Везучая «тринадцатая»
После гибели UB-4 мне дали месячный отпуск: отчасти для восстановления, отчасти потому как обещанная мне «окарина» не была еще готова. Отпуск я провел в Вене, остановившись у тети Александры, старшей сестры моей покойной матушки, в ее квартире на Йозефгассе в Восьмом округе.
По наружным признакам пятнадцать месяцев войны не наложили особого отпечатка на нашу продуваемую всеми ветрами и не совсем на Дунае расположенную столицу. Да, повсюду встречались мужчины в полевых серых мундирах и голубой госпитальной одежде, а также женщины в черном. Да, плакаты призывали жертвовать в Красный Крест и подписываться на военный заем. Но в остальном вихрь, зародившийся в Балльхаусплац погожим вечером в июле предыдущего года обходил покуда Вену стороной. Витрины магазинов на Грабене выглядели такими же богатыми как и прежде, все также процветали кофейни, хотя от них и исходил теперь тошнотворный запах жженого ячменя и желудей. Только проницательный взгляд мог подметить, что под многими товарами значится пометка «эрзац» или «суррогат», эти предвестники грядущего убожества. Или что в хлебе содержится все больший процент крахмала и кукурузной муки, а все до единого предметы из меди или бронзы исчезли как по мановению волшебной палочки. Городские жители выглядели достаточно упитанными, хотя и уставшими от сверхурочной работы и стояния в очередях. Проститутки по-прежнему пробавлялись своим ремеслом на Кэрнтнерштрассе, хотя теперь их клиентура состояла по большей части из людей в форме. Что до театров, то те пользовались спросом как никогда — представления даже третьесортной оперетты или кабаре собирали столько народа, что раскупались даже стоячие места.
Должен признаться, впрочем, что все это мало поразило меня, потому как на третий день отпуска мне довелось посетить дом имперского парламента на Рингштрассе. Необычное для меня место, скажете вы. Но разумеется, рейхсрат там уже не располагался — это бесполезное собрание было распущено на время войны, а здание с огромной белой статуей опирающейся на копье Афины, работы Палласа, было приспособлено под госпиталь для раненых офицеров. Именно там, навещая товарищей погибшего брата Антона, я встретился с дальней знакомой — графиней Елизаветой Братиану, которой был представлен минувшим летом в Будапеште. Встреча, пусть мимолетная, оказалась очень приятной, не только потому что Елизавета была удивительно милой, с ее нежным овалом лица, черными волосами и глубокими, темно-зелеными глазами, но также веселой и общительной женщиной, наделенной талантом обращаться к любому собеседнику так, что тот чувствовал себя самым важным человеком на свете. Уже в те короткие минуты мне она показалась вдвое более живой чем все мои прочие знакомые. Той встрече не суждено было быть последней. Я пригласил ее вечером в театр, не ожидая всерьез согласия, но к моему удивлению графиня грациозно улыбнулась и приняла приглашение. Кажется, мы смотрели «Польскую кровь» Недбаля в Карл-театре, но точно не помню — ходи там хоть сам архиепископ венский по канату, мне было бы все равно, потому как мысли мои были далеки от представления. Короче говоря, к концу моего отпуска мы обручились.
Сейчас это может показаться странным, но в свои двадцать один Елизавета была уже вдовой — одной из многих тысяч молодых женщин той эпохи, которым выпала судьба овдоветь, не побыв толком замужем. Она была дочерью мадьярско-румынского магната из Клаузенбурга, что в Трансильвании, но большую часть детства провела в Будапеште и в разъездах с родителями по Франции и Италии. Мать умерла от дифтерии, когда Елизавете исполнилось десять, а отец погиб в аварии, когда ей было двенадцать, оставив дочь и младшего сына на попечении родичей — семьи Келешвай из замка Келешвар, затерянного в лесах Трансильванских Альп. В те дни среди тамошней знати коренилась идея, что у девочек предназначение одно: выйти замуж и служить продолжению славной мадьярской нации. Так Елизавета в возрасте пятнадцати лет оказалась сосватана за князя Йено Эрленди. По всем меркам то была очень удачная партия: приемная дочь обедневшей трансильванской аристократической семьи породнилась с одной из богатейших и могущественных фамилий старой Венгрии, владевшей большей частью графства Дебрецен, а также имевшей паи во всех предприятиях, от угольных шахт до выращивания сахарной свеклы. Да и сам князь, если судить по фотографиям, был вполне под стать даже такой красавице как Елизавета: почти до неприличия привлекательный породистый мадьяр в роскошном мундире Двенадцатого королевского гонведского гусарского полка «Граф Кальноки» — в этом полку он служил капитаном.
