ПОЛНЫЙ КРУГ

Записано в Плас-Гейрлвид, Пенгадог 

(недалеко от Ллангвинида, Западный Гламорган), февраль 1987 г.

Многие люди, кем бы они ни были, считают, что перед глазами утопающего проходит вся его жизнь. Но как скептик со стажем, а также и как человек, который за время своей долгой мореходной службы неоднократно был близок к тому, чтобы утонуть, я должен сказать, что относительно этого безапелляционного утверждения у меня возникло множество сомнений.

Даже если отбросить очевидное — откуда это известно? Может, спрашивали у тех, кто едва не утонул, а потом был спасён и реанимирован? Дарована ли такая привилегия только тем, кто умирает от избытка воды в лёгких? Испытывают ли такие же ощущения те, на кого наезжает грузовик, или те, кто медленно задыхается от утечки выхлопных газов в машине, не понимая, что происходит?

Конечно, если время иллюзорно, то нет разницы, где и как заняться обзором прошедшей жизни, и не важно, умирает ли человек, медленно захлебываясь, или быстро и без долгих рассуждений испускает дух, рискнув подойти слишком близко к краю платформы на железнодорожной станции в Таплоу.

Много лет назад, году этак в 1908-ом, я был молодым лейтенантом императорского и королевского австро-венгерского флота. Мой корабль стоял в Тулоне, и я вместе с одной знакомой отправился на однодневную экскурсию в Марсель. День был нерабочий, мы не нашли ничего лучшего, чем просто прогуливаться, и случайно набрели на крохотный музей полиции, наполненный свидетельствами примечательных преступлений, раскрытых местной жандармерией за долгие годы.

Помню, среди экспонатов стояли два скелета осуждённых отравителей. Пятый шейный позвонок каждого, окрашенный красным, демонстрировал, как аккуратно сработал нож гильотины, прошедший через него, «не причиняя никаких страданий и боли приговорённому», как гласила карточка в витрине. И даже в таком случае это заставляет меня задаваться вопросом — отчего они так в этом уверены? Но если «целая жизнь пронеслась перед глазами» и этих двоих, когда это началось и когда закончилось? Как только щёлкнула задвижка, высвобождая лезвие, или в момент удара? Или когда отрубленная голова упала в корзину? И если перед ними промелькнула вся жизнь, что они видели — каждую чашку кофе и все штопаные носки за сорок с лишним лет? Или только избранные моменты? Если всё это в прошлом — как они отличили его от реальности? И если только избранное — как выбирались эти важные мгновения? Они наблюдали как зрители или участвовали в действии?

Нет, здесь всё слишком пронизано сложностями и неразрешимыми вопросами, чтобы люди могли с уверенностью рассуждать об этом. Я могу лишь добавить, что когда я оказался ближе всего к смерти, на борту подлодки возле острова Корфу в 1916 году, то прекрасно осознавал происходящее почти до самого конца и на самом деле не ощущал ничего, кроме необычного внутреннего спокойствия и сильного желания, чтобы всё кончилось как можно скорее. Помню свою последнюю мысль перед тем, как потерял сознание — я не оплатил счета кают-компании за сентябрь и понадеялся, что служащий в Каттаро найдёт конверт и отправит его в бухгалтерию вместо меня.

Но даже если я и сомневаюсь в том, что утопающие пересматривают заново всю свою жизнь, должен сказать, что теперь, когда я живу на свете сто первый год, и моя собственная жизнь близится к концу, я стал замечать, что на поверхность среди обломков настоящего всплывают давно забытые события, как будто минувшая жизнь и в самом деле проходит перед глазами чередой разрозненных эпизодов, словно спасённые от уничтожения кадры старого фильма.

Полагаю, ничего особенно удивительного в этом нет — прошлым летом, как раз перед тем, как сёстры перевезли меня сюда, в Уэльс, мне вернули старый фотоальбом времён Первой мировой войны, обнаруженный в лавке старьёвщика в западном Лондоне. Одного этого события достаточно, чтобы заставить задуматься даже самого старого и чёрствого материалиста.

Это натолкнуло меня на разговор со здешним рабочим Кевином Скалли о моём опыте службы командиром подлодки, что, в свою очередь, привело к изложению остальных мемуаров на магнитофонную ленту, когда Кевин и сестра Элизабет убедили меня, что воспоминания стоит записывать.

На Рождество я слёг с бронхиальной пневмонией, но отказался помирать от неё, что, несомненно, противоестественно. И вот теперь, когда суровая январская погода уступила место столь же необычно мягкому февралю, я обнаружил, что в моём распоряжении оказалось ещё немного времени. Мне позволяли встать, одеться и даже сидеть в защищённом от ветра уголке сада — при условии, что предварительно меня хорошенько укутают и будут держать под наблюдением. Я сидел там и сегодня после полудня — и это совершенно восхитительно. Утихли привычные семибалльные западные ветры, светило солнце, и волны мягко накатывали на песчаный берег бухты Пенгадог.

