Щедро проявился его талант в 1906 году. «Ника» и «Детские грезы», «Иван Чуркин» и «Атеист», «Крестьянин» и «Славянин», завершение работы у Филиппова.

И еще одна прелюбопытная вещь — «Сатир». Существо с хвостом, рогами и козлиными копытами, спутник бога вина и веселья Вакха. «Сатир», вырубленный из корявого с наплывами ствола. Вырубленный столь виртуозно, что он с древесным миром словно бы и не думал расставаться, а только на мгновение проказливо выглянул из толщи ствола. «Сатир» был вскоре продан, да так и затерялся в частной коллекции. Однако он своими крепкими копытцами пробил тропу к сказочной лесной серии Коненкова.

1906 год. Осень в Москве стояла нарядная, золотая. По бульварам степенно прогуливается чистая публика. Возле лавок и книжных развалов букинистов за стеной Китай-города вблизи Никольских ворот толпятся книголюбы. Здесь не редкость университетские знаменитости. Самый многолюдный покупатель — студенты. Мелькают у развалов картузы мастеровых, шляпки курсисток, строгие сюртуки и шинели чиновных.

Коненкова незаметно втянула в свой круговорот книжная ярмарка, и он, следуя за привычным движением книголюбов — справа налево, от недавно выстроенной гостиницы «Метрополь» к Никольской улице, — с восторгом истинного гурмана наслаждался пищей духовной. Он замер от восхищения, увидев среди пожелтевших раритетов в развале знакомого букиниста, такого же старого, как его сокровища, литографический оттиск с изображением знаменитого итальянского музыканта Никколо Паганини. Старинный рисунок подтверждал представление о выдающемся виртуозе скрипичной игры, композиторе, сложившееся у Коненкова на протяжении добрых десяти лет, когда он, живя в Москве и Петербурге, не пропустил ни одного концерта прославленных скрипачей Изаи, Кубелика, Сарасате, отдавших дань великому итальянцу. Горбоносый, демонического обличья, Паганини со старинной литографии был близок Коненкову. Его влекло к образу Паганини. В музыке неистового итальянца он ощущал пламень, испепеляющий зло, одолевающий тяготы жизни, ощущал бурный творческий порыв.

Мятежный дух Паганини был близок времени, властно вторгшемуся в затхлую атмосферу Российской империи времени революция. Характер, темперамент Никколо Паганини так близки были неистовой страстности самого Коненкова! Паганини околдовал его, и этот духовный плен был ему сладостен.

В момент встречи с пожелтевшей, мало что говорящей любому другому созерцателю литографией, коненковская душа представляла собой перенасыщенный раствор. Достаточно было малейшего толчка, чтобы началась кристаллизация образа.

Коненков «видит», «осязает», как смычок Паганини извлекает из скрипки страстные, обжигающие сердце звуки. Это волнение он стремится выразить смело, дерзко. Коненков облекает в плоть доселе неподвластные скульптору стремительность смычка и вспышки озарений гения скрипичной игры. Но это невозможно выразить в тяжеловесной, сырой глине! На листах картона, клочках бумаги, подоконнике он делает стремительные наброски играющего Паганини. Давно забыта драгоценная литография. Паганини, из плоти и крови, со скрипкой, как бы приросшей к его плечу, стал для него такой же реальностью, как крепко засевший в памяти Володя Касаткин с шашкой наголо у дверей Училища живописи, ваяния и зодчества в октябре прошлого, девятьсот пятого года. Он много рисует. Наконец решается лепить. К середине октября работа с глиной настолько продвинулась, что он сделал гипсовую отливку.

Гипсовый оригинал Коненков высоко ценил и всячески оберегал. С него много лет спустя, в 1954 году, была сделана бронзовая копия.

А тогда, в 1906 году, всепоглощающей мечтой было высечь Паганини из мрамора. И пока бесконечно усталый, довольный собой, он не положил побелевшие от въевшейся в металл мраморной пыли скарпели, троянки и молот-полупудовик в инструментальный ящик, никто не мог добиться от него слова. Сосредоточенный, угрюмый, он рубил мрамор, не позволяя «освободиться» из-под колдовской власти Паганини.

Коненков изобразил музыканта прижимающим к плечу скрипку. Тот только что оторвал, смычок от струн. Глава его впились в струны, а в воздухе еще не угасли последние вибрации.

Ваятель настолько сроднился с «Паганини», что при всем соблазне показать мрамор в начале 1907 года на XIV выставке Московского товарищества художников он этого не сделал. Не мог «отпустить» Паганини от себя. Но в 1908 году на XVI выставке Московского товарищества художников «Паганини» в числе других нетерпеливо ожидаемых творений Коненкова предстал перед зрителями. Мрамор произвел ошеломляющее впечатление. Публицист Т. Ардов писал со свойственной тому времени экзальтацией: «Это не мрамор уже — это живая тень предо мной. И все кругом живет ее жизнью, на всем — на стенах, на картинах — чудовищное, призрачное отражение его страданий, его гнева, его священного безумия, которое прошло через десятилетия и не иссякло и вот заставило русского скульптора воплотить его в мраморе…»

Мраморного «Паганини» купил по окончании выставки Д. Н. Рябушинский. Для неистового «Паганини» уже была приготовлена золоченая клетка — новый особняк в стиле модерн, построенный Рябушинскому архитектором Шехтелем. Однажды появившись перед широкой публикой, мраморный «Паганини» навсегда исчез в частной коллекции.

Но образ Паганини прошел с Коненковым через всю жизнь. В трудные дни жизни он нередко обретал в нем опору своему мятущемуся духу. В работе над образом Паганини он находил забвение; как только прикасался к обрубку дерева или мраморному блоку с намерением изваять Паганини, в страждущем сердце его поселялась музыка и боль проходила.

Через всю жизнь пронес Коненков пламень любви и богопочитания Паганини. Известно: художник ровно настолько волнует зрителя, насколько взволнован сам. Все коненковские изображения Паганини — а их десятки! — вызывали горячие споры: восторги и резкое неприятие. В 1956 году, спустя полвека после первого обращения к образу великого музыканта, он создал грандиозный композиционный портрет Паганини{Его размеры внушают уважение к громаде труда скульптора: 192х290х175 см. При почти двухметровой высоте богатырский трехметровый размах рук. «Паганини» 1956 года установлен в холле второго этажа здания правления Союза художников СССР в Москве на Гоголевском бульваре.}. Не буду пытаться передать величие чувств, овладевающих зрителями при виде титана музыки, изваянного Коненковым. Напомню сегодня очень дорогое для Сергея Тимофеевича личное послание к нему москвички Разумовой. Он любил, чтобы ему вслух читали это письмо. Оно того заслуживает:

«Четыре раза я возвращаюсь к «Паганини», с дороги к выходу, и каждый раз, открывая что-нибудь новое, я уже с некоторым страхом ждала, что больше не будет музыки. Но она была! Паганини воспринимается не только как портрет композитора и даже рассказ о его характере, жизни и борьбе… Невольно начинаешь думать и о жизни вообще, о человеке, его страданиях и радостях, о его беспредельной воле и возможностях. Мне лично эта вещь прибавляет стойкости, воли, мужества и веры в жизнь и в людей. Меня, например, он определенно заражает энергией».

Да, многое укоренилось и завязалось в достопамятном — счастливом, мятежном, переполненном событиями, большими начинаниями, отмеченном творческими озарениями, ощущением плодотворной зрелости — 1906 году. Революционный грозовой воздух удивительно благодатен был для него. Физически ощутимая смертельная опасность — череда известий об арестах, ссылках, тюрьмах, казнях его товарищей по баррикадной борьбе, обращение либералов в душителей, мода на искусство, замешенное на мистике и эротике, — осенью девятьсот шестого давили на плечи и этому чудом избежавшему застенка герою и поэту революции. Впервые за все время бурных событий, начавшихся для него в сентябре 1905 года, он почувствовал, что опасность ареста подстерегает его.

В мастерской в Тихвинском переулке, как и год назад на Арбате, почти в полном составе собиралась боевая дружина. К Коненкову на верхний этаж весьма часто поднимались все те же люди. Привратник, дворник, обыватели из буржуазных семей давно заметили это и провожали коненковских посетителей недобрыми взглядами.

Однажды такой взгляд уловил на себе и сам Коненков. Помимо этой незадачи, не очень-то ладилась семейная жизнь. Татьяна ждала ребенка, и ее здоровью нескончаемый митинг в квартире-мастерской был, безусловно, вреден.

Случай помог разрубить гордиев узел.

Через друзей-архитекторов Коненков познакомился с И. В. Жолтовским, который в это время был связан большим заказом с богатым московским барином, новоявленным предпринимателем из дворян Н. В. Якунчиковым. Жолтовский осуществлял по заказу Якунчикова реставрацию загородного усадебного ансамбля «Черемушки». Прежде его строителями и владельцами были Голицыны и Меншиковы — новый, богатеющий на глазах хозяин решил вернуть Черемушкам величавую красоту былого. Жолтовский, влюбленный в русский классицизм, с увлечением работал над возрождением деталей архитектурного декора, восстановлением парковых сооружений, украшением залов дворца.

Иван Владиславович, хорошо знавший владения Якунчиковых, и подсказал Коненкову, что рядом с московским домом его заказчика пустует удобный флигель — мастерская с квартирой. Во флигеле-мастерской жила и работала до последних дней (умерла она в 1902 году) художница Мария Васильевна Якунчикова-Вебер, сестра Н. Б. Якунчикова. Жолтовский представил Коненкова как яркий талант, и с его рекомендацией за умеренную плату тот получил возможность переехать во флигель дома Якунчиковых в Нижне-Кисловском переулке. С подсказки Жолтовского некоторое время спустя Коненкову был заказан для дворца в Черемушках портрет Ольги Николаевны Якунчиковой. Портрет удался. Работал скульптор со свойственной ему увлеченностью: модель вдохновляла его. Цветущую красоту, обаяние, артистичность увековечил Коненков в «Портрете Ольги Николаевны Якунчиковой в испанской шали».