Но Елизавета не хотела замуж. Она находила мадьярское аристократическое общество непроходимо скучным, а будущего супруга характеризовала, без обиняков, как страшного тупицу. «Он был так глуп, — говаривала Елизавета, — что будь глупей еще капельку, у него сердце не смогло бы биться». Бедняжка оттягивала бракосочетание несколько лет под разными предлогами, даже симулировала туберкулез, чтобы ее отправили в санаторий в Швейцарию. Но потом наступили июль 1914 года и всеобщая мобилизация. Обе семьи всполошились, Елизавету запихнули в поезд из Цюриха, и 1 августа в венской Фотивкирхе было спешно организовано венчание. Мобилизация превратилась в хаос, и медовый месяц закончился преждевременно, на следующее утро. Князь запрыгнул в автомобиль и укатил в Гьер, откуда его полку предстояло отправиться на польский фронт на неделю раньше намеченного срока. Война за Австрию для эскадрона князя началась на рассвете шестого августа, на русской границе близ Крашника, с нападения по узкой, углубленной дороге между таможенными столбами на пару госпитальных повозок на конной тяге. И закончилась там же, потому как «госпитальные повозки» оказались на поверку тачанками русского пулеметного взвода. Выяснилось это слишком поздно, чтобы поворачивать. Последовала короткая, но убедительная демонстрация полной беспомощности кавалерии перед лицом автоматического оружия. Единственный уцелевший гусар прихромал на австрийскую территорию к вечеру, таща на плече седло и изорванный и окровавленный ментик с меховой оторочкой.
Елизавета оставалась еще в Вене, когда узнала о своем вдовстве. Родня хотела увезти ее в Венгрию, но она, с присущей ей находчивостью, ускользнула, поступив работать медицинской сестрой. В те первые дни войны многие аристократки вызывались добровольно идти в сестры милосердия, но спустя пару месяцев усталость, запах крови и гангрены отбивали желание. Да только Елизавета была из другого теста: она выдержала все, и спустя год ее перевели в специальный отдел лицевых ранений под руководством профессора Киршбаума с медицинского факультета Венского университета. Возможно, окопная война способствовала непропорциональному количеству ран в голову, быть может, виной тому было развитие антисептики, благодаря которой человек, обреченный прежде на смерть, теперь оставался жить, чтобы полвека протянуть с отсутствующей нижней челюстью и изувеченной от глаз и ниже половиной лица, питаясь через трубочку. Так или иначе, летом 1915 года недостатка в пациентах у профессора и его ассистентов не наблюдалось. Медики пересаживали кожу и кости в попытке воссоздать искореженные физиономии раненых, потоками поступавших с полевых госпиталей Австрии и Германии.
Это был тяжелый труд для всех, и больше всего для сестринского персонала, которому приходилось кормить больных и поддерживать хоть какой-то оптимизм в молодых бедолагах, коих ожидали подчас года два болезненных операций, не гарантирующих в итоге положительного результата. Но Елизавета с работой справлялась превосходно. Она была не только умной, старательной медсестрой и отличным лингвистом, но и прирожденным утешителем страждущих. Как бы графиня не уставала, у нее всегда находилась минута посидеть с жутко изуродованным пациентом, без различия, обладатель ли это аристократической приставки «фон» или «цу» или шахтер из Силезии. Я спросил ее однажды, не боится ли она, что все пациенты влюбятся в нее.
— Они и влюбляются. — Елизавета вздохнула и опустила взгляд. — Знаю, это нечестно, но эта уловка помогает им идти на поправку, так что я могу поделать? Профессор говорит, что все медики отчасти артисты, хочется им этого или нет.
Мировая война стала проклятием для десятка миллионов, но подозреваю, что для многих она сделалась избавлением, распахнула двери, через которые человек, например эта представительница самой фанатичной, чванной и невежественной аристократии в Европе, получил шанс сбежать от предначертанной судьбы и начать новую жизнь. В бытность девочкой, по словам Елизаветы, Келешваи пришли в ужас, узнав про ее умение читать и писать. Зачем мадьярской аристократке нужна грамота, спрашивали они, если она уже унаследовала все необходимые знания с голубой кровью и родовым гербом? А теперь эта невероятная, волшебная молодая женщина всерьез строила планы изучать после войны медицину.
До сего дня не берусь представить, что могло заставить эту блестящую особу обратить внимание на простого морского офицера, выходца из чешских крестьян с одной стороны, и выродившейся польской шляхты с другой. Впрочем, это всегда так: с начала дней выбор Купидоном целей служит источником недоумения для умудренных опытом и рассудительных людей. Уж точно не мне жаловаться на сделанный ей выбор, и знаю только, что ни с кем нам не было так хорошо, как в обществе друг друга. О, я не был трепетным семнадцатилетним девственником, уверяю вас! У меня за плечами накопился опыт пятнадцати лет службы на море, и я вел активную жизнь на берегу, вовсю пользуясь преимуществами решительного, относительно приятной наружности молодого человека без связей, облаченного в красивый мундир и имеющего жалованье слишком маленькое, чтобы думать о женитьбе. Нет, моя личная жизнь не была сплошным разгулом с накладным носом сифилитика в конце, но я познал пусть если не сотни, то добрых несколько десятков женщин за прошедшие годы. Иные были мимолетной прихотью, другие — более долговременной страстью. За это время я научился ценить дам не только за физическую красоту, но за нежность и деликатность, за мягкость и врожденный здравый смысл, за свободу от постоянного стремления петушиться и что-то доказывать, свойственных сильному полу. Теперь же все переменилось: как будто все встречавшиеся мне прежде женщины были подготовкой к этой единственной. Быть может, чудесное избавление от гибели переменило меня сильнее, чем казалось. Я все также готов был отдать жизнь за императора и фатерланд, но впервые начал понимать, что долгом все не ограничивается — даже если я уйду в отставку контр-адмиралом году эдак в 1956, то без жены и детей после меня не останется ничего кроме пожелтевшей папки в архивах военного министерства, да надгробного камня на морском кладбище в Поле. Я начал подозревать, что за пределами императорского и королевского флота существует жизнь, а любовь — это нечто больше, чем ложиться в постель с женой торговца зерном или актриской из провинциального театра.
