ПОРТОВЫЕ ВАХТЫ

В сентябре 1901 года мы вернулись в Морскую академию, на второй курс. Мы справились с основами морского дела, и теперь предстояло приобщиться к священным тайнам морской навигации. Некоторые мои товарищи-кадеты нашли эту тему слишком сложной и (как я подозреваю), никогда по-настоящему не понимали её. Научились лишь выполнять ряд действий — как попугай учит стихотворение или неграмотный пытается подделать письмо — на самом деле, не понимая смысла того, что выполняли.

Но для нас с Гауссом навигация не представляла особых трудностей. Гаусс обладал присущими евреям способностями оперировать числами и абстрактными идеями, в то время как я, хоть вовсе и не великий математик, интересовался предметом долгие годы и понял основы задолго до начала курса. Другие продирались через определения большого и малого кругов; видимого и истинного горизонта; измеренной, видимой и истинной высоты светил и могли проложить курс корабля вдоль гребня Анд или через леса бассейна Конго.

Но мы двое почти никогда не допускали ошибок, так что наставники в конечном счете привыкли устало вызывать Гаусса (или Прохазку) со словами «выходите к доске и покажите этим тупицам, как правильно».

В те дни морские офицеры устраивали такие танцы с бубнами вокруг навигации, что на борту военного корабля полуденные измерения на мостике превращались в торжественную мессу в соборе Святого Петра в исполнении самого Папы Римского, окруженного служками со склянками и бьющими в гонг, когда солнце достигает зенита. Но между нами говоря, это не так уж трудно: требуется лишь немного здравого смысла и тщательная проверка вычислений. И помнить, что любой может ошибиться.

Главное правило долгожителей на море в те дни, до изобретения радио и радаров, было таким: «Лучше иметь одно точное измерение глубины, чем дюжину сомнительных счислимых мест». На борту парусников счисление пути судна проверялось именно таким способом. В том году мы также начали обучение на пароходах. Сначала на старом миноносце, прикрепленном к Академии в качестве плавучей базы, потом, зимой 1902 года, на крейсере «Темешвар» во время двухнедельного плавания по западной части Средиземного моря.

Впервые в жизни я ступил на чужую землю, на набережную в Картахене. Я никогда не забуду этот визит в иностранный порт, как мы под строгим присмотром медленно тащились вереницей мимо древних памятников города, и все старались и глазами, и ушами впитать новый экзотический мир, где у людей не зимне-серый среднеевропейский цвет лица и они не носят форму зеленого цвета. Так мы все почувствовали, что поступили на военно-морской флот. После возвращения из рейса в Академии нас ожидал циркуляр Военного министерства.

Нас собрали в главном зале, и начальник Академии объявил, что ввиду расширения австро-венгерского военно-морского флота в последующие десять лет и потребности в младших офицерах, командующий флотом контр-адмирал барон фон Шпаун после должных консультаций с Министерством финансов решил, что в предстоящем в конце лета и осени океанском походе курсантов набора 1899 года дополнительно выделят места для некоторых особенно способных кадетов набора 1900 года. Эти новости вызвали необычайное волнение: все знали, что кадеты 1899 года отправятся в июне в полугодовое научное плавание в Южную Атлантику.

Но кому из наших однокурсников посчастливится отправиться с ними? Ведь места есть только для четверых второкурсников. В конце концов наставники предложили десять человек, среди них и меня, а затем предстояло тянуть жребий.

В тот жаркий июньский день мое сердце замирало каждый раз, когда из фуражки начальника Академии вытягивали бумажку с фамилией. А когда имя зачитывали, кровь пульсировала в ушах даже громче, чем тем вечером в оливковой роще, когда мои руки нежно скользили по маленьким грудям синьорины Маргареты. Назвали фамилию Макса Гаусса и Тарабоччии и малопримечательного кадета по фамилии Гумпольдсдорфер. Но нам с Убалдини не повезло. Четвёртое место досталось хорватскому кадету по фамилии Глобочник. Имя Отто Прохазка назвали пятым. Это стало жестоким разочарованием. Но такова судьба.

По крайней мере, мое имя прозвучало. И даже если Гаусс на полгода уедет, останется Сандро Убалдини. Юность никогда не унывает. Поэтому, проглотив разочарование, я вернулся к учёбе и через несколько дней обо всем позабыл. До воскресного вечера неделю спустя. Мы с Убалдини тем утром спустились к пароходу, чтобы проводить Гаусса и других кадетов в Полу. Глобочник отсутствовал, но это никого особо не беспокоило.

На выходные он поехал домой, повидаться с родителями, живущими неподалёку от Сан-Пьетро, и вероятно собирался сесть на поезд до Полы. Мы вернулись в Академию и днем вышли прогуляться. В шесть часов, как раз когда мы вернулись, в дверь спальни просунул голову дневальный.

— Кадет Прохазка? Немедленно в кабинет начальника.

Час спустя, прижимая наспех собранный походный сундучок, я подкатил к пристани в грохочущем фиакре. Оказалось, что кадет Глобочник и ещё несколько придурков накануне вечером лазали по меловым скалам недалеко от его дома, и он поскользнулся, упал и сломал ногу, а теперь лежал в больнице, закованный в гипс.

Мою фамилию назвали пятой, я был запасным кадетом, и теперь мне предстояло срочно отправиться в военный порт Полы и там доложиться на борту парового корвета его императорского, королевского и апостольского величества «Виндишгрец», готового отбыть в полугодовое плавание в Южную Атлантику.

На следующее утро я проснулся совершенно окоченевшим — мне пришлось купить билет в последнюю минуту, у трапа, и путешествовать на палубе парохода компании «Австро-Ллойд». Выпуская клубы дыма, пароход миновал конец мола и вошел в широкую, усеянную островами, почти замкнутую гавань Полы, у самой южной оконечности полуострова Истрия. Я уставился в легкий утренний туман покрасневшими от дыма и недосыпа глазами. Ну вот же он, стоит на якоре у форта Франца, чуть в стороне от других военных кораблей. Его сложно с чем-то спутать.

