Во дворце культуры моторостроительного завода поэт Валентин Берестов вёл наставнические занятия с немногочисленными участниками литобъединения. С его голоса мне довелось освоить некоторые принципы стихосложения – основу поэтической грамотности, за что признателен доброжелательству, профессиональной основательности Валентина Дмитриевича. Он, как правило, не натаскивал студийцев, начинающих стихотворцев, а направлял, подталкивал к самостоятельности, ставя трудные задачи. Как-то Берестов попросил записать за ним следующую максиму: «Прекрасное есть истина, выраженная в совершенных художественных образах», а затем чётко сформулировал задание на дом:

– Попробуйте, друзья, в свободной поэтической форме дать конкретный, не заимствованный у других, образ прекрасного.

– Когда приносить опус? – игриво вопросил я.

– В следующую нашу встречу послушаем всех, кто откликнется на это предложение. Согласны?

Архив пятидесятых годов сохранил мой стих, моё осознание темы. Конкретность, реальность в заданной пробе пера – летний тёплый дождь. Всего-то дождь!

Сквозь серебристую завесу струй Пейзаж загадочен, таинственен, контрастен. Касанья клавишей, мгновенный отзыв струн. Как музыкальные гармонии, прекрасны! В сверканье нитей летнего дождя, В дождинках, солнцем осиянных, Поэзии не увидать нельзя! Воспеть природы лик – удел богоизбранных. Поэзия – ты исключительная страсть Немногих, волею судеб родившихся поэтами, Имеющих над нами власть. Мы их боготворим поэтому. Поэзия, с тобою воспарю, тебя благодарю За праздники, что щедро даришь людям. Гомер Эос прозрел – розовоперстую зарю. Я предпочтенье отдаю рабочим будням.

Ещё раньше, в годы учёбы в МАИ, естественное в молодости увлечение поэтами и поэзией получало поддержку и развитие в дружбе с Владимиром Ильичом Мильковым, преподавателем Литинститута, участником Великой Отечественной войны. Обычная история: его друзьями, поэтами-фронтовиками влюблённый в Маяковского критик Мильков был внедрён в Литературный институт, где готовил диссертацию о последователях поэта революции – Николае Асееве, Семёне Кирсанове, других стихотворцах этого круга, вёл семинары, практические занятия со студентами. А вопрос жития, прописки всегда в Москве тяжёлый для людей порядочных, не слишком пробивных, безденежных, висел над ним как дамоклов меч. Обретался бы он незнамо сколько в общежитии, да счастливо женился на студентке, как и он сам, приехавшей в Москву из провинции. То, что его избранница Галина Петровна, добрейшее, милейшее существо, русская красавица с льняной косой, оказалась выпускницей педагогического института, решило их, казалось бы, неразрешимую квартирную проблему. Её направили по распределению в одну из лопасненских школ и по закону обязаны были обеспечить жильём. И обеспечили оригинальным жильём, отнюдь не банальными квадратными метрами в стандартной пятиэтажке-новостройке. Предложили половину бельэтажа в деревянном усадебном доме помещика Рюмина, ни много ни мало предводителя дворянства Серпуховского уезда в пору проживания в этих краях А.П.Чехова. Алексей Сергеевич Суворин, побывавший весной тысяча восемьсот девяносто второго года в Мелихове, в разговоре с Антоном Павловичем выразил желание обзавестись имением неподалёку от любезного его сердцу Чехова, который не мешкая навёл справки и послал в Петербург следующее сообщение.

«16 июнь, ст. Лопасня.

В самой Лопасне продаётся большое имение предводителя Рюмина, с дворцами, лесами, с рекой и с тысячью одной ночью. Есть также продажные имения в 30–40 и 50 тысяч из коих, кажется, ни одного нет такого, которое не требовало бы ремонта. Рюминское имение в полном порядке. Говорят, есть даже зоологический сад».

Очевидны добросовестность Чехова, его корыстное желание поселить друга-приятеля поблизости, а Лопасня, куда уж ближе! Ради задушевных разговоров, бесед на литературные, деловые, интимные темы, случалось, Антон Павлович срывался с места и мчался курьерским поездом к Суворину в Петербург. Другого столь желанного собеседника для Чехова в целом мире не было. В каждый приезд Суворина в Москву мелиховский затворник отрывался от рукописи, нетерпеливо ожидаемой в редакции журнала или книгоиздателями, от текущих мелиховских дел и отправлялся в древнюю столицу, в Славянский базар, где обычно останавливался хозяин «Нового времени», драматург, романист, авторитетнейший во многих сферах жизни Суворин. Они на пару посещали театры, бани, кладбища. Изъездили, нанимая на полный день извозчика, московские пригороды. Однажды подобным образом совершили вояж в Троице-Сергиеву лавру.

