ДАЛЬНИЕ МОРЯ
Теперь нам оставалось пять дней до запланированной даты отплытия: воскресенья, пятнадцатого июня. Работы по оснастке завершились, в корабельные бункеры загрузили четыре сотни тонн угля — грязная работа, продолжавшаяся два дня. Несмотря на то, что выполнялась она при помощи механического подъёмника на угольном причале, корабль и всё вокруг покрылось тонким слоем чёрной пыли. После того как загрузили припасы для нашего полугодового плавания, корабль ощутимо осел в воде.
Всевозможные деликатесы, предоставленные нам военно-морским продовольственным складом на виа Аурисия, аккуратно опускали вниз через носовой и кормовые люки и укладывали ярусами в трюм — огромные бочки солонины, бесчисленные мешки с цвибаком, мукой, рисом и макаронами, бобами и, кофе, ящики с тушёнкой, бочки с маслом, рыбой и сухофруктами — всё необходимое для обеспечения ежедневного рациона трёхсот пятидесяти человек в соответствии с предписаниями, по большей части — в тропическом климате и при отсутствии холодильников на борту.
Будь я более опытным моряком, то знал бы, что представляет собой питание в долгом океанском плавании, и впал бы в глубокую меланхолию, следуя тем утром по трюму за провиантмейстером и штатским инспектором. Мы пробирались с планшетом для бумаг по мрачной циклопической кладовой среди ярусов бочек и куч мешков и всё отмечали — последняя проверка, необходимая, чтобы убедить казну — ни крошки из припасов императора не испарилось во время погрузки.
— Солёная говядина, десять тонн. Солёная свинина, пять тонн. Консервированное мясо, четырнадцать тысяч банок. Десять тонн муки, три тонны риса, пять тонн бобов, пять тонн сушёного гороха и три тонны чечевицы. Две тонны макарон, пять тонн свежего картофеля, две тонны крупы. Одна тонна вяленой солёной рыбы, три тонны сардин в бочках. Девятьсот килограммов сушёного инжира, пятьсот килограммов изюма. Полторы тысячи килограммов соли, семьдесят килограммов перца. Девятьсот килограммов кофейных зерен, девятьсот килограммов сахара. Тысяча литров оливкового масла, тысяча литров уксуса — Господи, и зачем понадобилось столько уксуса? — квашеная капуста в бочках, четыреста килограммов...
Ага, вот наконец-то и вино — сорок пять тысяч литров. Бренди, тысяча литров. Прохазка, бегом на палубу, найдите профоса. Скажите, нам нужно открыть винный погреб.
Днем ранее к «Виндишгрецу» пришвартовались две трабаколы с люггерным вооружением, раскрашенные как ярмарочные повозки. Огромные дубовые бочки поднимали на борт талями, установленными на ноке рея, так почтительно, словно в каждой из них хранился ковчег с мощами святого, а затем опускали в кормовой люк, вручную перекатывали к корме и укладывали на металлические подставке в винном погребе.
Профос принёс ключи, и вот, после целого утра, проведённого среди резких и не особенно приятных запахов, наполнявших другие продуктовые отсеки, мы вошли в священное место, благоухающее ароматами Индии.
Там, как францисканские монахи, отдыхающие после сытного обеда, на толстых боках лежали огромные бочонки далматского красного вина, приобретённого у торговцев в Новиграде, производивших его специально для флота. Для любителя и знатока вин на берегу — дешёвка, годная разве что для дезинфекции труб. Но для австрийского моряка в 1902 году ежедневные пол-литра винного рациона, булькающие в его оловянной кружке, имели почти ритуальное значение. На протяжении полугода вдали от дома, во время качки среди холодных серых брызг Южного океана, это вино станет напоминать им далёкую солнечную родину ароматами сосен и лаванды, как жидкая квинтэссенция далёкой Далмации.
Помимо всего прочего, после нескольких месяцев в море вино оставалось единственным в нашем рационе, на что мы ещё могли смотреть с некоторым удовольствием. Остальная примитивная морская провизия вызывала скорее отвращение. Пища в плавании считалась хорошей, если её можно жевать и проглатывать, не обращая внимания, что ешь. Если еда привлекала внимание — значит, скорее всего, испортилась.
Наконец, за два дня до отплытия, погрузка припасов завершилась. Теперь начиналась уборка корабля — мытьё и чистка грязи, накопившейся за время в порту, приготовление к торжественному выходу в море. В основном это оказалось отвратительной работой. Мы, кадеты, сменили молотки для очистки ржавчины на жесткие щётки и проволочные мочалки, постоянно ходили с мокрыми коленями, соскребали с палубы въевшуюся грязь и смолу, красили палубу и деревянные поверхности.
Как-то утром я работал на мостике, стоя на коленях — оттирал от грязи тиковые доски при помощи металлической щётки и ведра ужасной жидкости, известной как «суги-муги» — зловещего вида вязкого водного раствора каустической соды. Я шлифовал старое дерево, и кожа пластами слезала с моих рук. Внезапно меня накрыла огромная тень — боцман Негошич.
— Есть проблемы, парень?
— Боцман, с этим раствором что-то не так.
— Господи, не может быть. Что такое? — Он опустился рядом со мной на колени. — Так в чём дело? Обжигает руки, да?
— Да, боцман, взгляните...
Я капнул палкой маленькую лужицу жидкости на голый участок дерева. Мы оба внимательно смотрели. Секунд через десять дерево стало менять цвет с розовато-серого на грязный тёмно-коричневый. Негошич кивнул.