По душе Коненкову тишина устроенной им на свой вкус мастерской. Звуки скрипок и виолончелей, вылетающие в теплые дни из открытых окон консерватории, не в счет. Они украшают так полюбившуюся ему в ту пору тишину; сосредоточенное молчание. Коненков сидит на табурете посреди мастерской. Глаза его невидяще устремлены в одну точку. Он погружен в себя. Лицо у него красивое — постоянно задумчивые глаза, ярко очерченные брови, нос с горбинкой, темная бородка. Фигура несколько мешковата, руки длинные, сильные, прямые, как у египетской статуи. Вообще он малоподвижен, неразговорчив. Оживляется, становится энергичным, когда заражен близкой его сердцу работой. Так рождался портрет Якунчиковой. Ольга Николаевна позировала ему, сидя на краешке стула в накинутой на плечи узорной шали. Коненкову на одном из сеансов почудилось, что он слышит мажорные аккорды вступления, и голос под стать шаляпинскому поет знаменитый испанский романс Глинки на слова Пушкина.

Я здесь, Инезилья, Я здесь под окном! Объята Севилья И мраком, и сном! Исполнен отвагой, Окутан плащом, С гитарой я шпагой Я здесь под окном!

Наверное, это в нем звучала мелодия романса, она помогала найти желанный строй композиции портрета, работал он с дерзкой веселостью. В считанные дни бюст вылеплен и переведен в мрамор. Скульптор установил его на удобной подставке, любуясь делом рук своих. И тут знакомый голос у дверей:

— Сергей! Я к тебе… Разрешишь войти?

Это художник Мешков, приятель и компаньон. Вошел, глянул на беломраморную Ольгу Николаевну и забасил:

— Батюшка-свет, Сергей Тимофеевич, да ты не знаешь, что ты сотворил! Это же шедевр! Вещь превосходная. Как хорошо! Как волнует! Я не уйду отсюда без нее.

— Возьми, если можешь, — счастливый искренней похвалой друга, в тон говорит скульптор.

Мешков — кряжистый молодец в модном пиджаке — без промедления направился к бюсту, ловко подсадил его себе на плечо и, крякнув, направился к выходу.

«Неужто снесет? Ей-богу, снесет. От Нижне-Кисловского до Моховой рукой подать, а в нем силища вон какая!» — не без опасения за судьбу заказной работы и с восхищением приговаривает про себя Коненков, пока Мешков, с трудом удерживая равновесие, делает несколько шагов по мастерской. Наконец он аккуратно ставит скульптуру на пол.

— Не та сила. А обидно как. Такая красота! — полушутя, полусерьезно сокрушается Василий Никитович.

Сергей Тимофеевич рассказывал, как сам был огорчен, расстроен даже, когда побывавший на выставке «Портрет Ольги Николаевны Якунчиковой в испанской шали» повезли в Черемушки, в имение Якунчиковых.

Но это все произошло позднее, в 1908 году. Переехали же в Нижне-Кисловский Коненков с Таней в канун 1907 года. Поначалу тишина новой обители настораживала, заставляла задуматься над смыслом произошедшей в их жизни перемены. Они не вдруг осознали: кончилась великая страда, стали историей незабываемые дни первой русской революции. Но долго еще обжигал сердце Коненкова пламень воспоминаний об увиденном зимой 1906 года в смоленском крае. Положив в основу работы небольшой этюд, сделанный летом в Караковичах, скульптор медленно, тщательно лепил красивый, исполненный особой любви к своему крестьянскому роду композиционный портрет, названный им «Пастушка Настя». По нежному лицу юной славянки разлит покой, полуприкрыты веки, легкая, едва уловимая тень печали трепещет на устах.

Скульптурный станок стоит в центре небольшой, уютной мастерской. Коненков работает с той легкостью, с какой касаются клавиш пальцы пианиста-виртуоза. Ничто не отвлекает его. Он счастлив. Таня пристроилась у окна с зеркалом: лепит автопортрет.

Таня — человек многосторонне одаренный, еще в 1905 году, когда попала в натурщицы к Волнухину, пробовала лепить. Сергей Михайлович поощрял ее, с удовлетворением поправлял первые неумелые этюды, растолковывал основы изобразительной грамоты, открывал любознательной девушке рациональные приемы лепки. У нее несомненные успехи, и человек-то она не робкого десятка. Но Сергей смотрит на ее опусы скептически. Спускаются ранние зимние сумерки. Коненков впервые за весь день отрывается от работы.

— Тьма египетская… Погоди, не включай электричество. Посумерничаем.

— Сережа, погляди, что у меня вышло.

Коненков приближается к станку, с которым Таня пристроилась у окна. Здесь не так темно. Он вглядывается в родные Танины черты, запечатленные в глине, О чем-то молчаливо раздумывает, теребя жесткую, коротко остриженную бороду. Закуривает. Спрашивает, продолжая думать о своем:

— Что ж это бойцы-дружинники забыли о нас?

— Иных уж нет, а те далече, — в тон ему отвечает Таня. — Сережа, ты разве не знаешь: арестован Володя Волнухин, ничего не слышно о Мите Добролюбове. Его тоже, наверное, взяли. Королев и Савинский скрываются. По Москве идут аресты и казни.

— Да, я знаю. Не глухой и без очков вижу.

— Почему ты злишься?

— Ты не делом занимаешься…

— А что ты мне прикажешь делать?

— Позировать.

— Когда начнем? — В голосе Тани вызов, ирония.

— Сейчас…

— Сережа, скажи, что ты задумал?

— Отдать поклон товарищам по борьбе. Хочу, чтобы «Нике» склонилась перед бесстрашием, самоотверженностью героев 1905 года. Это будет мрамор. И название есть — «Коленопреклоненная».

Сергей Тимофеевич утверждал: «У Тани был особый пластический талант. Позируя, она перевоплощалась, с потрясающей силой выражала дух и плоть задуманного образа, замысла скульптора». Представление о живом человеческом теле как пластическом материале для выражения высоких идей, сложилось у него в годы работы с Т. Я. Коняевой. Она позировала для «Нике», «Коленопреклоненной», «Лады».

«Коленопреклоненная» — реквием, исполненный страстной силы, духовного могущества, рельефной отчетливости мысли и чувства.

«Коленопреклоненная» обычно истолковывается как одно из первых обращений великого скульптора к поэтическо-музыкальной трактовке обнаженного женского тела. Автор монографии «С. Т. Коненков» К. С. Кравченко, анализируя эту скульптуру, писала: «В «Коленопреклоненной» 1907 года нет безмятежной успокоенности обнаженных фигур, которые возникнут впоследствии под резцом мастера после его поездки в Грецию. Движение здесь сконцентрировано, сжато и чрезвычайно напряжено в плотном сплетении форм тела. Изумительна живая, пластическая линия согнутой спины девушки. В этой фигуре не простое отображение натуры: в длительном созерцании ее открывается драматизм страдания и внутренняя подавленность. Значительность и смысл произведения никогда не перестают волновать скульптора, к какой бы теме он ни прикасался».

Само собой разумеется, что в момент создания «Коленопреклоненной» в 1907 году невозможно было открыто говорить о теме этого произведения. Но участники революции знали, в честь кого Коненков изваял свою «Коленопреклоненную», «по ком звонит колокол».

Скульптура эта, как свидетельствовал Сергей Тимофеевич, глубоко взволновала Н. А. Касаткина. Прослышав о коненковском шедевре, он появился в мастерской на Нижней Кисловке. Желая как-то выразить свое доверие и расположение к скульптору, он взялся познакомить Коненкова с писателем Н. Н. Златовратским.

— Вы увидите, какой это человек! Как близок он к народу, к простым людям. Вы сделаете прекрасный портрет, потому что Николай Николаевич — личность выдающаяся, — горячо аттестовал известного писателя Касаткин.

Сын писателя — скульптор Александр Николаевич Златовратский, посоветовал отцу «позировать сколько потребуется, потому что Коненков — большой талант». После такого «сватовства» H. H. Златовратский появился в мастерской на Нижней Кисловке, и началась работа над портретом. Во время сеансов «пытали» друг друга: кто как знает народ. Выяснилось: каждый по-своему, И неудивительно: Коненков сам был частицей народа. Он гордился своим крестьянским происхождением, своим доподлинным знанием крестьянства. А какое понятие о предмете имел Златовратский, всего лишь «ходивший» в народ? Взяв верх, Коненков смилостивился. Своеобразно признание Коненковым факта близости писателя к народу: вылепив портрет Златовратского, стал рубить его в дереве. Именно в это время дерево становится для него любимым материалом, задушевным другом, которому он доверяет заветные мысли и чувства.

Ваятель, приоткрывая завесу над далеким прошлым, сказал как-то: «Я люблю дерево и с юношеских, а вернее, с отроческих лет работаю с ним». Надо думать, мальчик Сергей Коненков, ножичком, который однажды привез ему отец с ярмарки в Даниловичах, вырезал не только рогатки да свистки из ивовых прутьев. Какое горделивое восхищение своей землей, своей историей живет в его словах о русском лесе: «Нельзя забывать, что наш народ с незапамятных пор жил среди необъятного лесного океана. Недаром с лесом у нас связано столько песен, преданий, сказок, пословиц, поговорок, загадок. Мы великая лесная держава, вступившая в историю с мощной хвойной шубой на плечах».

В мастерской на Нижней Кисловке, получив из Караковичей известие о том, что скончался Егор Андреевич — его первый учитель, ближайший друг детских и отроческих лет, Коненков погоревал и, помянув беспокойного старца чаркой крепкого вина, принялся из полена размером в аршин вырезать ласкового босоногого старичка с палкой, на которую он оперся большими натруженными руками. Любовь и память владели резцом Коненкова, когда он к вечеру, присев на широкую скамейку в углу мастерской, как ребенка малого, брал себе на колени чурку и в сосредоточенном молчании, врезаясь в древесную плоть где ножом, где стамеской, оживлял Егорыча-пасечника. В эти часы сладостные воспоминания детства завладевали им настолько, что он забывался и грезил наяву, И тогда реальный Егор Андреевич, известный Коненкову вдоль и поперек, человек с обилием грехов и изъянов, преобразовывался в очищенный от скверны жизни образ благостного старичка сказочника, балагура, неотделимого от родной смоленской земли.

