Он знал, что Бобруйск уже давно занят немцами, и решил обходить его стороной, слева, пройти вдоль речки Березины, и по ходу, на месте найти какую-то возможность переправиться на тот берег. Потому что идти через город, и переходить реку через мост – это безумие, тем более, что до дома оставалось каких-то тридцать километров.
Оставив город далеко в стороне, Антон вышел на правый, высокий берег Березины ранним утром, когда еще солнце только-только показалось из-за леса с противоположного берега. Сверху ему хорошо было видно, как пронизывали небесный свод первые лучи, как бежали они по верхушкам деревьев, и как достигли правого берега, разогнав оставшуюся с ночи мглу, обогрев продрогшего путника. Он лежал над обрывом, в траве, и внимательно оглядывал все окрест, определяя для себя возможное место переправы. Чуть вверх по течению река изгибалась, казалась немножко суженой, не такой широкой, как справа, или прямо под ним. Тем более, этот берег в том месте позволял незаметно спуститься к реке, спрятаться в камышах и зарослях аира, что тянулись вдоль на большое расстояние. И противоположный берег сразу же мог укрыть в себе не одну сотню людей в своих густых высоких кустах лозы, олешника, переходящих в подлесок, а затем и соединившихся с лесом. Да и с камыша можно было легко соорудить для себя и для вещей не плохой плотик.
На день путник решил отлежаться в лесу, отдохнуть от ночного перехода, а вечерком приступить к осуществлению своего замысла. Он уже начал передвигаться к месту отдыха по пшеничному полю, что отделяло лес от реки, как вдруг увидел чуть правее выходящих из леса красноармейцев. Они шли организованно, строем, к тому месту на берегу, что Антон определил себе для переправы. Он мгновенно упал, и быстро-быстро пополз в сторону поля с высокой рожью, что стояла по соседству с пшеницей. Перемахнув межу, отделяющую эти два поля, Антон пополз в глубь ржи, благо, высокая, она давала возможность это делать незаметно. Остановившись, нарвал горсть стеблей с колосьями, выглянул из-за них, как из засады, из-за укрытия.
Первые шеренги солдат уже спускались к реке, исчезали под обрывом, уходя из поля зрения Антона, а из леса продолжали и продолжали выходить красноармейцы. Видимо, это место военные, выходящие из окружения, тоже выбрали для переправы немного раньше его, и спешили это сделать не мешкая – сходу, пока еще не начался день, и их передвижение останется незамеченным. Часть солдат рассредоточились вдоль берега и стали окапываться. Быстрее всего, определил для себя Антон, это будет заслон, который должен дать возможность всем переправиться на тот берег в случае преследования их немцами. Все это делалось организованно, без паники, без суеты, со знанием дела.
Прямо над обрывом быстренько вырастали окопные брустверы, которые солдаты маскировали травой, ветками. На крайнем, ближнем к Антону, бруствере окопа, который оборудован на небольшой возвышенности, был установлен пулемет, и двое солдат продолжали укреплять свою огневую точку.
Однако из леса вдруг раздались сначала одиночные выстрелы, а потом и автоматные очереди, а затем, донесся шум машин, взрывы гранат. Вот уже последняя группа солдат исчезла под обрывом, а выстрелы в лесу не прекратились, а, напротив, стали приближаться к реке.
Сначала из леса показалось несколько красноармейцев с винтовками, которые бежали, отстреливаясь на ходу. Один шел, неся на своем плече раненого, двое – тащили за руки и ноги третьего. Два красноармейца, что волокли за собой пулемет «максим», упали в пшеницу, как раз на полдороге к берегу, и сразу же стали стрелять по лесу длинными очередями. Потом и они начали постепенно отползать к реке, а их отступление уже прикрывали бойцы из окопов вдоль берега, открыв отчаянную пальбу по опушке леса.
Первыми вышла немецкая пехота: растянувшись цепью, короткими перебежками, они наступали на окопавшихся красноармейцев прямо по пшеничному полю. В некоторых местах оно уже пылало, подожженное взрывами гранат, что забрасывали немцы окопы оборонявшихся.