Глядя на известняковую оконечность мыса вдали, на другой стороне бухты, я мог бы представить себя в Аббации в конце зимы — если бы не отсутствие пальм, разумеется. Да, определённо, откуда здесь взяться пальмам — даже антарктические буки Огненной Земли вряд ли выжили бы на здешнем ветру на дальнем конце полуострова. Отсюда на три тысячи миль, до самого побережья Массачусетса, нет ничего, кроме бескрайних сине-серых волн и ревущего западного ветра. Деревья вокруг Пласа растут как кусты и стелются по земле, чтобы противостоять ветру.

Учитывая все обстоятельства, сестрам, видимо, пришлось потрудиться, чтобы найти самое неподходящее место на Британских островах для последнего земного пристанища пятидесяти или около того польских эмигрантов мужского пола, за которыми присматривают восемь-девять почти столь же дряхлых польских монахинь. Судя по внешнему виду, Плас-Гейрлвид построил в начале века один из медных баронов Суонси, выбравший этот продуваемый всеми ветрами мыс отчасти (по моим предположениям) из поздне-викторианского романтизма, а отчасти из более практичного желания находиться с наветренной стороны от ядовитых паров собственного плавильного производства. Возможно, барон думал и о защите от собственных рабочих на случай, если дело плохо обернется: дом находился в конце двухкилометровой дороги, и у почтовой конторы Ллангвинида было бы достаточно времени, чтобы вызвать по телефону конную полицию. Но если отбросить эти соображения, дом оказался крайне неудачным.

Приземистое двухэтажное здание в стиле короля Якова (рамы сводчатых окон и дубовые панели покрашены теперь в мрачный коричневый цвет) окружено террасами на склоне холма, давно заросшими кустарником и соединёнными скользкими лестницами из шатких каменных плит. Эти ступени собирают каждую зиму такой богатый урожай сломанных ног, что в больнице Суонси с октября по апрель теперь держат наготове две кровати и медсестру, говорящую на польском.

И не только сломанных ног: если я правильно помню, в позапрошлом ноябре мистер Станкевич вышел прогуляться, и через полтора месяца его нашли на пляже Ильфракомб, опознав по вставным зубам.

Крыша текла, водосточные желоба обваливались, а пока я в декабре валялся в постели, во время шторма сквозь крышу провалились два дымохода, и теперь на их месте красовались заплатки из фанеры и полиэтилена. Юный Кевин делает все, что в его силах, но Сестры Вечного Поклонения небогаты, да и в любом случае для поддержания дома в порядке нужен целый полк. Конечно, им следовало бы продать его, а на вырученные деньги расширить приют в Илинге.

Но кто же его купит? Дом достался Сестрам по завещанию местного фермера-поляка, который приобрел его на пару с товарищем в 1946 году, а потом (по слухам) убил своего партнера в пьяной драке и так хитро избавился от тела, что, в конце концов, полиции пришлось принять его версию, будто тот вернулся в Польшу и погиб от руки коммунистов. Кевин говорит, будто в округе считают, что в Пласе обитают призраки, и хотя большую часть земли хозяин потихоньку пропил, к дому никто и близко не подходил.

Полагаю, лет через двадцать, когда мы все умрем, сестры съедут отсюда, и дом наконец развалится или весьма кстати сгорит. Сам я, будучи моряком, не слишком возражаю против Плас-Гейрлвида, но для моих соседей слишком уныло проводить в нем последние годы жизни. Место ссылки для тех, кто и так уже в изгнании. Их выдернули из родной земли и засунули сюда, на край географии, ссориться друг с другом и видеть сны о мире, которого вот уже полвека как нет. Высылка на Луну и то оказалась бы менее жестокой, Луну хотя бы видно из Варшавы.

Для них, выросших среди капустных полей и сосновых лесов польских равнин за тысячи километров от соленой воды, это, должно быть, очень неприятное место. Но лично меня вой океанского ветра и штормовые волны, бьющиеся о скалы, совсем не беспокоят. Да, я чех по рождению, выросший в Северной Моравии, в самом сердце Центральной Европы. Но я очень рано выбрал флотскую карьеру, и пусть прошло уже много лет с тех пор, как я ощущал под ногами качающуюся палубу корабля, меня не тревожит слабая, хоть и ощутимая дрожь от удара особенно крупной волны или соленые брызги на оконных стеклах во время зимних штормов.

Однако вчера днем стояла спокойная и приятная погода. Утром меня осмотрел доктор Уоткинс и признал состояние удовлетворительным, так что сестра Фелиция, огромная безобразная монашка прусско-польского происхождения, выполняющая здесь роль адъютанта, позволила Кевину и сестре Элизабет вывезти меня на прогулку. Очень кстати, поскольку я не выходил на улицу с прошлой осени. Не так уж далеко, всего лишь на другой конец бухты Пендагог, но возможность оказаться на некоторое время вдали от ароматов рассольника и старческого недержания, висевших над Пласом, как облака над Столовой горой, очень освежала.