— Да, ты прав, это просто кошачья моча. Дерево должно почернеть. Беги на склад краски, скажи, пусть добавят ещё ковшик каустика. А если дерево задымится, всегда можно подлить немного воды.
Экипаж переправлялся из береговых флотских казарм нашим паровым катером, тянущим за собой лодки с матросами и вещмешками. В основном все уже находились на борту. Началось составление вахтенного расписания, из всеобщей хаотичной тяжёлой восемнадцатичасовой работы, как бабочка внутри куколки, формировалась корабельная рутина. Нас разделили на две вахты, левого и правого борта, одна из которых всегда на посту, а другая свободна от работы, посменно каждые четыре часа, пока мы в море.
Корабль также разделили поперёк на три отделения: фок-мачта, грот-мачта и бизань. Все тридцать восемь кадетов Морской академии попали в «бизань», под руководство линиеншиффслейтенанта Залески. Гаусса и меня назначили в вахту правого борта, а Тарабоччу и Гумпольдсдорфера — в вахту левого борта. Вне дежурства и сна всем кадетам предстояло проходить обычную программу обучения Морской академии.
Линиеншиффслейтенант Залески станет преподавать морскую навигацию, второй офицер, линиеншиффслейтенант Микулич — обучать мореходной практике. Инструктором по военно-морскому праву и управлению назначили старшего офицера, корветтенкапитана графа Ойгена Фештетича фон Центкатолна. Кроме того, время от времени пассажиры нашего корабля, дополнительно укомплектованного учёными, будут давать нам уроки по отдельным предметам.
На корабле, безусловно, собралось выдающееся сообщество — профессора, откомандированные в плавание самыми лучшими научными учреждениями Австро-Венгрии. Главным среди них — по крайне мере, по его собственному мнению — был профессор факультета антропологии Венского университета Карл Сковронек, один из основателей расовой генетики, признанный европейский авторитет в краниометрии — науке, определяющей происхождение человека при помощи измерения черепа.
Императорский и королевский институт географии представляли океанограф, профессор Геза Салаи, геолог, доктор Франц Пюрклер, и герр Отто Ленарт, природовед-натуралист.
Каждый из них захватил с собой ассистентов, а также огромное количество научной аппаратуры, упакованной в обитые медью ящики и плетёные корзины — патентованные агрегаты для зондирования, бутыли для сбора морской воды, коробки для образцов, ящик взрывчатки для подрыва скал, тысячи банок и бутылок для хранения находок в спирте. Кроме того, учёных сопровождали официальный фотограф экспедиции герр Крентц и таксидермист герр Кнедлик.
На борту присутствовал также и некто с неопределёнными функциями — граф Конрад Минателло, оказавшийся официальным представителем императорского и королевского Министерства иностранных дел с Баллхаусплатц. Заявленный в экспедиции как этнограф, он, кажется, намеревался выполнять в путешествии дипломатические обязанности.
Учёные со своим сопровождением прибыли одновременно, а мы сделали всё возможное, чтобы разместить их как подобает, в каютах под кормовой палубой. Единственной проблемой оказался профессор Сковронек, который, не пробыв на борту и пары часов, приобрёл репутацию всезнайки и назойливого источника помех.
Выше среднего роста, лысый и светлоусый, немногим старше пятидесяти, он даже в Поле носил твидовые бриджи, чулки, норфолкскую куртку и мягкую шляпу вкупе с моноклем, придававшие ему несколько комический вид.
Едва поднявшись по трапу, он тут же начал жаловаться, что размеры предназначенной для него каюты недостаточны, и, откровенно говоря, оскорбительны для учёного столь высокого статуса. Боцман вежливо возразил, заявив, что распределение мест согласовано с соответствующими организациями ещё несколько недель назад.
Профессор ответил, что не желает спорить с рядовым и требует возможности увидеть старшего офицера, поскольку капитана ещё нет на борту. В конце концов Фештетич, всегда стремившийся избегать скандалов, уступил, предоставив профессору Сковронеку дополнительную каюту в качестве рабочего помещения — хотя частным образом и говорил, что понятия не имеет, зачем антропологу понадобилась лаборатория.
Герра Кнедлика пришлось выселить и переместить в каюту к герру Крентцу на нижнюю палубу, где у того имелась тёмная комната. Едва ли не основной причиной, по которой профессору потребовалось больше места оказалось то, что он привёз с собой целый оружейный арсенал: четыре дробовика разных размеров, две лёгких спортивных винтовки и очень дорогую охотничью винтовку Маннлихера с оптическим прицелом, достаточно мощную, чтобы подстрелить слона.
Утром, в пятницу тринадцатого июня, на борт торжественно прибыл капитан, и с этого момента все остальные занялись последней безумной чисткой и полировкой. Объявили, что перед отправлением, в воскресенье утром, к нам прибудет с инспекцией старейшина Габсбургского дома, восьмидесятидевятилетний фельдмаршал, эрцгерцог Леопольд Ксавьер, служивший с Радецки в 1849 году.
Несмотря на свою чрезвычайную близорукость, эрцгерцог являлся генеральным инспектором крепостной артиллерии примерно с 1850 года, что, возможно, объясняет, почему орудия, установленные на австрийских долговременных укреплениях, олицетворяли собой глубокую древность — кое-где даже в 1900 году всё ещё стояли бронзовые дульнозарядные пушки.
Эрцгерцог посещал Полу для проверки — убедиться, что орудия на укреплениях вокруг военно-морской базы надраены и пребывают в должном состоянии, и, поскольку он будет находиться в городе в день нашего отплытия, его убедили преодолеть печально известное недоверие представителей Австрийского дома к солёной воде и нанести нам визит.