Антон находился в стороне, чуть в отдалении от идущих цепью наступающих и обороняющихся. Их бой его почти не касался: ему это было совершенно безразлично, лишь бы ни кто из воюющих не трогал его. В то же время, он хорошо видел и немцев, упорно продвигающихся к переправе, и бойцов, отчаянно ее защищающих.
Из интереса, праздного любопытства, он кинул взгляд на противоположный берег: по кустарнику, по подлеску, мелькали каски красноармейцев, уходящих в лес.
В какой-то момент у него возникло даже чувство зависти к ним: они уже там, на том берегу, а он еще пока здесь, один, на отшибе, и его нет кому прикрывать на переправе. Но он тут же отогнал такие мысли, как крамольные, не укладывающиеся в его теперешний образ жизни.
А тем временем бой продолжался: все реже и реже становились выстрелы из окопов, все больше неподвижных тел немецких солдат оставалось лежать на пшеничном поле. Особенно сильно донимал наступающих пулемет на левом, ближнем к Антону фланге. Удачно расположенный на высотке, он своим огнем не давал немцам поднять головы, тем самым обеспечил своим переправу, а сам, судя по всему, уже не успеет и не сможет присоединиться к однополчанам. В начале боя Антон видел двоих красноармейцев, а сейчас за пулеметом управлялся один, другого не было видно: его напарник то ли убит, то ли уже на той стороне. Немцы брали его в кольцо: по меже, разделяющей ржаное и пшеничное поле, по-пластунски, ползком продвигались два немецких солдата, чтобы оказаться у пулеметчика с фланга. Щербич видел и понял их маневр еще в самом начале, когда они отделились от цепи наступающих, и бросились к меже. Ему достаточно было двух выстрелов из пистолета, и пулеметчик остался бы жив. Но Антону это было совершенно не нужно. Он только молча, со стороны, наблюдал, как выпрыгнул из окопа красноармеец, и быстро-быстро пополз к спасительному обрыву, как с колена, спокойно прицелившись, немец выстрелил в него, как, дернувшись, застыл тот, обняв руками землю.
Побоявшись обнаружить себя, Антон остался в своей спасительной ржи, только отполз немножко в глубь, и собрался отдохнуть, как тут же был удивлен странным поведением немцев: построившимся в две шеренги солдатам на высотке что-то объяснял немецкий офицер, то и дело показывая рукой на труп красноармейца-пулеметчика. Потом, трижды вскинув винтовки к плечу, прогремел салют, и только после этого приступили складывать своих убитых в прибывшие машины.
Этот эпизод так заинтересовал Щербича, что ему захотелось вдруг посмотреть на этого солдатика: с чего это ему такие почести?
Вечерело, когда он смог приблизиться к месту боя, подойти к лежащему между окопом и обрывом красноармейцу.
Чистое бледное бескровное лицо, светлые волосы, аккуратно заштопанное обмундирование, обмотки – все говорило о том, что он был в составе какого-то воинского подразделения, которое организованно выходило к своим, не потеряв дисциплины: даже в окружении бойцы поддерживали уставной внешний вид, что редко мог видеть Антон за время своего странствия. Да и организация боя была тому подтверждением. По возрасту – ровесник, лет не более двадцатипяти. И вот сейчас он лежит, обнимая землю, больше ни когда не встанет, не увидит вот эту речку, вечернее небо. Для чего, зачем он тут? Щербичу это не понятно, и он вглядывается в мертвую белизну солдатского лица, пытаясь разобраться – что вызвало уважение к нему со стороны его врагов? Ведь он столько немцев положил, а они ему салютовали. Ну не бред, а? Не факт, что при жизни этот паренек хорошо питался, носил хорошие, дорогие вещи, гулял, пил что хотел, да, возможно, и женщины то не познал. Неужели, для того, что бы тебя уважали, надо погибнуть вот так? А что толку? Солнце то продолжает светить, но не для него, река продолжает течь, а он не сможет в ней испить воды, да и вообще – жизнь то одна. Зачем ее вот так оставлять, разбрасывать по берегам рек? Нет, он сам хочет жить, и твердо знает, что для уважения надо быть сильным, иметь