Образ Егорыча-пасечника, вышедший из-под резца Коненкова, сказочен, но еще не настолько, чтобы растаяли в дымке незапамятных времен черты близкого ему человека. Он — носитель сказки, ее душа, но еще не сама сказка. Однако он, как показывает весь дальнейший ход событий, и привел сказку в коненковскую мастерскую. «Егорыч-пасечник» создан скульптором осенью 1907 года.

В самое близкое время на свет появятся «Старенький старичок» — плод фантазии Коненкова, глубоко воспринявшего в детские годы мир сказки, языческие поверья о домовых и водяных, леших и полевиках, «Стрибог», «Великосил», «Сова-ведьма», наконец, такое выдающееся творение великого ваятеля, как «Старичок-полевичок».

Как-то заглянул к нему в студию сам хозяин — Николай Васильевич Якунчиков. Коненков вырезал из дерева «Егорыча-пасечника».

Николай Васильевич осмотрел деревянного старца с головы до ног, пожал плечами, молвил вопросительно:

— Сергей Тимофеевич, вот вы делаете босого старика. Кому это нужно? Сделайте лучше тоскующего юношу.

Таковы были запросы эпохи. И коль скоро скульптор на них не откликался, то в глазах богатого барина Якунчикова, который, шагая в ногу с эпохой, выжимал все возможное из рабочих своего кирпично-керамического завода в Черемушках, одним из первых в Москве обзавелся автомобилем с итальянским шофером, выглядел странным, никчемным человеком.

В моду входили модернистские кривляния, упаднические настроения. Эпоха реакции в среде российской интеллигенции породила отвращение к жизни. Оно выразилось в увлечении мистицизмом, богоискательством. Настроение непроходящей тоски на все лады разыгрывалось в литературе и искусстве. Героем эстетствующих салонов и в самом деле становился некий «тоскующий юноша» без роду и племени.

Коненков, как он любил выражаться, «принял ни за что» пожелание Н. В. Якунчикова. Однако то, что этот буржуа — ценитель искусств пренебрежительно отозвался о «Егорыче-пасечнике», подлило масла в огонь. «За свое, кровное, исполненное поэзии, духовное, завещанное народом могу постоять» — так думал Коненков и сознавал, что «Егорыч-пасечник» только начало.

Следом за «Егорычем-пасечником» на свет явился «Лесовик» — настоящий лесной человек. Шишки, ветки, листья, цветы срослись с ним. Лес неотделим от него, он — от леса. Он — часть лесного царства. Он — дух лесной. Добрый, улыбчивый, смешливый. Трогательно, по-звериному лесовик держит на губах орех. Кисть руки как еловая лапа. Борода — пук волнистой кудели из лесных трав. Взгляд загадочен, внимателен, строг. Коненкову близок и дорог таинственный хозяин лесов, хранитель русских преданий.

Трудно расстаться с полюбившейся работой. Но тут вспомнилось, как из лесной чащи, с седой, поросшей мхами столетней ели глянула на него невидящими-всевидящими зелеными глазищами сова. Сова? Ведьма? Древняя старуха вещунья? Липовый, в аршин, чурбачок он пристраивает на коленях и самозабвенно вырезает полукруглыми стамесками сову с прижатыми к туловищу крыльями, с перьевым панцирем на груди, с когтистыми лапами и старушечьим лицом, повязанным повойником. Круглые большие глаза, запавшие в глазницы, нос крючком, наморщенный, выдающийся вперед подбородок — ведьма в обличье совы. «Сова-ведьма» в одно и то же время — образ из народного сказочного мира и образная реплика по поводу современной действительности. Совиными, ведьмиными глазами смотрели апологеты российского самодержавия на «бунтовщиков» — на народ, на жаждущую свобод интеллигенцию. Коненков любил «подшкерить». Это изобретенное им словцо означает — поддеть на крючок, вывернуть, показать нутро. Коненков с его крепкой памятью сердца и в 1909 году помнил, как торжествовали победители-погромщики, усмирители, либералы-соглашатели. Он увидел в ночной хищнице образ-символ. Он впервые показал «Сову-ведьму» в 1910 году на выставке Союза русских художников в Петербурге — поближе к совиному царскому гнезду.

В 1909 году сова как модель для воплощения метафорических образов очень привлекала ваятеля. Он режет исполненный добродушного лукавства портрет — «Совушка». Голова совы, вырубленная с соблюдением анатомических пропорций, вроде бы без утрировки, тем не менее живо напоминает деревенскую кумушку. А его «Молодая сова» с ее жеманной позой, бантиком на шее и вовсе человеческий тип: «Отчего меня такую скромную, пригожую замуж не берут?»

Древнерусские мастера-резчики, когда им надо было выделить жест или движение наиболее значительное, выражающее суть образа, прибегали к смелой деформации пропорций тела. В фигурах распятий прибитые гвоздями руки и ноги, как правило, непомерно увеличены, так же как нарочито увеличены благословляющие персты Саваофов. Коненковский «Старенький старичок», если говорить о средствах выразительности, с помощью которых ваятель создает этот сказочный образ, — пример развития уходящей в даль веков народной традиции смелого преувеличения, гиперболизации. Преувеличенные ступни ног, будто старичок не ступает, а плывет по земле. Руки как две большие клешни. Одна поднята на уровень лица, ладонью наружу. Жест оберегающий, отстраняющий: «Чур меня!» И не диво, что старичок жестом этим отгораживает себя от дневного мира. Борода у него длинная, до самой земли. Трогательно перехвачена сказочная борода крученой пеньковой веревочкой. Широкий, приплюснутый нос, глаза в лучиках морщинок. Кто же он, этот русский гном, загадочный старенький старичок? Скорее всего домовой. Сергей Тимофеевич, рассказывая о своем детстве, передавал народные поверья, будто домовой любимой лошади заплетает хвост, а нелюбимую гоняет по конюшне. Однако его старенький старичок только лишь добрый дух крестьянской избы. Он стар, мудр, незлобив. Коненков создает не иллюстрации, а превращает в образы искусства свои видения-грезы. Скульптор, не зная образцов и канонов, с ощущением полной свободы творит в духе народных сказочно-эпических представлений, но на свой лад.

Коненковские «деревяшки» не имели ничего общего со стилизаторством, ставшим программой, эстетической верой многих талантливых представителей «Мира искусства». Если стилизаторы удовлетворялись внешним подобием своих творений старым типам и формам, то Коненков каждый свой полусказочный образ наполнял большим знанием жизни, интерпретировал его в духе народно-поэтического мышления. Как писал искусствовед Д. Аркин: «В нем («Мире искусства». — Ю. Б.) были свои специалисты и по славянской, и по скифской, и по греческой архаике. Искусные стилизаторы направляли свое внимание не только на аллеи и боскеты Версаля, пудреные парики и камзолы «галантного века», длинные кафтаны и теремные своды допетровской Москвы: почетное место среди этих «ретроспективных мечтаний» занимали и более древние праисторические эпохи и эры. Бакст написал свой нашумевший «Древний ужас» на тему догомеровского критского мифа, смутно архаического предания, еще не озаренного светом классической Греции. Рерих настойчиво варьировал образы скифской древнеславянской архаики, изображая стены архаических поселений праславян, архаический пейзаж. В живописных панно и раскрашенных скульптурах Стеллецкого иконописные облики обозначали и аллегорию времен года и воинов Игоревой дружины.

Даже при поверхностном осмотре посетитель выставок 1900–1910 годов должен был заметить, какая глубокая межа отделяла то, с чем пришел в русское искусство Коненков, от всего обширного круга архаических стилизаций, на которые был так падок модернизм — и не в одном только «Мире искусства», и не только в России.

Коненков отправляется к лесной старине не в поисках забытого стиля, не путем умозрительного и в конечном счете чисто книжного обращения к «примитиву». Любовь к дереву как к пластическому материалу, зародившемуся на самой ранней заре русской культуры, ожила в художнике начала XX века вместе с исканиями неумирающего народного корня искусства — его эпического начала».

Коненкову и не нужно было заниматься исканиями народного корня. Сам он и был частью могучей вековой корневой системы. Это стало ясно видно всем, когда в 1910 году Коненков показал на VIII выставке Союза русских художников «Старичка-полевичка». Еще в мастерской шедевр Коненкова увидел Виктор Михайлович Васнецов и предсказал ему большой успех.

Выставка проходила в залах Исторического музея. В первые минуты вернисажа художники стали толпиться возле «Старичка-полевичка». Коненкова окружили, поздравляли, вслух высказывали похвалы. Очень понравилось коненковское изваяние Голубкиной. Она долго не отходила от «Старичка», оглядывая скульптуру со всех сторон. Единодушное мнение был таково, что Коненков создал новый род скульптуры. Как до того существовало понятие «левитановский пейзаж», так теперь нарицательным понятием стала коненковская деревянная скульптура. Совет Третьяковской галереи принял решение приобрести «Старичка-полевичка». Это было высшим по тем временам признанием заслуг, авторитета художника.

Фантастический житель караковичских полей и перелесков «Старичок-полевичок» у Коненкова добр, ласков, благожелателен. Сергей Васильевич Малютин, один из энтузиастов возрождения народного русского искусства, организатор Талашкинских кустарных мастерских, профессор Училища живописи, ваяния и зодчества, увидев на выставке 1910 года в Историческом музее «Старичка-полевичка», написал Коненкову, с которым не был в ту пору знаком, восторженное письмо. В нем звучит та нота национально-романтического увлечения, которое свойственно было талашкинскому кружку, и еще признание полной победы Коненкова. В Талашкине искали утерянные народные корни — Коненков являл собой редкий случай народного формотворчества в рамках профессионального искусства. Об этом свидетельствует восхищенное послание Малютина с его пряной метафоричностью и запахом лампадного масла.