Общение родственных душ, общение литераторов в расцвете творческих сил – вещь необходимая, как кислород, при отсутствии которого, не мудрено задохнуться. Быть поближе друг к другу для них – великое дело. Но не купил Суворин имение Петра Михайловича Рюмина, и все другие предложения Чехова делового применения не нашли. Антон Павлович в одном из мелиховских писем с досады на пустые хлопоты припечатывает Суворина неведомым миру доселе словцом – «эдакая барабошка».

Относительно персон дружеского круга Антон Павлович отличался изысканной деликатностью, а переехав в Меиихово, разыгрался. Обожаемый им Алексей Николаевич Плещеев, изрекший на века призыв: «Вперёд без страха и сомненья!», нежданно-негаданно получивший миллионное наследство, удостаивается следующего язвительного пассажа: «Плещеев-поэт покупает виллу, где-то около Виндзора, но зельтерской воды уже не пьёт: дорого!» Как теперь принято итожить: «Не слабо!»

С Петром Михайловичем Рюминым Чехов пересекался по делам уездного земства в Серпухове в холерные 1892–1893 годы. Вместе они ходатайствовали об открытии почтового отделения при станции Лопасня.

Бывал ли Антон Павлович в доме Рюмина, о том письменных свидетельств не сохранилось. Одно несомненно – и разве не достаточно приведённых свидетельств – дворянское гнездо Рюминых, усадьба Садки, все мелиховские годы находилось в поле зрения Чехова.

С семнадцатого века до середины века девятнадцатого Садки принадлежали Еропкиным. Из лопасненских Еропкиных вышел известный зодчий, автор генплана Санкт-Петербурга, Петр Еропкин, учившийся в Италии пенсионер Петра Великого. Дом в Садках построен при Еропкиных. Со второй половины Х1Х столетия Садки перешли к Рюминым.

Если поинтересоваться семантикой слова «садки», то стоит лишь заглянуть в словарь Владимира Даля, как получаешь на выбор несколько назначений садка, назначений одного, в общем-то, смысла. Садок – всякое устройство для содержания в неволе животных. Телёнок в садке заперт для откормки. Садок с отгородками – для откорма гусей, уток. Наконец, садок рыбный, живорыбный. Последнее, скорее всего и дало название поселению в стародавние времена. Дом Еропкиных – Рюминых стоит на возвышающемся над приречным парком с просторными зелёными лужайками небольшом плоскогорье, и, надо полагать, удобно было хозяевам имения на низине вырыть и наполнить родниковой водой живорыбный садок. А почему один садок? Пусть их будет несколько – для разных видов рыб или их комбинаций. Устроенные ради полноты жизни живорыбные садки и стали названием усадьбы.

Таково моё предположение. И сами-то Еропкины, если посмотреть внимательно, хорошо уселись на лопасненской земле, жили здесь целых два века. В реке Лопасне в те далёкие времена рыбы и раков – пропасть. А в проточной, родниковой воде подращивали молодь осетровых и форели.

Дом, в который вселились Мильковы, деревянный одноэтажный, но с мансардой и с белокаменным подклетом, цокольным хозяйственным этажом. В своём архитектурном облике он носил черты позднего классицизма. Интерьеры дома погибли от переделок, но основа планировки, характерная для небольших дворянских особняков, уцелела. Сохранилось несколько кафельных печей. Мильковы получили крайнюю, левую (фасад дома обращён к югу) анфиладу комнат бельэтажа. И никаких современных коммунальных удобств – водопровод, канализация, согревает дом печное отопление. Вся тяжесть преодоления неудобств этого жилья легла на Галину Петровну. Её роль хозяйки без сколько-нибудь заметной помощи мужа была тяжёлой и унизительной. Такой представляется её участь из сегодняшнего дня. Тогда мильковский лопасненский пен-клуб, существовавший в пятидесятых годах в Садках независимо от международного, лондонского, основанного в 1921 году, для меня и не только для меня, неофита, новоявленного приверженца музы поэзии, (уже публиковавший свои лирические стансы Юрий Сбитнев и наш покровитель во всех интеллектуальных начинаниях, учитель истории Алексей Михайлович Прокин, феноменальный знаток поэзии отечественной и мировой Шореншо Шотемор посещали в разное время заседания пен-клуба) казался раем земным, а гостеприимная, ласково улыбающаяся Галина Петровна ангелом во плоти. Не приходило на ум, что этот рай для неё – сущий ад.