В 1902 году корабли австро-венгерских кригсмарине перекрашивали из черно-белой расцветки девятнадцатого века — приятной глазу, но не очень практичной средиземноморским летом — в более строгий, но малопривлекательный оливково-зеленый цвет необжаренных кофейных зерен.

Но корабль, на который я смотрел, элегантный трехмачтовый парусник, был совершенно белым. Австро-Венгрия не имела колоний, поэтому белый означал корабль, готовый к долгому плаванию в тропических водах. Этот далекий корабль станет моим домом, моим миром на следующее полугодие: перенесет меня через океаны, и кто знает, к каким приключениям и удивительным землям.

Я высадился на пристани Элизабет, забрал свой сундучок и важно окликнул фиакр, чтобы тот отвез меня к пристани Беллоне, где, по словам казначея парохода, я найду лодку, чтобы переправиться к стоящему на якоре «Виндишгрецу».

У пункта назначения у меня состоялся несколько неприятный разговор с кучером фиакра: он попытался стрясти с меня больше положенного и, в общем-то, преуспел. В те времена шестнадцатилетние юнцы, как правило, не обладали твердостью характера, необходимой для споров с итальянскими извозчиками.

Покончив с этим делом, я принялся высматривать лодку, на которой можно будет добраться до корабля. В столь ранний час лишь около одной наблюдался экипаж — пара неприглядных на вид матросов восседала на швартовочной тумбе, чью роль играла древняя пушка, уткнувшаяся дулом в борт причала, и вяло переговаривались между собой.

— Er... Entschuldigen Sie bitte... , — я прокашлялся.

Один из матросов — смуглый, небритый, в грязной повседневной одежде — обернулся. На мгновение мне подумалось, будто парочка мародеров украла одежду австрийских военных моряков, чтобы легче проворачивать свои делишки.

— Ché?

— Er, um . . . Scusi, può mi aiutare, per favore?

— Verzeih — non capisco , — пожав плечами, он повернулся обратно к приятелю, продолжив разговор на столь жутком жаргоне, что ни к славянским, ни к германским, ни к латинским языкам его отнести было нельзя.

Я настойчиво обратился к нему на немецком (в конце концов, все наши военнослужащие должны были говорить на этом языке):

— Извините. Я. Спросил. Не подскажете. Ли. Вы. Где. Найти. Шлюпку. Чтобы. Добраться. До. Корабля. Его. Величества. «Виндишгрец».

Явно раздраженный моим вмешательством в разговор, матрос снова обернулся ко мне:

— Пацан. Я же. Тебе. Сказал. Отвали. К чертовой. Матери. От. Нас. Понял?

Естественно, учитывая, что я не был даже гардемарином (не говоря уже об офицерском звании), он мог себе позволить такой тон.

И что мне делать? Все же я будущий офицер, а значит, мириться с подобной наглостью не следует. Но что делать-то? Можно, конечно, потребовать от них назвать свои имена и угрожать, что доложу об их неподобающем поведении (вот только кому?), но что-то мне подсказывало: я окажусь в воде кверху брюхом еще до того, как раскрою рот. Оставалось лишь молча проглотить оскорбление и размышлять: неужели следующие полгода ко мне будут так относиться все без исключения?

По счастью, какая-то прачка с грехом пополам разобрала мой немецкий и добродушно кивнула на потрепанный и довольно неопрятный восьмиметровый гребной катер, на который чуть дальше по причалу грузили капусту и говяжьи туши. Провиантская шлюпка готовилась к первому утреннему рейсу со свежими припасами для камбузов стоящих на якоре кораблей. Настало пять тридцать утра. Портовый флагман, старый деревянный фрегат, выбросил облачко белого дыма.

Гром пушечного выстрела раскатился по гавани, и корабельные горнисты протрубили «Tagwache und zum Gebet» — сигнал к побудке и молитве. Несколько тысяч человек кряхтели в тесных гамаках, готовясь выйти на палубу и начать новый день; я же тем временем отчаянно умолял старшину шлюпки взять меня на борт:

— Ну вы же все равно идете туда? Я приписан к команде и уже опаздываю!

— Не так это просто, юный господин. Нам не полагается брать пассажиров. Кто-то в прошлом году подхватил от мяса сибирскую язву, все на уши встали... А кто вы такой, кстати?

— Отто Прохазка, кадет второго курса императорской и королевской Морской академии.

— Это где же такая?

— В Фиуме.

— Не слыхал... и потом, откуда я знаю, что вы говорите правду? Может, просто хотите пробраться на борт, мало ли шпионов. А потом неприятностей не оберешься.

— Ну пожалуйста, ну что вам стоит... — канючил я почти в слезах.

— Ладно, так и быть, запрыгивай — но там чтоб о нас ни слова! Высадим у трапа, дальше сам объясняйся. Давай свои вещи.

Вот так я и отбыл в свой первый морской вояж, скорчившись подальше от лишних глаз среди кровавых мясных туш и сеток савойской капусты и слушая брань четверых гребцов в адрес рулевого, который заставляет ни свет ни заря переть через всю гавань какого-то сопляка и его багаж.

Наконец, меня вытолкнули к подножию трапа у правого борта корвета (левый трап спущен не был), а затем выкинули и сундучок. Затем провиантская шлюпка отвалила и двинулась дальше, чтобы под присмотром вахтенного офицера застропить груз и поднять тросом, перекинутым через фока-рей.

Волоча по ступеням свои пожитки, я поднялся на палубу через проход в фальшборте и, переводя дух, вытер лицо носовым платком — становилось жарковато, — но не успел убрать платок в карман, как меня едва не смел за борт громовой рёв, похожий на пушечный залп или сирену океанского лайнера.

— Какого дьявола тебе тут понадобилось, сопливая свинячья требуха?