Капитан прибыл с Моло Беллона в личной гондоле. Наш флот был немецкоговорящим, по крайней мере, на бумаге. Однако так было не всегда. Вплоть до 1850 года командным языком на флоте считался итальянский. Даже в мою бытность кадетом по-прежнему соблюдались многие обычаи венецианского флота. В 1902 году в уголке военно-морской верфи Полы ещё догнивал блокшив-склад, начавший свой век как сорокапушечный фрегат под знаменем Светлейшей Республики с крылатым львом.
Немало старших и наиболее консервативных штабных офицеров до сих пор использовали гондолы в качестве личного транспорта — упрощённые версии тех, что плавали по каналам Венеции, без богатых кованых украшений на носу, но также с одним веслом и ничуть не менее капризные в управлении. Это я обнаружил на следующее утро, когда получил приказ отвести капитанскую гондолу обратно в порт, чтобы её могли убрать на хранение в лодочный сарай на время нашего плавания.
Эта штука просто делала пируэты — крутилась посреди гавани около получаса под насмешки матросов, собравшихся посмотреть на мой позор, пока надо мной не сжалился, взяв на буксир, проходивший мимо паровой катер.
В субботу мы трудились до позднего вечера, завершая последние приготовления, даже отправили пару человек с тряпками и бутылками полировки для металла в шлюпку, чтобы довести до блеска те несколько сантиметров меди, которые ещё виднелись над водой.
Фигура фельдмаршала принца Альфреда Виндиш-Греца на носу корабля получила последние мазки краски, на завитки орнамента вокруг названия, ниже кормовых иллюминаторов, легли последние частички сусального золота, вся медь отполирована до нестерпимого блеска, достойного ярмарочного парового органа, палуба, надраенная песчаником, сияла белизной, как скатерть, а нижние мачты и дымовую трубу (сейчас опущенную) — окрасили в безупречный тёмно-жёлтый цвет.
Всё без исключения находилось на своих местах, корабль от носа до кормы провонял карболовым мылом и полировкой для металла. Измученные, в полночь мы плюхнулись в гамаки, а уже в четыре утра нас подняли по сигналу горнистов для подготовки к парадному построению.
В самом ужасном положении оказались двадцать участников почётного караула — им предстояло в парадной форме и при полном вооружении встречать эрцгерцога, когда тот поднимется на борт — как известно, наш гость являлся фанатичным приверженцем мундиров. В конце концов матросам, наряженным своими товарищами по команде словно манекены в витрине мужской галантереи, пришлось стоять всё утро, чтобы не помять одежду.
В восемь склянок на корме подняли флаг и корабельный оркестр исполнил «Gott Erhalte». В путешествие вместе с нами отправлялись двадцать военных музыкантов — невзирая на недостатки нашей военно-морской техники, ни один уважающий себя австрийский военный корабль не мог отправиться в океанское плавание, не обеспечив высококачественное музыкальное сопровождение, где бы он ни оказался. В десять на квартердеке корабельный капеллан, военный пастор Земмельвайс, отслужил мессу. Присутствие было обязательно для всех, кроме маленькой группы евреев и протестантов. Затем, ровно в одиннадцать, начались торжества.
Австро-Венгрия не имела колоний, так что не каждый день наши корабли отправлялись в дальнее плавание. Поэтому, а также по случаю посещения Полы эрцгерцогом, лета и воскресного дня, было решено устроить из этого события праздник, как это умела только Габсбургская Австрия.
К десяти утра посмотреть на него явился весь город, за исключением, правда, нескольких десятков итальянских ирредентистов , демонстративно организовавших в этот день поездку в Медолино и отбывших ранним утром в десятке наёмных фиакров в сопровождении двадцати других фиакров, полных полицейских в штатском.
Это был, несомненно, великолепный день — мягкое благоухание раннего лета, легкий и спокойный восточный ветерок.
К полудню воды гавани наполнились судами всех форм и размеров — паровыми катерами, баркасами, яхтами, гребными лодками, каноэ, плоскодонками, судами с латинскими парусами, пузатыми трабакколо с красными парусами и красно-бело-зелёным австрийским торговым флагом. Стоявшие в гавани военные корабли расцветились флагами, на верхушках мачт развевались чёрно-жёлтые знамёна императорского дома с двуглавым орлом.
На квартердеках наготове ждали оркестры, на медных инструментах сверкало яркое солнце. Экипажи кораблей построились в парадных белых мундирах. Наконец, с берега донёсся орудийный выстрел в знак того, что шлюпка эрцгерцога отплыла от Моло Беллона.
— Всем матросам подняться на мачты и выстроиться на реях!
Мы метнулись к вантам бизани и вскарабкались наверх, как много раз практиковались вчера. Параллельно реям ранее натянули тросы.
С гулко стучащими сердцами мы переступали приставными шагами по реям, встали на свернутые паруса, оперлись плечами на леера и одной рукой ухватились за натянутый трос, а другой — за рукав соседа.
Стоя наверху, в сорока метрах над палубой, на покачивающемся тонком деревянном карнизе, мы чувствовали себя не особенно уверенно. От вечности нас отделяла лишь тонкая верёвка, так что мы старались не смотреть вниз. Наконец, раздался свисток, означавший, что шлюпка эрцгерцога появилась в поле зрения.