«Многоуважаемый Сергей Тимофеевич!

Я очарован «Старичком-полевичком». Я буду ждать: он сыграет на своих свирелях ту песню, которая застыла на его устах, он расскажет ту сказку, которая раскроет нам настоящий мир человека.

Как благочестиво сложены его мозолистые руки! Старичок любит нас всех, он благословляет нас на правдивое, честное.

Я все время хотел бы смотреть на вселюбящее лицо старичка».

Часть души Коненкова и в самом деле отложилась в этом сокровенном его творении. «Старичок-полевичок» — это домовой коненковской крестьянской души. Не случайны стамески да деревянный молоток в сумке у старичка. И не напрасно Малютин собирался ждать, когда старичок «сыграет на своих свирелях ту песню, которая застыла на его устах». Придет время, и Коненков станет собственноручно вырезывать эти свирели, выдувать на них упоительные мелодии и дарить на память эти трубки-свирели всем, кто его слушает. И всепроникающая любовь — одна из черт характера Коненкова. И обещание добра во взгляде прищуренных глаз, и масштаб фигуры, превосходящей все другие коненковские «деревяшки», говорят об особом назначении «Старичка-полевичка». Часть души…

А вся его душа воистину необъятна. Тогда же, в 1910-м, следом за «Старичком» он режет «Слепца», и это — воплощенная скорбь. Сила исполина скована слепотой, явившейся не как что-то фатальное, а как следствие заражения в детстве гулявшей по просторам России оспой. И еще один слепой — «Молодой слепец». Человек задорный, кажется, неспособный к унынию. Но как больно глядеть в его невидящие глаза. Сочувствие, сострадание, умение слышать боль — одно из прекрасных свойств Коненкова. И все же стержнем этой мятущейся великой души было активное, действенное начало. Борьба, готовность к борьбе, жажда справедливости. Сердито нахмурен «Великосил» — крепко, крупно вырезанные черты его сулят грозу, глаза смотрят строго и вопрошающе. Велнкоснл — сказочный богатырь, порождение русской земли. Коненков, вырубая грозный этот лик, не убаюкивающую сказку пересказывал, а со страстью изрекал свое крепкое слово о том, что пока «Великосил» только нахмурился, но вот-вот поднимется и начнет крушить.

Каждое произведение Коненкова золотой поры творческой зрелости — это выражение его многогранной духовной жизни. При этом, по словам Горького, поэт, в данном случае одаренный скульптор, — эхо мира, а не только нянька своей души. Участие в революции 1905–1908 годов, мысли о народном выступлении против самодержавия, образы героев этого движения породили революционный цикл. Характерный для искусства этого времени ретроспективный подход к проблеме создания идеала обратил сознание Коненкова на непревзойденные образцы доклассической и классической скульптуры Древней Греции. Практическая задача — поиски художественного решения для исполнения заказа по декорированию кафе Филиппова — заставила его погрузиться в благодатнейший, словно живая вода, источник. Шедевры древнегреческой пластики волею коненковского вдохновения обращаются в образы, несущие на себе печать его яркой индивидуальности. «Греческий цикл» открывают «Вакх» и «Вакханка», установленные в вестибюле филипповского кафе. Затем появляются на свет «Сатир», «Менада» и «Горус».

В мраморной «Менаде» (1908) — в буквальном переводе значит «бешеная, исступленная жрица бога вина и веселья Вакха» — оживает греческая архаика. Раскосые узкие глаза, шапка непокорных волос, острые очертания лица, нарочитая непроработанность камня подчеркивают особое обаяние «Менады», пантеистически слитой с жизнью природы, являющейся частью самой природы. Что-то дикарское, загадочное и такое желанное сквозит в коненковской «Менаде», что диву даешься — настолько по-гречески смог «пересказать» русский художник древнюю поэтическую легенду Пелопоннеса, где он никогда не бывал. А его «Юноша» (1907) и «Горус» (1909) по-настоящему классичны. И это не холодные копии с шедевров Поликлета или Дорифора, а современные реплики на тему нежности и мужественности юношеского лица, однако соотнесенные с античным идеалом. Встать в круг скульпторов Древней Эллады, подхватить мелодию, звучавшую некогда на берегах Эгейского моря, в оливковых рощах Пелопоннеса, разве каждому даже из числа ярко одаренных это по силам? Мифотворчество в духе античности совершалось в самом Коненкове. Это было частью, и весьма существенной, его духовной жизни.

Пластика и музыка — сестры.

«Без музыки, без дуды ходют ноги не туды», — скажет, бывало, Сергей Тимофеевич и озорно сверкнет глазами. Его душа жаждала музыки. Он упорно повторял, что не смог бы стать художником, скульптором, если бы с ранних лет не сроднился с музыкой. Чувство гармонии, соразмерности, созвучия частей — в основе совершенства его творений. Музыка жила в нем. Ритмы поз, движений являются в его произведениях не как следствие упорных поисков и математических расчетов, а как музыкальные озарения. Он «слышит» в себе эти ритмы. Он их предчувствует.

Коненковская пластика отвергает возможность скульптурного творчества, не связанного теснейшим образом с музыкальным ощущением мира, всего сущего. Широкий тематический диапазон Коненкова-скульптора обеспечен живейшим интересом, глубиной постижения безграничного мира музыки, где трогательно-простодушный наигрыш пастушьего рожка и токката Баха, полифония грандиозной оратории Генделя и скрипичная пьеса, исполняемая в мастерской другом Сергея Тимофеевича, оркестрантом Большого театра Ромашковым, равно почитаемы и любимы. Не диво, что голос Шаляпина, небывалая, выразительная пластическая мощь фигуры великого артиста восхищают Коненкова настолько, что он не пропускает ни одного нового спектакля с участием Федора Ивановича. Замечательно то, что так же самозабвенно он слушает слепых музыкантов, их заунывные песнопения под аккомпанемент древней, как мир, лиры…

В нежную пору раннего детства пленила его музыка. Крепко запали в душу звуки, извлекаемые из самодельного тростникового пищика. Сверстник, мальчишка из соседней деревни Струшенка, отправляясь верхом на лошади в ночное, играл на самодельной свирели, и так сладостно было слышать таявшие в вечерней тишине звуки. Когда в дом Коненкова привезли гармонь из Курска, Сергей смотрел на нее как на чудо, прижимал гармонь к груди, полагая, что в середине гармони обязательно живет ее душа — музыка.

Покоренный властью музыки, он научился играть на самодельной скрипке, гармони, дудках-сопелках, других народных инструментах.

Само собой разумеется, всю свою долгую жизнь он боготворил песню. Не пропускал случая послушать хороших певцов. Сам пел — голос у него был небольшой, слух — тонкий, манера пения — народная.

В мастерскую при доме Якунчиковых друзья Коненкова, музыканты оркестра Большого театра Тазавровский и Ромашков, пригласили Митрофана Пятницкого с его народным хором. Скульптор пришел в восторг от увиденного и услышанного: «Пятницкий сразу же мне понравился: молодой, высокий, статный, в русской поддевке. Певцов было человек двадцать. Едва перезнакомились, как Пятницкий жестом показал хору, чтобы встали по голосам. Хор исполнял «Горы Воробьевские». Вел песню, солировал сам Митрофан Ефимович. У него былинного строя проникновенный баритон. Впечатление незабываемое! С тех пор мы — я и мои друзья музыканты — принялись помогать Пятницкому: знакомили Митрофана Ефимовича с музыкальным миром Москвы. «Поставляли» ему в хор знакомых народных певцов».

По прошествии многих лет, в шестьдесят шестом году, Коненков создаст портрет M. E. Пятницкого. В его мастерскую на Тверском бульваре придут «принимать» бюст представители Государственного академического русского народного хора имени M. E. Пятницкого. Сергеи Тимофеевич будет припоминать любопытные подробности встреч с организатором первого в России профессионального народного хора, а солисты прославленного на весь мир коллектива по его просьбе споют «Горы Воробьевские».

Характер у Коненкова был таков, что все, чем его одарила жизнь, сторицей возвращалось к людям.

Летом 1909 года он побывал в Караковичах. Там целыми днями слушал пение слепых, расспрашивал их, привечал, кормил. Добром за добро платили скульптору слепые-нищие. Позировали безропотно, истово, часами высиживая перед увлеченным работой художником. Один из слепых подарил Коненкову свою лиру. Проводя целые дни со слепцами-лирниками, Коненков обратил внимание на то, что их отрешенные от мира лица оживляют музыкальные переживания. Это его собственное открытие сыграло важную роль в работе над образом «бога музыки» Иоганна Себастьяна Баха.

Исподволь в Коненкове зрело желание изваять Баха. Не столько бренный человек — придворный веймарский музыкант, кантор церкви святого Фомы в Лейпциге, отец многочисленного семейства, сколько великий философ в музыке, создатель гениальных прелюдий и фуг «хорошо темперированного клавира», «Бранденбургских концертов», ораторий «Страсти по Матфею» привлекает скульптора. Он мечтал выразить свой восторг перед чудом, имя которому — музыка. Величественная красота фуг и хоралов Баха виделась ему изваянной в камне. Коненков страстно увлечен музыкой Баха. Он склонен думать, что великий немецкий композитор в своих творениях приблизился к познанию и выражению средствами музыки мировой гармонии. В музыке Иоганна Себастьяна Баха ему грезились мелодии космоса.

Сохранившиеся портреты, сделанные при жизни композитора, парадны, торжественны, немы. Они сковывают его творческую фантазию. Он увидел, «услышал» Баха, когда лепил слепых. Следы сильных музыкальных переживаний на отрешенных от мирской суеты лицах поющих слепых людей позволили представить, какой загорается свет, какое потрясение рождает в их душах музыка. Отрешенность слепых от суетности мира и погруженность Баха в мир музыкальных гармоний — вот оно, общее…

Коненков проверяет эту догадку в Караковичах и в Суханове близ Екатерининской пустыни, куда за «исцелением» и милостыней стекались слепые и увечные.