Итак, мы отправились в путь на принадлежащем Кевину потрепанном ржавом «Форде-Кортина», захватив термос чая с лимоном и пару пледов для моих коленей. Сестра Фелиция была в таком игривом настроении, что даже помахала нам из дверей кухни, возможно, надеясь, что меня привезут назад завернутым в этот же плед, вроде спартанца, возвращающегося домой на щите, а не со щитом. Полагаю, для того, кто уже перешагнул столетний рубеж, я в хорошей форме: не нуждаюсь в подгузниках, неплохо соображаю и могу подняться по лестнице без посторонней помощи.

Немного беспокоит катаракта и негнущиеся суставы, и порой я задыхаюсь, но в остальном все нормально.

Когда мы подъехали к грязной аллее возле маленькой церкви, мне помогли выбраться из машины, но после этого они просто находились поблизости. Никакой назойливой суеты вроде поддерживания под руки или поворачивания за локоть, будто иначе я забреду прямо в море.

Они странная пара: малообразованный и невоспитанный валлийский юноша и неряшливая маленькая австро-польская монахиня за шестьдесят, с полным ртом железных зубов и очками с толстыми линзами в проволочной оправе. Но оба — отличные компаньоны, добрые от природы и без утомительной привычки говорить медленно и громко со стариком, у которого еще варит котелок, а слух вполне острый. Полагаю, для них это было таким же выходом в свет, как и для меня. Кевин давно сидит без работы, за исключением этой подработки, устроенной ему отцом МакКэффри, и торчит в каком-то унылом поселке в Лланелли, а что касается сестры Элизабет (или Эльжбеты, как зовут ее здесь), орден Вечного Поклонения стал ее тюрьмой после возвращения из Сибири в 1956-ом.

Мы посмотрели на маленькое кладбище (у церкви нет паствы, поэтому теперь она постоянно закрыта). Здесь упокоилась пара государственных воинских захоронений с символами торгового флота, по одному на каждую мировую войну — полагаю, это утонувшие моряки, выброшенные на берег — а также ряд из девятнадцати пропитанных креозотом крестов, отмечающих могилы поляков из Пласа.

Я сказал, что можно делать ставки, кто станет двадцатым — я или кто-то еще. В ответ сестра Элизабет искренне рассмеялась — я спокойно могу отпускать при ней такие бессердечные шутки.

Потом мы направились на побережье. В конце полуострова пролегали прекрасные песчаные пляжи, но слишком открытые ветру и труднодоступные, так что даже в конце лета они привлекают разве что горстку отдыхающих. Над песком возвышается длинная гряда нанесённой штормами гальки, изгибающаяся вдоль бухты. Мы вскарабкались с обратной стороны, и Кевин с сестрой Элизабет поддерживали меня, пока мы стояли на гребне, глядя, как на берег мерно накатывают синие волны Атлантики.

А потом я кое-что увидел чуть дальше на берегу — остов старого деревянного корабля, вросший в гальку. Почерневшие дубовые шпангоуты разъело море, теперь они торчали острыми обломками. На них ещё держались какие-то фрагменты боковой обшивки и несколько ржавых изогнутых железок — остатки форштевня и рудерпоста. Гнилые обрубки трёх мачт до сих пор безнадёжно указывали на небо. Должно быть, это довольно большой корабль, водоизмещением, может, восемьсот или даже тысячу тонн.

Мы спустились, чтобы посмотреть поближе. Изрядная часть палубы с уцелевшим комингсом люка лежала на галечной гряде со стороны берега, сквозь трещины в рассыпающихся досках проросла трава. Сестра Элизабет и я уселись на упавший между шпангоутов бимс, а Кевин прислонился к обрубку грот-мачты и вытащил из кармана небольшую книгу.

— Вот, мистер Прохазка, кто всегда ко всему готов, так это я. Принёс с собой путеводитель. — Он полистал книжку. — А, вот оно: бухта Пенгадог. На берегу, ниже церкви, посетители могут увидеть останки судна из Суонси, перевозчика меди «Анхарад Притчард», восемьсот тридцать тонн, построено в 1896 году, выброшено на берег в октябре 1928-го, после столкновения в тумане с пароходом в районе острова Ланди. Украшавшую нос корабля фигуру можно увидеть возле таверны «Герб» в деревне.

Я ненадолго потерял дар речи. Неужто?

— Простите, Кевин, как называется этот корабль?

— «Анхарад Притчард», мистер Прохазка. Построен в 1896-ом, разбился в 1928-ом.

— Да это наверняка он — то же название, возраст, тоннаж, перевозчик чилийской меди.

