Карсо

Из всего этого получилось просто чудесное повествование, когда я на аэродроме Капровидзы делал тем вечером доклад гауптману Краличеку. И дело даже не в том, что я сбил летательный аппарат легче воздуха, когда для этого не было даже соответствующих форм отчетности, но и полностью испортил его отчетные графики всего августа.

Инструкции военно-воздушных сил ясно гласили, что при учете воздушных побед пилотов один дирижабль соответствует пяти машинам тяжелее воздуха. Это означало, что новый, неохотно введенный Краличеком график уничтоженных воздушных судов противника в августе так резко устремлялся вверх, что даже сам дирижабль не мог бы набрать высоту с такой скоростью. В конце концов Краличеку пришлось приклеить дополнительный лист миллиметровки над основным, чтобы всё уместить.

Это само по себе уже было достаточно плохо, но когда я рассказал ему, что мы бомбардировали дирижабль радиоустановкой, его и так обычно бледная физиономия приняла синюшно-белый оттенок рыбьего подбрюшья.

— Вы... вы... что? — пролепетал он, ошеломлённо заикаясь.

— Осмелюсь доложить, я сбросил на него радиоустановку. Я расстрелял в эту штуку пять обойм, но безрезультатно. Больше мы ничего не могли сделать, разве что протаранить его. Но в чём проблема? Уничтожение вражеского дирижабля несомненно стоит рации по любому обменному курсу.

— Что значит «стоит рации», вы, ненормальный! Этот радиотехнический прибор был сверхсекретной единицей оборудования, бесценной для врага. А вы взяли и бросили его на их территории! Боже милостивый... Вы понимаете, что вас могут отдать под трибунал за разглашение противнику военной тайны?

Я попытался уверить его, что после падения с высоты примерно три тысячи метров такой хрупкий предмет, как рация, практически взрывается от удара, превращаясь в тысячу неопознаваемых фрагментов. Но его это не убедило — к несчастью, он припомнил случившийся в мае странный инцидент, когда офицер-наблюдатель Тотта, бедный лейтенант Розенбаум, свалился примерно с такой же высоты, приземлившись в оранжерее женского монастыря в Гёрце, мёртвый, но без единой царапины. Краличек помолчал некоторое время, неодобрительно разглядывая меня сквозь очки. Наконец, слабая самодовольная ухмылка вернула некоторый цвет его лицу.

— Герр линиеншиффслейтенант, — сказал он самым напыщенным тоном, — дорогой герр линиеншиффслейтенант, должен сообщить, что у вас очень серьёзные неприятности. И у вас есть только один выход. Я задержу свой отчёт об этом постыдном инциденте при условии, что вы и цугфюрер Тотт при первой же возможности вылетите и попытаетесь найти обломки рации. Если вам удастся вернуть её, даже разбитой, тогда Военное министерство, возможно — подчёркиваю, лишь возможно — удовлетворится тем, что взыщет с вас её стоимость, эээ, дайте подумать... Семь тысяч пятьсот восемьдесят крон. Если же вам не удастся её найти — боюсь, мой отчёт о её потере будет отправлен в штаб Пятой армии самое позднее завтра вечером. Вам ясно?

Я возразил, что это совершенно нелепое задание. Не говоря даже об опасностях приземления близ границы, в тылу врага, я не имел представления, где выбросил рацию, где-то плюс-минус километр, а если бы даже имел — она либо разбилась на бесчисленные осколки о скалы Карсо, либо потонула в глубоких болотах Изонцо.

Однако война есть война, и приказ командира есть приказ, особенно если он подкреплен угрозой военного трибунала. Так что на следующее утро с первыми лучами солнца мы с Тоттом отправились с аэродрома Капровидза на задание, выглядевшее самым опасным за всю мою трехнедельную карьеру офицера-наблюдателя.

Сравнив наши воспоминания о вчерашних событиях и сверив их с картой, мы в конце концов сузили зону поисков до двух квадратных километров болот и пастбищ между городом Монфальконе и рекой Изонцо, к югу от дороги на Червиньяно. Мы смогли связаться по телефону с несколькими передовыми наблюдательными постами, и они более или менее это подтвердили, вместе с впередсмотрящими с "Праги", которые определили наше местоположение, завидев рядом с дирижаблем.

Даже после этого я не надеялся в утро не найти ничего, кроме смерти или плена. Район поисков был всего в паре километров от итальянских позиций, и, несомненно, там будет полно солдат и пушек.

Лучшее, на что мы могли рассчитывать, что абсолютное, неприкрытое нахальство нашей миссии — лететь средь бела дня на сверхнизкой высоте над территорией врага — это так ошеломит итальянцев, что собьет им прицел.

Мы пересекли линию фронта восточнее Градиска-д'Изонцо, воспользовавшись утренним туманом, затем широким полукругом повели "Ллойд" на пастбище в слабонаселенном болотистом районе к югу от Червиньяно.

Там мы прождали почти до десяти утра, когда солнце уже разгоняло с равнин последние клочья тумана, затем снова взлетели и зашли на Монфальконе с запада, держась на низкой высоте и надеясь сойти за итальянский аэроплан, если нас заметят. Вот тут и началось веселье. Первые два пролёта над зоной поисков прошли благополучно — за исключением того, что я не увидел и следа рации, обшаривая землю под нами через бинокль.

Но в третий раз, прочесывая южное направление, мы прошли над палаточным лагерем, и какой-то часовой заметил чёрные кресты под нашими крыльями. Они открыли огонь, среди палаток внезапно замелькало множество ярких маленьких вспышек.

К ним присоединились пулемёты, посылая в нашу сторону трассирующие очереди, а вскоре полёт уже сопровождали взрывы и клубы дыма от зениток. Пока зенитчики определяли дальность, рвущиеся вверху и впереди снаряды швыряли нас из стороны в сторону, как мальчишки на улице пинают пустую консервную банку.