Оглушённый, я обернулся и оказался лицом к лицу с жутковатым подобием усатого быка, вставшего на задние ноги и влезшего в перемазанную дёгтем парусиновую робу.

— Э-э... прошу прощения... — То есть, разрешите доложить.

— Молчать! — снова заревел он и кивнул на меня двум столь же неопрятным типам, которые подошли на шум. — Гляньте-ка на этого шутника! В тёмную его, сутки ареста! До чего дошло — кадеты пользуются офицерским трапом... — Он вдруг с подозрением прищурился, снова поворачиваясь ко мне.

— Откуда ты вообще взялся? Кто такой? — Не дожидаясь ответа, он полез в карман брюк и достал замызганный и скомканный листок бумаги. Развернул, поглядывая на меня. — Так... ясно. Глобочник, кто же ещё.

— Но, герр... э-э-э... Разрешите доложить, я не...

— Разговорчики! Всякая вошь будет тут указывать! Ещё сутки ареста за опоздание! Забирайте его, некогда мне возиться с засранцами, которые даже расписание рейсов прочитать не могут.

Вот так и состоялось моё знакомство на борту «Виндишгреца» с оберштабсбоцманом Радко Негошичем.

Пока двое его прихвостней волокли меня к трапу, ведущему вниз, я успел окинуть взглядом корабль, казавшийся с берега девственно чистым, как белый лебедь, и оказался порядком разочарован. Верхняя палуба военного корабля, изгвазданная угольной пылью и цементным раствором, скорее напоминала строительную площадку, если не скотный двор: повсюду лужи масла, пятна краски, потёки дёгтя; валяются измочаленные обрывки тросов и лоскуты парусины; ветер сметает к бортам груды опилок; мотки такелажа и временные верстаки загромождают проходы.

Докеры в матерчатых кепи и котелках бродили в этом хаосе со степенной медлительностью, характерной для их собратьев по всему миру. Не будь рядом неодушевлённых предметов, движения можно было бы не заметить и вовсе. Небритые и обтрёпанные матросы, перепачканные копотью, ржавчиной и свинцовым суриком, больше бездельничали либо переносили что-нибудь туда-сюда без всякой видимой цели.

Где хвалёная морская чёткость, подтянутость и дисциплина, о которых нам все уши прожужжали преподаватели в Академии? Если в австро-венгерском флоте так представляют себе военный корабль дальнего плавания, то я предпочту как можно скорее перевестись в императорско-королевскую армию.

Меня грубо столкнули по трапу в гулкое и пропахшее дёгтем пространство батарейной палубы, затем на нижнюю палубу и, наконец, в трюм, где поволокли по тесному проходу, тёмному и пропитанному угольной пылью не хуже штольни какой-нибудь шахты. Здесь, в самой глубине корабельных недр, свет давала лишь свеча в фонаре с такими закопчёнными стёклами, что они с тем же успехом могли быть картонными. Один из моих конвоиров загремел ключом в замке.

Тяжелая, обитая железом дверь лязгнула, и меня затолкали в темную конуру размером со шкаф. Но не успел я исследовать ее, как дверь с грохотом захлопнулась за моей спиной и в замке проскрежетал ключ. Я оказался в карцере, одной из камер между бухтами каната и котельной, в самой нижней части корабля, чуть выше киля.

Я никогда не страдал от клаустрофобии и особо не боялся темноты. Но здесь, в мрачной каморке гораздо ниже ватерлинии, в полной темноте, меня вдруг охватила дикая паника. Я барабанил кулаками в массивную дверь и кричал, что ни в чем не виноват, что я не Глобочник, а Прохазка и могу все объяснить, если меня выпустят. Я требовал встречи с командиром моего подразделения, как положено по уставу, том четыре, параграф двести шестьдесят восемь.

Ответа не последовало, раздавались лишь корабельные шумы над моей головой и гул мужских голосов, стук молотков, потом звон цепи вокруг лебедки. С трудом дыша, я отпрянул от двери. Как они могут так со мной обращаться? Я будущий офицер, один из самых способных кадетов среди своих ровесников, и вот, стоит мне появиться на борту своего корабля, добравшись на лодке с капустой, мерзавцы хватают меня как преступника и бросают в карцер.

Потом меня охватили страх и невыносимое чувство одиночества: шестнадцатилетний, вдали от дома, среди незнакомцев на борту странного корабля в порту, которого я не видел до сегодняшнего утра, а вскоре отправлюсь в те края, о которых едва слышал. Я устал после бессонной ночи и зверски проголодался. Усевшись на подобие деревянной лавки, я заплакал от досады и на некоторое время погрузился в уныние. Дальше будет в том же духе или ещё хуже?

Самая большая моя глупость — не обращать внимания на Мелвилла, Дана и прочих авторов, которые пытались донести, что корабли — это фактически плавучие тюрьмы, укомплектованы человеческими отбросами и управляются плеткой. Почему я к ним не прислушался?

Понятия не имею, сколько времени я просидел вот так. Казалось, вместе со светом из камеры исчезло и время. Но потом, будучи по натуре любознательным, я начал исследовать свою тюрьму. Она оказалась примерно два метра в длину, метр в ширину и меньше двух метров в высоту, с грубой деревянной лавкой, занимавшей около половины пространства, жестяным умывальником и оловянным ведром с крышкой.

Когда я исследовал последнюю емкость кончиками пальцев, то обнаружил, что кто-то недавно ее использовал. Спустя целую вечность в коридоре снаружи послышались шаги. Дверь открылась, и мне швырнули буханку армейского хлеба. Затем дверь снова захлопнулась и ключ провернулся, прежде чем я успел объяснить, что невиновен.

Я сел на лавку и с жадностью вгрызался в еще теплый хлеб, только что из печи. Но потом я снова задумался. Я здесь на два дня, и совершенно неизвестно, когда появится, если вообще появится, следующая порция. Поэтому я съел примерно четверть буханки и завернул остаток в китель, лег на лавку и попробовал немного вздремнуть. Но я тревожился о судьбе своего походного сундука. Если эти мужланы абсолютно ни за что бросили невинного юношу в тюрьму, они почти наверняка без смущения будут рыться в его пожитках.

