Осень 1943 года задерживалась, даже вначале декабря не спешила покидать землю, а зима припозднилась. Видно, не накопила еще достаточно сил, чтобы сдвинуть упрямую осень, затолкать ее в историю, в небытие. Почти каждый день моросил мелкий, нудный противный дождь, которого то и дождем можно было назвать с большой натяжкой, однако настроение портил, как портил и грунтовую улицу на окраине Бобруйска. За день грязь на ней развозило, а за ночь подмораживало. Глыбы торчали поверх скользкой, неровной дороги, блюдечка льда к утру застывали в колеях, в следах от сапог редких пешеходов. А днем подтаивало, добавлялась морось. Зябко. Стыло. Неуютно.

Улица убегает в пустырь, чтобы пропетлять в нем, и остановиться, воткнуться, упереться в кладбище. Если бы не этот мрачный островок из стройных, высоких сосен да редких березок, чахлых кустов акации и лозы, то по улице вряд ли ходили бы люди. Местные почти и не ходят: куда можно пойти в такое неспокойное время? Себе дороже. Разве что похоронная процессия не забывает этот край города: почти каждый день то на телеге, а то и на тачке везут горожан к скорбному пристанищу. И провожает их в последний путь жиденькое сопровождение из одного, двух стариков или старух, да, может, еще детишки пробегут ради любопытства.

По обочине, выбирая места посуше, бредет одинокий человек в дождевике, в кирзовых сапогах с налипшими на них комьями грязи. За плечами висит котомка под цвет дождевика – такая же мокрая, грязная. Он прошел уже почти всю улицу, а так и не нашел того, чего искал. Часто останавливается около того или иного дома, долго всматривается в подворье, как бы вспоминая что-то, или выбирает. Потом поворачивается, и опять продолжает свой путь. Вот остановился у крайней, последней хатки, что стоит на отшибе, почти одна на пустыре. Без хозяйственных построек, без забора, только дощатый туалет сиротливо торчал средь зарослей полыни и чернобыла. Два окошка, что вросли по самую землю, мутным взглядом взирают на этот нерадостный мир. Солома на крыше от старости почернела, сама крыша прогнулась глубокой седловиной, вот-вот готовая рухнуть, развалиться. Даже тропинка от улицы почти заросла травой.

Путник постоял какое-то мгновение, оценивая эти «хоромы», оглядывается по сторонам, и решительно направляется к избушке.

Ступил на вросшую в землю доску, что когда-то была ступенькой, постучал в черную дощатую дверь. Прислушался, и, не дождавшись ответа, смело толкает ее, перешагивает через порог.

– Мир дому сему, – приветствует в пустоту. Тяжелый спертый воздух глушит голос, и он повисает где-то у порога, не долетев до кровати, что приткнулась в углу избушки сразу за печкой.

– Кого нечистая принесла? – послышался дребезжащий старушечий голосок. – Ты, кума, что ли?

– Нет, бабушка, это я, – незнакомец рад, что хоть кто-то откликнулся на приветствие. Он уже сбросил с головы капюшон, и с интересом рассматривает убогое жилище.

– Кто ты? Уж больно голос незнаком, – из-под тряпья, что на кровати, показалась голова, замотанная в какое-то подобие платка. Наконец, старушка села, свесив ноги в коротких обрезанных валенках. – Кто ты, мил человек, я тебя не знаю? Но все равно, проходи, садись к столу.

Только теперь незнакомец заметил низенький столик, что жалко приткнулся к стенке между двух окошек. Рядом с ним стояла такая же небольшая скамейка. Голый пол и иконка в углу дополняли нищенское убранство этого жилья.

Путник скинул с себя дождевик, нашарил рукой на дверном косяке гвоздь, повесил на него одежду, прошел к столу, сел, и только после этого ответил хозяйке.

– Человек я, бабуля, человек, – пригладил ладонью волосы, и улыбнулся старушке. – Ты меня не бойся, я не страшный.

– И-и-и, милок, мне ли кого бояться? – пошаркала валенками по полу, подошла к гостю, наклонилась, чтобы лучше рассмотреть. – Всю жизнь по соседству с мертвяками, чего бояться? Да и пожила я уже, дай Бог всякому. Чтой-то не припомню я тебя, нет, не припомню. Чей ты будешь?

– Ты одна живешь в этих хоромах? – не стал открываться сразу мужчина. – Или еще кто с тобой здесь живет?