Затем я увидел её, прямо посреди поля: помятая, деформированная металлическая коробка, размером и формой похожая на нашу рацию. Я дал сигнал Тотту развернуться и садиться.

Даже по высоким стандартам Тотта это был великолепный образец пилотажа — развернуть аэроплан и посадить его под огнём, в квадрате размером примерно сто на сто метров.

Я могу лишь предполагать, почему мы остались в живых — то ли итальянские артиллеристы решили, что подбили нас, то ли подумали, будто мы сошли с ума. Во всяком случае, их огонь ослаб достаточно надолго, чтобы я сумел выбраться из кабины и подбежать к металлическому ящику.

Действительно, это были остатки рации. Корпус разбился от удара, а его содержимое разлетелось в радиусе добрых пятидесяти метров. Я увидел одну чудесным образом уцелевшую радиолампу и металлическое основание другой.

Я знал о радиоустановках достаточно, чтобы понимать — эти лампы действительно представляют интерес для вражеской военной разведки, так что я подобрал их и побежал обратно к "Ллойду". Он был наготове, двигатель молотил на холостом ходу. Едва я добрался до аэроплана, на краю поля появились первые итальянские солдаты. Они закричали, потом стали стрелять.

Задыхаясь и в замешательстве забыв про страх, я быстро взвёл пулемёт Шварцлозе и дал пару очередей, удерживая их на расстоянии, пока Тотт разворачивал по ветру нос аэроплана и давил на рычаг газа.

Пока мы в болтанке набирали высоту, вокруг свистели пули. Вопреки всем ожиданиям, нам удалось это сделать — мы нашли остатки рации и подобрали достаточно обломков, чтобы убедить самого упертого офицера контрразведки — эта штуковина разбилась вдребезги, никто и никогда не сможет определить, как она работала.

Вскоре выяснилось, что это была самая простая часть нашей затеи. Едва мы поднялись в воздух и направились к Лисертским болотам, как итальянская зенитная артиллерия снова взяла нас на прицел. На этот раз они не намеревались позволить нам вырваться.

Мы пролетели над разбитыми, лишёнными крыш зданиями Монфальконе, направляясь к краю плато Карсо, в безопасное место — к нашим рубежам среди холмов к северо-востоку от города. Вокруг рвались снаряды. Потом случилось неизбежное— вспышка и сильный оглушительный удар в правый борт, что-то врезалось мне в плечо.

Когда я пришёл в себя, а Тотт снова выровнял аэроплан, я увидел, что нижнее правое крыло раздроблено и превратилось в клубок планок и лохмотьев обшивки. Кроме того, фюзеляж и крылья изрешечены осколками снаряда. Один из осколков, как я позже узнал, прошёл через плечо моей лётной куртки и слегка задел кожу под ней, оставив слабый коричневый след от ожога, который у меня остался и по сей день.

Но это еще не самое худшее — двигатель захлебывался, пар и кипящая вода с шипением вырывались из радиатора над верхним крылом. Мы уворачивались от обжигающих брызг, а Тотт изо всех сил пытался удержать аэроплан в воздухе. Мы теряли высоту, а впереди на нас надвигался голый и низкий известняковый хребет мышиного цвета. Камни были испещрены воронками от снарядов и покрыты тёмными полосами проволочных заграждений.

Мы приближались к печально известному горному кряжу Швиньяк. Этот Швиньяк, на словенском — что-то вроде "Холм-свинья", и в самом деле изрядно походил на спящую свинью. Вряд ли он мог кого-нибудь заинтересовать перед войной — просто пустынный, разрушающийся известняковый хребет, такой же, как сотни других гребней на плато Карсо— унылая куча камней, да кустарник, едва способный обеспечить пропитание стаду тощих коз.

Но с начала 1916 года за это место шли самые ожесточенные бои на австро-итальянском фронте, его постоянно бомбардировали и перезахватывали, и линия фронта перемещалась вверх-вниз по пустынным склонам.

Австрийский оплот на северном краю Карсо, Монте-Сан-Микеле, был взят уже неделю назад, но южный оплот здесь, на краю Адриатики, стоял твердо, к сильному неудовольствию генерала Кадорны, который явно намеревался захватить наши позиции — холм 144, Швиньяк и Дебели-Врх — и обойти австрийцев с фланга.

Таким образом, мы с Тоттом угодили в одну из самых горячих точек европейской цивилизации 1916 года. Оставался единственный вопрос: сможем ли мы достаточно долго удерживать "Ллойд" в воздухе, чтобы приземлиться на нашей стороне?

Ответ оказался таким: почти, но не совсем. Двигатель заглох, когда мы пересекли итальянские передние траншеи, и мы наконец ударились о землю, пролетев приблизительно две трети нейтральной полосы, как раз перед первой полосой наших проволочных заграждений.

Сначала я решил, что нам это не сильно поможет, услышав пугающе оглушительный хруст разламывающегося шасси аэроплана, а днище заскользило среди нагромождения скал, которые в этих краях считались землей. Думаю, на самом деле нас спас удар о внешний ряд колючей проволоки, остановивший нас, как тормозной трос на палубе авианосца, прежде чем мы успели проскользить довольно далеко на разваливающемся на куски аэроплане.

Во всяком случае, я помню лишь резкий толчок при торможении, потом — как меня отбросило от Тотта, и мы вдвоем перелезли через борт с порезами, синяками и ушибами, но в целом невредимые, и нырнули в укрытие в ближайшую воронку, когда вокруг засвистели первые пули.

В воронке мне тут же инстинктивно захотелось выкарабкаться обратно, невзирая на трескотню пуль наверху. Даже под градом свинца в двух метрах над головой было потрясением обнаружить, что воронка уже занята.