деньги, много денег, нужна власть над другими, чтобы тебя боялись. А будут бояться – будут уважать. Сколько раз он слышал о защите Родины, своей земли, а что толку, если его не будет? Какая разница вот этому солдату, что он защищал ее? Его то нет, а его Родина вот она – вокруг Антона, и Антон стоит над погибшим бойцом, и видит, что она то осталась, но уже без него – ее защитника. Конечно, он любит свою деревню Борки, любит до безумия, до боли в животе и ни кому ее не отдаст. Но чтобы вот так – лицом в низ и не подняться, нет, это не для него. Надо любить при жизни, и чтобы она тебя любила – любовь должна быть взаимной. Это его деревня, он в ней родился, и он в ней должен прожить долгую богатую, счастливую жизнь. Если бы кто знал, как тянет его в деревню, к ее разлапистым липам с гнездами аистов на верхушках, к речке Деснянке, к камню-валуну на пристани?! Вот эта мечта и ведет сейчас Антона домой, дает ему силы, терпение – он все выдержит, все перенесет, но домой вернется! За время своего похода он столько передумал о деревне, о своем будущем в ней, что ноги сами несут его туда, не взирая ни на какие преграды. Он должен, он обязан дойти, и дойдет, чего бы это ему не стоило! Однако где-то глубоко-глубоко, так глубоко, что он ни в силах определить – где, засела мыслишка после всего увиденного – что не плохо было бы и ему иметь такое уважение со стороны не только друзей, но и врагов, как у этого погибшего на берегу солдатика. Но только при жизни – мертвому Антону уважение ни к чему.
А сейчас осталось каких-то несчастных десять километров, и он просчитался, ошибся с этим Лосевым – лучше бы не трогал, а там – как карта ляжет. Хорошо, если Леонид не признал в нем своего соседа, тогда не так уж все и плохо. Путнику понравилась такая мысль, и он решил проверить ее на деле. Для этого ему нужно было зеркало. Он начал перебирать в памяти все вещи, что волок у себя на спине. Зеркала там не было, хотя он помнит, что в чемодане той молодой женщины с девочкой, что остались лежать в сарае под Брестом, было красивое, обрамленное кружевным рисунком зеркальце, но тогда, в лесу, он посчитал, что оно ему ни к чему, и выбросил в речку вместе с чемоданом. А теперь оно бы и пригодилось, но – уже поздно каяться. Человек начал трогать себя за волосы – они были длинные, жесткие. Такая же была и борода, заросшая почти по самые глаза. Он пытался припомнить – когда последний раз умывался, или мыл свое тело, но так сразу и не вспомнил. Нет, под дождем он мок, и это точно. Одежду тоже менял несколько раз, последний – может недели две назад, перед Бобруйском на той стороне Березины. Сначала почувствовал, что все тело стало чесаться, а потом обнаружил у себя вшей. Пришлось раздеться на берегу лесного озера, вот тогда то он и купался, вытряхивал одежду, пытался даже стирать ее, а потом давил по швам паразитов. Они завелись даже и в поясе с драгоценностями: Антон выбросил старый, а приспособил под пояс хороший большой цветастый платок из своего вещевого мешка. В какой-то деревушке снял с забора пиджак и штаны, и в них идет по сей день – хороший костюм из мешка доставать не стал, пожалел. Правда, они уже тоже порвались, но ни чего – до дома осталось немножко, как-нибудь дойдет. А там – банька, чистое белье, крепкий сон, когда не надо прислушиваться, остерегаться, мамин борщ, драники с маслом, или со сметаной! Антон так ярко представил себе это, что у него с новой силой засосало под ложечкой – последние сутки он почти ни чего не ел. И пройтись по деревне – это его мечта! Он так соскучился без ее широких улиц с мягкой теплой пылью, без клекота аистов на липе у их дома, без заполошных криков чибисов на болоте – все такое до боли родное, знакомое с детства. А всего сильней хотелось прийти на пристань, пройтись по песчаному дну, теплой мелкой воде до камня-волуна, лечь на него и замереть, ни о чем не думать, смотреть, как бегут отраженные в реке облака, как снуют, догоняя друг друга, мальки.