Так странно внезапно осознать, что восемьдесят с чем-то лет назад мои молодые ноги ступали, возможно, по этому самому месту серебристо-белой палубы, которая теперь лежит здесь, рассыпаясь в прах среди камней и травы. Так странно, что теперь мы встретились снова — никому не нужные, под конец наших дней выброшенные на этот пустынный берег на дальнем краю Европы.

Кевин слонялся по пляжу, время от времени швыряя камешки в волны подступающего прилива, а сестра Элизабет извлекла из складок облачения губную гармошку (сёстры обители Вечного Поклонения до сих пор упорно цепляются за старомодные длинные рясы).

Она научилась обращаться с этим инструментом в исправительном лагере на Камчатке и играла вполне неплохо, но в Пласе ей нечасто удавалось практиковаться в игре. Эмигрантское польское католичество весьма консервативно, и игра на гармонике считается неподобающим занятием для монахини, что бы ни говорил по этому поводу Второй ватиканский собор. Сестра Элизабет наигрывала простенькую печальную мелодию, «Czeremcha» или что-то в этом роде, ветер вздыхал в далёких польских берёзах, а мы сидели на берегу, погрузившись в раздумья.

Итак, колесо прошло полный круг — в последний раз я оказался на борту «Анхарад Притчарда» восемьдесят четыре года назад, в день землетрясения в Тальтале... Дайте подумать... в феврале 1903 года. Я, Оттокар Прохазка, кадет-третьекурсник императорской и королевской Морской академии, находился на паровом корвете «Виндишгрец», восемью месяцами ранее вышедшем из Полы в учебный поход, который поневоле превратился в кругосветное путешествие. Мы два дня стояли на якоре в Тальтале, на пустынном побережье Чили. Помимо нас там было еще примерно двадцать судов, в основном парусных вроде нашего, но и несколько пароходов, поскольку презираемые «жестяные чайники» использовались даже в сложной и не особенно прибыльной торговле с Южной Америкой.

В обычных обстоятельствах место, подобное Тальталю, не соизволил бы посетить ни один приличный европейский военный корабль. Это затрапезный порт на побережье Южной Америки, похожий на многие десятки других, беспорядочно разбросанных на трёх тысячах миль Андского побережья от Коронеля до Гуаякиля, такой же, как Талькауано, Уаско, Кальдера, Икике, Антофагаста и все остальные. Такая же бухта с качающимися, как стрелки метрономов, мачтами, когда стоящие на якоре корабли колышет ласковая зыбь тихоокеанских волн.

Повсюду та же однообразная серо-коричневая береговая линия вдоль пустыни Атакама, а за её пределами — те же ряды розовато-лиловых снежных пиков Анд, которые в сухом пустынном воздухе кажутся такими близкими, что можно прикоснуться. Одинаково покосившиеся деревянные погрузочные причалы, те же жалкие кучки глинобитных или сколоченных из гофрированного железа хибар вдоль одинаково пыльных улочек с ручейками сточных вод, жужжащими мухами и вереницами тощих мулов, плетущихся из пустыни с мешками селитры и медной руды.

Местное население везде одинаковое — унылое сборище метисов, сидящих в полудрёме на корточках в своих пончо или перебивающихся случайными мелкими заработками на погрузочных работах, когда они в настроении пошевелиться или совсем уж нет денег на выпивку. Именно эта бессмысленная лень местных жителей позволяла парусникам участвовать в торговых операциях на Западном побережье.

Чтобы пароход стал выгоден для владельцев, его необходимо загрузить в порту за пару дней. Но здесь погрузка осуществлялась мешками на лихтеры, а из них — в трюмы кораблей, и парусники имели преимущество — они вполне могли ждать месяцами окончания загрузки, а также использовать в качестве грузчиков экипаж.

В обычных условиях в Тальтале не стал бы терять времени ни один европейский военный корабль. Однако с учётом нашего положения в феврале 1903 года «Виндишгрецу» не приходилось выбирать. Совсем недавно мы полтора месяца безуспешно пытались выйти в Тихий океан, обогнув мыс Горн, потом месяц курсировали у Огненной Земли. Теперь мы получили приказ идти вдоль побережья Чили к Кальяо, а затем на запад, чтобы пересечь Тихий океан.

Но наше продвижение вдоль андского побережья получилось ужасающе медленным из-за почти безветренной летней погоды, к тому же деревянный корпус корабля после восьми месяцев в море находился в скверном состоянии — протекал, как корзина, и потому экипажу приходилось на каждой вахте по нескольку часов работать на помпах. На якорь в Тальтале мы встали для того, чтобы накренить корабль, дав возможность плотникам добраться до одной особенно серьезной пробоины, примерно в метре ниже ватерлинии.

Тальталь, как и большинство портов на этом побережье, был плохим местом для стоянки.