Что касается ее обитателя, он, по-видимому, не возражал против вторжения и лишь приветственно ухмылялся. С первого взгляда было очевидно, что он находится тут уже довольно долго. Однако я всегда считал удивительным, как быстро человек привыкает к тому, от чего в других обстоятельствах покрылся бы мурашками отвращения. И это вдвойне верно, если (как в нашем случае) приподнять голову над краем воронки, чтобы поискать другое укрытие, определённо означало тут же этой головы лишиться.

Мы с Тоттом быстро сошлись во мнении, что в целом мертвые менее опасны, чем живые, и устроились поудобнее, стараясь не смотреть на нашего компаньона, лежащего на спине у противоположного края, уставившись пустыми глазницами в безоблачное голубое небо. Думаю, это был итальянец, но не уверен.

Обе армии носили серую форму, наша — слегка синеватого оттенка, а их — зеленоватого, но месяцы солнца, дождя и пыли давно уже стёрли эти различия. В любом случае, я не собирался проводить посмертное расследование — в покойниках есть молчаливая завершённость, от которой такие мелкие вопросы, как национальность, делаются смешными.

Я обдумывал наше положение. Мы оба пережили крушение невредимыми, и я предполагал — если на оставшиеся дневные часы мы скованы вражеским огнём, то, должно быть, ниже по склону наши люди так же удерживают итальянцев, так что до нас они не доберутся.

Когда мы только заползли в воронку, рядом разорвался небольшой снаряд, но с тех пор было тихо, из чего я заключил, что противник будет ждать до темноты, а затем вышлет наряд, чтобы снять с обломков аэроплана всё, представляющее хоть какой-то интерес. Я к тому времени намеревался поджечь его и уйти.

А пока нам предстояло просто лежать в воронке под обжигающим солнцем и с трупом за компанию, считая часы до заката.

Я посмотрел на часы: одиннадцать тридцать пять. Значит, придется поджариваться здесь еще десять часов, прежде чем станет достаточно темно для побега. Во рту уже пересохло от волнения и напряжения. Мы с Тоттом попытались устроить тень, навесив летные куртки на пару кусков колючей проволоки, натянутой между обломками винтовки, найденной на дне ямы.

Мы стали ждать, стараясь не обращать внимания на огромных мух, заметивших нас и начавших собираться в рой. Меня озадачило, что при наличии в округе множества интересных объектов, которые мог найти и самый нечувствительный нос, эти насекомые уделяли столько внимания живым.

Помимо зловония, у этой пустоши была и другая особенность, которая произвела на меня впечатление, пока мы лежали там в то августовское утро — это невообразимый шум.

Как я полагаю, на Швиньяке это называлось "затишьем" — поскольку обе армии на какое-то время выдохлись, сражаясь за эту высоту. Но даже сейчас снаряды непрерывно свистели и грохотали над головой, выискивая тропинки и окопы в тылу и бредущих по ним потеющих солдат, отряженных на доставку обеда на передовую.

Непрерывно трещали винтовки, словно на стерне после сбора урожая горел сухой хворост. Казалось, одного выстрела достаточно, чтобы вызвать перестрелку, не утихающую несколько минут. Почти как лай деревенской собаки ночью, заставляющий лаять всех остальных псов в округе, пока не устанут. Я подумал, если это затишье, каково же тогда, когда действительно шумно? Однако посреди этого грохота иногда, как ни странно, можно было разобрать обычные бытовые звуки вроде бряцания туалетного ведра в соседнем окопе. Иногда кто-нибудь ломал на дрова ящики или свистел. Звуки напоминали нам, что этот унылый склон, ещё два года назад безлюдный, как арктическая тундра, теперь кишел людьми, точно городская улица.

Около полудня шум выстрелов стих настолько, что я, не веря своим ушам, услышал слабые звуки, доносившиеся с переднего края, примерно в двухстах метрах вверх по склону. Это был скрипач, наигрывавший мелодию "In Prater blühn wieder die Bäume" , очень популярную в то лето 1916 года. Её сентиментальные звуки производили странное впечатление в этом похожем на склеп месте, не говоря уже о том, что у меня от самой этой музыки сводило челюсть.

Хотя оперетты по большей части доставляли мне удовольствие, я никогда не испытывал особого интереса к слащавым пьескам в стиле Шраммеля, всегда вызывавшим в воображении образ толстого чиновника, рыдающего воскресным вечером над пол-литровой кружкой вина в венском хойриге-гарден . Во всяком случае, даже с такого расстояния было слышно, что музыкант не особенно хорош — возможно, для своих товарищей он был даже худшим испытанием, чем зловоние и мухи.

Потом где-то ниже по склону послышался тяжёлый глухой удар. Через несколько секунд, взглянув вверх, мы увидели в небе объект, похожий на пивную бочку с плавниками, летящую к нам с искрящемся шлейфом позади.

Предмет исчез из вида, а спустя мгновение весь склон холма содрогнулся от мощного, как миниатюрное землетрясение, взрыва, такого сильного, что нас оглушило взрывной волной, а обломки аэроплана (я едва мог видеть его над краем воронки) на миг поднялись в воздух. Это взорвалась выпущенная из миномета фугасная бомба, которые итальянцы в последнее время производили в больших количествах — около двух килограммов тротила, смешанного с кусками металлического лома и упакованного в бочку.

Когда к нам вернулся слух, я услышал трубящий вдалеке, в наших окопах, горн — сигнал вызова санитаров-носильщиков. Очередные потери, подумал я. Этим вечером батальонный писарь сделает короткую запись: "Спокойный день на позициях. Никаких происшествий. Четыре человека убиты фугасом".