Когда он лепит слепых, то просит их петь. «Внимая словам песнопения «О Лазаре, сиром у бога человеке», о том, как

В славном городе Риме Жил-был пресветлый царь Хведор, —

непостижимым для житейской логики путем, — рассказывал Сергей Тимофеевич, — я приближался к образу погруженного в музыку Баха».

В Москве Коненков упивается мелодиями своего кумира. В мастерской все свободное от репетиций и спектаклей время пребывает скрипач оркестра Большого театра Григорий Федорович Ромашков. Скульптор утверждал, что, когда Ромашков самозабвенно играл фуги Баха, он был тоже слепой. Тень трагических переживаний проявлялась в лице его по мере развития подобных тем в музыке. Коненков стремится передать это в портрете Ромашкова. Портрет скрипача — приближение к образу Баха, Проба сил. Выразить то, что витало перед его мысленным взором, оказалось необыкновенно сложным делом. Насколько отвлеченное понятие «муки творчества» на этом примере обретает зримый, явственный облик!

В скульптурном портрете Баха он стремился передать ощущение звучащей в душе композитора музыки. Исчезните, печальные тени! Не мешайте гению погружаться в океан звуков. Какой огромный, безграничный мир живет в этой голове! Глаза Баха закрыты. Он слышит в себе музыку. Он весь во власти звуков. Так радостны и блаженны его закрытые глаза, его рот… Целыми днями Коненков в сосредоточенном молчании воображает бога музыки. Трудно начать. Нет ни модели, ни созвучного складывающемуся образу изображения Баха. И все же он лепит портрет. Затратив много сил, перевел гипсовый отлив в мрамор и увидел, что не достиг желаемого. Тогда он разбил на куски эту работу. Можно предположить, что первый вариант коненковского «Баха» заслуживал лучшей доли. Он разбил мрамор потому, что знал — истина дороже. Остановиться на полпути, пойти на компромисс в творчестве — это не в его характере. Его вера в собственные творческие возможности безгранична! Однако искусство, его вершины даже и от гения требуют чрезвычайных усилий. Коненков вспоминал: «Я мучительно думал. Ромашков, как истинный друг, не оставил меня в этот решающий момент без музыки Баха. Я сидел в глубокой печали среди студии. И вдруг я его увидел в куске мрамора, стоявшем в углу мастерской. Водрузив на станок этот блок мрамора, принялся вырубать Ваха. Мой резец словно вела его музыка. Много часов без перерыва не отходил я от станка. Когда голова была готова, обессиленный, освобожденный, я тут же заснул… В конечном итоге я изобразил Баха, каким он мне представлялся, когда я слушал его музыку».

Известный художник и знаток искусств Александр Николаевич Бенуа с восхищением писал в одном из своих «Художественных писем» о показанной на выставке в Петербурге скульптуре: «Бах» Коненкова тем самым большое произведение искусства, что он «дышит верой», что Коненков подошел к изображению величайшего музыканта не с точки зрения истории, не с точки зрения «музыкальной осведомленности», без унизительной мысли о музыкальной арифметике и без любования техникою, но с каким-то ребячеством, а потому и драгоценным трепетом. Он изобразил Баха таким, каким он ему представился при слушании того живого чуда, которое мы называем фугами, прелюдиями, танцами и пассионами, отнюдь не в виде важного органиста и не в виде добродетельного бюргера, а каким-то глубинным божеством, пробившимся на Фебов зов через толщу земной коры и ныне блаженствующим в его лучах…»

Коненков, достигнув желаемого, окончательно уверовал в свои силы. Москва и Петербург чтят его. Он на вершине славы.

В это время Коненков сближается с А. В. Щусевым. Их роднит органический, в противоположность широко распространенному стилизаторскому, подход к задаче освоения и продолжения национальных традиций. Благодаря разносторонней одаренности, искренней любви к русскому искусству Щусев во всей полноте овладел отечественным наследием, соединяя в себе практичность зодчего, ширину взглядов большого ученого, тонкое чутье художника, горячее чувство патриота. Щусев не был бездумным реставратором старины. Он считал, что главное — это уловить и почувствовать искренность, органичность форм архитектурной старины и не заниматься подражанием, выкопировкой старых форм и подправлением, то есть порчей их, а посвятить свой труд созданию на этой образной основе новых форм. Разумеется, он имел в виду создание форм национальной архитектуры.

Коненков — единомышленник, единоборец А. В. Щусева. Их союз особенно ценен для развития отечественного искусства. Щусев приглашает ваятеля к участию в скульптурном декорировании фасада Марфо-Мариинской обители, которую он строит в 1908–1912 годах в Москве на Большой Ордынке. В кирпичной неоштукатуренной кладке храма бриллиантами светятся белокаменные резные кресты, выполненные Коненковым. И тут подоспела еще одна совместная работа. Знакомый Щусева, талантливый ученый-химик профессор Карпов женился на дочери фабриканта Д. А. Морозова. Непристойно дочери миллионера обретаться в профессорской квартире. Так возникает заказ Щусеву, который не преминул воспользоваться сложившимися добрыми отношениями и втянул Коненкова в эту работу. Он водил Сергея Тимофеевича по комнатам строящегося дома и вслух высказывал свои пожелания.

— Это столовая… Здесь, на мой взгляд, уместен барельеф… Что-нибудь мажорное, дающее почувствовать гостеприимство хозяев…

Коненков, подчинившись настойчивому желанию Щусева, предложил вырезать в дереве рельеф на мифологический сюжет — «Вакханалию». Он готов был поделиться тем, что видел, ощущал, что жило в нем. Вскоре эскиз с наслаждением разглядывали Щусев и супруги Карповы. Пьянеющий могучий Вакх в окружении трех нежных менад и тут же два вкушающих винные ягоды щекастых амура. Фигуры обрамляет орнамент, свитый из гроздей винограда, тыкв, яблок, ананасов… Артистически исполненный рисунок очаровал всех.

— Какие пожелания? — спросил уверенный в том, что эскиз хорош, мастер.

— Поскорее бы удалось вам эскиз этот исполнить, Сергей Тимофеевич.

— А я и доску подходящую нашел — за мною дело не станет.

Барельеф Коненкова сочен и красив. В грубой на вид порезке, в характерной для деревянной резьбы обобщенности форм, в нежелании заглаживать, прятать следы резца — точный расчет художника-декоратора. Гармоничность целого, архитектоничность сложного по композиции барельефа — вот в чем главное.

«Пиршество» — так на русский манер был назван заказной барельеф — хозяевам, интеллигентной, обладающей хорошим вкусом Маргарите Давыдовне Карповой и ее мужу, профессору Карпову, пришлось по душе. Коненкову приятно было сознавать, что работа попала в добрые руки. Он охотно откликнулся на просьбу Карповых сделать портрет Маргариты Давыдовны.

Дом-новостройку полагалось освятить. Архитектор и скульптор — почетные гости на торжестве.

По окончании богослужения отпраздновали новоселье в просторной, украшенной коненковским барельефом столовой. Лукавый Вакх добродушно взирал на веселое пиршество.

Лукавый Вакх, случалось, являлся причиной драматических столкновений в молодой семье Коненковых. В ноябре 4908 года родился сын. Его назвали Марком. В сыне души не чаяли и мать, и переживавший свой звездный час отец. Восемнадцатилетняя Татьяна вся ушла в заботы о ребенке. Нянчить внука помогает бабушка — мать Татьяны. Коненков поглощен творчеством. Работает Коненков самозабвенно. Сам рубит в камне и дереве. Трата сил и духовных и физических — огромная…

Коненковский быт стал иным. Мастерская не является ныне всеобщим пристанищем. Это семейный очаг. Проживший до тридцати двух лет холостяком скульптор не мог изменить своих привычек в привязанностей. Все то хорошо, что создает творческое настроение, что в известный срок отвлекает переутомленного художника от скульптурного станка, беспрестанных дум, приводящих к бессоннице. Музыка и друзья — это две пристани забвения. Скрипачи Ромашков и Микули наведываются в мастерскую. С друзьями художниками Денисовым и Бромирским после трудов праведных, как наступит вечер, он отправляется в «Яр» или «Стрельну» послушать цыган, встряхнуться…

В «Яре» поет Варя Панина. У нее добрая, славная улыбка. Глаза смотрят с ласковой проницательностью. Глаза прекрасные, с живою искрою в зрачках. Она в задумчивости глядит куда-то вдаль, делает жест гитаристу. Смолкли разговоры.

Очи черные, очи жгучие, очи страстные и прекрасные, Как люблю я вас, как боюсь я вас. Знать, увидел вас я не в добрый час…

Густой, низкий, почти мужской тембр голоса, но в пении ее звучат характерно женские интонации. Возвышенные образы рождаются из ее песен и щемят душу. Она лепит свои песенные образы словно ваятель-монументалист, не допуская дешевой слезливости, сентиментального жеманства. Покоряют серьезность, непроизвольность исполнения, доверительное выражение чувств. «Нищая», «Уголок», «Жалобно стонет», «Я вам не говорю», «Утро туманное» — один романс сменяет другой. Всеобщий восторг, слезы умиления. Слезы пополам с вином.

В позднее время, возбужденные вином, в дом являются хозяин с компанией. Коненков привозит старых друзей и новых знакомых — показать сына. Доходит до того, что ребенка, хотя и с соблюдением величайшей осторожности и нежностью, вытаскивают из кроватки и, конечно, будят при этом.