Морское дно круто обрывалось, даже в двух сотнях метров от берега глубина составляла семьдесят морских саженей, а грунт на дне такой твёрдый, что постоянно приходилось назначать дежурных для наблюдения за якорем — на случай, если корабль сорвет.

Тем утром большая часть свободных от вахты членов экипажа направилась на берег с различными поручениями. Одна исследовательская группа во главе с антропологом, профессором Сковронеком, вооружившись кирками и лопатами, высадилась на сушу, чтобы найти захоронения инков и раскопать их ради пополнения профессорской коллекции черепов. Другой отряд, наняв мулов, отправился в горы, поработать с экспедиционным геологом, доктором Пюрклером.

Что касается офицеров, хотя Тальталь и не включили в расписание официальных визитов, наш командир, корветтенкапитан Фештетич, и старший офицер, линиеншиффслейтенант Микулич, решили воспользоваться обстоятельствами и в восемь склянок, сложив треуголки на коленях, направились в гичке на берег для встречи с окружным губернатором и представителями местной немецкой общины — в основном швейцарцами и скандинавами, но это не имело значения.

Сойти на берег предложили всем свободным от вахты, но согласились лишь немногие. В той мере, насколько Тальталь мог ожить, он оживлялся только вечером, когда открывались матросские бары и начинали работу так называемые «танцзалы фанданго». То же самое можно сказать и обо всём побережье Чили. На эту унылую и скучную в течение дня местность с наступлением темноты как будто опускался волшебный покров. Солнце садилось за тёмный горизонт Тихого океана, окрашивая далёкие горы попеременно то оранжевым, то пурпурным. А потом на землю падала ультрамариновая бархатная ночь с горящими бриллиантами звёзд, укутывая стоящие на якоре корабли, покачивающиеся на лёгких волнах.

Многие суда в этих водах были валлийскими перевозчиками меди вроде того, что стоял рядом с нами, «Анхарад Притчард», только что закончивший погрузку руды для Порт-Толбота. Вчера после обеда я побывал на его борту — у одного из младших матросов случился приступ аппендицита, и наш хирург, корабельный врач Лучиени, вызванный для операции, захватил меня с собой в качестве переводчика, поскольку сам слабо знал английский.

Когда я не переводил, мои обязанности заключались в том, чтобы переносить стерильные инструменты с камбузной плиты на вымытый столик под навесом на корме, где оперировали юного матроса. Операция оказалась совсем несложной. Доктор Лучиени поместил аппендикс в банку со спиртом, как сувенир для больного, когда тот придёт в себя, потом вымыл руки, опустил закатанные рукава и сложил инструменты, задержавшись лишь на трапе, когда мы спускались в шлюпку, чтобы выслушать благодарности шкипера.

Валлиец должен был уйти в море следующим утром. К концу того дня с лихтера сгрузили последний мешок медной руды, и стоявший на носу юнга приветственно размахивал фуражкой под восторженные крики товарищей. А вечером, когда плотник закончил задраивать люки перед долгим путешествием вокруг мыса Горн, подняли Южный Крест — деревянный каркас в форме созвездия с керосиновыми лампами вместо звёзд закачался на верхушке мачты, а собравшаяся вокруг команда прокричала троекратное «ура».

Над тёмными водами залива разнеслась песня «Дорога домой». Потом начался импровизированный концерт из валлийских гимнов и эстрадных песенок. Мы считали, что моряки из пароходных экипажей малость бездуховны, примерно как чистильщики или автомеханики. Но на парусниках по-прежнему пели, чтобы облегчить бремя работы, и если на борту имелись хотя бы раздолбанная гармошка и какие-нибудь говяжьи кости для ударных, на судне образовывалось что-то вроде музыкальной группы. Экипаж большого немецкого парусника «Падерборн» выдал нам «Стражу на Рейне».

Потом настал наш черёд. Каковы бы ни были недостатки «Виндишгреца» как парусника, мы оставались австрийскими моряками, а для австрийского военного моряка немыслимо отправиться в океанское плавание, не прихватив с собой военный оркестр.

Наши двенадцать музыкантов собрались на баке и на ближайшие несколько часов заставили нас преисполниться гордости, исполняя марши и вальсы так, что это сделало бы честь Пратеру в майский воскресный день — Штраус, Миллёкер, Цирер, Зуппе — полный репертуар летнего кафе. Помню, закончили они исполнением «Nechledil March» Легара, который вошёл в моду в Вене в прошлом году. Им так много пришлось исполнять на бис, что когда мы наконец разошлись, настала уже почти полночь.

Но веселье закончилось, и утро встретило нас новой работой — пришлось сгребать остатки угля на левый борт, а также перетаскивать орудия и боеприпасы через весь корабль для создания крена, необходимого плотнику и его помощникам, чтобы снять медную обшивку над течью. Поскольку капитан и старший офицер находились на берегу, вахтенным офицером остался мой ротный командир, линиеншиффслейтенант Залески. В последнее время помпа работала не слишком хорошо, так что теперь, когда корабль накренился и вода с днища почти ушла, Залески решил отправить кого-нибудь вниз, посмотреть, в чём там дело.