Что касается скрипача — он на время прекратил играть, без сомнения, нырнув в ближайшее укрытие при первых звуках подлетающей бомбы. В прошлом я часто страдал от музыкантов-любителей, которыми военные корабли просто кишмя кишат, но в целом считал сбрасывание на них бочек из-под горючего, начиненных взрывчаткой, несколько чрезмерным способом выражения неодобрения.

Так мы лежали примерно до двух часов, страдая от солнца, жажды, мух и зловония, исходящего от поля боя. Потом внезапно Тотт схватил меня за руку и стал на что-то показывать.

Воронка находилась на склоне, поэтому один её край был ниже другого. Я мог видеть только небо, если не желал подставлять макушку снайперу. Но с изумлением обнаружил, что яркая летняя синева затянута туманом. Сначала я подумал, что это верхушка полосы тумана, надвигающейся с Триестского залива — явление, необычное для этого времени года, но вполне возможное.

Затем, к своему ужасу, заметил, что туман имеет зловещий желтоватый оттенок, и легким ветерком его несет вверх по склону холма в нашу сторону. Это было облако отравляющего газа, и мы находились прямо на его пути!

Нам одновременно пришла в голову одна и та же мысль. Это была тошнотворная затея, и лишь угроза неминуемой смерти могла заставить нас её исполнить. Мы чуть все не бросили, когда труп развалился на части, едва мы попытались поднять его за истлевшую одежду.

Но мы поплотнее прижали к лицам носовые платки, стараясь не смотреть, и наконец нашли то, что искали среди разлагающегося снаряжения: полотняную сумку с чем-то упругим внутри. Мы успели в последнюю секунду, вытащив маску, когда первые клубы газа начали просачиваться в яму.

Следующие несколько минут однозначно были не из самых приятных в моей жизни — дышать по очереди через лицевую часть испорченного противогаза, провонявшего трупным запахом, и бог знает насколько эффективного, после того как несколько месяцев провалялся под открытым небом.

Я до сих пор не знаю, что это был за газ, помню только приторный запах, как у гниющего ананаса, от него жгло глаза и болело в груди.

Мы старались сидеть неподвижно, чтобы в кровоток попало как можно меньше газа, и выползли на край воронки, предположив — что бы это ни было, газ тяжелее воздуха и будет собираться на дне. Как только облако стало рассеиваться, мы нырнули обратно в укрытие.

За облаком мчались неясные фигуры, а выше по холму раздавались крики и беспорядочная пальба. Мы лежали, вжавшись в землю, и надеялись, что нас примут за покойников, если заметят. Боже милостивый, когда же стемнеет? Меня нисколько не привлекала эта игра в солдатики.

Приблизительно через пять минут, когда последнее облако газа рассеялось, вдалеке, у наших позиций, прогремело два взрыва, а затем раздалась стрельба. С риском для жизни я решил взглянуть через край воронки в направлении наших окопов. Возможно, подоспела помощь.

Я услышал крики, потом увидел мелькающие среди воронок верхушки касок. Это были новые немецкие каски — "вёдра для угля", что означало австрийские штурмовые подразделения. Несмотря на многочисленные ранения в голову во время сражений при Изонцо, Военное министерство всё ещё лишь подумывало о производстве австро-венгерских стальных касок, но появились они уже только в последние месяцы войны. А пока что, несколько тысяч стальных касок закупили у наших германских союзников, но до сих пор они выдавались только Штосструппен — специальным фронтовым отрядам, выполнявшим самые опасные и трудные задания на передовой.

В любом случае, это означало, что нас скоро найдут и сопроводят к своим, даже если придется все равно подождать темноты. Может, у них есть с собой фляжки с водой? Я заорал: "Мы здесь!", стараясь перекричать шум, а потом скатился обратно в яму.

Этот вопль едва не стал моими последними словами. Посыпались камни, и какой-то предмет шлепнулся в нашу воронку. Я оторопело вытаращился на него. Это была ручная граната догорающим с тихим шипением запалом.

Если бы это зависело от меня, мы оба уже были бы на том свете, но рефлексы прирожденного пилота заставили Тотта подскочить, схватить ее и выбросить из ямы, после чего он сразу нырнул обратно. Перелетев через край, граната взорвалась, и куски раскаленного металла яростно застучали по камням. Я не мог пошевелиться от испуга. Но это был еще не конец.

Секундой позже кто-то упал на меня и повалил на землю. И вот уже я лежу, а в горло мне вцепилась рука существа столь омерзительного, что от одного взгляда на его лицо меня оставили последние силы: какая-то помесь кузнечика, свиньи и лошадиного черепа, дьявол со средневековой картины.

Другой рукой существо занесло над моей головой дубинку, намереваясь вышибить мозги.

— Стойте!— охрипшим от газа и жажды голосом заорал я.

Рука замерла, потом медленно опустилась, а её владелец слез с моей груди. Он опустился на колени и сдвинул стальную каску настолько, чтобы можно было опустить отвратительную маску с хоботом, жестяной банкой и парой огромных плоских чёрных окуляров. Под ней оказалось потное красноватое лицо, однозначно немецкого типа, с короткими светлыми волосами и бледно-голубыми глазами. Прежде чем вернуть каску на место, он вытер лицо рукавом кителя. Два его спутника отпустили Тотта, потом тоже сняли маски.

— Хорошо, что ты кричал по-немецки, — сказал он, — а то ещё немного, и я бы тебе голову проломил. Это ты швырнул гранату обратно?

— Нет, он, — я показал на сидящего рядом Тотта.

Командир Штосструппен улыбнулся.

— Неплохо, совсем неплохо. Может, присоединитесь к моей команде? Мы нашли бы применение людям с такой быстрой реакцией.