Отпуск мой закончился. Поцеловав на прощание Елизавету на вокзале Зюдбанхоф, я снова отправился в Полу. По прибытии выяснилось, что моя новенькая субмарина типа BI уж стоит готовая в сухом доке на Оливенинзель и ждет спуска на воду. А еще я с отчаянием узнал, что в результате воистину эпической цепочки недоразумений между Берлином и Веной единственным доступным для новой подводной лодки номером оказался тринадцатый. Ну, я никогда не был суеверным, но большинство моряков со Средиземного моря именно таковы. Вскоре до моих ушей стали доходить слухи, что в припортовых кафе Полы уже делают ставки на то, как долго протянут новая субмарина и ее экипаж.
***
Пророчества едва не сбылись одной ноябрьской ночью близ Будуа. Ярко светила луна, холодный ветер дул с вершин Черногории, уже покрытых шапками зимнего снега. Мы лежали в миле от берега, подзаряжая батареи. Мне кажется, я упоминал уже, что подзарядка аккумуляторов — рискованное предприятие для подводной лодки с одним двигателем. В теории, возможно заряжаться на ходу, соединив дизель с валом винта посредством электромотора. Но на практике наш шестидесятисильный малютка не справлялся, и мы вскоре убедились, что меньшим злом будет остановиться, едва высунув из воды палубу, на пару часов, и использовать всю энергию дизеля, закачивая амперы в банки аккумуляторов.
Я предусмотрительно окрасил рубку U-13 волнообразными полосами, чтобы затруднить обнаружение, но все равно облегченно выдыхал, когда стрелка амперметра указывала на «Vollgeladen» и мы могли снова дать ход. Главную надежду я возлагал на то, что мы укрыты в лунной тени высоких утесов Будуа… Внезапно метрах в пятистах справа по борту что-то плеснуло. Дельфин, подумал я, и застыл в ужасе: прямо к нам по воде тянулась фосфоресцирующая линия. Не было смысла объявлять тревогу, поскольку требовалось по меньшей мере полминуты на то, чтобы переключить вал и дать ход. Оставалось только зажмурить глаза и ждать полета на небо. Но взрыва не произошло — послышались только глухой стук, да испуганные крики снизу. Затем раздался скрежет, это торпеда протиснулась у нас под килем, с шипением тысячи змей выпрыгнула на поверхность с противоположной стороны, а затем плюхнулась снова в море и продолжила бесцельный бег во тьму. На трясущихся, как из студня, ногах, я спустился из рубки и обнаружил, что за исключением большой зазубрины в прочном корпусе и нескольких сорванных заклепок U-13 не претерпела иного ущерба. Армейский патруль обнаружил наутро ту торпеду на берегу близ мыса Платамоне. На ней стояло клеймо тулонского военно-морского арсенала, а внутри оказался бракованный взрыватель — сам он сработал, но вызвать детонацию боезаряда не смог. С тех пор разговоры про неудачи прекратились — на деле через пару месяцев наша лодка стала известна под прозвищем «der glückliche Dreizehner» — «везучая Тринадцатая».
И дело не только в везении. Боевые возможности U-13 существенно усилились благодаря установке, в дополнение к нашему 8-мм пулемету «Шварцлозе», настоящего артиллерийского орудия. То была 47 мм пушка, снятая со старого броненосца. Она размещалась на постаменте на полубаке и обслуживалась двумя канонирами, располагавшимися на хлипкой стальной платформе из двух стальных пластин. Поначалу ценность орудия казалась чисто символической, потому как снаряды его весили едва ли килограмм, но в течение последующих месяцев пушка не раз приходилось очень кстати.
***
Зимой 1915-1916 гг. на нашу долю выпала куча работы у берегов Черногории и Албании. Силы Центрального блока сломили Сербию, и сербская армия, а вместе с ней толпы гражданских, переживала то, что станет одним из самых ужасных эпизодов даже на фоне этой бесчеловечной войны — массовый переход пешком через Балканы в разгар зимы. Предположительно, выступило около трехсот тысяч. Побережья Албании два месяца спустя достигло едва пятьдесят. С прочими покончили голод, холод, тиф и истощение, и многие годы спустя среди жутких скал перевала Дрина грудами валялись черепа и кости. Остатки сербской армии представляли собой такое жалкое зрелище, что главнокомандующий нашим флотом адмирал Гаус отдал приказ не топить корабли, перевозящие этих несчастных солдат на Корфу. Я бы и без приказа не стал. Сербы тащили с собой тысячи австрийских пленных, а во мне до сих пор теплилась надежда, что мой брат Антон, пропавший без вести в Сербии в августе 1914, может числиться среди них.
Уничтожение Сербии открывало перед Австрией множество новых возможностей на Балканах. Горное королевство Черногория просило мира, поэтому мысли Вены начали поворачиваться в сторону Албании — неплохо было бы аннексировать ее вместе с Черногорией по завершении войны. Бедная старая Австрия — даже в пору заката она все еще придерживалась привычки, сделавшей ее некогда великой, и норовила сцапать какое-нибудь королевство или провинцию, пока другие великие державы зазевались. Сейчас такое ее поведение кажется смешным и нелепым — это как если бы престарелый карманник, лежа на смертном одре, норовил бы утянуть часы у священника, читающего над ним отходную. Но пробудившийся у Монархии интерес к Албании означал, что нам придется доскональным образом изучить береговую линию этой дикой, отсталой страны.