Неопределенное время спустя, а на самом деле в среду в шесть склянок утренней вахты, дверь открылась, и в лицо мне, щурящемуся, взъерошенному и с затуманенным взглядом, посветили фонарем. Это были два корабельных капрала.

— Давай, дружище, поднимайся и дуй на палубу. С тобой хочет поговорить боцман.

— Извините, вы не могли бы сказать, что с моим сундуком? Я поднял его на борт и боюсь, вещи могли украсть...

Я сразу же понял, что сказал что-то не то. Воцарилось тяжелое молчание. Наконец, один капрал тихо произнес:

— Если не хочешь остаться без передних зубов, не говори такого, приятель. На борту достойных кораблей вроде нашего не бывает краж, и никто не скажет тебе спасибо за подобные утверждения. Твой сундук с пожитками скорее всего в трюме. В любом случае, шагай на палубу.

На негнущихся, ноющих ногах я вскарабкался по трапу, к свежему воздуху и мягкому июньскому рассвету.

Боцман Негошич ждал меня на палубе, теперь уже выбритый и в мундире вместо комбинезона. На корабле по-прежнему царили грязь и беспорядок, но во время моего пребывания внизу уже предприняли попытки устранить хаос. Сейчас на борту суетилось больше моряков, и трудились они более энергично и целеустремленно, даже докеры слегка оживились.

— Доброе утро. Ты как, парень? — Он улыбнулся, и нафабренные кончики его усов поднялись, как крылья семафора.

Я не знал, как ответить на показное дружелюбие, подозрительно напоминающее прелюдию к новой фазе жестокой травли. И как мне обращаться к старшему мичману? С таким гигантом лучше ошибиться в сторону более вежливого обращения, подумал я.

— Докладываю, герр оберштабсбоцман… — Последовал взрыв смеха со стороны свидетелей этой сцены. Я покраснел от смущения. — То есть, герр боцман, спасибо, конечно… Только вы меня не за того приняли. Я…

— Потерянный эрцгерцог, — вставил кто-то, — украденный цыганами из колыбели. Подтверждение тому — родинка в форме сердца.

Новый приступ веселья. Господи, подумал я, почему мерзавцы меня мучают? Этот поход станет восхождением на Голгофу с издевательствами и унижением? Если так, то лучше сразу перерезать вены.

— Нет-нет, —пролепетал я, когда хохот стал стихать. — В смысле, я не кадет Глобочник. Он в…

Меня прервал яростный рев боцмана.

— Что? Не Глобочник? Так ты самозванец, собака! Безбилетник, если не карманник, скрывающийся от полиции. Я покажу, как с нами шутить! А ну, сигай за борт и плыви обратно!

Он схватил меня, брыкающегося и вопящего, огромными кулачищами за ворот кителя и верхнюю часть брюк и поволок к поручню.

— Нет! Нет! Пожалуйста! Я могу объяснить! Моя фамилия Прохазка, не Глобочник! Подождите секунду… Пожалуйста! — Он бросил меня в шпигат, встал надо мной, как скала, расставив массивные ноги и скрестив руки на груди, и посмотрел одним бычьим глазом, как будто решая, не раздавить ли огромным ботинком как мокрицу.

— Прохазка, говоришь? — Он деловито полез в нагрудный карман кителя и вытащил листок бумаги, затем некоторое время внимательно изучал его, водя указательным пальцем размером с кофель-нагель, и бубнил про себя слова. Немецкий явно был для него неродным языком.

— Ага, теперь ясно, — кивнул он. — Совершенно ясно. — Он запихнул бумагу обратно в карман. — Ладно, Прохазка, спускайся вниз и переоденься в рабочую робу, потом возвращайся на палубу, поднимайся на бак и присоединяйся к остальным. Для тебя полно дел. Через десять дней мы отплываем, а старая посудина по-прежнему похожа на поле боя.

— Но герр боцман, — возмутился я, вставая и пытаясь успокоиться. — Меня заперли в карцер на двое суток ни за что. При всем уважении, я должен разобраться...

— Что? А, подумаешь, тоже мне дело. Не нужно было пользоваться трапом правого борта, теперь будешь знать.

— Но других не было...

— Не имеет значения. А что касается еще одних суток, можешь считать это подарком. В счет будущих проступков.

— Но я протестую...

Он рассмеялся и радушно хлопнул меня по плечу, чуть не сбив с ног.

— Не беспокойся о таких мелочах, сынок. Ни разу не побывавший в карцере моряк — и не моряк вовсе. А теперь живее иди работать, или я отправлю тебя обратно — на сей раз в наручниках.

Я решил больше не напирать, просто пошел вниз, забрал свои вещи у трюмного старшины и переоделся в рабочую робу, когда отыскал дорогу к «флигелю кают-компании» (какое громкое название!), которому предстояло стать моим домом на остаток года.

В конце концов пожилой вахтенный привел меня туда при свете штормового фонаря, а я тащил сундук вверх и вниз по трапам, по узким, темным и затхлым коридорам. Когда мы прибыли, поначалу я решил, что наверняка это какая-то ошибка: за вычетом обитой железом двери, камера, из которой я недавно вышел, казалась дворцовой спальней по сравнению с этим унылым закутком.

Мы спустились ниже ватерлинии на палубу прямо над валом единственного корабельного винта, туда, где корпус корабля сужался к хвостовой части, так что каюта имела форму усечённого клина. На паруснике это назвали бы нижней палубой, расположенной над трюмом и балластом. Но здесь, на борту корабля со вспомогательным паровым двигателем, котлами, машинным отделением и угольными бункерами, занимающими центр подводной части корпуса, это называлось кормовой платформой. В основном её использовали для хранения припасов. На носовой платформе находились бухты канатов и склад парусов, много места занимала провизия.