Он обернулся ко мне. Я заметил, что хотя на вороте у него был значок эдельвейса — элитных тирольских альпийских войск Ландесшютцена, говорил он с явным судетским акцентом.

— В любом случае, позвольте представиться, — сказал он. — Оскар Фримл, оберлейтенант второго Ландесшютценского полка. В настоящее время — командир двадцать восьмого штурмового отряда, входящего в Четвёртый пехотный полк "Хох-унд-Дойчмайстер". Рад знакомству.

Это проявление вежливости от человека, минуту назад едва не убившего нас обоих, показалось мне несколько наигранным. Однако я промолчал. Мы просто пожали друг другу руки, я представил Тотта и себя, потом поблагодарил его и его людей за то, что пришли на помощь. Он улыбнулся. Довольно нервная, уклончивая улыбка, подумал я.

— Не за что. Мы не знали, что вы здесь. Наблюдатели сказали, что ваш аэроплан сбит, и мы решили, что вы убиты или в плену у итальяшек. Мы вышли после газовой атаки посмотреть, не сможем ли уничтожить кого-нибудь, пока они попытаются сбежать. Наши многих перебили, а остальных вычистили из окопов.

— И много их там было?

— Полагаю, около сотни.

— А что, для Штосструппен сражаться с врагом втроём против ста — обычное дело?

— Не столь уж необычное. Боевой дух и находчивость — вот что главное в такой войне. В окопах десяток настоящих солдат может справиться с тысячей новобранцев — или даже с двумя тысячами, если это итальянцы. Трусливый сброд, драться кишка тонка — то есть, кроме нескольких ударных подразделений Ардити . Я так понимаю, некоторые из них неплохи, но они носят бронежилеты, а от этого пользы мало, слишком тяжелые. Мы, как видите, за лёгкость в бою.

На этот счёт он говорил чистую правду — у них не было ни винтовок, ни снаряжения, только солдатский ранец, набитый ручными гранатами, на одном плече, респираторная коробка противогаза — на другом, и короткая, устрашающего вида дубинка с шипами.

Фримл заулыбался, показывая свою версию этого оружия. Оно состояло из деревянной рукоятки, короткой, туго скрученной стальной пружины и стального же шара, утыканного гвоздями, на конце. Я обратил внимание на ряды зарубок на ручке.

— Вот, смотрите — нравится? — спросил он. — Я её специально сделал. Гораздо лучше, чем стандартная...

Он наклонился и поднял итальянскую стальную каску, помятую и ржавую, которая, как я предположил, когда-то принадлежала мёртвому солдату — французского образца, с высоким гребнем на макушке.

Фримл положил каску на камень и резко ударил по ней дубинкой. Верхушка шлема вдавилась внутрь, как яичная скорлупа.

— Неплохо, правда? И к тому же совсем бесшумная. Многие даже не поняли, чем именно их ударили. Я ею прикончил не меньше пятидесяти человек, хотя в последнее время уже сбился со счета. Только в тот день на Сан-Мартино прибавил на свой счет человек двадцать. Мы обложили около двух сотен итальяшек в бомбоубежище. Они пытались сдаться, но мы просто плюнули из огнеметов в вентиляционные отверстия. Как же они там выли... Отличное было времечко: я стоял у входа и колошматил их по головам одного за другим, когда они выскакивали оттуда с полыхающими волосами. Жалкие отбросы из призывников, в основном, всем не больше двадцати лет.

И он улыбнулся каким-то идиллическим воспоминаниям.

— Сколько вам лет, герр лейтенант?— поинтересовался я. На вид ему было лет тридцать пять.

— Исполнилось двадцать три.

— И вы планируете дожить до двадцати четырех такими-то темпами?

К моему удивлению, вопрос его совершенно не смутил.

— Поживем — увидим, — ответил он с улыбкой. — Я верю, что пули находят трусов и слабаков, так что, может, мне и повезет. Я был ранен девять раз, но до сих пор ничего серьезного. В любом случае, выживу я или нет, не имеет особого значения. Главное, чему научил меня фронт, что в этом веке "мы"— это всё, а "я"— ничто. И что, если я умру? Кровь и нация будут жить дальше, как жили до меня. Мы, окопные бойцы,— голубая кровь рода человеческого, стальные пантеры, лучшие образцы, которые когда-либо рождала человеческая раса, без страха и без жалости. Дьявол побери остальных, стадо новобранцев, испорченных городской жизнью и жидовской культурой. Они ни на что не годны, кроме как следовать за атакой и удерживать уже взятое. Это бойцы переднего края ведут человечество вперед.

Я рискнул высказать мнение — робко, поглядывая на дубинку, — что при текущем уровне потерь, если Штосструппен действительно являются авангардом человечества, примерно в 1924 году мы регрессируем к началу Каменного века.

— Типичная точка зрения солдата мирного времени, — ответил он. — Такие люди, как вы, не могут справиться с этой войной, а, на мой взгляд, большинство кадровых офицеров не может, — потому что вы рассматриваете такого рода войну, тотальную войну, как некое отклонение. Что ж, нет, фронт — это будущее: постоянная война, дарвиновская борьба за выживание, в которой побеждают только сильнейшие и с чистейшей кровью.

Вот она, современность, подумал я про себя: не прошло и двадцати лет столетия научного прогресса и рациональности, как люди уже дерутся в этой жуткой глуши, с оружием в руках и идеями в головах, больше подходящими для мрачного средневековья.

— Так или иначе, — сказал я наконец, — нам лучше вернуться с вами прямо сейчас или дождаться темноты? В мои представления о приятном времяпровождении не входят солнечные ванны в обществе трупа.

Фримл на секунду выглядел сбитым с толку, а потом оглядел останки мертвого итальянца, будто только что их заметил.