***
«Kreuzung vor Albanien»… Сколь о многом говорит для меня эта лаконичная запись в судовом журнале! Я до сего дня способен перечислить береговые ориентиры этого пустынного края — монотонная литания под аккомпанемент тарахтения четырехцилиндрового дизеля: Сан-Джованни, устье Дрины, мыс Родони, мыс Пали, Дураццо, мыс Лаги, устье Скумбини, бухта Караваста, устье Семани, Сасено и мыс Лингетта. Я до сих пор ощущаю гнилостный запах болот, который доносил до нас ветер, слышу хлопанье крыльев дичи, облаками вздымавшейся в небо при каждом выстреле, вижу маячащую в отдалении череду серо-бурых, разъеденных эрозией гор, напоминающих стертые зубы.
У нас сложилось вскоре мнение, что если Вене, Риму или еще кому-то нужна эта угнетаемая нищетой страна, то милости просим. Единственными более-менее крупными городами были Дураццо на севере и Валона на юге. Валону мне видеть не приходилось, но если она похожа на Дураццо, то много я не потерял. Дураццо даже и не город вовсе, скорее разросшаяся рыбацкая деревня, состоящая из старых венецианских домов, примостившихся в окрестностях турецкой крепости. Что до других прибрежных поселений, так те представляли собой не более чем кучку глинобитных хижин, населенных десятком-другим страдающих от малярии рыбаков. Последние представляли собой то ли выродившихся итальянцев, то ли выродившихся греков, не знаю, но что выродившихся, это точно. В одной из таких деревушек, помнится, обитали негры — потомки кровосмесительных браков спасшихся с потерпевшего в восемнадцатом веке крушение невольничьего корабля.
Да и как ожидать иного? У Албании не было экономики, кроме разбоя, не было путей сообщения — единственный километр железной дороги построила итальянская компания, чтобы перевозить алюминиевую руду в Валону. Одной из поставленных нам задач значилось останавливать и досматривать грузовые суда, следующие вдоль албанского побережья. Политическая ситуация была чрезвычайно запутанной: часть страны оккупировали войска Антанты, другие районы находились под номинальным сюзеренитетом склонных к Австрии разбойных вождей. На практике выяснилось, что провести грань между союзным и вражеским судоходством весьма непросто. Каботажник, остановленный выстрелом поперек курса, как правило являл собой парусный трабакколо в несколько тонн водоизмещения, без флага, документов, без четкого представления, к чьей стороне он принадлежит. А зачастую и вообще не знающий, что это за стороны. Перевозили эти суденышки грузы, известные еще Гомеру: пару дюжин головок вонючего сыра, изюм, сушеную рыбу, пустые мешки, оливки или ядовитое местное вино — один раз, честью клянусь, оно было заключено в глиняные амфоры. Обычно мы отпускали албанцев без ущерба: к.у.к. Кригсмарине могли быть самым маленьким среди великих держав флотом, но мы были фирмой серьезной, и не отнимали последний грош у нищего. Единственной поблажкой, которой мы требовали взамен, было поставить U-13 рядом и использовать трабакколо как прикрытие на время зарядки аккумуляторов.
Частенько в течение этих месяцев нам приходилось доставлять на побережье Албании тайных агентов: шпионов, курьеров, саботажников, эмиссаров к враждующим внутри страны фракциям. Естественно, не нам было лезть в дела этих высоких особ. Некоторые являлись политическими эмигрантами из Албании, которые не могли с нами разговаривать, иные — офицерами австрийской разведки. Те разговаривать не хотели. Нашей задачей было посадить их на борт в Бокке, пойти на юг к указанной точке, затем перевезти на берег в нашем крошечном, неустойчивом ялике. Тем не менее, у нас создалось впечатление, что тамошнее население куда менее склонно к Австрии, чем считают в Вене, потому как почти никто из тех, за кем мы приплывали забрать обратно, не вернулся. Большинство остались призрачными фигурами, но один накрепко засел в моей памяти — профессор Арпад, граф Гьенгьеш де Располата и Наджифутак.
Познакомились мы дождливым декабрьским вечером на пирсе в Гьеновиче, в заливе Каттаро. U-13 принимала топливо и припасы для пятидневного рейда к устью Скумбини. Внезапно приказ изменили: нам следовало доставить очень важного политического эмиссара и его телохранителя в одно место на северной стороне мыса Лаги, поболтаться близ берега, и трое суток спустя подобрать этих пассажиров на том же самом месте.
Я понятия не имел о личностях этих агентов, поэтому был изрядно удивлен. Я, в перепачканной робе, наблюдал за закачкой мазута. Тут на причале остановился штабной автомобиль и из него вышли два персонажа, уместных скорее на сцене Венского театра. Экипаж мой был поражен не меньше: все до единого матросы побросали работу и уставились, разинув рот, на диковинное представление.