Корабельные оркестры грянули «Марш Радецкого», без которого не обходилось ни одно официальное торжество в старой Австрии. Когда они закончили, загрохотал приветственный салют. Девятнадцать, двадцать, двадцать один... По свистку снизу каждый отпустил соседа, мы сняли фуражки и трижды взмахнули ими, выкрикивая «Dreimal Hoch!».
Затем фуражки вернулись на место, а мы осторожно двинулись назад, к мачте, чтобы спуститься на палубу. Когда пронзительные свистки боцманов приветствовали на борту нашего августейшего гостя, мы все уже стояли в парадной линейке на верхней палубе.
Эрцгерцог Леопольд Ксавьер являл собой впечатляющее зрелище лишь потому, что казалось невероятным — как такое дряхлое создание еще может передвигаться на собственных ногах. Большие белые бакенбарды были фамильной чертой всех Габсбургов, как и выдающаяся вперёд нижняя губа, из-за которой штабные офицеры императорского дома нередко говорили, что единственной подходящей воинской обязанностью для эрцгерцога было бы использование его в качестве держателя для карандашей у письменного стола. Необычно выглядели только его слезящиеся близорукие глазки в очках с толстенными линзами.
У эрцгерцога даже в юности была репутация крайне близорукого человека, так что теперь старый дуралей вообще почти не видел: слеп как крот и вряд ли мог отличить день от ночи. Но, близорукий или нет, эрцгерцог настоял на инспектировании парадного караула. И далеко не формально, поскольку знал «Наставление о правилах ношения военной формы» наизусть и отступление от этих правил даже на волосок приравнивал к измене родине.
Он проходил перед строем, внимательно разглядывая каждого по очереди, неодобрительно фыркая и хмурясь. Наконец, обернулся к старшему офицеру, корветтенкапитану графу Фештетичу, стоящему перед ним в парадном мундире и с обнаженной саблей.
— Герр граф, почему все эти люди одеты как матросы?
— Э-э-э... покорнейше осмелюсь доложить, ваше императорское высочество, они одеты как матросы потому... э-э-э... потому, что они и есть матросы.
— Да ну? Полная ерунда. Военный флот поднял мятеж ещё в сорок восьмом году и был упразднён. А эти люди вырядились в карнавальные костюмы. Отправьте их в камеры, под замок. Двадцать пять лет каторжных работ на хлебе и воде, всех в кандалы. Провокаторы, собаки итальянские... — Он обернулся к капитану. Скажите, Тегетхофф, как случилось, что Фердинанд Макс застрелен в Мексике? Вам нравятся свиные клёцки? Сам я предпочитаю ночную рубашку. Один человек как-то сказал мне...
Я окончательно потерял нить этой беседы. Два адъютанта повели эрцгерцога дальше, вниз к мостику, проинспектировать состояние штурвала и навигационных приборов. Тем временем явилась военная полиция — арестовать и сопроводить в заключение почётный караул. Всё-таки фельдмаршал и эрцгерцог — не тот человек, чьи приказы можно легко проигнорировать. Поэтому, пока мы не отплыли, глубоко возмущённых матросов из почётного караула держали внизу, запертыми в карцере, где из-за полного аншлага они могли только стоять. Успокоить их удалось, лишь разрешив подчистить остатки фуршета, проходившего в капитанской каюте.
К полудню наш блистательный гость отбыл, и мы готовились к отплытию. Якорь подобрали, и он мотался по придонной грязи, еле удерживая корабль от дрейфа. Подниматься на реи для постановки парусов не было необходимости — все приготовили заранее.
Свернутые паруса были закреплены не, как обычно, сезнями — линями определенной длины с клевантом на одном конце и огоном на другом, — а закольцованными отрезками шкимушгара. Сквозь колечки шкимушгара поверх парусов завели дуплинем тросы, которые пропускались через блоки на ноках рей и спускались на палубу, чтобы, потянув их, разрывать колечки по очереди, подобно тому, как отрывают почтовые марки по перфорации.
Мы уже приготовились и ждали приказа. Наконец он поступил.
— Поднять якорь! — и шестьдесят человек навалились на рукоятки шпиля, чтобы вытащить якорь из воды. Двадцать корабельных орудий бухнули салют, окутав нас плотными клубами белого дыма.
— Фок и фор-марсель распустить!
Матросы на баке потянули за тросы, и фок с фор-марселем мгновенно упали вниз, бриз с суши обстенил паруса, прижал их к мачте. Поначалу медленно, нос корабля начал уваливаться на правый борт.
— Alle Segel los und bei! — Распустить все паруса!
Мы потянули тросы, оркестр грянул марш принца Ойгена, и когда над водой рассеялся белый дым, как по мановению волшебной палочки, распустились все семнадцать парусов. Бриз наполнил паруса, и корабль двинулся вперёд, якорь полз к кат-балке.
Всё представление заняло не более тридцати секунд — бесстыдное театральное действо вроде трюка с верёвочкой, возможное только в гавани при устойчивом летнем бризе.
Но всё прошло идеально, и когда корабль, словно возникший из дыма, направился к выходу из гавани — примерно в миле — все мы, слушая аплодисменты и крики восторга из лодок вокруг, понимали, что все это стоило долгих часов приготовлений. На случай, если с подветренной стороны мыса Мусил мы окажемся укрытыми от бриза, рядом крутился готовый нам помочь колёсный буксир, но мы и без него справились.