Пока приглашённые радушным Мильковым поэты и их поклонники галдели, курили (раз хозяину можно, то и нам!), закусывали и, обретя в подпитии свободу духа и величавый вид, вдохновенно, в тональности форте-фортиссимо читали собственные, с пылу с жару, стихи, а Владимир Ильич оппонировал завзятым спорщикам, отстаивая свои почвеннические взгляды и убеждения, его жена в «почётной» роли хозяйки решала уравнение со многими неизвестными: как устроить на ночлег приятелей мужа, московских поэтов, как напоить-накормить, ублажить гостей, с запросами завсегдатаев знаменитого ресторана ЦДЛ (расшифрую в скобках сию аббревиатуру – Центральный дом литераторов), где писатели в то время оставляли львиную долю получаемых гонораров. Случалось, на заседании мильковского пен-клуба не могли угомониться до самого утра. Понятное дело, хозяйке, школьной учительнице, не удавалось подготовиться к урокам наступившего дня.

Принятый и обласканный Мильковыми, я, приехав на выходной день в Лопасню, по здоровавшись с родителями, спешил в Садки, в бывшее дворянское гнездо. Там приезжавшие с Мильковым поэты дарили с вдохновляющими надписями свои поэтические сборники, благосклонно выслушивали мои вирши, поощрительно похлопывая по плечу, приглашали выступать вместе с ними на вечерах поэзии в клубах и дворцах культуры заводов, институтов, учреждений. Любезные приглашения принимались с благодарностью. Я в свою очередь, восхищённый успехами в печати и на эстраде школьного товарища Юрки Сбитнева, посвятил ему стихотворение «Счастье». Да, так понималось счастье многими в те годы. Теперь по ТВ о пятидесятых говорят исключительно в аспекте бурных политических событий. Я и мои товарищи, одним словом, многие работники поэтического цеха тех лет, искренне, восхищённо воспевали трудовой энтузиазм (свершения-то в научно-технической сфере, масштабах производства, образовании в пятидесятых – шестидесятых годах – не чета нынешним, капиталистическим) и не считали это для себя зазорным.

СЧАСТЬЕ

Поэту-рабочему Юрию Сбитневу

Рассвет едва не заблудился вьюжной ночью. Ночная плавка, рядовая, в числе прочих, Играет сполохами на чеканных лицах. Пылающей зарёю ей сей час пролиться. Варить титан – богатырей призванье! Враз озаривши прокопчённый цех, Пошёл металл – дух занялся у всех! В изложницы бежит, приплясывая, ухая. Раскаты важные – так слышен дальний гром. Где взять-сыскать ещё такого ухаря?! Металл – мужское имя, ты при нём. – Мы славно завершили плавку. Да чтой-то руки-ноги тяжелы! – Шипучки разве выпить для поправки? – Для поправки, братцы, покрепче мы на грудь принять должны!

Не один год пребывал я в живородном садке у Мильковых. Державина на мою долю, увы, не выпало. Это, что касается поэтов. Иное дело сам Мильков. Он – литературный критик. Известно, находясь вблизи сапожника, скорее всего станешь сапожником. Как-то Владимир Ильич для пробы пера вручил мне малоформатную политиздатовскую книжку «Молодые годы Маркса». Поручение-заказ получил на очередной вечёрке в Садках. Явившись первым, удостоился личного приёма у мэтра. Мильков, дымя папиросой, сидел за письменным столом, хорошо различимый только во фронтальной проекции, так как одесную и ошую возвышались бумажные эвересты и монбланы из рецензируемых им рукописей и поэтических сборников. За спиной Владимира Ильича, от пола до потолка, – книги, книги, книги, великое множество книг.

– Неужели это всё тобой прочитано? – изумился вчерашний студент технического вуза, некоторое время назад перешедший на «ты» с почтенным учителем, именовавшим меня «стариком» в свою очередь.

