Да свершится правосудие

Нас с Нехледилом привели на нижнюю палубу и обыскали, чтобы узнать, кто мы такие. Я прислушивался к разговору между унтер-офицером, встретившим нас на трапе, и их главарём. Мы оба оказались чехами, и унтер-офицеру это совершенно не понравилось.

— Какого дьявола мы вообще их подобрали? Когда я их увидел, то велел рулевому держаться прежнего курса. Теперь нас будут искать, а до темноты еще три часа.

— Закрой рот, Айхлер. Кто здесь командир, ты или я?

— А я-то думал, командиров тут уже нет. Какой ты чувствительный, Вачкар. Надо было сволочей бросить, пусть бы тонули. Они всего лишь офицеры.

— Они люди, а мы социалисты. Когда-то они были обычными людьми, как мы, это Австрия превратила их в офицеров.

— Ой, тогда помолчи и держи их внизу с остальными. Мне нужно вести корабль. — Он обернулся к нам. — Как ваши фамилии?

— Не ваше дело, моряк, — ответил я. — И стойте смирно, когда разговариваете с офицером. Кто здесь главный?

Он расхохотался.

— Сбавьте тон, герр лейтенант, иначе снова окажетесь в воде. Мы здесь все главные.

Один из матросов, вытягивая из-под воротника моей летной куртки личный жетон, ткнул стволом пистолета мне в живот. Тем же способом был извлечен жетон Нехледила, после чего их передали Айхлеру. Тот прочел выбитые на них имена.

— Поверить не могу, и оба чехи. А один, к тому же, еще и знаменитый барон фон Прохазка, подводный флот. Ну что, господа, чешский еще не забыли? Или в кадетском училище его из вашей головы напрочь выбили? Сволочье... вы и имена свои забудете, если австрияки прикажут. От таких, как вы, меня тошнит.

Нас столкнули вниз по узкому трапу и запихнули в капитанскую каюту. Дверь за нами заперли. Мы оказались в крошечной, обитой металлом кабинке вместе с пятью другими людьми — капитаном корабля, мичманом и тремя старшинами, отказавшимися присоединиться к мятежникам.

Оказалось, что с капитаном по фамилии Клеммер я немного знаком по Военно-морской академии. Сейчас он был в плохом состоянии — лежал на койке с простреленным левым лёгким, перевязанный разорванной простынёй, и кашлял кровью.

Мы узнали, что Tb14 относится к Пятому дивизиону миноносцев в Шебенико, десять месяцев они работали почти непрерывно, день за днём сопровождая конвои вдоль побережья Далмации. Рабочее время длилось долго, увольнительные короткие, а питание становилось всё хуже.

Кроме того, первым офицером был некто Штрнадл, крайне неприятный человек, в равной мере жестокий и некомпетентный. Однако никто ничего не подозревал, пока утром неподалеку от Премуды капитан, собравшийся в восемь сменить Штрнадла на утренней вахте, не обнаружил, что забаррикадирован в своей каюте.

Ему в конце концов удалось открыть дверь, соорудив рычаг из ножки кресла, он выбрался на палубу с пистолетом наготове и тут же был сражён выстрелом Айхлера из боевой рубки. Наши товарищи по плену сказали, что насколько им известно, Айхлер и Вачкар принимали равное участие в организации мятежа.

Несколько дней назад они слышали, как эти двое говорили о Чешском легионе, который формировался из австрийских военнопленных в Италии. Ясно, что Айхлер и Вачкар намеревались привести корабль в Анкону и сдаться. Остальные восемнадцать человек экипажа, кажется, не так решительно участвовали в бунте — парочка южных славян склонялись к нему присоединиться, другие матросы были против, а команда машинного отсека сомневалась. И никто не знал, что случилось с фрегаттенлейтенантом Штрнадлом.

Возможно, его заперли в носовом кубрике, но все слышали выстрелы и считали, что, вероятнее всего, он отправился за борт с пулей в голове.

Похоже, что будучи великодушно освобождён из французского плена, теперь я снова направлялся в плен к итальянцам. Разумеется, это очень печально, и мне, как офицеру, стыдно попадать в подобные обстоятельства, но, по крайней мере, случившееся не бросало тень ни на мою верность присяге, ни на профессиональную компетентность. Но что касается бедняги Нехледила — я понимал, что он с радостью променял бы своё нынешнее положение на пожизненное заключение на хлебе и воде в помойной яме и в компании скорпионов.

