаще. Пытались тебя оттуда вывести, да только ты выбрал свой путь. Так что, не обессудь, Антоша: заблудился ты, и страшных бед наделал. А за это надо отвечать.

Сидящему на кучке опилок Антону фигура Кулешова Корнея на фоне темного леса при свете луны казалась исполинской, огромной, всесильной. И сам он – всемогущим. А себя почувствовал вдруг жалким, маленьким и беспомощным. Хотелось плакать, выть от собственного бессилия.

– Пора, – лесничий повертел головой, оглядывая все окрест. – Павел, развяжи пленному ноги! – приказал он Скворцову.

Пашка взял за плечо Антона, с силой дернул его вверх, заставляя подняться. Потом опустился перед ним на колени, развязал веревку, поднялся сам, и с силой, снизу резко ударил ему в челюсть. От неожиданности и от сильного удара полицай отлетел не несколько метров, перекатился через кучу опилок.

– Не сметь! – зло прошептал Кулешов, помогая пленнику подняться. – Пристрелю, если хоть волос упадет с его головы! Ты не в банде, а в партизанском отряде! В бою делай что хочешь, а здесь не моги прикасаться к пленному!

– Что-то подозрительно, дядя Корней, – недовольный голос Павла звучал из темноты. – С чего это у тебя такая любовь к этому ублюдку?

– Вот именно, что не ублюдки мы, а люди. Потому – не моги трогать Антона.

– А папу моего на глазах у семьи, у ребятишек, а Петраковых, не он погубил, дядя Корней? – с дрожью в голосе заговорил Скворцов.

– Он что, соблюдал нормы морали?

– Так это нелюди, не след тебе с ними на одну дощечку становиться. Ты иди-ка, Костю свистни сюда. Пора. Уходим, – Корней прилаживал к себе за спину котомку пленника.

Антона душила обида и злость. Но злость больше. «Подожди, сопляк, я с тобой тоже рассчитаюсь, – сплевывая с губ соленую кровь, он уже начинал уверовать, что останется жить. – Не со всеми еще я свел счеты, чтобы умирать. С тобой еще поквитаюсь! Не так ты кровью захаркаешь, ой, не так!».

Со связанными за спиной руками ни как не мог вытереть кровь, как не крутил головой, поэтому злился еще больше, и, вдруг, до него дошло, что вот в таком состоянии он как будто забыл о смерти, и ему стало легче. «Значит, перед смертью надо сильно разозлиться, – сделал для себя открытие Антон, – чтобы не так было муторно принимать ее? Странно, неужели это так?»

– Я иду первым, Павел – за мной. Антон – за Павлом. Константин, ты – замыкающий. Следишь за Антоном. Полная тишина. Пошли! – отдав распоряжения, Кулешов первым направился в лес, в темень. За ним, строго выполняя его указания, вытянулась цепочка партизан вместе с пленником.

«Ведут как скотину на убой, – не мог смириться со своей участью Антон. – Только скотину за рога, а меня – за руки. И ни куда не дернешься. Но я не скотина. И этим все сказано. Судя по всему, идти нам всю ночь. А что еще может за ночь случиться – одному Богу известно. Главное, не расслабляться, и искать малейший повод уйти, ведь я – везунчик. Моя должна быть победа».

От нависающих веток не уклонялся, а, напротив, специально подставлял лицо, чтобы согнать наседавших комаров, мошек, пытался хоть так вытереть кровь с лица.

То, что шли в направление Руни, сомнений не было. Значит, надо будет за ночь прошагать километров пятнадцать. Когда-то Антон этой дорогой не раз бегал к своей тетке Варе по линии мамы, что была в этой деревне замужем за местным конюхом. Тогда до обеда успевал добежать, пообедать, отдохнуть, погулять со своим двоюродным братом Ванькой, и уже к вечеру вернуться домой. Но это по дороге, а сейчас они идут по лесу, тут расстояние и время совсем другие. Антон это очень хорошо знал.

Частенько, как бы невзначай, поворачивался назад к Косте. Но всегда он оказывался в шаге от пленника, и обязательно толкал его в спину.

– Иди, иди. За меня не волнуйся, – шептал тот из темноты.

Антон уже несколько раз примеривался к густым зарослям, что обступали путников, но всякий раз Козулин как будто читал его мысли.

– Не стоит, догоню. Не я, так пуля.

– С чего ты взял, что я собираюсь бежать? – такая опека сильно злила Антона, и ему хотелось нагрубить своим конвоирам, вступить с ними в словесную перепалку, а то и в драку, и в этой сутолоке попытаться хотя бы сделать попытку к побегу. Но что-то его удерживало: то ли твердая уверенность Кости, то ли своя нерешительность. И он выжидал.

Щербич предполагал, что партизанский лагерь вряд ли будет в самой Руни. Быстрее всего, в лесах за деревней. Или в Пустошке. Значит, жить ему еще сутки, это точно. Корней не даст Пашке воли по отношению к нему. От такого вывода настроение немножко улучшилось. Появился шанс хотя бы временной. А это что-то да значит.

Луны уже не было, и шли в кромешной тьме. Антон диву давался, как это дядька Корней в такой темноте находит тропинки, не плутает. Хотя чему удивляться: говорят, еще его дед, и отец были лесничими. Он другой жизни и не знал. Правда, жил в Борках, а не на кордоне, как другие лесничие: как пристал в примы к Соне, так и остался. Впрочем, к черту Кулешова, надо думать о себе. Когда-то и он сам не плутал, хотя и ходил по незнакомым лесам. Жить захочешь, не по таким местам пройти сможешь.

Щербич попытался немножко отстать от Пашки, замедлил шаг, как тут же последовал тычок автоматом в спину.

– Выкинь из головы дурные мысли, дольше проживешь, – обмануть Козулина оказалось нелегко, и Антон бросил это занятие. Но надежды не терял, и все время был в состоянии постоянной готовности к побегу.

Под ногами начал появляться мох, шаги стали почти неслышными, пока из-под сапог не послышалось чавканье. Значит, подходили к болотистому участку. Получается, что они сместились влево: именно там было болото на подходе к Руни. Судя по всему, в деревню заходить не будут, а обойдут ее болотом. Щербич хорошо знал эту местность: не раз со своим братом Ванькой они заходили сюда за ягодой – черникой. Еще метров пятьсот, и дальше начнутся непроходимые болота. Через них даже местные жители не могли и думать пройти.

– Дядя Корней, – идущий последним Костя окликнул проводника.

– Чего тебе? – колона остановилась, все сбились в кучу, и обступили лесничего.

– Может, нашему гостю глазенки то завязать на всякий случай?

– Еще минут десять хода, и привал. Там и решим, – Кулешов опять встал во главе, и двинулся в сторону топей.

Небольшой бугорок плотной стеной обступал глухой, темный лес. Вот на нем и решил Корней отдохнуть и принять решение по поводу пленника перед тем, как идти дальше.

Антон упал на мягкую траву, и с остервенением начал тереться об нее лицом: за все время, пока шли, комары настолько искусали его, что оно уже начинало опухать.

– Так, что ты хотел, Константин? – лесничий притащил откуда-то из темноты длинные жерди, бросил их на землю.

– Я говорю, что глаза надо завязать нашему гостю, – повторил свое предложение Козулин.

– А зачем? – прислонившись к сосне, Корней достал кисет, и собрался закурить. – Ты думаешь, он сможет запомнить?

– Да я вообще ни чего не думаю, но так, на всякий случай.

– А ты, Павел, как думаешь? – обратился он и ко второму партизану.

– Я думаю, что мы напрасно этого ублюдка волочем в лагерь, – Скворцов недовольным голосом отозвался из темноты. – Я всю дорогу, дядя Корней, пытаюсь понять: зачем он тебе нужен? Хорошо, там ты не дал мне его пристрелить. А сейчас еще предлагаешь с ним мучиться на переходе, тащить его по болоту?

Да лучше кляп в рот, к дереву привязать, и пускай его комары загрызут до смерти. И совесть твоя будет чиста, и я вздохну спокойней.

– Не вздохнешь, Паша, не вздохнешь, – яркий огонек самокрутки осветил лицо лесничего. – Я тебя зная. Ты нормальный человек, и как любому нормальному человеку, смерть претит тебе, тем более та, что ты предлагаешь.

– Но, дядя Корней! – паренек присел рядом с пленником. – Это же убийца, и жалеть его не стоит!

– В бою, Павел, в бою, – голос лесничего был непреклонен. – А сейчас поздно, я тебе говорю. Тем более, Леонид Михайлович очень просил доставить его дружка детства живым. Понятно теперь, Павел Григорьевич?

– Ну, если Лосев просил, тогда конечно, – согласился Скворцов.

Антон еще отчетливее осознал свое настоящее и будущее, и снова холод сковал все тело, страх лишил способности даже думать. Голова стала пустой, как будто все мысли из нее вылетели, выветрились, и перед партизанами сидело некое существо, не способное что-либо сказать, сообразить. Сознание опять вернулось к нему после слов Кулешова:

– Развяжи ему руки, Павел.

– Да ты что, дядя Корней? – испуганно спросил Скворцов. – А не боишься, что может ускользнуть?

– А я зачем? – за старшего ответил Козулин. – Думай, что говоришь! Ты предлагаешь его тащить по болоту со связанными руками? Тут мы еле проходим. Дядя Корней прав: пускай сам идет. И мои опасения напрасны: обратной дороги ему из лагеря не будет.

«Развяжут руки, это уже надежда! – к Антону опять вернулась способность соображать. – Не все потеряно. Думай, Щербич, думай!»

– Вот вам слеги, – Кулешов персонально каждому раздал жерди, и Антону в том числе. – Порядок прежний: я – первый, за мной – Павел, дальше – Антон, замыкающий – Константин. Напоминаю – староста нам нужен живой. Головой за него отвечаем перед командиром. За мной! Строго след в след!

Группа вытянулась цепочкой за проводником. Ночь уже отступала, на востоке забрезжил рассвет, легкий туман висел над болотом. Антон с надеждой взирал на стоящий за спиной темной стеной лес, и с опаской примеривался сделать первый шаг в топи навстречу своей смерти.

– Пошел, пошел! – Костя толкнул его в спину, и Щербич двинулся вслед за уходящими партизанами.

Чахлые, одинокие березки кое-где еще встречались на пути, но все чаще и чаще стали появляться так называемые «чертовы окна» с пугающей чернотой своих глазниц, жидкие, мелкие кустарники лозы, уплывающие из-под ног поросшие осокой кочки.

Антон старался ступать точно в след Пашки, не отрывал от него взгляда, и, даже на время, забыл о своем положении пленника.

А путники вдруг резко сменили направление, и двинулись почти в обратную сторону. Ни кто из идущих вслед за Корнеем даже не задал вопрос проводнику, не поинтересовался такой сменой курса. Видимо, так идти было безопасней, и партизаны всецело доверяли ему.

На одном из отрезков пути Антон заметил, как отстал от него Козулин, глубоко по пояс, провалившийся в болото. Вот он еще ни как не может выбраться, а передняя группа уходит все дальше. Долго не думая, Щербич упал в траву, и, перекатываясь с бока на бок, стал уходить с тропы в сторону. Он сразу же определил для себя ориентир – кромка леса справа: она манила, звала, влекла его в свою чащу, к свободе! Встать во весь рост боялся из-за опасения быть замеченным, потому где-то полз по болоту, а где и перекатывал себя через подозрительные места. В какое-то мгновение ощущение свободы уже стало перехватывать дыхание, подступило к горлу, как вдруг почувствовал, что тело его начало погружаться в трясину: сначала ноги как будто провалились в яму, следом за собой повлекли и всего хозяина. Руки беспомощно хватали одинокие стебли осоки, ранились об нее, а опорой не становились. Антон беспомощно стал оглядываться вокруг, отыскивая глазами, за что можно зацепиться, а тело все сильней и глубже погружалось в болото. Ощущение свободы вдруг резко сменилось ужасом: он тонул! Пытался оттолкнутся от грязи, выпрыгнуть, но только все глубже уходил в трясину. Все трудней и трудней становилось вытаскивать даже руки. Вода дошла уже до плеч, низ безнадежно застрял в топи, ноги балластом уходили в пучину. Ужас охватил Антона!

– Помогите-е-е! – из последних сил прокричал он. – Спасите-е-е! – грязная болотная вода уже не раз захлестывала рот, как его руки коснулись вдруг палки: это Павел Скворцов протягивал ему свою слегу.

– Не дергайся, держись! – голос лесничего привел его в чувство, заставил прийти в себя от испуга.

Однако Антон интуитивно волочил палку к себе, как последнюю опору и надежду, стал опять барахтаться, и все глубже погружался в воду. Скворцов выронил палку, она перешла к Антону.

Павел тоже стал тонуть, и к нему на помощь поспешил Козулин.

– Замри, Павел, замри! – уговаривал его Кулешов, подтаскивая ему и свою слегу. – Ухватись за нее, держись сильно, и только после этого начинай подтягиваться на руках. Ноги забудь, не дергай ногами! – наставлял лесничий.

Антону удалось положить слегу поперек ямы, перекинуть через нее руки, и повиснуть на ней. Это дало какую ни какую передышку, он смог впервые вдохнуть чистый воздух без грязной болотной воды. Сердце бешено стучало, готовое выпрыгнуть из груди.

А рядом спасали Павлика: вот он уже сам самостоятельно полз к спасительным кочкам, а Корней с Костей взялись за Антона.

– Отдохни, ты хорошо лежишь на слеге, – успокаивал и давал последние наставления лесничий. – Мы тебя спасем, только ты не дергайся, делай все, что я тебе скажу. Все будет хорошо.

Очередная слега легла рядов с Антоном, и он тут же ухватился за нее.

– Не дергайся, не дергайся! Сохраняй силы, – Корней не переставал наставлять Антона. – Как только почувствуешь, что сможешь себя тянуть, скажи нам. Ногами не дергай, не помогай, а то опять пойдешь на дно.

Отдыхали на каком-то бугорке среди болота размером с небольшую грядку, заросшую осокой. Павел попытался, было, упрекнуть Антона, но его сразу же осадил Кулешов.

– Побереги силы, Павлик. Нам еще шагать и шагать. И так опаздываем.

Когда вышли из болота, солнце уже взошло, и успело даже высушить росу. День разгорался, хотя в лесу еще было сумеречно. Антону опять связали руки. На этот раз дядька Корней послушал Костю, и пленнику завязали глаза. Вел его под руку Козулин. Правда, особо не церемонился, и Антон частенько натыкался то на ветки, а то и на сук.

И снова все мысли покинули Антона, он шел как в бреду, автоматически переставляя ноги, не замечая ударов веток, прекрасно понимая, куда и зачем его ведут. Все реже и реже появлялась мысль о спасении, все чаще ощущал к себе некое безразличие, как будто не с ним все это происходит, и должно еще произойти.

Он уже потерял счет времени, затекли стянутые веревкой руки, омертвело лицо от укусов комаров, а они все шли и шли не останавливаясь. Один раз прятались, заслышав самолетный гул: немецкий самолет-разведчик кружил над лесом. И снова шли.

Антон даже не мог и представить, где они находятся. Все чаще стал спотыкаться босыми ногами об кочки и коряги, сапоги остались в болоте. Наконец, когда силы были уже на исходе, когда, казалось, еще шаг и он упадет, раздалась команда:

– Стой! Кто идет?

Антон не расслышал ответа, только сразу же их окружили людские голоса.

– О-о! Как вы умудрились этого хряка выловить? Небось, в болоте? Вишь, какие все грязные, – по голосу Антон узнавал своих односельчан, но были и чужие голоса. Больше всего он боялся услышать говорок Леньки. Но его не было.

– Михалыч где? – лесничий не стал задерживаться в этом месте, а спешил сдать свой «трофей» командиру.

– Заседает в штабе. Где еще быть командиру?

– Пошли! – уже кто-то другой, не Костя Козулин, вел Антона под руки.

А у него вдруг стали отказывать ноги: они подкашивались, не держали его, и он все падал и падал.

– Как же вы его вели, дядя Корней? – все тот же голос спросил у лесничего.

– Вот так и вели. Хотя он сам шел. Это у него от страха ноги подкосились сейчас.

А Антон на самом деле как будто не существовал сам для себя: опять голова стала пустой, исчезли куда-то все мысли, если что-то и делал, то только машинально, неосознанно. Даже теплые струйки по его ногам не могли привести его в чувства.

– О! Да он обмочился! – голос сопровождающего партизана на какое-то мгновение вернул Антона к действительности, но ему тут же все стало безразлично, как он выглядит, что о нем говорят и думают. Даже мысли о спасении покинули его. Хотелось лечь и не подниматься. – Ну и герой! Вести такого стыдно, весь лагерь провоняет от него.

Они опять куда-то шли, кто-то их снова останавливал, говорили про пленника, и опять толкали его вперед. А он все спотыкался и спотыкался, полностью не владея своим телом.

Наконец, его спустили по какой-то лестнице.

– Так что, товарищ командир, – докладывал кому-то Кулешов, – задание ваше выполнили! Прошу, кума, любоваться!

– Ну, спасибо, Корней Гаврилович, ну, спасибо! Развяжите ему глаза.

Услышав голос соседа и друга детства Леньки Лосева, Антон без сознания рухнул на землю.

Этого человека Щербич боялся всю свою сознательную жизнь. Боялся потому, что он, Ленька Лосев, знал и понимал Антона как ни кто другой. Даже его собственная мать. И Антон это знал, что для соседа не существует тайны в его действиях, поступках, мыслях. Именно Леня заподозрил обман при прохождении им медицинской комиссии в военкомате. Именно он почувствовал причастие Антона к смерти деревенской знахарки тетки Сони Дроздовой. Антон знал, что Ленька его любит, любит как брата, как своего родного человека, искренне готов был помочь ему, переживал за него всегда. Не раз и не два подставлял себя вместо Антона, защищая его в ребячьих драках. А вот теперь ни кто так не знает, и не поймет Антона, его настоящих мыслей, как командир партизанского отряда Леонид Михайлович Лосев. Щербич чувствовал все это, ему было даже самому себе не всегда удобно признаваться в своих истинных мотивах, что побуждали его к тому или иному действию. А для Лени здесь секретов нет. Вот поэтому Антон и боялся его. И если кому-то желал скорейшей смерти, так это своему соседу и другу детства Леньке Лосеву.

Пленник уже пришел в себя, лежал на полу в землянке с развязанными руками и глазами, но все еще ни как не мог и не хотел подниматься, что бы встретиться взглядом со своим смертельным врагом, и все оттягивал время.

– Вы ни чего с ним не делали, не били по дороге, что он как неживой? – спросил у лесничего сидящий за столом Иван Дудин.

– Нет, Иван Трофимыч, – ответил за Корнея Лосев. – Это он от страха. Видишь, даже обделался. Ну, вставай, староста деревни Борки Антон Степанович Щербич!

Пленник сначала сел, потом неуклюже, с большим трудом поднялся, и замер перед партизанами, низко опустив голову. Все, чего он так боялся, случилось.

Смотрел на свои босые, избитые в кровь грязные ноги, мокрые штаны в болотной грязи, и в душе вдруг начала накапливаться злость, агрессия к этим довольным рожам, что собрались посмотреть, посмеяться над его позором.

– Что уставились? – гнев затмил глаза. – Радуетесь? Радуетесь, что я стою перед вами? Ну, так смейтесь, смейтесь! Сейчас ваш черед, но только рано вы решили надо мной смеяться! Еще поплачете, да еще как поплачете! Все равно моя возьмет, рано радуетесь!

– Вон как ты заговорил, – Лосев вылез из-за стола, вплотную подошел к Антону, стараясь заглянуть ему в глаза. – Ты с чего это вдруг так раздухорился? Иль силу свою почуял? Откуда она у тебя? Ее ни когда не было. Только корысть. Корысть и страх были в твоей подлой душонке!

– Тебе откуда это знать? – почти выкрикнул в ненавистное лицо Антон. – Ты чего в эту душу лезешь всю жизнь? Там нет для тебя места! Жалею, единственно в своей жизни жалею, что промахнулся тогда под Вишенками, рука дрогнула!

– Значит, я не ошибся: это был ты! Я рассказывал тебе, комиссар, – обратился уже к Дудину командир. Антона поразил его голос: он был спокойным, рассудительным. Этим всегда отличался Ленька. – В прошлом году, когда я выходил с окружения, тащил раненого командира полка Семена Петровича Зубарева.

– Это, которого переправили на Большую землю?

– Да, его, – продолжил Леня. – Так вот. До дома оставалось почти ничего, как повстречался в лесу нам вот этот недоумок. И представляешь, выстрелил мне в уже раненую левую руку!

– Жаль, промахнулся я, – Антон с ненавистью и презрением смотрел на Лосева.

– Я тогда еще заподозрил, что это мой сосед и друг детства Антоша Щербич. Но все время не хотел верить, хотя узнал его по фигуре, по тому, как убегал он, – не замечая пленника, продолжил рассказчик. – А потом с ним мы встретились дома у меня. Я пригласил его в гости. И еще больше уверовал, что это он стрелял. Но не до конца: еще где-то в душе теплилась надежда, что не мог поступить так мой друг детства! А, вишь, ошибся! Сейчас рука не движется, висит плетью. Скажи кому, что это сделал друг – не поверят! А это так!

Антон только теперь заметил, как безжизненно свисает левая рука у Лосева, и чувство злорадства наполнило его душу.

– Это тебе на память за все хорошее, что ты мне сделал, – глядя противнику в глаза, произнес пленный. – Извини, прихлопнуть не получилось.

– И ты извини, дорогой друг детства! – в тон ему ответил Лосев. – По всем данным, больше у тебя такой возможности не предвидится: судить мы тебя будем. Судить! Притом, всенародным судом, по законам военного времени. Там ты ответишь за все свои преступления, что успел натворить. А успел, к сожалению, очень много: не только руки, но и весь ты в крови.

– А ты как будто меньше? – с презрением и ненавистью ответил ему Антон.

– Ну-ка, ну-ка! – комиссар придвинулся на край стола, чтобы лучше разглядеть полицая. – Что ты хочешь этим сказать? Говори!

– А то и хочу, что вы все тоже в крови купаетесь, защитнички народные, – пленника прорвало: обида, злость, страх, ненависть выплеснулись из его уст. – Из-за кого столько людей сгорело в Слободе? По чьей прихоти они приняли такую жуткую смерть? А, молчите, сказать нечего? Вот то-то и оно. Не напади вы на комендатуру, не сожгли бы людей. Кто организовал это? Вы! Так что и вас со мной рядом ставить надо!

– О-о, как ты заговорил! – Иван Трофимович поднялся за столом. – Может и не след тебе все это говорить, все ровно песенка твоя спета, но я скажу. Пускай хоть на тот свет ты уйдешь с истиной, с нашей правдой. А вдруг там тебе это пригодиться?

– Себе оставь свою правду, – огрызнулся Антон. – Мне ваша правда не нужна, у меня своя есть. И она в корне отличается от вашей. Вы всю жизнь вдалбливали мне свою, не спрашивая, хочу я этого или нет.

– Тут, отцы-командиры, – вмешался в разговор доселе молчавший Корней, – судя по всему – темный лес. Он уже пытался откупиться золотишком, чтобы я его отпустил. Политграмоту я с ним тогда провел, но, видно, так ни чего он и не понял. Может, не стоит перед этой свиньей метать бисер, а, как думаете? Это как раз тот случай, когда горбатого могила исправит.

– Погодь, Корней Гаврилович! – Дудин уже расхаживал по землянке с побледневшим лицом, ноздри расширились, побелели от негодования. – Погодь, пускай говорит. По закону положено дать последнее слово перед смертью.

– Так какая же твоя правда, говори? – вмешался Лосев. – Власть над людьми, богатство?

– А хотя бы и так! Что в этом плохого? – вызывающе ответил Антон.

– А что хорошего, если для этого гибнут ни в чем не повинные люди? Петраковы, которых ты повесил? Дядя Гриша Скворцов, которого ты расстрелял? Другие жертвы, они при чем? – Леня сознательно не назвал своего отца, расстрелянного комендантом.

Пленник понурил голову, не зная, что ответить, рассматривал свои грязные ноги.

– Так и у вас гибнут невинные, – наконец, нашелся он.

– Когда мы придем в их вонючую Германию, – Иван Трофимович стоял перед Антоном, заложив руки за спину, – мирных жителей убивать не будем. Советский солдат не такой, как эти нелюди, звери, одним словом – фашисты. Мы воюем с врагом, у кого оружие в руках. И ты, немец, выйди один на один, в бою сразись с нами, если ты настоящий солдат. А они – мразь! Вот и воюют с нашими женами, детишками, стариками. Потому, как ничтожество они! Да только вместо страха порождают праведный гнев, ненависть народную. Понял, Иуда, или нет? И ты такой же, – закончил свою гневную речь комиссар.

– А теперь скажи, друг детства, к нам то зачем пожаловал? К чему это тебя твои хозяева снарядили так хорошо – и винтовка с оптическим прицелом, и паек не на один день? Прямо, как диверсант какой! – спросил Лосев.

– На тебе крест поставить отправили, – не стал отпираться пленник.

– Чем быстрее ты подохнешь, тем больше хорошим людям жизнь сохранится.

– Да-а! Жизнь, – тяжело вздохнул Корней. – Кто бы мог подумать еще год – другой назад, что такое может случиться между моими односельчанами?!

– Все! Нет о чем нам больше говорить, – Лосев обошел полицая, остановился на выходе. – Корней Гаврилович, пленного в отдельную землянку, охрану круглосуточную. Пригласите к нему нашего чекиста, пускай допросит о целях и задачах, возьмет показания по всем его злодеяниям. Пригодятся для суда истории. А я еще с ним побеседую один на один!

Распорядившись, Леонид покинул землянку, за ним вышел и комиссар. С пленником остался лесничий Кулешов. Какую должность он занимал в отряде, Антон так и не понял. Но, видно, был не простым партизаном.

– Дежурный! – громко позвал дядька Корней, как тут же на пороге землянки вырос молоденький партизан с немецким автоматом на шее.

– Пленного в землянку под арест. Вызови к нему чекиста.

Выполняй.

– Слушаюсь! – вытянулся дежурный по стойке «смирно».

После разговора в землянке к Щербичу пришло реальное понимание его положения: пощады ждать не стоит. В то же время, он отметил для себя одну особенность в своем поведении: куда-то исчез панический страх смерти. Зная, что будет казнен, он не побоялся высказать все, что хотел. Однако, надежда на спасение не покидала его: он же везунчик. Только не надо ждать, что спасение придет само собой, без каких-либо усилий с его стороны. Надо действовать! Но как? Куда его поселят, как будут охранять и как долго это продлится? Сколько времени в его распоряжении?

Эти вопросы не оставляли его ни на мгновение. Он выполнял все, что требовал конвоир, машинально переставлял ноги, куда-то шел, но мозг работал в одном направлении – спастись, любой ценой спастись! Откупиться или ждать пощады не стоит. Надо надеяться только на себя и на счастливый случай. А то, что он будет, Антон свято верил, и это придавало ему силы.

Над лесом нависла темная грозовая туча: дневной свет сменился предвечерними сумерками, лес замер, духота становилась невыносимой. Тучи комаров атаковали пленника, превратив его жизнь в сплошной кошмар: руки по-прежнему были связаны за спиной.

Молоденький партизан, что привел его в этот ельник на краю поляны, явно кого-то искал: он водил Антона от одной землянки до другой, спрашивая, не видел ли кто чекиста.

 

А дождь уже начался: сначала одинокие капли с трудом проникали сквозь густые кроны берез и сосен, потом разом обрушились на застывший лес.

Конвоир подвел Антона к молодой березе, приставил к дереву, перевязал веревкой руки за ствол, и исчез в пелене дождя.

В мгновение Щербич промок до нитки: дождь лил, удары грома чередовались бликами молний, струи воды освежили воздух, стало немного легче дышать. Пленник наклонился вперед, натянув связанные веревкой руки до предела, до боли в плечах, в каждом суставчике. Под левой кистью рука в веревке как будто двигалась свободней. Антон напряг все силы и начал растягивать узел. Вроде как пошло! Мокрая рука и мокрая веревка сыграли свою роль: рука двигалась! Сложив ладонь лодочкой, зажав зубы до хруста от нетерпимой боли содранной до мяса кожи, вырвал руку из петли. От толчка тут же рухнул на землю, и сразу же отполз вглубь ельника. Веревку не стал снимать, накрутив ее на правую руку. Первым желанием было бежать прочь, куда глаза глядят, только бы подальше от этого партизанского лагеря. Однако разум подсказывал, что самый легкий способ побега может оказаться смертельным: все кинуться искать его в лес, и еще неизвестно, как долго он сможет наслаждаться свободой. Он уже понял, что вокруг стоят посты, засады, секреты. И пройти их ему будет не так уж и просто, если вообще возможно.

Накинув на голову рубашку, Антон кинулся к землянкам, где только что проходил вместе с конвоиром. Еще в самом начале дождя он видел, как в одну из них забежало несколько партизан. На крыше землянки росли штук пять, шесть молоденьких елей с широкой, густой кроной. Одна из них было прямо над ее входом.

Недолго думая, он бросился под нее, свернувшись калачом вокруг ствола. Из-под земли до него доносились людские голоса, смех, тянуло табачным дымом.

А дождь продолжал лить: сквозь густые ветки капли проникали не так часто, как на открытом пространстве, зато были крупными, тяжелыми.

Антон еще не успел отдышаться, как в лагере объявили тревогу.

Ему было хорошо видно, как выбегали партизаны, и направлялись куда-то в глубь леса. Щербич знал, что причиной был он, его побег, и рано или поздно, его все равно обнаружат под елкой. Мозг лихорадочно искал выход из этой ситуации, ощущение безысходности уже коснулось сознания, как его осенило – землянка! Вряд ли кому придет в голову искать беглеца в ней.

Тяжелый запах мужских тел, табака ударил в нос, когда он открыл дверь. В глаза бросилось двухъярусные нары вдоль стен, узкий стол посредине. Не раздумывая, Антон залез под нары в дальнем углу, потихоньку развязал веревку, и затих. До него почти не доносился шум дождя, не слышно было и людских голосов. Только сейчас он почувствовал саднящую боль от содранной кожи на руке. Ни чего не оставалось, как оторвать кусок рубашки, и кое-как перевязать ее.

Время застыло, как и застыл пленник в своем убежище. Теперь он уже ждал прихода обитателей этой землянки: не возникнет ли у кого мысли заглянуть под нары?

День заканчивался, как закончился и дождь. Яркое, светлое пятно дверного проема постепенно серело, чтобы в какой-то момент стать темным, слиться с наступившей ночью.

Беглец находился в состоянии между сном и явью, как в землянку стали спускаться партизаны. Кто-то сразу падал на нары, кто-то – садился за стол. Там же на столе зажгли плошку. Все разговоры были вокруг побега Антона и только о нем.

– Говорят, что этому полицаю просто везет, – раздался молодой, надтреснутый голос с верхних нар, что над пленником. – Как заколдованный.

– Да, и я это слышал, – поддержал беседу другой партизан, что сидел за столом спиной к выходу. – Уже несколько раз за ним охотились, а он как зверь – нюхом чует, и обходит капканы.

– Помните, на Новый год, когда комендатуру в Слободе разбили, так он тоже ушел.

– Вроде, как его рук дело Ленька Петраков, – опять заговорил молодой с верху. – На льду за школой сошлись в тот раз. Щербичу повезло – первым выстрелил.

– Что вы о везении, о колдовстве? Глупости все это, – Антон сразу узнал голос Павла Скворцова. Он сидел на нарах прямо над ним. – Просто надо было мне лучше целиться, вот и все. И Леньке, земля ему пухом, проворней надо было быть.

– Я же говорю – везет, – не сдавался молодой партизан.

– Все правильно, – поддержал Павла кто-то пожилой, незнакомый Щербичу. – Пуля, она не выбирает, от стрелка зависит. Хотя, кто его знает, может и так? На войне чего только не бывает. В ту, первую с немцами, помню….

– Ванька застрелился! – в дверном проеме появился какой-то партизан. – Это от него ушел полицай, так он и застрелился.

– Да ты что!? – все в землянке забегали, заговорили, пососкакивали с мест. – Зачем? Да как такое могло случиться?

Некоторые устремились наверх, остальные замолчали.

– Ну и дурак, – заговорил опять пожилой. – Куда этот полицай от нас денется? Поймаем не сегодня, так завтра. Если за каждого негодяя стреляться, то я не знаю?

– Чекист Ваньку в оборот взял, – в землянку вернулся молодой партизан с верхних нар. – Вроде как спросил у него, мол, не специально ли ты так его плохо привязал? А тот, не думая долго, прямо около штаба ствол автомата себе в рот, да и…

– Я и говорю, что дурак, – опять голос пожилого партизана нарушил тишину в землянке. – А этот гаденыш после себя только трупы и оставляет. Но ни куда он не денется: сколько веревочке не виться, а все равно захлестнется она петелькой на его шее.

– Быстрее бы. А правду говорят, что этот Щербич другом был у нашего командира Михалыча? – шепотом спросил молодой голос. – Во, дела!

– Говорят, значит был. У Пашки спроси, он все знает, это его крестник, – пожилой закашлялся, и полез на нары. – Жизнь такие кренделя, бывает, выпишет, что ни в одной книжке не прочитаешь.

– Дядь Коля, а дядь Коля, – молодой партизан с верхних нар пристал к пожилому. – Ты не ложись, еще перекличка будет.

Лучше расскажи что нибудь. У тебя так складно получается, прямо заслушаться можно.

– Сказочника нашел. Отдыхай, раз война позволила, дала такой шанс, так ты и отдыхай, – пожилой разулся, бросил под нары сапоги. – Какая благодать! Пускай хоть ноги отдохнут. Им еще ходить и ходить.

– Ты бы лучше свою обувь перед входом на верху оставил, – недовольно пробурчал Павел. – Она у тебя как отравляющие газы – дышать невозможно.

– Терпи, боец, терпи, – ответил ему дядя Коля, удобней укладываясь на нарах. – Должен знать, откуда у солдата ноги растут, потому и воняют. Вот так то вот, товарищи дорогие. А сейчас дайте вздремнуть ветерану.

Антон лежал на глиняном полу, вжавшись в угол, слушал разговоры, что вели между собой партизаны, и мечтал лишь об одном – скорее уйти, раствориться в лесу, забыть эту историю как страшный сон. Главное – только бы не быть обнаруженным.

– Строиться на перекличку! – раздалось сверху землянки, и обитатели нехотя стали покидать свои места.

– Не дали старику вздремнуть, итить твою налево, – дядя Коля вышел последним, беззлобно поругиваясь.

Щербич опять остался один, смог сменить положение, откашляться, пошевелить затекшими ногами. Как долго это будет продолжаться? Как уйти из землянки? Идут ли его поиски там наверху, в лесу? Все эти вопросы не давали покоя, заставляли учащенно биться сердце.

Появилась, было, мысль выйти вслед за партизанами, опять укрыться под елью, а потом видно будет что делать. На дворе ночь, пойди, разберись, кто и где ходит. Но он тут же остановил себя: не знает ни расположения землянок, сколько их, где они, где находятся партизанские засады. Можно погореть как дважды два. Да и вряд ли утихла суматоха после его побега. Так что лучше пока быть здесь, под нарами.

– Я же говорю, что этот полицай после себя оставляет одни гадости, – пожилой партизан собирал свои пожитки, складывал их в котомку.

– А Михалыч поторопился, мне кажется, – Павел Скворцов уже стоял на входе со своими вещами, и поджидал остальных. – Даже если Щербичу и удастся пройти наши заслоны, все равно утонет в болоте. Без дяди Корнея там делать нечего.

– Может, надо было лучше поискать его здесь, в лагере, а не паниковать раньше времени, – молодому партизану явно не хотелось покидать обжитое место. – Не мог он далеко уйти, факт.

– И я так думаю. Только береженого Бог бережет, слышал такую поговорку, Федя?

– Ты это к чему, дядя Коля?

– Да к тому, что правильно решил наш командир товарищ Лосев, уходить отсюда надо. А не то нам побудку устроят немецкие самолеты.

– Тогда понятно. А куда пойдем, ни кто не знает? – Федор подошел к Пашке, и остановился на входе.

– Ты же в воинской части: куда скажет командир, туда и пойдем, – партизаны вышли из землянки, и через минуту их голосов не стало слышно.

 

Глава четырнадцатая

Антон лежал под нарами и молился.

– Господи, спасибо тебе, спасибо! Дай мне возможность уйти отсюда живым, Господи. Спаси и помилуй!

После ухода партизан, он еще долго даже не пытался вылезть наружу, что бы осмотреться, и принять какое-то действие. Желание такое было, но осторожность взяла верх, и он остался на прежнем месте в углу покинутой партизанами землянки под нарами, где впервые крепко уснул.

Весь следующий день Антон не покидал свое убежище, позволяя себе, разве что, выглянуть иногда наружу, и тут же спрячется под нарами. За все это время он не обнаружил ни одного человека, не услышал ни единого человеческого голоса. Лес молчал, только шумели на ветру кроны деревьев, да одинокие сороки иногда нарушали тишину своим стрекотом. Но эта тишина не пугала Антона, а, напротив, была ему на руку: он любил ее еще со времени своих странствий из-под Бреста в прошлом году. Тишина была его союзником тогда, и надеялся, что и сейчас она не подведет его. Главное, не делать скоропалительных выводов, действий, а все тщательно обдумывать, и только потом что-то предпринимать. Понятно, что их совместный с комендантом план лопнул, как мыльный пузырь: пока Лосева ему не достать.

Спастись бы самому, вырваться из его лап.

Голод давал о себе знать: более двух суток ничего не ел, и когда будет есть, еще не известно. Он уже обыскал, излазил эту землянку вдоль и поперек, но ни чего съестного так и не нашел. Даже лизнул плошку, что осталась от партизан на столе. Думал, что в ней могло быть сало или жир, а оказалось машинное масло. Можно было поискать ягод, да выходить еще опасно. Но больше всего допекала жажда: последний раз смочил во рту струями дождя, когда был привязан к дереву. И луж уже не видно, но Антон не отчаивался: он твердо знал, что в лесу сможет найти и воду, и пищу. Надо только немножко подождать. Еще одну ночь, а там он начнет свой выход к людям, к спасению.

Очередную, третью по счету, ночь он провел все там же – под нарами. Так считал безопасней для себя, и еще до рассвета покинул землянку, заранее определив направление – строго на запад. С собой прихватил веревку, которой был когда-то связан, и подобрал с земли кем-то брошенную толстую палку.

Уходил из лагеря осторожно, чутко вслушиваясь в шум леса. Босые ноги ступали тихо, глаза настороженно просматривали каждый кустик, каждое дерево на пути, уши улавливали малейшие посторонние звуки. Такое положение для Антона было знакомо, привычно, и он уверенно продвигался по лесу.

Солнце взошло за спиной, он снова убедился, что идет в правильном направлении. Еще и еще раз в уме представил расположение леса, Руни, своей деревни, пытаясь более четко определить место в лесу, где он сейчас находится. Судя по всему, в этих краях он не был, но точно знает, куда надо идти, и что его может ожидать на этом маршруте.

Он знал, что огромным кольцом лес охватывает Борки, Слободу Вишенки, Пустошку, и уходит дальше на Бобруйск с одной стороны, и на райцентр – с другой. От Руни вглубь он тянется километров на сорок в соседний район. Антону можно было бы пойти на восток, а не на запад, как он идет сейчас, но там тоже огромные болота, о которых ему известно, что пройти ими невозможно. Да это будет еще дальше от дома, огромный крюк, и неведомо, чем туда может кончится поход. А здесь ему все знакомо, исхожено. Осталось только дойти до топей, и найти способ их преодолеть. Само болото в районе Руни в ширину не более полутора километров. Для себя он уже решил, как будет пробовать пройти его, хотя в уме держал и запасной вариант – сместиться вдоль болота резко вправо, и идти вдоль до Вишенок. Именно оттуда оно начинается. Там уже смело можно двигать к Боркам. Но это тоже, судя по его подсчетам, километров двадцать. А сейчас важно подальше уйти от партизанского лагеря и не застать себя врасплох при случайной встрече с ними. Сколько раз корил себя Антон за то, что так глупо попался тогда в первый же день. Так и не смог найти свою ошибку, хотя и пытался критически осмыслить все свои действия. Да, позор! Такое больше не должно повториться. Поэтому, лучше продлить этот поход на сутки – другие, чем прервать свою жизнь.

Несколько раз попил из лужицы, от воды в животе урчало, бурлило, хотелось есть. Часто попадались сыроежки, он срывал их, долго жевал, глотал, пока не начало тошнить. Ягоды не встречались. Наткнулся на большой муравейник: сунул в него длинный прутик, потом лизал его кисленький. Это на время заглушало чувство голода, но не надолго. Он знал, что на подходе к болоту пойдут заросли черники, там он подкрепиться ими. Конечно, не хлеб, но все же….

День подходил к концу, солнце сместилось на запад, было прямо перед глазами Антона, как он вдруг обнаружил сломанную ветку олешника: она оставалась висеть на дереве. Так сломать ее мог только человек! Антон насторожился, присел, и стал внимательно осматривать окрестные кустарники: это могут делать новички в лесу, оставляя для себя метки. Так и есть: чуть впереди справа еще одна. Надлом свежий, не успел еще покрыться бурым цветом. Значит, человек прошел недавно.

Щербич весь подобрался, и с еще большей осторожностью двинулся дальше. Сверив эти две метки, определил для себя направление, куда мог уйти незнакомец, и направился по этому следу. Вот и отпечатки сапог четко просматриваются на земле: быстрее всего, прошли два человека. Еще через несколько метров он увидел след в обратном направлении, но уже один. Похоже, в засаде остался один партизан.

Антон делал шаг, и замирал, чутко вслушиваясь в шум леса, внимательно осматривая все вокруг. Сейчас он походил не на человека, а на лесного зверя, который вышел на охоту: уже не шел, а крался от дерева к дереву, от куста к кусту, готовый мгновенно упасть, спрятаться, раствориться в лесной чаще.

Для себя сделал вывод, что где-то на его пути стоит партизанский секрет, засада. Он хорошо помнит, когда его вели в плен, то довольно часто их останавливали еще на подходе к партизанскому лагерю. Вот и теперь, возможно, он вышел на одну из таких точек. Если попытаться ее обойти, то еще не известно, не наткнется ли он на следующую? А эта явно где-то здесь. Самый надежный способ – это разыскать ее и уничтожить.

Встречные следы, что он обнаружил, могли говорить лишь об одном: произошла смена наблюдателей – один пришел, другой – ушел. И кто-то из них, боясь заплутать в лесу, оставил себе метки с помощью сломанных веток. Значит, в засаде в этом месте находится один человек. Это дает шанс.

Теперь после каждого шага Антон надолго замирал, затаив дыхание, вслушивался, осматривал местность, пытаясь заранее определить место засады. Даже следующий шаг не делал до тех пор, пока не убедится, что под ногой ни чего не хрустнет, не треснет. Его внимание привлекали не только кустарники, но и деревья, особенно, их кроны. Он не исключал, что наблюдатель может находится и на дереве в густой листве: и обзор хороший, и самого вряд ли заметишь с земли.

Выделил для себя стайку немолодых уже елей на крою поляны: они росли кучно, сцепившись ветками почти до самых вершин, и снизу окружив себя густо нависшим над землей лапником. С точки зрения Антона – позиция идеальная для засады, но сам бы он ее не выбрал: слишком заметна. Но на всякий случай решил проверить. Для этого ему пришлось отойти немного назад, и приблизиться к елям не сбоку, как было сейчас, а с тыла. Если там и есть партизан, то вряд ли он будет контролировать пространство позади себя, а, быстрее, с боков и спереди. На это и рассчитывает Щербич.

Солнце уходило за горизонт, на прощанье осветив вершины деревьев, смеркалось, еще немного, и темнота поглотит собой весь лес.

Его внимание привлекла белочка, она выскочила откуда-то из-под кустика и направилась к ели, за которой он стоял. В последнее мгновение она учуяла постороннего, и бросилась назад, к сосне, что была чуть впереди справа, и стала взбираться на нее, как вдруг камнем слетела вниз, и пустилась в чащу. Это насторожило Антона: он присел, и начал внимательно осматривать дерево. Так и есть: где-то на уровне глаз несколько сучьев срезаны, образовав естественную лесенку. Стоило только подтянуться до нее, и можно спокойно взбираться на дерево. На сосне, в самой ее кроне, сидел человек, обхватив ствол ногами!

Стало легче: засада обнаружена! Теперь надо дождаться, когда партизан покинет свой наблюдательный пункт. Можно, конечно, с ним не связываться, сместиться влево или вправо, и обойти его.

Но, где гарантия, что в пределах видимости не находятся еще такие же секреты? Напороться на них в темноте легче легкого. Да и оружие не помешает. С ним чувствуешь себя гораздо спокойней.

Антон затаился, крепко сжимая в руках палку.

Ждать пришлось недолго: сначала на дереве стало заметно некоторое движение, потом он увидел, как ловко человек спускается вниз. Вот он мягко соскочил на землю, и тяжелый кол опустился на его голову. Подхватив обмякшее тело, Щербич оттащил его немного в кусты, для надежности еще передавил горло, и только полностью убедившись, что партизан мертв, стал обыскивать его.

В боковом кармане пиджака лежал завернутый в тряпицу хороший кусок хлеба со шматком сала и луковицей. Отцепил с пояса нож, снял сапоги и тут же натянул их себе на ноги без портянок. Забрал из другого кармана гранату, еще один магазин с патронами, немецкий автомат перекинул через плечо, и растворился в лесу.