Один из вновь прибывших, явно главный из двоих, был человеком миниатюрным, с гибкой, почти девичьей фигурой, темно-карими глазами, ослепительной улыбкой из-под густых усов и шевелюрой из курчавых черных волос. Наряд его просто не поддается описанию — это была смесь венской оперетты со всеми иллюстрациями из всех книг о путешествиях, которые мне приходилось читать: папаха с плюмажем из павлиньих перьев, зеленый плащ с высоким воротником, кушак, за которые понатыканы кинжалы и пистолеты, штаны в синюю полоску и красные сафьяновые сапоги. Но если кому вздумалось бы засмеяться, за спиной у этого чучела маячил субъект, по сравнению с которым даже наш бывший цирковой силач Григорович казался недоразвитым юнцом. То был тяжеловесный как глыба, волосатый великан, одетый в жилетку из козьей шкуры, точнее, из четырех или пяти шкур, если судить по виду, в белой тюбетейке и серых шароварах, ниспадающих на кожаные туфли без задников. У него за поясом тоже имелся небольшой арсенал, и мне показалось, что в отличие от хозяина, у этого парня оружие служит не только для украшения. Однако лицо у него впечатляло посильнее любого количества стволов. Это было нечто, грубо вырубленное из дуба с двумя сверкающими как угли черными глазами, посаженными близ громадного носа, крючковатого как орлиный клюв — носа столь огромного, что трудно представить, как удавалось его обладателю смотреть вперед сразу обоими глазами. Две эти живописные фигуры сопровождал, держась несколько поодаль, смущенный молодой офицер.
Команда моя наконец спохватилась, вытянулась по стойке «смирно» и взяла под козырек. Нас представили, весьма скомкано, потому как у меня создалось впечатление, что штабной офицер торопится сбыть своих подопечных с рук.
— Герр граф-профессор, разрешите представить вам линиеншиффслейтенанта Отто Прохазку, капитана U-13. Герр шиффслейтенант, это герр профессор Гьонгьеш и его слуга Ахмед.
Без долгих предисловий, не дав мне опомниться, граф профессор шагнул вперед с лучезарной улыбкой, раскинул унизанные перстнями руки и тепло обнял, запечатлев на моей похолодевшей щеке поцелуй. В ноздри мне ударил какой-то странный аромат. Матросы ошарашенно смотрели.
— Ах, дорогой мой герр лейтенант, как я рад познакомиться с вами и вашими бравыми моряками! Не сомневаюсь, плавание будет приятным… Однако, — тут он поворотился в сторону причаленной к пирсу U-13, — я вынужден признать, что ваша лодка выглядит куда меньшей по размеру, чем меня уверяли. Впрочем, Наполеон путешествовал с Корсики в весельной шлюпке, разве не так?
На последний вопрос ответить я не мог, и только растерянно пригласил гостя пройти на борт, и как завороженный смотрел на маячащего за ним минотавра. Граф-профессор заметил это и снова расплылся в улыбке.
— Да-да, это мой телохранитель Ахмед, который сопровождает меня в этой важной поездке.
— Здрасьте, Ахмед, — выдавил я, не уверенный на каком из языков (если вообще на каком-либо) разговаривает это животное. — Надеюсь, плавание будет приятным, если погода не подведет.
Ахмед смерил меня не выражающим даже проблеска эмоций взглядом, потом повернулся и сплюнул в воду рядом с причалом, отчего получился всплеск как от винтовочной пули.
— О, простите его, — проворковал граф. — Он магометанин, и должен очистить рот после разговора с неверным.
— Но он ведь не сказал ни слова!
— Знаю. Несколько лет назад ему отрезали язык.
Вероятно, в наказание за попытку вести светскую беседу о погоде с последователем ислама, двухдневный переход к мысу Лаги получился одним из самых отвратительных в моей жизни. Едва мы миновали Дураццо, с норд-веста налетел свирепый шторм. Высаживать пассажиров в такую погоду не было возможности, да и U-13 не слишком хорошо переносит такие бури. В итоге мы нырнули на пятнадцать метров в расчете избежать коротких, злых волн и проливного дождя. Но даже на этой глубине нас кидало и раскачивало самым неприятным образом. Все промокло насквозь, было холодно, приготовить ничего нельзя. Впрочем, после нескольких часов такой качки аппетит пропал напрочь, потому как мы все до единого стали жертвой морской болезни. Вскоре дурно пахнущее эмалированное ведро заходило по кругу как гнусное подобие общего причастия. Но поспевало оно не всегда вовремя.
Скверное дельце, нет спора, но подобные вещи были привычны подводникам тех дней. Что делало положение совершенно невыносимым, так это присутствие наших пассажиров. Тошнотворная болтанка вроде никак не действовала на Ахмеда. Тот только сидел неподвижно, занимая почти целую койку в крошечной офицерской каюте, глядел прямо перед собой, а промокший козий жилет исполнял партию баса в ансамбле ароматов, наполнявших наш несчастный кораблик. Граф, напротив, не умолкал ни на минуту. Сам не подверженный морской болезни и безразличный к страданиям окружающих, он без устали, бесконечно, одержимо трещал о своей собственной необыкновенной персоне, о своем характере, связях, достижениях. И все это на шепелявом, гортанном мадьярском немецком, особенно ненавистном мне, признаюсь, потому как в нем я улавливал эхо дорогого сердцу акцента Елизаветы. Я нес вахту в центральном посту и получил небольшую передышку, хотя однажды граф зашел и туда, чтобы дать несколько ценных советов по управлению лодкой. Потом наступило время Белы Месароша, и за всю карьеру морского офицера я не видел никого, кто быстрее бы заявил о готовности к службе, чем он, бледный и трясущийся после четырехчасового отрезка в обществе графа и слуги. Протиснувшись мимо меня по узкому проходу, Месарош с чувством хлопнул себя по лбу, закатил глаза и прошептал: «Кристус Мария!». Наступил мой черед переживать обстрел тяжелой артиллерии, и я сел, больной и вымотанный до предела, на койку напротив графа и Ахмеда.