Его отец был осуждён за измену, брат — дезертир, родственники находились в австрийском лагере для интернированных по подозрению в чешско-националистской подрывной деятельности. И вот теперь он сам оказался, хоть и не по своей вине, на борту корабля, павшего жертвой возглавляемого чехами мятежа и собирающегося сдаться в плен врагу.

Он определённо попал в тяжёлое положение. Что, если Tb14 ещё до наступления ночи захватят австрийские корабли? Что станет с его матерью и братом, когда он попадёт в Италию, и эта новость дойдёт до Австрии через Красный Крест? Что случится, если Италия в итоге проиграет войну и выдаст австрийских дезертиров? Я мог бы поручиться за его лояльность, но кто меня послушает? В конце концов, я ведь и сам чех и нахожусь под следствием из-за разных нарушений воинской дисциплины. Надо было что-то предпринять.

Я неплохо знал миноносцы класса Tb1, поскольку в 1909 году служил помощником командира на таком же, и кроме того, был на корабле, когда тот еще только строился на верфи. Чтобы заставить венгерских депутатов парламента раскошелиться, половину заказов на корабли класса Tb1 разместили на единственной морской верфи Венгерского королевства — акционерном обществе "Ганц-Данубиус" в Фиуме.

Созданный всего за пару лет до этого, "Ганц-Данубиус" к тому времени уже успел приобрести плохую репутацию из-за низкого качества продукции. Корабли класса Tb1, выпущенные на "Данубиусе" не стали исключением из этого печального правила.

Длинная и узкая стальная лодка, неустойчивая и с высоким центром тяжести, приводилась в движение единственным винтом. Но "Данубиусу" всё же удалось сделать эту изначально неудачную конструкцию ещё хуже, не уделив внимания огромному крутящему моменту винта. В результате во время испытаний на скорость произошёл опасный крен на правый борт, который опасно увеличивался с каждым узлом. Мне пришлось поставить людей у поручней левого борта, чтобы выровнять корабль, а экипаж машинного отделения переносил на левую сторону все предметы, какие только возможно.

Корабли не приняли на вооружение военно-морского флота и на несколько месяцев вернули для доработки. На протяжении всего этого времени я находился на верфи "Данубиуса". Теперь, семь лет спустя, я сидел в капитанской каюте этого корабля с карандашом и листком бумаги, пытаясь вспомнить, что именно тогда изменили.

Наконец, мне это удалось — тогда из-под под каюты удалили одну масляную цистерну и переместили к другому борту. Насколько я помнил, оставшиеся после этого отверстия не заделывали, поскольку в этом не было необходимости. Стоило попробовать этим воспользоваться.

Я потянул к себе крышку капитанского рундука, стоявшего по правому борту, напротив носовой переборки, вытащил пару чемоданов, потом сорвал лист линолеума со стальной палубы под ними. Да, как я и ожидал, там оказался смотровой люк— съёмный фрагмент покрытия, позволявший рабочим заглядывать вниз во время капитального ремонта и находить треснувшие заклёпки перед нанесением на днище антикоррозийного покрытия. Может, и получится...

Я порылся в ящике письменного стола, нашёл складной нож с чем-то вроде отвёртки, вернулся к полу под шкафом и стал выкручивать винты, удерживавшие крышку люка. Они прилично заржавели, но после полутора часов усилий нам удалось выдрать их и поднять крышку.

Я сунул голову в люк и чиркнул спичкой. Да, в переборке находилось отверстие размером с большую тарелку. Щуплый человек с очень узкими плечами мог бы протиснуться через него в следующий отсек трюма и оказаться под тамбуром в нижней части трапа, где стоял охранявший нас часовой. В тамбуре располагались офицерская уборная и несколько шкафов. Если потом поднять пол в одном из шкафов... Но кто справится с такой задачей? Разве что цирковой акробат или человек-угорь.

Я оглянулся. Единственный возможный вариант — Франц Нехледил, высокий, но такой тощий, что за швабру мог бы спрятаться. Что касается самого Нехледила, в нынешнем положении он радостно прыгнул бы в чан с кипящей кислотой, только бы доказать свою преданность Австро-Венгерской монархии. Однако осуществить наш план всё-таки будет чрезвычайно трудно.

Мы решили, что он спустится в трюм вперед головой, потом протиснется через отверстие и согнется, чтобы выбраться на другой стороне. В конце концов ему пришлось раздеться, мы намазали его содержимым большой банки кольдкрема, который Клеммер вез домой в Полу в подарок жене. Потом обвязали Нехледилу щиколотки простыней, чтобы поднять наверх, если он потеряет сознание. Он взял карманный фонарик и нырнул в затхлую темноту.