Уходил быстро, наверняка зная, что на этом участке леса, который был под контролем незадачливого наблюдателя-партизана, ему уже ни кто не угрожает. Да и оружие придало смелости: в любой момент был готов дать отпор любому, кто посмеет покуситься на его свободу. Шел долго, пока не почувствовал себя в безопасности, и усталость не начала валить с ног. По всем расчетам, он подходил к болоту: все чаще появлялся мох под ногами, редел лес, уступая место кустарникам.

Заночевал под густой молодой елочкой, уютно расположившись на мягком покрывале из осыпавшей хвои. Вокруг нее густо раскинулись заросли березняка вперемешку с папоротником, надежно укрыв уставшего путника от посторонних глаз. Решил хорошенько отоспаться: завтра предстояло перейти через топи.

С утра долго бродил вдоль болота, то пытался заходить в глубь, то опять возвращался к берегу на твердую почву. Наученный в прошлый раз, Антон не стремился преодолеть его сразу: понимал, что неподготовленный человек здесь потенциальный утопленник. Не для того он перенес столько трудностей, страха, чтобы утонуть в болоте. Наконец, нашел то, что так долго искал: огромные заросли камыша в окружении густых кустарников. Можно было работать, не боясь быть замеченным случайным путником.

Камыш вырывал прямо из воды, и складывал на бережку. Когда образовалась большая куча, приступил вязать из него плот. Таки плоты Антон делал в детстве вместе с Ленькой Лосевым, чтобы плавать по Деснянке.

Этот способ переправы пришел ему на ум еще в землянке, когда лежал под нарами после ухода партизан, поэтому веревку, которой были связаны руки, не выбросил, а взял с собой.

Плот получился небольшим, компактным, и, главное, легким и надежным. Надежность плота испытал тут же, у камышей. Вытащил к воде, лег на него, и оттолкнулся от берега. Плот хорошо держал! Осталось найти место, откуда начнется его переправа на тот берег.

Хлеб, сало и луковицу, что достались от партизана, еще с прошлой ночи разделил на пять равных частей. Решил, что за столько суток сможет добраться до Борков, поэтому пищу надо беречь.

Еще раз проверил плот, узлы, что стягивали отдельные вязанки камыша, накинул на себя лямку, и поволок его по берегу до выступавшей в глубь болота длинной песчаной косы. Остановился у самой кромки, вернулся в лес, и вырезал хорошую длинную жердь – слегу из лещины. Опять накинул на себя лямку, и смело шагнул в болото. Сразу определил для себя ориентир, в направлении которого следует продвигаться, а то может получиться, что будет преодолевать болото не поперек, а вдоль.

Первые шаги были довольно успешными: удавалось без особого труда перескакивать с кочки на кочку, помогая себе слегой. Немножко оттягивал назад, не давал свободы для прыжка зацепленный за Антона плот. Однако, приноровившись, справился и с этим неудобством. Когда не мог определить место, куда должна стать нога, подтягивал к себе плот, перебрасывал вперед, ложился на него, и с помощью слеги добирался до следующей точки опоры. Если по пути попадались островки твердого грунта, не пропускал такой возможности отдохнуть там, набраться сил.

Вот и сейчас Антон лежал под маленькой корявой березкой, вопреки всему выросшей на этом крохотном пяточке суши непроходимого болота. Высокие заросли осоки служили хорошим укрытием. Оглянулся назад: не так уж и далеко ушел от берега, устал, и хотелось есть. Следующую порцию решил скушать сегодня вечером. К этому времени планировал достичь твердой земли. Посчитал, если проходить за час хотя бы по сто метров, то за световой день можно пройти полтора километра. Это вполне устраивало, и Антон не спешил.

Солнце палило нещадно, над болотом стояло марево, мириады комаров висели в воздухе.

Потянулся к кусту щавеля, краем глаз увидел какое-то шевеление на песчаной косе, откуда начал движение в болото. Произошло то, чего он больше всего боялся: партизаны обнаружат труп своего товарища, и пойдут по следу Антона. Так и есть: двое стоят на берегу, и смотрят в его сторону. Беглец окинул взглядом свой путь, и сердце замерло от страха: очень четко просматривался его след! Кое-где не успела подняться осока, ряска не сомкнулась на водной глади. Да и партизаны обнаружили место, где он собирал плот из камыша. Конечно, погоня маловероятна, но чем черт не шутит!? На всякий случай оценил свою огневую позицию: хорошего мало, но выгодней, чем у преследователей.

А тем временем, к двоим прибавился еще один. Он принес слеги. Вытянувшись цепочкой, партизаны решительно ступили в болото.

Щербич определил черту, границу, дальше которой он не должен пустить партизан, откроет огонь, а сам с замиранием сердца стал наблюдать за ними. Тем временем преследователи прошли почти половину пути, как идущий впереди стал тонуть. На помощь к нему поспешили его товарищи. С большим трудом они вытащили его из трясины, и остановились. Посовещавшись, видимо, приняли решение вернуться назад.

Вот они вышли на берег, опять столпились вместе, постояли так, то и дело показывая руками в сторону болота, и направились в лес.

Антон выждал еще некоторое время, убедился, что на берегу ни кого нет, и только после этого оставил спасительный островок.

Шел долго, сколько позволяли силы, то по грудь в воде, то, лежа на плоту, преодолевал «чертовы окна», которые нет, нет, да появлялись на его пути. Чаще стал оглядываться назад: оставлял после себя заметный след. Чтобы он исчез, нужно время. Песчаной косы уже не видно: осока, мелкие кусты закрывали ее от Антона. Сейчас почувствовал себя в большей безопасности, и позволил опять отдохнуть на маленьком клочке земли. Правда, он постоянно уходил под воду, но все равно держал. Да и плот давал возможность отдыхать прямо на воде, делать небольшие передышки.

День угасал, солнце уходило на покой, оставляя после себя сумерки, легкий туман над болотом. А берега так и не было видно. Придется менять планы.

Беглец долго выбирал место для ночлега, но ничего стоящего рядом не находил. Правда, чуть впереди виднелись густые кустарники в окружении воды, но до них надо было еще дойти, а силы оставляли его. Все-таки, который день не ел хорошо, а обходился водой, щавелем, и ягодами. Кусочек хлеба с салом съел еще утром, перед переправой. Следующую порцию можно было съесть только завтра утром, чтобы хоть как-то подкрепиться перед дорогой. Иногда появлялся соблазн проглотить все сразу, а там – будь что будет! Но усилием воли заставлял сдержаться, переключал внимание на что-нибудь другое, чтобы хоть на время забыть о еде. Сейчас хотел спать, да и во сне легче переносить голод.

К кустарникам подплыл в кромешной темноте, еще долго выбирал место, где можно причалить к берегу. Наконец, вытащил плот, и замертво рухнул на землю, сил, осмотреть островок, уже не было.

Проснулся от холода, его знобило, лица не чувствовал от укусов комаров. Над болотом стоял густой туман, предрассветная мгла окутала все окрест, и Антон даже не смог определить, с какой стороны он пришел, куда, в какую сторону идти дальше. Хотелось есть, живот сводило от голода, но беглец решил сначала оглядеться, проверить островок. Каково же было его удивление и радость, когда обнаружил, что это вовсе и не остров, а коса, мыс, что вытянулся вглубь болота с того берега. Значит, за световой день смог преодолеть как минимум километр.

К завтраку нарвал немного щавеля, и ел его вместе с хлебом и салом. Получилось неплохо. Осталось еще три порции на трое суток. Так рассчитывает Антон. Слишком уж затянулось его путешествие, пора бы и домой вернуться.

Если это на самом деле коса, так глубоко входящая в болото, то дела его не так уж и плохи: до дома остается двадцать, двадцать пять километров.

Антон дождался восхода солнца, чтобы сориентироваться на местности. Опять вспоминает, как его вели в лагерь: Рунь обходили слева, потом – по болоту строго на восток, за ним сместились снова влево, до первых партизанских постов. Перед этим ему завязали глаза. В любом случае сейчас он наверняка находится правее Руни. Ну, что ж, тем лучше.

Вспомнил вдруг вчерашних преследователей, и страх закрался в душу: а что, если они прошли болото раньше, просчитали его маршрут, и уже идут на этот мыс, находятся здесь где-то рядом?

«Береженого Бог бережет», – прошептал Антон, и столкнул в воду плот. Следы за собой заметать не стал, а, напротив, срезал несколько лозин, очистил их от коры, и разбросал ее вместе с листьями на краю мыса. Пускай думают, что он уже ушел отсюда. Кому может прийти в голову, что Щербич пойдет и дальше по болоту, а не по суше?

Солнце уже взошло, зависло над лесом, разогнало туман, когда беглец пристал к очередному островку. Уставший, промокший насквозь, решил немножко отдохнуть, набраться сил. Он вспомнил, и уже твердо знал, где находится. В детстве, когда гостил у своей тетки в Руни, они с двоюродным братом Ванькой часто ходили за черникой. Так вот, тетя всегда говорила им, перед тем как отправить в лес: «Смотрите, не заходите на Матренин нос, не вернетесь!» Это она имела ввиду как раз вот этот мыс. Она же и объяснила ребятишкам, что когда-то у них в деревне жила колдунья Матрена. И, якобы, чем-то она прогневила сельчан, и те выгнали ее из деревни. Но она не стала уходить далеко, а поселилась где-то здесь, на этой косе, глубоко уходящей в болото. С тех пор это место считается колдовским: человек может днями плутать по этому узкому участку, и не выбраться к людям. Потом, вроде, Матрена сжалится над ним, и укажет дорогу.

Так это или нет, Антон не знает, не проверял, и, на всякий случай, обойдет это место стороной. Да и безопасней будет: зачем зря рисковать, когда дом почти рядом?

Все реже и реже пользовался плотом, а волочил его за собой: появлялся и сплошной травяной покров, и островки с кустарником стали все чаще попадаться на пути. Приходилось обходить их стороной, но почва была вязкой, то и дело проваливался то по пояс, то по грудь в это месиво, и только к вечеру почувствовал под ногами твердую землю.

Выбрал небольшую лужу, сполоснул одежду от болотной грязи, умылся сам, и только после этого подумал о ночлеге. Надергал мха, постелил его в зарослях шиповника, и мгновенно уснул.

Так же, как и год назад, возвращался в деревню со стороны реки Деснянки на исходе дня, в сумерках. Сначала утолил жажду с родника, ополоснул лицо холодной, прозрачной водой, присел на камень-валун на Пристани. Сидел, думал, опустив ноги в воду.

«А мог бы и не вернуться, – холодком дохнула мысль. – Не сглазить бы, не накаркать, только повезло в очередной раз. Да не просто повезло, а счастливый билет вытащил ты, Антон Степанович Щербич, ох, счастливый! Почитай, на краю могилы стоял, смерть в глаза заглядывала, за горло щупала – примерялась, а надежду не терял, не терял, вот что важно в таком деле. За жизнь бороться надо, а не сопли жевать, грудь свою выпячивать, показать, ах, какой я герой, смерти не боюсь! Да боишься, не обманывай ни кого, боишься. Только о жизни думать надо, а не о том, как ты с ней расстаешься. Если бы смирился, так и стоял бы привязанным к березе, как бык перед бойней, ждал, когда пулю вгонят в дурную башку. Ждать не надо, она сама без спроса найдет ее, голову твою, надо бороться за жизнь, бороться! И тогда будет вести, как повезло мне и в этот раз, ведь я – везунчик!», – то ли спорил с невидимым собеседником, то ли доказывал себе самому.

В дом к Фекле не вошел, а ввалился: без стука, распахнув настежь дверь, рухнул на пол, успев сказать напуганной до смерти хозяйке:

– Баню! Есть! Спать!

 

Глава пятнадцатая

– Значит, ты говоришь, что партизаны покинули землянки, – комендант разложил на столе карту. – А ты можешь показать, где был, где тебя держали? Хотя бы приблизительно.

– Нет, господин комендант! – Антону было неловко, что он не может выполнить просьбу майора. – Во-первых, на карте написано по-немецки, а, во-вторых, лесной массив большой, боюсь ошибиться.

Видно было, что Вернера не устраивают такие ответы полицая, он начинает злиться, нервничать.

– Да что ж ты такой за бестолковый, Антон Степанович? – еле сдерживая себя, майор продолжает вглядываться в карту. – А болото то где перешел? В каком месте?

– Так бы и сказали! – повеселел Щербич. – Если отсюда смотреть, то левее Руни километров пять. Как раз мимо Матрениного носа прошел.

– Это что за такой нос? Вот этот мыс, что ли? – Вернер обвел ручкой выступающий в болото участок суши левее Руни. – Тогда это меняет дело.

На некоторое время в кабинете коменданта воцарилась тишина, даже полицай старался реже дышать, чтобы не нарушить ее.

– Сейчас скажи мне, ты уходил от партизан по прямой, или петлял? И сколько суток шел? – майор с интересом уставился на подчиненного. – Только не ври, не фантазируй. А то у вас, русских, есть такая черта: наврут с три короба, чтобы себя представить в геройском виде.

Эта беседа или допрос длились больше двух часов: Антон устал, весь вспотел, а Карл Каспарович все расспрашивал и расспрашивал его, зачастую интересуясь совершенно мелочными, на взгляд полицая, вопросами.

– А во что одеты партизаны? Чистая одежда на них или грязная? Какое настроение у них? Ругаются между собой или нет?

Щербич отвечал обстоятельно, стараясь говорить только то, что он видел или знал. Потом, правда, не стерпел, спросил:

– А нам что с этого – бритый партизан или в рванье ходит? И того и другого надо уничтожать!

– Не скажи, Антон Степанович, не скажи! – оторвался от карты комендант. – По этому я сужу о боевой готовности противника, о дисциплине, о моральном духе, – назидательно закончил он. – Стыдно признаться, но они становятся силой, с которой приходиться считаться. Все, можешь быть свободен.

А какой свободе может идти речь, если Антон только и успел помыться в бане, как партизаны расстреляли немецкий патруль на том краю деревни, и укатили на их мотоциклах? Пришлось бежать в Слободу, спасаться в комендатуре. Сколько это продлится, не ведомо.

От коменданта Щербич направился к Прибытковым. В последнее время он все чаще ловил себя на мысли, что этот видавший виды мужичок все больше и больше нравится ему. Особенно – его прозорливость, практичность, умение приспособиться к любой ситуации. Антон считал, что этому стоит и поучиться у старшего товарища. Тем более, пришел срок напомнить про документы, которые обещал Кирилла Данилович. А вообще-то, больше всего хотелось поговорить о жизни. Что-то в последнее время не так радужно на душе, все больше печаль да тоска.

Хозяин сидел за столом, перед ним стояла полная миска холодника со щавеля с густым пятном сметаны посредине.

– Мир дому твоему, Кирилла Данилович! – поприветствовал гость.

– И твоему это лишним не будет, – ответил хозяин. – Проходи, садись за стол. Даша! – крикнул уже в соседнюю комнату. – Налей-ка Антоше, да бутылочку не забудь.

Из передней хаты вышла жена Прибыткова, такая же крепкая, подстать мужу, с бутылкой самогона в руках.

– Давно не видела тебя, Антон Степанович, где пропадал, чего к нам не заходил?

– Так это, – замялся гость, не находя, что сразу ответить.

– Не приставай к парню, – видя замешательство Щербича, Кирюша пришел к нему на помощь. – Лучше накорми его, потом и спрашивай.

– Вот, не знаю, может моя стряпня и не по нраву, – кокетливо пожала плечами хозяйка. – У тебя, говорят, сейчас есть кому вкусняшки готовить.

– Скажешь тоже, тетя Дарья, – засмущался Антон. – А готовит Фекла на самом деле очень вкусно! – не преминул похвастаться гость. – Она у меня молодец! – добавил с гордостью.

– Поставь-ка закуску на стол, да сходи к соседям: там, говорят, новую чесалку для языков сделали, – Прибытков стал выпроваживать жену из дома. – Вот бабье племя – так и норовят в душу залезть.

– Не спрашиваю, где был, но догадываюсь, – после того, как гость выпил, хорошо закусил, хозяин достал кисет, принялся сворачивать самокрутку. – Но по тому, что вид твой не геройский, думаю, что поход был неудачным.

– Ты, дядя Кирюша, радуйся, что живым и здоровым видишь меня. Скажу только, что чудом спасся, – не стал вдаваться в подробности Антон. – Хлебнул с лихвой.

– Живой, и слава Богу! Тут, пока тебя не было, столько новостей, что не знаю, с чего и начать. Про Петра Сидоркина слышал, ай нет? – Прибытков наклонился в сторону гостя. – Помнишь, я говорил тебе, что Петька не тот, что был в начале войны?

– Ну, что-то припоминаю.

Хозяин затянулся, выпустил дым в форточку, посмотрел в окно. По деревенской улице двое немецких солдат вели корову. Она упиралась, не хотела идти, один толкал ее в зад, другой – тянул за веревку, привязанную к рогам.

– Фекла говорила, что и мою корову Гансы свели со двора. Курей передавили, – с возмущением произнес Антон. – Чего они думают после этого? Как будто не знали, чей это двор!?

– А им что? Мы для них все свиньи, не переживай, Антоша. Так я это о чем? – Кирюша застыл, вспоминая. – Ах, да! Про Петра Сидоркина. Вот учудил, так учудил! Я же говорил, что смерть его семьи даром для Гансов не пройдет, нет, не пройдет! Уважаю таких мужиков, ох, уважаю! – рассказчик даже пристукнул кулаком по столу.

– Говори, что он такое учудил? – с нетерпением поторопил его Антон. – А то ты все недомолвками, да недомолвками.

– Давай выпьем! – предложил вдруг Прибытков. – За Петра, царствие ему небесное! Настоящий мужик, не нам чета!

Выпили, захрустели малосольными огурцами. За столом воцарилась тишина. Антон ждал, а хозяин не торопился, собираясь с мыслями.

– Зря они так, Гансы то, – начал Кирюша. – Не по понятиям все это. Зачем воевать с детишками, женщинами, стариками? Непонятно. Злят только народ.

– Я это уже слышал, только не от тебя, Кирилла Данилович, – перебил его гость.

– Кто ж это такое тебе уже говорил, если не секрет? – с интересом уставился на него хозяин. – Не сам ли товарищ Сталин?

– Бери ниже, сам товарищ Ленька Лосев со своим комиссаром, – не моргнув глазом, ответил Антон.

– Да ты что!? – от удивления Кирюша даже привстал за столом. – И тебя отпустил после политбеседы?

– Какой там! Ушел без разрешения! – с гордостью произнес Щербич. – Видишь, зарубка на память осталась, – вытянул к рассказчику левую руку с содранной до мяса кожей.

– Повезло тебе, парень, повезло! – восхищенно воскликнул хозяин.

– За это стоит выпить. Да, и в церковь сходи, свечку поставь.

– Хватит пить, ты мне про Петьку обещался рассказать, – Антон отстранил от себя стакан. – Мне еще отоспаться надо. А то партизаны так и не дали отдохнуть сегодняшнюю ночь.

– Знаю, неймется мужикам, так и нарываются на грубость. Так вот, – Кирюша опять вернулся к разговору о Сидоркине. – Неделю назад стали находить мы трупы немецких солдат прямо на улице в Слободе. Все думки, конечно, на партизан. Карлуша в гневе, шумит, а ничего поделать не может: каждую ночь один, два Ганса с перерезанными горлами в пыли валяются. А не выставить патрули нельзя: в кроватях всех нас возьмут лесные гости еще тепленькими. Знаю, запросил Вернер подмоги в районе, да только шиш оттуда пришел с маком: везде режут, убивают – на всех солдат не напасешься. Ну, нас, полицию, тоже кинул на улицы патрулировать. Однако вспоминаю я, что и раньше, как только Петро с госпиталя то приехал, непонятки пошли с Гансами: то кто-то с горлом перерезанным валяется, то вдруг кто – нибудь из них как в воду канул – до сих пор ни слуху, ни духу. Стал я примечать, что в такие дни Сидоркин в хорошем настроении всегда похаживал, шутил, как будто радовался.

Рассказчик снова замолчал, свернул цигарку, пустил густой клуб дыма, собирался с мыслями.

– Не дай тебе Боже, если об нашем разговоре узнает чья-то душа, – взял за грудь Антона, притянул к себе через стол, – то можешь со своей душонкой попрощаться! Я тебя предупредил!

– Да ты что, дядя Кирюша? – гость еле вырвался из рук хозяина. – Я что – дал повод?

– Пока нет. Это я на всякий случай, – отстранился тот. – Случай то всякий бывает.

– Если так, ты мне не доверяешь, – вспылил Антон, выскочил из-за стола, забегал по хате, – то и не рассказывай! Больно надо!

Спасибо за хлеб-соль! – схватил шапку, готовый выскочить на улицу.

– Сядь, охолонь! – Прибытков жестом указал ему место за столом. – Что психуешь? Обиделся, как девочка не целованная: приласкали, а не приголубили, а она и ножки уже раздвинула.

Щербич вернулся за стол, уселся, обиженно сопя.

– Но и ты, Кирилла Данилыч, знай меру, – не с пацаном говоришь.

– Слухай дальше, – не обращая внимания на его колкость, продолжил хозяин. – Понял я, что причастен Петя ко всем этим случаям. Ни кому не говорю, сам душой маюсь: уж больно любил я этого героя. Только позавчера не стерпел, подошел к нему, и намекнул, мол, поостерегся бы ты, Петюня, а то не ровен час. А он как зыркнет на меня своими глазищами, как зашипит: «Отойди в сторону, коли жизнь дорога! У меня с Гансами свои счеты, а ты не мешай! Может, я грех свой перед детишками, да перед женой замаливаю». Вот такие речи говорил мой лучший товарищ Петр Иванович Сидоркин.

Прибытков замолчал, опустив голову, стал тереть кулаками глаза.

И вдруг, неожиданно до Антона донеслись всхлипывания – он плакал! Гость опешил: такого точно не ожидал!

– Эх, раз туды твою мать! – скрипел зубами полицай, стучал кулаками по столу. – Какой был человек, не нам чета! А мы с тобой кто? – поднял заплаканные глаза на Антона. – Кто мы, я тебя спрашиваю?

Щербич молчал, пораженный переменам, что так резко произошли со старшим товарищем, но он делал скидку на самогонку: это она плакала, а не Кирилла Данилович. Как будто прочитав его мысли, хозяин опять обратился к гостю.

– Ты думаешь, выпил старик, нюни распустил? Нет, Антоша, нет! – потряс обкуренным пальцем перед носом Щербича, достал с кармана тряпицу, громко высморкался, вытер слезы. – Я ж его любил как сына родного! У меня, ведь, так и не получилось с детишками-то: чаще в тюрьме, чем на воле был. А он меня после отсидки к себе в бригаду взял, поверил, пригрел, надежду на лучшую жизню дал. С Дашей сошелся, в светлое будущее смотрел с гордо поднятой головой. Это многого стоит. Да тут война, ни дна ей, ни покрышки!

Кирюша вылез из-за стола, направился в переднюю хату.

– Ты сиди, сиди, я сейчас, – остановил он гостя, завидев, что тот собирается встать.

Через минуту он опять сидел за столом, разливал самогонку из очередной бутылки.

– Вот ты мне скажи, Антон Степанович, за каким чертом ты пошел в полицаи, а? – на Щербича смотрели совершенно трезвые глаза. – Я пошел, потому как Петро пошел, и мне сказал надеть эту форму. А вот ты зачем?

– Ну, дядя Кирюша! – этот вопрос застал его врасплох. – Ты как чекист, а я, может, не хочу отвечать тебе.

– Не хочешь, и не надо, – сразу согласился Прибытков, и, не чокаясь и не предлагая гостю, осушил свой стакан до дна. – Только вчерашним утром, – вытерев рот рукавом, стал крутить цигарку, – мой Петя кинул связку гранат прямо в кузов с немецкими солдатами. А потом, дурачок, подорвал себя вместе с помощником коменданта господином Пфайфелем. Тьфу, ну и фамилия – не сразу выговоришь!

От удивления Антон сидел, широко разинув рот, потеряв дар речи: это просто не укладывалось в голове!

– Не может быть, – пришел он, наконец, в себя. – Как такое могло случиться?

– А вот так! Такой он Петр Иванович Сидоркин! Че-ло-век! – с гордостью произнес Кирюша, высоко подняв обкуренный палец.

За столом наступила тишина. Ходики на стене отсчитывали время, за окном прокричал чудом уцелевший петух, по улице протарахтел мотоцикл с солдатами. Говорить не хотелось: слишком уж шокирующую новость поведал Кирилла Данилович.

– А теперь мне искренне жаль тебя, малец, – нарушил тишину хозяин. – Запутался ты в жизни по недомыслию, ох, запутался! И вроде не плохой парнишка, а на путь истинный некому наставить, – говорил, как будто не замечая Антона, сам с собой. – Но я тебя не брошу, помогу, как и обещал. Вижу, везучий ты, другой бы давно рога обломал, или землю парил, а тебе нипочем, как заколдованный выходишь из передряг.

– Чем же я тебе не нравлюсь, Кирилла Данилович? – слова старшего товарища задели за живое. – Что я не так делаю, поясни, будь добр.

Опустив голову, Прибытков долго не отвечал, то ли собираясь с мыслями, то ли не хотел говорить. От нетерпения Антон ерзал на скамейке, поглядывая на хозяина. Молчание затянулось.

– Вот не знаю, говорить тебе это, или не стоит? – наконец, заговорил Кирюша. Больно ты обидчив, как красная девица.

– А ты говори, говори, дядя Кирюша, от тебя все стерплю.

– Тогда ладно. Так и быть, скажу. Только разговор мой будет для тебя неприятным. Кроме меня тебе, ведь, никто правду не скажет. Говорят, мать твоя могла, да ты ее раньше времени в могилу загнал.

– Ты что говоришь, жива она, жива! – закричал Антон, не до конца дослушав собеседника.

– Э-э, дружок! Как такая жизнь, лучше сразу смерть. Так что сиди и не рыпайся! – гневно одернул его хозяин. – Гордыня, вишь ли, заговорила в нем! Надо было ее не в ту сторону направлять, вот в чем дело. Не против матери, не против односельчан, а ты что наделал? Посмотри на мои руки, – Кирюша через стол протянул свои грубые, мозолистые руки прямо к лицу Щербича. – Видишь, они чистые, я хоть и в полиции, а ни одного православного, ни одного земляка на тот свет не отправил. Я – вор, а не мокрушник!

А ты?

Антон не знал, что ответить, и сидел, опустив голову и потупив взгляд. За последнюю неделю он это слышит уже второй раз от абсолютно разных людей. Что-то в его жизни не так, на самом деле?! Не хочется верить, и поэтому в груди все закипала и закипала ярость, гнев готов был вырваться, выплеснуться наружу, стереть вот этого мужика напротив в порошок, в пыль! Антон побелел, дыхание перехватило, спазм сдавил горло, рука непроизвольно потянулась к пистолету.

– А вот это зря, парниша! – твердый, спокойный голос Прибыткова вернул его к действительности. – Не успеешь коснуться кобуры, как я нарушу свои правила – ты будешь первым моим православным посланцем на тот свет. Так что, положи руки на стол! – потребовал от гостя.

Антон перевел дыхание, не сразу поднял глаза на собеседника.

– Ты в речах то поаккуратней, дядя Кирюша, – шепотом, с придыханием, попросил он. – Не ровен час, не сдержусь!

В районе комендатуры послышались выстрелы: сначала одиночные винтовочные, потом трескотня автоматов спугнули деревенскую тишину. Собеседники замерли, и в ту же секунду увидели, как по улице в сторону солдатских казарм и комендатуры проскакали с десяток всадников, вооруженных винтовками и автоматами.

– Партизаны! – прошипел Прибытков, и кинулся к выходу, схватив на ходу винтовку. – Бежим!

Краем глаз Антон еще успел увидеть, как вслед за всадниками улицу заполнили вооруженные люди.

Кирюша кинулся за сарай, в огород, увлекая за собой гостя. Они влетели в картофельное поле, и тут же исчезли в густых зарослях ботвы. Впереди в борозде маячили сапоги Прибыткова, Антон то и дело натыкался на них головой, торопил товарища, но в соседнюю борозду не стал перелазить, боясь быть обнаруженным.

– Быстрее, быстрее, дядя Кирюша!

А на подворье Прибытковых уже слышны были чужие голоса. Это заставляло еще сильней вжиматься в землю, быстрее двигать ногами и руками. На пути стояли яблони, густо увешанные плодами. Ветки наклонились вниз, образовав своеобразный шатер. Здесь, под яблоней, перевели дыхание, огляделись. Стрельба слышна была и со стороны реки Деснянки: по всем данным, партизаны полностью окружили деревню. Бой разгорался в районе комендатуры и солдатских казарм. Разрывы гранат все чаще и чаще доносились до беглецов.

– Что делать будем, дядя Кирюша? – Антон прислонился спиной к дереву, чутко прислушивался к ходу боя, внимательно следил за обстановкой вокруг себя.

Товарищ стоял на коленях в борозде, крутил головой во все стороны.

– Серьезно взялись мужички, серьезно, – оценил он действия партизан. – Слышишь, стрельба смещается за околицу, в сторону райцентра?

– Видно, дрогнули союзники, отступают?

– А куда им деваться? Слышь, напирают славяне, – с дрожью в голосе промолвил Прибытков. – Пора и нам думать, куда податься. Не дай Бог, попадем к партизанам в руки, они нам сказку на ночь читать не будут, сам знаешь.

– Что предлагаешь, дядя Кирюша?

– Спасаться! А что я тебе могу предложить? Видишь, гости у меня в доме, – указал рукой в сторону хаты.

И действительно, по двору расхаживало несколько человек, осматривали сарай, дом, другие постройки.

– Уходим по одному, – Кирилла Данилович зашептал прямо в ухо товарищу. – Так больше надежды на спасение. Встречаемся правее моста через речку за Ивановым бродом. Там можно легко перейти на тот берег. Ждем друг друга не больше двух часов, потом самостоятельно пробираемся в райцентр. Ну, с Богом! – и тут же растворился в картофельной ботве.

Антон выждал с минуту, и двинулся следом. На меже за огородом, где когда-то были колхозные поля, стеной стояли сорняки. Они надежно укрыли Антона, дав ему возможность выбраться из осажденной деревни. До него еще долго доносились выстрелы, взрывы гранат, даже однажды докатилось русское «ура». Из кустов, что стояли на краю поля, и тянулись вдоль реки, Щербич последний раз окинул взглядом Слободу: на крыше хаты, где была комендатура, реял на ветру красный флаг, несколько домов горели, наполнив небо черными клубами дыма.

Чтобы добраться до назначенного места, надо было перейти дорогу, что вела к райцентру. Антон долго лежал в кустах, видел, как на машинах и мотоциклах немцы покидали деревню и направлялись в район. Можно было выскочить им навстречу, попытаться доехать с ними, но он прекрасно понимал, что в горячке боя вряд ли кто из них обратит внимание на его черную полицейскую форму – убьют, не задумываясь. Поэтому, лучше надеяться на собственные силы, тем более, ему в этом деле не привыкать. Единственно, что омрачало, так это то, что он так и не выспался нормально после побега от партизан, а тут предстояло еще одно путешествие, еще одна бессонная ночь. Но, надо терпеть!

Как и договорились, Прибытков ждал Щербича в условленном месте, и, переправившись через речку, уже вдвоем все дальше и дальше уходили от захваченной партизанами деревни.

 

Глава шестнадцатая

Вот уже более двух недель как Антон обитал в казарме, где поселили почти всех полицаев района. Ежедневные занятия, переклички, и опять занятия. Часто выезжали на окраину городка, где немцами был наспех оборудован полигон. Рыли окопы, наступали на условного противника, учились взаимодействию в бою с солдатами вермахта. По всему чувствовалось, что назревают большие события. Прибытков, каким-то одному ему ведомом путем, узнавал последние новости и делился ими с Антоном. В последнее время Щербич стал замечать, что его старший товарищ как будто взял над ним шефство, опекунство: занимал место за столом в столовой, старался положить ему добавку, зорко следил, что бы ни кто из полицаев не обидел Антона, не унизил. Такая забота забавляла его: давно никто так за ним не ухаживал, не берег, разве что Фекла. При воспоминании о девушке теплая волна окутывала душу, лицо непроизвольно расползлось в улыбке. В памяти всплыла его последняя помывка в бане: эх, до чего же приятно было мыться вместе с Феклушкой!

– Небось, женку вспомнил, Антон Степанович? – Кирилла Данилович присел рядом с Антоном на бруствер окопа, ладонью смахнул с лица обильный пот.

– На снастях она, поберечь бы, да все ни как не получается, – грустно заметил Щербич. – И когда только жизнь наладится?

Только что закончилась учебная атака, и снова надо было переходить к обороне. Сколько они вырыли окопов за последние дни – не счесть. А сколько проползли на пузе – кто замерял? Однако, не роптали, понимали, что от этого будет зависеть их жизнь, и рыли, и ползали. С полицаев района сформировали роту в шестьдесят человек, и гоняли ее на полигоне до седьмого пота.

– Видал, что Гансы удумали? – Прибытков наклонился к Антону, доверительно зашептал. – Нас, дураков, пускают в атаку первыми, а сами следом за нами, за нашими спинами, каково?

– Ну и что из того? – не сразу понял Щербич.

– Глупый ты, Антоша! – с сожалением покачал головой Кирюша. – Так они, Гансы то, в случае чего нас же первыми и положат в спину! Вот и получается – и спереди смерть, и сзади погибель!

Ни для кого не являлось секретом, что немецкое командование готовит крупную компанию против партизан. Все чаще прибывали на железнодорожную станцию составы с танками, артиллерией, почти весь городок заполнен солдатами, а эшелоны все продолжали и продолжали прибывать. Днями и ночами висели над лесным массивом самолеты, выискивая партизанские лагеря, наносили бомбовые удары по разведанным участкам леса.

Даже Антона пригласили однажды в штаб, где он еще раз в присутствии Вернера рассказывал все, что он знал и видел в плену у партизан.

А Слобода так и оставалась по сей день в руках отряда Леньки Лосева. Несколько раз немцы пытались силами районной комендатуры вытеснить их оттуда, однако были вынуждены отказаться от этих попыток: слишком хороша была оборона у партизан. Но и смириться с наличием вооруженных формирований у себя в тылу немецкое командование не могло.

– Вообще-то я не подписывался с ними в одной цепи ходить на православных, – Кирюша грубо выругался в адрес немцев. – Договор был хозяйственными делами заниматься, а не в атаки бегать.

После ужина было свободное время до отбоя, и два товарища лежали за казармой на полянке, обсуждали события прошедшего дня.

– А они спрашивать у тебя твоего согласия не станут, – Антон растянулся на траве, подложив руки под голову. – Скажут, и побежишь как миленький!

– Ты как будто радуешься этому? Я к тому, может пора делать ноги с этой войны, а, Антоша?

– Ты это серьезно? – Щербич повернулся к Кирюше, внимательно посмотрел на него. Но лицо товарища было строгим, задумчивым, и к шутке не располагало. – С чего это вдруг?

Прибытков ответил не сразу: свернул самокрутку, долго прикуривал от немецкой зажигалки, сидел, устремив свой взор куда-то поверх сосен, что окружали полянку.

– Не все гладко у наших союзничков, – заговорил наконец. – Чует мое сердечко, что не все так гладко у немцев, как им хочется. Видал, санитарные составы так и бегут в фатерлянд. Да и трещать они перестали о своих победах. Помнишь, в прошлом году только и знали, что хвастались и хвастались, как будто весь Советский Союз под ними. А сейчас заглохли. Что говорить, если с партизанами ни как не могут управиться, не говоря про регулярную армию. Вот и нам надо задуматься о своем будущем. В Германии точно для таких как мы места не будет.

Антон не хотел думать о плохом, но оно все чаще и чаще напоминало о себе помимо его воли. А теперь и Кирилла Данилович душу бередить начал. И на самом деле – как быть, если красные вернуться? А оно к тому шло. Вроде уговор у них с Прибытковым был насчет бумаг, надо напомнить.

– Что предлагаешь, дядя Кирюша?

– Поберечься предлагаю, вот что, – вдавил в землю остатки самокрутки, вытер пальцы об штаны, и повернулся к Антону. – Неделю назад сбегал до дружка своего, бумаги заказал для нас с тобой. Завтра надо забирать.

– Я только что о них подумал, Кирилла Данилович, а ты мои мысли уже прочитал, – удивленно воскликнул Щербич.

– Чему удивляться, если слово я дал бумаги выправить тебе, а я слово держу. У нас по-другому нельзя, сам знаешь. Да и любому нормальному человеку надо уметь держать свое слово, только расчет нужно с мужиком произвести. Я сказал, что как только отобьем Слободу, так ты отблагодаришь его. Тянуть с бумагами больше нельзя, и с расчетом – тем более, – назидательно закончил Кирюша.

Длинная тень от казармы накрыла товарищей, солнце садилось где-то за лесом, пронизав напоследок своими лучами вечернее небо с одинокими облаками. Стало зябко, сыростью потянула с Днепра.

Полицейская рота наступала на Слободу вдоль дороги, что с горки спускалась к мосту через речку, Именно по ней почти месяц назад убегал Антон в райцентр. Впереди шел танк, за ним по обе стороны продвигались полицаи. Бронемашины с солдатами шли в некотором отдалении.

Сама деревня стояла на том берегу Деснянки, вытянувшись вдоль нее не на один километр. С районом ее соединяло вот эта единственное асфальтированное шоссе с мостом через реку, которое пронизывала ее насквозь, и уходило на Бобруйск, и дальше да самого Бреста.

Часть бронемашин свернула вправо, стали продвигаться к Слободе вдоль этого берега, изредка постреливая в сторону нее из пулеметов. На всякий случай они отрезали ее от леса, что начинался в полукилометре от речки. Выдерживая дистанцию, остановились, вытянувшись в одну линию вдоль всей деревни. У партизан, если они еще были там, оставался один путь – отступать на Борки, и уже оттуда могли бы рассеяться по лесам.

Высокая трава путалась в ногах, мелкие кустарники преграждали дорогу, приходилось обходить их стороной, и выбиваться из общей цепи наступающих.

Прибытков шел справа от Антона, жадно вглядываясь в лежащую перед ними деревню, искал свой дом. Однако из-за высоких деревьев и густых садов в огородах часть домов не просматривались, только бросался в глаза одинокий красный флаг над зданием бывшей комендатуры.

Приблизившись к Антону, он давал ему последние наставления.

– Не суйся поперед батьки в пекло. Начнут стрелять, ложись.

Пускай тебя посчитают трусом, это лучше, чем трупом. Береги себя, Антоша!

– Прибытков! Щербич! Держите интервал, не сбивайтесь в кучу как бараны! – загремел голос командира роты полицаев унтер-офицера Белова. Он находился чуть позади атакующих, и хорошо видел каждого подчиненного.

Метров за сто до моста танк открыл огонь из пулемета по придорожным кустам на той стороне, а потом, поводив стволом вправо, влево, выстрелил из пушки уже и по самой деревне.

Снаряд разорвался где-то за конюшней, подняв в небо облако пыли.

Полицаи остановились, готовые тут же вжаться в землю, раствориться в густой траве.

– Рота! Приготовиться к атаке! – голос Белова заставил вздрогнуть, собраться, крепче сжать в руках винтовку. – Ориентир – мост! Слева, справа по одному, короткими перебежками! В атаку!

Вперед!

Антон приподнял голову, встал на колено, готовый броситься выполнять команду, покрутив головой во все стороны, ожидая увидеть однополчан. Однако, над травой торчали только черные шапки его товарищей. Поняв, что рота замешкалась, командир выхватил пистолет, и его маты разнеслись над притихшей рекой:

– Господа бога креста телегу мать! В печенки, селезенки, дышло в глотку! В атаку, суки! Убью, расстреляю, сволочи! В атаку! Впере-е-д!

То тут, то там над травой появлялись стрелки, и, подбадривая себя криками, пустились в сторону моста.

– А-а-а! – орал со всеми вместе Антон, не ощущая под собой земли, бежал, сжимая в руках винтовку, стреляя куда-то в сторону деревни поверх хат, садов, весь в ожидании ответного огня, выстрела именно в него.

Рядом тяжело дышал Кирюша с выпученными глазами, широко разинутым ртом.

– Греба душу! – доносилась до Щербича брань старшего товарища.

– В царя, в фараона вашу мать!

На удивление и на счастье наступающим, ни со стороны деревни, ни со стороны кустов, что вдоль Деснянки, ответного огня так и не было. Полицаи достигли моста, сгрудились на нем, и медленно стали переходить на тот берег, с опаской поглядывая по сторонам, ожидая выстрела в любую минуту.

Слобода замерла, притихла, притаилась.

Рота продвигалась уже к околице, когда на мост въехал танк, и тут же раздался мощнейший взрыв: его подбросило на край моста, он накренился, и рухнул в реку. Антон еще успел заметить, как вздыбился мост от взрыва, как падал танк, а чья-то сильная рука бросила его на землю.

– Ложись, дурило! Не в цирке, – Прибытков толкал Антона в заросший травой кювет. – Сейчас начнется.

Однако деревня по-прежнему молчала. Аисты уже давно снялись со своих гнезд, кружили в вышине, чутко прислушиваясь к обстановке внизу.

Некоторые полицаи осмелели, стали выглядывать из укрытий, послышались голоса, запахло дымом сигарет.

– Ты смотри, паря, что случилось-то – нас отрезали от Гансов! – удивленный голос молодого бойца Петьки Мухина заставил всех обернуться назад.

И действительно, рота успела перейти на этот берег, а немцы остались на том – моста больше не было. Вместо него торчали обломки плит, прямо по центру зияла огромная дыра, только с правой стороны, где когда-то ходили пешеходы, каким-то чудом сохранилась узкая сплошная полоска асфальта.

Рота без команды начала отступать к мосту, готовая в любой момент хоть вплавь вернуться на исходные позиции: без огневой поддержки входить в деревню не рискнули. Дорогу им перегородил командир с пистолетом в руках.

– Назад! Я сказал – назад! Застрелю любого, кто сделает еще хоть один шаг! – и выстрелил в воздух.

Длинная пулеметная очередь с немецкой бронемашины пронеслась над головами полицаев, заставила их рассыпаться по обе стороны дороги.

– Forverts! Los, los! – раздалась команда офицера, размахивающего пистолетом на том берегу.

– Вот вонючки, – недовольно ворчал Прибытков, располагаясь под огромной липой на краю деревни. – Сами идти не хотят, а нас, дурачков, прут под пули.

Однако и тут полицаям засидеться не дали, а погнали вглубь деревни. Антон с Кирюшей не расставались, медленно продвигались по улице вдоль домов, стараясь быстрее дойти до хаты Прибытковых. Она стояла целой и невредимой, входная дверь была приткнута небольшой палочкой. По деревенской традиции это сигнал, что хозяев в доме нет, но они обязательно вернуться. Кирюша не стерпел, забежал во внутрь и тут же выбежал обратно.

– Ну, слава Богу, все на месте. А теперь пойдем и дальше.

Тем временем рота прошла всю деревню насквозь, однако ни жителей, ни партизан нигде замечено не было. Все столпились около здания комендатуры, ожидая дальнейших указаний.

Бронемашины форсировали Деснянку вниз по течению, где когда-то Кирюша дожидался Антона. Одна за другой они остановились вдоль улицы, из них соскочили солдаты, и выстроились у машин. Еще через мгновение Антон увидел, как они забегали с огнеметами от хаты к хате, и в летнее небо потянулись клубы густого черного дыма: деревня горела. Прибытков бросился к своему дому, за ним устремился и Антон. Облитая из огнемета, она уже пылала со стороны сеней, языки пламени лизали крышу, крытую щепой. Со двора выходил солдат с огромным ранцем за спиной и горящим раструбом в руках. Еще один уже стоял на улице.

 

– Это же мой, мой дом, уроды! – глаза бешено сверкали, он бегал по двору, пытался кинуться в избу, но огонь бушевал, перекинулся на сарай, и дровяник.

Антон ухватил Кирюшу, оттащил от горящего дома, повалил и прижал к земле.

– Все, все, успокойся! Поздно, уже поздно.

Два солдата стояли рядом, смотрели на корчившегося на земле полицая, его товарища, покрутили пальцем у виска, и направились к следующему соседнему дому.

А хозяин сидел на траве, смотрел бессмысленным взглядом на свой горящий дом и плакал. Слез не стеснялся, они текли по его морщинистому, обветренному лицу, скатывались на расстегнутый отворот форменного френча, пальцы рук в бессилии скребли землю. Щербич стоял на коленях перед ним, обхватив его за плечи, прижимал к себе.

– Успокойся, успокойся, дядя Кирюша. Поздно, уже поздно. Все наладится, вот увидишь, все будет хорошо, – гладил, как маленького, по голове. Ему было искренне жаль вот этого немолодого человека, который в последнее время вошел в его жизнь, так опекает, бережет, переживает за него, и, вообще, – стал вместо отца.

Прибытков затих, опустив голову, сцепив руки на коленях. Дом догорал, изредка языки пламени еще вспыхивали над пожарищем, на месте, где стоял сарай, вился легкий дымок. Из хаты проступила на свет, на всеобщее обозрение русская печь, вся почерневшая, усыпанная головешками, с нелепо глядящей на мир заслонкой.

Именно ее вид резанул по живому, вернул к действительности Кирюшу.