– Почему одна? Нет, не одна. Нас много. Почитай, полгорода уже со мной по соседству пристроилось.

– Я не об этом, бабушка. Квартирантом меня возьмешь? – не то спросил, ни то приказал хозяйке.

– Как же я тебя пущу, коль ты все загадками говоришь? – бабушка подошла к печке, загремела заслонкой. – Чай там теплый должен быть. Сейчас достану.

Незнакомец уже привык к полумраку, что царил в доме. Он отодвинул женщину в сторону, сам достал из печки небольшой закопченный чугунок, закрытый сковородкой, выставил его на стол.

Старушка протянула руку к полочке с посудой, что висела прямо над столом, достала две металлические кружки, протерла их для порядка фартуком, зачем-то дунула туда, аккуратно поставила на стол.

– Наливай сам. У меня руки уже не держат, – пододвинула гостю кружки, сама села на скамейку, с интересом уставилась на незнакомца. – Извини, к чаю ни чего нет. Пей вприглядку. И я глотну. Пускай хоть кишки согреются. На смородишных листьях, – добавила чуть погодя.

Гость взял свою котомку, поставил себе на колени, неспешно развязал, и достал оттуда хорошую домашнюю булку ржаного хлеба, желтый кусок сахара с детский кулачок, завернутый в пергамент шматок сала. При виде такого богатства хозяйка забегала, засуетилась, подала мужчине тарелку, нож.

– На тарелочку, на тарелочку положи, чтоб крошечки не рассыпались, – заискивающе предлагала свои услуги. – На квартирку, говоришь, мил человек? Так я не против. Раз тебе мои хоромы глянулись, то я согласна, видит Бог – согласна! Если ты, спаситель, не брезгуешь, то живи, живи.

– Как тебя зовут, бабушка? – обратился гость к хозяйке, пододвигая к ней кусок сахара. – А то так и будем в молчанку играть?

– Что ты, что ты, касатик! – всплеснула старушка руками то ли от щедрого подарка, то ли от избытка чувств. – Какая тайна может быть? Нарекли меня родители Матреной, Матреной Ильиничной, голубь мой, вот как. А по мужу, царствие ему небесное, Мальцева, Мальцева, касатик, я. Только все местные кличут меня бабой Мотей, – прихлебывая чай, поведала хозяйка. – И ты так зови, я привыкшая. Ох, давненько не сластила себя, ох, давненько! – смаковала сахар во рту бабушка. – Спасибо тебе, мил человек, порадовал старуху! А за плату не волнуйся, соколик. Не дашь помереть с голода и холода, и на том спасибо! – оставшийся сахар бабушка завернула в чистую тряпицу, и положила за божницу.

День подходил к концу, морось сменилась мелкими иголками инея, стало подмораживать. За столом наступила тишина, умиротворение после приема пищи. Сумерки заполнили собой всю избушку, только над столом у окна еще можно было различать лица людей.

– Ну, а тебя-то как кличут-величают, мил человек? – хозяйке не терпелось узнать про постояльца как можно больше, чтобы завтра с товарками обсудить такое важное событие. – Откуда ты, что привело к нам на нашу Богом забытую улицу, спаситель? Ты уж не обессудь, но времена нынче сам знаешь, какие.

Гость не спешил рассказывать о себе, все тянул, оттягивал эту минуту, чем еще больше заинтриговал хозяйку. От любопытства та уже не находила себе места.

– Зовут меня Егор, бабушка, Е-гор, – наконец, раздельно повторил гость, и сам прислушивался к своему имени, определял, как оно звучит, привыкал к нему. – Егор Кондратьевич Булыгин, запомнила, баба Мотя? Егор Кондратьевич Бу-лы-гин, – повторил по слогам фамилию. – Родом из соседнего района. Ушел сюда к вам, что бы переждать лихую гадину: уж больно лютуют у нас и немцы и партизаны. Не заметишь, как или те, или другие прихлопнут под шумок, вот так-то, бабуся, – закончил постоялец. – А у вас, в городе, вроде поспокойней, потише. Жить-то хочется!

– Вот и ладно, Егорушка, вот и хорошо! – баба Мотя принялась убирать со стола, стала сетовать на то, что нет керосина в лампу, и коптилка-жировик уже не горит.