Оркестр продолжал играть, мы скользили по воде мимо мола, окружённые аплодирующими зрителями в соломенных канотье и нарядных шляпках. Вход сюда допускался только по билетам, зарезервированным для друзей и членов семей экипажа, чтобы они могли торжественно проводить нас. Мы шли всего в нескольких метрах от них, и я увидел молодую женщину в светло-голубом платье, которая махала и посылала воздушные поцелуи линиеншиффслейтенанту Залески, стоявшему на крыле капитанского мостика.
— Auf wiederschauen, Flori! — кричала она, — Arrividerci! До свидания, Флори! Увидимся через полгода!
И Залески тоже размахивал фуражкой в ответ и слал ей воздушные поцелуи, когда мы проплывали мимо. Мы шли достаточно близко, чтобы я мог разглядеть — это не фройляйн Митци, у девушки чёрные волосы, а кроме того, в нескольких метрах дальше по молу стояла сама фройляйн Митци и тоже махала, прощаясь с лейтенантом.
Залески обнаружил обеих и успел убраться с мостика как раз перед тем, как они заметили друг друга. Взглянув на них в последний раз, прежде чем мол остался позади, за кормой, я увидел, как женщины вступили в оживлённую беседу.
Мы вышли из гавани под приветственный салют орудий фортов Пунто-Кристо и Мария-Терезия, а дальше, пока плыли вдоль берега, нам салютовали пушки фортов Мусил, Стойя и Верудела. Только когда мы миновали маяк на оконечности мыса Попер на краю полуострова Истрия, последние выстрелы пушек и звуки оркестров затихли вдали. Несомненно, мы ушли красиво. Но когда берег Истрии остался далеко за кормой, в мою голову стали закрадываться сомнения, лёгкие, как высокие летние облака — кто знает, как и где закончится путешествие, которое так прекрасно начиналось?
Как только маяк мыса Попер утонул за горизонтом, мы сменили одежду на рабочую, сложили и убрали парадную форму и постепенно начали погружаться в необычное, напоминающее транс состояние — жизнь на борту военного парусного корабля в долгом морском походе: заступить на вахту, смениться с вахты.
Каждый день начинается в полдень и делится на получасовые фрагменты звоном корабельного колокола. Половина людей внизу, остальные на палубе. И так каждый день одно и то же, завтра как вчера, разве что постепенно смещается по времени — двухчасовые полувахты вставляются специально для того, чтобы в день получилось нечётное число вахт и люди не сошли с ума от однообразия.
В деревянной скорлупке длиной примерно семьдесят метров и шириной двенадцать, где живут триста пятьдесят шесть человек, уединение невозможно, и каждая минута рабочего дня, каждый крошечный кусочек свободного времени, заполнены какими-то делами, нужными или не очень.
Под синим безоблачным небом средиземноморского лета течение времени отмечалось такими знаменательными вехами, как закончившаяся примерно на пятый день свежая говядина, заменённая солёной, или учёными — большинство из них никогда не выходили в море, — появившимися из своих кают примерно на седьмой день, когда им наконец удалось справиться с тошнотой.
Большую часть времени дул ровный и свежий северо-восточный бриз, поэтому мы быстро прошли по Адриатике и повернули на запад через Средиземноморье.
На третий день мы обогнули мыс Санта-Мария-ди-Леука, оконечность итальянского каблука, мыс Пассеро — на четвёртый, мыс Бон, самую северную точку Африки — на пятый. Я не увидел ни одного из них — либо мы проходили ночью, либо я спал, освободившись от вахты, либо мы шли слишком далеко в море, так что невозможно разглядеть.
Но всё же я старательно отмечал эти факты. Обычно матросы на борту парусников, как торговых, так и военных, обращают на это мало внимания и не интересуются местоположением корабля.
Они принимают навигацию на веру, как некую тайну, открытую только офицерам, и вполне довольны тем, что корабль в конечном итоге достигает земли, ничего не задев по дороге. Они всегда немного удивляются, прибывая в порт, как будто это что-то вроде неожиданного бонуса сверх рациона и жалованья.
Но для нас, кадетов, всё иначе — мы, будущие офицеры, пошли в этот круиз для изучения морской навигации и, как требовали командиры, постоянно должны быть в курсе нашего продвижения.
За день до выхода в море старший офицер собрал нас на совещание в кают-компании. На развёрнутой карте Атлантического океана синий контур отмечал наш предполагаемый маршрут. Корабль проследует к Гибралтару, а оттуда вдоль побережья Западной Африки до мыса Пальмас.
Потом мы пересечем Атлантику, зайдём в Пернамбуко на северо-восточной оконечности Бразилии, оттуда снова пересечём по диагонали Южную Атлантику, к Кейптауну. Затем поплывём вдоль западного побережья Африки мимо Азорских островов, воспользовавшись попутным ветром, и через Гибралтар вернёмся домой.
Точных сроков плавания не назначали — для парусных кораблей планировались пункты назначения, а не время прибытия, но предположительно путешествие должно продлиться до декабря, самое позднее — до февраля. Мы, кадеты, конечно, надеялись на второй вариант, поскольку так пропустим большую часть весеннего семестра в Морской академии.
Во время путешествия кадетам предписывалось вести личные дневники и судовые журналы, ежедневно уделяя особое внимание определению позиции корабля в полдень, метеорологическим условиям и расстоянию, пройденному за предыдущие двадцать четыре часа. Всё ясно? Мы всё поняли, и потому направились к казначею за обёрнутыми в тёмно-синюю клеёнку блестящими новенькими журналами, любезно предоставленными нам за казённый счёт.