– Не прощу, никогда не прощу! – яростно прошептал, выдавил из себя. – Своими руками сложил эту печку, она меня вместе с домом к жизни вернула после тюрьмы, а эти уроды…, – заскрежетал зубами, застонал от бессилия мужик.

Антон понимал его, сочувствовал, боясь даже в мыслях представить себя на его месте. Захотелось домой, к Фекле.

– Вставай, дядя Кирюша, пойдем. Вон уже кличут нас.

По улице в их сторону бежал Петька Мухин, энергично размахивая рукам, что-то кричал. Прибытков поднялся, замер с минуту перед пепелищем, снял шапку, стал на колени, постоял так, опустив голову, перекрестился и встал.

– Я еще вернусь к вам, мои родные, – прошептал на прощанье, круто повернулся и решительно направился в центр села, где его уже ждали однополчане.

Было приказано наступать на Борки. И опять рота полицаев шла впереди, за ними, на небольшом отдалении, передвигались немцы в бронемашинах. На погорке перед гатью растянулись цепью, набрали интервал, и тронулись к деревне.

А она утопала в садах; дубы, липы, осины взметнулись ввысь, закрыв собой притихшие хаты. Правее зеркалом блеснул кусок Деснянки, дальше, за ней тянулся подлесок с зарослями кустарников лозы, ольхи, переходящий в лес.

Антон искал глазами Пристань с ее камнем-валуном. Но видно не было, хотя сам изгиб просматривался хорошо.

На этот раз в атаку пошли более организованно: успех в Слободе окрылил, вселил уверенность, что партизаны вряд ли станут принимать бой в населенном пункте, делая его заложником. Так и случилось: вошли в Борки без единого выстрела.

Дом Феклы стоял вначале деревни, и Щербич тут же побежал к ней. Она была дома, стояла у окна, заметив Антона, кинулась к нему навстречу, повисла на шее, упруго упираясь животом.

– Вернулся! Я знала, что придешь, любимый! – целовала его, плакала и целовала, на мгновение оторвется, посмотрит, и снова повиснет на шее.

Антон тоже целовал ее заплаканные глаза, гладил резко выступающий живот, и у самого вдруг запершило в горле, защипали глаза.

– Хорошая моя, любимая! – нежно шептал ей на ухо, вдыхая такой родной, такой желанный запах, что исходил от пополневшей, раздобревшей Феклы.

– Маму, маму я похоронила, Антошенька, родной мой, одна я осталась на этом свете, не бросай меня, ненаглядный мой, сокол мой ясный! – рыдала на мужнином плече женщина, готовая вот, вот упасть перед ним на колени. – Как же мне сыночку то нашего одной поднимать, в люди выводить, любенький мой, не бросай меня, не оставляй одну на этом свете!

Рядом, покашливая, стоял Кирюша, дрожащими руками пытался свернуть самокрутку. Табак просыпался, по щекам бежали слезы, он не замечал их, настойчиво продолжая крутить цигарку.

– Я, я, это, рад за вас, ребятишки, очень рад! – не пытаясь совладать с собой, подошел к молодым, обнял, прижался к ним. – Слава Богу, слава Богу! Жизнь идет своим чередом, и ни какие войны, пожары ее не остановят. А ты не плачь, дева, не плачь! Не дадим тебя в обиду, нет, не сомневайся! Побереги маленького, его волновать нельзя. Если что, скажу честно, ты на меня надейся, надейся на мою Дашутку, жену мою. Бог не дал нам детей, так вы нашими детьми будете, если только вы не против.

Шмыгая носом, понурив голову, Прибытков отошел чуть в сторону, в сердцах выбросил так и не свернутую цигарку, взялся за новую.

– Вот побуду с вами, да пойду старуху искать. Небось, за речкой где-то. А дом наш с Дашуткой, дева, сожгли, сожгли, окаянные. Чтоб их черти так жгли на том свете!

Самокрутка снова не получалась, бумага рвалась не так как надо, табак просыпался. Антон с Феклой, пораженные его откровением, молча наблюдали за ним, пока Щербич сам не взял из рук старика кисет, полоски газеты, и не принялся крутить ему «козью ножку»; в детстве тайком от родителей вместе с Ленькой Лосевым они в совершенстве овладели искусством крутить ее, пока старый Лось костылем не погонял обоих.

Этот бывший вор, а теперь староста сожженной деревни Слобода, лишенный собственного дома, своего угла на этой земле, Кирилла Данилович Прибытков вдруг открылся Антону с другой стороны: вместо грубого, хамоватого мужика перед ними стоял совершенно другой человек – жалостливый, заботливый, умеющий сострадать чужому горю, опекающий его, Антона, как родной отец. Щербичу и самому были внове такие ощущения, он никогда не задумывался, что кто-то должен о ком-то заботиться, жалеть, любить, да просто проявлять к кому-то нежность. Он ни как не мог понять, откуда вдруг у него появились такие мысли, и даже чувства? До боли жаль дядю Кирюшу, до безумия готов любить Феклу с не родившимся еще их сыном. А, впрочем, какая разница кто родиться – сын, дочь? Главное, это будет его, Антона Щербича кровинушка, частица его самого, его любимой женушки – это ли не счастье!? Вдруг перехватило дыхание, комок подступил к горлу, но усилием воли не позволил себе расслабиться, поддаться минутной слабости, хотя где-то подспудно и сам стал понимать, что того высокомерного, жестокого, страшного, прагматичного человека Антона Степановича Щербича больше нет. Что-то надломилось в нем, треснуло, и что стало виной этому, причиной, разбираться не стал, отложил на более позднее время, на потом.

– Дядя Кирюша, – Фекла уже обнимала старика, женским чутьем почувствовала, что ему тоже трудно, и, может быть, труднее, чем ей. – Дядя Кирюша, ищите жену, ведите ее ко мне, места всем хватит, да, Антоша?

– Так, это, – замешкался Антон. Ему захотелось тоже сделать что-то хорошее, доброе для Прибыткова, а его опередила Фекла. Стыдно, что не додумался до этого первым. – А и правда, Кирилла Данилович, ищи тетю Дашу, и к нам! Места всем хватит! Вон, у меня дом пустой стоит. Разберемся, дядя Кирюша! – говорил и искренне верил и желал добра этой семье. И не узнавал себя.

– А слободские еще с вечера прошли сквозь нас в сторону леса. Говорили, что немец должен отбивать деревню, так все и покинули свои дома, – Фекла прижимала руки к груди, поворачивалась то к одному, то к другому. – Страсти какие! Я как услышала сегодня выстрелы да взрывы, так сердечко мое и обмерло, руки – ноги враз отказали. В погребе так и просидела. Потом, слышу, тихо вроде – вылезла. А тут и вы идете, – расплылось улыбкой мокрое от слез лицо.

Следующая новость сразила Антона наповал: его подельник полицай Васька Худолей оказался вовсе и не полицай, а самый что ни на есть партизан!

– Они ко мне вместе с Ленькой Лосевым заходили, интересовались тобой, Антоша, – почему-то шепотом, оглядываясь по сторонам, поведала Фекла. – Я как их вместе увидела, так чуть от страха не умерла. А Ленька хохочет, говорит, не бойся, мол, это наш человек, только временно примерил себе вражескую личину, вот, – поджав губы, закончила она.

Антон прямо сел на кровать, оглушенный такой новостью: теперь все становилось на место. И его пьянство было только прикрытием; и понятно его рвение на уборке урожая в прошлом году; и почему и как организованно исчез этот урожай с полей, со складов; и куда он подевался, как не к партизанам; и вот кто предупредил евреев, когда на них была облава!

– Ай да Васька! Ну и артист! – только и смог промолвить Антон. – Все теперь мне ясно, а все равно одного понять не могу – как он умудрился предупредить евреев?

– Да все просто, Антоша! – Фекла удивилась, что ее Антон не разгадал такую простую загадку. – Когда вы шли с Васькой с комендатуры, Худолей перебрасывал свою винтовку с плеча на плечо. И так несколько раз, пока кто-нибудь из деревенских не увидит. Это был сигнал прятаться красноармейцам, коммунистам и евреям! Все так просто, об этом знали практически все жители деревни, кроме тебя, дурачка! – она смеялась, поглаживая ему голову.

– Да-а, дела-а! – Щербичу было неприятно чувствовать себя простофилей, мальчишкой, которого обвели вокруг пальца. – Кто б мог подумать? – как бы оправдывался перед присутствующими.

– Я давно догадывался, что твой помощник не так прост, как кажется, – Прибытков вмешался в разговор, потирая руки. – Помнишь, я тебе говорил, что Петька Сидоркин не простит смерти своей семьи?

– Ну, припоминаю, дядя Кирюша, – Антон с интересом уставился на товарища.

– Не нукай, не запряг. Я это к тому, что в людях надо хоть маломало разбираться, дорогой Антон. Скажи спасибо, что не прикончил тебя втихаря Василий Петрович Худолей.

– А почему, как думаешь? – Антону и самому захотелось узнать, почему его не убрал Васька, ведь он мог это сделать в любой момент и наверняка.

– Заказа не было, вот и все, – просто ответил Кирюша. – А мелюзга сама, самостоятельно покушалась на тебя. Вот поэтому ты и сидишь передо мной. До поры до времени ты был нужен живым, что бы за твоей спиной делать то, что нужно партизанам. Вот так то вот, Антон Степанович! – улыбнулся, похлопал его по плечу. – Не расстраивайся, это жизнь.

Под комендатуру срочно оборудовали здание правления колхоза, обносили колючей проволокой, ставили сторожевые вышки, укрепляли их мешками с песком. Солдаты располагались по хатам, предварительно выгнав из них хозяев. Ежедневно в Слободу выезжали на сутки усиленные бронемашинами патрульные наряды. Борки тоже патрулировали немецкие мотоциклисты, за околицей, вдоль речки выставляли засады, а вокруг комендатуры еще и вырыли окопы. С восьми часов вечера наступал комендантский час, а ближе к зиме обещали сделать его с восемнадцати часов.

Антон пригласил в свой дом Прибыткова, а его жена тетя Дарья пришла жить к Фекле. На семейном совете решили, что женщинам одним будет спокойней, да и безопасней. Помня покушения на Антона, посчитали, что рисковать жизнями молодиц не стоит.

 

Глава семнадцатая

Стоял август, над деревней висел тяжелый запах гниющих в садах яблок. Они не были нужны ни кому. Да и у Антона пропало желание предъявлять свои права и на сад, и на винзавод, на землю. Он даже не заметил, когда произошли в нем такие перемены, что заставило вдруг посмотреть на себя, на окружающих, на свое место в этом мире по-другому, не так, как думал и мечтал в начале войны. Нет, тяга к богатству, к власти – они остались, только способ достижения их становился чуть-чуть другим. Возможно, повлиял плен, когда смерть была осязаемой, а может и еще что-то, но не стал разбираться, ворошить свою душу, искать причины. Важно, что он живой, здоровый, он везунчик, и этим все сказано! А что будет впереди – там увидим.

На площадь согнали всех жителей деревни, потребовав выстроиться в шеренгу семьями. На взгляд, на глазок Антон определил, что сильно, очень сильно поредело население Борков. Еще зимой, когда казнили семью Петраковых, было как минимум в два раза больше людей. Сейчас многие дома стояли заколоченными, и где их хозяева – можно было только догадываться.

На этот раз комендант не стал что-либо говорить, а сразу приказал Антону вывести из строя те семьи, чьи родственники находились в партизанах.

Понурив головы, поникшие, стояли перед ним его земляки-односельчане. Где-то глубоко шевельнулось какое-то чувство жалости к ним, сострадания, но развиться, выйти наружу не позволил, вспомнил себя со связанными руками, потом в землянке перед Лосевым, побег, болото, и уверенно указал следующим за ним троим немецким солдатам на семью Марии Васильевны Козловой, что стояла вначале строя. Маленького Витю женщина держала на руках, пятилетний Гриша уцепился матери в ногу, из-подлобья смотрел на Антона. Это их Вова ранил Щербича по весне, и неизвестно, где старший сын и где муж у Марии.

Солдаты бесцеремонно выдернули женщину из толпы, она не удержалась на ногах, упала, уронив маленького сына на землю. К ней тут же бросились другие солдаты, поволокли в центр площади и бросили. Гриша подхватил орущего братика, опустился с ним около мамы.

Потом были Скворцовы – мать с пятнадцатилетней дочерью и четырьмя внуками от трех до семи лет. Потом Кулешовы, потом еще и еще называл и указывал Антон людей, и их выстраивали по центру площади.

Перед Лосевой Щербич остановился, замешкался: рядом с тетей Верой, тесно прижавшись к ней, стояла его мать все в той же телогрейке, повязанная все тем же темно-коричневым платком. Лицо осталось родным, маминым, а глаза нет, не ее – отрешенные, злые, чужие.

– Мама! – Антон наклонился к ней, сделал попытку приблизиться, дотронуться до нее, но она тут же отпрянула, закрылась руками, спряталась за спину тети Веры.

– Не тронь ее, христопродавец! – без команды Лосева сделала несколько шагов вперед, за ней последовала и мама.

Решение пришло мгновенно.

– Стань обратно, дура! – сквозь зубы процедил полицай и силой вернул женщину на прежнее место. – Умереть всегда успеешь! За матерью смотри, тетя Вера, – сказал уже без прежней злости.

Краем глаза успел заметить, что за этой сценой пристально наблюдает майор Вернер, но в последний момент вдруг отвернулся. Антон молча и с благодарностью оценил поступок начальника.

Когда к площади подошли крытые брезентом машины, в строю оставалось не более сорока человек, и то были старики и дети. Остальных под всеобщий плач и крики загружали в машины, грубо забрасывая туда немощных и слабых.

– Позвольте поинтересоваться, господин майор, – Антон осмелился спросить у коменданта. – Куда их, если не секрет?

– Какая может быть тайна, Антон Степанович, – похлопывая перчатками по голенищам блестящих сапог, Вернер наблюдал за погрузкой. – Семьи бандитов изолируем от общества. Мы – нация гуманная, нация гуманистов. Хотя и часто страдаем от благих намерений, но ничего поделать не можем. Это наши принципы! Твоих земляков отвезут в специальное место под Пинском. Называется лагерем исправительных работ. Вот так, мой друг!

А немецкие войска продолжали прибывать и прибывать в район, потом расползались по деревням, где наиболее сильно партизанское движение. Борки с сожженной Слободой, Рунь, Пустошка были как раз теми местами, где партизаны наиболее вольготно чувствовали себя. Уже вырубили лес по обе стороны железной дороги на двести метров в ширину на протяжении всех путей аж до областного центра, а поезда по-прежнему взлетали на воздух. Несколько раз и Антон с Кирюшей были в патруле на железке, то проходили пешком, то на дрезине охраняли свой участок, и, слава Богу, все обошлось, на их дежурстве так ни чего и не случилось. А вот на других – ужас! Бывали случаи, что исчезали патрули в полном составе, и по сей день о них ни слуху, ни духу. И эшелоны по-прежнему взрываются. Говорят, что за всю весну немцы так ни разу и не смогли зайти в Пустошку: Лосев со своими бандитами даже посевную там провели, часть колхозных полей засеяли. Видно, твердо верят в свою победу. Ну-ну! Грозилась мышка кошку съесть, а что получилось? Так и тут.

Такую беседу вели между собой два полицая – Щербич с Прибытковым. Они сидели у палисадника на лавочке, Кирюша курил, а Антон находился рядом за компанию, любовался вечерней деревней. Правда, любоваться то особо было нечем: большинство домов так и стоят пустыми, некоторые – с заколоченными окнами.

А партизанские хаты те вообще брошены на произвол судьбы: как увезли их хозяев в концлагерь, так и остались с неприбранной едой и посудой на столе. Домой даже за вещами не пустили, схватили, в чем пришли на площадь.

– Ты видел гнездо аистов на липе, что у дома моего растет? – Прибытков обернулся к товарищу.

– Конечно, дядя Кирюша. С чего это ты о нем вспомнил? – Антон, сощурив глаза от заходящего солнца, наблюдал, как парили молодняк и старые аисты над деревней. – Я в детстве знаешь, как им завидовал?! О! Даже сейчас хочется взлететь, пристроиться к ним, и парить, парить над землей, а еще лучше – улететь куда-нибудь, где нет войны, нет партизан и немцев. Только я и Фекла, и еще – наш ребеночек. А, дядя Кирюша, каково?

– Не трави душу, Антон, вижу, и тебя война сломала. А гнездо у нас сгорело, полагаю, огонь от дома перекинулся и на него, – старик тяжело вздохнул, сгорбился, нахохлился, стал меньше ростом. – Жаль, плохая примета, знать, и моя смерть рядом ходит, – закончил скорбным голосом.

– Ты что говоришь? – Антона неприятно поразили слова старшего товарища, особенно его тон. – Не хорони себя раньше времени, зачем смерть призываешь?

– А, все едино, – безразлично взмахнул рукой, втоптал в землю окурок. – К тому оно и идет, Антон Степанович, к тому.

Старик замолчал, наклонившись вперед, уперев локти в колени, положив голову на руки, молча смотрел на дорогу, о чем-то думал.

По улице проехали немцы на мотоцикле, серая пыль повисла в воздухе, подсвеченная последними лучами, долго не опускалась на землю. Кое-где по углам уже начала собираться темнота, деревня замирала перед очередной военной ночью.

– Не по христиански это, не по-человечески, – нарушил молчание старший полицай. – Как скотину загнали в машины, даже одежду не дали взять. Не хорошо, ох, не хорошо! – горестно покачал головой, тяжело, по-стариковски, вздохнул.

– Что-то, дядя Кирюша, в последнее время ты голову повесил, загрустил, о смерти вдруг заговорил? – участливо спросил Антон, положив руку ему на плечо. – Что происходит, Кирилла Данилович?

– А сам как думаешь, Антоша? – не меняя позы, вопросом на вопрос ответил Прибытков.

– Если честно, то и я не знаю, что происходит, – Щербич заговорил вдруг резко, напористо. Его и самого мучило это, не давало покоя с тех пор, как сошелся с Феклой, а может и еще раньше, когда убегал в ночи от разгромленной комендатуры по льду Деснянки, кто его знает? До этого вечера мыслишки появлялись, сомнения возникали, но он не давал им задержаться в голове, откладывал на потом. А вот сегодня…. – Вроде и деревня моя все та же – и не та; и люди те же – и не те; да и я сам вроде все тот же Щербич Антон Степанович, а, чувствую – не тот, нет, не тот! А сам боюсь, стесняюсь или не хочу разобраться в этом, откладываю на потом, как будто убегаю сам от себя, и убежать не могу. Куда же сам от себя убежишь, дядя Кирюша?

– Все так. Говори, говори, – Прибытков не менял позы, сидел, внимательно слушал Антона, не перебивая.

– Вот я и говорю, – с жаром продолжил тот. – Не убежишь, а хочется. Когда из-под Бреста пришел, в аккурат, год назад, все виделось в другом свете, не так как сегодня. Хотелось быть богатым, сильным, власти над деревней хотелось, – выдавал самые сокровенные мысли, чаяния, делился со своим товарищем, искал у него поддержки, понимания, совета. – А что получил взамен? Да ни чего, шиш! Маму, считай, потерял, друга потерял, правда, Феклу нашел, а что дальше, дядя Кирюша? – схватил его за плечи, повернул к себе, требовательно, с надеждой глядел в него, искал спасения. А голос уже срывался, губы нервно дрожали, глаза заполнились влагой.

– Охолонь, сынок, охолонь, – Кирюша приобнял Антона за плечи, гладил по спине, говорил. – Не ты один такой, много нас сбившихся с пути истинного, успокойся, успокойся, сынок!

А Щербича охватил вдруг озноб: его затрясло, задергало, зажал голову руками, захлипал, заскрежетал зубами от бессилия, от жалости к себе, от такой непонятной и страшной жизни.

– Пошли в хату, там поговорим, – около них остановились немецкие солдаты, окинули недоверчивым взглядом, но, по-видимому, форменная одежда полицаев сыграла свою роль: трогать не стали, однако, потребовали зайти в дом.

– Schnell, schnell! Nach Hause!

– Я, я, браток, идем, уже идем в наш хаус, идем, – Кирюша помог подняться Антону. – Осталось дождаться, когда вас попрут на хаус, защитнички хреновы! Каждого куста бояться стали, каждого шороха, а все туда же… Нах хаус, нах хаус! – передразнил солдат, бурчал себе под нос. – Мой хаус сожгли, придурки, а теперь бойтесь, чтобы и ваши хаусы русский Ванька не стер с лица земли.

– Ну, ты даешь, Кирилла Данилович! А вдруг они понимают?

– Хрен с ними, понимают они или нет. Видно, как божий день – труба им, труба. И нам тоже, к сожаленью.

В доме зажгли лампу, уселись за стол напротив друг друга.

– Я понял тебя, сынок – потерялся ты, да, потерялся. Даже не спорь со мной! – на Антона глядели полные сочувствия глаза. – Надо искать выход из этого положения, да, искать выход! В победу Гансов я не верю, да и раньше не верил. Советы вернутся, вот увидишь.

Разговор затянулся надолго, заполночь. Пришли к выводу, что больше пачкать руки в крови своих земляков не стоит. Вон, Кирюша, сколько уже в полиции, а не одного так и не убил, как-то обходилось. Даже если красные призовут к ответу, страшного нет ни чего – руки чистые. Ему к тюрьме не привыкать. Хотя и он тоже может скрыться, залечь где-нибудь. Бумаги на всякий случай припас. А вот с Антоном – сложнее. Решили, что уйдет Щербич в соседнюю область, документы хорошие, там затаится, а как все поутихнет, можно будет повидать своих тайком. Кирилла Данилович клятвенно обещал вместе с Дашей помочь на первых парах Фекле с ребенком.

– Только, Антоша, не лютуй больше, не надо. Мне жаль тебя как сына родного. Знаешь, как я Петра Пантелеевича Сидоркина любил? – Кирюша мечтательно закрыл глаза, вспоминая. – Он же бригадиром был в Слободе, а я после тюрьмы. Поверил мне, взял в бригаду. Потом сошелся с Дашей, жили, душа в душу. Тюрьму забывать начал, а тут война. Да, – покачал головой, лицо стало грустным, губы плотно сжаты. – Да-а, поломала война все хорошее, разрушила. Я бы не пошел в полицию: и года не те, и желания не было. Хоть и вор, но человек советский – все понимаю. Но Петро уговорил – так надо, сказал. Говорит, потом объясню, когда можно будет. Не успел. А я к нему-то сердцем прикипел, к семье его, в детишках души не чаяли. А оно вон как…. Но Петр Пантелеевич молодец! Вишь, что учудил – чертям тошно стало!

– Я думал, дядя Кирюша, что ты пошел к немцам по идейным соображениям, а ты вон как, – произнес Антон с неподдельным уважением. – Не ожидал!

– Завтра поставить надо хорошего человека закрыть, заколотить окна и двери во всех партизанских домах. А пока будем жить как жили.

До Пустошки оставалось каких-то два, три километра, как по машинам, в которых ехала рота полицаев, открыли огонь с двух сторон, впереди раздались взрывы гранат: засада!

Антон с Прибытковым ехали вторыми. Когда выскочили из кузова, рядом, на земле уже лежало несколько человек в неестественных позах, тент на их машине загорелся, на передней – взорвался бензобак, огонь от нее долетел и до них. Крики, стоны, ругань слились с выстрелами, взрывами. Антон ужом заскользил по песку в поисках спасения, но, как назло, ни чего мало-мальски похожего на укрытие не было.

– Сюда, сюда! – из-под машины, между задних колес Кирюша отчаянно махал рукой товарищу.

Не раздумывая, Щербич метнулся туда, прижался к колесу, пытаясь оглядеться. Рядом куда-то стрелял напарник. Последние машины, что не попали под обстрел сразу, остановились, с них спешились полицаи, рота начала отстреливаться, появилось какое-то подобие организованной обороны.

Антон тоже стрелял, но цели не видел, посылая пулю за пулей куда-то в сторону поля. Первый страх прошел, постепенно начал осознавать и свое положение, место в бою, чувствовать рядом товарищей, и видеть перед собой противника.

В бой вступили немцы, ехавшие в некотором удалении от полицаев. Когда зарокотали пулеметы с бронемашин, огонь со стороны партизан начал затихать, а потом и прекратился полностью.

Погибших еще складывали в рядок на обочине, а командир роты уже требовал строиться, выдвигаться к Пустошке походным маршем. Только сейчас Щербич смог оглядеться, окинуть взглядом поле боя.

Партизаны не стали делать засаду ни в лесу, ни в околках, что довольно часто попадались на пути. Окапавшись с двух сторон дороги на еле заметных буграх, густо поросших травой, они добились главного – внезапности. Вот здесь, в чистом поле, их меньше всего ожидали.

– Хитер твой Лосев, – Кирюша шагал в цепи рядом с Антоном, делился впечатлениями. – Зачем искать иголку в стогу сена, или ветра в поле. В такой траве целую армию спрятать можно, а не то что нескольких партизан.

Рота потеряла семь человек убитыми, четверых раненых полицаев на машине вместе с телами погибших отправили обратно в Борки. Оставшиеся прочесали для острастки позиции партизан, и выдвинулись в сторону Пустошки.

Деревню с той стороны подковообразно огибал лес, слева и справа далеко в поле выбегали длинные заросли мелкого березняка, смыкались с ним, постепенно растворяясь в бурьяне. Оставалось перевалить через бугорок, и вся Пустошка должна была открыться как на ладони.

Антон сначала услышал свист пуль, а только потом до него донеслись выстрелы: откуда стреляли – не понял, но тут же грохнулся на землю, вжался в нее, готовый раствориться, исчезнуть, испариться. Эта атака была на одних нервах: все понимали, что ситуации как со Слободой и Борками не будет – просто так Лосев Пустошку не отдаст.

Рота залегла, стала окапываться, некоторые с колен отвечали на огонь партизан. Стрельба усиливалась с каждым мгновением, на помощь роте пришли немцы. Солдаты спешились с машин, растягивались цепью, с бронемашин в сторону Пустошки открыли огонь пулеметы. Полицаи оказались между немцами и партизанами.

Щербич, стоя на коленях, рыл окоп, изредка окидывая взором поле боя. Почему-то исчез тот животный страх, что преследовал его в первые минуты. Рядом орудовал лопаткой Кирюша. Однако окапаться так и не пришлось.

– Приготовиться к атаке! – раздался над залегшими бойцами голос командира роты. – Слева, справа, короткими перебежками! Греба душу мать! В атаку! Впере-ед!

Антон уже не понимал, куда и зачем бежит: оглушенный со всех сторон криками, выстрелами и взрывами, он старался не отстать от товарищей, от Кирюши, чья спина маячила впереди. И вдруг до него дошло, пронзило, что вот этот человек не только свидетель его теперешней жизни, но и свидетель того, послевоенного будущего! Он, только он будет знать его фамилию, и еще не известно, как себя поведет в случае чего. Решение принял быстро, не раздумывая. На секунду замер, с колена, поймав в прицел широкую спину товарища, выстрелил. Кирюша еще сделал несколько шагов вперед, споткнулся раз, другой, выронил из рук винтовку, рухнул лицом в траву. Не останавливаясь, пробегая мимо, почти в упор послал пулю в голову. Для надежности.

Рота залегла, опять стала окапываться. На этот раз Антон рыл окоп лежа: стрельба со стороны партизан не прекратилась, а, напротив, только усиливалась с каждым мгновением. Особенно допекал огонь с березняков, во фланги наступающим. Не могли помочь и бронемашины: несколько из них, что осмелились приблизиться к передовой партизан, уже горели, выделяя черные, густые клубы дыма. Залегли и немецкие солдаты. Атака захлебнулась.

Передышка длилась недолго: была дана команда роте сосредоточиться на правом фланге. Теперь она наступала не на Пустошку, а на заросли березняка, что справа.

Растянувшись цепью, пошли в атаку. Антон шел, пригибаясь к земле, стрелял в сторону противника, орал со всеми вместе.

– А-а-а-а! – бежал, не чувствуя под собой ног.

И вдруг сквозь взрывы, грохот, крики, донеслось «ура!» со стороны противника – партизаны тоже пошли в атаку.

Щербич видел, как поднялись они, выскочили из окопов, двинулись навстречу роте. Антон непроизвольно замедлил шаг, стал оглядываться по сторонам, искал и не находил своих товарищей! В мгновение охватил ужас! Оглянулся, увидел, как, пригнувшись, отступала рота на исходные позиции, как преградили ей дорогу немецкие солдаты.

Пал на колени, и на четвереньках пустился вдогонку за своими, пока не натолкнулся на залегшего командира роты.

– Стой, сука, застрелю!

Щербич упал, в спешке стал искать укрытие, выдернул из-за пояса лопатку, и в который раз за сегодняшний день, начал судорожно окапываться.

– Los! Los! – команда на чужом языке снова подняла Антона в атаку. Впереди стреляли партизаны, сзади – вели огонь немцы.

Что-то горячее, жгучее, ударило по ноге, она перестала повиноваться, подкосилась, а тут еще в груди вдруг стало тепло, хорошо, земля побежала навстречу, закружилась, встала на дыбы, рухнула обратно.

Антон пришел в себя, лежал, прислушиваясь к боли в правой ноге, в груди. Не хватало воздуха, хотелось вдохнуть полной грудью, но что-то острое, с рваными краями, пронизывала ее насквозь, отзывалось в голове, в мозгах, во всем теле. С трудом открыл глаза: темень окружала его, не мог понять, вспомнить, что с ним, где он. Потихоньку, мелкими глотками дышал – так было легче, можно было терпеть. Что-то густое, пополам с песком не давало повернуть язык, вдохнуть полной грудью. Поднял руку, поднес ко рту, пальцами выковырял сгусток крови с песком. Хотелось пить. Все, вспомнил – атака, Пустошка, Кирюша, «ура». Поискал фляжку на боку – ее не было или не нашел. Попытался сесть, острая боль пронзила тело насквозь, в глазах сверкнул огонь.

Веки тяжелые, не хотят открываться; что болит, определить трудно – болит все! Тяжело дышать, ох, как тяжело дышать! Мысли появляются, сил нет удержать их. С трудом, но открыл глаза: где-то высоко, высоко что-то светиться, много – много светлячков. Или искры в глазах?

Опять поднял веки – солнце слепило со стороны ног, над землей. Закрыл их. Долго лежал, прислушивался к себе, вспоминал. Вспомнил; болело все тело, хотелось пить. Казалось, если вот сейчас, сию минуту не глотнуть воды, сердце не выдержит, остановиться.

 

Откуда взялись мухи? Чувствует, как ползают по лицу, залазят в нос, в рот, сил нет согнать, даже сдунуть со рта. Попытался пошевелить рукой – шевелится. Поднес к лицу, согнал мух, открыл глаза. Солнце уже светило из-за головы – значит, вторая половина дня. Какого дня? Когда наступали, или уже другой? Стал вспоминать, снова вспомнил. Еще раз попытался сеть – боль пронзила, в глазах засверкали огоньки, огненные круги понеслись в бешеном танце, но отпустило, прояснилось в голове, в глазах. Осталась боль в правой ноге, и разрывающая страшная боль в груди.

Сел, уперев руки в землю, глянул перед собой: впереди виднелся березняк, в который так настырно, так сильно хотела попасть их рота, слева – Пустошка. Покрутил головой: рядом лежала винтовка, штанина на правой ноге выше колена превратилась в панцирь, по которому ползали мухи. Поискал вокруг себя фляжку с водой – ее не было. Антон знает, помнит, что она была, была, а найти не может. С Кирюшей ходили к роднику за Пристанью, наполнили ключевой водой, а теперь, когда надо, ее нет. Потрогал грудь: от резкой боли рука одернулась, сохранив на ладони панцирную жесткость кителя. Как тяжело дышать: при каждом вдохе из горла вылетает то ли скрип, то ли писк, то ли свист. Пить, пить, где же фляжка? Нет ее.

Что делать? Неужели, придется умереть вот здесь, в этом поле?

Нет, только не это! Жить, жить, любой ценой жить! Ведь он везунчик! Ему всегда везло, повезет и сейчас! Прислушивается – не слышны ли людские голоса? Нет, не слышно. Звенящая тишина, или это звенит в ушах от боли? Решает лечь, собраться с силами, с мыслями.

Уперев винтовку прикладом в землю, Антон долго стоит, привыкает к новому положению, делает первый шаг. Правая нога держит, хотя и сильная боль, но держит. Труднее с грудью. Руки напрягаются, боль пронзает ее, особенно правая часть, надо привыкнуть. Пробует переложить винтовку в левую руку, опираться только на нее – чуть-чуть легче. Второй шаг. А до дороги далеко, он видит ее, идет к ней. Где дорога, там люди, там жизнь. И не важно – партизаны или немцы, главное – жизнь! Тяжело, как тяжело, с какой болью даются шаги! Но надо идти, только так можно спастись, надо бороться за жизнь. Он знает это не понаслышке, хотя все чаще и чаще появляется желание лечь и не подниматься, а там будь что будет. Кружится голова, нога как не своя, боль разрывает грудь, воздуха не хватает. Яркие круги перед глазами все убыстряют бег, завертелись в бешеном танце. Последнее, что еще почувствовал, осознавал – рука не держит винтовку, земля и небо вдруг сорвались с места и летят, летят ему навстречу.

Темно в глазах или это ночь? – Антон не может понять. Лежит лицом вниз, в землю. Тупая боль во всем теле, и жажда, страшная жажда: как хочется пить! Во рту песок и горечь. Пробует провести языком по губам – спекшиеся, они не разжимаются, язык шершавый, толстый не хочет двигаться.

Приподнял голову – чуть впереди в траве темнеет черная глыба. Долго держать голову трудно – роняет ее. Постепенно до его сознания доходит, что впереди труп. На ум приходят мамины слова с далекого детства: «Не бойся мертвых, бойся живых».

«Вода, у него вода!» – мысль застряла в голове, пронзила ее до звона, оттеснив куда-то боль.

Подняться сил не было, и он пополз: пальцы скребли землю, руки путались в траве, с трудов вырывал их, упирался локтями, и полз, полз. Ему казалось, что убитый убегает от него, и путь становится бесконечно длинным, преодолеть который не сможет никогда.

Даже подбородком пытался помочь себе, и застонал, завыл от бессилия.

Снова приподнял голову, открыл глаза: серело, труп лежал у изголовья лицом вниз.

«Вода, вода!» – сверлила единственная мысль, взгляд жадно обшаривал труп. Вот ремень от немецкой фляжки, перекинутый через плечо, а где сама? Поискал рукой с этого боку – нет ее. Значит, на той стороне. С трудом поднял руку, стал тянуть ремень к себе – ремень не поддавался. С ужасом понял, что убитый лежит на фляжке. Все.

Сильно пригревало солнце, мухи не давали покоя, роем кружили над ним, перелетая с его тела на труп и обратно. Опять все вспомнил, несколько раз дергал за ремень, пытаясь достать фляжку. Бесполезно. Переместил свое тело в сторону, воткнулся в труп головой, стал переворачивать его, упираясь в землю изо всех сил. Первая попытка успехом не увенчалась, но он уже видел крышку фляги: надо совсем немного приподнять убитого, чуть-чуть и вытащить ее.

Снова замер, собираясь с силами. «Пить, пить!» – пульсировала мысль, отодвигая на второй, третий план все остальное. «Вода – это жизнь» – вспомнил вдруг где-то услышанное, и фраза засела в голове, в мозгах, пронизала собой все тело.

Рука не успевала выдернуть фляжку – мертвое тело надежно удерживало ее, падало, прижимало к земле.

В глазах опять замелькали огненные круги, земля завертелась, вот-вот готовая улететь, исчезнуть из-под Антона, а он все упирался и упирался, толкал и толкал, убирая, сдвигая преграду к спасению, к жизни.

Прямо перед глазами лежала фляжка с водой. Он пробовал ее на вес – тяжелая. Вот только никак не может открыть – все силы ушли на то, чтобы достать ее, вытащить из-под тела.

Сознание не покинуло его: понимал, что лежа воду прольет, и жажду не утолит. Через силу поднялся, сел, облокотившись на труп, прижался к нему спиной, и только после этого позволил себе сполоснуть рот. Потом пил мелкими глотками теплую воду, и не чувствовал ее. Усилием воли заставил себя остановиться, закрыть флягу, и сразу же навалился сон. Так и уснул, сидя, опираясь на убитого, с флягой такой живительной, такой желанной влаги в руках.

День угасал, длинные лучи солнца еще пронизывали березняк, отбрасывая причудливые тени на поле, где сидел Антон.

После воды и сна чувствовал себя немножко легче, но не настолько, чтобы подняться и идти. Повернул голову, посмотрел на убитого: от жары лицо распухло, стало синим, узнать в мертвеце живого было трудно. Да Антон и не пытался. Единственное, что понял, что это полицай по темной униформе. Он просто был ему благодарен за воду, за глоток воды, что еще на некоторое время продлил ему жизнь.

Дрема опять удалила мысли, укрывала пеленой забытья, как вдруг со стороны дороги послышались голоса. Померещилось или на самом деле люди? Точно, людские голоса! Закричал, и с ужасом понял, что голоса нет, крик не получился. А голоса уже отдалялись. Становились глуше, тише. Судорожно начал шарить руками вокруг в поисках винтовки и не находил. А голоса уходили, с ними уходила надежда на спасение, на жизнь. Вспомнил, что свою винтовку оставил где-то рядом, когда обнаружил труп. У мертвеца должно быть оружие! Точно, вот оно, лежит у изголовья!

С трудом дотянулся, поставил прикладом на землю, долго, очень долго искал пальцем спусковой крючок. Нашел. От волнения, от слабости палец соскальзывал, срывался, винтовка падала из рук. Наконец нажал, но выстрела не последовало. Или не заряжена, или нет патрона в патроннике? Заставляет себя думать. Пот застилал глаза, руки дрожали, с огромным усилием передернул затвор, снова нажал на курок. Выстрел! – силы покинули его, голова упала на грудь.

Куда-то плыло небо, звезды, потом опять черная яма. Скрип колес, приглушенный женский голос. Или кажется? Ноги тянутся по земле, точно, тянутся. Значит, его везут или тащат.

– Пить, пить, – кричит, что есть силы, а себя не слышит. – Пить, пить, дайте воды!

– Что, мой касатик, что ты говоришь? – старушечий голос раздается откуда-то издалека, а может из-под земли, или наоборот – сверху?

– Слышь, Марковна, что-то страдалец шепчет, а я и не чую.

– Ожил, слава Богу, ожил! – другой женский голос шепелявит, причмокивает. – Давай передохнем, а ты послушай, соседка. Может, поймем, чего хочет.

– Попридержи дышло то, не ровен час, вывалится, как опять грузить будем?

Антон различает голос первой женщины – он с хрипотцой, тягучий, но четкий, ясный. Над ним склонился человеческий силуэт в повязанном под бороду платке. Лица в темноте не видно – расплывчато, с черными ямками вместо глаз.

– Очнулся, пришел в себя, касатик? – ворковала над ним бабушка.

– Вот и хорошо, и слава Богу.

– Спроси, чего хочет, да скоренько, а то до утра не управимся, – прошамкал голос откуда-то из-за головы, спереди.

– Пить, пить, – выдавил из себя Антон. – Пить!

– Водички запросил, страдалец. Слышь, Марковна, может, протереть лицо да губы смочить?

– Не говори, а делай, копуша, быстрей делай! – поторопил шепелявый голос. – Думаешь, мне легко держать?

Приятная прохлада касается щек, лба, организм требует воды, воды, а язык облизывает только слегка влажные губы.

– Пить, пить! – просит, требует Антон.

– Может дать глоток-второй? – это спереди женщина предложила. – Воды хватит, пускай не мучается, попьет.

– Ты что, глупая, – одернула ее стоящая рядом. – В грудь человек ранен, дома посмотрим, тогда. Дотерпит, теперь дотерпит. Лежи, касатик, терпи! – это уже ему – Антону.

Опять двинулось небо, зашевелились звезды, ноги тянулись по земле. Сознание прояснилось, и сильно хотелось пить. Боль была тупой, болело все тело. Только теперь он начал осознавать, что его везут, везут две женщины – старушки, и везут не на чем-нибудь, а на ручной самодельной тележке, которую в округе называют «колесками». Два небольших металлических колеса на одной оси, с легким коробом между ними и п-образным дышлом. Вот и вся конструкция!

Колеса скрипели, было слышно, как тяжело, с сипом, дышали спереди женщины. Туман снова заволакивал сознание, звезды заплясали, закружились, ноги отделились от туловища, перестал чувствовать их, потом и все тело куда-то сорвалось, взмыло вверх – такое легкое, приятное, без капельки боли. Он уже видит себя сверху, с высоты, неловко лежащем в коробе тележки. Ноги свисают до земли, волокутся следом, голова подвернута и прижата бородой к груди; две старушки, зажав руками перекладинку на дышле, почти лежат над землей, упираются, тащат его.

Тележка покатилась с горки, колеса прыгают в ямку, голова Антона бьется об переднюю стенку; резкая боль пронзает мозги, все тело, и он застонал.

– Тихо ты, кобыла старая! – четкий голос накинулся на напарницу.

– Не дрова везем!

– Попридержи, попридержи, подруга, не то колески нас самих задавят, – зашепелявила напарница. – И не лайся, а лучше держи сама. Только ругаться и умеешь. Кобыла, сама ты кобыла. Молись богу, Никифоровна, что еще так помогаю. Сейчас приедем, и все – вызывай ко мне попа Никодима на отпевание.

– Тебя и оглоблей вряд ли убьешь, – незлобиво ворчит подруга. – Ты всех попов в округе перехоронишь, но сама….

Антон слушает перебранку женщин, и уже отличает Марковну от Никифоровны по голосу. Хотя думать долго пока не в силах. Опять пелена перед глазами, состояние между явью и забытьем.

Свет от лампы, что стоит на табуретке у изголовья, больно режет глаза, приходится отвернуться к стенке. Зато хорошо виден потолок – низкий, с необрезных досок с сеном наверху. Значит, он в хлеву. Но почему здесь, а не в доме? И что это за сарай, в какой деревне? Кто вокруг – немцы или партизаны? Этот вопрос главный, он волнует Антона больше всего.

Осматривает себя, с недоумением отмечает, что на нем нет форменной одежды. Поднимает руку – исподнее белье. Пощупал на ногах – тоже самое. Нога, кажется, не болит, а только ноет, крутит, и очень зудит. Да и в груди полегчало – нет той противной разрывающей боли, что запомнилась ему еще там, в поле. И сама она перебинтована чем-то: он чувствует эту повязку. Во всем теле сильная слабость, вон, даже руку еле сил хватило поднять. Хотелось есть. А вот пить уже не хочется. Обрывками в памяти всплывает ковшик с чем-то жидким, пахучим, он пьет из него, жидкость проливается на грудь. Он помнит мокрую грудь. Дотягивается рукой, проводит по ней – нет, все сухое. Потом вспомнил, как его перекатывают с бока на бок, людские голоса, и не только женские, но и мужской. Ему сейчас кажется, что тот, мужской голос, ему знаком, он где-то встречал того человека, виделись они, разговаривали. Додумать до конца сил не хватило, сон опять подкрался, сомкнул веки.

Прямо перед ним у кровати стояла девочка. Лампа уже не горела, через открытую дверь в сарай заглянуло солнце, осветило ребенка. Две косички с вплетенными в них белыми лоскутками материи торчали по обе стороны головки, рот приоткрыт, глаза заворожено смотрели на Антона. В руках держала тряпичную куклу. То и дело шмыгала носом, и одергивала вниз надетое на нее серенькое платьице. Щербич попытался улыбнуться ей, но смог только скорчить гримасу.

– Бабушка, бабушка! – заметив, что он проснулся, девочка кинулась к дверному проему. – Ожил, ожил! И глазами зыркает!

– Тише, тише, оглашенная! – цыкнула на нее старушка, и засеменила к Антону. – Что кричишь на всю округу? Ожил, и хорошо. Так и должно быть. Беги, кликни Марковну, только тихо, чтобы ни гу-гу!

– Где я? – Антон не узнает свой голос: слабый, срывающийся, хриплый.

– На месте, мил человек, на месте, – бабушка наклонилась, поправила подушку, отвернула одеяло, задрала рубашку на раненом, посмотрела. – Все идет свои чередом, касатик, так как надо. Ты лежи, лежи. Сейчас покушаем, и отдыхай, отдыхай, сынок. Все хорошо.

Она не произносила слова, а ворковала, убаюкивала. Голос успокаивал, расслаблял сознание, нес покой в тело, в душу. Стало хорошо, покойно, как не было покойно уже давно, наверное, с детства, когда был еще на руках у мамы.

– Погоди, страдалец, не засыпай, – шептала старушка. – Сейчас покушаешь. Вот Марковна придет, она у нас мастерица, волшебница. Все что не приготовит, пойдет на пользу тебе, на здоровье. Погодь, погодь, не засыпай.

Антон протянул руку, дотронулся до нее, глаза повлажнели, слеза непроизвольно скатилась по виску к уху, на подушку.

– Вот и слава Богу! – она заметила слезу. – Знать, не только телом, но и душой ты окреп, касатик.

Антон отвернул голову к стене, стиснул веки.

– Ну, как наш постоялец? – Марковна подошла к кровати. Перед собой несла чашку, укрытую полотенцем.

– Ох, подруга, – ворчала Никифоровна. – Человек не умер от ран, так умрет от голода, пока тебя дождется. Ты гдей-то бегала?