Выбор пал на меня. Мне пришлось раздеться до трусов, через подмышки перекинули петлю из каната, и я стал спускаться в ужасающе узкую трубу, ведущую вниз, в недра корабля. Я никогда особо не страдал клаустрофобией, но оказался близок к приступу паники — свет почти угас, сойдясь в сероватую точку над головой, и в мрачном, покрытом слизью стволе шахты эхом отдавалось моё дыхание.

Погрузившись по колено в трюмную воду на дне, я вдруг с ужасом понял, что если корабль по какой-либо причине сейчас выровняется, вода поднимется до прежнего уровня и я утону — если раньше не задохнусь в спёртом воздухе на дне этого колодца. Здесь, внизу, у самого днища корабля, всё оказалось гораздо хуже, чем я представлял.

«Виндишгрец» служил уже почти тридцать лет, и все выделения нескольких сот человек, живших в деревянном корпусе более четверти века, накапливались здесь — содержимое кишечников, помои и утечки из бочек с провизией смешались с испарениями гниющего дерева, образовав дьявольского вида субстанцию, напоминающую сероватый студень, какой находят под люками заброшенных канализационных труб. Стоя там, в тесноте, до бёдер погрузившись в эту жижу, я ожидал дальнейших указаний. И находился на грани обморока.

Наконец, в шахте зажглась электрическая лампа и до меня эхом донесся голос Залески:

— Ты там в порядке, Прохазка?

Изо всех сил сдерживая рвоту, я крикнул в ответ:

— Осмелюсь доложить, в порядке, герр лейтенант.

— Молодец. А теперь опусти руку и найди, что блокирует входное отверстие насоса помпы. Это что-то вроде бронзовой коробки с дыркой.

— Слушаюсь, герр лейтенант.

Я крепко стиснул зубы и согнул колени, пытаясь опустить руку пониже под воду, чтобы найти входное отверстие. Колодец был слишком узким, чтобы я мог нагнуться, но наконец мне удалось найти отверстие, густо измазанное слизью — и тут я резко дёрнулся, вскрикнув от боли.

Меня что-то укусило! Из пальца уже капала кровь. Я в отчаянии прикидывал, как вскарабкаться по стене колодца, прислонившись к ней спиной.

Попасть под трибунал за неподчинение приказу казалось мне гораздо предпочтительнее, чем провести ещё пять секунд на дне канализационной трубы.

— Бога ради, Прохазка, в чём там у тебя дело?

— Позвольте доложить... кто-то меня укусил, герр лейтенант.

— Укусил? О чём это ты, юный идиот?

— Тут, внизу, есть что-то живое, герр лейтенант, во входном отверстии помпы.

На некоторое время стало тихо. Я понимал, что наверху проходит совещание.

Но с нетерпением ожидая, когда же меня вытащат из этой отстойной ямы, подальше от неведомого безымянного ужаса, таящегося на дне, я внезапно осознал — происходит что-то необычное. Вода в колодце дрожала и плескалась туда-сюда, как будто корабль вздрагивал. Послышался странный шум — тяжёлый, прерывистый гул, как поезд с изношенными колёсами, грохочущий в подземном тоннеле, или, может, будто огромные пустые бочки бьются друг о друга в подвале.

— Герр лейтенант! — позвал я.

Лампу снова направили вниз, ослепив меня.

— Черт возьми, что ещё?

— Герр лейтенант, позвольте доложить, здесь какой-то странный шум.

Последовала пауза.

— Что за шум?

— Похоже на грохот и треск, герр лейтенант, звук, мне кажется, идёт снизу.

Снова молчание, прерываемое дрожью и приглушёнными толчками. Потом Залески крикнул:

— Мы тебя поднимаем.

Я вылез из колодца, как пророк Иеремия, и обнаружил, что корабль внезапно оживился. Люди вбегали и выбегали из кают, на палубе и по трапам наверху топали многочисленные ноги, а вахта правого борта торопливо возилась с такелажем, разворачивая парус.

Матросы уже трудились, перетаскивая орудия на батарейной палубе к правому борту, чтобы устранить крен.

— Но как же помпа, герр лейтенант?

— К чёрту помпу, подождёт. Сейчас нужно позаботиться о более важных вещах. Давай, лезь на рею!

И я вместе с остальными полез ставить парус.

За восемь месяцев в море я неплохо приспособился к такой работе, так что даже с закрытыми глазами или во сне сумел бы проделать путь к своему месту на бом-брам-рее бизань мачты, зоне ответственности сорока кадетов, поскольку парус здесь несколько меньше, и, соответственно, работа легче, чем на других двух мачтах, но всё же на одну мачту команде меньше работы.