На кормовой платформе находились сплошные склады продовольствия, за исключением одной каморки, предназначенной для нас четверых. Возможно потому, что из-за своей нестандартной формы она едва ли годилась для складирования чего-либо, кроме юношеских тел. Поскольку мичманская кают-компания, находившаяся  палубой выше, не располагала достаточным пространством для «морских студиозусов», не говоря уже о корабельных мичманах, нас, четырех кадетов 1900-го года, спихнули сюда. Мы находились на самом дне корабельной иерархии (юнг на корабле не было) и получили наиболее нездоровое и тесное жильё в самом трюме.

Около двух метров в самой широкой части и чуть более двух метров в длину, «флигель кают-компании» был немногим более полутора метров в высоту, так что даже самый невысокий из нас не мог полностью распрямиться под бимсами палубы.

Здесь не было ни вентиляции, ни освещения, не считая чадящего фонаря со свечой, и едва хватало места для четырех гамаков. Что касается мебели, на время плавания сундукам предстояло стать нашими стульями, столами, гардеробами и туалетными столиками.

Единственное, что присутствовало в избытке — густой, тяжелый запах, смесь ароматов дегтя, затхлой трюмной воды, гниющего дерева, масла от гребного винта и испарений от бочек в соседних отсеках. Даже не зная, что рядом хранится рыба, нетрудно было догадаться.

Тем утром в порту наше жилье на ближайшие полгода показалось мне не слишком приятным. Но в море все стало еще хуже. Мы радовались уже тому, что корабельный двигатель запускают не слишком часто, ведь когда мы шли под парами, от вибрации гребного винта всё кругом тряслось, как в бетономешалке.

Даже когда мы шли под парусом, постоянное трение руля о штевень в нескольких метрах от нас вызывало в каюте грохот и тряску, как при небольшом землетрясении. Доски пола сочились влагой, поэтому буйно разрослась плесень, словно в старом погребе. Но юность всё перенесет, да и никто в здравом уме не ступает на борт парусного корабля с расчетом на комфорт. Плавать предполагалось по большей части в тропических широтах, а значит, главным образом мы будет проводить время на палубе. К тому же нас назначили в разные вахты — Тарабоччию и Гумпольдсдорфера в вахту левого борта, а меня и Гаусса — в вахту правого, так что в каюте будут одновременно спать только двое.

Со временем мы даже начали странным образом гордиться нашим тесным, мрачным и зловонным жилищем и готовы были сопротивляться предложениям переместиться в любое место получше. В конце концов, лишь по-настоящему крепкие орешки могли смириться с подобной каютой. Я переоделся в рабочую робу, аккуратно свернул парадный мундир и убрал в сундук.

Потом я отправился наверх, к свету, доверяясь инстинкту в выборе нужных трапов. Спустя несколько минут я с удовлетворением увидел Гаусса, Тарабоччу и Гумпольдсдорфера, которые тут же бросили работу (они чистили вентилятор дымовой трубы от ржавчины) и вытаращились на меня с разинутыми ртами, а я прошёлся перед ними, небрежно насвистывая и сунув руки в карманы.

— Чао, парни, ну, как оно?

— Прохазка... Чёрт, откуда ты взялся?

— Как видите, в конце концов на флоте решили, что без меня тут не обойтись. Командующий флотом специально отправил за мной в Фиуме свою яхту. А стоило мне подняться на борт, как меня на два дня бросили в карцер, приняв за русского шпиона. И я их понимаю...

— Прохазка, ленивый ублюдок! Живо бери молоток и начинай скалывать ржавчину вместе с остальными! Maul halten und weiter dienen! Держи язык за зубами и служи! — на грот-марсе над нами появился боцман Негошич.

Я тут же решил, что лучше хватать молоток, как велено, и приниматься за работу, а объяснения могут подождать до обеда.

В следующие несколько дней «Виндишгрец» походил на муравейник — экипаж поднялся на борт, докеров подгоняли и торопили, создавая видимость активности после месяцев безделья.

Вскоре верхняя палуба стала напоминать деревенскую ярмарочную площадь, до рассвета кишащую людьми. Работы продолжались далеко за полночь при свете керосиновых ламп, а с берега, из соснового леса, на их огонь слетались майские жуки. Всё делалось вручную — «патент Армстронга» , как говорят в британском флоте.

На корабле не было ни единой паровой лебедки или вспомогательного двигателя для нее, и всё утро десятки матросов тянули канаты, чтобы установить реи (нижние представляли собой железные трубки и весили несколько тонн), а потом — гордени, чтобы поднять паруса. Огромные белоснежные червяки парусины выносила из парусной кладовой процессия из двадцати или тридцати человек, прямо как китайского новогоднего дракона.

Люди часами как одержимые крутили лебедку. Питались наскоро — ели хлеб и тушенку, сидя на палубе, с грязными от дегтя и краски руками, с ногтями, обломанными о холстину парусов и грубые новые канаты.

К счастью, нам, кадетам-второкурсникам, удалось избежать большей части этой неразберихи и тяжёлого труда. Подросткам пока не хватало сил таскать тяжёлый такелаж, так что, возможно, на корабле мы только зря занимали место.

Поэтому нам поручили относительно несложное дело — перевозить пассажиров и сообщения между кораблём и берегом на капитанской четырёхвёсельной гичке. Разумеется, эта работа тоже оказалась нелёгкой — думаю, каждый день мы проходили на вёслах миль двадцать, а когда не гребли, должны были сидеть под открытым небом в дождь и на солнцепёке на пристани Моло Беллона в ожидании приказов. Но поручений хватало — капитан и большинство офицеров всё ещё ночевали на берегу, в Морском казино или в городе, а телефонная связь с кораблём отсутствовала.