– Студила, пустая твоя голова, студила! – соседка поставила чашку на табуретку у кровати. – Пятый день, почитай, не ел, а ты хочешь его кипятком накормить?

Женщины приподняли Антона, подложив что-то под подушку, усадили его, и Марковна стала кормить с ложечки.

– Испей, испей, родимый, это бульончик, бульончик, – шамкала старушка. – Гущи тебе пока нельзя, а вот бульончик – то, что надо!

Антон глотал, не чувствуя вкуса. В горле, в животе как будто зацарапало, шершавым комком прошлось.

– Больно, – показал рукой на горло.

– Ты, может, горячим кормишь? – накинулась на Марковну подруга.

– Вот и больно?

– Ты что, ты что!? Иль я не крещеная, не понимаю, что ли? – обиженно защищалась старушка. – Не ел давно, вот и отвык организм. Пройдет, милок, ты ешь, ешь, не слушай это трепло, – и подносила ко рту Антона очередную порцию.

Никифоровна полотенцем вытирала пролившиеся капли бульона с его подбородка, Марковна кормила, а он глотал. Девочка стояла тут же, с интересом наблюдая за взрослыми.

– Ты теперь отдыхай, мил человек, – старушки засобирались из хлева. – Восстанавливай и здоровье, и силы. А мы к тебе придем, жди нас, поправляйся. Пошли, Лизонька! – позвали за собой девочку.

– Иду, бабушка! – Лиза подошла к раненому, долго и внимательно смотрела на него, потом улыбнулась, положила на подушку куклу, и убежала.

К вечеру он уже знал, что находится в Пустошке, которую немцы сожгли до основания в тот же день. Осталось несколько сараев. Почти все жители ушли в лес, только старики не покинули деревню, а ютятся сейчас где кто может. Вот и Никифоровна осталась со внучкой да со своей соседкой Марковной на этом краю села.

Все это поведала Антону Никифоровна, Ульяна Никифоровна Трофимова, как она сама назвалась.

Старушка сидела на краю кровати в ногах раненого. Только что она перевязала ему грудь, ногу, сменила повязки, а вот сейчас вели разговоры.

– Ой, что творилось, страсть Господня! – бабушка прижимала руки к груди, горестно качала головой. – До чего ж люди озверели, Боже ж ты мой! Наши то с села ушли заранее, ну, и ветрели немцев еще на горушке. Полегло – жуть! Мыслю я, почему тебя не подобрали, соколик. А это потому, что бой то сместился в сторону Вишенок, это когда партизаны погнали немцев. А ты в траве и остался. Потом они приезжали, это когда нас спалили, к концу дня, так всех своих собрали, увезли. А тебя, касатик, не заметили в густом бурьяне. Может, и не дошли до тебя, кто его знает? – тяжело вздохнула, сидела, раскачиваясь взад-вперед. – По деревне со своих ружей ту-ту-ту-ту! Все убежали в лес, когда бой начался. А мы, кочерыжки старые, с Марковной в погребе так и просидели, молились Господу. И, правда, обошлось. Хаты попалили, а мы живые. Да и сараюшка уцелела. У других и того нет, до зимы вряд ли что построят, а нам незачем гневить Бога: крыша над головой есть. Утеплим травой, землей, щели залатаем, дед Ефим печку какую-ни какую сварганит, ничего, милок, перезимуем!

Старушка замолчала, поджала губы, горестно вздохнула, поправила одеяло на раненом.

– И кто это придумал войны? Вот глупые люди! – Никифоровна сбегала до дверей, проверила – не идет ли Марковна с ужином для Антона. – Знать, умаялась сильно подруга, что так долго ее нет.

Это ж мы недавно пришли с того поля, где тебя нашли, – перекинулась она на другую тему. – Товарищ-то твой так и остался лежать в поле. Птицы уже налетели, глаза повыклевали, твари поганые. Не по-христиански это, не по-человечески. Вот мы и сбегали, Ефим ямку рыл, в тряпки замотали, да и погребли как надо, по-людски.

Антон лежал, молча слушал свою спасительницу, смотрел на ее морщинистое лицо, старческие, сухие руки с прожилками от тяжелой работы, на все ее такую худенькую, высохшую, сгорбленную, и ему захотелось взять и прижаться к ней, почувствовать себя маленьким, каким он себя и чувствовал перед этой старушкой.

– Что с тобой, соколик? – бабушка заметила повлажневшие глаза Антона, наклонилась над ним, внимательно посмотрела на его бледное лицо, приложила руку ко лбу. – Неужто хуже стало, страдалец? – забеспокоилась, заволновалась, засуетилась над раненым.

– Нет, нет, бабушка Ульяна, – Антон стыдливо отвернулся к стенке.

– Это я так, нашло что-то. Говори, говори, мне приятно, когда ты говоришь.

– И всего то, милок?! – всплеснула та руками. – А я то, дура, о плохом подумала! Э-э-э, за разговорами у нас дело не станет, нет, не станет! Сейчас Марковна придет, она тебе расскажет семь верст до небес, и все лесом! – весело закончила старушка.

– А на чем она готовит? – спросил Антон. – Дома то сожгли.

– Правда твоя, хаты сгорели, а печкам что станется? Стоят печки, вот в них и варим. Многие пепелища разбирают, да готовят место к новым избам, – перекинулась на местные новости Никифоровна. – А большинство рыть землянки наладились. Жить то надо. Это когда еще война закончится, когда еще руки дойдут до строительства хорошего жилья?

Заходящее солнце проникало в хлев сквозь открытую дверь, дробилось на щелях в стене, мелкие пылинки висели в лучах.

– Марковна уже идет, – Лиза забежала в сарай, прижалась к бабушке, и показала язык Антону. Со вчерашнего дня между ними сложились приятельские отношения: после того, как Антон похвалил ее куклу. Раненый в ответ дотянулся руками до своих ушей, ухватился за них, скорчил рожицу.

– Ты такая! – показал девчонке.

– Сам такой! – обиженно ответила та, и спряталась за бабушку.

– Картошечки молоденькой отведай, – Марковна выставила на табуретку небольшой чугунок с отварной картошкой. – Жаль, подбелить нечем, зато кусочек жира там есть.

– Спасибо, спасибо вам большое! – искренне поблагодарил Антон.

– Что бы я без вас делал?

– А то бы и делал, что землю парил, – просто ответила Марковна. – Еще бы ночь, и все – схоронили бы как твоего дружка.

– Не дружок он мне. Я его даже не знаю. Так, сослуживец.

– Пошли, пошли отседова, – бабушка Ульяна стала выпроваживать внучку и подругу из сарая. – Дайте человеку поесть спокойно. А то еда на пользу не пойдет.

Антон все эти дни, когда пришел в себя, и стало легче, раны заживали, собирался спросить у бабушек про того мужчину, чей голос стоит у него в ушах и посей день. Ему кажется, что это был доктор Дрогунов Павел Петрович. Если это так, то как он оказался здесь? Самого врача новая власть первое время не трогала, только комендант предупредил его в присутствии Щербича, чтобы не смел оказывать помощь лесным бандитам. На что Павел Петрович довольно смело ответил:

– А вы как себе это представляете? Я – врач, и буду лечить любого, какой бы сволочью он не оказался.

– Ну-ну, – только и смог сказать Карл Каспарович.

Последнее время Дрогунова не было видно, и вот, вроде его голос. Он и в мирное время разъезжал по всей округе, сейчас – и подавно работы ему прибавилось. Взять хотя бы прошлый раз, когда Антона ранил Вовка Козлов. Ведь спас, как не крути. Фекла выходила, а Дрогунов спас. Хотя и можно было в госпиталь в район. Немцы бы вылечили. Только сколько бы крови потерял, пока до района довезли?

Наведываются ли сюда партизаны? Лес за околицей, что им стоит зайти, а вот и Антон, тепленький, в кроватке? Бабушки говорят, что уже вторая неделя пошла после того боя. Ходили к кому-то на девять дней. Вот влип так влип! Надо пробовать вставать и ходить. Правда, до туалета за угол он уже ходил несколько раз, держась за стенку. Но это рядом. А как будет на большое расстояние? И немцы, как назло, не появляются. Бабушки молчат, не говорят, что он полицай, или не знают. Вряд ли?

Размышления Щербича прервала Марковна. Она пришла за чугунком, присела на табуретку, внимательно и долго смотрела на Антона, оглянулась несколько раз на входную дверь, и, наконец, спросила:

– Вроде ты наш, местный. Где-то я тебя видела, вот только не припомню где?

– А тебе это зачем? – раненый напрягся, впился глазами в старушку. – Земля круглая, может, и встречались.

– Я давно хотела спросить, да Никифоровна не позволяет. Говорит – больной, зачем нервы портить, спрашивать лишнее, – поудобней уселась, расправила широкую юбку. – А меня прямо зудит, распирает, так хочется! Одежка на тебе чужая была, а сам, вроде, наш. Это как понимать?

– Так и понимай, – от прямого вопроса Антона передернуло, но взгляд выдержал, не отвел.

Наступила пауза: раненый не хотел говорить на эту тему, а женщина, видно, собиралась с духом, решалась, но что-то ее удерживало. От дверного проема еще проникал свет, сероватые сумерки заходили в сарай, в углах уже было темно. Щербичу было неуютно, очень неуютно под пристальным взглядом Марковны.

– А ведь я тебя узнала, – всплеснула руками, даже подскочила на табуретке. – Чтоб мои руки отсохли – узнала!

– Кого ты узнала, что расшумелась? – в дверях появилась Никифоровна со внучкой, стремительно подошла к кровати, стала между подругой и раненым. – Что шумишь, болоболка?

– Ты мне рот не затыкай, милая моя! – Марковна встала перед соседкой, уперев руки в бока. – Это же староста с Борков Щербич, ни дна ему не покрышки! – выкрикнула в лицо. – Изверг! А я его лечить должна? Он сестру мою сродную Аннушку с зятем Петраковым повесил лично, а я его на горбу раненого тащила!?

Антон съежился, вжался в кровать, натянул одеяло до подбородка, как будто оно могло спасти его, отгородить от этой женщины, от этого разговора.

– Лиза! Марш на улицу, погуляй маленько, пока я тебя не кликну! – строго приказала Никифоровна внучке, взяла подругу, и усадила ее на табуретку. Сама села на край кровати в ногах.

– Говори дальше – послушаем. Успокоишься – тогда я скажу. Марковна как-то обмякла, утихла, зашлась в плаче.

– Его ж так и зовут в Борках – изверг. Люди прокляли, мать родная с ума сошла, а мы с тобой, дуры старые, лечим, – прошепелявила, прошамкала сквозь всхлипы женщина, вытирая слезы тыльной стороной ладони. – Последнее от себя отрываем, его кормим. Это ли не диво дивное, а, подруга?

– Что ты предлагаешь? – женщины разговаривали, не обращая внимания на Антона, как будто его здесь не было, или он ни чего не слышит.

– Надо было сразу не тащить его на себе, пускай бы помирал, сдох как собака, – выкрикнула Марковна.

Никифоровна поднялась, пошла в угол сарая, вернулась с топором в руках, протянула его подруге.

– На, еще не поздно: тресни ему обухом, и душа твоя встанет на место, – просто, не повышая голоса, как об обыденном, сказала соседке. – Или давай выкинем, пускай помирает под кустом.

У Антона перехватило дыхание, с ужасом, с недоумением смотрел на женщин, и не мог произнести ни единого слова в свое спасение, оправдание. Как будто парализовало, отнялась речь. Только и смог, что скрестить руки над головой, вжаться в подушку, закрыть глаза.

– Что ты, что ты! Иль на мне креста нет, что ты говоришь такое? – подскочила с места, засуетилась, замахала руками соседка. – Побойся Бога!

– А раз так, Надежда Марковна Никулина, – Никифоровна отнесла топор обратно в угол, вернулась на свое место. – Рот свой на тряпочку завяжи, и сопи потихоньку в две дырочки, понятно? Нам что сказал Павел Петрович? Тебе напомнить?

– Так здесь был Дрогунов? – при последних словах Щербич ожил, встрепенулся.

– Был, был, милок. Не мы же тебе раны резали, вычищали. Он, Дрогунов.

– Значит, не ошибся, – тихо, для самого себя прошептал Антон.

Женщины ушли, а он остался наедине со своими невеселыми мыслями. Раз был Дрогунов, значит, знают о нем и партизаны. Да и бабки могли давно сообщить им. Деревенька эта сплошь партизанская. Удивительно, почему еще его ни кто не забрал?

И вдруг осенило: ждут, пока выздоровеет, а потом и будут судить. Ленька как тогда говорил? Что судить будут на виду у всей деревни. Вон оно что! Расстрелять давно бы смогли без суда и следствия. Им хочется все сделать по закону, по правилам. Ну-Ну! Значит, деньки сочтены? Нет уж, дудки! Надо бороться, а не ждать виселицы. И немцы, гады, не показываются. Давно бы эту деревню с лица земли сровняли, а то только сожгли.

Антон уже забыл, как он умирал, как спасали его старушки, выхаживали. Сейчас мозг работал на спасение, на побег. Но как? Сил, определенно, мало. Еще бы денька два, три. И тогда его на лошади не догонишь. Но где взять эти дни, кто бы мог ему их представить. Может, Лосев? – невесело улыбнулся своим мыслям.

И о чем просил Дрогунов старушек? Вряд ли скажут. Но, точно, просил ухаживать за ним, и вроде как под надзором, под арестом. Умно придумано.

– Никифоровна, – тихо, жалобно, со стоном, попросил Антон бабушку, когда она в очередной раз зашла к нему в хлев. – Мне бы что-нибудь одеть, а то холодно по ночам, да и в туалет сходить неудобно в подштанниках.

– Хорошо, милок, хорошо, – на удивление быстро согласилась старушка. – Сейчас принесу, от деда еще осталась одежка.

С вечера Щербич не спал, а лежал, вслушивался в тишину, прокручивал в голове свой будущий маршрут. То, что он уйдет в эту ночь, сомнений у него не вызывало. Ждать больше нельзя. Хорошо, что этот день он делал вид, что не может сам, самостоятельно, передвигаться. За угол сарая перед сном его водила Никифоровна. Марковна не стала, хотя обычно это делали вдвоем: доводили до угла, потом оставляли и ждали его уже на входе в хлев.

С вечера Антон надел на себя какие-то штаны, рубашку. У изголовья стоит палка, есть валенки, в которых он ходил в туалет.

Удивительная тишина! Как будто нет рядом леса, людей, даже комары и те не жужжат. Кажется, слышно, как пульсирует кровь, ударами отдается в виски. Дверь, вроде, не закрывают снаружи. И луны не видно. Она и не нужна. Только бы не уснуть.

Поднимался тихонько, стараясь не скрипнуть кроватью. На ощупь ногами нашел валенки с обрезанными голенищами, обулся, взял палку, поднялся, и замер, прислушиваясь к себе. Вроде, ни чего сильно не болит, хотя и ногу, и грудь он чувствует, только дышать приходится с трудом, с хрипом. Или когда хочет вдохнуть полной грудью, втянет в себя больше воздуха, так резкая боль сразу пронзает грудь.

Достал из-под подушки кусок хлеба, пять вареных картофелин, переложил в карманы.

Подергал дверь: нет, не заперта, но скрипит. Рывком, резко, на сколько это позволяло здоровье, открыл ее, вышел, прижался спиной к стене. Некоторое время постоял, вслушиваясь в ночь, и направился к дороге, что вела из Пустошки в Борки. Он знал, что в последнее время по ней ходят очень редко. Разве что немцы могут проехать, и то, только днем. Именно на это и надеется Антон. Другие встречи для него здесь – смерть. Обернулся – то ли почудилось, то ли на самом деле мелькнул силуэт старушки у сарая?

Шел по краю дороги, чутко вслушиваясь в ночь. При мало малейшем шуме, звуке, уходил с нее, приседал в траве. Благо, она была высокой, и достаточно густой, чтобы спрятаться одинокому путнику. До рези в глазах всматривался, прислушивался, и только тогда начинал движение. На боль в ноге и груди внимание не заострял, больше следил за обстановкой вокруг себя. Еще в сарае решил, что передвигаться будет только по ночам. Притом, отдых, привалы должны быть по мере необходимости. Бежать, подрывать здоровье нет резона. Вряд ли за ним кто погонится: слишком велик риск наткнуться на немецкий патруль. А вот Антону патруль – спасение.

На востоке посветлело, ночная мгла начала рассеиваться, уходить к околкам, низинкам. На смену ей пришел туман, повис над полем, скрыв от путника дорогу, заглушив звуки.

Чтобы не рисковать, Щербич сместился с дороги, подошел к одинокому кусту лозы, что стоял метрах в двадцати в поле, и устроился на привал. Надо было заранее подумать о том, чтобы спрятаться от полуденного солнца. Куст для этой цели подходил больше всего.

Примяв траву, выбрал удобное положение, и уснул сном человека, хорошо сделавшим свое дело.

Несколько раз просыпался, осматривался окрест. Узнал поле: именно по нему они наступали на Пустошку. А вон, сзади, еще хорошо видны печные трубы на месте сгоревших домов. Не так уж далеко он и ушел. Но не беда. Не надо только торопиться, подрывать свое здоровье. А оно у него пока слабое.

Развязал повязку на груди, затянул потуже. Проверил повязку на ноге. Из-под нее сочилась сукровица. Огляделся вокруг, нашел подорожник, оторвал несколько листьев, приложил к ране, хорошо, надежно закрепил тряпку, чтобы не сползала. Боли резкой не было, была тупая, ноющая боль.

Дорога хорошо просматривалась в обе стороны и была пустынна: за все время не увидел ни одной живой души, и не услышал ни единого постороннего звука. Как будто все вымерло вокруг, и он один в этом мертвом мире. Но его не пугала такая обстановка. За все свои странствия, что выпали на его долю в последние годы, уже привык к ней. Напротив, пугали люди. Именно от них всегда и убегал, прятался, как сейчас.

 

Отломил кусочек хлеба, достал к нему одну картофелину, покушал. С ужасом понял, что не взял с собой воды. Настроение сразу испортилось, стал проклинать себя последними словами. Правда, потом здраво рассудил, понял, что такой возможности просто не было. Он знает, что чуть дальше по этой дороге будет гать через болото, там воды вдоволь. День можно просто потерпеть. Ни чего страшного, это не тот случай, когда валялся раненым.

Антон вспомнил вдруг свои мытарства, жажду, ранение, как он полз по этому полю, боролся за жизнь, и ему стало жалко себя до слез. Выходит, права была мама, когда говорила, что помимо ангелов-хранителей на его долю выпадают и такие страшные мучения за двоих – за умершего брата и его личные! «А ради чего?» – впервые в жизни он задал этот вопрос себе, и стал в тупик. А на самом деле – ради чего?

Додумать не успел. От гати, со стороны Борков послышалось мотоциклетное таканье: немцы! Антон привстал за кустом, жадно вглядываясь в дорогу. Так и есть – едут! Впереди три мотоцикла, за ними – бронемашина, следом – несколько тяжелых крытых тентом машин и легковушка.

Не стал долго раздумывать, второпях с трудом снял с себя рубашку, и, размахивая ею над головой как флагом, пошел к дороге.

– Их бин полицай! Их бин полицай! Их бин кранк! Их бин кранк! – как клятву, как молитву повторял и повторял Щербич, не спуская глаз со стремительно приближающихся мотоциклов. – Я – полицай, я – больной! – За эти годы он уже знал самые необходимые выражения на чужом языке.

Мотоциклисты окружили его, с удивлением рассматривали этого странного заросшего русского, что выбежал к ним на дорогу.

– Rudi! Hinbrinqen seine qeqen Kommandant! – Антон не понял, что сказал унтер-офицер, разобрал только – комендант, и просиял лицом. Значит, Вернер здесь!

– Zu Befehl! – один из солдат развернул мотоцикл, и указал ему на сиденье за водителем.

Щербич еле успел сесть, ухватиться за ручку, как мотоцикл взревел, и полетел навстречу армейской колоне.

– Щербич? Неужели Щербич? – Карл Каспарович смотрел на жалкого, раненого, измученного Антона, и не верил своим глазам.

– Так ты же погиб! Командир роты доложил, что тебя убило на его глазах! Как же так, Антон Степанович?!

– Н-не знаю, я-я-я живой, живой, господин майор! – Антон волновался, радовался, и недоумевал одновременно, не понимая майора, почему тот не рад встрече. – Вы не рады, что я живой, Карл Каспарович?

– Не будем придаваться сантиментам, мы и так задержали колону. Вокруг них столпились несколько солдат и офицеров.

– Fahren! (поехали) – указал комендант, и предложил Антону место в своей машине. – Расскажешь по дороге.

Жителей Пустошки сгоняли на край деревни к сараю, который несколько часов назад покинул раненый Антон. То тут, то там слышны были одиночные выстрелы, а иногда и раздавались взрывы гранат. Это солдаты осматривали погреба в поисках людей, и если никто не откликался, забрасывали его гранатами. Крики женщин и детей, команды на немецком языке, взрывы, выстрелы заполнили сгоревшую деревню.

Антон стоял у машины, прислонившись к переднему крылу. Мимо проходили женщины, дети, старики, которых солдаты сгоняли прикладами в спину к хлеву, заталкивали вовнутрь. Его старушек не было. Обернулся назад – Ульяна Никифоровна несла на руках Лизу, которая прижимала к себе тряпичную куклу. Надежда Марковна семенила рядом. В какой-то момент они заметили своего подопечного, девочка что-то сказала бабушке, та посмотрела в его сторону чужим, сторонним взглядом, и прошла мимо с твердо поджатыми губами. Марковна, напротив, остановилась, отмахивалась от подгоняющих ее солдат, пытаясь вырваться из-под их опеки.

– Скажи, скажи, на промилуй Господи, что мы тебя спасли! Скажи! Пускай хоть девочку оставят. Спаси ее, Антон! – откуда брались силы у этой старушки: она смогла вырваться, подбежать к стоящему с каменным лицом Щербичу, и упасть к его ногам.

– Спаси, спаси детенка, заклинаю! – заламывала руки, умаляла она полицая. Волосы выбились из-под платка, глаза горели, старческие руки тянулись к Антону. – Лизоньку, Лизоньку спаси, за ради Христа!

Ему было жутко смотреть в эти глаза; застывший взгляд его замер где-то на одиноком облаке, плывшем по небу. В груди, помимо боли, накапливалась ярость.

– Пошла вон, сука старая! – процедил сквозь зубы, не глядя на женщину.

– Спаси, спаси, умаляю! – еще кричала бабушка, но до нее вдруг дошли слова Антона. Она встала, выпрямилась, схватила его за грудь, повисла на нем, плюнула в глаза. – Будь проклят ты и твой род! Христопродавец! Йуда!

Сил, оттолкнуть от себя женщину, у него не было. Помогли солдаты. Они буквально поволокли ее волоком к сараю, бросили на землю. Никифоровна кинулась к подруге, помогла подняться, Лиза уронила куклу. Ударами прикладов солдаты загнали их в сарай.

Антон не отрывал взгляда от лежащей на траве куклы. Почему-то она засела в сознании, оттеснила собой все остальные мысли. Вот по ней пробежал солдат, наступил на нее, другой – поддел ее носком сапога, и она отлетела от хлева. А его уже закрывали, подпирали дверь бревном снаружи, поливали бензином из канистр. Еще мгновение, и сарай пылал со всех сторон, пламя сразу охватило стены, соломенную крышу, и уже ревело, заглушая крики заживо горящих людей.

Ему казалось, что он различает среди воя и крика обезумевшей толпы тонкий голосок Лизы: кричит ребенок, требует уроненную, потерянную куклу! Оттолкнулся от машины, подошел к ней, поддел палкой, забросил в огонь.

– Так будет лучше, – промолвил себе под нос, и, не поднимая глаз, направился в обратную сторону, подальше от бушующего огня, что жаром своим доставал и его на большом удалении от горящего хлева.

 

Глава восемнадцатая

Почти две недели провалялся в госпитале, домой вернулся уже во второй половине сентября. Тетя Даша Прибыткова все также жила у Феклы, помогала по дому, убирала огород, делали вместе заготовки на зиму, и, вообще, опекала хозяйку как родную дочь. Сегодня с утра собрались в Слободу на огород Прибытковых: и там надо навести порядок. Не оставлять же в земле и картошку, и свеклу. За зиму все уйдет. Да и яблок посмотреть надо антоновских, как они, не зачервивели на дереве? Думать надо как их к концу осени замочить в бочку. У Феклы в саду нет таких крепких, зимних яблок, все больше летное сорта, а у них есть. Кирюша успел, хороший сад заложил, вишь, уже плодоносит, и неплохо.

Сидели в задней хате, завтракали. Тетя Даша нет-нет, да всплакнет, всхлипнет, вспомнит про мужа. Хороший был мужик, добрый, хозяйственный.

– Неужто, Антоша, и не видел, как моего сокола ясного убили, как жизнь его оборвалась?

– Правду говорю – не видел, – Щербич уже попил чаю, сидел, перебирал руками край скатерти на столе. – Где там было смотреть? Сам еле выжил. Когда второй раз в атаку погнали, уже не видел.

– Говорила ему, не твое, мол, дело. Пора о старости думать, – голос подрагивал, срывался, лицо исказила гримаса боли, отчаяния. – Нет, не послушал, пошел в полицию. Петька Сидоркин, вишь ли, попросил. Любил он его, Петра Пантелеевича, ох, любил, как сына родного! – не выдержала, расплакалась, прижав ладони к мокрому лицу. Но быстро справилась с собой, вытерла слезы кончиком платка. – Не буду вам настроение портить, детки, царствие ему небесное, Кириллу Даниловичу моему.

Антон сидел, потупив взор, не смея поднять глаза на плачущую женщину. Фекла подошла к ней, прижала ее голову себе к груди, готовая и сама расплакаться вместе с Прибытковой.

– Хороший дядечка был, ой, хороший! – не выдержала, задергала носом. – Надо было ему после Петра Сидоркина отказаться, не ходить больше в полицию, был бы жив.

– Куда там! – встрепенулась тетя Даша. – Не говорила, думаете, не просила? Еще как, и говорила, и просила, и скандалы учиняла! А он что – послушался? Как бы не так! – освободилась от Феклы, выпрямилась, обвела мокрыми глазами сидящих за столом. – Только знаете, что он мне сказал?

Антон и Фекла притихли, уставились на нее, ожидая продолжения рассказа.

– Говорит, мол, за молодым присмотреть надо, поберечь его, помочь с жизнью справиться. Это он тебя, Антоша, молодым называл, – выскочила из-за стола, зажала рот руками, и кинула себя на кровать, зашлась в плаче, заголосила. – За других все думал, сокол мой ясный, а о себе забыл, касатик мой ненаглядный!

Щербич не выдержал, резко поднялся, выбежал во двор. Он не мог больше видеть все это, слушать причитания убитой горем женщины. Зашел за дом, ногой поставил дубовый чурбачок, на котором колол дрова, сел на него, обхватил голову руками.

– И-ы-ых! – простонал, выдавил из себя, заскрежетал зубами. Только сегодня, вот сейчас до него стало доходить весь ужас случившегося.

Прибытков, как раз, единственный, кто взамен на свою доброту ни чего не требовал, не просил. А как опекал? Как отец родной, заботился, предостерегал, советовал, принимал самое живое участие в его судьбе. Понял Антона, хотя и не до конца, не все рассказал ему. С документами помог, сделал через свой воровской, тюремный мир. Да, хороший человек был, ни кто не спорит. Но, с другой стороны, дело то к чему клонится?

Вроде как подошли немцы к Волге, но переплыть, переправиться через нее ни как не получается. Уперлись в нее, застопорились. Сталинград не могут взять. От Москвы поперли, больше про нее и не заикаются. Даже здесь, с партизанами, у них не спорится, а что говорить про регулярную армию? Вот и думай, Антон, ломай голову, что дальше?

И так, и этак прикидывал Щербич, а выходило, что правильно поступил с дядей Кирюшей, как ни жаль его, но правильно сделал. После войны придется жить под новой фамилией, под другим именем. А кто знает – где и под каким? Прибытков Кирилла Данилович знает! Что ж он, не прочитал, что ли, документы эти перед тем, как отдать их Антону? Факт, не только прочитал, но и запомнил. А кто даст гарантию, что прижмут его большевики, за мошонку возьмут, не расскажет, не поделится с ними своими тайнами про Щербича Антона Степановича?! Где он сейчас, под каким именем-отчеством скрывается? Вот то-то и оно! Как ни крути, а правильно сделал, все верно. Главное – вовремя, под шумок. Списали смерть дружка его на партизан. Пускай так и будет, он не против. Царство ему небесное, и пухом земля, хороший человек был, только своя голова дороже, ближе. Так что не стоит казнить себя, все правильно. Это жизнь. А выживает тот, кто первый выстрелил. Так, кажется, не раз говорил и комендант майор Вернер, и дядя Кирюша?! Вот и пришлось ему, Антону Щербичу, позаботиться о своем будущем, и выстрелить на упреждение.

Встал с чурбачка, размял руки, глубоко, полной грудью, втянул в себя чистый утренний воздух, улыбнулся восходящему солнцу.

– Хорошо! – произнес весело, с хрустом потянулся, улыбнулся чему-то своему и двинулся обратно в дом.

– Картошку нароете, ссыпьте в мешки, – давал последние наставления женщинам. – Я после службы заскочу, вывезу. Вы только не таскайте их, мешки – то, не поднимайте, они тяжелые. – Это уже для Феклы. – Побереги себя, мамаша!

– Иди уже, иди! – отмахнулась Фекла, с любовью взирая на него.

Она дохаживала последние дни перед родами, и тетя Даша не отпускала ее от себя ни на минуту.

– Ни беспокойся, папаша! – женщина подошла к хозяйке, взяла ее под руку. – Не уж ты думаешь, что я позволю ей картошку копать, а? Эх, мужчины, мужчины! – покачала с сожалением головой. – Да она за-ради прогулки со мной пройдет, и все! А работу я и сама сделаю. Что ж я, не понимаю, что ли?

Уже несколько недель безвылазно Антон вместе с сослуживцами патрулирует участок железной дороги длиной в пятьдесят километров в сторону областного цента. Передвигались на дизельной дрезине, толкая впереди платформу с песком. Часто приходилось останавливаться, тщательно обследовать подозрительные места. Немцы в любом случае всегда отправляли полицаев первыми, сами оставались на дрезине под прикрытием мешков с песком и пулеметов. Это злило полицаев, не раз дело доходило чуть ли не до стрельбы между ними и солдатами, но, слава Богу, все заканчивалось простой руганью. Однако нервы были натянуты до предела. Как ни как – ожидаешь ежеминутно нападения партизан, а тут еще эти трусливые Гансы. Так и железный человек не выдержит, сорвется. И немцев понять можно: сняли с передовой, думали, отдых им будет в глубоком тылу, а тут – вон оно что!

Антон старался оставаться в стороне, не лез на рожон. Зачем зря рисковать? Надо было – слазил с дрезины, шел проверять подозрительное место, предварительно открывал огонь с винтовки по нему, стрелял для острастки по кустам, по лесу. А больше сидел в уголке за мешками с песком, нахохлившись, с нетерпением ожидал своей смены, когда можно будет прийти домой, прижаться к Фекле, забыть все к чертовой матери. Надоело. Эти галеты уже не лезут в горло. Другое дело – наш хлебушко! Так нет, кормят консервами, галетами, а хочется чего-то горячего, родного. А тут еще и похолодало, по ночам так вообще морозец.

От мощного взрыва платформу приподняло, поставило поперек рельс. Щербич даже не успел испугаться, как уже все закончилось. Только пыль медленно оседала на землю, да отголосок взрыва еще стоял в ушах. Ни кто из патрульных не пострадал. Оправившись от шока, открыли хаотичную, беспорядочную стрельбу вокруг себя.

Но лес по обе стороны насыпи молчал, хотя и полицаи и немцы патронов не жалели: то ли возмещали свою злобу за постоянное ожидание взрыва или нападения, то ли от страха. А, скорее всего, – и то и другое.

Когда улеглось все, закончилось, вдруг понял, что привык уже к такой жизни: постоянное ожидание нападения, страх что убьют, или напротив, ты за кем-то охотишься. Выстрелы, взрывы больше не удивляют, не шокируют, а стали повседневным, обыденным делом. А вот тишина пугает! Как на этом дежурстве – тихо, а потому и страшно. Потом случилось, и все успокоились, нервное напряжение куда-то исчезло вместе со взрывом.

Только через два часа прибыла ремонтная бригада с района, а с ними – и новая смена. Антон взобрался в крытый тентом кузов грузовика, уютно пристроился в уголке, наблюдал, как, незлобиво поругиваясь, занимают места сослуживцы. Ни с кем разговаривать не хотелось. Быстрее бы домой! Фекла должна была уже родить. Как она там? Успокаивает то, что с ней рядом тетя Даша Прибыткова.

– Что загрустил, Антон Степанович? – в последнее время молодой полицай Петька Мухин не отходил от Щербича. Вот и сейчас присел рядом, поставил между ног винтовку, облокотился на нее. – Как думаешь, отпустят по домам, или в районе в казармы опять загонят?

– Отстань, репей! – Антону не хотелось говорить. Поежился, плотнее вжался в борта. – Все уже переговорено, что пристал?

– Да так, просто, – обиженно промолвил Петька, и отвернулся от старшего товарища. – Не с Гансами же мне говорить? Они, вишь, поедут в бронемашинах, за железом спрячутся, а мы – за вот эту тряпочку, – стукнул на отмах рукой по тенту. – Где справедливость?

По ночам подмораживало: легкий иней лежал на траве долго, пока не появиться солнце, не растопит его, не заблестит влажными искорками в его лучах. А потом и потеплеет, и опять жить можно. И лес не стоял уже сплошной зеленой стеной: золотом отливали оставшиеся листья на березах, оживляя мертвую картину, веселили. Сказочно разметали голые сучья и ветки дубы и осины, обнажились кустарники. Только сосны да ели сохранили свои наряды, но и они поприжухли, потемнели, потеряли яркий зеленый оттенок, и с расстояния казались почти черными.

Зябко. Машину мотало, подбрасывало на ухабах, слышно было, как крошится лед под колесами в многочисленных лужах и лужицах на дороге.

Вспомнил вдруг про свои драгоценности: давно не проверял. Скоро зима, а вдруг пригодятся? Как доставать их из земли? Надо будет проверить да перепрятать, пока еще не сильно сковало землю. Для документов тоже не помешает найти местечко понадежней. Вместе с золотом положить нельзя – потеряешь, так все сразу. Где-то слышал, что опасно хранить все яйца в одной корзине. Все правильно, хорошая поговорка. Умные люди придумали. Не нам чета.

Антон все больше и больше убеждает себя в этом, в мыслях прокручивает свой огород, дом, подворье, пытается отыскать местечко надежное и неприметное. И чтобы допуск к нему, подход был в любое время. А то вдруг придется скрыться, уходить мгновенно, когда не до сборов, тогда как? А если не удастся вернуться быстро, а там уже кто-то что-то построил, или живет прямо на том месте, где Антон спрятал драгоценности? От таких мыслей даже передернуло, холодом прошло по телу.

– Да-а, дела-а, – не заметил, как сам с собой стал разговаривать вслух. Оглянулся – не смотрит ли кто, но нет, все молчали, занятые своими мыслями, своими проблемами. – Выходит, дома нельзя.

До Борков доехал с немецким патрулем на заднем сиденье мотоцикла, продрог основательно. Не вошел, а ввалился в дом к Фекле. На перерез ему бросилась тетя Даша, замахала руками, зашикала.

– Не шуми, они спят. Поздравляю, папаша! У тебя сын! Не подходи к ним, согрейся, успеешь, – выпалила на одном дыхании.

Антон поставил себе табуретку у печки, скинул шапку, рукавицы, и глупо улыбался, глядел, как суматошно бегала Прибыткова, накрывала на стол, и все еще не верил, что он – папа!

Дверь в переднюю хату открылась, вышла Фекла со свертком в руках. Остановилась в дверном проеме, смотрела на Антона. Надежда, ожидание, тревога – все это отражалось немым вопросом на ее лице.

Щербич поднялся, судорожно, дрожащими руками стал расстегивать пуговицы на форменной тужурке, не отрывая глаз от матери с ребенком. Его ребенком, его сыном! Как назло, они не расстегивались, пришлось одну даже вырвать, наконец, одежда полетела на пол, и он сам шагнул навстречу своей семье. Протянул руки, испугался: а вдруг причинит боль своими лапищами? Фекла сделала тоже шаг навстречу, вложила ему в руки сверток, и замерла, затаив дыхание. Тетя Даша тоже застыла посреди комнаты, не успев донести сковородку до стола.

А он и не знал, как надо обращаться с ребенком, поэтому, робел. Однако, ощущение того, что это его, его сын теплом обдало все тело до последней клеточки, подступило к горлу горячим комком. Бережно, нежно, насколько это можно было при его-то силе, прижал к себе, и смотрел на Феклу, ждал помощи от нее.

Она подошла, отвернула уголок пеленки, показала ему сына.

– П-подержи, Феклушка, – Антон от волнения стал даже заикаться.

– Б-боюсь я, вдруг уроню, – прошептал умоляюще.

– Эх, папаша, папаша! – тетя Даша взяла ребенка из рук Антона, прошлась с ним по хате. – Всегда так: как делать – они герои, а как на руки взять – смелости не хватает. Садитесь за стол, родители.

И Фекла, и Антон с благодарностью посмотрели на женщину, понимающе улыбнулись, прижались друг к другу.

Следующим днем пошел к себе домой, долго ходил по саду с ножовкой, отрезал для вида несколько ненужных засохших сучьев на яблонях. Подобрал момент, выкопал из-под груши сверток, спрятал за пазуху.

Вечером, в сумерках, направился через Феклин огород в сторону деревенского кладбища, что стояло чуть в отдалении посреди поля. Заросшее зарослями акации и березками, оно черным пятном выделялось на фоне голой земли.

Холодный предзимний ветер гудел в кронах деревьев, раскачивал их, отгораживая собой потусторонний мир от мира окружающего кладбище.

Антон смело переступил эту границу, раз и навсегда определив для себя, что мертвецов бояться нельзя и не стоит, а можно и нужно остерегаться живых.

Быстро отыскал могилу старого Лося, присел перед ней на колени, вытащил саперную лопатку, споро начал углубляться в могильный холмик.

Засыпал землей, припорошил опавшей листвой, отошел немного в сторону, оцени свою работу – остался доволен.

– Ну вот, дядя Миша, – постоял еще с минутку, окинул взглядом все кладбище, поежился от холода. – Так будет надежней. Послужи мне еще раз. Тебе это ничего не стоит, – круто повернулся и решительно направился в сторону деревни.

В дом не стал сразу заходить, остался во дворе, в закутке, где не так потягивало ветерком. Смотрел на ночное предзимнее небо, тусклые звезды, что усеяли собой небосвод, думал. И думы все безрадостные, смурые какие-то. Казалось бы, сын родился, радоваться надо, ан нет, напротив, тоска гложет. Вспомнил вдруг, как хорошо было с дядей Кирюшей поговорить, посоветоваться. А сейчас один. Да, совершенно один, как это не печально звучит. Вроде, есть и жена, мать его ребенка, а вроде, и не жена она, а так, сожительница. И сын есть, а как будто не законный. И власть над деревней Борки тоже ни кто не отнимал, а что-то ее больше не хочется. А была ли она, власть-то? Да и садов дедушкиных, земли его, винзавода тоже желание пропала иметь. Ну их! Считай, маму потерял.

Хотелось в стороне остаться, не запачкаться. И быть богатым, а значит, всесильным. Иметь все, в том числе и власть над людьми. Да разве получится в такое смутное время прожить в особицу, не от кого не зависеть? Не получилось: втянуло, всосало как в воронку, в водоворот. И выхода уже как будто нет. Слухи доходят, что под Сталинградом увязли Гансы, не знают, как ноги унести оттуда. Оказывается, правы были все – и мама, и старый Лось дядя Миша, и Ленька. А сам он просчитался. Как же так могло случиться? Где дал промашку? Вроде, всегда считал себя практичным, продуманным человеком, везунчиком, а вот, поди ж ты…. Хотел представить себе жизнь послевоенную, мирную – не стал. Уж слишком мрачной она ему казалась. Верить в это не хотелось. Это же придется покинуть Феклу, ребенка, Борки, Деснянку, пристань с камнем-валуном, вот эти липы, аистов, что будут парить над деревней. А как же жить безо всего этого? Господи, что же произошло? Где ошибся, в чем, когда? Еще этой весной мечтал взять сына за руку, и веси его, вести…. А кто позволит ему, Антону Степановичу Щербичу, идти вот так, спокойно, по деревенской улице, да и по жизни? И еще не известно, как поведет себя сын, когда вырастет, станет взрослым?

До войны было все как у людей: и мама, и друзья, и земляки, и родная деревня. А что осталось? Выходит, остается спасать свою собственную шкуру? Где? Как? И как долго? Вопросы, вопросы…. Почему-то вспомнился тот солдатик, что обнял распростертыми руками землю в своем последнем бою на берегу Березины в августе 1941 года. Впервые позавидовал ему.

– Да-а, дела как сажа бела, – от горечи, от обиды то ли на себя, то ли на обстоятельства заскрежетал зубами, с досадой стукнул кулаком в стену сарая.

Морозец крепчал, пробирался под тужурку, в сапоги, заставил подняться, пойти в дом.

А партизаны как будто почувствовали в себе новые силы – ни дня, ни ночи нет покоя от них. Вон, накануне Нового 1943 года напали на управу в районе, взорвали ее, убили бургомистра. И это там, где немцев – хоть отбавляй. Водокачку на железнодорожном узле вывели из строя.

Все чаще и чаще по тревоге поднимали и солдат и полицию отбивать налеты лесных бандитов, прочесывать окрестные деревни.

Добрались и до Руни. Еще траур не закончился у Гансов по погибшим под Сталинградом, как партизаны захватили немецкий патруль в деревне вместе с двумя бронемашинами. Собрали сход, судили их принародно и расстреляли.

В отместку комендантская рота сожгла в Руни все до последнего дома, повесила на площади у школы семерых стариков, которых удалось отыскать. Больше ни кого найти не смогли: жители заранее покинули деревню. Щербич вместе с другими полицаями тоже участвовал в этом: обыскивал пустые дома, помогал солдатам.

Антон все неуютней и неуютней чувствовал себя и в родной деревне, в своей семье. Даже общение с Феклой, сыном Кирюшкой не приносило особой радости, не отпускало душу. Предчувствие чего-то нехорошего, страшного, неотвратимого преследовало постоянно, ежедневно, угнетало его. Все рушилось, разваливалось на мельчайшие кусочки, собрать которое уже ни как нельзя, да и невозможно.

– Что с тобой, Антоша? – не раз приставала с расспросами Фекла, с тревогой вглядываясь в его глаза. – Что тебя мучает, голубь мой сизокрылый? – ласково прижималась к нему, дарила свою любовь в редкие ночи.

А он уже жил будущим – той жизнью, где не будет Феклы, маленького Кирика, его родной деревни. Привыкал к нему пока еще в мыслях, примеривал новый образ жизни. Даже учился думать по-другому. И ждал этого момента, ждал с нетерпением, с трепетным ожиданием. Только бы быстрее! Там будет новая жизнь, без убитых, повешенных, сожженных им в этой жизни. Скорее бы! Убивает ожидание, неопределенность. И это страшно. Понимал, прекрасно понимал, что прощения за содеянное Антону Степановичу Щербичу вовсе и не светит. И если его арестуют, то пощады ждать не стоит. А жить то хочется, да еще как! Надеялся, свято верил, что, сбросив с себя настоящие фамилию, имя, отчество, он сбросит и все то, что было связано с тем, бывшим когда-то человеком, что ходил под этой личиной. Все останется в прошлом. Главное – страх за собственную жизнь тоже останется, прервется вот здесь, сейчас, при смене, при превращении одного человека в другого, повиснет на том, прежнем хозяине.

И он останется жить, жить другим человеком, только в теле, оболочке пока еще того знакомого ему Антона Щербича. Но это будет совершенно другой, не только по делам, но и по мыслям, человек. Он в это свято верит, что так и будет!

Весна 1943 года не только оживила природу, но и активизировала партизан. Бездорожье, распутица не давали возможности для маневра немцам, зато им развязали руки.

Пустошка, Борки, Слобода и Рунь перешли полностью под власть отряда Лосева, а немцы были вытеснены в районный центр. Антон только и успел обнять Феклу, поцеловать сонного сына на прощание, и убежал из дома, даже не захватив сменное белье, настолько неожиданно было нападение.

Опять поселили в казармах, начались ежедневные занятия. На этот раз были они недолгими. Слухи доходили, что Красная армия уже в соседней Смоленской области. День и ночь через районный железнодорожный узел шли и шли составы с техникой, людьми. Да и шоссе Москва – Брест не пустовало ни единого дня. Только такая масса техники и солдат не испугали партизан, они как взбесились. Даже здесь, в районе умудрились взорвать солдатскую столовую во время ужина. Хорошо, что рота полицаев принимала пищу во вторую смену, так обошлось. Зато досталось немцам – двадцать два человека поужинали в последний раз.

А про железную дорогу и говорить не приходится. Еженощно, да и светлым днем летели под откос поезда, взрывались мосты, а то и просто рельсы выворачивали. О нормальном сне стали забывать: каждую ночь выезжали по тревоге то в соседнюю деревню – партизаны напали, то на окраине города уничтожили патруль в полном составе, то еще черт его знает что. Вот и сегодняшнюю ночь советские самолеты налетели на железнодорожный узел, бомбили почти всю ночь, там все горит еще до сих пор.