— А, вот с этим? — рассмеялся он. — Вы быстро привыкнете к подобному зрелищу, да и к намного худшему, если пробудете на фронте какое-то время. Это же просто ерунда, всего лишь гниющая плоть, возвращающаяся в землю, из которой вышла...

Тут рядом с нами раздался ужасающий грохот, от которого перехватило дыхание, а над головой с воем пронеслись осколки камней. Когда мы пришли в себя, я сунул пальцы в уши, пытаясь остановить звон в ушах. Фримла это очень позабавило.

— Музыка войны, герр лейтенант, оркестр битвы. Судя по звуку, это был двадцатисантиметровый. Вы к этому совсем скоро привыкнете, так что замечать перестанете...— Он встревоженно умолк. — Тихо, — прошептал он, — что это?

Я снова обрел слух и понял — то, что я принял за звон после взрыва, на самом деле голоса, звучащие неподалёку. Говорили на итальянском, и довольно громко. Мы сосредоточенно слушали. Кажется, там, в воронке рядом с обломками аэроплана, атакующие оставили двоих солдат для охраны — до наступления ночи и прибытия трофейной команды. Судя по голосам — пожилой резервист и юнец-новобранец.

Кто бы это ни был, с их стороны, конечно, неблагоразумно разговаривать так громко средь бела дня, когда хищники вроде Фримла и его людей бродят по полю боя. Фримл присел, напрягшись как кошка, преследующая птицу. Он медленно вытащил гранату из вещмешка, потянул чеку у основания ручки, подождал несколько мгновений, которые показались мне вечностью — и бросил ее изящной дугой куда-то вдаль. Прозвучал приглушенный взрыв с облаком белого дыма, потом на какое-то время настала тишина.

Потом раздались стенания. Это было невозможно слушать. Похоже, что пожилого резервиста убило на месте, но юнец был еще жив. Если в кино показывают людей, которые сгибаются, падают и лежат неподвижно, ни секунды не сомневайтесь, что это лишь приукрашенная идея Голливуда о смерти в бою.

В действительности в шестидесяти или семидесяти килограммах мышц, крови и костей имеется большой запас жизни, даже когда их взорвали, опалили огнем и пронзили сотней осколков раскаленного металла. Началось всё с молитв Святой Богородице, затем Богу, Иисусу и святым, затем призывы к собственной матери. После второй гранаты крики стали лишь громче, пока наконец не перешли в стон, затем совсем прекратились.

— Ладно, — сказал Фримл, — нам сейчас лучше возвращаться. Я не хотел использовать вторую гранату. Итальянцы скоро вызовут на нас артиллерию, если заметили дым. Пойдемте. Выбирайтесь и следуйте за мной.

Итальянцы действительно увидели взрывы гранат: первый снаряд прилетел, когда мы только покинули воронку. После этого у меня остались лишь весьма туманные воспоминания о событиях, поскольку вокруг рвались снаряды, а мы как безумцы прыгали от воронки к воронке. Мы скатились в старую траншею и полубегом, полуползком продвигались по ней, спотыкаясь. И я благодарен всем сердцем, что у меня не было времени присматриваться.

Наконец мы нашли вход в туннель под колючкой, который Фримл и его спутники использовали для вылазок, и поползли по нему на животах, как кролики в зарослях утесника. Казалось, что уже прошло несколько часов, когда мы, наконец, услышали окрик австрийского часового.

Мы были в безопасности. Наши хозяева — девятый батальон Четвертого имперского и королевского пехотного полка, "Хох-унд-Дойчмайстер", выходцы из Вены. Я уже видел старых Дойчмайстерс в 1913 году, гордо марширующих по Рингштрассе на большом параде в честь столетия битвы при Лейпциге. Это был другой мир, и они были другими людьми.

Старая австро-венгерская армия отличалась от остальных армий Европы отсутствием полков гвардейской пехоты. Однако австрийские военные обычно признавали, что четыре тирольских кайзеровских егерских полка являлись элитными, а после них Дойчмастерс был самым лучшим полком пехоты, сформированным из лучших призывников каждого набора.

Все они давно сгинули, погибнув в Польше и Сербии. Их ряды пополнялись уже несколько раз, и Дойчмайстерс из 1916-го были убогой пародией на своих предшественников предыдущих двух лет: тщедушные, недоедающие и совсем юные призывники из серых трущоб венских предместий.

В потрепанной военной форме они выглядели крайне жалко, даже с поправкой на то, что уже так много времени провели в окопах Карсо.

Как я заметил, одно из главных тревожных последствий пребывания на передовой — все похожи друг на друга как близнецы: безжизненные, перекошенные лица и глубоко запавшие глаза. Видимо, батальон удерживал этот участок без отдыха с начала августа, его потери возмещались подкреплениями по ночам или когда ослабевал артобстрел.

У находившихся здесь с начала шестого сражения при Изонцо (примерно треть батальона) был тот самый особенный остекленевший взгляд — результат долгого пребывания на фронте.

Моя вторая жена Эдит была медсестрой во Фландрии в 1917-м, и она рассказывала об ужасающих контузиях, когда люди полностью с ходили с ума, как бедняга Шраффл. Но судя по наблюдениям во время недолгого пребывания в траншеях на Швиньяке, мне кажется, все выжившие на передовой в той войне, должно быть, получили легкие нарушения психики. Кроме всего прочего, в ушах стоял отвратительный шум.

Как мне кажется, во Франции грохот взрывов хотя бы приглушался почвой. Здесь, на плато Карсо, снаряды взрывались прямо среди скал, с ярко-желтой вспышкой и сильным, резким ударом, от которого голова звенела, как поминальный колокол. Это сводило с ума; невозможно вынести, если не отключать мозг и не выполнять все действия автоматически.