С шести утра до одиннадцати вечера мы доставляли сообщения в военно-морской док и в штаб флота, на артиллерийские склады и провиантскую базу на виа Аурисия. По вечерам нас не раз просили доставить на корабль дам, а с первыми лучами рассвета вернуть их на берег, прежде чем об этом пронюхает комендант порта.

От нас требовалось не задавать вопросов по поводу этих визитов, но мы и не собирались, ведь дамы были очаровательны, щедро одаривали нас чаевыми, а иногда и целовали перед сходом на берег. Пола была удивительным местом, созданным исключительно для императорского и королевского флота.

Зажатая на самом кончике полуострова Истрия, до 1840-х годов Пола считалась страшной глухоманью, сонной малярийной рыбацкой деревушкой, куда лишь по случайности заглядывали проезжие любители древностей, чтобы взглянуть на римский амфитеатр размером больше Колизея и другие останки далеких дней славы города Пьета-Юлия.

Но несмотря на отдаленность, местечко безусловно обладало великолепной природной бухтой, усеянной островками и окруженной низкими лесистыми холмами, причем войти в нее со стороны моря можно было только через единственный узкий пролив.

После событий 1848 года, когда мятежники захватили в Венецианской гавани почти две трети кораблей, австрийский флот подыскивал более безопасную базу, и в 1850 году Военное министерство начало работы по превращению Полы в главную военно-морскую базу монархии. В те дни, прежде чем из Дивакки провели железную дорогу, это, наверное, была страшная дыра: гавань, корабли, кучка недостроенных зданий в порту — вот и всё, не считая солнца, известковых скал и лихорадки.

Местные жители в мешковатых красных штанах и крохотных плоских шапочках были угрюмым народцем, с какой стороны ни посмотри. Из-за родственных браков и малярии половина из них — слегка не в себе, говорили они на неразборчивом диалекте, который, по мнению одних ученых, является итальянским с примесью хорватского, а по мнению других — хорватским с примесью итальянского. Даже в 1870-х годах (как рассказывали отставные моряки), приступ лихорадки был обычным результатом прогулки по местным сосновым лесам. Главным развлечением для молодых флотских офицеров, как нам рассказали, было встать вокруг города в кольцо и резко заорать во всю глотку, чтобы переполошить местных ослов. К 1902 году местечко стало куда более цивилизованным, это правда.

Малярийные болота осушили, провели водопровод, построили театры, кафе и вполне приличные отели. В городе выходили две газеты, немецкая и итальянская, и теперь тысячи людей работали в доках и флотских складах, разбросанных по всей гавани. По воскресеньям перед римскими Золотыми воротами военный оркестр устраивал концерты, а среди апельсиновых деревьев на Борго-сан-Поликарпо выросло жилье для флотских офицеров и их семей.

Но всё-таки город оставался захолустным, тесным и удушающим местечком даже по меркам старой Австрии. Из города можно было выбраться лишь на медленном поезде до Дивакки или на пароходе до Триеста и Фиуме. Хотя единственным источником дохода горожан были кригсмарине, жители презирали флот и называли нас «gli Gnocchi» — коротышками. Место службы менялось редко, поскольку в Австрии не было иной базы флота, а продвижение в габсбургских армии и флоте в любом случае было болезненно медленным.

Люди начинали пить, обольщали чужих жен, влезали в карточные долги и стрелялись только ради развлечения. Как ни в одном другом военном городке дунайской монархии процветали сплетни, причем до такой степени, что Полу называли Klatschausen, иначе говоря «Город сплетников».

Даже центральная улица вызывала ощущение замкнутости и клаустрофобии. Одним из приятных аспектов старой монархии являлось то, что почти в каждом городе независимо от размера (даже в Польше или Богемии) имелся бульвар, обычно в окружении каштанов, где офицеры и гражданские служащие прогуливались летними вечерами вместе с дамами, целуя ручки и приподнимая шляпы перед другими важными особами. Но в Поле главной улицей была виа Серджия — узкая темная расщелина в центре города, скользящая мимо высоких каменных домов, прямо как зловонные и сырые переулки Венеции.

Летом виа Серджия просто удушала. И в лучшие времена люди на ней постоянно сталкивались, а уж во время карнавала на Сырной седмице перед первым днем Великого поста из-за давки вообще невозможно было протиснуться. По флотскому мнению, лучшее в Поле — это шоссе, ведущее из города: широкое и ровное. Одно из главных строений Полы (на самом деле, единственное достойное какого-либо упоминания после амфитеатра и храма Августа) — Морское казино на углу Арсеналштрассе и виа Заро.

В любом случае, место примечательное: что-то вроде гостиницы и клуба для морских офицеров с рестораном, кафе, концертным залом, библиотекой, читальными комнатами, даже кегельбаном и тропическими садами со всевозможными видами экзотических деревьев и кустарников, привезенных со всех уголков земного шара. Это казино превосходило все гарнизонные офицерские клубы дунайской монархии и получало значительные ежегодные субсидии из казны, поэтому членские взносы оставались невысокими и одинаковыми, что для мичмана, что для адмирала.

Причиной подобной нехарактерной щедрости со стороны Министерства финансов являлось то, что до 1880-х Пола была настолько изолирована от всего мира и лишена удобств, что уровень смертности среди младших офицеров от алкоголизма, суицида и сифилиса встревожил даже чопорную Австрию. Что-то требовалось предпринять, чтобы удержать молодых людей от азартных игр и борделей, поэтому в итоге правительство разорилось на строительство казино.

Мне самому довелось провести здесь немало счастливых часов с тех пор, как я получил офицерское звание. За дверями казино все условности морской иерархии отбрасывались — воинское приветствие и все такое — и (по крайней мере, в теории) только что произведенный мичман был равен командующему флотом, различия касались только (как гласили правила) «уважения молодых к старшему возрасту и опыту». Казино явно не было заурядным местом: здесь выступали Тосканини и Легар, пел Карузо, а Джеймс Джойс какое-то время давал уроки разговорного английского, году в 1905-ом. Я не входил в число его учеников, но приятели рассказывали, что он неплохой парень, но слишком уж робкий и необщительный, чтобы от него была какая-то польза как от учителя.