Мы достигли Гибралтара двадцать пятого июня, на десятый день после выхода из Полы. Это хорошая, возможно, даже выдающаяся скорость после штиля южнее Балеарских островов — в среднем около семи узлов. Но паровой корвет «Виндишгрец» вряд ли мог считаться быстроходным океанским лайнером.
Самая большая скорость, которую нам удалось зафиксировать под парусами составила около одиннадцати узлов в Южной Атлантике при пятибалльном ветре на два румба в бакштаг. Если все суммировать, то вряд ли корвет можно было считать одним из удачных приобретений императора Франца Иосифа.
Императорскому и королевскому военному флоту постоянно мешали недостаток средств и заинтересованности в его развитии. В 1860 году, при адмирале Тегетхоффе, австрийский флот был грозной силой. Но Тегетхофф умер молодым, а его покровителя, эрцгерцога Фердинанда Макса, расстреляли при попытке стать императором Мексики, и сменявшиеся один за другим слабовольные главнокомандующие привели флот в упадок.
Старый император не слишком интересовался морем — фактически, насколько возможно избегал его. Между Веной и Будапештом ежегодно происходили бесконечные ссоры из-за военного бюджета, и в результате морскому военному флоту оставалось так мало денег, что к началу 1890-х он почти дошёл до статуса сухопутного флота из-за нехватки кораблей.
Несколько кораблей, еще оставшихся в его распоряжении — просто сборище изношенных старых утюгов, которые неоднократно и с большими затратами модернизировали в отчаянной попытке придать императорским кригсмарине хотя бы видимость надёжного боевого флота.
Из-за огромной трудности «проведения» военно-морского бюджета через имперский Рейхсрат, приходилось использовать целый ряд уловок, чтобы получить деньги. Одна из них, называвшаяся «реконструкцией», означала получение денег, выделенных на ремонт старого корабля, и использование их для строительства нового.
«Виндишгрец», на борту которого я теперь плыл, подвергался «реконструкции» не один, а целых два раза. Он уже неоднократно рождался и умирал, как вампир. Корабль, первоначально построенный в 1865 году в Триесте, был признан сгнившим и подлежащим разборке в 1879-ом. Его паровой двигатель, шпангоуты и оборудование использовали при строительстве нового корабля, совершенно такого же и с тем же самым именем.
Когда же спустя десять лет корабль снова признали гнилым и отправили на слом, на военно-морской верфи Полы повторно, а точнее, в третий раз, использовали очень многие его детали, чтобы построить третий «Виндишгрец». Официально он оставался тем же кораблём, построенным четверть века назад, но фактически — стал как пресловутый пятисотлетний топор, сменивший два новых топорища и три лезвия.
Несмотря на то, что при каждой реконструкции «Виндишгрец» неким образом модернизировался, корабль, спущенный на воду в 1892 году, оставался совершенно устаревшим — даже в качестве учебного судна для кадетов.
Типичный трёхмачтовый деревянный фрегат водоизмещением в две тысячи сто тридцать тонн (причислять его к «корветам» было ошибкой, поскольку орудия располагались на закрытой батарейной палубе) оснастили громоздким старым двухцилиндровым паровым компаунд-двигателем номинальной мощностью в тысячу двести лошадиных сил. Однако фактически к 1902 году он выдавал меньше половины, несмотря на огромные цилиндры с человеческий рост. Двигатель вращал неуклюжий двухлопастный винт пятиметрового диаметра.
Когда гребной винт не использовался, его снимали с гребного вала при помощи кулачной муфты, вытаскивали цепным блоком и убирали в отсек под кормой, чтобы сопротивление не мешало кораблю идти под парусом. Телескопическая дымовая труба тоже могла углубляться в палубу, не загораживая паруса.
Большую часть времени, проведённого мной на борту «Виндишгреца», винт находился в поднятом состоянии, а труба — в сложенном. Мы везли всего четыреста тонн угля, а котлы — жадные пожиратели топлива. Кроме того, двигатель был чудовищно неэффективен. Чтобы поднять ужасающе низкое рабочее давление, примерно в 1894 году его оснастили перегревателем пара, но пользы от этого было, как от установки кислородного компрессора на газонокосилку. Мы использовали двигатель только в самых особых случаях, для входа в порт при полном штиле.
Больше двигатель никак не использовался. Идти одновременно и с двигателем, и под парусами «Виндишгрецу» не имело смысла, разве что при попутном ветре, иначе усилия парусов и винта как бы противодействовали друг другу, делая корабль фактически неуправляемым.
Если мы шли под паром, повсюду разносились искры, и нижние паруса приходилось убирать в специальные чехлы из ткани с пропиткой, чтобы от них защитить. В общем, от корабельного парового двигателя толку было мало, особенно с таким капитаном, как Славец фон Лёвенхаузен, считавший использование «железного паруса» своим личным поражением, бросающим тень на профессиональную репутацию.
На борту «Виндишгреца» имелись и другие штрихи современности. Например, два электрических прожектора, по одному на каждом крыле ходового мостика. Но поскольку вспомогательному двигателю, крутившему динамо для этих агрегатов, требовался целый час для получения достаточного давления пара, их присутствие было скорее символическим.
Всё остальное на корабле освещалось керосиновыми лампами и восковыми свечами известной государственной марки «Аполло», горевшими когда-то во всех казармах старой монархии, но теперь оставшимися только на парусниках — даже провинциальные тюрьмы к тому времени уже обзавелись электричеством. Кроме того, на корме и в носовой части нижней палубы размещались два торпедных аппарата, управлявшихся сложной системой шарниров и металлических направляющих, которыми их можно было развернуть и нацелить через порты, прорезанные в бортах.