К действительности его вернул шум машин, что раздавался чуть левее на лесной дороге. Мужчина сразу же пригнулся, припал к земле, привычно растворившись в летнем лесу, и через мгновение уже ни что не могло напоминать о загадочном путнике.
В деревню не стал заходить с западной стороны, а обошел лесом, сделав порядочный крюк, и вышел с востока, со стороны реки Деснянки. Расположился в подлеске, как раз напротив собственного дома: по прямой до него оставалось не более трехсот метров. Долго, до рези в глазах, вглядывался в деревню, вслушивался в звуки, которые доносились оттуда. К его величайшей радости все оставалось таким же, как и было в ту субботу двадцать первого июня, когда он уезжал в Брест к сестре, как будто и не было войны, и он опять вернулся в прошлое – спокойное, тихое, размеренное. Только не было видно колхозных коней, что в такую пору всегда паслись вдоль Деснянки после трудового дня. Смотрел, как через выгон зашло стадо хозяйских коров, и пыль, поднятая ими, нехотя оседала на дорогу. Любовался аистами, что парили над деревней вместе со своими молодыми аистятами, расправив крылья. Даже, как когда-то в детстве, позавидовал им, их умению летать, вот так, не махая крыльями, зависнуть в вышине, плавно кружиться и смотреть, любоваться своей деревней, видеть всех, и быть самим недоступными.
Хорошо знал, что здесь бьет ключ с холодной прозрачной и вкусной водой, а чуть наискосок – и пристань с ее камнем-валуном, куда Антона тянуло все это время, о котором он мечтал, и бредил им эти долгие месяцы. Вот на ключ и на камень вынесли его ноги, чтобы быстрее успокоить истосковавшуюся душу по родным местам.
Наклонился и припал к роднику, пил и из тела уходила усталость, исчезали все трудности, что стояли на его пути домой, а на душе с каждым глотком такой желанной влаги становилось легче – дошел таки!
Но не только это привело его сюда, в подлесок: отсюда ему хорошо наблюдать за деревней, оставаясь незамеченным, да и до дома добираться будет намного спокойней – есть где спрятаться, переждать. Кусты с этой стороны подходят вплотную к реке, к пристани, а от нее – густые заросли липняка, которые соединяются с зарослями акации уже за огородом Щербичей. А там – сад, и вот он, его дом!
Посмотрел на свое отражение в воде – ни дай Бог кому такое страшилище встретить в темном месте – с ума сойдет от ужаса!
Успокоился – Лосев вряд ли мог узнать его тогда, так что страхи, быстрее всего, напрасны. Но остерегаться его все-таки придется – так будет надежней.
Для верности решил дождаться ночи, что бы наверняка ни кого не встретить – лишние свидетели ему ни к чему. А сейчас снял сапоги и остудил натруженные ноги ключевой водой – чтобы не запачкать ключ, набирал воду в шапку и поливал из нее, шевелил пальцами от холода. На всякий случай отполз от родника в заросли дикого малинника, поближе к реке, и там вздремнул, дожидаясь полуночи.
Часы на руке показывали начало первого ночи, когда Антон ступил в речку, подошел к камню, что темной глыбой выделялся на речной глади, прижался к нему лбом, почувствовав прохладу, что исходила от него, погладил рукой отполированные водой и временем бока, ополоснул лицо, вышел на берег и растворился в липняке.