Как только исчезли ноги Нехледила, ключ повернулся в замке, и дверь распахнулась. Вошли двое вооруженных рядовых, схватили меня и потащили к Вачкару, который ждал на палубе. К счастью, они очень спешили и не заметили, что не хватает одного заключенного. "Ну вот и всё," — подумал я про себя, когда они толкали меня вверх по лестнице. Меня собираются расстрелять и выбросить за борт, чтобы произвести впечатление на остальных? Когда мы оказались на палубе, я оттолкнул своих тюремщиков и встал прямо, насколько мог, расправляя помятую одежду.

— Герр шиффслейтенант Прохазка? — спросил Вачкар.

— Да, чем могу быть полезен, не зря ведь ваши головорезы затащили меня на палубу?

— Пойдемте со мной, если желаете. Я хотел бы поговорить с вами наедине.

Меня обуревало желание сохранить достоинство и отказаться. Но когда дуло винтовки упирается тебе в спину, это весьма красноречивое приглашение. И в любом случае, чем дольше меня удерживают главари мятежа, тем больше у Нехледила и остальных времени, чтобы вырваться из этой тюрьмы. Вачкар повел меня к носовому кубрику и закрыл дверь, поставив снаружи двух рядовых.

Он сел за грязный стол и велел мне сделать то же самое. Я предпочитал стоять, но почувствовал, что лучше говорить с ним сидя. Он прямо-таки горел желанием поговорить со мной.

— Хотите сигарету, герр шиффслейтенант? Они принадлежали герру лейтенанту Штрнадлу, но теперь ему не понадобятся.

— В таком случае — нет, благодарю. Я не пользуюсь краденым.

— Как вам угодно. Не возражаете, если я закурю?

— Нет.

Он зажег сигарету и повернулся ко мне через стол.

— Слушайте, Прохазка...

— Герр шиффслейтенант, с вашего позволения...

— Прохазка, ни к чему вставать на дыбы. Слушайте, я выложу все прямо: я приглашаю вас присоединиться к нам.

— Присоединиться к мятежникам и убийцам? Вы, должно быть, выжили из ума. С какой стати вы считаете, что я хочу к вам присоединиться?

— Вы чех, как Айхлер и я, и думаю, пришла пора понять, в чем заключаются ваши реальные интересы.

— Может, вам стоило поразмышлять о том, в чем заключаются ваши интересы или, вернее, заключались, потому что сейчас уже слишком поздно. Мятеж, убийство, переход на сторону врага и насилие по отношению к вышестоящим по рангу — все эти преступления караются смертной казнью.

— Так значит, если меня поймают, то расстреляют четыре раза? Бросьте. Сейчас мы в тридцати милях от итальянских вод, и через час уже стемнеет. Нет, мы, так или иначе, удостоверимся, что нас не поймают. Думаю, я должен предупредить, что Айхлер станет расстреливать вас одного за другим в качестве заложников, если за нами погонятся. Он гораздо жестче меня. Думаю, вы это уже заметили.

— Но если вы так уверены, что окажетесь в итальянских водах до наступления ночи, почему для вас имеет значение, присоединюсь я к вам или нет?

— Частично — это забота о ваших же долгосрочных интересах...

— Спасибо. Я так тронут...

— А отчасти — забота о наших.

— О чем это вы?

— Полчаса назад пролетела летающая лодка, и уж точно не итальянская. А радисту удалось отправить сообщение, прежде чем мы захватили контроль над кораблем. И котлы в плохом состоянии.

— Зачем вы мне все это рассказываете? Похоже, вы не вполне уверены, что доберетесь до Италии.

Он помолчал несколько мгновений.

— Внизу, в машинном отделении, кочегары. Они сомневаются, нужно ли к нам присоединяться или нет, и просто тянут время, наблюдая, что происходит. Если бы к нам присоединился офицер и велел им перейти на нашу сторону, они бы, конечно, впряглись. Там в основном хорватские крестьяне, а они привыкли делать то, что приказывают.

— Понятно. Но почему я должен переходить к вам? Если я этого не сделаю, то ваш друг Эйхлер может застрелить меня и сбросить за борт, как и фрегаттенлейтенанта Штрнадла; но если этого не произойдет, худшее, что меня ожидает, это срок в итальянском лагере.

— Потому что вы чех, как и мы, вот почему. Вы и ваш пилот.

— Мне очень жаль. Хоть я и родился чехом, но давно стал австрийским офицером и отказался от национальности.

— Ну, может быть, самое время передумать. Австрия мертва, Прохазка: мертва уже много лет, еще до войны. Теперь, наконец, Старик — труп, превратился в прах.