Я вскарабкался по вантам и качающимся пертам, соскальзывая вниз, поскольку корабль всё ещё кренился на левый борт.

Рядом трудились мой друг Макс Гаусс, наш товарищ по кают-компании Тарабоччиа и кадет-четверокурсник Арвей. Стоило нам распустить сезни, удерживающие свёрнутый парус на рее, я понял, что это не простая тренировка, только чтобы экипаж не расслаблялся — впереди с ужасным грохотом поднялось облако красной пыли, а за ним последовал всплеск, означавший, что перерезали якорный канат, чтобы в спешке отплыть. Однако не было времени удивляться.

Мы отдали последний сезень, и парус скользнул вниз, а в это время матросы на палубе налегали на фалы, чтобы его расправить. Гаусс и я, как обычно, остались наверху, чтобы присмотреть за бык-горденями, но Залески крикнул нам:

— Забудьте о бык-гордене! Мигом на палубу и к брасам!

Явно произошло что-то серьезное, поэтому мы с Гауссом соскользнули на палубу по грот-стень-фордуну, вместо того чтобы, как положено, спуститься по вантам.

Спустившись вниз, я понял — «Анхарад Притчард», стоящий на причале рядом с нами, охвачен тем же непостижимым безумием, что и наш корабль, чем бы оно ни вызвано. Они и так собирались отплывать, но сейчас поднимали якорь и разворачивали паруса, как будто с берега надвигается сам дьявол. Бросив случайный взгляд на морской горизонт, я заметил пересекающую его необычно прямую тёмную линию, однако в тот момент мне это ни о чём не говорило.

Уже внизу, на палубе, я вместе с остальными налегал на брасы, чтобы развернуть реи по ветру — дул легкий утренний бриз. Когда корабль начал движение, я заметил, что воздух наполнился легкой, но неприятной вонью тухлых яиц, а море вокруг нас прямо-таки закипело, на поверхность кверху брюхом всплывала оглушенная рыба. Происходило что-то ужасное. Теперь уже вся гавань Тальталя звенела от какофонии колоколов, сирен и грохота якорных цепей в клюзах — все спешили убраться прочь, или, по крайней мере, вытравить побольше каната, чтобы пережить надвигающееся нечто.

Мне стало страшно — впервые с тех пор, как подняли тревогу. Не в последнюю очередь я ощущал беспокойство из-за того, что как только всё это началось, капитан вернулся на борт, прервав краткий визит на берег. Теперь он был занят шумной разборкой с лейтенантом Залески, поскольку тот пытался снять корабль с якоря.

— Залески, я требую объяснения, что всё это значит. Вы что, совсем рехнулись? Зачем кораблю выходить в море? Почему вы запросто бросили якорь и пять сотен метров цепи? Клянусь, вы лично за это заплатите...

— Минутку, герр командир, я всё объясняю... Эй, ты, не надо брасопить идеально, нам нужно просто убраться отсюда... Да, герр командир, я понимаю... Один момент, если позволите...

Бриз наполнил крюйсель, и я подумал — в самом деле, не сошёл ли Залески с ума? В этом плаванье происходило так много странного, а с тех пор как мы вышли из западной Африки, нас будто преследовали неудачи. Но все предположения закончились в тот момент, когда прямо в правую скулу корабля ударила приливная волна.

Это произошло очень эффектно — спокойный Тихий океан, голубое небо над поручнями полубака, а в следующее мгновение над нами зависла прозрачная, кажущаяся неподвижной гора тёмно-зелёной воды, увенчанная гребнем пены. Это всё, что я успел увидеть за несколько мгновений, поскольку меня, как и многих, кто в этот момент ни за что не держался, сбило с ног, когда налетела волна.

Нос корабля задирался все выше и выше, мачты и такелаж яростно скрипели и стонали, нас бросило назад, а потом, когда корабль ухнул в ложбину между волнами, швырнуло вперед. Бушприт погрузился под воду, корабль тряхнуло, он едва выровнялся перед тем, как встретиться со второй волной, несущейся к берегу от эпицентра далекого подводного землетрясения.

Наш корвет был построен далеко не идеально, и, судя по звукам этой короткой, но яростной скачки в гавани Тальталя, его мореходные качества явно не улучшились. Но каким-то чудом мы пережили эту опасность, как пережили и многие другие с тех пор, как прошлым летом покинули Полу.

Единственными кораблями, не повреждёнными приливной волной, остались «Анхарад Притчард» и недавно прибывший в Тальталь пароход, которому хватило давления пара в котлах, чтобы выйти в море. Если бы не присутствие духа линиеншиффслейтенанта Залески, нас постигла бы та же участь, что и остальных. Жертв оказалось не слишком много — несколько несчастных экипажей лодок и люди на борту опрокинувшегося лихтера. Что же касается горожан, они давно привыкли к таким капризам природы и при первых раскатах землетрясения перебрались на небольшой холм за городом.