Пояс с драгоценностями решил спрятать у себя в саду под старой грушей, что росла почти на меже между огородами Щербичей и Лосевых. Мешок с вещами засунул в стожок сена на лужайке за грядками, и от яблони к яблоне стал пробираться к дому. Первым его учуяла собака Лосевых, и подняла такой лай, что к ней присоединились почти все собаки в деревне. Не просто лаяли, а с подвывом, как на лесного зверя, всполошили хозяев – стали слышны хлопанье дверей, людские голоса. Антон метнулся обратно, к реке, бежал через акации, больно царапаясь об ветки. От досады, от злости готов был заплакать – не так он думал прийти домой, не о такой встрече мечтал. Но, привыкший за время скитаний и не к таким передрягам, отчаиваться не стал. Собачий лай переждал в кустах, и двинулся опять к своему огороду. На этот раз, чтобы исключить риск, вырыл в стоге сена нору, залез туда, и замер до утра, на всякий случай пистолет положил прямо перед собой.
Разбудили его петухи: перекличка у них началась еще до рассвета, в сумерках. И почти сразу же заскрипел колодезный журавль, застучали двери – деревня пробуждалась, оживала.
Антон слышал, как мама вышла доить корову, как выгоняла из хлева на выпаса, незлобно поругивая ее. Он ждал, что мать появится в огороде, пойдет на грядки, и он ее сможет окликнуть. Так оно и случилось: с ведром и лопатой в руках, она шла по картофельной борозде прямо к стожку сена, в котором прятался ее сын – к завтраку решила накопать и сварить молодой картошки.
Остановилась метрах в десяти, внимательно просматривая ботву, выбирая более зрелый куст.
– Мама, мама! – Антон и сам испугался своего голоса: таким чужим, хриплым он ему показался.
Женщина замерла: ей послышалось, или на самом деле ее звал сын? Она закрутила головой, напряглась, внимательно оглядываясь вокруг. Вот уже более двух месяцев, как он уехал из дома, и до сих пор от него ни слуху, ни духу. Но она твердо была уверена, что с ее сыном, с ее Антошкой ничего не случится. Ведь он у нее везунчик, его охраняют целых два ангела-хранителя! Так нагадала цыганка.
– Мама, я здесь, в стожке сена! – она узнала этот голос, она узнала бы его из тысячи голосов!
Она выронила лопату, ведро, и медленно осела на землю. Потом спохватилась, и, не вставая, на коленях поползла по борозде к стогу, к сыну.
– Антоша, сынулечка, Антоша! – как во сне шептала мать.
– Только не пугайся, – успел предупредить ее сын. – Я заросший, небритый.
Она отыскала его в норе, нащупала руками, и замерла: от счастья перехватило дыхание, не было сил даже встать на ноги.
– Мама, мама! – Антон гладил ее руками по голове, а слезы бежали из глаз, и терялись в бороде.
– Так это на тебя ночью лаяли собаки? – мама сидела у стога, и держала сына за руку, как будто боясь, что опять потеряет его на долгие месяцы.
– На меня. Лосевская собака первой учуяла.
– А я чувствовала, знала, что это ты, мой сынуля! – мама всхлипывала, не выпуская руку сына. – Каждую ноченьку тебя ждала. В сердце что-то кольнуло, заворошилось, как только залаяли собаки. Я выходила во двор, стояла в саду – я чувствовала! И не ошиблась, слава тебе, Господи! Ну, пошли домой.
– Нет, мама, не могу, – виновато ответил Антон. – Завшивел я. Принеси одежку, а эту я сброшу, да сжечь ее надо. Ты не сказала мне – что в деревне? Спокойно?
– А что с твоей деревней станется? – просто ответила мама. – Красная Армия отступала, так каких мужиков успели забрать, забрали. Остальные дома.
– А немцы? Что немцы? Как они?
– Приезжали несколько раз. Они стоят в соседней деревне, в Слободе. Там же шоссе Москва – Брест. Комендатура у них там. А у нас что? Глушь. Собираются организовать уборочную, да что-то ни как не могут.
– Что слышно про Леньку Лосева? – спросил не просто так, на всякий случай, а специально, чтобы в случае чего мать могла подтвердить, что сын в первый же день спрашивал, интересовался соседом, значит, видеть его раньше ни где не мог.
– Не слышно ничего, – мама тяжело вздохнула. – Отец с матерью переживают, не знают, что и думать. Он же на границе служил, первый на себе войну почувствовал. А выжил или нет – кто знает? Жаль, если что случилось с ним – хороший парень был.