Антон отупел от этих тревог, нападений. Все было безразличным, только стал ловить себя на мысли, что все чаще начал злорадствовать при неудачах немцев. Он уже желал им поражения, притом, чем быстрее, тем лучше для него, Антона. Они не оправдали его надежд, чаяний еще в начале войны. А вот сейчас мешают его перевооплащению в другого человека, в того, чьим именем будет жить тело Антона Степановича Щербича после войны и всю оставшуюся долгую жизнь. То, что долгую, это не обсуждается, ведь он – везунчик.

Не один раз появлялась мысль уйти за линию фронта, бросить все и уйти. Уйти навстречу судьбе, не ждать, когда красные придут сюда. Но боялся, что не сможет перейти или позиции немцев, или позиции Красной армии. Знал, что в прифронтовой полосе любой посторонний человек заметен, как нигде. Но, в конце концов, принял решение остаться пока здесь, поберечь себя, а потом пригнуться, затаиться, залечь. Пускай огненный вал пролетит над ним, все начнет успокаиваться, вот тогда и объявится новый человек. А сейчас главное – уцелеть и переждать.

Антон чистил оружие в курилке перед казармой, где его и нашел посыльный из штаба.

– Щербич, срочно к командиру роты, и с ним вместе – к бургомистру!

– Куда такая спешка? – недовольно пробурчал он. В последнее время уже отвык, что его кто-то вызывал, чтобы был кому-то нужен. – Без меня не могли обойтись?

– Ты чего на меня напал, Антоша? Не я тебя вызываю, а начальство, – оправдывался посыльный. – Мне сказали, я позвал.

Собрал винтовку, поправил обмундирование, и последовал за молодым полицаем.

Снова и снова показывал каким-то офицерам место, где переправлялся через болото, когда убегал от партизан. Переводил комендант майор Вернер.

Третью неделю идут бои между немецкими войсками и партизанами. Обложили тех сильно, зажали, как в клещи. Со стороны Пустошки и Вишенок вытесняют их в сторону непроходимых болот в соседнем районе, чтобы добить их там окончательно. Рота полицаев пока находится в резерве. А вот сегодня вдруг потребовался сам Антон.

– Кто знает хорошо эти места у партизан, как думаешь? – доверительный тон Карла Каспаровича вызывал ответные чувства и у подчиненного.

– Есть там старший лесничий местного лесхоза Кулешов Корней Гаврилович. Вот он знает всю округу как свои пять пальцев.

– Хорошо. А где его семья? – спросил Вернер.

– Под Пинском. Со всеми партизанскими семьями, – доложил Антон.

– Сам лично выводил его жену с двумя детишками.

– Возраст детей? – не отставал с расспросами комендант.

– Девчушка лет десять-двенадцать, а сынишка – годом старше ее, – обстоятельно поведал Щербич.

Из штаба возвращались вместе с ротным.

– Как думаешь, зачем Гансам эта семья, Иван Николаевич?

– Что ж тут не ясного? – командир роты обернулся к подчиненному.

– Все ясно как божий день. Сейчас привезут детишек, жену отправят к партизанам, чтобы сказала мужу, что если не станешь проводить партизан через топи – сын и дочурка останутся живы. А если нет, то не договорил, развел руками Белов.

– Понятно. Хитро, – восхищенно промолвил Антон.

И вдруг до него дошло – представил себя на месте дядьки Корнея, и холодом обдало душу, застучало в висках, даже остановился.

– Постой, постой, Иван Николаевич! – ухватил за рукав, повернул к себе, стараясь заглянуть в глаза. – А детишки-то причем?

– Притом, Антон Степанович, притом! – командир выдернул руку, направился в сторону казарм. – Война это, война. Не до соплей.

– Да как же так? – Антон замер на месте, с недоумением смотрел вслед уходящему ротному. – Как же так? Причем здесь ребенок?

Выходит, и его Кирюшку могут вот так на обмен пустить? Скажут, или явка с повинной, или…. Но нет, нет, – стал успокаивать себя Щербич. – Только не это. Коммунисты не такие, это факт. Они не пойдут на это, нет, не пойдут. Как же такую кроху можно спрашивать за отца? Нет, только не это! Да и Фекла причем? Так, сожительница. Даже не расписаны, не венчаны. Что с нее спросишь? Должны учесть. Что они, дураки в НКВД сидят? Не понимают, что ли? И потом, сын за отца не отвечает – не он же придумал это выражение, а большевики. Вот то-то и оно!

 

Весь вечер Антон только и думал, так это о семье. Как она будет после его исчезновения? То нагонял на себя страхи, то успокаивался, старался рассуждать здраво.

На следующий день подняли по тревоге ближе к вечеру, выдали по две гранаты, несколько обойм с патронами к винтовке, сухой паек на три дня. Значит, настал черед и роте полицаев идти на партизан.

Загрузились в крытые грузовики, покидали райцентр почти в сумерках. К ночи добрались до Вишенок, спешились, и уже походным маршем выдвинулись в сторону Руни. Шли почти всю ночь по просекам, выдвигались на исходный рубеж.

Занимали позиции такой же роты только с соседнего района. Меняли ее. Слева и справа располагались немцы.

Окапываться не стали, да и где в лесу выроешь окоп? Тем более – завтра прочесывать лес цепью. Об этом поведали сменщики. Они больше двух недель до этого гонялись по лесам за партизанами. Говорили, что особых кровопролитных боев не было – так, мелкие стычки, все больше авиация и артиллерия утюжили лесной массив. Однако, среди них было четверо погибших, и раненых человек одиннадцать.

Антон сделал для себя вывод, что в любом случае на рожон лесть не следует.

То ли дремал, то ли бодрствовал, прислонившись к дереву. Хотя и лето, а в лесу все же зябко, тепло быстро покидает тело, холодок закрадывается под одежду практически беспрепятственно. Чуть замерз – и сна как не бывало. Пока согреешься, покрутишься – какой сон? Так, мучение, а не отдых. А тут к утру туман накрыл лес, одежда стало волглой, тяжелой, неуютной. Больше злился, чем спал.

Позавтракали сухим пайком, и сразу же последовала команда на прочесывание леса.

Солнце только-только успело приподнять пелену тумана, начала понемногу рассеивать его, как где-то на правом фланге завязалась перестрелка. Судя по всему – немцы наткнулись на партизан или на их засады. Об этих засадах и заминированных участках говорили на сегодняшнем построении.

Все это всплыло в памяти Антона вот сейчас, когда шел в цепи, чутко вслушиваясь в перестрелку, внимательно осматривал стоящие перед ним деревья и кустарники. Слева от него продвигался Петька Мухин: так и не отстает от Антона! Щербич даже стал привыкать к его присутствию, и когда не обнаруживал парнишку рядом с собой, непроизвольно начинал его разыскивать.

Справа расталкивал кусты и матерился командир взвода пятидесятилетний Макар Егорович Булах, полицай из районного центра. Идейный, из обиженных, – как определил его для себя Антон. Из раскулаченных. Как-то в курилке рассказывал и про десятины земли, мельницу, батраков.

Лес редел, все чаще стали попадаться кустарники, молодые заросли березняка, ельника, впереди маячил огромный просвет между деревьями. Стрельба на правом фланге вроде и не стихала, а, напротив, были слышны и взрыва гранат. Щербич даже не увидел, а, быстрее, почувствовал, как мешком осунулся на землю взводный, и только после этого услышал сначала один, а потом и целую череду выстрелов прямо перед собой с той стороны поляны. Мгновенно упал, откатился за сломанную лещину, вжался в землю, вскинул винтовку и несколько раз выстрелил в ту сторону. Противника не видел, стрелял быстрее для острастки, для самоуспокоения, для очистки совести.

Повернул голову вправо – Булах корчился на земле, стонал, прижимая руки к животу. Слева – Петька за сосенкой испуганно смотрел в сторону партизан, забыв, что и у него есть оружие.

Стрельба усиливалась, рота залегла, стала отстреливаться.

– Эй, вояка! – окликнул его Щербич. – Быстро к взводному. Он ранен. Посмотри – может, нужна помощь!

В ответ побледневший Мухин затряс головой и еще сильнее втиснулся в землю.

– Твою гробину мать! – выругался в сердцах Антон, перехватил винтовку за ремень у ствола, пополз к Макару Егоровичу. – Вояка хренов!

Тот лежал, скорчившись, не отнимая рук от живота, рядом валялась винтовка.

– Куда ранен, дядя Макар? – присел за дерево, пытаясь осмотреть рану командира.

– Жжет, огнем жжет в животе, Антоша, – стонал взводный. – Смерть моя приходит, смертушка, – лицо взводного бледнело с каждой секундой, стали видны синие прожилки на щеках, изо рта пошла кровь.

– Погоди, может, спасти можно, к врачам надо, – повернул его лицом вверх, отвел руки от живота, расстегнул одежду. – Погоди, погоди, – успокаивал раненого. – Не все потеряно, выживешь, дядя Макар.

В животе, чуть выше пупка, зияла маленькая аккуратная дырочка с почерневшими краями, из которой начинала сочиться тоненькая струйка крови. Просунув руку под спину, Антон нащупал на позвоночнике торчащие кусочки кости. Пуля прошла насквозь, и на выходе раздробила позвоночник.

Щербич знал, что с такими ранениями не живут. Тут дело во времени – когда умрет раненый, вот и все. Кишки заштопать невозможно.

Перекинул винтовку за спину, взял взводного на руки, и понес в тыл, к обозу, где есть врачи, и где нет стрельбы. Эта причина была главной, когда Антон принял решение вынести раненого.

А за спиной уже слышны были команды на немецком языке, повторялись на русском.

– Los! Los! Вперед, вперед!

Щербича остановил командир роты, что перебегал вдоль залегшей цепи, поднимая подчиненных в атаку.

– Ты куда, твою мать? – накинулся Белов на Антона. – Улизнуть захотелось?

– Товарищ раненый, спасать надо, – ответил ему, тяжело дыша, но не остановился, продолжал идти со своей ношей. – Успеть бы.

– Для этого есть фельдшера, – ротный ухватил Щербича за рукав, остановил. – Положи под дерево, а сам немедленно в строй. Принимай командование взводом!

Антон опешил. Секунду – другую смотрел на ротного, на его перекошенное гневом лицо.

– К-какой взвод? Булах умирает!

– Застрелю! За неисполнение приказа – застрелю! – орал командир, размахивая пистолетом перед глазами Антона. – Поднимай в атаку взвод! Немедленно! – буквально вырвал из рук раненого, не положил, а почти бросил его под дерево. – Вперед, твою гробину мать! – выстрелил поверх головы подчиненного.

– Ну-ну, – таким бешенным своего командира он еще не видел. Перехватив винтовку руками, пустился на огневую позицию, но тот дикий взгляд ротного запомнил, и выстрел у себя над головой тоже.

Бой разгорался. Врагов разделяла только поляна – каких – то пятьдесят метров. Белов приказал Антону брать взвод и атаковать партизан с левого фланга.

– Второй взвод, за мной! – перебегая от одного до другого, Щербич уводил подчиненных влево, в сторону от грохота взрывов, от трескотни автоматов и винтовок. Решил немного углубиться в лес, и только потом заходить во фланг противнику, а еще лучше – зайти с тыла, если получиться.

Поперек маршрута взвода пролегала просека с высокими деревьями на этой стороне, и мелкими кустарниками на той, притом, заросли находились в некотором отдалении, что делало ее достаточно широкой.

Выстрелы и взрывы становились глуше, стрельба отдалялась, в какой-то момент все почувствовали облегчение, расслабились, и в это мгновение с близкого расстояния, почти в упор заработал пулемет партизан. В помощь ему тут же подключились автоматы и винтовки. Казалось, стрельба ведется со всех сторон. Взвод заметался, пытаясь найти укрытие за деревьями. Ни о каком управлении подчиненными не могло быть и речи, да ни кто и не учил Антона такому искусству. Он мгновенно забыл о приказе командира роты. Сейчас им руководил инстинкт самосохранения, а он подсказывал, что надо спасать собственную шкуру.

Это был не первый бой Щербича. Он не поддался панике, в отличие от Петьки Мухина, который забегал, замельтешил с перекошенным от страха лицом, и тут же напоролся на пулеметную очередь, споткнулся, рухнул лицом в муравейник. Даже не успел выстрелить ни одного раза.

Антон укрылся за широким стволом старой сосны, оценил обстановку. А она была явно не в его пользу. Партизаны практически окружали взвод, и выбраться отсюда живым могло помочь только чудо или немедленная атака немцев. Он хорошо слышит команды противника, даже видит, как, перебегая от дерева к дереву, они приближаются к нему. Несколько человек со взвода еще в самом начале стрельбы смогли уйти назад, отступить, и уже с расстояния пытались помочь сослуживцам, попавшим в окружение. Их редкие одиночные винтовочные выстрелы заглушались непрерывной трескотней автоматов и пулемета партизан.

Приподняв голову, Щербич заметил, что и слева и справа от него неподвижно в неестественных позах замерли его товарищи, только Петька Мухин продолжал елозить по муравейнику в предсмертных судорогах.

Оттолкнув от себя винтовку, Антон замер в позе убитого, затаил дыхание. Голову воткнул в землю, прижав левой рукой к ней куст папоротника.

– Уходим, уходим! – голос Корнея Кулешова он не смог бы спутать ни с чьим другим. – Быстро уходим!

– Мне показалось, я слышал Антона Щербича, Корней Гаврилыч, – Васька Худолей стоял где-то рядом, Антон даже слышал его тяжелое дыхание с хрипотцой. – Повидать бы его!

– Отставить, Худолей! – грубо, в резкой форме повторил приказ дядька Корней. – Уходим!

Еще какое-то время продолжал лежать в той же позе, не двигаясь, только перевел дыхание, стал осмысливать происшедшее. Смерть опять прошла рядом, постояла у изголовья.

Поднялся, ноги предательски дрожали, прислонился спиной к дереву, оглянулся вокруг. Ни кто из сослуживцев не подавали признаков жизни. Петька Мухин затих в муравейнике, подогнув неудобно руку, вывернув голову куда-то под себя и в сторону.

«Муравьи там. Ему плохо, – подумал отрешенно, и направился к товарищу. – Надо оттащить».

Стрельба затихала по всей линии огня, только кое-где одиночные выстрелы еще нарушали лесную тишину, да немецкие овчарки учинили перекличку.

Снял тело Петьки с муравейника, повернул лицом вверх, стряхнул насекомых, закрыл ему глаза.

– Вот и все, – ни к кому не обращаясь, проговорил Антон. – Еще одним товарищем стало меньше. Что дальше?

Сидел на коленях рядом с убитым, ни о чем старался не думать, просто смотрел вверх сквозь кроны деревьев на бегущие по небу облака. И в голове и в душе было пусто до звона в ушах.

– Встать! – разъяренный командир роты дергал его за плечи, тыкал пистолетом в грудь. – Встать, твою душу мать! Ответь, как положил взвод? Специально на засаду вывел? В гестапо! Сейчас я сдам тебя в гестапо! Там разберутся, гробину мать!

От резкой боли в груди Щербич пришел в себя, и только потом обратил внимание на разъяренное, дышащее гневом лицо командира – до него стал доходить смысл сказанных в его адрес угроз.

Он встал, еще какое-то мгновение смотрел на орущего Белова, а обида, злость и еще что-то страшное, ужасное уже затмили глаза. Не раздумывая, без замаха снизу резко со всей силы ударил в челюсть этого ненавистного теперь для него человека, совершенно не думая о последствиях.

– Кому гестапо? Куда гестапо? Кого атаковать? Какой взвод? – повторял как в бреду, и продолжал наносить удары лежащему у ног командиру. Пинал, бил ногами куда не попадя, пока противник не обмяк, и перестал сопротивляться. Выхватив из-за голенища нож, всадил его в грудь ротному, и только после этого успокоился, поднял с земли пистолет Белова, огляделся вокруг и направился туда, где была слышна немецкая речь, и все также продолжали лаять овчарки.

– Ты сначала походи на краюшке смерти, загляни ей в глаза, да не один раз, а потом пугай гестапо, – то ли доказывал кому-то, то ли спорил с кем-то, то ли оправдывался сам перед собой.

Он уже не мог больше находиться с немцами, подставлять свою голову ради них. И уйти, спрятаться от них тоже не мог. Еще одна-другая такая атака, и все – останешься в лесу навечно. А для чего? Чтобы продлить пребывание чужих людей на его родной земле?

Так он уже стал чужим и для своих односельчан, а вот теперь и ненавидит и немцев, и полицаев.

– Фу, запутался, – Антон встряхнул головой, отгоняя тяжелые мысли. Как ни когда почувствовал себя одиноким. – Нет с кем даже поговорить, посоветоваться. И что за жизнь такая? Командир роты хотел убить, Васька Худолей тоже. Господи, быстрее бы пришли красные, – прошептал как молитву.

 

Глава девятнадцатая

Щербич стоял на краю поляны, гладил рукой ствол березки, за которую незадачливый партизан привязал его в ту памятную дождливую ночь. А вот и те три ели-елочки над входом в землянку, где прятался в первые часы свободы.

Партизаны ушли, оторвались от немцев, растворились где-то в лесном массиве. А лагерь бросили. Даже не порушили ни одной землянки. А, может, они в этом лагере и не жили с тех пор, как убежал Антон?

Майор Вернер с группой офицеров расхаживали по территории лагеря, заглядывали в землянки, что-то усиленно и живо обсуждали.

– Вот за эту березку меня привязывали, – не преминул похвастаться Щербич. – А паренек побежал по вон тем землянкам, все разыскивал какого-то чекиста.

– Это интересно, – комендант что-то увлеченно начал рассказывать своим попутчикам, показывая руками то вокруг себя, то на Антона.

– А потом что?

Когда Щербич показал, где лежал под нарами в землянке, офицеры с недоверием отнеслись к его рассказу. Пришлось залезть опять под нары, забиться в угол, а немцы по очереди заходили, рассаживались за столом, и внимательно оценивали – так ли уж и не видно? По одобрительным голосам, по снисходительному похлопывании по плечу понял, что немцы восхищаются им. Было приятно, и Антон чувствовал себя героем.

– Господа офицеры говорят, что тебе, Антон Степанович, крупно повезло, – Карл Каспарович доверительно перевел восхищенные реплики товарищей. – Как говорят у вас – «родился в рубашке».

– Я знаю, – просто ответил Антон. – Мне еще в детстве цыганка нагадала, что будет везти всю жизнь.

– Хм, какая самоуверенность, – скептически произнес комендант. – Не зарекайся.

– Обижаете меня, господин майор, – в голосе полицая звучала не скрытая обида. – За жизнь надо бороться до конца, – уверенно произнес Щербич. – Даже когда нет надежды, а ты все равно борись, и тебе точно повезет.

– Ну-ну, – майор уже с интересом смотрел на подчиненного, поощряя его к развитию мысли. – Это забавно. Поясни на примере.

– А что тут пояснять, если и так все ясно, – уверенно начал Антон.

– Смирись я с ролью привязанного к дереву барана, и участь моя была бы предрешена, согласны со мной?

– В общем-то, да, – согласился Вернер. – Но еще должны сложиться обстоятельства.

– Но в любом случае нельзя опускать руки, это я знаю точно, господин майор. И не понаслышке.

Они уже были одни: часть офицеров ушли куда-то за поляну, а человека три-четыре все еще продолжали расхаживать по лагерю, внимательно изучая и фотографируя землянки. Группа солдат уютно расположилась под березами, принимали пищу, а то и просто дремали, прислонившись к стволу дерева.

– Господин майор! Карл Каспарович! – такая доверительная беседа натолкнула Антона на отчаянный шаг. – Я все хочу поговорить с вами, да стесняюсь. Как-то неудобно, – скромно потупив взор, он старался не смотреть на начальника, ожидая реакции на его предложение, нервно теребил ремень перекинутой через плечо винтовки.

– Не стесняйся, говори, – майор переложил перчатки из одной руки в другую, внимательно смотрел на подчиненного. – Хотя я и догадываюсь, о чем говорить будешь, Антон Степанович.

– Я о своем будущем хотел спросить, посоветоваться, – от волнения голос подрагивал, срывался. – Без вашего совета, без вашей помощи ну прямо никак. Вот.

– Ну, что ж, – комендант жестом пригласил Антона следовать за собой, не спешно двинулся вдоль полянки, заложив руки за спину.

– По крайней мере – это честно. И здраво. Да, да – здраво. А сам-то как думаешь?

– Только вы на меня не обижайтесь, Карл Каспарович, – Щербич шел сбоку, пытаясь подстроиться под шаг начальника. – Я думаю, что война к концу идет, и, к сожалению, не в нашу пользу. Линия фронта в четырехстах километров от нас. Вот и не знаю – что делать, куда податься, как дальше быть после войны?

– Даже так? – комендант остановился, пристально уставился на полицая. – Ты не веришь в силу немецкого оружия?

– Простите, ради Бога, простите! – Антон растерялся, приложил руки к груди, стал оправдываться. – Нет, что вы, что вы, я верю!

Но… так сложилось.

– Смело. Я не буду говорить тебе свое мнение, но помочь постараюсь, – Вернер нагнулся, отломил веточку с молоденькой березки, очистил от листвы, и стал постукивать по голенищу сапог.

– Уходи с нами в какую-нибудь из европейских стран, или в Германию. Все равно мы не пустим большевиков в Европу, народы не пустят.

– А там кто меня ждет?

– Там, мой дорогой, всегда в цене предприимчивые работящие парни, – уверенно произнес майор, и снисходительно похлопал по плечу собеседника. – На таких как ты будет спрос после войны, и, притом, повышенный спрос. Но, это при условии, что ты останешься в живых.

– А куда я денусь? – уверенно произнес Антон, смело глядя в глаза начальнику. – Буду жить! Вот увидите!

– Не будь таким самоуверенным, Щербич! – видно, тон подчиненного не понравился коменданту, и он решил поставить того на место. – Я достану сейчас пистолет, и пристрелю тебя, тогда как?

– Так, это, – Антон опешил, стоял напротив, широко разинув рот. – Я не это имел в виду.

– Вот то-то и оно, Антон Степанович, – довольный произведенным эффектом, Вернер снова двинулся вдоль полянки. – Так что скажешь насчет моего предложения?

– Вы говорили, что большевиков не пустят в Европу?

– Да, без сомнения. Русским варварам нечего делать в цивилизованной культурной Европе. Это факт!

– Вы меня еще раз простите, – Антона почему-то задело, глубоко оскорбило такое высказывание о его соотечественниках, но он сдержался, и не подал вида. – Только, мне кажется, они ни у кого не будут и спрашивать – придут и все.

– Так, оставим эту полемику политикам, – Вернер прервал полицая.

– Вернемся к нашей теме. Почему ты не хочешь на Запад?

– Только не смейтесь, но я люблю вот эту землю, этот лес, речку Деснянку, камень-валун на Пристани, аистов над деревней, – с жаром заговорил Антон, размахивая руками, готовый обнять ими всю землю. – Это правда. И прожить без них ни где не смогу.

– Вот уж ни когда бы ни поверил, – удивленно воскликнул комендант, – что ты так любишь родину! Ай да Антон! Ну, что ж, – резко сменил тон на деловой, продолжил. – Я понял тебя, и готов и могу помочь. Но…., – многозначительно замолчал, подняв указательный палец вверх.

– Карл Каспарович, господин майор! – Щербич преданно смотрел в глаза коменданту, прижимая руки к груди. – Вы только скажите, и я всегда…. Только помогите, помогите, пожалуйста! В обиде не останетесь, нет, не останетесь! – убеждал начальника, и готов был кланяться ему.

– Благодарность должна быть весомой, гражданин Щербич, очень весомой! Ты меня понял? – строго глядя на полицая, произнес майор. – Приедем на базу, там и решим. Все, – закончил он. – Ты свободен!

Окрыленный, с перехватывающим дыханием от счастья, Антон возвращался в расположение роты. До последней минуты он не верил в удачу, а, вот, поди ж ты! Как хорошо все складывается: у него будет две, две возможности! Будет право выбора! Быстрее бы!

А майор хват! Нет, Антон прекрасно понимает его, но нельзя же быть таким жадным: за эти несчастные две бумажки вытянул уже всю душу. Вот и сегодня опять пришел в дом Щербича, как будто в гости. Но хозяин то точно знает, что надо этому немцу. Все ему мало.

В хате пахнет нежилым духом, плесенью, хотя Фекла и ходит каждый день, убирает, смотрит за домом, за постройками.

Антон не хочет вести коменданта к Абрамовым, а договорились встретиться здесь, в Антоновой избе. Пришел один, без охраны. И правильно – зачем лишние свидетели?

С гнезда, что на липе у дома, то и дело раздавался клекот аистов, несколько штук парили в небе над деревней.

Хозяин и гость стояли во дворе, задрав головы, смотрели за птицами, провожая их восторженным взглядом. Вдруг комендант достал пистолет, стал целиться в стоящую на краю гнезда самку.

– Нет, нет, что вы! – Щербич забегал вокруг начальника, умоляя его не делать этого. – Плохая примета, Карл Каспарович, честное слово, плохая примета!

– Брось эти дикарские замашки, Антон Степанович! – птица перешла на другой край гнезда, и ее не стало видно. Вернер опустил пистолет, и замер, выжидая удобного случая. – Брось эти предрассудки, ты же цивилизованный человек!

– Господин майор, господин майор! – Антон бегал вокруг гостя, не теряя надежды спасти аиста. – Не делайте этого! Не стреляйте! Я вас прошу! Кто убьет аиста, тот сам погибнет! Такая примета!

– Чушь соб… – не договорил, как в спину под левую лопатку вошел нож.

Тело коменданта затащил в дом, снял с руки часы, перстень, кольцо, обыскал карманы, вытащил драгоценности, которые только что отдал за документы, портмоне с деньгами.

– Нельзя стрелять аистов, нельзя! Плохая примета! А ты и не верил!

Еще через мгновение дом Щербичей пылал, и ни кто не бросился тушить.

Конец первой книги.

 

Часть вторая

 

Глава первая

Осень 1943 года задерживалась, даже вначале декабря не спешила покидать землю, а зима припозднилась. Видно, не накопила еще достаточно сил, чтобы сдвинуть упрямую осень, затолкать ее в историю, в небытие. Почти каждый день моросил мелкий, нудный противный дождь, которого то и дождем можно было назвать с большой натяжкой, однако настроение портил, как портил и грунтовую улицу на окраине Бобруйска. За день грязь на ней развозило, а за ночь подмораживало. Глыбы торчали поверх скользкой, неровной дороги, блюдечка льда к утру застывали в колеях, в следах от сапог редких пешеходов. А днем подтаивало, добавлялась морось. Зябко. Стыло. Неуютно.

Улица убегает в пустырь, чтобы пропетлять в нем, и остановиться, воткнуться, упереться в кладбище. Если бы не этот мрачный островок из стройных, высоких сосен да редких березок, чахлых кустов акации и лозы, то по улице вряд ли ходили бы люди. Местные почти и не ходят: куда можно пойти в такое неспокойное время? Себе дороже. Разве что похоронная процессия не забывает этот край города: почти каждый день то на телеге, а то и на тачке везут горожан к скорбному пристанищу. И провожает их в последний путь жиденькое сопровождение из одного, двух стариков или старух, да, может, еще детишки пробегут ради любопытства.

По обочине, выбирая места посуше, бредет одинокий человек в дождевике, в кирзовых сапогах с налипшими на них комьями грязи. За плечами висит котомка под цвет дождевика – такая же мокрая, грязная. Он прошел уже почти всю улицу, а так и не нашел того, чего искал. Часто останавливается около того или иного дома, долго всматривается в подворье, как бы вспоминая что-то, или выбирает. Потом поворачивается, и опять продолжает свой путь. Вот остановился у крайней, последней хатки, что стоит на отшибе, почти одна на пустыре. Без хозяйственных построек, без забора, только дощатый туалет сиротливо торчал средь зарослей полыни и чернобыла. Два окошка, что вросли по самую землю, мутным взглядом взирают на этот нерадостный мир. Солома на крыше от старости почернела, сама крыша прогнулась глубокой седловиной, вот-вот готовая рухнуть, развалиться. Даже тропинка от улицы почти заросла травой.

Путник постоял какое-то мгновение, оценивая эти «хоромы», оглядывается по сторонам, и решительно направляется к избушке.

Ступил на вросшую в землю доску, что когда-то была ступенькой, постучал в черную дощатую дверь. Прислушался, и, не дождавшись ответа, смело толкает ее, перешагивает через порог.

– Мир дому сему, – приветствует в пустоту. Тяжелый спертый воздух глушит голос, и он повисает где-то у порога, не долетев до кровати, что приткнулась в углу избушки сразу за печкой.

– Кого нечистая принесла? – послышался дребезжащий старушечий голосок. – Ты, кума, что ли?

– Нет, бабушка, это я, – незнакомец рад, что хоть кто-то откликнулся на приветствие. Он уже сбросил с головы капюшон, и с интересом рассматривает убогое жилище.

– Кто ты? Уж больно голос незнаком, – из-под тряпья, что на кровати, показалась голова, замотанная в какое-то подобие платка. Наконец, старушка села, свесив ноги в коротких обрезанных валенках. – Кто ты, мил человек, я тебя не знаю? Но все равно, проходи, садись к столу.

Только теперь незнакомец заметил низенький столик, что жалко приткнулся к стенке между двух окошек. Рядом с ним стояла такая же небольшая скамейка. Голый пол и иконка в углу дополняли нищенское убранство этого жилья.

Путник скинул с себя дождевик, нашарил рукой на дверном косяке гвоздь, повесил на него одежду, прошел к столу, сел, и только после этого ответил хозяйке.

– Человек я, бабуля, человек, – пригладил ладонью волосы, и улыбнулся старушке. – Ты меня не бойся, я не страшный.

– И-и-и, милок, мне ли кого бояться? – пошаркала валенками по полу, подошла к гостю, наклонилась, чтобы лучше рассмотреть. – Всю жизнь по соседству с мертвяками, чего бояться? Да и пожила я уже, дай Бог всякому. Чтой-то не припомню я тебя, нет, не припомню. Чей ты будешь?

– Ты одна живешь в этих хоромах? – не стал открываться сразу мужчина. – Или еще кто с тобой здесь живет?

– Почему одна? Нет, не одна. Нас много. Почитай, полгорода уже со мной по соседству пристроилось.

– Я не об этом, бабушка. Квартирантом меня возьмешь? – не то спросил, ни то приказал хозяйке.

– Как же я тебя пущу, коль ты все загадками говоришь? – бабушка подошла к печке, загремела заслонкой. – Чай там теплый должен быть. Сейчас достану.

Незнакомец уже привык к полумраку, что царил в доме. Он отодвинул женщину в сторону, сам достал из печки небольшой закопченный чугунок, закрытый сковородкой, выставил его на стол.

Старушка протянула руку к полочке с посудой, что висела прямо над столом, достала две металлические кружки, протерла их для порядка фартуком, зачем-то дунула туда, аккуратно поставила на стол.

– Наливай сам. У меня руки уже не держат, – пододвинула гостю кружки, сама села на скамейку, с интересом уставилась на незнакомца. – Извини, к чаю ни чего нет. Пей вприглядку. И я глотну. Пускай хоть кишки согреются. На смородишных листьях, – добавила чуть погодя.

Гость взял свою котомку, поставил себе на колени, неспешно развязал, и достал оттуда хорошую домашнюю булку ржаного хлеба, желтый кусок сахара с детский кулачок, завернутый в пергамент шматок сала. При виде такого богатства хозяйка забегала, засуетилась, подала мужчине тарелку, нож.

– На тарелочку, на тарелочку положи, чтоб крошечки не рассыпались, – заискивающе предлагала свои услуги. – На квартирку, говоришь, мил человек? Так я не против. Раз тебе мои хоромы глянулись, то я согласна, видит Бог – согласна! Если ты, спаситель, не брезгуешь, то живи, живи.

– Как тебя зовут, бабушка? – обратился гость к хозяйке, пододвигая к ней кусок сахара. – А то так и будем в молчанку играть?

– Что ты, что ты, касатик! – всплеснула старушка руками то ли от щедрого подарка, то ли от избытка чувств. – Какая тайна может быть? Нарекли меня родители Матреной, Матреной Ильиничной, голубь мой, вот как. А по мужу, царствие ему небесное, Мальцева, Мальцева, касатик, я. Только все местные кличут меня бабой Мотей, – прихлебывая чай, поведала хозяйка. – И ты так зови, я привыкшая. Ох, давненько не сластила себя, ох, давненько! – смаковала сахар во рту бабушка. – Спасибо тебе, мил человек, порадовал старуху! А за плату не волнуйся, соколик. Не дашь помереть с голода и холода, и на том спасибо! – оставшийся сахар бабушка завернула в чистую тряпицу, и положила за божницу.

День подходил к концу, морось сменилась мелкими иголками инея, стало подмораживать. За столом наступила тишина, умиротворение после приема пищи. Сумерки заполнили собой всю избушку, только над столом у окна еще можно было различать лица людей.

– Ну, а тебя-то как кличут-величают, мил человек? – хозяйке не терпелось узнать про постояльца как можно больше, чтобы завтра с товарками обсудить такое важное событие. – Откуда ты, что привело к нам на нашу Богом забытую улицу, спаситель? Ты уж не обессудь, но времена нынче сам знаешь, какие.

Гость не спешил рассказывать о себе, все тянул, оттягивал эту минуту, чем еще больше заинтриговал хозяйку. От любопытства та уже не находила себе места.

– Зовут меня Егор, бабушка, Е-гор, – наконец, раздельно повторил гость, и сам прислушивался к своему имени, определял, как оно звучит, привыкал к нему. – Егор Кондратьевич Булыгин, запомнила, баба Мотя? Егор Кондратьевич Бу-лы-гин, – повторил по слогам фамилию. – Родом из соседнего района. Ушел сюда к вам, что бы переждать лихую гадину: уж больно лютуют у нас и немцы и партизаны. Не заметишь, как или те, или другие прихлопнут под шумок, вот так-то, бабуся, – закончил постоялец. – А у вас, в городе, вроде поспокойней, потише. Жить-то хочется!

– Вот и ладно, Егорушка, вот и хорошо! – баба Мотя принялась убирать со стола, стала сетовать на то, что нет керосина в лампу, и коптилка-жировик уже не горит.

– Вон на стене, вишь, лампа который год висит, а все без толку. Керосина-то нет, и не знаю, где достать можно. Соседи как-то на базаре добывают, а мне стыдно просить, – поведала хозяйка. – Так что ты извини, пока в темноте будем. И коптилку заправить нечем. Так и живу. Может, теперь легче станет? – с надеждой смотрела на своего квартиранта, скорбно поджав губы.

– А дрова твои где, хозяюшка? – Егор встал из-за стола, чтобы сходить во двор за дровами. – В доме-то не жарко.

– А нету дров, милок. Кто бы мне их заготовил?

– Как же ты зиму зимовать собралась, баба Мотя? – удивленно воскликнул Булыгин. – Еще день, два и все – зима-матушка, а ты без дров?

– А как Бог даст, милок, так и буду. Вот схожу завтра на кладбище, хвороста насобираю, да и протоплю печку. Я по утрам топлю.

– Так дело не пойдет, – Егор решительно направился к двери.

– Стой, касатик, стой, Егорушка, не ходи, – остановила его хозяйка.

– Темно, не ровен час, убьют. Комендантское время уже пошло. Терпи до утра. Патруль немецкий стреляет почем зря.

– Вот это да! А как же спать?

– Потерпим, мил человек. Чай, не на голой земле, а крыша над головой есть, – рассудила баба Мотя. – Да, пока не забыла. Ты завтра с утречка беги в управу, отметься обязательно, соколик. Время сам знаешь, какое. Так будет спокойней и тебе и мне. Да не забудь, стань на биржу. Это откуда на работы отправлять будут. Тебе отметки в бумагах сделают, и тогда ходи, не боись до комендантского часа. Вот такие у нас в городе порядки. Сам знаешь, с волками жить…

Бабушка определила спать Егору на печи.

– Знаю, что мне теплее там, только лазить слишком тяжело, Егорушка, – оправдывалась она перед постояльцем. – А ты молодой, сиганешь на печь и не заметишь, как ночь скоротал. А у меня косточки болят, и ноют они уже и от кровати с пружиной и матрацем.

Она с любопытством рассматривает своего гостя, и находит, что он красив. Выше среднего роста, широкий в плечах, с немножко прищуренными голубыми глазами под чистым лбом, прямым носом, овальным лицом с ямочкой на бороде располагал к себе своим добродушным видом.

Впервые за последний месяц Булыгин уснул крепким здоровым сном. Только под утро вдруг приснилось, что его трехмесячный сынишка Кирюша вдруг пошел, стал ходить своими маленькими ножками. Вот чудо! Вроде как Егор рад этому, смотрит на сына с умилением, тянет к нему руки, мол, иди ко мне, сынок! А тот отвернулся от отца, и побежал за Феклой, мамой своей. Догнал, ухватил за подол, и они уходят куда-то. Потом вдруг появилась какая-то река между ними: вода черная, волны не большие, но частые, пенные. И она все ширится, ширится, бурлит, отделяет Егора от семьи; он стоит на этом берегу, кричит, кричит, зовет своих. Хочет, чтобы они хоть оглянулись, и с ужасом понимает, что голоса-то нет! И так ему стало плохо во сне, так плохо, как ни когда еще не было.

– Фу-у, и померещится же такое, – мужчина свесил ноги с печи, тер спросонья глаза. – С чего бы это?

– Приснилось плохое, Егорушка? – участливо спросила баба Мотя.

– А ты посмотри в окошко, и скажи про себя: «Куда ночь, туда и сон», и спи дальше. Вот и вся недолга.

– Река какая-то, мутная, страшная, – поделился своим сном с хозяйкой. Но о сыне говорить не стал, промолчал.

– И все-то? А ты не плыл в ней, не тонул?

– Нет, на берегу стоял, смотрел на нее.

– Ни чего страшного, соколик, – старушка на секунду задумалась. – Видно, тяжкая у тебя жизнь-то, Егорушка, мучают тебя думы нерадостные, темные. Но ты не горюй – все обойдется, наладится, – успокоила она квартиранта. – Ты только себя побереги.

– Вот спасибо, баба Мотя! – заулыбался он, повеселел. – Порадовала меня, успокоила. И откуда ты все знаешь? Сны даже разгадываешь?

– Ох, милок! Поживи с мое – наперед видеть будешь, – она с ведра ковшиком наливала воду в чугунок для чая. – Почитай, восьмой десяток разменяла, пора и на покой.

А за окном уже лежал снег. То ли от него, то ли оттого, что день начинался, а в домике посветлело. Правда, хоть и на печке, только Егор продрог, да и бока побаливали с непривычки. Изо рта шел парок.

– Что-то в твоих хоромах прохладно. – Булыгин уже оделся, расхаживал по избе, готовый сходить за дровами. – Где топор можно найти, хозяюшка?

– Где ж ему быть как не под лавкой. Ты пойди на кладбище, хворосту насобирай. Только не трогай кресты, касатик, – стала она наставлять Егора. – Потому как в народе говорят: кто крест на могилке порушит, тот свою жизнь-судьбу разрушит. Помни об этом всегда.

Легкий морозец приятно пощипывал щеки, бодрил. Снег закрыл, присыпал все окрест, похоронил под собой неприглядность, серость вчерашнего дня. Изменил не только внешний вид города, но и улучшил настроение горожан. По крайней мере, у Булыгина оно с утра было если не отличным, то достаточно хорошим. Так он и считал, отправляясь на кладбище за дровами.

Еще на улице он заметил след от саночек, что петлял сначала по пустырю, а затем терялся среди зарослей акаций. Егор сразу обратил внимание, что тащил их один человек, притом, не сильный – слабый. Видно было, как он останавливался, топтался на месте, отдыхая, как скользили его валенки по первому снегу, оставляя после себя зигзаги.

Ради любопытства пошел следом. За поворотом, прислонившись к березе, стоял человек. С расстояния Егор не смог определить – мужчина это или женщина. Рядом с ним в деревянных саночках на двух небольших досках лежал завернутый в тряпки и притянутый веревкой к санкам труп, припорошенный первым снегом.

– Дяденька, – человек отделился от дерева, и направился навстречу Булыгину. – Дяденька, помогите! – тонкий детский голосок не оставлял сомнения – перед ним был ребенок. – Помогите, помогите, пожалуйста, дяденька! – умалял он сквозь слезы Егора.

Длинное, не по росту, пальто, подвязанное куском веревки, почти волочилось по снегу; то ли женская, то ли детская меховая шапочка поверх платка не давали возможности сразу определить кто перед ним – мальчик или девочка?

– Ты кто? – Булыгин в недоумении взирал на это создание, теряясь в догадках.

– Я… Это… Мама…, – рыдая и всхлипывая, ребенок не мог связно ответить на вопрос. – Я… боюсь… Мама…. Могилы…. Вот….

– Понял, понял тебя, – стал успокаивать Егор. – Понял, что умерла мама, и ты не можешь вырыть могилу. Тебя-то как зовут? – положил свои руки ему на плечи, пытаясь заглянуть в глаза.

– Даша я, Даша, – ответил ребенок, и снова зашелся в плаче.

– Да-а! Не хороши твои дела, Дашенька, – мужчина присел над трупом, смел варежкой снег с него, снова поднялся и пристально уставился на девочку. – Что ж мне с тобой делать?

– Помогите, дяденька, вырыть могилу. А я потом и сама засыплю, – умоляюще просила она Егора, не отрывая от него глаз. – Я отблагодарю, дяденька!

– Чем же ты можешь отблагодарить, пигалица, – недоверчиво переспросил девчонку.

– Вы не думайте, у меня есть чем, – Даша засуетилась, стала расстегивать свои одежки, долго рылась по карманам, наконец, протянула к Булыгину худенькие ладошки, на которых лежал небольшой крестик и цепочка из золота. – Мама подарила мне перед смертью, а ей он достался от ее бабушки. Не бойтесь, он не ворованный. Это наше семейное, передается по наследству.

– Сколько ж тебе лет, горемычная?

– Через месяц будет шестнадцать, дяденька.

Из-за Березины вставало солнце. Его первые лучи пронзили не землю, нет, а зависли над ней, над кронами деревьев, над домами. И снег заискрился, заиграл на крышах, на ветках, а на земле оставался ослепительно белым и чистым. Одинокие запоздавшие снежинки еще продолжали падать, стараясь устранить огрехи ночного снегопада, закрывали собой кое-где серые пятна земли, голые ветки кустарников, с которых ветер неосторожно сбросил первый зимний наряд. Стояла та удивительная тишина, которую даже боязно вспугнуть неосторожным словом, нелепым звуком.

Егору искренне было жаль вот эту девчонку в ужасном одеянии со страшным грузом на саночках. Ему хотелось ей помочь, но…. Что-то сдерживало, заставляло сомневаться. Он уже успел определить для себя, что жалости его на всех не хватит. Слишком много кому сейчас трудно, и очень трудно. Еще недавно он сам, его пребывание на земле было почти в подвешенном состоянии.

Просто в последний день ему крупно повезло, что он вышел вот на эту улочку, на домик бабы Моти. В очередной раз повезло.

А ребенку не повезло, нет, не повезло. И ее маме тем более. Хотя, кто его знает – может, как раз той женщине повезло больше всех – она разом избавилась от неприятностей в жизни? Но Егор Булыгин не обязан растрачивать свое благополучие на чьи-то проблемы, на чье-то горе. Он эту Дашу видит первый и последний раз. Ему нужны дрова, а ей нужна могила захоронить маму. Вот и надо каждому заниматься своим делом. Однако, у нее есть золотой крестик с цепочкой. А это уже что-то! И не надо рисковать собственной жизнью. Возьми лопату, вырой ямку на метр глубиной, и все – золото твое! Честно заработанное золото! Такого еще в жизни Егора Булыгина не было.

– Дядя, дядя! – Даша тормошила его за рукав. – Что с вами, дядя? Вы мне поможете похоронить маму?

– Слушай меня, Даша, – он взял ее за подбородок, внимательно и серьезно посмотрел в глаза. – Я обязательно помогу, только не сейчас. Ты подожди меня чуть-чуть, полчасика, и мы похороним твою маму. Ты поняла меня?

– Так вы уходите? А как же я? – голос ребенка опять задрожал, девочка готова была вот-вот расплакаться. – Я боюсь здесь, боюсь! Не оставляйте меня одну, прошу вас!

– Что ж мне с тобой делать? Вот навязалась на мою голову! Ладно, пошли со мной.

Егор выбрал засохшую валежину, разрубил ее на части, сложил в вязанку и направился к дому бабы Моти. Даша неотступно шла за ним, оставив тело матери на кладбище.

– Тебя сам Господь послал ко мне, – хозяйка даже перекрестила квартиранта, когда он поведал ей историю с девочкой. – Не отказывайся, Егорушка, а смело берись за дело. Во-первых, по-христиански все это, по-христиански ты поможешь людям, – убеждала она его. – А во-вторых, вот тебе и работа! А раз работа – то и прикормок тебе. И голова твоя не будет болеть, где взять поесть на каждый день. Все одно к одному. А без работы ты, сынок, не останешься.

Несколько раз Булыгин выходил на расчистку дорог от снега, куда его направляли с городской управы. Это продолжалось до тех пор, пока к бургомистру не явилась делегация стариков и старушек во главе с бабой Мотей, после чего «главного копателя могилок» оставили в покое. Та встреча по первому снегу с девочкой Дашей стала решающей с определением его постоянного места работы, о чем он и не жалел.