Это было совершенно бессмысленное и бесполезное устройство, пригодное разве что для обучения. Правда, много лет спустя мне удалось произвести торпедную атаку с парусника — но в темноте, с маленького кораблика, полагаясь на неожиданность и в значительной мере на удачу, не говоря уж о современных торпедах. С сорокасантиметровой торпедой Уайтхеда (дальность эффективной стрельбы примерно пятьсот метров) шансы трехмачтового парусника подойти к цели достаточно близко стремились к нулю.
Но и остальное вооружение не слишком впечатляло — двадцать пятнадцатисантиметровых орудий Варендорфа, стреляющих через порты с каждого борта батарейной палубы: казнозарядные, но настолько древние, что будь они дульнозарядными, никто бы не почувствовал разницы. Двенадцать пушек на миделе могли разворачиваться в любую сторону, а оставшиеся восемь громоздились на колесных лафетах, как во времена Трафальгара.
Мы немало с ними практиковались, с любовью драили и полировали, и утро каждой пятницы участвовали в ритуале «все по местам», выполняемом по команде «Klarschiff zum Gefecht» , — беготне с абордажными саблями и строительстве из мешков с песком гнезд для стрелков на марсах. Но в 1902 году все это превратилось в чистую пантомиму, поскольку орудия линкоров уже стреляли на двадцать километров, под воду спускали первые подводные лодки, а до первого воздушного боя оставалось лишь несколько лет.
Практически бесполезный как военный корабль, «Виндишгрец» не блистал и в качестве парусника. Во время двух последовавших друг за другом «восстановлений» споры плесени переносились со старого корабля на новый. Трюм каждый раз удлиняли для размещения новых котлов, набор корпуса истончился от постоянных переделок, так что воду из трюма приходилось откачивать два раза в день вместо одного, как было бы на борту более крепкого корабля.
Через нашу тёмную каморку над гребным валом проходили две кницы: массивные L-образно изогнутые дубовые кронштейны, предназначенные для соединения бортового набора с бимсами под палубой. При качке один из них отходил от флора и снова закрывался, как зевающая крокодилья пасть.
В первые несколько дней атлантической зыби мы очень беспокоились, но после того как привели посмотреть на это дело плотника и тот надрал нам уши, пришли к заключению, что ничего страшного в этом, возможно, и нет.
Макс Гаусс сказал, что читал где-то о том, как в восемнадцатом веке пираты убирали часть книц со своих кораблей, чтобы те стали более послушными в управлении и быстрыми. Остальные решили, что лучше ему поверить — ради нашего спокойствия.
Работы на корабле были тяжелыми. Из-за многочисленной команды на военных парусниках находился избыток мускульной силы, в результате всё организовывалось максимально несуразно и архаично, без малейшей мысли о сокращении трудоёмкости или рационализации.
За последние полвека марсели и брамсели на торговых парусниках разделили на два паруса каждый, для удобства постановки и уборки. Но наш корабль использовал старомодные варианты с рядами риф-сезней для уменьшения площади паруса при сильном ветре — медленной, трудоёмкой, а при шторме и просто опасной процедуры. На современных торговых парусниках паруса брали на гитовы, иначе говоря, подтягивали прямо к рею, сворачивая как жалюзи.
Но мы по-прежнему убирали паруса по старинке — подтягивали два нижних угла наверх к середине реи, так что огромный «тюк» парусины образовывался как раз в том месте, откуда его труднее всего достать матросам на рее.
На стальных винджаммерах на палубах уже использовались современные устройства, облегчающие ручной труд: лебедки на брасах, механизированные якорные шпили, даже паровые вспомогательные лебедки, облегчающие прочие работы на корабле. Но у нас ничего этого не было: даже ничтожных шариковых подшипников, чтобы повысить эффективность усилий на сотнях блоков такелажа.
Всё выполнялось только при помощи грубой мышечной силы — требовалось шестьдесят человек на шпиле, чтобы поднять якорь, и по сорок-пятьдесят на каждом брасе, если мы собирались поменять галс. Тогда впервые в жизни я осознал, что тяжёлая работа не всегда эффективна, а лень — величайший двигатель прогресса.
Впрочем, в австро-венгерских вооруженных силах, при изобилии дешёвой рабочей силы и отсутствии денег, дела обстояли так во всём, а не только на борту военных парусников. Офицеры нередко шутили — если британской армии потребуется казарма, доски купят за пять фунтов у гражданского поставщика, наймут плотника, и через два дня всё будет готово. Австро-венгерской армии для достижения той же цели потребуется две сотни человек и двадцать лошадей. Они повалят двадцать гектаров леса, два года будут распиливать доски и собирать казарму, и в конце концов окажется, что не осталось денег на дверной замок, и поставят часового для охраны. Скорее всего, этот часовой будет там стоять и через двадцать лет, когда сама казарма давно уже сгорит или развалится.
Полагаю, от наших людей и нельзя было ожидать большего. Я впервые в жизни так близко и долго наблюдал жизнь экипажа австро-венгерского военного корабля, и этот опыт оказался весьма поучительным.
Флот старой дунайской монархии, в котором все мы служили, выглядел, конечно, весьма странно — одиннадцать наций и столько же языков беспорядочно перемешаны, засунуты на один корабль и отправлены через океаны, как некое подобие разъездного агентства императорской и королевской монархии.
На борту «Виндишгреца» имелись представители всех одиннадцати, и, кроме того, члены этнических меньшинств, таких как евреи, цыгане и даже ладины из Южного Тироля, которым пока не удалось полностью определиться как отдельной нации.