– Да уж – хороший, – непроизвольно вырвалось у Антона.
– Может ты видел аль слышал что о нем? – от матери не ускользнул тон, с которым произнес сын свои слова.
– Откуда? – поспешил развеять мамины сомнения. – Отступающих и погибших, конечно, много видел. Но чтобы кого знакомого – нет. Точно – нет. Ты только пока у меня не спрашивай как я дошел, и что видел. Тяжко все это вспоминать, потом как-нибудь расскажу, когда отдохну. Сейчас бы баньку мне, мама, – просительно закончил он.
– Это я мигом, мигом, – засуетилась мать. – Чего ж это я сижу, дура старая? Сыночка, сынулечка мой вернулся, а я тут расселась как сторонняя молодица, уши развесила!
– Мама, мамулечка! Как я рад тебя видеть, слышать тебя! – голос сына дрожал, прерывался от волнения.
Чистый, выбритый, раскрасневшийся после бани Антон сидел в своей родной хате за столом, с улыбкой наблюдал, как бегала вокруг него мама с сияющим, счастливым лицом, то и дело прикасалась к нему, и все норовила поцеловать его, прижать к своей груди.
– А ты ешь, ешь, – все подсовывала поближе отварную молодую картошку в сметане с укропом, малосольные огурчики, сковородку с яичницей. На секунду замирала за столом, положив голову на руки, любовалась сыном, потом опять начинала суетиться, сетовать на себя – как бы чего не забыла выставить на стол.
– Ой, побегу к соседям – поделюсь радостью то своей! – накинула на себя платок и направилась к двери.
– Ну-ка погодь! – вдруг резко, грубо сын остановил мать. – Не время соседей радовать, осмотреться надо, взвесить все, а потом и радоваться. Не те сейчас времена, чтобы открываться перед чужими.
– Да какие ж они чужие? – мама опешила, остановилась на пороге, взирая на сына в недоумении. – Соседи же они! Не бандит же вернулся, а сынуля мой. А может, ты чего боишься? – вдруг осенило ее.
– Еще чего скажешь? – одернул он мать, но поперхнулся, как будто споткнулся его голос, дрогнул. От нее не ускользнуло это, обдав все внутри холодом. Но это было мимолетно, мгновенно, и сердце опять успокоилось, списало волнение сына на его усталость, на те страхи, ужасы, трудности, что пришлось ему перенести по дороге домой.
– Многие сейчас возвращаются, и ни чего с ними, ни кто не боится. Успокойся, Антоша, все будет хорошо – ты же дома, просто отвык от нормальной жизни. – Однако вернулась от дверей, села опять за стол.
– Да разве это нормальная жизнь? – сын смотрел на мать, и его лицо приобрело вдруг чужое, не знакомое ей раньше жесткое, если не жестокое, выражение. – Смертей много, перемены большие вокруг, а ты говоришь – «нормальная жизнь», передразнил он ее.
– Умному человеку сейчас надо извлечь выгоду, пользу со смуты, обдумать все, взвесить, прицениться, а не бросаться сломя голову в омут. А ты говоришь – «побегу порадую, нормальная жизнь»! Кому от этого легче станет, что похвастаешься ты по деревне?
Мама слушала сына, смотрела на него, и ни как не могла взять в толк, понять его слова про выгоду, пользу, как будто говорил не ее сын, а кто-то посторонний, чужой.
– Как же ты изменился, Антон, – участливо, с сожалением произнесла, горестно качая головой. – Горе то вон какое не только у нас, а во всей страны. Тут сплотиться надо, сообща быть, чтобы вынести это, одолеть супостата. На миру и смерть красна – это люди придумали, не я. И радостью своею мне хочется поделиться с соседями, чтобы и они надежду не теряли дождаться своего Леню.
Я же дождалась, и они пускай надеются. А с ней жить то не так муторно: засыпать и просыпаться смысл появляется – с надеждой то. Потому как горя хватит нам еще с лихвой.