К домику бабушки Моти как-то незаметно приросла поленица дров; печка стала топиться два раза в день – утром и вечером; в темное время суток избушку освещала самая настоящая керосиновая лампа, а не какая-то несчастная коптилка-жировик; да и сама хозяйка как будто помолодела – куда только подевалась ее прежняя старческая походка, даже голос изменился – стали появляться начальственные нотки при общении с просителями, что почти каждый день являлись за помощью к ее постояльцу.

И сам Егор изменился, притом, изменился и внешне и внутренне: пышные усы и аккуратная бородка придавали ему благопристойный вид, соответствовали его месту работы, делали намного старше, солидней. Сейчас трудно было узнать в этом степенном, рассудительном, уверенном в себе человеке того Егора Булыгина, что впервые осенним дождливым днем появился на этой улице. Он больше походил на церковного служащего, чем на гробокопателя. И движения его стали плавными, спокойными, голос – тихим, убаюкивающим, видно, род занятий сказался и на манере поведения.

Все реже и реже вспоминал прошлую жизнь, а если и накатывала иногда, то старался побыстрее выбросить из головы, забыть как страшный сон. Даже сына и жену заставлял себя поменьше воскрешать в памяти, чтобы ненароком не обмолвиться где-нибудь нечаянным словом, не проговориться. Все больше и больше вживался в новый образ, в новую жизнь. Уже легко и непринужденно отзывался теперешними именем и фамилией, оборачивался на новое имя. Да и не просто Егор, а Егор Кондратьевич!

 

Глава вторая

Весна 1944 года несла на себе не только освобождение от снежного покрова, вьюг и снегопадов, но и гнала впереди себя главные новости – Красная Армия подходит к Днепру! Еще немного – и соседний Рогачевский район будет освобожден от немцев, а там каких-то шестьдесят километров – и вот он – Бобруйск!

Все трудоспособное население города было задействовано на рытье окопов, строительстве оборонительных сооружений. Видно было, как в спешном порядке германские войска укрепляли город, стараясь хоть на какое-то время, но задержать наступление противника.

Булыгина это не касалось: его по-прежнему не привлекали к работам – то ли забыв о нем, то ли считали, что его труд не менее важен. Каждое утро он одевался в рабочую одежду, и шел на кладбище: смерть не была подвластна ни кому.

Вот и сегодня к обеду подготовил две ямы. В последнее время Егор не успевал рыть могилы, чтобы хоронить в них по одному усопшему. Все чаще приходилось складывать в одну ямку по нескольку человек.

Воткнув лопату в землю, сел на край начатой ямы, отдыхал.

Обычно привозили хоронить после обеда. Рассчитывал докапать ее и сходить перекусить, но его внимание привлек знакомый силуэт в длинном не по росту пальто.

– Даша!? – он встал, и направился навстречу ребенку.

А она крутила головой, как будто искала что-то или кого-то, осторожно обходя лужи подтаявшего снега, с опаской всматривалась в кладбище.

– Дядя Егор! – наконец, заметила его и бросилась навстречу через лужи, широко раскрыв руки как для объятий. – Дядя Егор!

Не добежав нескольких шагов, опустилась на снег, зашлась в плаче, прижав ладони к лицу.

– Дядя Его-о-ор! – заголосила, запричитала на все кладбище. – Братик, бра-атик Ванечка-а-а!

Булыгин подошел к девочке, за плечи поднял ее, поставил на ноги. Худое до синевы лицо, темные глубокие глазницы делали ее похожей больше на мертвеца, чем на живого человека. Провалившиеся куда-то внутрь большие голубые глаза со следами слез с надеждой и тревогой смотрели на него.

– Что случилось, ты можешь спокойно рассказать?

– М-м-мо-огу-у, – ребенок прижался к нему, и стал бессильно оседать на снег.

Мужчина еле успел подхватить, не дать упасть в эту слякоть. А тело ее стало безвольным, вялым и удивительно легким. Егору ни чего не оставалось, как взять Дашу на руки и понести к бабушке Моте.

– Сюда, сюда положи, – хозяйка забегала, засуетилась, когда квартирант с девочкой на руках вошел в избу. – На кровать, Егорушка, на кроватку положи.

А сама уже поправила подушку, смахнула невидимую пыль рукой с кровати, расправила складки на домотканом покрывале, и тут же кинулась к девчонке, стала раздевать ее.

– И гдей-то ты такую худобу подобрал, Егор Кондратьич? – всплеснула руками, когда сама попыталась снять с ребенка пальто.

– Краще в гроб кладут.

– Ну, считай, что я оттуда ее и достал, – то ли в шутку, то ли всерьез ответил постоялец. – На кладбище сама пришла, а там и в обморок и упала.

– Правильно, – стала корить себя баба Мотя. – А я то, дура старая, на могла сразу догадаться, что у ней-то обморок, голодный обморок.

Девочка пришла в себя, приподнялась на локтях, и с недоумением стала оглядываться вокруг.

– Где я? – однако, узнав Егора, тут же опустилась на подушку. – Дядя Егор! Я вас так искала, так искала! – почти шепотом произнесла она, и слабая улыбка коснулась ее губ.

– Иди, иди, касатик, на работу. А я тут сама с ней управлюсь, – бабушка Мотя взяла в свои руки заботу о ребенке, и стала выпроваживать квартиранта из дома. – Сейчас, сейчас, красавица, поставим тебя на ноги, – суетилась старушка, и уже гремела посудой.

Когда Булыгин вернулся домой, хозяйка и Даша сидели за столом, перед девочкой стояла чашка с едой.

– А вот и твой спаситель, – бабушка освободила место за столом для квартиранта, а сама стала подавать ему обед. – Горе у Дашеньки, сынок, большое горе, – обратилась уже к Егору. – Брат ейный пятилетний Ванечка помер, царствие ему небесное, – скорбно сообщила она, и перекрестилась.

– А я тут при чем? – он вымыл руки под рукомойником, а теперь вытирал их домотканым рушником. – Каждый день мрут, только успевай хоронить.

– Ты меня не понял, кормилец, – хозяйка переводила взгляд то на квартиранта, то на девочку, нервно теребила руками конец платка.

– Вторые сутки лежит, сердешный, дома мертвым. А Дашенька похоронить не может: сил нет притащить на кладбище. И с мертвецом в одной то хате, каково ребенку-то?

– Да не говори загадками, баба Мотя! – стал злиться Егор. – Есть соседи, родственники, наконец. Неужели нет кому помочь? Остался один Булыгин, да?

– В том то и вся загвоздка, сынок, что некому. Одна она на этом свете, – бабушка готова была и сама разреветься от жалости к Даше и от такого черствого отношения к ее горю Егора. – На тебя одна надежда, Егорушка.

Девочка во время этого разговора молча сидела в уголке, прижав руки к груди, боясь оторвать взгляд от стола, не смея поднять его на Булыгина.

– Что от меня надо?

– Как, что надо? – не замечая его резкого тона, баба Мотя стояла на своем. – Надо сходить с Дашенькой, да принести тельце ее братика на кладбище, вот и все! У ней-то сил совсем не осталось. Сама себя еле носит.

– Вот оно что! А я то не догадался сразу, – мужчина подошел к девочке, приобнял ее за плечи. – Прости, прости меня, сейчас все понятно. А то вы с бабушкой все вокруг да около. И ты, баба Мотя, – обратился уже и к хозяйке, – тоже извини, пожалуйста.

– Вот видишь, он хороший! – лицо старушки расплылось в улыбке.

– Поможет твоему горю, ты не волнуйся, Дарья.

Егор с Дашей шли по весенней слякоти, стараясь ступать на еще не растаявший снег, так как вытащить ноги из раскисшей глины было очень тяжело даже сильному и здоровому мужчине, не говоря уже о слабенькой, тощей девочке, которая и шла-то только благодаря своему попутчику, уцепившись ему в рукав.

Пойти с ней за телом ее брата Егор не планировал, и в самом начале разговора с бабой Мотей все прекрасно понял, только оттягивал время, искал повод отказаться. А тут вдруг пришла мысль, осенило, что девочка-то живет одна! И иметь на всякий случай запасной адрес, где в случае чего можно будет спрятаться, переждать лихую годину совсем и нелишне. Вот тогда-то и согласился.

Булыгин пробовал заговорить на ходу с девчонкой, но она каждый раз сбивалась с дыхания, останавливалась, набиралась сил, и только после могла продолжать движение. Егор оставил попытки расспрашивать, полагая, что дома все станет ясным и так.

Несколько отварных картофелин и кусок ржаного хлеба, завернутых в чистую тряпицу, баба Мотя все-таки всунула в карман квартиранту перед уходом, а сам захватил с собой кусочек сахара.

– Возьми, возьми, Егорушка, – напутствовала она его. – Еще день-два, и не жилец Дашенька больше, нет, не жилец. Оставишь у ней дома. А мы не обеднеем. Спасти голодную душу – это по-нашему, по-христиански. На том свете зачтется.

И вот теперь почти тащил на себе эту «душу», стараясь обходить стороной появившиеся лужи, переносил на руках широкие ручьи: перепрыгнуть или широко шагнуть у девчонки сил не было.

Булыгин уже и сам порядком устал, прежде чем добрались до дома Даши, что стоял в частном секторе ближе к центру города. Сложенный из леса-кругляка, покрытый дранкой, он выглядел крепким, надежным и уютным. Небольшой огородишко, наверное, позволял хозяевам иметь кое-какие грядки, картошку. А вот деревьев фруктовых не было, хотя площадь и позволяла. Забор вокруг дома почти отсутствовал, только несколько столбиков еще обозначали его место. Слева видны были развалины соседской избы, справа – торчала русская печка на пепелище.

– Я боюсь, – девчонка прижалась к стенке, пропуская вперед Егора.

– Там мертвый Ваня, – страдания исказили лицо, слезы брызнули из глаз.

Мужчина решительно толкнул дверь и вошел в избу. Поразило полное отсутствие хоть какой мебели: голые стены, голый пол, печка-голландка посреди хаты и кровать. На окнах висели какие-то тряпки, в углу при входе на полу стояло ведро с водой, рядом – несколько чугунков и закопченный чайник.

– Где? – без раздумий спросил Егор, и стал обследовать дом, но ни чего не находил.

– Там, – указала рукой девчонка в направлении угла под иконой, и тихо опустилась на пол.

Только теперь Булыгин заметил небольшой бугорок из тряпья: догадаться, что там лежит трупик ребенка, было достаточно трудно.

Подняв его на руки, понял, что так и донесет до кладбища – веса почти никакого.

А во дворе уже темнело, наступал комендантский час. Идти сейчас по улицам города равносильно самоубийству, и Егор принял решение заночевать здесь у Даши.

С разваленного дома навыбирал дров, сносил к печке, сложил аккуратным штабельком. Специально сделал с запасом на несколько дней. Накипятил воды, заварил в ней малиновые ветки, что наломал в соседнем огороде. Достал положенные бабой Мотей продукты, разложил все это на полу, пригласил хозяйку. До этого времени все делал молча, и с девочкой не обмолвились и словом. А она все также сидела, прислонившись спиной к стене, наблюдала за Егором, даже не сняла с себя пальто.

– Расскажи о себе, – попросил хозяйку, когда они уже заканчивали ужинать.

Тепло от печки медленно растекалось по избе, отблески огня сквозь открытую дверцу слабо освещали ее, выхватывая их темноты то силуэт гостя, то хозяйки, сидящих на полу.

Девочка сняла с себя пальто, осталась в темном широком и длинном платье, которое висело на ней как на вешалке. Коротко остриженные волосы, торчащие уши, худое скуластое лицо с большими глазами, кажущаяся огромной голова на такой тоненькой шее – такой худобы Егор в своей жизни не встречал, хотя и повидал уже всякого.

– Мы приехали к папе вначале июня 1941 года. Он получил сюда назначение перед войной и служил в Крепости, – начала рассказ Даша, устремив свой взгляд куда-то в угол, к иконе. – Мы – это мама, братик Ванечка и я. До этого жили в Смоленске – папа там служил. Здесь снял для нас вот этот домик, и вызвал семью. Ване было два годика, мне – тринадцать лет.

Сидела, подобрав ноги к груди, говорила на удивление тонким голоском, с отрешенным выражением лица. Только руки выдавали ее волнение – нервно теребили лоскуток тряпицы. Булыгин не перебивал и не торопил – прислонившись к стене, молча наблюдал за ней и слушал.

– 22 июня прибежал посыльный. Папа собрался и ушел. Больше мы его не видели, – девочка замолчала, собираясь с мыслями. – Мама говорила, что он поцеловал нас на прощание, а я и не помню – спала. Обидно, что я не проводила в последний раз.

– Зачем же ты так говоришь? – вмешался Егор. – Может, живой твой папа, а ты так….

 

– Конечно, конечно живой! – замахала она руками. – Я в это верю!

– А дальше что?

– А дальше было страшно. Я, как и помню – каждый день было страшно. Страшно, что могут убить. Страшно, что можно умереть с голода. Страшно заболеть. Страшно выйти на улицу. Страшно, когда умерла мама, страшно. Страшно, что не могла ее вовремя похоронить. И тело лежало три дня вон там, в сенцах, а мы с братиком не могли даже выйти на улицу, боясь перешагнуть через труп мамы. Затем умер братик. Он долго просил поесть, плакал, потом перестал. А я не могла ничего ему дать, ни-че-го! Страшно, страшно, страшно! – Даша уткнулась в колени, рыдала во весь голос.

Гость не мешал ей. Поднялся, поворочал дрова в печке, поставил чайник на огонь, снова занял свое место.

В это время послышались звуки самолетов, выстрелы, а затем и взрывы сотрясли город. Бомбили где-то на железнодорожном вокзале, в районе Крепости, где располагались немецкие казармы.

Отвернул тряпку на окне – лучи прожекторов пронзали небо, расчерчивая его на немыслимые фигуры.

– Ты где прячешься от бомбежек? – Егор присел перед девочкой.

– Там, – махнула рукой в сторону входной двери. – У соседки бабушки Нади погреб во дворе есть. Вот там и прятались.

– Может, давай спустимся на всякий случай? – неуверенно предложил гость.

– Нет, не стоит. Вокруг нас на километр нет немецких позиций, – со знанием дела ответила хозяйка, жестом приглашая Егора занять свое место. – Что-то мне захотелось поговорить, вспомнить все.

Как будто легче на душе становится. Вот поплакала немножко, вам пожалилась, и легче стало, – добавила она и слабо улыбнулась гостю.

Булыгин опять прислонился к стене, готовый слушать, смотрел в темноту, а в голове уже роились свои мысли, складывался свой план.

– В первый год оккупации еще прожили более-менее: мама где-то умудрялась добывать кое-что из продуктов. Помогал и огород: была картошка, немножко овощей. А вот с сорок второго года на сорок третий стало совсем худо: мама ходила на базар, меняла свои одежду на продукты, но все равно жили. Соседи еще помогали как могли, спасибо им огромное. Потом наш местный полицай поймал сына бабушки Нади с листовками; его повесили, а бабушку сожгли в ее хате. Вы видели, слева от нас печь одна стоит, это их дом был.

Девочка замолчала, уткнув бороду в коленки, смотрела на блики огня, что колыхались по темной избе.

Рев самолетов все нарастал и нарастал, все непрерывней трещали немецкие зенитки, все чаще и чаще гремели взрывы бомб.

– Наши! Как мы вас ждем, чтобы вы знали! – Даша наклонила голову, вслушиваясь в эту какофонию. – Вот будет счастливая жизнь! – мечтательно произнесла она.

Егор тоже вслушивался, определяя, где и что бомбят. В душе постепенно росло чувство тревоги – как оно будет при большевиках? Пока, вроде, все обошлось. Не в управе, не у германских патрулей его документы не вызывали никакого сомнения. А что будет, когда вернуться красные? Да, права баба Мотя – сам Бог послал ему эту девчонку. Надо будет иметь запасную квартиру.

– А где настоящие хозяева с этого дома? – нарушил тишину гость.

– Я же говорила, – девочка в недоумении посмотрела на Булыгина.

– Вы что, не запомнили? Сожгли бабушку Надю, сожгли в ее флигельке, что стоял рядом. А внука повесили.

– Извини, – стал оправдываться Булыгин. – Я не думал, что настоящей хозяйкой была Баба Надя. А больше родственников у нее не было?

– Были. Бабушка говорила, да и соседи говорили, что ее сын с невесткой оказались врагами народа. Еще перед войной их арестовали, и все. Она осталась со внуком. И вот, видите, что произошло.

– Да-а, теперь понятно. Ну, а дальше-то что было? – мужчина переменил положение, уселся поудобней.

– В конце осени всех сгоняли на рытье окопов, – продолжила Даша.

– И маму в том числе. Я с Ваней прятались в погребе, а то бы и меня забрали. Мама там сильно заболела. А дальше вы знаете. Потом у нас не было чего есть. И помер Ванечка, – девчонка снова разрыдалась, уткнув лицо в коленки. – Это так страшно, когда он просил поесть, а я не могла дать ему хоть что-нибудь.

Бомбежка прекратилась, стихли и зенитки, только зарево пожаров отсвечивало в ночи. Егор стоял у окна, смотрел на ночной полыхающий город, думал. Думал о том, что просчитался он когда-то, еще в самом начале войны. Не повторить бы такую же ошибку уже в этой жизни. Хотелось богатства, власти над людьми, а оказалось, что жизнь-то дороже. Да, дороже всего. И вот сейчас надо делать так, чтобы сохранить ее, и, притом, как можно на больший срок. Конечно, хочется жить и жить неплохо, хорошо, чтобы и крыша над головой, и чтобы стол ломился, и за душой копейка должна быть. Но, главное, не бояться за жизнь, не дрожать за нее. Точнее – не подставлять ее зазря, не разменивать по мелочам. Булыгину Егору Кондратьевичу просто не с руки теперь делать необдуманные шаги, все прежде взвесить надо, разложить по полочкам, а уж потом….

Вот эта девчонка…. Родителей нет. Отец, скорее всего, вряд ли появиться. Хозяев на этот домишко тоже нет. Вот и получается, что Даша становиться его хозяйкой. А иметь домик после войны, крышу над головой – это чего-то стоит! Безо всяких трудов, ты, Егор Кондратьич, можешь стать полновластным владельцем этого жилья. Это, конечно, если все правильно сделаешь. Тут надо обдумать. Не спешить. Можно, конечно, завтра отнести на кладбище труп пацана, девчушку взять с собой. Кто там будет интересоваться – один мальчик похоронен, или с сестрой? И все. Это мысль. Но…. Соседи могут спросить, где, мол, девчонка? А вдруг отец ее объявится? Спросит у соседей, а те скажут, что была жива, здорова, пока Булыгин не появился. Отпадает. Думать надо, думать.

Остаться в избушке бабы Моти? Та не выгонит, она рада, что такой квартирант объявился. И не жиличка она на этом свете. Да и помочь можно, если что. Кто спрашивать будет – умерла да умерла. Только иметь такой дом – себя не уважать. Хотя, как сказать, с какой стороны посмотреть?! А если что? Бежать-то некуда дальше. Вот и получается, что девчонка с домиком почти в центре города – это именно то, что надо! Так что, ее стоит беречь! Сколько она говорила ей годочков? Шестнадцать, семнадцатый пошел. Вот, вот! Если хорошенько откормить, то…. Были бы кости, а мясо нарастет. Чем не невеста? Да и вообще, говорят, что девчонки быстрее пацанов взрослеют.

Егор отошел от окна, присел перед Дашей, пытаясь рассмотреть ее в отблесках огня от печи.

– Поднимись, пожалуйста, – попросил он.

– Что вам от меня надо? – девчонка в испуге вся сжалась, со страхом взирала на мужчину, но все же встала, прижимая руки к груди. – Что вам надо? Я буду кричать!

Булыгин без стеснения пристально и внимательно в упор рассматривал ее, задержав на мгновение взгляд на лице; отвел ее руки в сторону, оценил еле заметные бугорки девичьей груди.

– Что вам надо? – в ужасе ее глаза стали еще большими.

– Не бойся, не бойся, – тихо и мягко заговорил он. – С этого времени никто не тронет тебя – я не позволю. Не бойся, девочка моя. И меня не бойся. Никогда меня не бойся! А сейчас иди спать, – повернул ее за плечи, подвел к кровати. – Спи, Дашенька, спи!

– А вы? – все так же прижимая руки к груди, она со страхом смотрела на своего гостя. – А вы где ляжете?

– Я же сказал, что буду тебя сторожить, – Егор уложил ее в кровать, а сам подошел к печке, расстелил свою фуфайку на полу, и расположился на ночлег. – Спокойной ночи, трусиха!

– Спокойной ночи! – ответила та повеселевшим тоном.

 

Глава третья

Оборонительные рубежи немцев проходили между кладбищем и берегом реки Березины. Все жители этого края города были срочно выселены из своих домов.

Булыгин вместе с бабой Мотей и всеми пожитками переселились в дом к Даше. Та была безумно рада, что и бабушка и дядя Егор будут жить у нее.

– Вот, принимай, доченька, – ни бабушка, ни Егор не предупредили девчонку, а явились к ней неожиданно после обеда. – Ты уж извини, что без приглашения, но нам некуда идти, – старушка по-хозяйски стала раскладывать свои вещи в угол избы.

– Как я рада, как я рада! – не переставала твердить Даша при виде новых жильцов.

– Чему радуешься, глупышка? – по-стариковски ворчала бабушка Мотя. – Тому, что нас выселили с наших домов?

Булыгин успел сделать две ходки, и притащить на спине сначала стол, а потом и кровать из бабушкиного дома. За скамейками уже не успел – наступил комендантский час.

– Но ни чего, – успокоил он женщин. – Доски найдем, что-нибудь похожее сделаем и сами.

Лишившись работы, Егор лишился и приработка: остро встала проблема с продуктами. Те запасы, что они с бабушкой принесли с прежнего места жительства, удивительно быстро закончились. Наступил день, когда на столе стоял лишь чайник с кипяченой водой.

– Дожились казаки – ни хлеба, ни табаки, – сидевшая за столом старушка горестно качала головой. – Надо что-то думать. Так и умереть с голоду можно.

Егор нервно расхаживал по дому. Он прекрасно понимал, что женщины возлагают на него все надежды. Чего можно ждать от древней старухи или молоденькой девчонки? Все его попытки пройти на кладбище и там подработать, закончились сутками ареста в управе, и принудительными работами на рытье окопов, хотя он сам своими глазами видел несколько трупов на подступах к кладбищу. Видно, захоронить не разрешили, но и тащить мертвецов обратно в город то ли не позволили, то ли от отчаяния родные были вынуждены оставить их там. Но и рисковать он больше не намерен. Хорошо, что так закончилось. А если бы оставили на окопах? Или еще хуже – в управе? Нет, туда он больше не ходок! Остается один способ – идти на рынок.

Впереди шел Егор, следом семенила баба Мотя. Он не стал объяснять, зачем берет с собой, но сам уже все решил. Даша осталась дома: бабушка показала ей, какую траву надо собрать, чтобы приготовить хоть что-то похожее на еду. Огороды только-только очистились от снега, и молодые ростки уже потянулись к солнцу. Надо успеть, пока не сорвали другие: и лебеда и крапива вполне сгодятся для варева.

Под рынок приспособили перекресток двух улиц, что полностью сгорели еще в начале войны. Силами городской управы были поставлены несколько длинных прилавков, оборудована коновязь, вот весь базар. Однако он ни когда не пустовал: почти каждый день там толпилась куча народа. Практически никто ни чего не покупал, а все больше выменивали друг у друга. Немецкие оккупационные марки в городе были не в ходу, и их за деньги не считали, свято верили, что это не надолго, и скоро придут родные рубли.

Егор хорошо знал это еще с прошлой жизни: где-то в доме так и сгорели марки, что выдавали ему в качестве зарплаты.

В кармане у него лежали золотые крестик с цепочкой, что заплатила Даша за похороны ее мамы, и перстень, снятый с руки убитого коменданта майора Вернера, что когда-то дарил ему сам, когда устраивался на работу в полицию. Сейчас-то Егор знает цену этому перстеньку, и возлагает на него основные надежды. Он уже решил, что умереть голодной смертью, имея такие драгоценности – это если не глупо, то, по крайней мере, странно для нормального человека. А он всегда считал себя рациональным, продуманным товарищем. Да и главное – для чего он эти безделушки собирал, рисковал собой? Конечно, как раз вот для таких случаев, когда невмоготу, когда безысходность. Вот сегодня этот момент и настал.

Несколько раз Егор прошел вдоль и поперек этот рынок, выискивая то, что ему надо. Но ни картошки, ни муки так и не нашел. Все больше торговали тряпками, какой-то посудой, даже книгами – кому они нужны? А вот муки и картошки – нет. Продавало две или три женщины вареную картошку из чугунков, обвернутых, укутанных тряпками – и все. Да сухари еще попадались кое-где.

Но это не его размах, не его возможности. Он-то надеется выменять как минимум пару мешков муки да картошки столько же. Но стоящих продавцов нет.

– Что ищешь, барин? – около него остановился плюгавенький тощенький человечек неопределенного возраста с бегающими глазками. – Может, смогу помочь, любезный?

Не по размеру зимняя шапка то и дело наползала ему на глаза, и он во время разговора все поправлял и поправлял ее, сдвигая почти на самый затылок. Но она опять возвращалась на прежнее место.

– Ты кто такой? – Егор критически окинул взглядом этого добровольного помощника. – Может, заведующий пищеблоком?

Или продовольственным складом?

– Бери больше, любезный! – глаза его забегали по Егору снизу вверх, но так и нигде не остановились. – Вижу, объемы тебе нужны, угадал?

– А если и угадал, неужто у тебя они есть? – вопросом на вопрос ответил Булыгин. – Картошка нужна и мука, – не стал юлить перед этим барыгой.

Незнакомец тут же взял его под руку, отвел чуть в сторону из толпы, и, заглядывая в лицо, сказал.

– Высоко берешь, любезный, высоко! Но что не сделаешь для хорошего человека!?

Егор и раньше слышал, что некоторые его земляки неплохо пристроились во время войны, и живут теперь припеваючи. Об этом не раз говорил ему покойный дядя Кирюша Прибытков. «Кому война, а кому…… А вот теперь и он сам увидел таких людишек.

Где-то в душе даже шевельнулся червячок зависти к ним.

– А чего такой тощий, если при продуктах состоишь? – не преминул поддеть незнакомца. – Аль глисты замучили?

– Не смейся, любезный, чахотка у меня, – мужичок даже не обиделся. – Не будем про мое здоровье. Давай лучше про тебя.

Он еще плотнее прижался к Егору, успевая одновременно окидывать взглядом весь рынок.

– Только, любезный, о серьезных делах надо и говорить серьезно, – подвел Булыгина к пустому прилавку, моментом уселся на голые доски, уровнялся с ним ростом.

Егор повертел головой, разыскивая бабу Мотю.

– Меня ищешь, соколик? – опираясь на батожок, она стояла рядом.

– Тебя, тебя! Не потеряйся, ты мне нужна будешь.

– Хорошо, милок, куда я денусь?

Рынок гудел, шумел, двигался. Кто-то предлагал еще довоенные спички в обмен на ведро картошки, кто-то выменивал керосин на корочку хлеба. Сквозь толпу шныряли местные полицаи: у них был свой интерес.

Егор с опаской проводил взглядом двоих полицаев, что слишком уж долго и заинтересованно смотрели на него.

– Не бойся, любезный, – успокоил его незнакомец. – У тебя взять нечего, вот они и не будут тебя трогать. Ты лучше скажи, чем рассчитываться будешь?

– А ты не торопи меня, – грубо ответил Егор. – Может, зря только с тобой воду в ступе толку? Где товар? Поглядеть хочу!

– Какой же дурак такое добро на базар попрет в наше-то время, любезный? – ироничная улыбка коснулась тонких губ. – Хочешь, чтобы людишки разорвали на части и тебя и товар?

– Ну и кота в мешке покупать не хочу.

– Эх, Фома неверующий! – незнакомец соскочил с прилавка, снова взял Егора под руку. – Часть принесу, покажу. Но и ты покажи: может, мне зазря бегать-то и не стоит, любезный?

Булыгин засунул руку в карман, показал крестик и перстень, не выпуская их из рук.

– Ты кого обмануть хочешь, любезный? – зашипел незнакомец. – Твоим цацкам грош цена в базарный день!

– Что-о-о? Что ты сказал? – от такой наглости Егор чуть не потерял дар речи. – Да за этот перстенек вагон картошки с мукой взять можно! – схватил мужичка за ворот, приподнял от земли. – Два мешка картошки, и два мешка муки! Только тогда я буду говорить с тобой, любезный!

– Отпусти, дурак! На нас уже люди смотрят! – выскользнув из рук, стал приводить себя в порядок. – Загнул ты лихо, согласен на половину. И то, только ради тебя.

– Спасибо, кормилец! Только я не согласен.

– Ну, смотри, может, какой дурак и даст тебе твою цену, да где он столько товара возьмет в наше-то время? Если умный, поймешь, что на сковородке цацки не пожаришь, и супа с них не сваришь. Так что соглашайся, пока люди к тебе с добром. Упрашивать и два раза говорить не буду. Свой товар я всегда сбуду, с руками оторвут.

Егор замешкался: слишком категорично и правдоподобно говорит плюгавый. А веры ему все равно нет.

– Черт с тобой – тащи сюда. Я отвечаю! – решился Булыгин. – Только два мешка картошки и два муки. На меньшее я не согласен!

– Так не ценятся, любезный! – мужичок тоже нервничал, боясь потерять такого клиента. Егор это заметил, и стал наседать еще настойчивей.

– Твое крайнее слово?

– Полтора муки, полтора картошки, вот мое крайнее слова. Мука ржаная. Извини, пшеничную мучицу не подвезли, вагон в пути застрял, – не преминул съязвить незнакомец.

Егор некоторое время молчал, прикидывая что-то в уме, и, наконец, решительно заявил:

– Ладно – ни вашим, ни нашим. Тащи!

– Жди меня во-о-он там, у коновязи, – показал рукой мужичок, и растворился в толпе.

Булыгин еще некоторое время потолкался по базару, и стал выдвигаться к указанному месту. В какое-то мгновение, он даже не заметил – когда, вокруг него появились три полицая, заломили руки, и поволокли из толпы.

– Вы что делаете, мужики? – попытался, было, еще сопротивляться, и тут же получил сильнейший удар прикладом в спину.

А его уже вывели в переулок, прижали спиной к стене какого-то сарая, и опытные руки полицаев начали обыскивать, выворачивать карманы.

По опыту он знал, что в таких случаях надо молчать, полностью подчиниться, что он и делал, безропотно выполняя все команды.

– Да у него ничего нет! – более молодой растерянно смотрел на своих товарищей, не понимая, в чем дело. – Как же, Плющ ведь говорил?

– Вы скажите, что ищете, и я помогу вам? – Егор сделал вид, что ничего не понимает.

– Пошел вон, – старший сильно толкнул его от себя, грубо заматерился. – Твою гробину мать! Кто-то из них нас надул! Ну-у и хва-а-аты!

Булыгин не заставил себя ждать, и тут же бегом пустился к рынку.

Плюгавый сидел на мешке картошки в условленном месте, у ног стоял куль муки.

Егор зашел сзади, ладонью левой руки закрыл ему рот, а потом резко и сильно крутанул голову набок, немного вверх. Такому приему его обучили еще в той жизни на занятиях в комендатуре. Вот и пригодилось. Раздался хруст сломанного позвонка на шее. Мужичок даже не дернулся, сразу обмяк. Прислонив его к забору, нахлобучил на голову слетевшую шапку, забросил на спину мешок картошки, муку пристроил подмышки, и степенно, неторопливо пошел на выход с рынка в сторону дома. Баба Мотя бежала следом, не отставая, постоянно крестясь и приговаривая:

– Царица Небесная! Спаси и сохрани! Спаси и сохрани!

– Вот что, бабуля, – когда уже отошли на достаточное расстояние, Булыгин повернулся к бабушке. – Все что ты видела, должно уйти с тобой на тот свет! Ты меня поняла?

– Господь с тобой, Егорушка! Неужто я непонятливая? Будь спокоен, я – могила! – для пущей убедительности она несколько раз перекрестилась, осеняя и себя и Егора крестным знаменем.

– Не потеряла, что я тебе отдавал?

– Как можно, касатик, – бабушка преданно смотрела в глаза попутчику. – Хорошо спрятала, не волнуйся!

– Тогда пошли.

Больше за дорогу они не проронили ни слова, а Булыгин еще и еще раз прокручивал в памяти только что происшедшие события.

«И полицаи, и этот Плющ – одна шайка-лейка, – сделал для себя вывод. – Тут важно просчитать наперед: кто правильно просчитает, тот и выиграет. Вот моя и взяла! Хорошо, успел бабе Моте скинуть золотишко, а так бы остался ни с чем. Жаль, конечно, что старушка все видела. Но не беда – она не проблема. Если что, можно убрать. А сейчас припугнул маленько, будет молчать. Она не дура, все понимает».

Пока дошли до дома, Егор запарился, пришлось даже расстегнуть фуфайку. Зато, какая радость была на лицах его женщин!

Баба Мотя взяла продукты под свой строгий контроль.

– Когда еще такой фарт выпадет, неведомо, – объясняла он свою позицию за столом. – С дури можно и за день съесть, да нам еще жить да жить надо.

– Ты, это, не забывай, какая пора года во дворе, – Булыгин уже умылся, и растирал лицо полотенцем. – Наперед тоже смотреть надо. На семена бы отставить.

– Что ж ты так, Егорка, бабушку обижаешь? – укоризненно покачала головой старушка. – Я, милок, уже перебрала картошечку, прощупала, и семенную отложила в сторонку – пускай прорастает. Потом по каждому росточку порежем, да и в земельку. А уж она, родимая, свое дело сделает, будьте уверены! Так что, не обижай свою бабушку, Егорушка!

Картошку не чистили, а хорошенько вымывали, мелко крошили с кожурой, и так использовали для «навару» в крапивное варево. Иногда старушка впускала туда ложку-другую муки, и тогда оно становилось тягучим, клейким, но съедобным. Хорошо, что с прежней работы квартиранта она умудрилась скопить небольшую торбочку соли – вот теперь и пользовалась ею без жадобки.

– Бабушка, – умоляла ее Даша, – Вы бы хоть поменьше солили, а то от соли рот не закрывается!

– Э-э, внученька, соль воды просит, а не еды. Больше водички попьем, меньше картошечки да мучицы съедим, – оправдывала она свои кулинарные пристрастия. – Когда еще на хорошие продукты взобьемся? Так что, терпите, бабушку свою ругайте, если вам от этого легче, но кушайте на здоровье.

Егор каждый день искал себе работу: в последние дни лопатой перекапал огород, вместе с бабой Мотей определили место под картошку, грядки. Хитрая старушка припрятала горсточку гороха, горсточку фасоли, и сейчас с видом победителя Гитлера расхаживала по вскопанной земле, распоряжалась. Перед этим на семейном совете решили выменять несколько фунтов муки на семена лука, огурцов, капусты, морковки, или чего другого, что можно будет достать на рынке.

– Ты, сынок, забор хороший поставь, – наставляла она Егора. – Не равен час, глаза завидущие узреют, с земли выроют.

На пепелище у соседей очень хорошо росли и крапива, и лебеда. Бабушка оберегала эти плантации, старалась ни кого туда не пускать.

– Ступайте с Богом, – отгоняла она чужаков. – У самих ребенок, не знать, как его спасти. А так до тепла, может, и дотянем.

Булыгин молча наблюдал за этим, не вмешивался. Последнее время все чаще стали приходить тяжкие мысли, бередили душу.

Ведь, готовился, все продумал, а, выходит, не все учел. Как хотелось оставить в той, прошлой, жизнь все нехорошие свои дела, начать жить с чистого листа, чтобы без убийств, без крови. Исчез, умер, растворился где-то в пространстве Антон Степанович Щербич, а с ним и исчезло все то, что его сопровождало: и сошедшая с ума мама, и тетка Соня Дроздова, и Машка Маслова, и Петраковы, и дядя Кирюша. Да всех и не упомнишь. А не получается.

Вот тот случай на рынке: вроде, как хотел все по-честному, по-хорошему, без трупов, без крови. А бабу Мотю с собой зачем-то сразу взял? Значит, где-то подспудно, помимо своей воли уже планировал такое дело, не исключал, что придется пойти на крайние меры? Или уже был готов к ним? Да-а! Не хорошо, Егор Кондратьевич, не хорошо!

Егор в очередной раз казнил, корил себя, и снова давал себе клятву измениться, стать совершенно другим человеком. И опять сам себе не верил. Даже пытался найти оправдание своим поступкам, и, как ни странно, находил.

Даша осталась в этом доме дожидаться своего отца: раз они расстались здесь, здесь должны и встретиться. Все верно. Ее надо готовить себе в жены. Успеть бы до прихода отца. Да кто сказал, что он вернется? Это еще бабушка надвое гадала. А даже если и так, а они уже муж и жена? Важно сейчас не отпугнуть ее от себя, приручить, сделать полностью зависимой. Баба Мотя мешает. Судя по всему, старушка она прожженная, может даже стать помощником. Ведь после того похода на рынок как будто стала еще больше уважать, прислушиваться к нему. И не одного глупого вопроса. Это многого стоит.

А девчонка похорошела, куда девалась та синева лица, что были еще месяц назад. Появился даже румянец. Баба Мотя как будто знает о его планах, и подкармливает ее, подкладывает лучшие кусочки. Егор не раз ловил себя на том, что тайком любуется ею, ее фигуркой, грудью, что так резко стала выделяться из-под кофточки. Тонкий стан, широкие бедра будоражат, волнуют его. Но он терпит. Пока терпит. Всему свое время. Ни куда она от его не уйдет, в этом Егор уверен твердо.

 

Глава четвертая

Приоткрыв крышку погреба, Егор пытается разглядеть, что происходит на улице. Вот уже несколько дней они прячутся в нем. Чайник воды, кое-какие продукты, теплая одежда – все это спустили в погреб, как только в конце июня начались бои за город.

А они не прекращаются ни днем, ни ночью. Советские самолеты практически постоянно висят в небе, и бомбят, и бомбят позиции немцев. В их районе более-менее тихо. Но все равно отдельные бомбы и снаряды долетают и до них. В том конце улицы вчера сгорел дом от прямого попадания снаряда. Чей и откуда прилетел – не известно. Да по большому счету, какая разница, от чьего оружия погибать? Вот и прячется народ по щелям, норам да погребам.

Булыгин даже топчан соорудил в погребе, на всякий случай. А он и пригодился – пришлось ночевать в этом убежище, и не одну ночь.

– Вы сидите здесь, а я поднимусь, приготовлю что-нибудь перекусить, – баба Мотя подмигнула Егору, и решительно направилась к лазу. – Вы – люди молодые, а я вам, может, и мешаю, – загадочно произнесла она, ни к кому конкретно не обращаясь. – Дело молодое, – еще раз подмигнула мужчине.

Сквозь приоткрытую крышку погреба дневной свет все же проникал сюда, на самое дно ямы, и можно было даже погасить фитиль жировика, который коптил здесь почти сутками, отравляя и без того скудный сырой воздух.

Егор освободил лестницу, уступив ее бабушке, а сам присел на топчан, еще раз обвел взглядом погреб.

Выкопанный в глине в форме кувшина, он казался объемным, что нельзя было сказать о его защищенности, надежности, хотя во времена обстрелов и бомбежек, когда ходуном ходила земля, даже комочка земли не упало на его обитателей. Вот и думай!

«Чего это старушка намекает, как будто забралась ко мне в голову?» – навязчиво сверлило в мозгах, а кровь вдруг шибанула в голову от догадки. Задрожало все тело, затряслось, дыхание участилось, в глазах появилась пелена. А тут и Даша подлила масла в огонь: поднялась по лестнице вслед за бабушкой, выглядывает что-то на улице. А ее крепкие молодые ноги с широкими манящими бедрами вот они, рядом, на уровне глаз – протяни руку, и они твои, в твоей власти.

Уже не отдавал себе отчета, как обхватил девичий стан, прижался, воткнул свое лицо в её тело, упиваясь, дурманя себя этим запахом; как отнес, уложил Дашу на топчан, страстно целуя ускользающее, вырывающееся лицо. Не чувствовал кулачков, что молотили беспрестанно, наносили ему удары; лихорадочно срывал с нее платье, свою одежду; подмял ее под себя, подгоняемый инстинктом самца.

После лежал рядом с девчонкой на топчане, тяжело дышал, смотрел, как застыло ее лицо с гримасой ужаса, боли и отвращения; как, наполненные слезами глаза уставились, не моргая, куда-то вверх, в одну точку. А слезы текли и текли беспрестанно, не задерживаясь на девичьем лице, скатывались на подушку.

Хотелось протянуть руку, погладить Дашу, успокоить, и поблагодарить за ее невинность и чистоту, что ему такой досталась, но что-то мешало, удерживало от этого шага. Чувствовал, что понимания не найдет, только еще больше настроит против себя девчонку. Однако, как к себе не прислушивался, так и не почуял хоть маленькую долю, хоть капельку вины, стыда за содеянное. Это был очередной шаг в его планах на будущее. И он сделал, выполнил его.

«Вот, Егор Кондратьевич Булыгин, и ты обзавелся семьей, стал как все. Ну, а с девчонкой – все уляжется, притрется, войдет в норму. Куда ей деться? Только и я с этого времени полноправный хозяин этого дома. А это в такую пору неспокойную что-то да значит! И пускай приезжает отец, если, конечно, выживет, да только он мне уже не указ, да, да, не указ! И ему придется считаться с папой его внука, с мужем его дочери, вот так! А я еще подумаю, стоит или нет оставлять его у нас? Как ты еще себя поведешь, дорогой тестюшка?».

Дверца погреба приоткрылась, дневной свет больно ударил по глазам.

– Обедать в избу пойдете, ай спустить его к вам? – голос бабы Моти прервал размышления Егора. – Вроде, как притих городок, успокоился, так и на верху можно.

– Бабушка-а, – то ли прошептала, то ли пропищала девчонка, не размыкая губ.

Но бабушка услышала, свесилась в лаз.

– Слушаю тебя, Дашенька, – и стала спускаться вниз. – Я иду, иду, золотце мое, иду!

– Я не хочу жить, бабушка, – шептала девчонка, когда старушка уже спустилась, обвела взглядом погреб.

Она сразу поняла все, загадочно и понимающе улыбнулась Егору, опять подмигнув ему.

– Я умираю, – голос Даши был еле слышен даже Егору, а бабушка метнулась, подошла к ней, одернула на место ее платье, которое так и лежало задранным. – Я не хочу жить! Мамочка, мне больно, – стонала девчонка. – Я умираю, спаси меня, мамочка родная!

Забери меня к себе! Я не хочу жить!

– Акстись, Дашутка, что ты говоришь! – бабушка засуетилась над девчонкой, замахала руками. – Разве ж можно смерть к себе призывать? И как тебе не стыдно! Такое пережила, через день-другой уже и наши придут, а она помирать собралась! Ум-то твой где, дева?

– Я умираю, бабушка, – не меняя позы, твердила девчонка.

– И-и, милая! От этого еще ни одна баба на земле не умерла! И ты не умрешь, так что – успокойся. Рано или поздно, но такое случается со всеми женщинами. Не ты первая, не ты последняя. На этом мир держится, – бабушка по-хозяйски взялась расставлять все по-новому в погребе, одновременно успокаивая Дашу.

– Зачем он так со мной, мамочка? Мне больно, стыдно, я не хочу жить, возьми меня к себе, – шептала девочка.

– Выдь-ка, милок, отседова, – баба Мотя взяла за рукав Егора, подтолкнула к лестнице. – Я сейчас с ней по-бабьи поговорю, враз поумнеет.

Булыгин безропотно подчинился, и еще на лестнице услышал, как неожиданно бабушка сменила тон на грозный, повелительный.

– А ты как хотела, милочка? Он для тебя столько сделал, от смерти спас, от голода и холода, а ты? Спасибо, да? Так я тебе вот что скажу, в наше время за это и чирей не вскочит, вот так! А то она помирать собралась. А рассчитаться за добро, за доброту, за ласку, за заботу ты чем планировала? Может, тоже спасибо скажешь, и этим обойдется? Ты хоть знаешь, как Егор Кондратьевич рисковал своею жизнью, чтобы тебя, сироту безвестную, от голода уберечь? Он что – папа-мама твой, чтобы о тебе заботиться?

Булыгин сидел наверху, приклонив голову к лазу, слушал, удивляясь мудрости старушки, поражаясь ее напору. Что-то сказала Даша, но он не расслышал, зато голос бабы Моти гремел с подземелья.

– Да за твой крестик щепотки соли никто не даст! Сходим с тобой на базар, сама посмотришь, что такое барахло там вообще не ценится. Скажи спасибо, что хоть кто-то согласился тебе помочь за него. А то она «Крестик, крестик!» – бабушка передразнила собеседницу. – Много он тебе помог, спас, если бы не доброта Егора Кондратьича? Вот то-то и оно.

И опять что-то ответила ей Даша, и снова Егор не услышал, хотя и очень старался.