— Позволю себе не согласиться: Австро-Венгрия, вероятно, выиграет войну.

— Австрия не выиграет эту войну, что бы ни случилось. Австрия не может выиграть. А Германия может, и что тогда произойдет со всеми нами? — Он перегнулся через стол и уставился мне в лицо. — Ради бога, Прохазка, проснитесь. Говорят, вы умный человек. Вся эта ваша драгоценная Австро-Венгрия не более чем способ заставить нас, славян, сражаться за Германию. Подумайте, какое будущее ожидает любого из нас, если они выиграют? Переходите на нашу сторону вместе с пилотом. Когда доберемся до Италии, мы добровольно присоединимся к Чешскому легиону.

— Кажется, вы слишком много знаете о таких вещах для сержанта-телеграфиста, Вачкар.

— Мое дело — знать. Мы, радисты, часто разговариваем друг с другом, несмотря на войну. Я был в контакте с Масариком и Национальным советом через Швейцарию целый год или более. Очень многие из нас во флоте и гарнизонах только и ждут этого дня. Он еще не пришел, но когда придет, поверьте, многие чехи готовы будут сделать всё необходимое.

— Всё это очень впечатляет. Так из-за чего же все неприятности на борту этого корабля?

— Из-за хорватов и словенцев. Мы могли бы еще переманить их на нашу сторону, но они больше боятся итальянцев, чем Германию. И в любом случае, половина из них сверхсрочники: меднолобые. Если офицер велит им спрыгнуть со скалы ради своего императора, они сделают это.

Должен признать, что слова Вачкара, произнесенные в то утро в кубрике, сильно меня обеспокоили; подняли на поверхность ряд неудобных полусформировавшихся идей о том, какой оборот принимает война. Но прошу, поймите, что хотя узы моей старой национальности и родного языка были сильны, верность династии и Отечеству были гораздо сильнее. В те времена все выглядело иначе по сравнению с нынешними, по прошествии семидесяти лет.

Мировоззрение всех офицеров — даже, подобно мне, ставших ими в первом поколении — успешно и крайне незаметно формировалось годами обучения в школах и военных академиях старой монархии. Преданность императору. Преданность правящему дому. Преданность своей многонациональной отчизне, своему кораблю и службе. Преданность офицерскому кодексу чести и присяге. Преданность католической церкви и друзьям родины. Все эти узы были крайне сильны.

И то, что эти принципы специально закладывались в нас, не означало, что они сами по себе были никчемны. Наоборот, оглядываясь назад, я полагаю, что не все идеалы многонациональной империи Габсбургов являлись пустыми, пусть на практике вся эта затея и обернулась катастрофой.

Однако времени для внутренних терзаний мне не дали — по ту сторону двери раздался чей-то крик.

Вачкар, вскочив на ноги, выбежал на палубу, предоставив меня юному моряку-хорвату с пистолетом. Вскоре с миделя донеслись вопли и невнятный шум борьбы. Корабль начал дрейфовать. В машинном отделении явно что-то происходило. Я сосредоточился на растерявшемся охраннике.

— Моряк, — обратился я к хорвату. — Ты слышишь?

— С вашего позволения, так точно, герр шиффслейтенант.

— И что ты собираешься делать?

— С вашего позволения... — дрожащим голосом выдавил он, — с вашего позволения, я... я вас застрелю, если вы двинетесь... с вашего позволения, герр шиффслейтенант.

— Застрелишь, моряк? Ну и ну, нельзя ведь такие вещи говорить: угроза офицеру в военное время карается смертью, знаешь ли. "Приговорен к расстрелу". Неужели ты хочешь оставить родителям такую память о себе?

У бедного паренька почти навернулись слезы. Я протянул руку.

— Ладно, ладно. Ты ведь еще совсем мальчишка, и, конечно, тебя угрозами заставили примкнуть к ним. Дай мне пистолет. И забудем обо всем.

Он едва ли не с благодарностью расстался с пистолетом, и я, взбежав по трапу, очутился на палубе сразу за боевой рубкой.

Забавная сцена предстала передо мной в сгущающихся сумерках. Голый человек, покрытый с головы до пят грязью и ржавчиной, стоял у поручней боевой рубки с пистолетом в руке и фуражкой на голове. Он увещевал толпу стоящих с открытыми от удивления ртами матросов, как безумный пророк, прибывший в Иерусалим из дикой местности с призывами раскаяться и избегать приступов гнева. Я с трудом признал в этой странной фигуре с вытаращенными глазами Франца Нехледила.