Поскольку большая часть наших офицеров жила в Морском казино, мы частенько бегали туда как посыльные. И именно там одним ранним утром я за завтраком встретил своего командира в предстоящем плавании — фрегаттенкапитана Максимилиана Славеца, барона фон Лёвенхаузена. Меня отправили с Моло Беллона, чтобы доставить ему послание и, честно говоря, думаю, что семинарист-первокурсник, вызванный на аудиенцию с Папой Римским, вряд ли приближался, точнее даже полз к нему на коленях, с большим трепетом и пиететом, чем я.

Поскольку Славец — это живая легенда австрийского флота. Помимо всего прочего, в 1902 году на службе находилось не столь уж много офицеров, слышавших хотя бы случайный выстрел. Последнее настоящее морское сражение Австро-Венгрии отгремело еще в 1866-ом, когда мы разгромили итальянский флот при Лиссе, а с той поры случались только мелкие стычки вроде Ихэтуаньского восстания в Китае.

Большинство наших офицеров, крепкие профессионалы и, в целом, люди весьма приятные, страдали от тех медленных изменений, которые проникают в любые вооруженные силы спустя десятилетия мира. Под коварным влиянием скуки и рутины они почти незаметно превращались в гражданских служащих в мундирах, с женами, детьми и ипотеками, сильнее обеспокоенных пенсионными пособиями, чем перспективой умереть за свою страну.

Но несколько офицеров все же поучаствовало в боевых действиях, и люди типа старого Славеца сохранили дух агрессии и приключений. В 1864 году во время Датской войны он был молодым фрегаттенлейтенантом на борту канонерки «Кранич» в Северном море. Однажды их отправили в прибрежные районы, чтобы провести разведку острова Зильт, где ранним майским утром они столкнулись с датской канонеркой «Аретуза», выполнявшей такой же приказ.

Между двумя кораблями завязалась почти часовая дуэль, в ходе которой Славец незамедлительно получил повышение после того, как первое же датское ядро снесло капитану голову. Шло время, корабли бились друг с другом примерно сорок минут без заметного результата, и Славец попробовал решить дело тараном и отправкой абордажной команды.

Но датчане оказались настроены решительно и отбросили нападавших, так что в итоге два сильно потрепанных корабля разошлись и поковыляли назад в порт, чтобы выгрузить мертвых и раненых и на следующий день снова приготовиться к сражению. Когда они следующим утром вышли из порта, стоял туман, а через день появились новости о том, что датское правительство предложило перемирие. Славец вышел из войны с двумя ранениями и орденом Леопольда.

Спустя два года он похвально командовал броненосным фрегатом в сражении при Лиссе. В 1875 году принял участие в экспедиции на Новую Землю, где чуть не умер от голода, но в конечном итоге спас свою санную команду, совершив вынужденный пятидесятикилометровый марш по льдинам. Затем он на свои средства отправился в Африку, чтобы заниматься исследованиями, и там сражался с арабскими работорговцами у Занзибара. После возвращения в императорский и королевский флот Славец посвятил себя гидрографии, и королева Виктория лично наградила его крестом собственного имени за картографирование Зондского пролива после извержения Кракатау в 1883 году.

Старик считался одним из лучших моряков своего поколения, и теперь мне предстояло отправиться в последний океанский поход Славеца перед уходом на пенсию. Это была огромная честь, я как будто брал уроки игры на фортепиано у Бетховена.

Конечно, его невозможно было не узнать. Он сидел за столом, читая итальянскую газетенку: длинная седая борода как у Нептуна, морщинистое загорелое лицо, орлиный нос вождя краснокожих и пронзительные серо-голубые глаза. Даже одетый в лохмотья, этот человек выделялся бы в комнате, полной королей. Все его существо излучало уверенность и привычку командовать.

Внутри Морского казино было запрещено отдавать воинское приветствие, но я все-таки размышлял, подползти ли к нему на коленях или сделать реверанс. Славец оторвался от газеты и улыбнулся.

— Да?

— Э-э-э… разрешите доложить, герр командир.

— Так ты, должно быть, посыльный. Как тебя зовут, парень?

— Разрешите… в смысле…. Я с уважением…. Прохазка, герр командир… Отто Прохазка… Кадет второго курса в императорской и королевской Морской академии

— Чех?

— Я... разрешите доложить, что… э-э-э… да, герр командир.

— Ты из Богемии или из Моравии?

— Разрешите доложить, из Моравии, герр командир.

— Выходит, мы с тобой земляки, — улыбнулся он. — Я родился и вырос в Кремзире. Ты так случайно не бывал?

— Никак нет, герр командир.

Славец мечтательно вздохнул.

— Как и я. Я не был дома года с 1870-го и сомневаюсь, что сейчас смогу узнать родные места. Первое плаванье, да? — Я кивнул, не в силах произнести ни слова. — Отлично, думаю, мы неплохо поладим. Я командовал множеством чехов, и все они становились первоклассными моряками. Осмелюсь сказать, мы и тебя таким сделаем. Я теперь сбегай в отель «Читта ди Триесте» и отнеси эту записку линиеншиффслейтенанту Залески. Передай ему мои приветствия и сообщи, чтобы доложился мне здесь через час на собрании офицеров.

Я обнаружил линиеншиффслейтенанта Флориана Залески, третьего офицера «Виндишгреца», в его номере в отеле «Читта ди Триесте»: едва ли даже однозвездочном заведением, возвышающимся над рыбным рынком на площади позади храма Августа. Я спросил насчет лейтенанта Залески на своем лучшем итальянском у сального хозяина, почесывающего живот за стойкой портье, и мне велели подняться по темной лестнице в номер пятнадцать.