Как выяснялось, профессор граф Гьенгьеш — самый выдающийся из современных этнографов, археологов и первооткрывателей, вознамерился теперь, с благословения Вены, не больше не меньше как взойти на трон Албании. Для этой позиции граф, по его словам, подходит как никто другой благодаря доскональному знанию сей несчастной страны, несравненному дару завоевывать расположение туземцев и совершенному владению разговорным и литературным албанским — одним из двадцати семи языков, которые он, опять же по его утверждению, знает в совершенстве. Короче говоря, это был человек, везде побывавший, всего достигший и находящийся на дружеской ноге (как граф сам заметил в разговоре с королем датским в прошлом месяце) абсолютно со всеми, кто что-то значит в этом мире. Еще я узнал, что передо мной выдающийся писатель — в году эдак 1910 он выпустил эпохальную книгу, в которой убедительно доказал, что мадьяры вовсе не мелкое тюркское племя, случайно осевшее в Центральное Европе, но основатели всех величайших цивилизаций мира, включая культуры Латинской Америки. В общем и целом, мне довелось пережить один из самых памятных кошмаров за всю жизнь — это походило на поездку в запертом купе с сумасшедшим. Причем с сумасшедшим, наделенным раздражающей привычкой придавать вес своим бесконечным выкладкам, наклоняясь ближе и кладя мне руку на бедро… Минуты тянулись как недели и разнообразились только приступами тошноты, когда лодка раскачивалась особенно резко или когда до меня докатывалась очередная волна зловония от жилетки Ахмеда. Граф, похоже, вовсе не замечал моих страданий, и когда меня в очередной раз выворачивало наизнанку, назидательно замечал: вот что бывает, когда сухопутные люди, вроде чехов, пытаются стать моряками. Наконец, после четырех часов отсидки, я извинился и отбыл на вахту, а граф как раз убеждал меня, что имя Аристотель происходит от искаженного мадьярского Хари Стотул.
— Надоедливый тип, да? — любезно осведомился фрегаттенлейтенант Месарош, когда я вполз в центральный пост.
— Бога ради, Месарош, сделайте что-нибудь! — простонал я. — Он же из вашего чокнутого племени. За что свалилась на мою голову кара содержать плавучий сумасшедший дом для перелетных венгров?
— Не переживайте, я все улажу. Это легко, если знаешь как.
С этими словами фрегаттенлейтенант направился в офицерскую каюту и занял место напротив двух пассажиров. И минут пять спустя мне доставило немалое удовольствие наблюдать как Ахмед, без всякого предупреждения, вдруг наклонился и изверг на колени щедрую порцию рвоты.
Наконец шторм выдохся, и мы вернулись к точке, назначенной для высадки графа и Ахмеда. Наше облегчение избавиться от этой парочки умерялось только мыслью о том, что трое суток спустя нам предстоит подобрать ее. Перед тем как спуститься в ялик профессор еще раз расцеловал меня и заверил, что скоро пришлет мне приглашение занять пост адмиралиссимуса албанского флота. Потом они с Ахмедом растворились во тьме, предоставив мне утихомиривать возмущенного механика, которого граф шлепнул по заду, пока поднимался по трапу в рубку.
Когда три ночи спустя мы вернулись, чтобы забрать пассажиров, огней на берегу не было. Мне не улыбалась идея долго околачиваться тут в темноте, поэтому я стал искать добровольца, который сплавал бы и проверил, ждут ли нас. Григорович вызвался прежде, чем кто-либо другой успел открыть рот — наш великан-черногорец всегда был готов к любому отчаянному приключению. Он попробовал на палец острие ножа, театральным жестом сунул клинок обратно в ножны, потом взгромоздился в ялик, заняв его полностью, как бык корыто. На рулевой рубке установили треногу с пулеметом, на всякий случай приготовили прожектор. Минут через десять напряженного ожидания мы услышали доносящийся из темноты тихий плеск весел, затем мягкий стук — это наша парусиновая шлюпчонка ударилась о борт U-13.
Григорович взобрался на палубу и взял под козырек.
— Честь имею доложить, герр коммандант, — хриплым шепотом доложил он. — Никого не нашел, только вот это лежало на камне.
Он вручил мне что-то, завернутое в мокрый листок бумаги. Я отнес находку в центральный пост и развернул. На штурманский стол выпали два комка размером со сливу. На первый взгляд они выглядели как почки ягненка, только были светлее. На заляпанной кровью бумаге имелась грубо нацарапанная синим карандашом надпись:
«Австрийские свиньи! Если вам нужно то, что еще осталось от вашего «короля», приходите и заберите!