– Рабочий аппарат, – искоса, взглянув из-под стёкол оптического прибора, с которым был неразлучен, – пояснил мэтр.

Покупные книжные шкафы и грубой работы самодельные стеллажи без стёкол стояли и в торце довольно большой комнаты, и вдоль правой стены, и с двух сторон от входа в кабинет, украшая дверной проём. Мильков смотрелся в их окружении книжным пленником. И это, подумал я, прекрасно! В мечтах тут же вообразил себя хозяином таких или подобных несметных богатств. Как в воду глядел! На днях мне позвонили из Останкино – договаривались о съёмке сюжета в юбилейном чеховском фильме. Говорили об условиях работы съёмочной группы в моей квартире. Ошеломил вопрос помощницы режиссёра:

– А в вашей квартире есть книжные шкафы? Библиотека?

– Боже мой! Как же может быть иначе?

Мильков, откинув характерным жестом постоянно сползавшую вниз, на стёкла очков, прядь волос, приподнялся с кресла и передал мне из рук в руки аккуратную небольшую книжицу в картонном переплёте.

– Старик, немедленно, сегодня же, прочитай и накатай про молодость Маркса три-четыре машинописных страницы.

Так зачастую учат плавать: бросят в воду на глубоком месте – плыви или тони. Дело твоё, как знаешь.

– Завтра к вечеру жду рецензию. Номер «Молодайки» (это его «ноу-хау» – вместо «Молодой гвардии» «Молодайка» – мне понравилось: молодец, весело и остроумно), октябрьский, практически готов. Твою писанину пошлём в досыл.

И никаких рекомендаций, подсказок, добрых советов не последовало. И так всю жизнь – доходи до всего сам, своим умом.

Удивительно, но факт, рецензию я представил, как договорились, в воскресенье к вечеру. Владимир Ильич прочитал текст, внёс несколько несущественных поправок, и по прошествии необходимого по условиям производства времени новоявленный автор держал в руках, листал пахнущий типографской краской октябрьский номер журнала «Молодая гвардия», в котором на страницах 178–180 напечатана была моя рецензия. Сильное, непередаваемо сильное впечатление. Душа поёт. Голова кружится: так вот сразу – открыл рот и запел! Честно говоря, не сразу и не запел, а прокукарекал. А незадолго до судьбоносного события Мильков представил мне возможность вдохнуть редакционный, сладкий, пропитанный табачным дымом воздух, и происходило это не в безвестной газете-районке, а в отделе писем журнала «Новый мир».

Рецензировал в ту пору раб божий Юрий стихи, в изобилии текущие со всех концов необъятной нашей Родины в журнал, где главным редактором в пятидесятые годы был Александр Трифонович Твардовский. Я даже сподобился увидеть его однажды – он заглянул в маленькую, тесную от бумаг комнату, где разбирали, сортировали письма. Воздух редакционный, вкусный, вальяжный, и будто бы всем доступный, простой, располагающий к себе Александр Трифонович остались в памяти навсегда. Повлияло это на меня? Несомненно. Плохо-бедно, а капельку, чуточку приобщило к редакционной жизни.

Рюминский дом со скрипом вековых половиц, старинными балясинами лестницы, ведущей на антресоли, на которых кто-то, мне неведомый, проживал и о ком никогда речь у нас с Мильковым не заходила. Антресоли, полуэтаж дома Васильчиковых, тоже запомнилися отчётливо – там были оборудованы две классные комнаты. Там, на так называемой голубятне, проходила добрая треть нашей жизни; узкие, низкие коридорчики, скрипучая лестница, ведущая наверх. Это свято для нас, учеников лопасненской средней школы сороковых годов.

На антресолях дома Васильчиковых, если мне не изменяет память, обнаружен был в своё время ящик с рукописными материалами к «Истории Петра Великого» А.С. Пушкина. Каким образом он, ящик с рукописями, там оказался, это уже другая история. Дорого вспомнить про несомненное влияние двухсотлетнего здания, выстроенного на деньги фаворита Екатерины Великой, освящённого именем Пушкина. «Не даром она, не даром с отставным гусаром». Не прошло для нашего класса бесследно пребывание в стенах овеянного легендами здания, в коем сошлись в сложном родственно-историческом замесе аж четыре памятных России дворянских рода – Васильчиковы, Ланские, Пушкины, Гончаровы. Поэты, прозаики, историки, артисты, романтики народились в анфиладах дворцовых комнат бельэтажа и в полуэтаже помещичьих антресолей, обращённых в советское время в школьные классы.