Но остальные суда на якорной стоянке Тальталя серьёзно пострадали. Великолепный «Падерборн» ударило в борт и выбросило на берег, теперь он самым жалким образом лежал на боку со сломанными мачтами и спутанными реями. Два корабля затонули, два других столкнулись, а итальянский барк, который удержал якорь, остался на плаву только ценой перерезанной, как бритвой, якорной цепи и разрушения значительной части носового набора.

А что касается входного отверстия помпы и моего укушенного пальца — как только мы снова встали на якорь и опять накренили корабль, меня еще раз отправили вниз, на этот раз с гаечным ключом и молотком, чтобы снять коробку фильтра. Подняв её на палубу, мы обнаружили внутри изрядных размеров краба. Очевидно, он поселился там еще мелким, а потом вырос и так разжирел на питательном бульоне дна колодца, что уже не смог выбраться. Должно быть, он сидел там не один год.

Биолог герр Ленарт заспиртовал его для своей коллекции. Мы вернулись назад, в усыпанную обломками кораблей бухту, наш водолаз стал искать потерянный якорь, и мимо прошел «Анхарад Притчард», наконец направившийся домой, забрав двоих моряков, находившихся на берегу во время удара волны.

—У вас всё в порядке? — крикнул в рупор Залески.

— Нормально, спасибо, «Виндишгрец». Повреждений нет. А как у вас?

— Думаю, тоже порядок. Но что за волна!

— Ну, да это ещё ничего. Мелочь, футов сорок, наверное. Видели бы вы Вальпараисо в семьдесят третьем! Землетрясение, потом пожар, а после — приливная волна. Потеряли половину экипажа, когда танцзал сполз по склону горы. А сейчас — так, просто лёгкий шлепок. И спасибо, что прооперировали нашего юнгу. Пошлите счёт владельцам по адресу, что я дал, в Кармартен.

— Спасибо. Пошлём. И счастливого пути!

«Анхарад Притчард» вышел в море. В тот день я видел его в последний раз и не вспоминал до тех пор, пока не обнаружил, что сижу среди его останков на пляже бухты Пенгадог, что ниже церкви. Старик «Виндишгрец» давно канул в лету, как и империя, под флагом которой он ходил. А что касается его экипажа, мне, одному из самых младших на борту, теперь почти сто один, так что, надо полагать, остальные триста пятьдесят шесть человек сошли в могилу много лет назад.

Порты того побережья — Тальталь, и Мельхионес, и Арика, и все остальные — тоже мертвы, должно быть, уже добрых полвека, грузовые пристани затихли, покинутые глинобитные дома разрушает ветер пустыни, а волны Тихого океана неустанно накатывают на берег, где лают морские львы, не потревоженные человеческой суетой.

Жив только я, совершив полный круг, чтобы в конце концов встретиться с останками давно забытого корабля.

Мысли о бренности земной жизни прервались, когда мимо прошёл человек, выгуливающий собаку. Похоже, он не привык к подобным зрелищам — играющая на губной гармошке монахиня и древний моряк, сидящие среди шпангоутов разбитого корабля. Он приветствовал нас натянутым «добрый вечер» и поспешил прочь, в сторону церкви и дорожки.

Уже начинало темнеть, а сестра Фелиция, должно быть, ожидала нас к чаю ровно в пять, поэтому я окликнул Кевина, и они вдвоём помогли мне забраться в машину, чтобы ехать в Плас. Когда мы проезжали мимо «Герба», я поискал глазами носовую фигуру корабля, но не увидел ее. Однако я всё же получил некоторое удовлетворение, заметив у телефонной будки рядом с пабом того человека с собакой, он беседовал с полисменом в патрульной машине, указывая в сторону пляжа.

Тем вечером, вернувшись в свою комнату, я вспоминал события этого дня и то злополучное путешествие в самом начале двадцатого столетия. За последние несколько месяцев я записал большую часть своих военных воспоминаний — вдруг они кому-то пригодятся — и вполне мог бы остановиться на этом, ведь в моём шкафу уже стоят две обувные коробки с кассетами.

Но встреча с останками того старого парусного судна заставила память вернуться назад, в годы моей далёкой юности. Я подумал — почему бы нет? Мне теперь уже недолго осталось, возможно, даже дни, а не недели. Доктор Уоткинс говорит, моё сердце не пострадало от болезни, и в окрестностях Суонси уже есть два старейших в мире долгожителя — одному из них, кажется, сто четырнадцать — так что нет причины, почему бы мне не протянуть еще несколько лет.

Однако не стоит обманываться. Рассказав вам эту последнюю повесть, я буду готов уйти, зная, что, насколько мог, не оставил невысказанным ничего важного.

Итак, позвольте начать историю исследовательского кругосветного путешествия его императорского королевского и апостольского величества парового корвета «Виндишгрец», а также и колониальной империи, которой толком так и не удалось состояться.