Анна Семеновна Голубкина, мнением которой Коненков дорожит, назвала Марка «гениальным ребенком». Это вскружило голову неуравновешенному, ничего не смыслящему в воспитании детей, большому ребенку — Коненкову. Он создает несколько скульптурных изображений Марка, хвастается сыном всем встречным. Ночные «смотрины» до слез огорчают Татьяну. Она пытается урезонить мужа. Да не тут-то было. Нрав у Коненкова крутой. И у Тани характер твердый. Случилось то, о чем так метко, образно говорит пословица: «Нашла коса на камень». Громкие объяснения, в которых каждый был уверен в своей правоте, стали началом отчуждения.

Разлад в семье усугубился с болезнью Марка. Мальчик по причине, о которой можно только гадать, заболел менингитом. «Я обращался, — вспоминал Сергей Тимофеевич, — то к одной медицинской знаменитости, то к другой, оплачивая тщетные старания детских докторов задержавшимися в мастерской или только-только выполненными в материале скульптурами. «Детские грезы» и портрет скрипача Ромашкова перешли в собственность профессора П. И. Постникова. «Атеист» и «Сатир» попали в коллекцию доктора Лезина. Доктор Гольд попросил меня сделать портрет его жены. Я готов был пойти на все. Марк — моя плоть и кровь — угасал на глазах… Он умер, когда ему не было и двух лет. Я метался по мастерской как затравленный. Все валилось у меня из рук. Вскоре родился второй сын — Кирилл, но тоска не уходила».

Коненков покидает мастерскую на Нижней Кисловке и уединяется в тесной полуподвальной обители на Швивой Горке. Живет бирюком, сам себя обихаживая, кое-как питаясь, тоскуя по семье. И хотя еще несколько лет они с Татьяной юридически состоят в браке и Коненков материально поддерживает семью, это был разрыв. Приходится сожалеть, что два столь близких по духу, ярко одаренных человека не смогли поладить, не умели уступать друг другу и взаимно щадить самолюбие, не смогли увидеть того, как необходимы они друг другу, как дополняют друг друга. Коненкова не устраивал ее чересчур самостоятельный характер. Иногда она решалась подсказывать ему, как вести ту или иную работу и что в этой работе, на ее взгляд, главное. Этого он не мог позволить никому. В искусстве он доверял только себе.

Сыну, Кириллу Сергеевичу, которого он всячески приближал к себе в последние годы жизни, с восхищением говорил о том, какой была Таня чистой и возвышенной девушкой, как он любил ее. «Только с нее я мог сделать «Нике», которую считаю своим лучшим произведением».

В свою очередь, Татьяна Яковлевна не раз говорила сыну Кириллу о том, как сильно она любила Коненкова. Она признавалась, что за свою жизнь не встречала более интересного, более значительного человека.

Коненкову нелегко дался разрыв с Таней — человеком близким ему, великолепно чувствующим его искусство, артистической натурой, человеком глубоким, идейным{Кирилл Сергеевич Коненков рассказывает: «Впоследствии Татьяна Яковлевна вышла замуж за Николая Сергеевича Рукавишникова — брата известного скульптора М. С. Рукавишникова. У нее родилась дочь Татьяна. С 1916 года мы шили на Кавказе — между Хостой в Адлером. В 1919 году отчим умер. Мы остались втроем: мама, я и сестра Таня. Чтобы вырастить нас, мама много работала. Пешком в любую погоду отправлялась в Сочи и, кроме еды, приносила нам много хороших книг. Была она молодой и красивой, а ходила, помню, босиком (обувь стоила дорого, а прекрасные издания детских и юношеских книг на сочинском рынке продавались сравнительно дешево — мама предпочитала покупать нам книги). Вечерами в дождливые кавказские зимы у раскаленной «буржуйки» она читала нам Шекспира и Шиллера, Гомера в Данте, Пушкина и Лермонтова, Джека Лондона и Достоевского, Лескова и Гоголя. Читала она мастерски: вдохновенно, увлекаясь, преображаясь в героев. Часто читала наизусть Блока, Есенина, Бернса, Беранже.

Сама она была страстной патриоткой и настойчиво воспитывала в нас любовь к Родине, чувство гордости за нашу принадлежность к великому русскому народу, благородство, любовь к справедливости и добру.

Если на закате вдруг мама исчезала, мы знали, что найти ее можно выше дома на шихане (гора по-абхазски — Ю. Б.), откуда одновременно видны снеговые вершины Большого Кавказа и море. Там она сидела подолгу, завернувшись в шаль. «Поэзии-чает», — говорили мы. И если притыкались, набегавшись, к ней в колени, она взволнованно и вдохновенно говорила об окружающей нас красоте».}. Воистину справедлив афоризм Козьмы Пруткова: «Что имеем, не храним, потерявши, плачем».

В мастерской на Швивой Горке Коненков из большого мраморного блока стал вырубать фигуру Паганини. Трагическая фигура великого музыканта призраком боли и страдания выступает из толщи камня. Не закончив грандиозной скульптуры, Коненков спешно собирается в дорогу. Когда, как не теперь, осуществиться его давней мечте — побывать в Греции? Он верит: поездка откроет новые горизонты, поможет залечить душевную рану.

— Меня всегда тянуло в Грецию, где в легендарные времена родилось искусство, — говорит Коненков друзьям, которых пригласил с собой.

Он никогда не изменял зародившейся в студенческие годы привычке путешествовать в окружении друзей. По Коненкову — движение к желанным, манящим местам порождает расположенность, готовность к восприятию сильных ощущений, творческих импульсов. Записками, посланными с нарочным, собирает он близких друзей, участников предстоящего путешествия.

— Садитесь, господа. Я пригласил вас, чтобы сообщить приятнейшее известие, — говорит Коненков, и на лице его радостная улыбка, — сборы окончены, мы едем!

Все молчат, каждый думает о том, что оставляет за чертой времени, отправляясь с Коненковым в Грецию. Сергей Тимофеевич, обращаясь к своим попутчикам, произносит как гимн свободе слова Гоголя, ставшие для него на всю жизнь ритуальными, молитвенными:

— «Какое странное, и манящее, и несущее, и чудесное в слове: дорога! Сколько раз, как погибающий и тонущий, я хватался за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала! А сколько родилось в тебе чудных замыслов, поэтических грез, сколько перечувствовалось дивных впечатлений…»

Их четверо, готовых пуститься в многообещающее путешествие, — Коненков, Денисов, Рахманов. И еще Минули.

Коненков привык работать, слушая музыку. Была ли это лира слепцов, калик перехожих или звуки рояля, доносящиеся из открытых окон классов Московской консерватории, исполнение знаменитым альтистом Большого театра Баха или пеиие караковичской крестьянки за пряжей. Музыкальное начало присутствует в любой его работе.

Скрипач Анатолий Францевич Микули, горячий почитатель таланта Коненкова, как-то, увидев в мастерской скульптора только что вырубленного из мрамора Баха, побледнел от волнения:

— Сергей Тимофеевич, скажите прямо — вы будете продавать эту работу?

— Конечно, буду.

— Какая ваша цена?

Коненков назвал цену. Микули тотчас откланялся и ненадолго исчез. Появившись, протянул Коненкову пакет:

— Вот назначенная вами сумма.

— Где вы взяли такие деньги? — зная скромные возможности приятеля-музыканта, спросил Коненков.

— Я продал свою скрипку. Это была скрипка Гварнери. Не могу без вашего «Баха».

Пусть эта поездка в благословенную Грецию, рассуждал Коненков, хотя бы в какой-то мере компенсирует ему расставание со скрипкой Гварнери.

Решились ехать с Коненковым художник Василий Иванович Денисов, чью оригинальную живописную манеру Сергей Тимофеевич иногда дружески корит за модернистский уклон на русский манер, а товарищескую приязнь высоко ценит, Рахманов Иван Федорович — молодой литератор, бравший у Коненкова уроки скульптуры, еще когда тот преподавал в частной студии Мешкова.

Быть в Греции и не иметь возможности в дружеских беседах обмениваться впечатлениями от встреч с искусством древней Эллады — такая перспектива не устроила бы Коненкова. Пока у него есть деньги, его друзья не будут нуждаться ни в чем.

Коненков попутчиками доволен. Есть определенный риск, когда пускаешься в дальнее плавание с неведомыми тебе людьми.

В Афины отбыли из Одессы, древнегреческой Ольвии. С того момента, как ступили на палубу корабля, Коненков забыл земное.

Он расположен к восприятию Древней Греции, сегодняшнего для него будто и не существует. Люди, боги, герои мифов Эллады для него зримы. Воображением Коненков живет в том существовавшем две тысячи лет назад мире. Как трепетно чувствует он легендарность Эгейского моря. В пути он рассказывает своим спутникам об историческом прошлом островов, называя местожительство легендарных героев древнегреческих мифов. Когда рассказчик умолкает, путешественники любуются прекрасными островами, их древними храмами и поселениями.

Наутро в ослепительном солнечном свете, в окружении гор и долин открылся Акрополь. В лазурной синеве он сказочным видением стоял между небом и землей.

По характерным очертаниям на довольно большом расстоянии Коненков узнал гору Олимп и с непререкаемой убежденностью стал говорить своим спутникам, что древние божества вместе со своими небожителями выбрали самое лучшее, самое красивое местожительство на нашей земле. «За Олимпом, — продолжал рассказ Коненков, — виднеется Пентеликон и другие горы, окружающие Парнас с небожителями. Красота и счастье вокруг. Ведь греки жили в согласии со своими богами, дружили с ними, наслаждались присутствием покровительствующих им богов».