Из рюминского садковского палаццо, где с семьёй всю свою творческую жизнь обитал Владимир Ильич Мильков, небезуспешно исследовавший, кстати сказать, следы пребывания здесь Еропкиных и Рюминых, вышел историк-археолог, сын Владимира Ильича, доктор исторических наук Владимир Владимирович Мильков, внесший заметный вклад в изучение богатой материальными памятниками новгородской истории.

Если я и написанные мною книги, в коих запечатлены, отражены реальные дела, постигшие меня мысли, чувства, представления чего-нибудь стоят, в значительной мере этому итогу жизни способствовало то, что в молодые годы воспитывался, набирался сил и знаний в двух дворянских особняках – усадебных домах Васильчиковых и Рюминых. Это было, конечно же, опосредованное, выраженное не непосредственно, а через дошедшие до нас элементы дворянской культуры (архитектуру, планировочные решения, подлинные фрагменты художественной обработки интерьеров), постижение ушедшего, полузабытого русского духовного достояния. Спасибо им, безмолвным творениям рук человеческих, донесшим дух высокой культуры восемнадцатого и девятнадцатого веков.

Стены и учат, и воспитывают, если стены обладают несомненным потенциалом духовности, если в этих стенах обитают, сеют разумное, доброе, вечное, щедро делятся с вами знаниями умные наставники.

В классе, устроенном на васильчиковской «голубятне», в помещениях, что гораздо ближе к небу, нежели бельэтаж знатного дворянского особняка, мы, восьмиклассники, озорники-мальчишки, в силу своего неугомонного возраста, жажды проказ и простодушного веселья, не мешкая, затевали всяческие развлечения в ожидании учителя словесности, директора школы Николая Ивановича Бизянихина, которого вечно задерживали в его кабинете или в коридорах во время шествия на «голубятню» директорские обязанности. Мы, его ученики, все, как один, помнили афоризм, не нами придуманный: «Начальство не опаздывает, начальство задерживается». Кто-нибудь из нас стоит на стрёме и вовремя известит: «Слышны шаги командора – уже поднимается по лестнице». Игры и песни стихают. Борис Бессарабов прячет неразлучную с ним гитару в зев старинной кафельной печи. Мы сосредоточились – ждём появления в дверях подобия Зевса-громовержца, знающего наши уловки, читающего нас, что называется, с листа, Николая Ивановича Бизянихина. Однако он на этот раз благостен, улыбчив, загадочен, как сфинкс – лев с человеческой головой.

– Будем писать сочинение: «Митрофанушки в лопасненской действительности вчера и сегодня». Надеюсь, все прочитали комедию Дениса фон Визина (он умышленно разорвал на две составляющих немецкую фамилию известного всем неучам России сочинителя) и вам есть что сказать по этому поводу. Разве вывелись на Лопасне Митрофанушки? Скотинины? Каково им живётся? Как выгладят? На что уповают?

Николай Иванович состроил гримасу: в ней сквозило его доверие к нашей находчивости и доморощенному остроумию и одновременно сомнение в том, что каждому в классе по зубам подобный житейско-литературоведческий экскурс – наморщен лоб, покраснело его выразительное лицо природного насмешника, вспыхнули избороздившие нос и щёчки сине-красные склеротические прожилки любителя домашнего абсента. Педагог милостью Божией, он не боялся экспериментов, но чувствовал, что ходит, словно эквилибрист, по канату над болотом. Так это или не так? Постоянные сомнения думающего человека отразились на его внешности. Ребята и девчата восьмого «А» изо всех сил старались оправдать его надежды.

Что в сухом остатке? Время дало ответ. Целая гроздь порождённых этой благодатной средой литераторов и историков, медики с учёными степенями, педагоги, лётчики, ветврачи и общее романтическое устремление буквально всех его воспитанников, в своё время ведомых им в недра, в глубь русской словесности, посеянное в душах драгоценное чувство юмора – таков приз, куш за дерзновение.