– С чего вдруг у тебя за эту страну сердце болеть стало? – сын наклонился над столом, пытаясь заглянуть матери в глаза. – Не мы ли с тобой свидетели, когда она, страна эта, отобрали у твоего отца, а у моего деда, несколько сот десятин земли? С садами, с мельницей, а винокуренный завод чего стоил? А то, что сгинул он на Соловках – это-то как понимать? А я сиротой с детства рос, без отца, которого забрали вслед за дедом. По чужим людям мыкались, это как из памяти выбросить?
Женщина отпрянула от стола, от сыновних глаз, что смотрели на нее совсем не по-родственному, не так как мог и умел смотреть ее Антон – ласково, понимающе. Что-то чужое, злобное, было во взгляде, презрение к ней, своей маме, ко всему тому, чем она жила и дышала все это время, всю свою жизнь.
– Побойся Бога, Антоша! Что ты говоришь? – замахала руками, стараясь таким образом отгородить того, прежнего, сына от этого – мрачного, злого, обозленного, обиженного на весь мир человека. – Как же ты можешь сравнивать одно с другим? Время тогда такое было, всем было трудно, и нам в том числе. Да, одни забрали, но другие то не дали мне умереть с голода, спасли! Как же я на них обижаться должна? И потом, какой же ты сирота при матери родной? Не гневи судьбу, сынок.
– Но деда моего сгноили в Соловках кто-то посторонний, или эти же люди? Разорили, отобрали все – разве чужие это сделали?
– Вот здесь ты, сынок, не прав, и я объясню тебе это сейчас, коль раньше не смогла, не додумалась, – она вдруг успокоилась, и заговорила с ним как с больным – тихо, ласково, но настолько убежденно, как только умела в этот момент. – Ты прав – и разорили, и сослали, и спасли меня одни и те же люди. Я на них не в обиде – время рассудит нас, определит, кто прав, кто виноват. Но все это наши люди, мы сами. Сами натворили, сами разберемся без чьей-либо помощи. Знаешь, как в одной семье – по-родственному.
А земля то осталась наша – моя, твоя, соседей, всех наших людей. Но на нее позарился ворог, супостат – а вот это уже им я не прощу! И другие не простят, кто живет на нашей земле! И ты должен быть в том числе! У себя, в своей семье между собой мы разберемся сами, но ни кто к нам не лезь – не мешай, изничтожим! – последние слова произнесла с таким жаром, с таким убеждение, что сыну стало неуютно в собственном доме.
За столом наступила гнетущая тишина: каждый оставался при своем мнении, и ни как не хотел соглашаться с доводами другого. До Антона вдруг дошло, что мать в его замыслах помощником не будет, надо надеяться только на себя.
– Ты меня в защитники не причисляй – я сам по себе, – выдохнул он. – Я видел, посмотрел их силищу – нам не одолеть. Не один раз наблюдать приходилось, как бежали твои смелые красноармейцы – догнать нельзя было. И сейчас их гонят как стадо баранов. А я не хочу быть бараном, я хочу жить, жить хорошо, богато, как жил мой дед!
– Так ты супроть своих пойти собрался? – последние слова сына больно ранили ее душу, неприятно поразили материнское сердце.
– Или я тебя не так поняла?
– Кто ж тебе такое сказал? – разозлился Антон. – Слушать внимательно надо, а не догадки строить. Я найду себе место посередке – мне не по пути ни с теми, кто бежит, ни с теми, кто наступает.
– Бегут, говоришь, красноармейцы? А я не верю! – мать стукнула ладонью по столу. – Это они по первости стушевались маленько, спужнулись. Чтоб потом больше злости было, когда врага обратно погонят в неметчину. А ты чистеньким хочешь остаться, не запачкаться?
– Да как ты мне такое говорить можешь? – сын вскочил за столом.
– Я вот этими глазами видел, как гибли, как убегали наши солдаты, как гнали их в плен – целыми толпами, как скотину! Может, ты и мне желаешь такого же? Мечтаешь посмотреть на меня мертвого? Так и скажи сразу, не мучайся.