***
Если отбросить подобные мелкие неприятности, 1916 год начался для нас вполне удачно. На третий день нового года нам на свое несчастье подвернулся близ Валоны французский эсминец. Мы второй день крейсировали у побережья Албании с задачей препятствовать конвоям, переправляющих из Италии солдат. После полудня мы находились в восьми милях от берега, к северо-западу от двухгорбого острова Сасено, на подходах в Валоне. Светило бледное солнце, волнение едва ощущалось, но с гор дул холодный ветер, и время от времени море заволакивала пелена ледяной измороси. Около 14.30 впередсмотрящие заметили дымы на западе. Вскоре показались верхушки мачт: по меньшей мере пять кораблей направлялись прямо на нас. Я дал сигнал к погружению, и через пять минут уже обозревал цели в перископ. Конвой состоял из двухтрубного лайнера с серым корпусом, водоизмещением примерно в восемь тысяч тонн, и четырех транспортов с эскортом из двух эсминцев. Когда дистанция уменьшилась, я смог повнимательнее рассмотреть военные корабли. Один эсминец был итальянским, типа «Нембо». Второй — безошибочно французской постройки, с двумя парами тонких, высоких труб, разбитых попарно.
Крышки торпедных аппаратов открыли, а переносные кнопки огня подвесили перед перископом. Последние были моей разработкой, и сделаны за мой счет: пара кнопок, соединенных проводом с аппаратом, чтобы я мог целиться и выпускать торпеды сам, не теряя драгоценные секунды на передачу приказа.
Я поднял перископ и огляделся. Теперь от левой скулы лайнера нас отделяло метров пятьсот. Судя по буруну, шел он на скорости около двенадцати узлов, и явно осуществлял перевозку войск, поскольку поручни облепляла толпа одетых в темно-зеленые мундиры итальянских пехотинцев. Я опустил перископ и повернул лодку на двадцать пять градусов влево, ложась на боевой курс. Дистанция уменьшилась до четырехсот метров. Я снова поднял перископ, прицелился и как только счел угол упреждения верным, нажал кнопку запуска правой торпеды. Перед перископом заплясали пузыри воздуха. Я отсчитал до пяти — важно не выпускать обе торпеды слишком быстро друг за другом, — но едва собрался нажать «пуск» для аппарата левого борта, как море вспенилось фонтанами брызг. Итальянцы заметили перископ принялись палить по нам из винтовок. Я проворно опустил оптику — труба перископа была не толще рукоятки метлы, а дистанция превышала триста метров, но с учетом доброй тысячи стрелков, опустошающих магазины, чисто математическая вероятность попадания была весьма велика. Перископ на U-13 только один — выведи его из строя, и мы ослепли.
Мы считали и ждали, но взрыва не последовало — торпеда прошла мимо. Проведя лодку под строем конвоя на глубине пятнадцати метров, я подвсплыл через пару минут с другой стороны. Создавалось впечатление, что моральный эффект получился не менее сокрушительным, чем попадание. Конвой рассыпался, два грузовых парохода в спешке столкнулись. Они вальсировали, как пара совокупляющихся скорпионов. Я подумывал выпустить в них оставшуюся торпеду, когда в поле зрения всплыла цель получше — французский эсминец проносился мимо на добрых двадцати узлах, пыхая дымом из своих веретенообразных труб. Не берусь сказать, руководил ли мной инстинкт — делать расчеты дистанции, угла и скорости времени не было уж точно. Я просто надавил кнопку, увидел как торпеда начала бег, после чего ушел глубже, не ожидая ничего особенного. То был, как это называется, выстрел наудачу, поэтому никто не удивился сильнее меня, когда спустя секунд десять или около того лодку встряхнуло от взрыва торпеды. Экипаж разразился криками, я же вышел из-за перископа скромно улыбаясь и делая вид, что так и было задумано. Минуты через две мы поднялись посмотреть, на время как раз достаточное, чтобы я полюбовался на «француза» — тот стоял в облаке дыма и пара, и уже значительно осел на корму. Потом мы опустились на двадцать метров, и вовремя, потому как несколько секунд спустя послышался шум винтов, и глубинная бомба разорвалась достаточно близко, чтобы разлетелись стекла двух фонарей, а гирокомпас вышел из строя. Следующие пять минут экипаж был занят тем, что осушал правый аппарат и загружал в него нашу единственную запасную торпеду. Но к моменту, когда мы вновь обрели боеготовность, от кораблей конвоя остались только размытые силуэты на темнеющем горизонте, деревянные обломки, несколько мешков с углем и спасательный жилет. По мере угасания дня ледяные шквалы усиливались, поэтому мы развернулись и пошли домой.
До Бокке мы добрались назавтра к полудню, и были встречены новостью, что один из наших гидропланов видел, как некий французский эсминец затонул накануне вечером во время попытки дотащить его на буксире до Бриндизи. Во время войны я так и не узнал, как назывался корабль, а после восемнадцатого года у меня других забот было по горло. Но несколько недель назад мой юный друг Кевин Скалли посетил справочную библиотеку в Суонси и сделал несколько выписок насчет французских кораблей. Выяснилось, что эсминец «Турко», 530 тонн, был потоплен подводной лодкой в южной Адриатике 3 января 1916 г. Полагаю, это был мой.
По приходу в Каттаро нас построили на борту дивизионного флагмана, где нас поздравил с победой эрцгерцог Фердинанд Сальватор, главнокомандующий балканской группой войск, который оказался с визитом в Бокке.
— Прохазка? Как понимаю, вы чех?
Я задумался на миг. Да, родился я чехом, но пятнадцать лет был австрийским офицером, а это значит, не имел национальности. Однако эрцгерцога, похоже, национальный вопрос сильно интересовал, да и противоречить члену императорской фамилии неблагоразумно.