Но все нации нашей монархии были представлены на корабле отнюдь не в равной мере. Большая часть матросов с нижней палубы — хорваты и итальянцы с побережья Далмации и островов, некоторое количество словенцев из окрестностей Триеста, немного черногорских сербов (один из них — боцман Негошич) из залива Каттаро, самой дальней южной окраины монархии.
Мне часто доводилось слышать — в основном в Англии — что некоторые народы вроде норвежцев или датчан и, разумеется, англичане — «прирождённые мореплаватели», тогда как другие, южане, такие как испанцы и итальянцы — трусливый сброд, который бросится в спасательные шлюпки, бормоча «Аве Мария» и расталкивая женщин и детей при первом же признаке шторма.
Сам я считаю это полной чепухой. Думаю, при хорошей подготовке настоящим моряком способен стать каждый. Лучшим моряком, с каким я когда-либо встречался, был поляк, сын политических эмигрантов, родившийся и выросший в Центральной Азии, так далеко от солёной воды, как только возможно на этой планете.
По правде говоря, в те времена из некоторых районов Европы выходило множество отличных моряков — главным образом из таких небогатых, перенаселённых скалистых областей побережья как Швеция или западный берег Ирландии, где у здорового работоспособного юноши одна надежда избежать нищеты — только на море. И конечно, из Далмации, с её изрезанным тысячей островков берегом, корявыми оливковыми рощами и не слишком плодородными каменистыми полями, уступами расположенными на горных склонах.
Вынужденные из-за бедности своей земли проводить жизнь в море, далматинцы практически жили па плаву, учились управлять лодкой, едва начинали ходить и, как правило, уже лет в восемь становились помощниками дяди или кузена на борту парусника. Мореплавание в те времена было интернациональным, морякам не требовались паспорта и, прежде чем их на четыре года призывали в военно-морской флот, многие наши матросы успевали послужить на борту иностранных торговых судов — британских, немецких, скандинавских, русских, даже американских.
Наши хорваты были крепкими людьми — простые, молчаливые, нередко малограмотные, но в то же время — сильные, выносливые и часто замечательно умелые моряки.
Что же до представителей остальных национальностей — они отлично дополняли хорватское большинство.
В машинных и технических отсеках преобладали немцы и чехи, два наиболее образованных народа монархии. В электрических подразделениях по какой-то причине работало много итальянцев, а среди артиллеристов было много венгров.
Но вопрос национальности на наших кораблях, как правило, не имел особого значения, разве что в последние месяцы 1918 года, когда монархия вплотную приблизилась к краху.
Официальным языком служил немецкий, однако по большей части вряд ли понятный бюргеру из Гёттингена. Неофициально использовался любопытный жаргон, называемый «Marinesprache» или «lingua di bordo», то есть «морской» или «судовой язык», состоявший в равной мере из немецкого, итальянского и сербохорватского. Немецкий использовался только в особенных случаях — например, для передачи или приёма приказов, или в присутствии начальства.
Помню, на флоте ходил старый анекдот о хорватском моряке, сдававшем квалификационный экзамен на помощника наводчика, потратившем кучу времени на изучение названий составляющих корабельной артиллерии. Экзамен принимала группа офицеров под присмотром старшего канонира, гешутцмайстера, тоже хорвата.
— А это как называется? — спросил герр шиффслейтенант, указывая на деталь под названием «Backbüchsenpfropf».
— Осмельс доложыть, герр летнаант, эта ессть бикс-баксен-пофф.
Гешутцмайстер немедленно отпустил экзаменуемому затрещину.
— Дубина! Я ж тебе сто раз говорил, это не бикс-баксен-пофф, а бакс-биксен-пофф!
Я так никогда и не узнал, какие чувства испытывали в глубине души обитатели нижней палубы относительно пребывания в военно-морском флоте императора Франца Иосифа в целом и конкретно — во время того плавания. Но поскольку все они были профессиональными моряками, сомневаюсь, что у них возникали какие-либо сложности.
Правда, платили матросам скудно и дисциплина их тяготила. Но кормили здесь обильнее, чем на торговом паруснике, и еда была уж точно не хуже, а работа нашего большого экипажа — легче.
Кроме того, военные корабли чаще заходили в порты, на борту обычно присутствовали врач и более компетентные офицеры. В плавании более точно соблюдался график и можно было не опасаться, что девять месяцев растянутся на два-три года из-за того, что владелец изменил планы относительно грузов и портов назначения, как нередко случалось на торговых судах.
Но всё же матросам с парусников во многом приходилось полагаться на судьбу. Во всех портах их ждало одно и то же, а жалование, каким-то чудом накопившееся за время плавания, нередко улетало за одну-единственную ночь после прибытия домой.
Помню, как несколько месяцев спустя, когда наш корабль качался на волнах в бескрайней пустоте Южного океана, где до земли много миль в любую сторону, мы смотрели на стаю альбатросов. Они спокойно, как ласточки на телеграфном проводе, сидели на вздымающихся серых волнах. Наш старшина, торпедомайстер Кайндель из Вены, обернулся ко мне, опираясь на леер.
— Видите тех птиц, — сказал он, — вот так они целый день сидят на волнах, а после поднимаются и летят за тысячи миль, чтобы сидеть в другой части океана, такой же, как та, что они оставили. Это же можно сказать и моряках. Люди верят, что альбатросы — это души умерших моряков, но сам я склонен думать, что в моряках живут души погибших альбатросов.