– Вот что я тебе скажу, милочка моя, – доносилось с погреба. – У женщин есть одна вещица, которая ценней всего золота на свете. За ради нее мужики готовы перевернуть все с ног на голову, идут во все тяжкое, а то и на смерть. И если баба правильно ей распорядится, будет как сыр в масле кататься за мужниной спиной всю жизнь. И никакого золота ей уже не надо! Он сам к ее ногам будет его тащить, а она еще будет капризничать, кочевряжиться, выбирать – нравиться ей это или нет. И гнуть будет мужика, лепить его как гончар глину – в любую сторону. А то она помирать собралась. Какая вещица, говоришь? – видно, девушка что-то спросила у старушки, Егор не расслышал. Но и не услышал, что ответила баба Мотя, а только вскрик Даши долетел до него.

– А ты не скромничай, не скромничай! Чай, не девочка, а, почитай, уже мужняя жена. Лицо, вишь ли, она закрыла, застыдилась. Вот увидишь, что еще как это дело тебе понравиться, поверь мне, дева! Ох, понравится! Люди в любви рождаются, в радости. Я знаю, что говорю. Так что, привечай Егора Кондратьича, муж он твой, голуба, му-у-уж! Вставай, вставай, вытри слезы, и водичка у нас тепленькая есть, с собой захватила чайник горячий. Умойся, приведи себя в порядок – дюже не нравятся мужикам неряшливые женки, поверь моему опыту. А я уже прожила на свете ого-го, и в этом немножко разбираюсь. А война кончится, где мужика возьмешь? Вон их сколько, сердешных, в земельку полегло, а у тебя уже есть! Радоваться должна, дуреха, что такой мужчина на тебя позарился, внимание уделил, а не носом крутить да умирать.

Больше Егор не стал слушать, поднялся, пошел к дому, еще и еще раз прокручивая услышанное.

«Ох, и крученая эта баба Мотя! – с восхищением думал он. – И как это она догадалась? Как будто сговорилась со мной. Молодец, старушка, молодец! И, главное, вовремя! Везет тебе, Егор Кондратьич!», – но развивать эту мысль не стал, побоялся сглазить, сидел на завалинке, прислонившись спиной к теплой стенке дома, вслушивался в канонаду, что гремела где-то над Березиной, пальцами расчесывая бороду.

«Пускай дерутся, пускай. С меня уже хватит, сейчас главное – уцелеть, выжить. Наступит мирное время, там видно будет, в какую сторону ветер дует, куда самому клониться. Не пропадем, нет, не пропадем! Домишко есть, жена, почитай, тоже. Баба Мотя свое дело знает туго – постарается. Работу найду, только надо что-то придумать посерьезней, чтобы не радоваться куску хлеба, а резать его ломтями, и рука не дрожала. Конечно, на широкую ногу никто жить не позволит, но если с умом, особо не выпячиваясь…. Вон, барыги, что муку с картошкой. Война войной, а у них нос в табаке. И как-то умудрились, черти! Жаль, не прознал я про них раньше, а то бы каких дел можно было наворочать. Да и после войны они будут, куда денутся. Надо будет походить, поспрашивать, бабулю отправить, пускай и она проведает что и к чему. А может вернуться на кладбище? Смерть никто не отменял и не отменит, никакая власть не в силах это сделать. И тоже можно жить припеваючи. Тогда как же дом, Даша? Вот черт!».

Хоть и война, а природу обмануть не получается. Все так же растет трава, цветут цветы. Вон, одуванчики целым семейством облюбовали себе местечко вдоль забора, и растут, горя не зная. Баба Мотя и на них наложила свою руку, категорически запретив рвать или топтать это желтое царство. Она сама, по только ей ведомым рецептам, готовит одуванчики, подает к столу.

И на грядках все растет, и картошечка взошла, тянется к солнцу. Уже два раза окучивал. Ну, а женщины пропалывают ее почти каждый день. Не дают сорнякам голову поднять.

Егор встал, широко и смачно потянулся до хруста в суставах, и решительно направился в избу, где с ходу бросил свое молодое сильное тело на кровать, и уже через минуту спал крепким здоровым сном.

Проснулся от грохота – по улице шли советские танки! Выбежал во двор. Даша со старушкой стояли у забора, махали танкистам со счастливыми лицами. Потом девчонка не выдержала, кинулась на улицу, и убежала вслед за танками куда-то в центр города, куда уже спешили уцелевшие, вылезшие из погребов и укрытий жители. Егор с бабушкой остались стоять на своем дворе.

– Все наладится, Егорушка. Ты только поласковей с ней, дитя еще, а так девка ладная. Детей рожать хорошо будет. Видел, какие широкие бедра, задница что надо! Значит, рожать будет легко.

Булыгин ничего не ответил, только в знак признательности положил свою руку на плечо старушки, легонько сжал его. А та стояла, крестила проходящих мимо солдат через забор, смахивая слезы, что текли по ее морщинистому лицу.

– Слава Богу, слава Богу, дождались таки! – вдруг повернулась к Егору, перекрестила и его, потом кинулась к нему на шею, повисла, заголосив, запричитав как по мертвому.

– Не оставляй меня, Егорка, не бросай! Не выживу я без тебя, без вас, мои родные! Нету у меня никого на этом свете ближе и роднее вас, детки мои милые! Куда же я одна без крыши над головой в это-то времечко тяжелое да в моем возрасте? Кому я нужна, горемычная? А тебя сам Бог послал мне во спасение, Егорушка! Обузой не буду, а буду цепным псом у тебя! Не дам пылинки упасть на твою головушку! Детишек ваших буду любить, лелеять всего сильней на свете!

– Что ты, что ты, баба Мотя! – Булыгин опешил, не ожидал такого от старушки, и поэтому не знал, как себя вести. Сначала пытался оторвать ее от себя, потом что-то вдруг шевельнулось в груди, руки непроизвольно обняли ее, прижали к себе, и они застыли в таком положении на какое-то мгновение. Щекой прижался к голове бабушки, вдыхал стариковский запах, и ему почудилось, померещилось вдруг, что это и есть его новая мама, мама Егора Кондратьевича Булыгина! И та, прошлая жизнь, с этого момента исчезла насовсем, навсегда осталась где-то, чтобы никогда больше не напоминать о себе. – Будет, будет тебе, баба Мотя! – гладил ладонью бабушкину спину, успокаивал уже как свою мать. – Мы ж породнились, бабушка. Куда мы теперь друг без друга?

– Спасибо, спасибо тебе огромное, касатик! Век буду благодарна! – вдруг осунулась на землю, стала на колени, обхватив его ноги. – Спасибо, спаситель мой единственный!

– Встань, встань, бабушка! Ну, неудобно же! – Егор тормошил старушку, пытаясь ее поднять, но она уцепилась ему в ноги, прижалась к ним лицом. – Будет тебе, будет! Это же смешно! Встань, я тебя прошу! Иди, лучше, накрывай на стол. И Дашу отыскать надо – куда она запропастилась?

– Я все сделаю, милок, все сделаю! Ты не волнуйся! – она решительно поднялась, отряхнула пыль с колен, и направилась вслед убежавшей девчонке. – Главное – Дашутка! – бросила уже на ходу по ту сторону забора. – Ты жди, мы скоренько.

Егор остался стоять во дворе, осмысливая все увиденное и услышанное за сегодняшний день, теребил бороду, размышлял.

Почитай, уже больше полгода, как он отстранился от войны, не бегает с винтовкой, не стреляет. Оказывается, и так можно жить. Пускай воюют другие, если им это интересно. С него хватит, навоевался за двоих: дважды был на краю гибели, но, слава Богу, выжил! А сколько раз покушались на его жизнь и партизаны, и даже командир роты Иван Николаевич Белов. Искушать судьбу больше не стоит, нет, не стоит! Да и не тот он, что был до войны. Не только внутренне изменился, но и внешне. Вишь, какие усы и бородка!? Егор трогает их, поглаживает, довольный. И в зеркало сам себя не узнает с тем, с прежним. И голова побелела. Видно, не прошла бесследно прошлая жизнь. А нынешняя? Неужто легче стало? Но нет. Не стало. Там не думал о куске хлеба, но остерегался быть убитым. Здесь – и могут убить не за понюх табаку, и от голода можешь попрощаться с белым светом. Сам видел, поскольку человек в день приходилось хоронить. А вот он выжил. На зло всему – выжил! Да еще бабке и девчонке не дал умереть. Значит, чего-то да стоит на этой земле!? Не такой уж и плохой Егор Кондратьевич Булыгин!? Только кто оценит? Разве что баба Мотя? А хоть бы и так – мало, что ли? За девчонку пока можно не говорить, это пока. А на самом деле кто ее от смерти спас? Права бабуля, за все должен быть выставлен счет и по нему надо платить. Вот она и рассчиталась, и это с расчетом на будущее, что оно у нее немыслимо без него – Егора. Только так и никак иначе!

Не заметил, как задремал, сидя на завалинке, прислонившись к теплой стене. Солнце уходило на покой, вытянув в длину тени от оставшихся хат, непривычная тишина окутала, укрывала город перед первой послевоенной ночью.

 

Глава пятая

Все лето, а потом и осень 1944 года Егор Булыгин был настолько занят, загружен работой, что потерял счет дням. Уставший, еле доползал до кровати, падал, и засыпал, еще не коснувшись подушки.

Помимо того, что надо было в обязательном порядке ежедневно выходить на расчистку города, разбор руин и завалов, а потом и его восстановления, так еще не было отбоя от соседей. Оказывается, он на этой улице почти один здоровый мужик, и его просят то помочь выкопать землянку, то без него не могут построить времянку-насыпушку; то перекрыть на уцелевшем доме крышу. Да мало ли каких проблем в послевоенном городе дожидалось мужских рук?! Вот и приходилось ему разрываться между работай, домом, соседями. Хорошо хоть начали выдавать карточки, по которым можно было получить какие никакие продукты. Да и соседи нет-нет, да и принесут в знак благодарности что-нибудь. За этим строго следила баба Мотя. Егор не вмешивался, но видел, как она приходила туда, где работал он, о чем-то говорила с хозяевами, и потом уходила, спрятав под фартук то полбулки хлеба, то кулечек крупы, то щепотку соли, а то и кусочек сахара. Поэтому, у них в доме было что поесть, и за иконой стояла даже две бутылки самогона. Где и зачем их приобрела бабушка, он не знал, так как никогда не испытывал желания выпить, но как-то при случае она заявила ему:

– У хорошего хозяина всегда должно быть что поставить на стол, чем встретить гостей. А наша семья не последняя на этой улочке, Егор Кондратьич, – строго посмотрела на него, и ушла к себе за ширму.

Он давно уже изладил перегородку в доме, отделив их с Дашей спальню от зала, не забыв и про бабушку. У нее теперь была своя комнатушка, «закуток», как она ее называла, и очень сильно гордилась этим. Прежний-то домик бабы Моти, что у кладбища, снесли с лица земли еще во время боев. Сразу после освобождения она побежала к нему, а вскорости вернулась вся в слезах, сумная, молча сидела среди грядок, к себе никого не подпускала. Наконец, Егор не выдержал, привел ее в дом, успокоил, пообещав смастерить и ей уголок. Что потом и сделал.

Сплошным забором отгородил весь участок, включая и то место, где стоял сгоревший флигелек бывшей хозяйки бабы Нади. Печку разобрал по кирпичику, очистил, аккуратно сложил, прикрыл от дождя и снега. Пригодится. К осени и огород расширил, вскопав всю свободную землю.

Дом постепенно пополнялся мебелью, хорошей посудой. Но Егору было этого мало. Хотелось жить на широкую ногу, да понимал, что так не будет, нельзя. А если и случится, то только тайком, втихаря, не привлекая к себе никакого внимания. И вот так работать, гнуть спину, рвать жилы за-ради куска хлеба – нет, это не для него!

Надо что-то придумать, но что? Как-то обмолвился при бабушке Моте, что устал уже от работы. Так она долго не думала, а ухватила за рукав, увлекла к себе в закуток, и зашептала, оглядываясь вокруг.

– Война заканчивается, милок. А людям что сейчас надо? – и сама же ответила. – Поесть, попить, да одежку хорошую сносить. Вот об чем думать надо, Егор Кондратьич! А ты подай, предложи им чего хотят, а они и благодарны тебе за это будут! Вот так-то, голуба. А ты думай, думай, вижу, голова у тебя на месте. А я помогу, если что.

Несколько раз Булыгин уже сходил на рынок, потолкался, поприценился к тому, к другому, и пришел к выводу, что самое ходовое сейчас – еда и одежда. Поизносился народец, желает чего-то нового. Ну, про еду и речи нету. Вот только что он сможет предложить этому народу? Думай, думай, Егор Кондратьевич!

А пока натаскал во двор проволоки, ровнял ее, потом из нее же рубил гвозди. Они теперь были в самом ходу – люди строились, ладили свои домишки. Баба Мотя выносила на рынок самодельные гвозди, сбывала безо всяких проблем быстро. Но этого было мало Егору, душа требовала чего-то еще, более существенного, и чтобы самому уже руками не работать, а зарабатывать головой, руководить.

– Егор Кондратьевич, – баба Мотя попила чаю, сидела, ждала, пока молодые поужинают, чтобы убрать со стола, да помыть посуду. – Вижу, душа твоя мается, неспокойная. Может, послушаешь меня, дуру старую? Вдруг что-нибудь и толковое обскажу?

– Ну-ну, я слушаю тебя, – Егор откинулся на спинку стула, чистым полотенцем вытирал губы, усы, бороду. – А чего бы и не послушать.

Бабушка сдвинула в сторону от себя чашку, облокотилась на стол и заговорила, попеременно обводя взглядом Дашу и Егора.

– Не всегда меня кликали бабой Мотей, милые мои, не всегда. Когда-то я была Матреной Ильиничной, так уважительно меня называли во всей округе. А почему? – бабушка замерла, как будто ожидая ответа, но не дождалась, и продолжила. – А потому, что была я, детки мои, белошвейкой! Бе-ло-швей-кой! – раздельно, по слогам произнесла, подняв к верху скрюченный палец. – И неплохой, чтоб вы знали. Ко мне не гнушалась ходить и жена городничего, и из гимназии дамы в очереди стояли. Вот так-то вот!

– победно закончила она.

– Ой, как интересно! – Даша с восхищением смотрела на бабушку.

Егор молчал, сидел, прикрыв глаза. Он где-то уже подобное слышал. Вспомнил, что когда-то в той, прошлой жизни одна женщина уже говорила ему что-то похожее.

– Дальше-то что? – поторопил старушку, не открывая глаз.

– А дальше – как во всех: революция, белые-красные, красные-белые, такая круговерть началась, что уму непостижимо, – баба Мотя опять на мгновение замолчала. – Дети в голодные годы померли, мужа расстреляли еще в Гражданскую войну, царствие им Небесное, – она перекрестилась, кинув мимолетный взор в угол на икону. – А я, вот, почему-то, осталась на этом свете.

– Ишь ты, мастерица! – то ли восхитился, то ли укорил Егор рассказчицу. – А мне-то что с этого?

– А ты дослушай, – обиделась бабушка, поджала губы, и даже смахнула невидимую слезу с глаз. – Так всегда молодые – не дослушают, а перебивают.

– Ты прости, прости его, бабушка, – Даша вылезла из-за стола, приобняла за плечи старушку, коснулась щекой ее волос. – А вы, Егор Кондратьич, помолчите! Умейте слушать!

С некоторых пор Даша стала командовать мужем, даже покрикивать, и, что самое удивительное, он полностью подчинился ей, и с видимым удовольствием исполнял все ее капризы.

Со временем то отчуждение, что были в первые дни их совместной жизни, прошли, Даша то ли смирилась, то ли свыклась со своим новым положением, но уже относилась к Егору вполне терпимо, отвечала по ночам на его ласки, а вот называла его только на «вы».

– Извини, баба Мотя. Обидеть тебя уж точно не хотел, – Булыгин дотянулся рукой до старушки, тронул ее за плечо. – Извини, пожалуйста!

– Вот то-то! Рассказывай дальше, бабушка, – Даша опять села на свое место, скрестив руки на уже хорошо выпирающем животе.

– А что дальше? Пропало зрение, руки никуда не годятся, трясутся, загрубели. А вот научить я бы еще смогла. Показать, что и как.

– Ты это к чему? – Егор уловил мысли бабушки, напрягся, подался вперед. – Так, так! Говори дальше, мы слушаем.

– Вот то и говорю, что машинку швейную хорошую надо купить. И чтоб с ножным приводом. А матерьялу и на базаре достать можно. Начать с простого – трусы да майки. Только очки бы мне, Егорушка, на нос повесить, тогда дело пойдет. В швейном ремесле нельзя клиента омманывать: шить надо добротно, надежно, чтоб он не обиделся. Тогда и слава пойдет хорошая, и отбоя не будет.

– А шить кто будет, бабушка? – Даша не отрывала глаз от старушки.

– Как кто? Ты, голуба моя. Ты! А там и хорошую молодицу можно будет нанять.

– Так я же ничего не умею, как я буду шить? – девчонка недоуменно переводила взгляд то на мужа, то на бабушку.

– И-и, милая, а я зачем? При тебе попервости буду, обучу всему. Что сама умею, тому и научу. С собой в могилу-то мне мое умение зачем забирать? Что-то не слышно, чтоб оттуда кто-то пришел да жалился на плохое шитье. А ты молодая, шустрая, вся жизнь впереди. Мастерство за плечами не носить, доченька, а оно тебя на этом свете и напоит, и накормит.

И уже к декабрю, как раз к Новому году в огороде Булыгиных стоял небольшой, но ладный, теплый, крытый хоть и старой, но дранкой, флигелек. Разделенный на две половинки дощатой перегородкой, с печкой-голландкой, обтянутой жестью, он скрывал под своей крышей трех швей и закройщицу. Мастериц подбирала баба Мотя лично, беседовала с ними, проверяла и экзаменовала их на швейной машинке.

Она же сначала и сбывала на рынке первые трусы и майки, другое нательное белье, да простыни, наволочки и пододеяльники, что шила Даша. Правда, потом наладилось все: нашлись и сбытчики, которые приходили, забирали готовый товар, рассчитывались и уходили. На рынок самим больше не было нужды появляться. Даже материал Егору приносили на дом в достаточном количестве. А потом пошел и заграничный. Наши солдаты стали потихоньку возвращаться с войны, вот и везли все, что под руку попадало. Нет-нет, да стали заказывать и платья и костюмы со своих отрезов. Наладились шить из рванья телогрейки-фуфайки, да бурачки на ноги, так их с рук отрывали. Сбытчики говорят, что до базара не успевают донести, как их уже встречают, из рук рвут. Пришлось еще принять калеку клеить бахилы из автомобильных камер для бурачок. Хороший попался солдатик, непьющий, работящий. И мастером оказался хорошим, не прогадал Егор, когда взял под свое крыло.

Несколько раз Булыгина вызывали в военкомат, оттуда отправляли на медицинские комиссии. Но справки, выданные майором Вернером о том, что гражданин Булыгин вначале войны попал под бомбежку, и лечился в лазарете воинской части такой-то, имели силу, а сами ранения не позволяли призывать его на действительную воинскую службу. Потом отстали, и Егор зажил тихой и размеренной жизнью.

Стол если не ломился, то уж еды было в достатке. Пошло само собой кое-какое золотишко. Егор Кондратьевич долго думал, прежде чем нашел хорошее местечко для него. Сходили на кладбище с Дашей, навещали захороненных ее маму и брата, поправили могилки, поставили хорошие кресты, надписи сделали. Место надежное, тихое. И забрать металлическую коробочку можно будет легко в случае чего. Правда, жена не знает – золото не терпит шума, огласки, суеты. Так надежней.

Вспоминал однажды и другое кладбище, где похоронен Михаил Михайлович Лосев, сосед Антона Степановича Щербича. Но Егор себя одернул, успокоил, что рано еще, не пора. Пока можно обходиться тем, что есть. Не жадничать, а то и голову от жадности потерять можно. Потому и не торопил себя, удерживал в жестких рамках. Хотя и понимал, что ему нужен размах, можно было бы и еще посадить несколько швей, дать им работу. А с ними придет еще и лучший достаток, живи да радуйся! Уже начал заглядывать на соседние районы, думки появились и о Минске. Вот где размах так размах! Не то, что здесь. Как сыр в масле купаться будешь, в золоте ходить! А там и почет, и уважение не за горами. Выходит, не ту тропинку выбирал себе когда-то Антон Щербич, нет, не ту! Надо было по-другому, по-умному. Вот как теперь. Да только кто бы ему об этом сказал, надоумил? А то столько времени упустил, а возможностей сколько? Лучше не думать о потерянном, а то сразу начинает болеть голова, стыдно за себя становиться.

Но и бабка хват! Да еще какой! Кто бы мог подумать? Повезло с ней, повезло! А ведь, сколько домов прошел, выбирая? А остановился на ее хибаре. И не прогадал! Значит, на самом деле есть ему везение по жизни. Не обманула цыганка. Но и еще одна женщина оказалась права. Сколько бед, сколько горя хлебнуть довелось! А выдюжил, вынес все, не потерял себя. Вот тебе и ангелы – хранители! Хочешь – верь, а хочешь – нет.

И Даша вовремя попалась на пути. Все одно к одному. Где бы он теперь находился, была бы или нет крыша над головой? А так все устроилось, все как у людей. Правда, попервости сторонилась, дичилась, руки на себя наложить грозилась. И опять баба Мотя молодец! Что и как она объясняла и говорила Даше, он не слышал, только притихла та, смирилась, стала привыкать, а теперь пытается и голос повышать, командовать. Чуть что не по нее, сразу отворачивается, не разговаривает, и к себе в пастели не подпускает, пока муж с ней не согласится, не покается. Егор прекрасно понимает все ее капризы, потакает им, делает вид, что подчиняется. А что прикажете делать? Не ссориться же, да и себе дороже. Зачем гробить жизнь по пустякам? Пускай думает, что муж у нее под пятой. Пускай тешит себя. А сейчас как раздобрела – не узнать в ней того тощего синего ребенка, что попался Егору на глаза поздней сенью прошлого года. Как говорит баба Мотя: «Сытенькая, как боровок». Да и то, рожать ей по весне. Живот на нос лезет, опять же со слов старушки.

Даша к машинке не подходит – все, отработала. Не гоже его жене глаза портить, чтоб заработать на кусок хлеба. Муж есть для этого. Вот он пусть и думает, мозгует, зарабатывает. Правда, Матрена Ильинична против, все норовит пожужжать в уши Егору, что портит он девку, ой, портит!

– Коль не хочешь зла в семью, жену люби, холь, жалей, да работать заставляй, Егор Кондратьевич! С жиру бабы бесятся, вот тебе мой сказ! – и сама уходила, обижалась, сидела у себя в закутке, если Егор перечил ей.

А он не соглашался, и не заставлял жену шить наравне со всеми швеями. Вот только никак не мог удержать ее дома, когда стали приходить поезда с фронтовиками. Тут уж хоть кол на голове теши, а уйдет! И как прознает о прибытии теплушек? Все надеется, что отец ее вернется, приедет с войны. Хочет встретить его прямо на вокзале. Как будто он не сможет найти их и здесь. Булыгин понимает, что прихоть это, и больше ничего, но не держит жену – пускай тешит себя. Что взять с нее – дитя совсем. Бегай, если тебе так хочется. С него не убудет. По работе особой помощи от нее все равно нет.

Правда, баба Мотя заикнулась как-то, что видела Дашутку на вокзале, когда та очень уж привечала безногого инвалида, что просит милостыню на перроне с коляски своей. Мол, чуть не на шею вешается, шанежки из дома ему таскает. Да и соседки ухмыляются, когда с Матреной Ильиничной разговаривают, про Дашку намекают.

Но и тут Егор остался спокойным, не стал учинять разборки. Не дура, должна понимать, где и за кем ей лучше. А что за инвалидом ухаживает, так, может, в куклы еще не наигралась, вот и забавляет себя этой «игрушкой» безногой.

Хотя где-то червячок засел, подтачивает, ворочается. Однако, Булыгин рассудил здраво, что в случае чего, можно будет долго не церемонится: на одну ногу встал, за другую…. Была Дарья Путинцева, и не стало Дарьи Путинцевой. Где делась – иди, ищи. Ушла из дома, разрешения не спрашивала, и адреса нового не оставила. Конечно, измены он никогда не потерпит. Нет, это не для него книжные истории.

От таких мыслей желваки заходили, дыхание участилось, заволновался даже. Но тут же взял себя в руки. Этого еще не хватало – из-за бабы себя подставлять, рушить таким трудом налаженное дело, терять добро. Дудки! Егор не тот, что был совсем недавно, зазря рисковать собой не будет! Себе дороже.

А бабушка не отстает от Даши, все хочет передать ей свой опыт, свое умение.

– Егор Кондратьич, – в очередной раз приставала бабка. – Хоть бы ты надоумил, а не то и заставил бы женку свою. Мне-то не долго осталось землю топтать, так научила бы девку, чему сама обучена за всю жизнь. В твоем деле, что ты начал, надо быть специалистом, разбираться в покроях-строчка-швах. И только тогда можно руководить. А как меня не станет?

 

Вроде, и соглашался он с доводами старушки, а все же оставался при своем мнении, и не заставлял Дашу.

– Насильно мастерицей ее не сделаешь, факт, – убежденно говорил он. – Раз не хочет, то и не надо. Как-нибудь обойдусь. Да и ты, Матрена Ильинична, герой у меня. Живи, радуйся жизни, не торопись туда на тот свет, куда ж я без тебя? – обнимал, прижимал к себе старушку, а та и рада: настроение поднималось, шутила.

– Это тебе, Егорушка, спасибо огромное, низкий поклон до земли, что под старость мою дал мне новую жизнь. А то я уж готовилась помереть в своей хибаре, а тут ты – спаситель.

После таких разговоров бабушка летала как молодая. Успевала дать указания закройщице, проверить очередную партию постельного белья, приценится к новому материалу, сбегать на базар разузнать, что народу требуется в данный момент. И о доме не забывала: готовка на ее руках, изредка Даша поможет, посуду помоет, уборку сделает. А то все бабушка.

Егор наблюдал со стороны и диву давался ее азарту, мастерству, прозорливости. И со швеями умела работать, находила общий язык. Все боялась, чтобы Егор не обижал мастериц, рассчитывался с ними по справедливости.

Чтобы снять с себя такую головную боль как расчет с рабочими, полностью переложил эту работу на Матрену Ильиничну. Вот тут-то ее радости и гордости не было предела.

– Уважил, уважил, Егор Кондратьич! На равных меня держишь. Вот за это верна тебе буду по гроб жизни! – и низко поклонилась. – А за себя не бойся – твою копейку я из любого горла вырву, и тебе в зубах принесу!

По ночам не закрывались двери у Булыгиных: кто рулон материалу принесет, кто за расчетом придет, кто уже готовый товар забирает.

И вообще, тащили им в дом разное, а Егор не брезговал, брал, складывал в укромных уголках, в надежде, что запас беды не чинит, и все в хозяйстве пригодится. Происхождением товара не интересовался, биографии продавцов не спрашивал.

Ближе к весне 1945 года, когда по железной дороге уже давно ходили поезда до Минска, решил съездить в столицу, разузнать, проверить, что там и как. Пора было выходить на более высокий уровень. Знакомый барыга дал адресок своего дружка, что жил в пригороде Минска, черкнул тому письмо-рекомендацию. Вот с ним-то в кармане и направился Егор на вокзал.

Оделся тепло, но неброско. По ночам еще подмораживало, зато днем ручьи уже ревом ревели по улице, скатываясь до Березины. Хорошие хромовые сапоги, поддевка на ватной подкладке, правда, на голове – солдатская шапка-ушанка. Новая, со склада.

Ношеными вещами Егор в последнее время брезговал, отдавал бабе Моте, та сбывала их кому-то, только взамен приносила денежки. До золотишка бабку не допускал, сам вел расчеты, где пахло золотом. Боялся, что могут обмануть старую, втюхать латунь. В последнее время мастеров развелось уйма, которые колечко с гильзы патронной выдадут за чистый благородный металл. Только успевай крутить башкой – так и норовят урвать, объегорить, на чужом горбу в рай вскочить. Тут надо ухо держать востро!

Узелок с едой переложил себе на колени, расправил бородку, пригладил ее, натянул шапку на глаза, решил, было, вздремнуть до прихода поезда. Прислонился к стеночке на корточках, как чьи-то сильные руки схватили, оторвали от земли, больно ударили спиной о кирпичную стенку разрушенного вокзала.

– Ну, здравствуй, Антон Степанович Щербич! – до боли знакомый голос заставил замереть сердце, спазм перехватил горло, нарушил дыхание.

Открыл глаза – Васька Худолей! В милицейской форме одной рукой держал за плечо, а другой – пистолетом упирался прямо ему в грудь. Боль от вывернутых назад рук пронзила все тело так, что он вскрикнул – незнакомый милиционер уже скручивал веревкой запястье за спиной. Внизу живота вдруг появилась слабость, и что-то теплое и мокрое побежало по ногам в новые хромовые сапоги.

– С прибытием, Антон Степанович!

 

Глава шестая

Щербич проснулся от холода, а еще сильно болели бока от цементного пола, на котором спал. Повернулся, сел, обхватил колени руками. Вокруг лежало несколько человек, храпели, тяжелый спертый воздух висел в камере. Сквозь узкое зарешеченное окошко под потолком пыталось заглянуть солнце, но передумало, сместив свои лучики с потолка на стенку, а потом и вовсе убрало их куда-то на волю. Но все равно в камере стало намного светлее. Начинался новый, очередной день в тюрьме районного центра.

Его привезли сюда из Бобруйска неделю назад. До этого были допросы в тамошней тюрьме. Там же постригли, сбрили усы и бороду. А потом сюда, в райцентр.

Как сказал новый следователь, здесь его ждут некоторые уточнения, очные ставки. И суд. Военно-полевой суд. Вчера дал прочитать выдержки из Положения об этих судах, где черным по белому сказано, что Антона ждет если не виселица, то расстрел точно. Мол, руки твои, Щербич, в крови местных жителей. А они сколько крови ему попортили? Это судом учитываться будет? На расправу вы все горазды, а вот чтобы понять – кишка тонка.

Размышления Антона прервал бородатый мужик, которого кинули в камеру вчера вечером.

– Слышь, лысый! Постучи в дверь – до ветру пора.

– Сам не пробовал? – огрызнулся Щербич. – Или руки-ноги не работают?

– Ты что, не понял? – бородатый сел на пол, уставился на Антона. – Или у тебя есть запасная голова? Я ж ее откручу!

Антон был наслышан о тюремных нравах. Еще покойный дядя Кирюша Прибытков не раз рассказывал про тамошние законы. А тут вдруг смешалось все в кучу: и неожиданный арест; и брошенное дело в Бобруйске; и ожидание суда со смертельным приговором. И этот бородатый придурок, что возомнил из себя что-то или кого-то. Ярость затмила разум, как будто этот человек виновен во всех его бедах.

Щербич подскочил, сапогом с размаха саданул бородатому в лицо. Хруст выбитых зубов, крик поверженного противника еще больше взвинтили его. Схватил мужика за плечи, оторвал от пола, припечатал к бетонной стене так, что голова его глухо треснулась, и повисла набок. Безвольное тело осунулось к ногам, и только после этого повернулся, бешеным взором обвел всех обитателей камеры, прохрипел:

– Размажу по стенке любого, если услышу хоть что-то в свою сторону! – и, обессиленный, сел в уголок, обхватив голову руками.

Смотрел, как кинулись к бородатому сокамерники; как выплевывал тот выбитые зубы, как долго харкал кровью в кулак.

– Сядь! – приказал молодому мужчине, что подошел к двери и принялся, было, стучать. – Борода стучит. Его очередь.

Мужчина подчинился, вернулся на место.

Все замерли, молча наблюдая за Антоном и бородатым.

– Минута у тебя есть, Борода. Потом не обижайся – стучать буду твоею дурною башкой, – не отрывая глаз от противника, зло произнес Щербич.

Сверкнув глазами, бородатый с трудом поднялся, пошел к двери, держась рукой за стенку. Из уголка рта выбежала струйка крови, затерялась в бороде, и тут же потекла по голой груди.

– Зря ты так со мной, Лысый, зря, – прошамкал мужик. – Не жилец ты бо…, – не успел договорить, как от сильного удара в пах рухнул на пол.

Несколько человек кинулись к Антону, повисли на руках, оттащили в угол камеры. Кто-то уже барабанил руками и ногами в дверь.

Когда зашел охранник, все сидели вдоль стенки, только бородатый мужик все пытался и никак не мог подняться.

– Кто? Кто, я спрашиваю? – обвел глазами арестованных солдат.

– Сам. Упадет мордой об пол, поднимется, и опять. И так несколько раз, – перед солдатом стоял немолодой уже мужичок с заячьей губой. – Ты что, не видишь, служивый? Начальника давай сюда, и фельдшер не помешает.

Антона перевели в одиночную камеру. На допросы вызывали даже среди ночи. Допрашивали попеременно: то молодой лейтенант, то – седой майор с морщинистым лицом и вечной папиросой во рту. Щербич не отпирался, легко сознаваясь в тех делах, которые были известны всем. Но вот тетку Соню Дроздову, Машку Маслову отрицал. А зачем? И про военкомат смолчал.

Дотошный попался лейтенант: все пытался узнать, как это Антону удалось из-под Бреста дойти до Борков? Кто на пути встречался? В какие деревни заходил? Что ел, что пил? С кем беседы вел?

Майор тот все больше интересовался чувствами, мыслями его: зачем пошел в полицию, стал старостой деревни? Что думал, что чувствовал?

Странный народ, ни как не хотят понять, что он хотел жить, жить хорошо, безбедно, в своих родных Борках. И чтобы без немцев, без коммунистов. Сам себе начальник – что захотел, то и сделал. И чтобы никто не указ. Показалось попервости, что с немцами как раз так и будет. Ан, не получилось. Убедили, что надо прогнать Советскую власть, уничтожить всех, кто будет стоять на пути. Вот и ввязался, не жалел ни себя, ни других. Правда, потом так закрутило, что уже трудно было остаться чистеньким и гладеньким. Его убивали, и он убивал.

Ну а что застрелил Вовку Козлова, Леньку Петракова, так была война – кто первый выстрелит, тот и жив останется. Не повезло парням, а ему повезло. Вот и весь сказ.

И про неудавшийся поход за головой Леньки Лосева рассказал правду. Как было. А что скрывать? Опять же – война. Вон за его, Антона, головой тоже охотились. А он что, должен сидеть и ждать, пока придут, укокошат? И про партизана, что в дозоре сидел, бедолага, все рассказал. Не убери его Антон с дороги, сам бы остался в лесу на съедение комарам да зверям. Тут как кому повезет.

Иногда приходит какой-то капитан, не представляется, зато все интересуется отношениями с Ленькой Лосевым. Не верит, что без посторонней помощи смог вырваться с партизанского лагеря, и всю войну живым оставался. Все намекал, мол, не могли Леонид Лосев тебе помочь? Мог, отвечал капитану, да только Ленька не схотел. Это каким надо быть идиотом, чтобы тебе руку отстрелили, потом собирались и голову снести, почитай, отца застрелил Вернер из-за Антона, а он возьми и помоги вырваться из плена?!

Хотя Антон понимал, что капитан копает под командира партизанского отряда Лосева Леонида Михайловича. Но вот что-то не позволило навесить на него напраслину. Не знает Щербич почему, никак не может в себе разобраться, но не смог оговорить Леньку. Где-то даже видит причину в Леньке, что сидит сейчас в камере, ждет смерти. Не насмехнись лишний раз, больше доверяй, меньше опекай – и, может, не стал бы таким Антон Щербич? Однако, втягивать в процесс хоть и бывшего, но все же друга детства остерегался. Нет, ни кого Антон на этом свете уже не боится. Единственно – хочет жить. Но это уже страх за собственную жизнь, а не боязнь какого-то отдельно взятого человека. Тем более Леньки Лосева. Прошел страх перед людьми.

И они, оказывается, боятся и за себя, за своих родных. Страх и у них присутствует. Просто умеют себя держать в такие минуты.

Трудно признаться, но и сам виноват. Где просчитался? Что не так сделал? И говорил же Вернер, что надо подальше от родных мест. Вот именно, от родных. А как же все бросить, жить, что бы не видеть Деснянку, камень-валун на Пристани? Не испить водички с родника? Э-э, да что говорить, не понимают, нет, не понимают. Никто не понимает. Аистов над твоей деревней? Не понять это немцу Вернеру. Да и следователи не поймут и не понимают.

А если бы послушал друга детства своего? С самого начала. Жил бы такой же жизнью со всеми вместе? Тогда что было бы с ним, Антоном Степановичем Щербичем? Кто знает? Никто не знает? И он сам не может знать. Призвали бы в армию перед войной, и где бы сейчас был Антоша? В лучшем случае – в плену. А в худшем – догнивали бы его косточки у какой-нибудь безымянной реки. Как у того солдатика на берегу Березины в начале войны. И кто бы от этого выиграл? Уж не Антон, точно! Вот то-то! А так, хоть немного, но пожил. Пусть с ранениями, со страхом в сердце – но жил! А в Бобруйске? Золотая пора!

А что, если бы с Лосевым в партизаны? Не факт, что дожил бы до сегодняшнего дня, не факт. Вон их сколько полегло, партизан-то.

Как ни крути, а все правильно сделал Антон Щербич, все правильно. Только в конце просчитался маленько. На будущее надо быть умнее.

Своими глазами читал Антон про смертную казнь за его делишки, да только не верит, нет, не верит, что с ним такое произойти может. С кем-то другим – пожалуйста, а вот с ним – нет. До сих пор везло, неужто сейчас кончится везение? Не может быть!

От таких мыслей сердце перестает биться, холодеет внутри, перехватывает в горле. Как хорошо пошло у Егора Кондратьевича Булыгина – любо дорого смотреть! Тут бы жить да жить!

Не выдал адреса своего у Даши Путинцевой. Надеется вернуться туда в скором времени, перенести дело свое подальше от родных мест.

На допросах указал старое место жительства. Даже возил следователей к бывшей хатенке бабы Моти. Мол, вот что осталось от его жилья. А оно и вправду снарядом в разные стороны разбросано. Только яма, водой наполненная. А жил, где придется: и на кладбище ночевал, в руинах хоронился. Мол, всякое бывало. Не знает Антон, поверили или нет, только с такими вопросами отстали, не донимают больше.

Правду рассказал и про то, что Вернер помог с документами, и что прирезал он коменданта из-за аиста. Про все поверили, а вот про аиста – нет, ни в какую!

– Ты что голову морочишь, Шербич? – майор попыхивал папироской, с недоверием смотрел на арестованного. – Это какой дурак поверит, что ты убил и сжег коменданта только из-за того, что тот хотел застрелить аиста у тебя во дворе?

– Аистов убивать нельзя, – стоял на своем Антон. – Примета такая. Вот его смерть и наказала. И кресты на кладбище рушить нельзя – тоже смерть придет за расчетом.

– Да не смерть наказала, а ты его убил и сжег! Значит, у тебя были другие причины, другие мотивы?

– Аиста убивать нельзя, гражданин следователь. А вы как будто упрекаете меня, что я уничтожил коменданта?

– Ну, от возмездия он бы все равно не ушел. А раз ты это сделал, то и ладно, – майор загасил одну папиросу, достал очередную. – Это тебе вменять не будем. Только мне кажется, что убрал ты его как свидетеля. Лишнего свидетеля. Вот и все. И никакие аисты тут не причем. Что у вас было общего с майором Вернером Карлом Каспаровичем?

– Думайте что хотите, только из-за аиста это, – не сдавался Антон.

– А майор начальником моим был. Вот и все. Да вначале войны любил приезжать ко мне в гости: больно нравилась ему гусятинка жареная с хрусткой. У него даже кличка была «Гусиный Карла».

Сидит Антон в одиночной камере на вмонтированной в пол табуретке, думает, вспоминает. А иногда читает надписи на стенах. Как книгу читает.

«Умираю, но не сдаюсь!» – Н.К. 21.09.41

«Смерть фашистским оккупантам!» – без подписи.

«Отомстите за нас, люди! – коме, и коммун, подполья» – ну, этих Щербич встречал. Несколько раз участвовал в облавах и обысках таких подполий. Идейные. Ловили, вешали, расстреливали – были люди, и нет людей. И что кому доказали? Только жизни себе укоротили, да таким как Антон не дали хорошо ночью выспаться. Вот и все. Правда, говорили, что и водокачка, и взрывы в солдатской столовой у немцев – это все их рук дело. И патрули пропадали частенько не без этого подполья. Ну, что ж – за что боролись, на то и напоролись.

А вот теперь и он сидит на их месте. Да-а, жизнь сложная штука. И против немцев пошел бы, еще не факт, что живым бы остался. И против своих пошел, тоже не в радость. Где та золотая серединка, кто его знает?

Вот барыги – это да! Им сам черт не сват. И при немцах, и при коммунистах – нос в табаке! Как последнее дельце в Бобруйске – всем хочется жить, и Егору хорошо!

«Прощайте! Да здравствует СССР! 12.03.43» – без подписи. «Родина, отомсти! 25.01.44»

Щербич надолго замирает у этой надписи, сделанной, по-видимому, камешком на штукатурке.

Кто эти люди? Или один человек? Что он хотел? За что пошел против? Что оставил после себя на земле? Вот эту надпись? И все? А стоила ли она его жизни?

Да-а, мысли, мысли. И вдруг накатило… Что он оставляет после себя? Тьфу, тьфу, тьфу! В свою смерть не верит, но все же…. Так сказать, итог подвести. Промежуточный итог.

Начал раскладывать по полочкам в памяти – сначала – хорошее, потом – плохое. Сын Кирюшка, Даша должна родить, если уже не родила. Его дети, его кровь будут бегать по земле и после его смерти. Тьфу, тьфу, тьфу! Не сглазить бы удачу. Значит, не исчезнет бесследно Антон Степанович Щербич. В детях своих воплотится. А еще что хорошего остается?

Прошелся по камере взад-вперед, задумался – чтобы причислить еще к своим хорошим делам, поступкам?

Дашутку и бабу Мотю спас от голодной смерти. Хорошо. Это уже что-то. Дело надежное, верное открыл. Сколько людей должны быть ему благодарны!? То-то же! Хоронил почитай, задарма на кладбище покойников. По словам старушки – это должно засчитаться на том свете в заслугу. А ему надо на этом, вот в чем дело. Что еще? Но почему-то ничего стоящего больше на ум не шло. Тогда плохое.

Скольких сам лично отправил на тот свет? Дай Бог памяти – тетка Соня Дроздова, Маша Маслова, Вернер, женщина с девочкой вначале войны, потом еще и еще, не считая убитых в бою, казненных, сожженных в огне, дядя Кирюша Прибытков, дядя Гриша Скворцов, командир роты Белов. О, Господи! Неужели это он, Антон Щербич?

Соскочил с табуретки, забегал, замельтешил в камере. Старался найти причины, оправдать себя за все это. Но они почему-то не приходили на ум. А если и появлялись, то какие-то слабенькие, что и брать во внимание не хотелось. Уж слишком мелкими были, незначительными. И сводились к одному – жить хотел. И чтобы сытно и безопасно.

Вот эти царапины-надписи на сенах оставили в память. Возможно, о них будут помнить родные, близкие. Как о мучениках, борцах за светлое будущее. А он что оставляет в память о себе? Фекла без пальцев на руке одна с ребенком. Даша – та же участь. Настрогать детишек – наука небольшая. Вот как их вырастить, в люди вывести? Его женщины одни будут растить детишек. Его детишек. Он как кобель – сунул, вынул и бежать.

Сошедшая с ума мама, проклятие земляков, предал друга детства. О, Господи!

Антон обхватил голову руками, завыл, застонал, раскачиваясь из стороны в сторону. Но казнить себя долго не мог. Не в его правилах. Твердо усвоил, что если сам себя не пожалеешь, о себе не позаботишься, никому ты на этом свете не нужен. Да на кой нужна память! Ему что, на том свете известно станет, что его помнят, улицы называют именем его? Кому это нужно? Воскреснет, что ли? Ты мне теперь дай хорошую жизнь, чтобы с почетом, с уважением, с деньгами, с возможностями неограниченными.

Что ж, две жизни прожил. Почти прожил. Но у него есть еще одна, что спрятана на дне коробочки с драгоценностями в могильном холмике дяди Миши Лосева. Уж ее-то, крайнюю жизнь, будет беречь Антон Степанович Щербич во сто крат лучше, чем жизни предыдущие. Кем он там будет? Нет, не может вспомнить. Прибытков, дядя Кирюша через своих людей в преступном мире выправил документы. Хороший был мужик, царствие ему небесное. Однако как не напрягал память, так и не смог вспомнить фамилию и имя, что готов был взять в третьей жизни.

– Щербич, на выход, – лязгнул замок, открылась дверь.

В кабинете следователя в уголочке на краешке стула сидела Фекла. При виде Антона вскочила, вскрикнула, рванулась навстречу, но была остановлена громкой командой конвоира.

– Назад!

Замерла на месте, прижала сильнее к груди ребенка, одетого в незнакомый Антону костюмчик. Испуганные глазки мальчика на мгновение остановились на вошедшем человеке, и опять прижался к маме, обхватил шею ручками.

– Садись! – следователь указал рукой на табуретку посреди комнаты. – Эта женщина знакома?

– Да, – ответил, не отводя глаз от ее лица. Думал, что забыл, старался вычеркнуть из памяти в той новой жизни, ан нет, помнит. Все помнит! И ласки, и слова, и даже запах!