— Да, ваше императорское высочество. Честь имею доложить, что я чех, но офицер дома Австрии.
Впечатление создавалось такое, что этот слегка нестандартный ответ замкнул два проводка в голове у эрцгерцога. По лицу его промелькнуло выражение тревоги, но лишь на мгновение.
— Ага, ясно… Очень хорошо, э-э… Замечательно. А теперь скажите, как давно вы чех?
— Ну, ваше императорское высочество… Если честно, то с рождения.
— С рождения, говорите? Удивительно, просто необычайно. А не подскажете, когда вы решили им стать?
Тут нить разговора начала от меня ускользать.
— Хм… Я… Ну, вообще-то за меня решение принимали родители, ваше императорское высочество.
— Родители? Превосходно! Чудесно! И как они поживают?
— Честь имею доложить, что батюшка мой в весьма добром здравии, а вот матушка в одна тысяча девятьсот втором скончалась.
— В тысяча девятьсот втором? Восхитительно, рад это слышать! Так, Покорны, передайте ей мои соболезнования и пожелание скорейшего выздоровления!
Эрцгерцог и его адъютант, генерал Герман Штольп фон Клобучар, несколько позже погрузились вместе с нами на U-13. Эрцгерцог был очень впечатлен, адъютант — куда менее. Он ответ меня в сторонку, возбужденно постукивая хлыстом по полам шинели.
— Герр лейтенант, — пророкотал генерал. — Должен с глубочайшим неудовольствием заметить, что на борту вверенной вам лодки подчиненные не обращаются к командиру с уставным «разрешите покорнейше доложить» и не стоят по стойке «смирно» на расстоянии трех шагов, пока офицер не подтвердит получение доклада.
— Но герр генерал, это едва ли разумно во время погружения…
— Молчать! — рявкнул фон Клобучар. — День, когда с нижними чинами начнут обращаться как с разумными созданиями, станет последним днем нашей старой Австрии!
В завершение всего меня заставили одеть парадный мундир и позировать для фотографии. Позже из нее сделали открытку под номером двадцать семь в серии, озаглавленной «Военные герои двуединой монархии». А я с тех пор начал получать пачки писем от молодых особ с предложением руки и сердца.
И вот сижу я однажды на борту плавбазы в Гьеновиче и распечатываю очередной пакет с почтой. Открываю первое и стон срывается с моих губ.
— О, нет, Месарош! Только не еще одна делегация патриотических венских школьниц! Эта шайка из лицея для дочерей аристократии, и прибывает сюда послезавтра исключительно ради знакомства со мной и для того, чтобы подарить U-13 вышитую скатерть.
Фрегаттенлейтенант задумчиво посасывал трубку.
— Разрешите заметить, что U-13 не помешал бы столик, который можно накрыть скатертью.
— Боже, Месарош, я ведь моряк, а не оперная дива, а это уже пятая патриотическая делегация за месяц!
Он снова погрузился в раздумья, потом просветлел.
— Вот что я вам скажу, герр коммандант, — говорит. — Я завтра утром отправляюсь в отпуск, и собираюсь навестить одну знакомую даму в Сараево. Давайте пошлем телеграмму, что я еду с целью встретить делегацию там. Заберу скатерть от вашего имени и избавлю вас от хлопот принимать гостей.
— Месарош, как вы добры! Вечно буду благодарен.
Вернулся он три дня спустя. Я сидел в кают-компании за завтраком, когда лейтенант ввалился в дверь и опустился на стул, бледный и с синими кругами вокруг глаз.
Подали настоящий кофе, реквизированный с итальянского транспорта, поэтому я налил Месарошу чашку этой почти забытой роскоши. Он с минуту смотрел тупо, потом заговорил каким-то безжизненным голосом.
— Маленькие стервы… И куда катится мир?
— Что стряслось, Месарош? Выкладывайте начистоту.
— Они назначили мне встречу в гостинице «Славия» — три школьницы и старая мымра воспитательница. Потом, едва я приехал, воспитательница вдруг заболела, и девочки препроводили меня в личные апартаменты, чтобы «можно было поговорить в тишине и уюте», как они выразились. Девчонки, кстати, ничего, всем лет по шестнадцать. И вот, едва мы оказались там, старшая из них бросает на меня какой-то странный взгляд. Тут я слышу как за спиной щелкает замок. И началось. Маленькие шлюшки не выпускали меня до самого вечера, пользуясь мной по очереди — и все время грозили, что если я откажусь, вызовут управляющего, и меня арестуют за насилие. Или начинали рыдать, что я холодное животное, не испытывающее жалости к бедным девушкам, возлюбленные которых на войне и которым теперь до конца жизни придется быть старыми девами. Должен признать, что когда меня выпустили, я имя свое едва помнил.
— Ну вы идиот, Месарош — если это дело всплывет, вас привлекут за растление малолетних. А наказание за это…
— Не переживайте — они не знают моего имени.
— Как это?
— Я назвался вашим.
— Что?!
— А, старшая озорно посмотрела на меня и заметила, что у меня нет усов и выгляжу я не таким рослым, как на фотографии. Но я пояснил, что сбрил усы, чтобы агенты Антанты не опознали и не убили меня. Мне вроде как поверили. — Месарош глотнул кофе. — Кстати, скатерть-то я забыл.