Эта греза наяву не оставляет Коненкова первые недели пребывания в Афинах. Он словно не замечает, не принимает в расчет реальностей современной жизни. Ему необходима Древняя Греция, и он находит ее, он воображает ее, он ее боготворит. Он упивается искусством Эллады, ее бессмертными творцами. Как волнует его встреча с Фидием: «Это поистине самое великолепное, самое желанное шествие — подъем на холм Акрополя, к Парфенону. Как билось у меня сердце, когда проходили мимо священных развалин, когда я увидел перед собой мраморные стены Акрополя. Словно ожили камни, и Фидий, величайший древнегреческий скульптор, живший в V веке до нашей эры, шел мне навстречу. Здесь, на Акрополе, стояли когда-то его гениальные монументальные статуи. Фидия называют «Гомером скульптуры». Обладая могучим соколиным взглядом, эпические образы слепого поэта он перевел в мрамор. На фризах Парфенона Фидий и его помощники изобразили торжественную процессию. Множество фигур. Боги и богини. Группы граждан с миртовыми и дубовыми ветвями. Скачут всадники. Проносятся колесницы. Жертвенные животные. Плоды в корзинах на поднятых руках отроков, Все дышит и движется. Какое великолепное разнообразие в деталях и единство в замысле…»

Коненков и его спутники целую неделю с утра до вечера проводили на холме Акрополя. Наслаждались созерцанием руин Парфенона, любовались Эрехтеноном и храмом Дианы, с восторженным вниманием знакомились с богатой коллекцией музея архаической скульптуры, вглядывались в прибрежные дали, стараясь определить местонахождение храмов: Аполлону в Дельфах и Коринфе, спартанский храм Зевсу. Они изучали национальный музей и бывали в священных рощах «с таинственными оливами и как бы еще бродящими в них фавнами и нимфами». Дело кончилось тем, что из гостиницы перебрались в частный домик на окраине одной из оливковых рощ вблизи Акрополя, где Коненков с Денисовым делали подготовительные наброски и этюды, Микули музицировал, а Рахманов пытался нарисовать литературный портрет Эллады.

Период созерцания был весьма кратким. Великие образцы искусства всегда будили в Коненкове желание дерзать. Он купил мрамор, добываемый в тех же каменоломнях, откуда брали его Фидий и Поликлет, и с жаром взялся за работу.

Камень с каменоломен горы Пентеликон доставили на виллу Венецанос. Просторный двухэтажный особняк с приспособленным под скульптурную мастерскую первым этажом был нанят тотчас, как только Коненков затосковал по работе. Вилла стояла на берегу моря в пригородном поселке Неофалерон. Помещений было вполне достаточно для жилья и работы по мрамору. Небольшая усадьба включала в себя виллу, домик для садовника и его семьи, сад с грядками между деревьями. Садовник, трудолюбивый Георгий, весь день возился на огороде. У пего семья, и немалая. Жена — москвичи стали звать ее Кумбарой, от русского слова «кума» — и трое ребятишек: тринадцатилетний Фома, одиннадцатилетняя Харикли и лет семи сын Василис. Василис мальчик подвижный, красивый, забавный. Он оказался подходящей моделью для мраморной головки, которую Коненков назвал «Вакханенок». Харикли стала моделью для «Урании».

Коненковские модели — юная поросль семьи садовника Георгия — постоянно испытывают чувство голода, и скульптор покупает для них в Афинах продукты, устраивая импровизированные пиршества. Два времени, легендарная опоэтизированная древность и суровый реализм современности, творческой фантазией Коненкова как бы соединяются в одно органическое целое. Духовная высота греческой культуры для него неотделима от трудно живущей, но неунывающей Кумбары, ее трудолюбивого мужа, от славных ребятишек.

К воротам виллы Венецанос по приморской дороге катит открытый автомобиль. Василис и Харикли припали к решетке сада. Георгий спешит открыть калитку: «Наши приехали!» Из машины выходят четверо. Впереди отрешенный от суеты, в шапке темных кудрей, обрамляющих белое, как маска, лицо, Микули. Обвешанный свертками, большой, добродушный Денисов, весело хохочущий над ним Иван Рахманов с альбомом под мышкой, крепко, вразвалочку ступающий по хрустящей гальке Коненков с большой круглой коробкой в руках. Он выискивает глазами Василиса и Харикли. Как теплый ветерок с гор, выпорхнул из зарослей олив и винограда Василис. Мгновение, и круглая коробка с тортом у него в руках. Кружась, пританцовывая, он ведет четверых русских постояльцев к беседке. Там Кумбара хлопочет у стола, а ее неразговорчивый, застенчиво улыбающийся супруг неторопливо и ловко накидывает на спелые гроздья винограда, обвившего прихотливой лозой каркас тенистой беседки, марлевые мешочки. Русские потянутся за сладкой ягодой, и она, защищенная от назойливых мух, может без опасения за здоровье падать прямо в рот. После шумных пререканий расселись вперемежку гости и хозяева. «А где Харикли? — спрашивает Коненков. — Где она?» Оглядев застолье, он заметил притихшую, робкую девочку-подростка в дальнем углу беседки. Хрупкая, тоненькая, словно неземная. Миндалины темных глаз. Коненков смотрит на Харикли не отрываясь, в его руке застыл стакан золотистого виноградного вина: «Урания — покровительница небесных светил. Юная богиня вечного мироздания. Я так и назову эту композицию — «Урания». Друзья будто не замечают коненковского пронизывающего взгляда, не нарушают чар.

Наутро Харикли позировала. Совсем недолго, какой-нибудь час. У Коненкова острый, памятливый взгляд. Часто он вообще обходился без позирования — так ему было удобнее. Натура ограничивает бег воображения, а иногда и мысль.

В Греции он целиком во власти чувства небывалой силы — он покорен бессмертным искусством Эллады, ее природой. В вечно голубом море, скромном наряде серебристых олив и аметистовом силуэте гор таится красота нежная и бесподобная.

Что может выходить из-под его резца, кроме античных мотивов, когда на станке его мрамор из каменоломен Пентеликона, где брали его Фидий и Поликлет, коль скоро он режет старый высохший от времени ствол, попавший к нему из той самой рощи, где некогда в ветвях и листве деревьев жили лесные нимфы-дриады.

Целыми днями Коненков рубит мрамор, то раскрашивая его, то оснащая друзами кварца и разных самоцветных камней. И является на свет то улыбающийся «Фавненок» в венке из гроздей винограда, то из целой мраморной глыбы, гордо пригнув легкую голову, стремительно несется «танцовщица». Увлекательны ее улыбка и блеск слегка раскосых смеющихся глаз. Она опьянена движением и пьянит своим веселым сладострастием. Блещут «вечными» улыбками загадочная «Сатиресса» и пышно-кудрявая «Эос».

Коненковские «Эосы» и «Гелиосы» производят впечатление археологических ценностей, поднятых из недр глубокой истории. В свое время его первый биограф Сергей Глаголь писал: «Выдержаны все эти работы… в стиле архаической скульптуры греческого средневековья. Ни Поликлет, ни Пракситель, ни тем более Лисипп его не увлекают, и если он походит на кого в этих работах, то разве на какого-то художника с острова Крита, а может быть, и на еще более древнего эгейца».

Встреча с греческой архаикой породила невероятную даже для Коненкова работоспособность. Менее чем за год он создает двадцать пять скульптурных произведений в материале — камне и дереве. Добрая половина их создана в первые два месяца. Эти изваяния были им отправлены на родину. Судьба большинства из тех, что созданы позже, иная. Коненков обычно сгорал от непереносимой жажды выражения, а как только замысел им воплощен, он не обращает внимания на дальнейшую судьбу своих творений. Видимо, был уверен, что они будут жить и без его посредничества. Большинство созданных в Греции вещей осталось там, в мастерской на вилле Венецанос. С них он даже не сделал фотографий.

Для воплощения идеала греческой красоты Коненков остановился на образе Фани Финогеновны Свешниковой — жене доктора Свешникова, заведующего русской больницей в Пирее.

Воспользовавшись рекомендательными письмами, которыми его снабдили влиятельные московские заказчики, Коненков попадает на прием к русскому послу в Греции Свербееву. Слава Коненкова, выдающегося ваятеля России, докатилась и до Афин. Свербеев принимает Коненкова как важную персону. В его честь устраивается званый обед, где присутствуют чиновники посольства, именитые представители русской колонии, в их числе оказывается чета Свешниковых. Чутье художника, развитый вкус помогают Коненкову выделить в толпе Фани Финогеновну Свешникову — обаятельную женщину, любимицу греческой королевы, общую любимицу. Коненков принял решение лепить, а затем и вырубать в мраморе ее портрет.

Ему не терпелось встать рядом, помериться ростом с тенями великих, непревзойденных ваятелей Эллады. Встреча с античными подлинниками не смутила его духа. Фидий — старший брат, ощущает Коненков. Он счастлив на земле Пелопоннеса. Греция помогла оформиться его внутреннему самосознанию. Он сам — самодержец, владеющий целым миром, в котором неразрывны прошлое и настоящее, реальное и фантастическое, как угодно далекое и совсем близкое. Созданный им во время жизни в Греции «Автопортрет» убеждает в несокрушимости этой самодержавной силы.

Какая убежденность в своей правоте и величии! Как пугающе красив, испепеляющ пронизывающий, фанатический взор. Его «Автопортрет» и «Портрет Фани Свешниковой», в котором так ощутимо влияние греческой пластики, имеют успех. Коненков просто, с достоинством принимает знаки внимания со стороны высшего афинского обществе: «Меня стало посещать офицерство русской и греческой эскадр, стоявших в Новом Фалероне. Посетила мою мастерскую также Елена Владимировна — дочь великого князя Владимира Александровича, президента Академии художеств в Петербурге. Пришел как-то русский консул в Афинах и сообщил, что королева Греции Ольга Константиновна также собирается побывать у меня в мастерской. Консул организовал для меня поездку по Греции».

Коненков с друзьями в сопровождении консула, супругов Свешниковых побывал в Дельфах и Коринфе. Остановки на несколько дней в этих овеянных легендами местах дали богатую пищу его воображению.

По возвращении в мастерскую на вилле Венецанос Коненков углубился в работу. Денисов, стоя у новенького, с иголочки мольберта, колдовал радужными красками. Микули самозабвенно играл Моцарта. Не отставал от товарищей и Иван Рахманов. Он вырубал из мрамора «менад» и «дриад», не забывая и о своем журналистском ремесле. Его «Письмо из Греции», опубликованное в девятом номере журнала «Путь» за 1912 год, — достоверное свидетельство царившего на вилле Венецанос творческого воодушевления.