ПОСТ СКРИПТУМ

1979 год. Май. До звона в ушах, смачно цокает, сладкозвучной флейтой заливается, выводя роскошные музыкальные трели, пускает окрест дроби, раскаты, клыканье и пленканье засевший в кустах сиреней бабыдуниного палисадника соловей. Он, как гласит пословица: «Поет – себя тешит». Да и нас с Люськой Марасановой зацепил; пардон, пардон, как можно, так, по-мальчишески, Людмилу Васильевну, знатную словесницу, директора школы рабочей молодежи называть?! У меня настроение, как у соловья, что в сирени за оградой палисада: тихонечко в полголоса, почти на ухо Люсе пою:

Услышь меня, хорошая. Услышь меня, пригожая. Заря моя вечерняя, Любовь неугасимая,

вторя любезному соловушке. А Люся и впрямь хороша: невысокая, но ладная, статная, осанистая. Слегка полноватая: природа-мать не пожалела добротного материала – всё в ней в пропорции идеальной. О ней на Лопасне говорят: прелестная, пригожая да ещё с присыпочкой. Шёл её проводить до дома, мы оба с Почтовой, её дом в верхней части улицы на нечетной стороне, мой – в нижней, вблизи реки. Шли, разговаривали и тут нас, не очень-то молодых людей, и зацепил своим хрустальным голосом злодей-соловей.

– Ишь, шустрый какой! На всю округу кричит – подругу видишь ли вызывает на любовное свидание. Приспичило ему. Нет терпения и все тут, – вышучиваю соловья, а сам, не плоше голосистой птахи, тяготею к Людмиле Васильевне.

Она рядом и такая манящая! Стоим, переминаясь, у решотчатой изгороди палисадника бабы Груши Никишиной. Каждое нечаянное прикосновение к Людмиле Васильевне приводит меня в эйфорию, радостное состояние и волнение, ожидание большего, что ли. Сквозь тонкий, облегающий плоть её крепдешин, только притронулся к её плечу, ток крови Люськиной будто врывается в меня. Темперамент её, мне, в сущности, незнакомый, горячность натуры в обыденных отношениях прикрываемые добродушной насмешливостью, учительским покровительством, в ходе встречи, сильно обрадовавшей нас, заявили о себе в полный голос. В таинственных майских сумерках он, темперамент, взыграл как ретивый младенец во чреве. А я вот изволь расхлёбывать то, что заварил провокатор страсти соловей.

Не думал – не гадал, а стихийно овладело мной совершенно неожиданно чуство особой, нежной, трепетной приязни и полного душевного согласия с той, что в школьные годы была для меня недоступной девушкой из старшего класса, а теперь по прошествии стольких лет мне она, словно родная. Не от того ли, что стоим полуобнявшись возле ограды бабыдуниного палисадника на Почтовой улице нашего, её и моего, детства.

По Почтовой, от реки Лопасни до верха, до пожарной каланчи, если быть точным, до того места, где изогнувшись глаголем, немощеная Почтовая упрётся в асфальтовую ленту симферопольского шоссе, я не хаживал незнамо сколько лет. Навещал, приезжая из Москвы родителей и друга-наставника Володю Милькова. И только по улице Почтовоймни ногой. Оттого, наверное, присутствие моё в срединной части Почтовой, вблизи марасановского подворья, поразило меня важным личным открытием: улица эта для нас с Люсей – наша малая родина. Мало осознать подобную истину, ее надо, как следует прочувствовать.

Когда в городе, в очереди за билетами в кино, в магазинной толчее женщина без возраста окликнет иной раз: «Молодой человек», – подумаешь, льстит мне гражданочка – не такой уж и молодой. Время моё катит к пятидесяти. Дети подросли. Встали на крыло. А вот попробуй, поспорь с народной мудростью насчет того, что седина в бороду, а бес в ребро. Ах, этот майский вечер-греховодник! Да он по своему прав. Он не по легкомыслию только, как покажет жизнь, толкнул нас к внезапному сближению. Мы доселе были лишь соседями по Почтовой, да ещё нечто дорогое теплилось в глубине души – Генка Лучкин, мой сподвижник в играх и дружбе, оказывается, родственник Люси Марасановой. Были, были причины к нашему стремительному сближению. Боже, как хорошо ощутить себя вновь молодым.

В призрачной синеве майского вечера, щедро озвученного соловьиным пением, насыщенного ароматом цветущих по всей Почтовой сиреней, мы в чувственном порыве взялись за руки, насторожились. Соловей требовал к себе внимания.

– О! Лешего дудка!

– За ней, Люся, слушай, вот сейчас, сию минуту, он примется за Кукушкин перелёт!