– Вон на стене, вишь, лампа который год висит, а все без толку. Керосина-то нет, и не знаю, где достать можно. Соседи как-то на базаре добывают, а мне стыдно просить, – поведала хозяйка. – Так что ты извини, пока в темноте будем. И коптилку заправить нечем. Так и живу. Может, теперь легче станет? – с надеждой смотрела на своего квартиранта, скорбно поджав губы.

– А дрова твои где, хозяюшка? – Егор встал из-за стола, чтобы сходить во двор за дровами. – В доме-то не жарко.

– А нету дров, милок. Кто бы мне их заготовил?

– Как же ты зиму зимовать собралась, баба Мотя? – удивленно воскликнул Булыгин. – Еще день, два и все – зима-матушка, а ты без дров?

– А как Бог даст, милок, так и буду. Вот схожу завтра на кладбище, хвороста насобираю, да и протоплю печку. Я по утрам топлю.

– Так дело не пойдет, – Егор решительно направился к двери.

– Стой, касатик, стой, Егорушка, не ходи, – остановила его хозяйка.

– Темно, не ровен час, убьют. Комендантское время уже пошло. Терпи до утра. Патруль немецкий стреляет почем зря.

– Вот это да! А как же спать?

– Потерпим, мил человек. Чай, не на голой земле, а крыша над головой есть, – рассудила баба Мотя. – Да, пока не забыла. Ты завтра с утречка беги в управу, отметься обязательно, соколик. Время сам знаешь, какое. Так будет спокойней и тебе и мне. Да не забудь, стань на биржу. Это откуда на работы отправлять будут. Тебе отметки в бумагах сделают, и тогда ходи, не боись до комендантского часа. Вот такие у нас в городе порядки. Сам знаешь, с волками жить…

Бабушка определила спать Егору на печи.

– Знаю, что мне теплее там, только лазить слишком тяжело, Егорушка, – оправдывалась она перед постояльцем. – А ты молодой, сиганешь на печь и не заметишь, как ночь скоротал. А у меня косточки болят, и ноют они уже и от кровати с пружиной и матрацем.

Она с любопытством рассматривает своего гостя, и находит, что он красив. Выше среднего роста, широкий в плечах, с немножко прищуренными голубыми глазами под чистым лбом, прямым носом, овальным лицом с ямочкой на бороде располагал к себе своим добродушным видом.

Впервые за последний месяц Булыгин уснул крепким здоровым сном. Только под утро вдруг приснилось, что его трехмесячный сынишка Кирюша вдруг пошел, стал ходить своими маленькими ножками. Вот чудо! Вроде как Егор рад этому, смотрит на сына с умилением, тянет к нему руки, мол, иди ко мне, сынок! А тот отвернулся от отца, и побежал за Феклой, мамой своей. Догнал, ухватил за подол, и они уходят куда-то. Потом вдруг появилась какая-то река между ними: вода черная, волны не большие, но частые, пенные. И она все ширится, ширится, бурлит, отделяет Егора от семьи; он стоит на этом берегу, кричит, кричит, зовет своих. Хочет, чтобы они хоть оглянулись, и с ужасом понимает, что голоса-то нет! И так ему стало плохо во сне, так плохо, как ни когда еще не было.

– Фу-у, и померещится же такое, – мужчина свесил ноги с печи, тер спросонья глаза. – С чего бы это?

– Приснилось плохое, Егорушка? – участливо спросила баба Мотя.

– А ты посмотри в окошко, и скажи про себя: «Куда ночь, туда и сон», и спи дальше. Вот и вся недолга.

– Река какая-то, мутная, страшная, – поделился своим сном с хозяйкой. Но о сыне говорить не стал, промолчал.

– И все-то? А ты не плыл в ней, не тонул?

– Нет, на берегу стоял, смотрел на нее.

– Ни чего страшного, соколик, – старушка на секунду задумалась. – Видно, тяжкая у тебя жизнь-то, Егорушка, мучают тебя думы нерадостные, темные. Но ты не горюй – все обойдется, наладится, – успокоила она квартиранта. – Ты только себя побереги.

– Вот спасибо, баба Мотя! – заулыбался он, повеселел. – Порадовала меня, успокоила. И откуда ты все знаешь? Сны даже разгадываешь?

– Ох, милок! Поживи с мое – наперед видеть будешь, – она с ведра ковшиком наливала воду в чугунок для чая. – Почитай, восьмой десяток разменяла, пора и на покой.