– Что ж ты обо мне так страшно думаешь, иль я не мать своему ребенку? – слезы катились по щекам, застилали глаза, и облик сына двоился, расплывался. – Живи, сынок, живи долго и счастливо, будь всегда здоровеньким, но только после войны – когда победим немца. А сейчас не о себе думать надо, а о том, как сподручней сообща врага одолеть – это я тебе говорю, как твоя мать, которая прожила на этом свете немножко больше, чем ты, и знаю что говорю! Не получится у тебя вот так – ни нашим, ни вашим, ой не получится! Как же ты людям в глаза смотреть будешь, когда наши победят, и тебя спросят – где был и что делал в лихую годину?
– Ну, до этого еще дожить надо, – Антон опять сел за стол, пораженный такими рассуждениями матери. – Это где тебя научили такими словами говорить? Как будто агитатор с райкома партии! Только ты меня не пугай – я везунчик, сама знаешь. Повезет и на этот раз. Как ни крутили меня перед войной на призывной комиссии, а так и не призвали в твою Красную армию. Хитрее я оказался – перед этим сходил к тетке Соне Дроздовой, заплатил хорошо, так она мне таких отваров приготовила, что у меня и давление скакало, и в легких хрипело, и глаза помутнели. Вот так то, мама! Поэтому и не призвали, и до сих пор жив, и, надеюсь, еще проживу лет этак сто!
Женщина сидела, слушала сына, обхватив голову руками, с побледневшим лицом, с расширенными от ужаса глазами. Она не верила своим ушам: ее сын, ее кровинушка так поступил с ней, обманул, а она так переживала, кляла себя, что не смогла вырастить Антошку здоровеньким, что он мучается по ее вине, страдает от болячек, а он вот как сделал не только с матерью, но и с властями. Но не верила пока еще его словам, со злобы на себя наговаривает.
– Это правда? – тихо, почти шепотом спросила она. – Обманул меня, всех, или пошутил? Скажи, что пошутил, сынок! – с надеждой переспросила еще раз.
– Какие шутки? – глаза горели огнем. – Пускай такие как Ленька воюют, гибнут как тот солдатик на берегу Березины, а я хочу жить, ты понимаешь – жить! – сын почти кричал. – Притом, жить хорошо, богато, чтобы уважали, за версту чуяли, что хозяин едет, шапки с головы рвали!
Женщина опять дивилась разительной перемене, что произошла с ее сыном, но ни как не могла с этим смириться, принять его сторону. Ей все казалось, что не Антошка ее говорит такие страшные слова, а кто-то другой, чужой сидит у нее в избе, и норовит ей сделать все больней и больней.
– Не такой я нашу встречу видела, не такой, – горестно качала головой, тяжко вздыхала за столом мать. – А оно вишь как обернулось?! – то ли спросила, то ли пожаловалась кому-то.
– Ты что – не рада моему возвращению? – Антон не мог взять в толк – почему мать не понимает такие ясные для него мысли. – Не рада, что я живой?
– Что ты, что ты! – мама опять замахала руками. – Ты из моей головы ни на секундочку не выходил. Спала, и то только тебя во снах снила. Я диву даюсь другому – откуда у тебя такие мысли, где и кто тебя надоумил на них? Или я где-то ни так воспитывала, ни те тебе в детстве сказки читала? Мечтаешь, чтобы шапку перед тобой ломали? Вряд ли дождешься, сынок – не те уже люди, что были при твоем дедушке, не те. А вот голову свернуть смогут, это точно!
– А ты не переживай за меня: не в таких передрягах побывал, и то жив остался, – наклонился через стол, положил свою руку матери на плечо, еще раз напомнил. – Ты же знаешь – везунчик я!
– Не все ты про себя знаешь, – горестно покачала головой мама. – Не все тебе цыганка сказала, а ты и вскружил себе голову. Помимо ангела-хранителя к тебе от брата твоего умершего перешли и все горести, беды, несчастья, что ему на роду были написаны. Имей ввиду – беды на тебе тоже двойные! А к соседям я все-таки схожу – пускай и они со мной вместе порадуются, пускай и они верят, что Ленька их вернется!