Мастерская на вилле Венецанос стала притягательным местом. Коненкову, привыкшему во время работы вдохновляться музыкой, именно там, в Греции, открылось, что, видимо, а воспринимать его скульптуры, проникаться их духом способнее в содружестве с музыкой. Это одна из любимых его идей. Он видел, как увлекают многочисленных гостей виллы Венецанос мраморные изваяния, когда здесь же, в студии, звучит скрипка Микули. Музыка и скульптура дополняли, обогащали друг друга — умножали силу влияния искусства на человеческие сердца!.. Коненковское понимание взаимовлияния, взаимообогащения скульптуры и музыки носит характер трепетного живого примера, не помнить о котором невозможно.

Несколько месяцев увлеченного труда, и четверка оказалась обладательницей целой сокровищницы искусства. Мастерская пополнялась все новыми произведениями Коненкова, вырубленными из мрамора Пентеликона. У Денисова собралось несколько десятков этюдов Акрополя, Дельфов, Коринфа, окрестностей Афин, и других мест. Микули подготовил программу из произведений Моцарта. Рахманов, глядя на Коненкова, перевел несколько своих этюдов в мрамор. Сама собой явилась мысль устроить художественную выставку с концертом Микули. Эта мысль подбадривала художников. Русская колония Афин с нетерпением ожидала дня, на который назначен был этот праздник искусств.

Концерт ил вилле Венецанос, к сожалению, не состоялся. Началась греко-турецкая война. Венценосные покровительницы искусств королева Ольга Константиновна и принцесса Ольга Владимировна в одежде сестер милосердия уехали на фронт.

Опустели Афины. Из бухты Неофалерон ушла русская эскадра. Кто выехал в Россию, кто отправился на фронт. Вилла Венецанос, забытая богом и людьми, больше не радовала сердце Коненкова. Он запечалился, плохо работалось. Наступила осень. С гор в Неофалерон в одиночку и группами возвращались охотники, обвешанные снизками подстреленных птиц. Это были дрозды. Греки, не смущаясь, били изможденных долгой дорогой перелетных птиц. Как-то отправился на охоту Георгий. По возвращении Коненков спросил раздраженно — он охоту не признавал, птиц — вестников российских лесов и полей ему было искрение жаль:

— Куда они летели? — он показал на свисающую с плеча гроздь дроздов.

— В Африку, в Африку, — поспешно ответил Георгий.

— Вот и мне пора в Африку, в Египет, — решительно сказал себе скульптор, — наконец-то я увижу страну, о встрече с которой мечтал всю жизнь, увижу искусство египетского трехтысячелетнего царства. Ведь оно предшествовало греческому. Правда, Георгий? — обратился он к садовнику, ровным счетом ничего не понявшему из грозной, как ему показалось, речи мистера Коненкова. На всякий случай он утвердительно закивал головой.

— А птиц ты больше не стреляй. По крайней мере пока я здесь, — он жестами показал, чего добивается от простодушного главы семьи бедняков. — Возьми, — протянул Коненков несколько бумажных купюр, — здесь 100 драхм. Купишь мясо детям.

Коненков начал было собираться в дорогу, но отъезд задержался в связи с неожиданным посланием от П. И. Харитоненко, сахарозаводчика, владельца одной из богатейших в России коллекций древнерусских икон. Павел Иванович просил скульптора откликнуться на предложение архитектора А. В. Щусева и его, Харитоненко, желание, чтобы он и никто иной вырубил для церкви, постройка которой практически завершена, белокаменное распятие. Харитоненко в письме, присланном в Неофалерон, подробно объяснял причины, в силу которых Щусев, чрезвычайно высоко ставящий талант Коненкова, замешкался с приглашением скульптора к участию в завершении постройки церкви в имении Натальевка и умолял не отказываться от предложения вырубить Христа. Творческое содружество со Щусевым, почтительный тон письма Харитоненко, наконец, забота о материальном обеспечении завтрашнего дня — все говорило: заказ надо принять. Он ответил, что согласен выполнить работу, и стал собирать материалы.

Коненков, видевший еще вчера только античность, обращает взгляд свой к раннехристианским храмам и находит в скором времени желанный мотив в случайно приобретенном бронзовом складне эпохи Юстиниана. Эта раннехристианская реликвия привлекла его внимание непосредственностью чувства, запечатленного в пластике народного происхождения. Он принялся в этом образно-эмоциональном ключе лепить в глине «Распятие». Отлил его в гипсе и отправил в Москву, как было условлено с Харитоненко, мраморщиком артели Панина с Ваганькова. Распятие и другие созданные в Греции работы повезли Денисов и Микули, которые давно рвались в первопрестольную к своим делам и заботам.

В это время пришел денежный перевод от Маргариты Давыдовны Карповой, которая приобрела с московской выставки «Автопортрет» из греческого мрамора. Коненков, пригласив с собой Рахманова, отправился в Египет. Из Афин отплыли на пароходе «Добровольный флот» русского акционерного общества. С грустью покидали гавань Пырей. Необыкновенно трудно было ему покидать чудесную Грецию с ее великим искусством, но так хотелось познакомиться с таинственным Египтом, что он, проводив глазами Пелопоннес, с вожделением ждал встречи с Александрией.

Коненков внимательно, с почтительным чувством осматривал достопримечательности Египта. Поднялся на вершину пирамиды Хеопса. В философской задумчивости обозревал Долину царей. Посетил памятники легендарных Фив. Стоял потрясенный возле колоссов Мемнона. Совершил поездку к вырубленному в скалах храму царицы Хатшепсут в Деирэль-Бахри. Попал в Асуан. Это беглое, туристское знакомство с древностями Египта ничего общего не имело с месяцами душевного согласия, гармонического слияния с искусством Эллады. Последствия пребывания Коненкова на земле Египта малозаметны в его искусстве периода 1913–1914 годов, когда он превращал впечатления годовой поездки в Грецию и Египет в скульптурные образы. «Танцовщица Багейя» — портрет, возникший в результате знакомства с семьей гида-египтянина, да «египетская», ритмизованная, чеканная пластика его «Девушки с поднятыми руками» — вот и все, что говорит о египетском опыте.

Однако вряд ли справедливо только «египетскими» вещами ограничивать воздействие великого египетского искусства на восприимчивого и отзывчивого русского скульптора. Всю свою долгую жизнь Коненков преклонялся перед монументальной мощью, философской глубиной, непоказной страстностью искусства Древнего Египта и в минуты сомнений укреплял свой дух мысленным созерцанием виденного во время путешествия по Египту. Созданное им самим он отныне соизмерял с египетскими образцами. После Египта он стал зорче, строже, мудрее.

Возвращался домой морем, из Александрии в Одессу. Но он не спешил в Москву, где саднил сердце разоренный семейный очаг, где надо было заново устраиваться. Он заехал в Киев — матерь городов русских и оказался желанным гостем своих друзей периода учебы в Петербурге — Федора Баловенского и Анны Разумихиной. Киев очаровал Коненкова. Вид Днепра всколыхнул в памяти эпические образы Гоголя. Киев дал ему запас новых сил и уверенности.

Состояние Коненкова, постоянно жаждущего музыки, прекрасно передает эпизод, описанный В. В. Вересаевым:

«Инженер-путеец А. Н. С-ский. Чудесно играл на скрипке. Однажды по случайным делам остановился в Киеве. Вечером у себя в номере играл Баха, любимого своего композитора. У Баха есть пьеса, специально написанная для одной скрипки, без всякого аккомпанемента. Ее он и играл.

Стук в дверь. Коридорный подал ему визитную карточку: «Сергей Тимофеевич Коненков».

— Проси!

Вошел Коненков.

— Извините, что я к вам врываюсь! Вы Баха играете. Я целый час в коридоре стою, слушаю. Позвольте тут присесть.

— Пожалуйста!

И опять стал играть — пятую часть: она особенно хороша. Коненков сидел в уголке дивана и корчился в молчаливом восторге. Пошел к себе в номер, принес вина. И опять сидит, слушает, непроизвольно мычит и корчится. Принес фотографический снимок со своего бюста Баха:

— Вот! Видите? На губах ироническая улыбка к миру, а здесь, — он указал на лоб, — здесь целый огромный собственный мир».

Едва ступив на московскую землю, Коненков снопа отправляется в путь. Он едет в Натальевку — имение Харитоненко, куда еще из Греции послал отлитое в гипсе «Распятие». Коненкова после Египта не удовлетворяет этот гипсовый эскиз. А между тем его старые друзья, мраморщики с Ваганькова во главе с Папиным, стараясь угодить Сергею Тимофеевичу, поспешили в Натальевку и уже заканчивают вырубать «Распятие» в камне. Коненкова все это тревожит, беспокоит, и он, распаковав чемоданы, разыскивает известного московского художника и общественного деятеля Сергея Арсентьевича Виноградова, которому Харитоненко поручил вести свои дела по закупке и заказным работам. Лето. Дачное настроение у москвичей. Виноградов собирается на рыбалку и медлит с извещением Харитоненко о выезде в Натальевку Коненкова. Скульптор не скрывает своего нетерпения. Наконец поездка согласована. Едва добравшись до места, Коненков идет осматривать уже укрепленное на стене «Распятие». Мраморщики артели Панина всегда полностью удовлетворяли запросам Коненкова, а тут он, едва взглянув на «Распятие», заявляет, что работа технически исполнена плохо. Панин, зная нрав заказчика, примирительно соглашается:

— Что же, Сергей Тимофеевич, дело поправимое. Доставим новый камень и вырубим под вашим наблюдением.

Через несколько дней привезли новый каменный блок, и работа закипела. Коненков не умел наблюдать — он рубил вместе с артельщиками с раннего утра до вечера. «Распятие» стало строже, возвышенней. Скульптор мог со спокойной душой возвращаться в Москву, где преданный друг Иван Федорович Рахманов снял для него небольшую, по весьма удобную студию в одном из тихих арбатских переулков — Малом Афанасьевском.