А за окном уже лежал снег. То ли от него, то ли оттого, что день начинался, а в домике посветлело. Правда, хоть и на печке, только Егор продрог, да и бока побаливали с непривычки. Изо рта шел парок.

– Что-то в твоих хоромах прохладно. – Булыгин уже оделся, расхаживал по избе, готовый сходить за дровами. – Где топор можно найти, хозяюшка?

– Где ж ему быть как не под лавкой. Ты пойди на кладбище, хворосту насобирай. Только не трогай кресты, касатик, – стала она наставлять Егора. – Потому как в народе говорят: кто крест на могилке порушит, тот свою жизнь-судьбу разрушит. Помни об этом всегда.

Легкий морозец приятно пощипывал щеки, бодрил. Снег закрыл, присыпал все окрест, похоронил под собой неприглядность, серость вчерашнего дня. Изменил не только внешний вид города, но и улучшил настроение горожан. По крайней мере, у Булыгина оно с утра было если не отличным, то достаточно хорошим. Так он и считал, отправляясь на кладбище за дровами.

Еще на улице он заметил след от саночек, что петлял сначала по пустырю, а затем терялся среди зарослей акаций. Егор сразу обратил внимание, что тащил их один человек, притом, не сильный – слабый. Видно было, как он останавливался, топтался на месте, отдыхая, как скользили его валенки по первому снегу, оставляя после себя зигзаги.

Ради любопытства пошел следом. За поворотом, прислонившись к березе, стоял человек. С расстояния Егор не смог определить – мужчина это или женщина. Рядом с ним в деревянных саночках на двух небольших досках лежал завернутый в тряпки и притянутый веревкой к санкам труп, припорошенный первым снегом.

– Дяденька, – человек отделился от дерева, и направился навстречу Булыгину. – Дяденька, помогите! – тонкий детский голосок не оставлял сомнения – перед ним был ребенок. – Помогите, помогите, пожалуйста, дяденька! – умалял он сквозь слезы Егора.

Длинное, не по росту, пальто, подвязанное куском веревки, почти волочилось по снегу; то ли женская, то ли детская меховая шапочка поверх платка не давали возможности сразу определить кто перед ним – мальчик или девочка?

– Ты кто? – Булыгин в недоумении взирал на это создание, теряясь в догадках.

– Я… Это… Мама…, – рыдая и всхлипывая, ребенок не мог связно ответить на вопрос. – Я… боюсь… Мама…. Могилы…. Вот….

– Понял, понял тебя, – стал успокаивать Егор. – Понял, что умерла мама, и ты не можешь вырыть могилу. Тебя-то как зовут? – положил свои руки ему на плечи, пытаясь заглянуть в глаза.

– Даша я, Даша, – ответил ребенок, и снова зашелся в плаче.

– Да-а! Не хороши твои дела, Дашенька, – мужчина присел над трупом, смел варежкой снег с него, снова поднялся и пристально уставился на девочку. – Что ж мне с тобой делать?

– Помогите, дяденька, вырыть могилу. А я потом и сама засыплю, – умоляюще просила она Егора, не отрывая от него глаз. – Я отблагодарю, дяденька!

– Чем же ты можешь отблагодарить, пигалица, – недоверчиво переспросил девчонку.

– Вы не думайте, у меня есть чем, – Даша засуетилась, стала расстегивать свои одежки, долго рылась по карманам, наконец, протянула к Булыгину худенькие ладошки, на которых лежал небольшой крестик и цепочка из золота. – Мама подарила мне перед смертью, а ей он достался от ее бабушки. Не бойтесь, он не ворованный. Это наше семейное, передается по наследству.

– Сколько ж тебе лет, горемычная?

– Через месяц будет шестнадцать, дяденька.

Из-за Березины вставало солнце. Его первые лучи пронзили не землю, нет, а зависли над ней, над кронами деревьев, над домами. И снег заискрился, заиграл на крышах, на ветках, а на земле оставался ослепительно белым и чистым. Одинокие запоздавшие снежинки еще продолжали падать, стараясь устранить огрехи ночного снегопада, закрывали собой кое-где серые пятна земли, голые ветки кустарников, с которых ветер неосторожно сбросил первый зимний наряд. Стояла та удивительная тишина, которую даже боязно вспугнуть неосторожным словом, нелепым звуком.