Я постучал. Безрезультатно. Я постучал еще раз. Какие-то голоса внутри. Я постучал в третий раз, и дверь распахнулась, явив причесывающуюся рыжеволосую девушку. Мои глаза расширились так, что она могла услышать хруст натянувшихся мышц. Девушка была абсолютно обнаженной, если не считать шелковой прозрачной ночнушки, и просвечивающую сквозь нее фигуру в наши дни описали бы как «сочную».

Но стоял 1902 год, когда даже проблеск женского локотка считали уже небольшим скандалом. До сей поры я познавал женское тело вслепую, так сказать, по методу Брайля, с партнершами по танцам в Морской академии и с синьориной Маргаретой, будущей монахиней, в оливковой роще прошлым летом. А теперь передо мной стояло это восхитительное создание... Я судорожно вздохнул, залившись ярким румянцем.

Она улыбнулась, продолжая причесываться, и окинула меня взглядом из-под густых ресниц.

— Bitte?

— Разрешите... Хочу сказать... Э-э-э... хм... я...

Язык просто отказывался мне подчиняться. Девушка рассмеялась и откинулась назад — свет из окна очертил изгибы ее тела.

— Милый, какой-то мальчишка желает тебя видеть. Думаю, он с корабля.

— Иду, Митци, скажи, чтобы подождал, — послышался приглушенный голос из глубины комнаты.

Девушка с улыбкой обернулась ко мне.

— Прошу, обождите.

Спустя пару секунд появился «милый» — без воротничка и кителя, с болтающимися подтяжками, бритвой в руке и половиной лица в пене. Таким я впервые увидел своего командира на весь период предстоящего плавания: непосредственного начальника, инструктора, духовного наставника, морального стража, отца-исповедника, банкира и доктора в одном лице. Я уже знал, что он поляк из Вадовице, что в западной Галиции, и ему слегка за тридцать.

Но теперь, когда появился шанс познакомиться с ним, должен сказать, он не походил на поляка: скорее на армянина или турка, с восточными черными глазами, черными усами и густыми черными бровями на гладком и округлом лице, по цвету, форме и структуре похожем на буроватое яйцо; скорее ближневосточного типа, чем славянин. Но в этом не было ничего особо странного.

До конца восемнадцатого века южная Польша делила границу с Османской империей, и галицийское дворянство перемешалось с захватчиками, военнопленными, торговцами и поселенцами, землю которым предоставили польские короли. В те дни существовало даже несколько еврейских помещиков, владеющих землей вокруг Лемберга — уникальное явление в Европе, где евреям повсюду запретили владеть землей. Залески оглядел меня полузакрытыми глазами и взял предложенный конверт, выслушав словесное сообщение от капитана.

Он кратко кивнул.

— Очень хорошо. В каком вы подразделении, молодой человек?

— Разрешите доложить, вахта правого борта, приписан к бизани, герр шиффслейтенант.

— Ясно. Ну, в таком случае мы часто будем видеться в последующие полгода, так что постарайтесь быть на высоте. Abtreten sofort .

Я отдал честь, а он ответил небрежным взмахом сверкнувшей бритвы.

В течение этого разговора прелестная фройляйн Митци — по крайней мере, я предположил, что она фройляйн — с любопытством разглядывала меня, обнимая лейтенанта за плечи обнаженными руками. Когда я спустился по шатким ступеням, то задумался, это ли называли в Морской академии высокими моральными принципами молодого поколения офицеров. В ближайшие месяцы мне предстояло оценить, какая это удача — иметь на борту «Виндишгреца» линиеншиффслейтенанта Залески.

Несмотря на довольно бесцеремонные манеры, к нему всегда относились на службе как к очень перспективному молодому офицеру, который должен был стать корветтенкапитаном еще в 1899-м. Я часто замечал — где в природе недостает какого-нибудь качества, она обычно дает его в излишестве. Так, например, женщины, имеющие склонность к физической агрессии, оказывались намного более свирепыми и жестокими, чем мужчины.

Так и с Залески. За исключением тети Алексии, мои польские родственники-дворяне всегда казались мне самыми скучными, бесполезными, совершенно бессмысленными беспозвоночными животными, которым Бог в своей непостижимой мудрости когда-то позволил ползать по земле: очаровательные, этого не отнять, довольно хорошо образованные, но почти лишенные инициативы и цели, как никакое иное живое существо, и все еще умудряющиеся вставать с кровати по утрам.

Отправьте их в поле с овцой, ножом, связкой дров и коробкой спичек, и они точно умрут от голода, будут сидеть там и гадать, что делать. Но Флориан Залески оказался совсем другим: его способность оценить ситуацию и быстро принять решение была почти феноменальной.

Как я позже выяснил, единственная причина, по которой он оказался с нами — ночное происшествие во время летних военно-морских маневров 1901 года, когда он успешно торпедировал флагман «синих» — старый броненосец «Эрцгерцог Рудольф», а затем нанес значительный ущерб собственному миноносцу, когда, удирая, протащил его по песчаной косе к югу от острова Сансего.

Судебное разбирательство сняло обвинение в повреждении своего корабля — особенно после того, как Залески раздал месячное жалование на взятки местным рыбакам для дачи ложных показаний, что песчаная коса постоянно перемещается. Но торпедирование — более серьезное обвинение, поскольку флотом «синих» командовал сам эрцгерцог.

Существовало неписанное военное правило Габсбургов — сторона под командованием члена императорского дома должна всегда побеждать, а тут простой лейтенант осмелился пустить торпеду в его флагман, тем самым вынудив эрцгерцога (если бы торпеда сработала) спасать свою благородную жизнь, барахтаясь в воде среди простых кочегаров и ординарцев.

Так поступать просто нельзя. Залески неофициально приговорили просидеть следующие два года на суше, танцуя менуэты, и он решил потратить часть времени вдали от Полы, добровольно вызвавшись к нам на «Виндишгрец». Вскоре у всех сложилось мнение, что Пола многое потеряла, а нам повезло.