Адъютант батальона "Дойчмайстер", которому нас передал Фримл, с самого начала был с нами очень учтив. Он поздоровался со мной раньше, чем я его узнал — молодой офицер по имени Макс Вайнбергер, сын венского музыкального издателя. Мы встречались однажды, в конце 1913 года, на одном из литературных вечеров моей тёти Алексии, но теперь я не смог его узнать, серого от пыли и фронтового изнеможения.

Он сказал, что теперь, на начало августа, он — единственный, оставшийся в живых из командного состава девятого батальона. Но всё же он нашёл время организовать нашу отправку в тыл, вместе с партией пленных, захваченных после недавней атаки на окопы.

Я заметил, что он заботится об их благополучии и поставил трех часовых у блиндажа. Я счел это излишним, поскольку пленные не выказывали никакого желания бежать, скорее наоборот, были рады убраться подальше от войны.

— Это не для того, чтобы они не сбежали, — доверительно сказал он мне. — Они здесь, чтобы защитить говнюков от Фримла и его банды. Позавчера мы загнали двадцать человек в блиндаж, собирались забрать их, когда откроют заградительный огонь, а один из людей Фримла бросил туда гранату, просто так, поразвлечься. Потом он по-свински ухмыльнулся во весь рот и сказал, будто уронил случайно. Я собирался его арестовать, но Фримл поднял шум и заявил, что у полковых офицеров нет власти над Штосструппен... — он улыбнулся, — и тем более когда они грязные евреи вроде меня.

— Судя по вашим словам, оберлейтенант Фримл — сложный гость.

— Сложный? Да он абсолютно чокнутый, для нас он опаснее, чем итальянцы. Он устраивает заварушку, куда бы ни отправился, а мы потом расхлебываем, уворачиваясь от бомб. Каждый раз, когда он уходит, мы надеемся, что его прикончат, но он всегда возвращается. Он не в себе, а половина его людей кончили бы на виселице, как обыкновенные убийцы, не будь этой треклятой войны. Вы знаете, как он принимает в штурмовики? Они должны вытащить чеку из гранаты и держать ее на своей каске, стоя по стойке смирно, пока она не взорвется. Наверное, он несколько десятков убил этим трюком. А теперь я слышал, что его представляют к ордену Марии Терезии. Будь я кавалером рыцарского креста Марии Терезии и узнай, что и этого головореза тоже наградили, то вернул бы орден следующей же почтой.

Этим вечером мы с Тоттом направились по окопам обратно. Нас контузило, мы исцарапались о колючую проволоку, в груди у меня болело от воздействия газа, но с другой стороны, мы нисколько не пострадали во время аварийной посадки на нейтральной полосе, а я не потерял лампы от рации, спрятанные в лётной куртке. В группе нас было около тридцати — проводник, Тотт и я, пленные итальянцы, плюс трое тяжелораненых на носилках и два трупа, которые мы заставили нести итальянцев.

Оба покойника стали жертвами того миномётного обстрела около полудня — две накрытые одеялами фигуры и две пары пыльных сапог безжизненно покачивались, пока мы тащили носилки по кучам битого камня и прижимались к стенкам траншей, чтобы пропустить отряды, доставляющие продовольствие.

Рядом с одним из тел на носилках лежали разбитые остатки примитивной скрипки, сделанной из бензиновой канистры. Увидев её, я устыдился своих утренних непочтительных мыслей о музыкантах-любителях.

Как только мы перешли через гребень Швиньяка и оказались в мёртвой зоне на другой стороне, где нас не видел враг, я смог выпрямиться и оглянуться на невероятную мешанину землянок и убежищ на противоположном склоне.

Весь этот безумный троглодитский городок, беспорядочно выстроенный из подручного камня, мешков с песком и цементом, древесины и рифлёного железа, раскинулся по безопасному склону унылого известнякового горного хребта, как затерянный в Андах город инков или каменные гробницы какой-то давно забытой цивилизации в Аравийской пустыне.

В каком странном мире мы живём, подумал я. Раньше мы хоронили стариков, когда они умирали, а теперь молодые люди должны похоронить себя заживо, чтобы остаться в живых.

Неотвратимость этого произвела на меня сильное впечатление, когда мы вышли из защитного укрытия Швиньяка. Итальянцы не могли нас видеть, но их артиллерия по-прежнему перекидывала снаряды через гребень. Мы не успели и глазом моргнуть, как снаряды с воем посыпались с неба и разорвались на окрестных скалах, осколки горячего металла и щепки разлетелись по траншее.

Проводник знаком указал всем укрыться в убежище, пробитом в стене каменной траншеи и прикрытом железнодорожными шпалами. Мы влезли внутрь, оставив снаружи только мертвых. Проводник, батальонный посыльный, венский парень лет девятнадцати, был выбран не из-за телосложения (образчик недоедания в трущобах), а за ловкость и хитрость в умении уворачиваться от снарядов.

Следующие полчаса, пока не закончился артобстрел, мы, скрючившись, просидели там. Проводника, похоже, это не слишком беспокоило. Один из итальянцев пустил по кругу сигареты, и проводник закурил свою так безмятежно, будто мы ждали трамвая на Марияхильферштрассе.

— Горячий вечерок, — отважился я, когда рядом разорвался снаряд, осыпав нас пылью и осколками. Паренек немного поразмыслил, выдыхая дым с выражением полнейшего блаженства на лице: прошли месяцы с тех пор, как мы видели сигареты без сушеного конского навоза.

— Осмелюсь доложить, что сегодня не так плохо, герр лейтенант. На той неделе тяжелый снаряд угодил прямо в отряд пополнения. Так мы их ложками отскребали.

Я понял, что он не преувеличивает: внезапно я заметил почерневший человеческий палец под настилом укрытия.