Молча смотрел на сынишку, а тот прижимался к мамке, прятался. Фекла как будто поняла желание отца, оторвала сына, повернула к Антону лицом.

Подмигнул, улыбнулся Кирюшке, теплая волна пронзила, заполнила душу, подступила к горлу, к глазам. Не выдержал, потупил взор, не стесняясь, вытер вдруг появившуюся слезу. И себе удивился: оказывается, не разучился плакать! И стыдно за слезы не было.

– Расскажите, за что полицай Щербич нанес вам увечья, гражданка Абрамова? – майор по привычке раскурил новую папиросу, выпустил дым, остановил взгляд на Фекле.

Антон опустил глаза, с волнением ждал ответа.

– По-семейному, товарищ начальник, я не в обиде.

– Поясните, пожалуйста.

– А что тут пояснять, и так все ясно, – Фекла посадила ребенка на колени, развязала платок, спустила с головы на плечи. – Муж думал, что я ему изменяю. Вот и наказал.

– Та-а-ак! Это уже интересно! Но в тот момент вы еще не сожительствовали.

– Ну и что? Зато встречались.

– А ты что скажешь, Щербич? – следователь повернулся к Антону, снова затянулся дымом.

А он опешил! Сидел, волновался, ждал ответа с содроганием. До сих пор испытывает чувство стыда за содеянное, себя корил за это. Ожидал осуждения, укора, а она вон как!

Поднял глаза, с благодарностью посмотрел на Феклу, встретились взглядами, улыбнулись друг другу. Кивком головы поблагодарил. Это не ускользнуло от майора.

– Да-а! Женская душа – потемки. Согласен со мной, Щербич?

– Так, это…, наверное, – растерялся, первый раз в жизни растерялся от признательности, от благодарности другому человеку за свое спасение. Такого участия к своей судьбе до сих пор не встречал. Что бы вот так, как Фекла, взять часть вины на себя? Нет, не встречал.

– Вы настаиваете, что из ревности? – опять вопрос женщине.

– Да! Настаиваю.

– А не боишься, что за дачу заведомо ложных показаний и сама можешь оказаться на скамье подсудимых? – куда девались такт, корректность, вежливость. Перед ними сидел строгий, важный, жесткий следователь, каким и рисовался Антону настоящий следователь военного трибунала.

– Нет, не боюсь, – видно было, что держаться вот так уверенно, Фекле было не просто. Глаза сверкали, губы слегка подрагивали, решимость так и сквозила во всех движениях, словах. Щеки слегка побледнели.

Антон не знал ее такой, залюбовался, смотрел с восхищением и любовью.

– Передо мною показания Василия Петровича Худолея.

Антон вздрогнул, сжался. Фекла, напротив, с вызовом, открыто смотрела на следователя.

– Он показал, – продолжил майор, – что причиной был хлеб, который выпекали вы, гражданка Абрамова, для партизан. Что скажете?

– А то и скажу, что и правду говорит ваш Худолей, и врет, как сивый мерин, – ни секунды на раздумье. Ответила мгновенно. – Ленька Петраков, царствие ему небесное, попросил испечь. Вот я и испекла. А Антоша прознал, так не за хлеб скандал учинил, а за то, что я с Ленькой-то не только хлеб пекла, но и…, – не договорила, стыдливо опустила голову, потупила взгляд.

– Но в показаниях Худолея, – начал, было, следователь, но его грубо перебила Фекла.

– Дался вам, товарищ начальник, это Васька-пьяница! Он что, под одеялом у меня лежал, пока я с парнями миловалась?

– Вы настаиваете на своих показаниях, гражданка Абрамова?

– Да!

В комнате воцарилась тишина. Майор что-то записывал, Антон любовался Феклой. Не ожидал, ох, не ожидал от нее такого! Молодец! Улыбнулся ей признательно. В ответ и она улыбнулась, но улыбнулась через силу, гримаса отчаяния, горя исказила лицо, смахнула слезинку. Прижалась к ребенку, уткнув лицо в волосики сына, затряслась в плаче.

– Хорошая жена у тебя, Щербич. Да жаль – дураку досталась, – повернулся к женщине. – Вы свободны, гражданка Абрамова.

Фекла встала, подошла к Антону, на мгновение задержалась рядом с мужем, коснулась рукой его лица. Он поднялся, успел погладить по головке сына, даже вдохнул его запах, поцеловать не успел, застыл со сложенными для поцелуя губами. На выходе еще раз оглянулась, взмахнула на прощание рукой. Майор сделал вид, что не заметил. И Антон благодарен за это.

 

Глава седьмая

– Ну что, Щербич Антон Степанович? – следователь-лейтенант перебирал на рабочем столе бумажки. На вызванного в кабинет арестованного взглянул мельком. – Следствие закончено. Ставлю в известность – принято решение судить тебя показательным судом военного трибунала. В Борках суд будет. Завтра.

Антон ждал этого. Ждал с самого первого дня как арестовали в Бобруйске. И все равно новость прозвучала неожиданно.

Вот и все! Значит, завтра – всё. Надо будет стоять перед односельчанами, держать ответ. А так хотелось стоять перед ними в другом положении, в другом качестве. Хозяином, распорядителем судеб, повелителем! И чтобы шапки долой! И пожирали глазами, жадно ловили каждое слово, жест, взгляд! И благодарность, вечная благодарность чтоб застыла в глазах!

Мерил шагами камеру, считал, и тут же забывал – сколько. Не держалось в памяти. Голова занята другим – неужели всё? Не помнил число, день недели. Естество противилось, не хотело принимать завтрашних событий. Надеялся и свято верил, что ничего не случиться, обойдется, самое страшное пройдет мимо. А если и будет, то не с ним, а с кем-то другим, ему незнакомом.

И все равно, уходила душа, внутри образовывалась пустота, страх за собственную жизнь довлел, вытеснял собой и ум, и сознание, заполнял образовавшиеся пустоты в теле. Хотелось жить, жить, жить! Как никогда смерть зависла, встала рядом, протянула свои липкие грязные руки к нему. Вот-вот схватит, и уже не выпустит. Нет, не выпустит. Сколько раз приходила она, готовая прибрать, превратить в тлен, в ничто сотканного из плоти и крови Антона Щербича!? А он выживал, вопреки здравому смыслу выживал, уходил от нее! Уже и сам устал играть в страшные игры с ней. А она – нет. Все тянет и тянет к нему лапищи, никак не успокоится. Сколько можно!? Где брать силы на очередную игру со смертью?

А может, и ладно? Пусть будет так как будет? Выведут, расстреляют, и всё? Конец страхам, мучениям, болям телесным, болям душевным. Он знает, знает не понаслышке, что пуля заходит не больно. Это потом появляется боль, при ранении. А если сразу убивает, то ее не будет. Будет мрак. Покой. Блаженство. Вечное блаженство. Не будет Антона, но и не будет мучений, переживаний, борьбы с голодом и холодом, с окружающими, с обстоятельствами, зависящими от тебя и нет, наконец, с самим собой. Не будет его, не будет и проблем, трудностей, что мешали жить, портили и без того не такую уж и сладкую жизнь.

Но, ведь, и не будет его – Антона Щербича! А все останется! И не увидит солнца, а оно будет всходить и садиться, прятаться за тучами и опять появляться. А его не будет. Все также будет бежать Деснянка, ласкать водой камень-валун; бить ключом чистый-пречистый родник; аисты будут парить над Борками, клекотом будоражить округу; будут детишки плескаться на мелководье Пристани, и с ними его сын Кирюшка; будут куда-то бежать, суетиться люди, что-то делать, а его не будет.

Нет! Только не это!

Антон не помнил, ел что-нибудь сегодня или нет. И вообще – это сегодня или уже завтра? Все перепуталось – день или ночь? А может, это уже и не жизнь? И он там, куда так не хочет идти?

Споткнулся о табуретку, почувствовал боль в ноге.

– Фу-у, что со мной? – и удивился собственному голосу.

Со скрежетом открылось окошко в двери. Лицо охранника сменилось миской баланды.

Ел, не всегда осознавая, что делает. Вкуса не чувствовал. Ел только потому, что надо есть. Надеялся, все равно надеялся, что силы еще пригодятся. Потом уснул на голом полу. Или забылся?

То ли спал, то ли нет, открывал глаза – тьма в камере, темно в голове, никаких мыслей. А может, появлялись, да не помнит?

Утро встретил сидя на полу, прислонившись к стене. Сознание появлялось вдруг, и тут же исчезало, оставляя после себя проблески каких-то видений. Сложить в одну картину не мог. Да и не хотел. Окутало полнейшее безразличие к себе в первую очередь.

Вывели в туалет – пошел; принесли завтрак – поел. Но все это делал не Антон Щербич, а двойник в его телесной оболочке. Сам себя как будто и не помнит. Вроде присутствует здесь, а вроде и нет его.

Пришел в себя, взбодрился при виде родных мест, что видны были сквозь решетку тюремной машины. Приподнялся, приник к окошку, жадно глотал утренний воздух, наполненный запахами реки, разнотравья. И земля пахла. Антон улавливал и ее запах: чуть сладковатый, с примесью прели. Когда-то любил вдыхать ароматы земли, стоя на краю свежее вспаханного поля. Они пьянили, бодрили, очищали и душу и тело. Именно в те минуты ощущал себя неотделимым, единым со своей деревней, с землей, на которой родился и вырос.

Проехали полностью сожженную Слободу. Даже деревья, что росли рядом с домами, стояли обгорелые с черными неживыми ветками без листьев. На месте домов тут и там виднелись землянки.

Мелькнула излучина Деснянки и машина въехала в Борки. Деревня пострадала тоже: если не все подряд, то почти через один дома сгорели. На их месте стояли обугленными свечами остовы печей.

На сгоревших подворьях оборудованы землянки.

На месте собственного дома только заросли крапивы, лебеды, полыни. Сгорели и надворные постройки. А липа осталась. И аисты стояли в гнезде, не обращая внимания на суету людскую внизу. Какое им дело до Антона Щербича, которого везут на казнь?

Машины остановились в центре села на площади у колхозной канторы, которая чудом уцелела в военную пору. К стенке пристроен на скорую руку помост из досок. На нем стояли три стола и несколько скамеек. Видно, к приезду военного трибунала готовились. Небольшая группа людей уже наблюдала, как выводили из машины Щербича в сопровождении солдат охраны.

На самого Антона при виде родной деревни, земляков нашло некое отупение, безразличие. Выполнял команды конвоиров, а не осознавал их – не было мыслей, чувств, переживаний. То, кратковременное возвращение к жизни, что настигло на въезде в деревню, улетучилось куда-то, исчезло. Сидел на скамейке, прижавшись к стенке, под охраной двух молоденьких бойцов с винтовками, рассматривал босые ноги, связанные спереди руки нервно теребили край рубашки. Изредка поднимал голову, обводил взглядом вокруг, смотрел как в пустоту, ничего и никого не замечая. Но гул людской слышал, однако посмотреть в глаза не осмелился. Вдруг вспомнил себя на этом крылечке осенью 1941 года. Господи! Какой малый срок отделяет день сегодняшний от того дня! А сколько событий! И он уже не тот. И люди не те. Права была мама, стыдно признаться самому себе, но права. Шапку ломать не станут, а голову снести могут. Вот и получилось, как и предсказывала. Выстояли в войну земляки без него – Антона Щербича. Даже – вопреки нему, выстояли, выдюжили, не сломались. А сейчас собрались судить, снести голову. Его голову.

– Глаза-то подними, изверг! – Мария Козлова все норовила подойти поближе, даже сделала попытку взобраться на помост. – Я твои зенки-то бесстыжие повыцарапаю! За что сыночка моего на тот свет отправил? – повернулась к толпе, предложила вдруг. – А зачем судить? Пускай нам его отдадут. Бабам. Вот это суд будет правильный! Что скажете, людцы дорогие?

Солдаты охраны занервничали, заволновались.

– Назад, я сказал – назад! – один с погонами сержанта спрыгнул на землю, оттеснил собою женщину в толпу. Остался стоять там на всякий случай.

Другой, что был справа от Антона, взял винтовку на изготовку.

– Сидеть! Не двигаться! Стреляю без предупреждения! – штыком коснулся руки арестованного.

А толпа загудела, задвигалась, плотнее подступила к канторе. Сначала в Антона полетел ком земли, упал к ногам. Кусок кирпича угодил в плечо. Толпа уже ревела, надвигалась. Откуда-то на помост вскочил лейтенант, выхватил пистолет, выстрелил в воздух. Толпа отхлынула, но продолжала бурлить, роптать.

– Стоять! Всем стоять! – размахивая пистолетом, заслонил собой арестованного. – Самосуда не позволю! Советская власть накажет его со всей строгостью закона. Но самосуда быть не должно! Мы не в банде!

– Так он бандит! – Ольга Скворцова держала в руках палку, готовая запустить ее в Щербича. – Папу моего на печке в нашем доме застрелил! Убийца!

В душе Антона вдруг стала накапливаться злость. Куда-то исчезли безразличие, отупение, что охватили в первые минуты пребывания в деревне. Злость вот на эту толпу, на этих людей, что окружили, готовые растерзать, наполнила его.

– Ты почему меня извергом назвала, Мария Васильевна? – подскочил со своего места Щербич. – За сыном надо было смотреть. Кто его заставил в меня стрелять? С того и спрашивай!

– Сидеть! Молчать! – солдатик прижал штыком к скамейке Антона.

– Прекратить разговоры!

– Да пошел ты! Мне все равно смерть, так хоть выговорюсь, – отодвинул винтовку в сторону, опять заговорил. – Орать горазды, а то я виноват? Кто в меня стрелял, в того и я выстрелил. Так что, мы квиты. Не я первый начал.

– Это с чего у тебя голосок прорезался? – Корней Гаврилович Кулешов выступил вперед, подошел вплотную к помосту. – Кто тебя за язык тянул, когда детишек моих под расстрел подвел?

– Прекратить разговоры! – лейтенант опять закрыл собой Антона. – Сейчас начнется суд, вот там и поговорите. И вопросы задавайте на суде, а то развели анархию.

– У тебя был свой выбор, дядя Корней, у меня – свой, – все же ответил Щербич из-за спины офицера. – Так что не след обижаться. В себе разберись сначала.

– Да за такие слова знаешь, что бывает? – разошелся Кулешов. – Он меня еще учить будет, сопляк! Жаль, не дал тогда волю Пашке Скворцову, вот и не было бы суда сегодняшнего.

– Что теперь говорить? – примирительно произнес Щербич. – Сильны мы задним умом. Так что – прости, дядя Корней.

– Ты смотри, по-человечески говорить начал! – жена Кулешова Соня встала рядом с мужем. – Неужто перед смертью совесть заговорила?

– Все, поговорили, и хватит! – лейтенант жестом попросил отойти от помоста. – Тишина. Идут члены суда.

На помост с папками в руках поднялись майор, капитан и два подполковника.

Антон не запоминал, кто из них кто, только понял, что один из подполковников – прокурор дивизии, другой – председатель суда, и два члена суда – майор и капитан.

На вопросы отвечал односложно – «да», «нет», а то и вообще мог не ответить. Выступления свидетелей проходило мимо ушей. Опять нашли оцепенение, безразличие. Оживился, когда говорил Лосев. Леонид Михайлович Лосев – председатель колхоза.

– Все время, пока Щербич жил среди нас, нашим не был. Ни для кого не секрет, что я дружил с ним. Притом, дружба эта была безответной – только с моей стороны. Я видел, что подсудимый искал выгоду везде – где бы не находился, чтобы не делал. Было выгодно дружить со мной – дружил. Было не выгодно служить в Красной Армии – не служил, заболел вдруг. Всю жизнь мечтал быть первым лицом деревни, только не знал, как этого добиться. Хотел подчинить себе, быть хозяином, как его дед. А ума не было. Решил, что немцы помогут добиться уважения, богатства, вот и пошел к ним. И просчитался.

Слова Лосева долетали обрывочно, не всегда понимал смысл сказанного. А что понимал, не находило отклика, появлялся некий протест, но говорить не хотелось. Врезалась в память безжизненно свисающая левая рука. Вспомнил, как выстрелил тогда в лесу.

– Руки в крови мирных жителей. Заслуживает суровой кары. Пощады быть не должно.

В душе не соглашался с выступающими, а говорить в слух, высказываться даже на последнем слове не стал.

– Именем Российской Советской Федеративной Социалистической республики… – выслушал молча, обреченно. – Приговорить к смертной казни через расстрел. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Приговор привести в исполнение немедленно.

И стало легче. То, чего так боялся в течение последних месяцев – случилось. Всё. Самое страшное позади. Осталось встать перед расстрельной командой. Это как пойти в атаку. Только без оружия.

Тяжкий груз освободил душу, на мгновение почувствовал себя на равных с земляками, односельчанами. Поднял глаза, смело, без стыда и стеснения посмотрел на окружающих. Встретился взглядом с Феклой. Она была одна, без сына.

– Не поминай лихом, – прошептал, глядя ей в глаза.

Не услышала, но поняла, что сказал. Зажала рот руками, заголосила, стала оседать, как подкошенная. К удивлению Антона, подхватили ее под руки Соня Кулешова и Мария Козлова. Не дали упасть, повели в сторону дома.

А тетя Вера Лосева встала напротив, не отрываясь, смотрит на Антона. И плачет. Закусила губу и плачет.

– Антоша, Антоша, – долетели слова женщины. – Что же ты наделал, что ж ты натворил?

Выражение лица такое скорбное, жалкое, и головой качает.

– Мама где? – спросил, не раскрывая рта.

– С нами, с нами живет, болезная. Не волнуйся, в обиду ее не дадим, – кончиком платка смахнула слезы. – Хорошо, что не понимает она. Так лучше будет и тебе и ей.

– Спасибо, тетя Вера. И прости меня, – сорвалось непроизвольно. А он и рад этому, что сорвалось. В другой раз не попросил бы прощения, а тут….. И ему легче стало. На душе полегчало. – Прости, за-ради Христа, прости, тетя Вера! И вы, люди, простите, – повторил, повторил уже громко, чтобы слышали, обведя глазами притихших земляков, и опустил голову.

– Бог простит, Антоша, – за всех ответила Лосева. – Смерть уравняет нас – и правых, и виноватых.

Конвойные не вмешивались, стояли сбоку, молча наблюдали за происходящим. В район, где располагался штаб дивизии, повезли на подпись командиру решение военно-полевого суда. Только после утверждения комдивом можно приводить приговор в исполнение. Эту информацию довели Антону. И вот теперь ждали.

Народ не расходился, всё смотрели на дорогу – не появился ли «Виллис»?

Впереди шел лейтенант. За ним – Антон Степанович Щербич под охраной двоих солдат с винтовками наперевес. Толпа людей следовала позади, молча.

Опять наступило некое отрешение. Вроде смотрел вокруг, видел заходящее солнце, и тут же забывал о нем. Окидывал взглядом деревню, но это видение не задерживалось в памяти.

Уже прошли бригадный двор, обогнули конюшню, направились в сторону карьера, что подковообразно вырыт не одним поколением сельчан за скотными сараями между деревней и речкой. Здесь во все времена добывали глину и строительный песок для хозяйственных нужд. Чуть дальше за карьером – густые заросли лозы, краснотала, вперемешку с низким болотистым липняком. Эти кустарники тянулись вдоль Деснянки почти до самой Пристани.

Остановились на краю карьера, над обрывом. Оглянулся, и, не долго думая, прыгнул вниз, на песчаные россыпи. Даже не упал, только присел, выпрямился, пустился что есть силы в кусты, к речке. Интуитивно петлял, мешая прицельной стрельбе, что открылась за спиной. Крики, выстрелы долетали до него, подгоняли в спасительные заросли, которые манили к себе, обещая надежду на спасение. Огнем обожгло левую ногу выше колена, но бежать было можно. И он бежал, пригнувшись, не отворачиваясь от хлеставших по лицу веток. Чувствовал, понимал, что отрывается, уходит от погони. И появилась надежда. Надежда на свободу, на жизнь!

В кустарниках резко повернул вправо, в сторону, не побежал прямо к реке, а обогнул конюшню по липняку, влетел в заросли акации. Только здесь позволил себе оглянуться – толпа людей бегала, суетилась вдоль берега Деснянки.

Выскочил из акации, и оказался на краю своего заросшего травой огорода. Стараясь не оставлять следов, пробирался к пепелищу, что осталось от его дома. Там спасение!

Раздвинув лебеду и крапиву, как мог, раскидал головешки над люком в подпол. К счастью, добрался до крышки быстро, чуть-чуть приоткрыл ее. С трудом просунул тело, провалился в яму. На ощупь нашел вход в боковой лаз, прополз до конца и затих.

Сердце бешено колотилось, отдавало в висках; жадно втягивал сырой, гнилой воздух подвала. Тупая ноющая боль в ноге не проходила, но была не сильной, терпимой. Несколько раз пытался зубами развязать веревку на руках, но тщетно. Бросил это занятие, решил найти пистолет, нож и пару гранат, что когда-то прятал здесь на всякий случай. И этот случай настал. Мысленно похвалил себя за прозорливость, засунул пистолет за пояс, гранаты положил рядом с собой и уснул. Уснул так быстро, что даже сам не заметил как. И спал, как ни когда еще не спал в последнее время – крепко и без сновидений.

Сколько прошло времени, Антон не знал. Но чувствовал себя бодрым, отдохнувшим. Ни свет, ни звуки с улицы не проникали сквозь толщу земли. Долго, слишком долго провозился вслепую с веревкой на руках. Наконец, удалось развязать. Вспомнил вдруг, что произошло с ним, и легкий озноб пробежал по телу.

«Неужели, неужели в очередной раз ушел от смерти, обхитрил ее?

– вертелось в голове, туманило сознание. Не верил даже, что такое может быть. – Но я же надеялся, до последнего мгновения надеялся! Но надежды мало. Надо еще делать, что-то предпринимать, чтобы надежды сбывались».

Луна зависла над деревней, серебрила все окрест, высвечивала, выглядывала. Сквозь узкую щелочку из подпола смотрели глаза, уши улавливали малейшие шорохи вокруг пепелища. Тишина. Спят Борки. Лунный свет мешает Антону, надо ждать. Рисковать больше не желает, решает выйти на поверхность только тогда, когда кромешная тьма накроет землю.

Еще днем приоткрывал крышку в подпол, осмотрел рану на ноге. Ничего страшного: пуля прошла сквозь мякоть, не задев кость. Но побаливает. Неприятно, однако, жить можно. Пришлось оторвать кусок рубашки, перетянуть рану на всякий случай.

– Антоша? – тихий вкрадчивый голос донесся сверху. – Антоша, ты здесь?

Темный женский силуэт возник со стороны Лосевых. Щербич опешил: уж ни как не надеялся увидеть сейчас кого-то.

– Это я, тетя Вера, Антоша, – женщина осторожно ступала через головешки. – Не бойся меня, Антоша.

– С чего взяла, что я боюсь? Это ты бояться должна, – ответил, пересилив страх. – Ты одна? Кто еще знает, что я здесь?

– Никто не знает, никто, – шепотом заверила она. – Я не пошла смотреть, как тебя расстреливать будут, вот и увидела. Но ты не бойся, – успокоила тетя Вера, присела на корточки. – Я никому не сказала.

– А сюда зачем пришла? – спросил грубо, резко.

– Жалко тебя, глупенького, – ответила как мама когда-то, если не хотела обидеть. Ласково. – Может, помощь нужна, так я готова?

– Чем же ты мне помочь сможешь? – на секунду задумался. – Разве что поесть на дорогу? Да на ноги что-нибудь?

– Хорошо, Антоша, я сейчас. Ты жди, жди.

На всякий случай вылез из подпола, спрятался в саду за яблоней. Тетя Вера появилась из темноты, позвала шепотом.

– Я пришла, Антоша.

– Чего кричишь? Вижу, что пришла. Никто не догадывается, где ты?

– О чем ты говоришь!? Конечно, нет! Я тихонько. Ленька в районе.

А мы с твоей мамкой в доме. Она спит.

– Ну, ладно. Давай что принесла, уходить мне пора.

Антон сидя обулся в сапоги, встал на колени, огляделся вокруг.

– Не спрашиваю куда, но храни тебя Господь, Антошенька, – женщина всхлипнула, перекрестила его. – А за мамку не беспокойся – доглядим честь по чести.

– Извини, тетя Вера, – приподнялся и снизу вогнал ей в грудь нож.

– Извини, но моя жизнь дороже. Вот так я буду спокойней.

Обмякшее тело подтащил к подполу, открыл крышку, спустил вниз. Лезвие ножа вытер о подол юбки. Люк закрывать не стал. Перешагнув блестящее при лунном свете пятно крови, скрылся в саду.

Легко отыскал могилу старого Лося дяди Миши, руками разгреб землю, достал металлическую коробочку.

 

Глава восьмая

Восход солнца застал Ефима Ивановича Стожкова на лесной просеке за деревней Вишенки. Чуть прихрамывая, опираясь на палку, больше похожую на кол, вышагивал строго на запад, туда, где на тихой улочке в городе Бобруйске дожидается дело, начатое Егором Кондратьевичем Булыгиным. Населенные пункты обходил стороной, стараясь не встречаться с людьми. Вот и то болотце, где в августе 1941 года свела его судьба с Леней Лосевым. На этот раз не остерегался, шел не таясь, твердо уверенный, что в такую рань вряд ли кого встретит в лесной глуши. Подошел к кромке, вымыл руки, ополоснул лицо, глотнул с пригоршни чуточку прохладной, с запахом тины водички. Хорошо!

Изредка отдыхал, уютно расположившись где-нибудь на мягкой хвое, в тенечке. Не спешил. Рассчитывал добраться до пригорода к утру следующего дня, чтобы вместе с трудовым людом перейти мост через Березину.

Несколько раз доставал и перечитывал документы, стараясь запомнить, привыкнуть к новому имени. Произносил даже вслух – нравилось, хорошее сочетание и фамилии, и имени с отчеством. Молодец, дядя Кирюша Прибытков!

А на душе тихо, благостно, даже не верится, что еще двое суток назад жил какой-то другой, страшной, опасной, беспокойной жизнью. На грани смерти. Неужели это было?

Решил для себя, что безопасней всего будет вдали от Борков, от Бобруйска. Там, где о нем никто и никогда не слышал. Поэтому, планировал зайти в город, добраться до Даши с бабушкой Мотей, забрать их с собой. Куда? Еще не определился, но чем дальше, тем лучше.

В то же время все чаще стали возникать сомнения. Если Даша и баба Мотя знают его под другим именем, то не рискует ли Ефим Иванович, имея рядом с собой по жизни таких осведомленных свидетелей? Мало ли что может произойти в семье? Вдруг, поссорились. И жена побежит в НКВД, чтобы отомстить мужу? «Возможно такое? Да, возможно», – соглашается сам с собой Стожков. Значит, надо исключить всякие случайности. Но и бросать так хорошо налаженное производство не хотелось. Как же быть? Вот задача так задача! Сейчас стоит определить что важнее – безопасность или доход? Понятно, доводы не в пользу второго. Однако, дело, дело-то какое выгодное!

– Эй! Ты кто? – мужчина с косой в руках стоял метрах в десяти у телеги со свежескошенной травой. – Не заблудился часом?

– О! Это…, а ты кто, чтобы спрашивать? – Ефим опешил, но быстро нашелся. – Чего к людям пристаёшь, мил человек? Иду себе да иду. Никого не трогаю, никому не мешаю.

– Я это к тому, что в Борках, говорят, из-под расстрела сбежал их староста Антон Щербич. Гад, каких свет не видывал. Но больно везучий. Как ужака из любого положения выкрутится, – в голосе незнакомца даже слышались некие нотки зависти. – Вот нас нарочным и предупредили, чтобы ухо держали востро.

– А когда он сбежал, я что-то не слышал?

– Позавчера, в аккурат, к вечеру сбежал. Почитай, почти двое суток, как в бегах. А ты откуда идешь? Чей будешь?

– С Вишенок, с Вишенок я иду. Но нас не предупреждали. А может, до меня и не дошла эта новость?

– Чтой-то я тебя не видел раньше в Вишенках, – мужчина положил косу на землю, достал кисет, принялся сворачивать самокрутку. – Я там всех знаю. А вот тебя не видел. Спичка есть?

– Не мудрено, что не знаешь, – сохраняя спокойствие, Ефим лихорадочно соображал, как выпутаться с этой историю. – В примы к одной пристал недавно, вот поэтому мы и незнакомы. А спичек нет, не курю и тебе не советую. Не грех и отдохнуть, – подошел к телеге, присел у колеса на корточки.

Мужчина долго черкал кресалом, наконец, прикурил, затянулся дымом и пристроился рядом с Ефимом, напротив.

– А куда путь держишь? – не отставал не в меру любопытный человек, и все пристальней и пристальней вглядывался в лицо путника.

– К вам в Пустошку. Жена моя сродственницей доводится Ульяне Никифоровне Трофимовой, – вспомнил вдруг старушку, что выхаживала его после ранения. – Узнать, жива ли, может, чем помочь.

– Э, мил человек! Как с луны свалился. Неужто не знаешь, что сгорела Никифоровна, еще в сорок третьем годе летом сожгли в сарае немцы вместе с другими жителями.

– Знаю, что людей жгли, но думал, может, она-то и спаслась, – выкручивался, как мог Ефим.

– Нет, что-то ты мне не нравишься, – мужчина сделал попытку подняться. – Уж больно скользкий какой-то. Пойдем-ка в сельсовет, там с тобой разберутся.

– Почему пойдем? Поедем, – Стожков резко подскочил, встал лицом к лицу с мужиком. – Зачем же идти, если конь есть?

Мужчина наклонился за косой, в этот миг путник выхватил нож из сапога и вонзил его в спину.

– Вот так будет лучше, надежней, – вытирая лезвие о рубашку убитого, Ефим огляделся вокруг. – Чересчур бдительный попался.

Загрузил тело в телегу, проверил сбрую на коне, подтянул чересседельник, вернулся, поднял косу, зачем-то попробовал лезвие на остриё, забрал с собой.

Отъехав с километр вглубь леса, снял труп, оттащил подальше от дороги, прислонил к дереву.

– Прости, друг, не вовремя ты встретился, – круто повернулся, направился к телеге.

Утром следующего дня был уже дома. Коня привязал у соседей, сам прошел пешком, заглянул сквозь щель в заборе.

Баба Мотя ходила по бороздкам, проверяла картошку, которая вымахала на славу, выдергивала кое-где появившуюся траву. Перекинул руку, нащупал засов, открыл калитку.

– Ну, здравствуй, бабушка!

– Егорушка? Неужто Егорушка мой вернулся? – бросила тяпку, путаясь в ботве, кинулась навстречу. – Я знала, я знала, я чувствовала, верила, что придет мой Егорушка! – Обняла, прижалась всем телом, задрожала от плача. – Вернулся, вернулся мой защитник, мой кормилец, моя отрада, соколик мой ясный!

– Будет, будет, баба Мотя, – а сам гладил старушку по спине, прижимал к себе, и непрошенная слезинка выкатилась из глаз. – Всё, всё, будет уже! Иди, открывай лучше ворота. А Дашутка где? – вспомнил вдруг.

– Потом, потом, касатик, все потом, – бабушка открывала воротину, не сводя счастливых глаз с гостя.

Под уздцы завел коня во двор, распряг, привязал к телеге. Всё это время бабушка суетилась рядом, даже пыталась помочь. И трогала, трогала руками, как будто убеждалась лишний раз, что он живой, и это не сон.

– Вот и слава Богу, слава Богу. Всевышний услышал мои молитвы, и ты вернулся.

– Я Даши не вижу. Где она, что с ней?

– Только не гневайся, соберись, душа моя, – старушка зашморгала носом, готовая вот-вот расплакаться. – А нету Дашеньки, нету, – все-таки заплакала, уткнулась лицом в фартук. – Предупреждала тебя, Егорушка, что женку надо держать в ежовых рукавицах, а ты не верил бабушке, думал, старая с ума выжила. Ан – нет! Правда моя оказалась.

– Да что с ней? Умерла, что ли?

– Лучше бы умерла, негодница, чем такое…, – а сама села на завалинку, указала место рядом с собой. – Садись рядком, да поговорим ладком, Егор Кондратьич.

– Да не тяни ты, как кота за хвост, – но присел, с нетерпением взирая на бабушку. – Говори!

– А что говорить? Сбежала от тебя твоя Даша к солдатику безногому, к инвалиду.

– Вот же курва! – мужчина замер, переваривая эту новость, привыкая к ней. – Неблагодарная курва, – добавил через мгновение.

– Как только тебя не стало, так на вторую неделю собрала свои вещички, и с вот такенным пузом, – старушка руками показала размер, – смоталась к инвалиду. Это ж кого на кого променяла? И отца дожидаться не стала, не нужен стал папа-то. Вот оно что на свете деется, голуба.

– Да-а! – сидел, обхватив голову руками, прислушивался к себе. Расстроился? Нет, быстрее – огорчился, как будто проиграл на соревновании. Бежал, бежал, старался прийти первым, ан, раз перед финишем – и опередили, обогнали. Но на душе осадок все же остался.

– Все что не делается – все к лучшему, – заметил философски. – Иди, накрывай стол. Разговор есть, Матрена Ильинична.

– Бегу, бегу, радость моя! Не догадалась сама, дура старая. Прости, Егорушка, это от радости.

Посреди стола стояла бутылка самогонки, молодая картошка парила, сковородка с выжаренными шкварками аппетитно притягивала взор.

– С возвращеньицем, хозяин! – бабушка плеснула себе на донышко чарки, гостю налила полную. – Не грех за такое счастье и выпить.

– Будь здорова, мать, – на этот раз не отставил в сторону, выпил. – За возвращение с того света можно и глотнуть эту гадость.

Молча закусил, собираясь с мыслями.

– Что с делом-то нашим? – спросил, и с волнением стал ждать ответа. Не видел почему-то во дворе ни швей, ни сапожника-инвалида. Замок висел на флигельке.

– Прикрыла, Егорушка, я наше дело-то, прикрыла. И не гневайся! – твердо произнесла бабушка, и смело глянула в глаза хозяину. – Посчитала, что так будет лучше, надежней. Ты вернешься, начнем сначала. Мне, старушке, одной не управиться. А распустить все по ветру – душа не позволила. Вот так-то вот, Егор Кондратьич. Но ты не волнуйся, все на месте: и инструмент, и матерьял. И еще кое-что мною припрятано: и денежка, и золотишко какое-никакое.

– Молодец ты у меня, Матрена Ильинична! – восхищенно произнес гость, и с чувством пожал руку старушке.

Та зарделась от похвалы, зарумянилась то ли от водки, то ли от радости.

– Скажешь тоже, Егорушка! А приятно, когда тебя хвалят, вот!

– Ну-ну! А сейчас будет очень серьезный разговор, баба Мотя. Очень, – повторил, что бы глубже прочувствовала, прониклась.

– То, что Даша ушла, это и к лучшему. Одной душой на земле будет больше, – говорил твердо, пристально глядя на собеседницу. А та сидела, подперев кулачком голову, не спускала глаз с мужчины. – Забудь Булыгина Егора Кондратьевича, забудь! Нету его. Был да сплыл. Перед тобой сидит и разговаривает Ефим Иванович Стожков, запомнила? Ефим Иванович Стожков! Повтори! – потребовал приказным тоном.

– Да как же, Ефимушка? Конечно, Ефим Иванович Стожков, что ж, я не понятливая, что ли? – произнесла так, как будто говорила это имя все свои годы.

– Вот и хорошо! Где я был – не спрашивай. Скажу только, что был на заработках. Отрабатывал за прошлую жизнь, и зарабатывал на будущую.

– Мог бы и не говорить, Ефим Иванович, я – баба не любопытная. Может, поэтому до этих лет дожила?

– Уходить нам надо из города, и чем быстрее, тем лучше.

– Я готова! – старушка даже встала из-за стола, чтобы сию минуту начать собираться в дорогу. – Ты только, Ефимушка, не бросай меня, забери с собой. Я за тобой на край света пойду, собачкой сторожевой у тебя буду, пылинке не дам на тебя сесть, только не оставляй меня, Ефимушка, – разрыдалась, вышла из-за стола, упала перед ним на колени.

– Встань, мать, – Ефим помог старушке подняться, опять усадил за стол. – Мы же договорились, что друг без друга – никуда. А мое слово твердое. Так что, будь спокойна. Но я не об этом. Перед отъездом должок мне надо вернуть одному товарищу. И ты мне поможешь.

Через станцию день и ночь бежали воинские эшелоны куда-то вглубь страны. Проскакивали, не останавливаясь. Только изредка подходил товарняк, и из теплушек выгружались солдатики в поисках кипятка или купить чего-нибудь у местных торговок.

Опрятная старушка вот уже двое суток не уходит с перрона, все ждет своих сыночков, да только не едут они, сердечные. Ее знают работники вокзала, инвалиды-попрошайки делятся с нею скудной пищей. Милиция не трогает – что с нее взять?

Ночь. Одинокая лампочка освещает вход в разрушенное здание вокзала. Прислонившись к стенке, дремлет бабушка. Но вот она встрепенулась, поспешала к милиционеру, что неспешно прогуливается по перрону, внимательно приглядываясь к редким прохожим. О чем-то поговорила, взяла его под руку, и направились вдоль путей, туда, где черными глыбами темнеют в ночи остовы сожженных вагонов. Ушли, затерялись в темноте.

 

– Вот и все, квиты, Василий Петрович Худолей, – мужчина поднял уроненную милицейскую фуражку, подержал в руках, с силой забросил в сторону. – Пошли, мать.

Перед отъездом, когда все уже было собрано и погружено на телегу, решил Ефим сбегать на могилку Дашиной мамы, забрать кое-что. Но тут резко воспротивилась бабушка Мотя.

– Знаю, золотишко там у тебя, Ефим Иванович, на кладбище припрятано. Но не гоже все брать с собой в дорогу. Кто знает, что ожидает в пути или на новом месте?

– Но….

– Никаких «но»! – стояла на своём старушка. – Меня с детства учили, что нельзя хранить все яйца в одной корзине.

– Причем тут яйца и корзина? – не сразу понял намеки бабушки.

– А при том, милок, что можно враз все яйца разбить, потерять то есть. Понятно теперь?

– А, вон оно что! Тогда ладно. Ты права, Матрена Ильинична.

– Я всегда права. Только если вдруг потребуется капитал, то не большое расстояние, и съездить можно. А так, и этим обойдемся.

На окраине Минска, где лес подходит почти вплотную к частному сектору, как-то быстро на месте разрушенной завалюшки вырос небольшой, но добротный домишко, срубленный из пропитанных шпал, крытый не свежей, но вполне хорошей дранкой. Чтобы не сильно бросаться в глаза, буквально через месяц его обшили обрезной доской, скрыли ворованный с железной дороги материал. Рядом с ним поднялся и флигелек, готовый верой и правдой служить построившим его людям. Глухой высокий дощатый забор надежно таил хозяйскую тайну. Только собачий лай оповещал владельцев этого дома о приходе очередных ночных гостей за уже изготовленным товаром.

 

Глава девятая

Светлая «Волга» с шашечками такси медленно катилась с горки со стороны Слободы к Боркам. Небольшое серое облачко пыли сопровождало машину, висело над дорогой. Перед гатью остановилась. Нет, то была уже не гать, а хороший бетонный мост с металлическим ограждением соединял обе деревни. Колхоз «Красный партизан имени Л.М Лосева» – огромными буквами написано на указателе.

Из машины вышел пожилой человек с пышной седой шевелюрой, аккуратненькой бородкой клинышком и усами такого же цвета в темных очках на носу. В руках держал блестящую изящную трость с фигуркой какого-то зверя на рукоятке и шляпу. Что-то сказал водителю в открытое окошко, и такси рвануло с места в сторону Борков, оставив пассажира на мосту.

Вместо болота с кустами и торфяными карьерами, взору приезжего предстала гладкое зеленое поле с ровными узкими канавами мелиорации, что соединялись в одну, пошире и поглубже, чтобы бежать в сторону речки Деснянки.

Густые сады окружили деревню, спрятали за собой дома. Чуть правее виден был кусочек речной глади.

Одинокий жаворонок завис в вышине, одаривал землю своими трелями.

Человек поискал глазами аистов – их не было. Не видно было и гнезда на огромной липе на краю деревни.

Опираясь на трость, тихонько направился по дороге, с искренним интересом оглядывая все вокруг.

Остановился у первого дома вначале деревни. Высокий, из белого кирпича под оцинкованной крышей, радовал глаз своим видом.

Приезжий долго стоял, смотрел, как во дворе голый по пояс мужчина лет сорока играючи колол дрова. Наконец, тот заметил незнакомца, вытер пот с лица, подошел к невысокому забору из штакетника.

– Здравствуйте. Кого-то ищите, отец? – широкое открытое лицо приветливо улыбалось. – А может, вам плохо? – насторожился мужчина.

– Нет, нет! Не волнуйтесь, со мной все в порядке. Скажите, этот дом чей?

– Мой, – ответил хозяин. – А вам это зачем?

– Я понимаю, что ваш. Мне интересна фамилия, имя владельца.

– Абрамов, Кирилл Антонович Абрамов моя фамилия.

Незнакомец побледнел, крепче сжал руками трость.

– Вам плохо? – хозяин забеспокоился, вышел к дедушке, взял под руку, провел и усадил на лавочку, что стояла у забора. – Посидите, я сейчас воды принесу.

Вместе с Кириллом вышла и старушка с клюкой. Подслеповатыми глазами пыталась рассмотреть незнакомца. Беспалая рука лежала поверх палки. Дедушка заметил эти руки, заволновался, сделал попытку что-то сказать, но в последний момент удержался. Выпив воды, поблагодарил, с трудом поднялся, и медленно направился вглубь деревни. Оглянулся – мужчина с бабушкой смотрели вслед.

Свернул на тропинку, что бежала к реке. К удивлению детворы, что пасла гусей на Пристани, незнакомый дедушка сначала угостил их шоколадными конфетами, потом разулся, подкатал брюки, дошел до камня-валуна, долго гладил его, и о чем-то шептал.

Не побоялся испачкать светлые брюки, встал на колени, пригоршней зачерпнул воды с родника. Сидел, отдыхал, обводя вокруг влажными от слез глазами.

Вернулся обратно через липняк, побыл на конюшне. Издали кивком головы поздоровался с конюхом дедом Тихоном, постоял у карьера над обрывом. Так же медленно побрел обратно в деревню.

Здоровался со встречными людьми, но нигде не останавливался, и ни с кем не говорил.

Вышел в проулок, направился к кладбищу, что одиноким островком расположилось на краю пшеничного поля за деревней. Там его уже ждало такси.

Надел очки, долго бродил средь могилок, вычитывая имена на крестах. Задержался у могилки с табличкой на кресте «Щербич Елизовета Пе..», отчество и даты были стерты временем. Поднял голову верх. Из глаз бежали слезы, терялись в усах, бороде. А он не вытирал их, так и стоял, плакал, опершись на трость. Шляпу держал подмышкой, и легкий ветерок шевелил волосы.

Зачем-то погладил надгробную плиту на могиле Лосева Леонида Михайловича. С небольшого обелиска смотрело до боли знакомое лицо.

Что-то шевельнулось в груди, подступило к горлу, перехватило дыхание, закружилась голова. Иголки вонзились в сердце, пронзая насквозь. Еще успел выйти из кладбища, но до машины дойти не смог. Резкая боль в груди завладела всем организмом, погасила сознание. Ноги подкосились, шляпа откатилась в сторону. Рухнул на землю, неестественно подвернув руку. И застыл.

Таксист подбежал, повернул лицом вверх безжизненное тело, убедился, что этот загадочный пассажир мертв, воровато огляделся вокруг. Достал из кармана бумажник, дрожащими руками вынул деньги, судорожно зажал их в потной ладони, документы положил обратно. Вернулся к машине, взял с заднего сиденья портфель пассажира, поковырялся в нем, бросил туда же, и уже через минуту светлая «Волга» скрылась за клубами пыли.

Одинокий ворон долго кружил над кладбищем, зорко следил за лежащим на земле человеком. Давно уже он не пробовал падали, все больше питался по помойкам да свалкам. А тут такой случай! Сел на вершину березы, сторожил свою добычу остаток дня и всю ночь. Утром опять взмыл вверх, проверил, все ли осталось по-прежнему?

Человек не подавал признаков жизни, продолжал лежать неподвижно, только лицо его немножко посинело и распухло от жары за долгий летний солнечный день, да и ночь не принесла прохлады. Ворон по спирали спускался всё ниже и ниже, всё уже сжимая круги. Сразу не осмелился сесть на труп, взмыл в небо, еще раз окинул окрестность, еще раз убедился, что никакой опасности нет. Он боялся людей до сих пор, сторонился их. А этот казался безопасным. Зов предков вел птицу к падали.

Вот, наконец, лапы коснулись земли чуть в стороне от трупа. Мелкими шажками, скачками, бочком приближался к добыче, крылья не складывал на спине, держал их на весу чуть распущенными, готовый в любой момент отскочить, взмыть вверх.

Нет, человек лежал без движений. Ворон осмелел, и еще ближе подошел к трупу. Обилие черных мух на лице добычи не оставляли никаких сомнений, и птица села ей на плечо.

Ворон огляделся вокруг, еще раз взмахнул крыльями, но не улетел, а сместился на грудь человеку, окинул падаль зорким взором, выбирал место для первого удара клювом. Остекленевшие глаза манили, притягивали стервятника, обещали сытный завтрак. Победно каркнув, не стал дальше тянуть время, приступил к трапезе.

Содержание