Егору искренне было жаль вот эту девчонку в ужасном одеянии со страшным грузом на саночках. Ему хотелось ей помочь, но…. Что-то сдерживало, заставляло сомневаться. Он уже успел определить для себя, что жалости его на всех не хватит. Слишком много кому сейчас трудно, и очень трудно. Еще недавно он сам, его пребывание на земле было почти в подвешенном состоянии.

Просто в последний день ему крупно повезло, что он вышел вот на эту улочку, на домик бабы Моти. В очередной раз повезло.

А ребенку не повезло, нет, не повезло. И ее маме тем более. Хотя, кто его знает – может, как раз той женщине повезло больше всех – она разом избавилась от неприятностей в жизни? Но Егор Булыгин не обязан растрачивать свое благополучие на чьи-то проблемы, на чье-то горе. Он эту Дашу видит первый и последний раз. Ему нужны дрова, а ей нужна могила захоронить маму. Вот и надо каждому заниматься своим делом. Однако, у нее есть золотой крестик с цепочкой. А это уже что-то! И не надо рисковать собственной жизнью. Возьми лопату, вырой ямку на метр глубиной, и все – золото твое! Честно заработанное золото! Такого еще в жизни Егора Булыгина не было.

– Дядя, дядя! – Даша тормошила его за рукав. – Что с вами, дядя? Вы мне поможете похоронить маму?

– Слушай меня, Даша, – он взял ее за подбородок, внимательно и серьезно посмотрел в глаза. – Я обязательно помогу, только не сейчас. Ты подожди меня чуть-чуть, полчасика, и мы похороним твою маму. Ты поняла меня?

– Так вы уходите? А как же я? – голос ребенка опять задрожал, девочка готова была вот-вот расплакаться. – Я боюсь здесь, боюсь! Не оставляйте меня одну, прошу вас!

– Что ж мне с тобой делать? Вот навязалась на мою голову! Ладно, пошли со мной.

Егор выбрал засохшую валежину, разрубил ее на части, сложил в вязанку и направился к дому бабы Моти. Даша неотступно шла за ним, оставив тело матери на кладбище.

– Тебя сам Господь послал ко мне, – хозяйка даже перекрестила квартиранта, когда он поведал ей историю с девочкой. – Не отказывайся, Егорушка, а смело берись за дело. Во-первых, по-христиански все это, по-христиански ты поможешь людям, – убеждала она его. – А во-вторых, вот тебе и работа! А раз работа – то и прикормок тебе. И голова твоя не будет болеть, где взять поесть на каждый день. Все одно к одному. А без работы ты, сынок, не останешься.

Несколько раз Булыгин выходил на расчистку дорог от снега, куда его направляли с городской управы. Это продолжалось до тех пор, пока к бургомистру не явилась делегация стариков и старушек во главе с бабой Мотей, после чего «главного копателя могилок» оставили в покое. Та встреча по первому снегу с девочкой Дашей стала решающей с определением его постоянного места работы, о чем он и не жалел.

К домику бабушки Моти как-то незаметно приросла поленица дров; печка стала топиться два раза в день – утром и вечером; в темное время суток избушку освещала самая настоящая керосиновая лампа, а не какая-то несчастная коптилка-жировик; да и сама хозяйка как будто помолодела – куда только подевалась ее прежняя старческая походка, даже голос изменился – стали появляться начальственные нотки при общении с просителями, что почти каждый день являлись за помощью к ее постояльцу.

И сам Егор изменился, притом, изменился и внешне и внутренне: пышные усы и аккуратная бородка придавали ему благопристойный вид, соответствовали его месту работы, делали намного старше, солидней. Сейчас трудно было узнать в этом степенном, рассудительном, уверенном в себе человеке того Егора Булыгина, что впервые осенним дождливым днем появился на этой улице. Он больше походил на церковного служащего, чем на гробокопателя. И движения его стали плавными, спокойными, голос – тихим, убаюкивающим, видно, род занятий сказался и на манере поведения.

Все реже и реже вспоминал прошлую жизнь, а если и накатывала иногда, то старался побыстрее выбросить из головы, забыть как страшный сон. Даже сына и жену заставлял себя поменьше воскрешать в памяти, чтобы ненароком не обмолвиться где-нибудь нечаянным словом, не проговориться. Все больше и больше вживался в новый образ, в новую жизнь. Уже легко и непринужденно отзывался теперешними именем и фамилией, оборачивался на новое имя. Да и не просто Егор, а Егор Кондратьевич!