— Нет, — продолжил он, затягиваясь сигаретой, — большинство дней похуже этого.

— Как же вы тут выдерживаете, неделю за неделей?

Проводник рассмеялся.

— Ну, справляемся, герр лейтенант, как-то обходимся. Всё зависит от того, к чему ты привык, я думаю. Я вырос в Оттакриге, восемь человек в одной комнате, отец три года без работы, так что на самом деле тут не так плохо. Запах почти такой же, еда получше и регулярнее, если полевую кухню не взорвут по дороге, и места для сна в нашей землянке примерно столько же. Так что в целом жизнь не так плоха, если не загадывать больше чем на двадцать секунд вперед. У меня брат в Одиннадцатой армии в Альпах, так он говорит, там просто санаторий, не считая того, что итальяшки нет-нет, да пальнут из пушки и убьют кого-нибудь. Он надеется, что война продлится до его выхода на пенсию.

Я обнаружил, что наши итальянцы так же реалистично относятся к войне. Крестьяне из Базиликаты с печальными и честными смуглыми лицами и траурными черными усами, они были похожи на людей, не ждущих от жизни особого веселья — и не обманувшихся в своих ожиданиях. Со своим венецианским австро-итальянским я едва понимал их речь.

Но из понятого заключил, что их вовсе не переполняет пылкий героизм. Я спросил одного из них, самого старшего, куда они предполагают наступать. Он ответил, что понятия не имеет, и это его меньше всего волнует; знает только, что старшие офицеры и военная полиция взыщут с них, если они не двинутся вперед по первому же свистку.

— Pah! La guerra— cosa di padroni! — сплюнул он. Его спутники тоже сплюнули, проклиная прихоть командиров, оторвавших их от семей и небольших земельных участков и пославших бороться за плато Карсо — "il Carso squallido", унылое Карсо, так они называли его, непристойно жестикулируя и ожесточенно сплевывая. Потом они перешли к оскорблению политиков и журналистов, которые послали их в этот бардак.

— Политика, — сказал итальянец, — грязное дело. Наша Италия — как скоростной экспресс: останавливается только перед выборами. В промежутке мы видим лишь налоговых инспекторов и сержантов во время призыва.

— А как же насчет ваших угнетенных братьев в Триесте, стонущих под австрийским гнетом? По крайней мере, об этом пишут ваши газеты.

— Мы не читаем газет, мы же неграмотные, — с непередаваемой гордостью ответил старый солдат. — А что касается жителей Триеста, они нас не волнуют ни на грош. Спасут ли нас они, когда придут помещики и ростовщики и попросят освободить наши участки? Я скажу вам, лейтенант, сражение за Триест волнует меня не больше, чем за Нью-Йорк.

Солдат помоложе его прервал:

— Нет, Беппо, честно так честно. Лично я скорее бился бы за Нью-Йорк, чем за Триест: мой брат живёт в Бруклине и посылает нам денежные переводы.

Все засмеялись, и мне подумалось, что это очень удачное замечание.

— Хорошо, — спросил я, — если война стоит вам поперек горла, почему же вы продолжаете воевать?

Они сочли это чрезвычайно забавным. Один вытянул палец и медленно обвел всех вокруг, глядя вдоль пальца как в прицел и приговаривая:

— ...Sette, otto, nove...PAFF! diciasette, diciaotto, diciannove... PAFF!

Из этого я заключил, что королевство Италия, самопровозглашенный наследник древнего Рима, переняло у своего предшественника много методов в области военной дисциплины. Спустя несколько недель после этих событий мне случилось упомянуть про оберлейтенанта Фримла офицеру-механику эскадрильи 19Ф Францу Мейерхоферу, который был также родом из Судетских земель.

— О, тот головорез? — сказал он, — "ангел смерти фронта Изонцо", как называют его в документах? Забавно, но мы вместе учились в школе в Эгере. Он лет на шесть младше меня, но мой брат учился в том же классе.

— Каким он был тогда?

— Скорее изгой, как сказал мой брат: его всегда дразнили, он не ходил на каток и не играл в футбол как остальные. Оставил школу после выпускного экзамена и стал агентом по страхованию жизни. И впрямь странно, что война делает с людьми.

Я наткнулся на Фримла в последний день 1916 года на новогодней вечеринке в Вене. Его незадолго до этого наградили орденом Марии Терезии, но он, очевидно, находился в очень плохом состоянии: нервы стали совсем ни к черту. Он погиб спустя несколько недель после возвращения в окопы: от укуса змеи, насколько мне известно.

Помнится, очень странное было дело, судя по тому, что я слышал про расследование. Фримл снял ботинки после атаки, улегся в койку в своей землянке, и его укусила носатая гадюка, спрятавшаяся под одеялом. Его люди говорили, что змея, вероятно, там зимовала, но вызвали эксперта по змеям, который утверждал, что носатые гадюки не зимуют. Тогда солдаты изменили показания и предположили, что она спряталась там во время бомбардировки. В таком случае, говорил эксперт, это должна быть очень напуганная рептилия и явно заблудившаяся, потому что носатые гадюки водятся не на севере Динарского нагорья, а примерно в трехстах километрах южнее.

Военные прокуроры пытались повесить дело на хорватского солдата из штурмовой роты Фримла, но остальные бойцы сговорились, и достаточно доказательств по обвинению в убийстве так и не удалось получить.

Мне кажется, к лучшему, что Фримла настигла такая смерть: неприятно думать, что он снова в гражданской одежде и опустился до продажи страхования жизни на улицах Эгера с пружинной дубинкой в одной руке и портфелем в другой. Trincera-crazies, или конченные психи, так называли их итальянцы. Думается, трагедией Европы стал не погибший оберлейтенант Фримл, а те, кто выжил.