– Тише – спугнешь певца любви своим рокочущим баритоном…

– Соловей, когда поёт, ничего не слышит. Есть такое сложноподчинённое словечко «самозабвение» – это про него.

– Юра, помолчи пред ответственным порханием с придыханием Кукушкиного перелёта.

Я подумал было, чем перекрыть ее литературный изыск, но в этот миг, единый миг, нежная ладонь Люси закрыла мне рот.

– Чтобы много не говорил…

– А я ручку ласковую твою отведу от уст моих и приникну к устам твоим – ты и я на время онемеем и не будем мешать соловью исполнять Кукушкин перелёт.

Несколько сладких мгновений мне памятных длился этот замечательный поцелуй.

Вдруг она встрепенулась как птица и заговорила возбужденно:

– Юра, милый, что же я раньше не догадалась…

– О чём ты, Люся?

– По дому Васильчиковых душа болит. Школу мою закрывают. Незачем школу держать, поскольку учеников – раз, два и обчёлся.

Дом Васильчиковых – Гончаровых, как только нас окончательно прикроют останется бесхозным и будет разобран по кирпичику гражданами на хозяйственные нужды. Путь спасения один – музеефикация здания и это может совершить только мелиховский музей Антона Павловича Чехова, твоя энергия. Юрий Александрович.

Авдеев – директор музея отнёсся к предложению, мной ему доложенному, как к идее насбыточной. Поскольку он меня заполучил в качестве заместителя по научной работе с рассчётом на то, что буду его сменщиком, поднажал на Юрия Константиновича. Дескать, реставрация-реконструкция – дело долгое, Вас это, Юрий Константинович, и не коснётся, а столь ценное здание, памятник архитектуры, даст желаемый простор, высокий престиж литературной экспозиции, которую можно в будущем развернуть в доме Васильчиковых.

– Тебе жить – тебе и вершить! – сдался Авдеев. – Поезжай с моим благословением к Азарову и пусть он решает. Нам без области такое не поднять.

Виктор Яковлевич Азаров принял меня сердечно: для него бесхозный памятник архитектуры (а таковым дом Васильчиковых становился после закрытия вечерней школы) – большая головная боль. Он попросил меня, не выходя из кабинета начальника областного управления культуры, написать на его имя обращение о включении здания в перспективный план реставрации с последующей музеефикацией. Бумагу мою он украсил императивной резолюцией и бюрократический механизм обработал её с надлежащей аккуратностью. Дом стал числиться в списках объектов подлежащих реставрации и музеефикации. В 1995 году, уже будучи директором Музея-заповедника А.П. Чехова, я подписал акт о приемке на баланс, переданного в хозяйственное ведение дома Васильчиковых. Не стану перечислять передряг, связаных с реальным, а не только бумажным обретением дома Васильчиковых. Об этом непременно расскажу в другой раз.

Тот прерванный поцелуй – дорогого стоит…

Ах, если бы не случилось тридцать лет тому назад нечаянной встречи с Людмилой Васильевной Марсановой? Если бы не соловьиный концерт и прерванный поцелуй?

Кто знает, как бы продолжилась история лопасненского дома Васильчиковых. Вполне могли несознательные граждане растащить дом по камешку, по кирпичику, как растащили они многочисленные каменные постройки и службы богатого имения Васильчиковых – Гончаровых, о чём сегодня приходится горько сожалеть. Очень бы они пригодились филиалу мелиховского музея, называемому в народе Пушкинским гнездом.

Маленькое предисловие к рассказу «Колечко моё, позлащённое»

Хочу прямо сказать: никакого отношения к делу охраны производственных предприятий никогда не имел, но всегда в душе сочувствовал тем, кто несёт эту нелёгкую службу. Рассказ заключает в себе это сочувствие. Он написан в конце пятидесятых годов и с минимальной правкой идёт в печать полвека спустя. Перечитывая его сейчас, вижу, что совершенно напрасно, так сказать, добровольно-принудительно, придавленный проблемами семейного быта, ответственностью за детей, я, говоря спортивным языком, сошёл тогда с дистанции. Как поёт Онегин в опере Чайковского:

– А счастье было так возможно, так близко.

Рассказ написан в 1958 году. В нём слышен характерный лопасненский говор. Много черт облика и поведения мамы, Татьяны Ивановны Бычковой, непроизвольно перешло к героине рассказа Аграфене Петровне. Он дорог автору этот давний рассказ.