— Матросы, — вопил он, — матросы, не слушайте этих идиотов и обманщиков, которые приведут вас к врагу, подталкивают вас к пропасти и продадут вашу страну вероломному королю Италии. Чехи, словенцы, немцы, хорваты — все мы боремся друг за друга, за нашего императора и короля и за общее отечество, за Бога и за честь моряков Австрии. Вы позволите этим гадам сделать из вас предателей и мятежников? У вас и ваших семей нет будущего в Италии, вас ждет лишь тюремный лагерь, тюремный лагерь, который растянется по всему Адриатическому побережью, если итальянцы победят. Будьте верны вашей клятве; верны своим товарищам; верны благородному дому Габсбургов!

Краешком глаза я увидел движение позади дымовой трубы. Айхлер нацелил винтовку на Нехледила, стоящего на мостике, и приготовился выстрелить. Но я открыл огонь первым. Попасть в кого-то из пистолета с двадцати метров шансов мало, но мне улыбнулась удача.

Он выронил винтовку и упал на колени, схватившись за руку. Это и склонило чашу весов в нашу пользу: за несколько минут колеблющиеся присоединились к нам, а мятежники оказались надежно заперты под замком в носовом кубрике, у каждой двери и светового люка выставили часовых. Миноносец Tb14 вернулся в ряды императорского и королевского флота.

Вся история прояснилась позже: как Нехледил чуть не потерял сознание в затхлом воздухе трюма, но ему все-таки удалось развернуться в этом тесном углу и проползти к шкафчику у подножия сходного трапа. Плита на полу под шкафчиком доставила ему некоторые хлопоты, но удача и "мастерство" господ Ганца и Данубиуса оказались на нашей стороне: вместо стального листа пол шкафчика был сделан из фанеры.

К счастью, ему удалось вскрыть пол, залезть в шкафчик, а потом выбраться на глазах у изумленного часового у подножия трапа. Когда из шкафа вывалился Нехледил, голый и черный как дьявол, покрытый ржавчиной и копотью трюма, часовой не доставил никаких хлопот, он помчался что есть мочи с воплями, что убитый офицер вернулся на борт, чтобы всем отомстить.

Этот неожиданный поворот так ошеломил команду машинного отделения, что они забаррикадировались и потушили огонь в топке. Нехледил открыл дверь капитанской каюты, а потом заключенные выбежали, вооружившись ножками от стола.

Несколько минут положение оставалось неопределенным, но это было, несомненно, удивительным зрелищем — речь голого Нехледила с мостика о верности кайзеру. Речь, которая наконец обратила экипаж против бунтовщиков. Незадолго до заката мы встретились с эсминцем "Снежник", и он отконвоировал нас обратно в Зару. Всех посадили под арест в ожидании расследования.

В итоге Вачкар и Айхлер заплатили жизнями за свою человечность, за то, что остановились и подобрали нас. Бесспорно, если бы они не потеряли полчаса на остановку, если бы у меня не было специальных знаний о конструкции миноносцев класса Tb1, а Нехледил не проявил такую решительность — я совершенно уверен, что они бы смылись. Вне зависимости от состояния котлов.

На их трибунале, состоявшемся неделю спустя на борту флагмана "Вирибус Унитис" в гавани Полы, я со всей возможной решительностью просил учесть смягчающие обстоятельства, но это изначально оказалось безнадёжным делом. Мятеж, убийство и дезертирство — преступления, которые в военное время везде караются смертной казнью, и в 1916 году их ждало бы такое же наказание в любой европейской стране.

Самое большее, чего мне удалось добиться — смягчение наказания для второстепенных мятежников, особенно для юного хорватского матроса, отдавшего мне пистолет, он отделался восемнадцатью месяцами. Что касается остальных — двое получили двенадцать лет заключения, из которых отсидели только два благодаря развалу Австрии, а остальных списали на берег и распределили по береговым службам.

Вачкара и Айхлера расстреляли утром 12 декабря у стены военно-морского кладбища Полы, где для них уже подготовили две могилы. Как все остальные моряки в гавани, в это время я стоял навытяжку на палубе и внимательно прислушивался, когда среди черных кипарисов на холме раздались залпы, и вороны с карканьем поднялись со своих насестов в утренний воздух.

Старая Австрия умела устраивать представления, и здесь не жалели никаких усилий, чтобы преподать урок, к чему приводит мятеж. Урок удался, судя по бледным, напряженным лицам матросов, выстроившихся на палубах военных кораблей, стоящих на якоре, когда капитаны зачитывали им вслух свод законов военного времени.

Сначала прозвучал один залп, потом другой — потом третий, более неровный, чем первые два, и наконец беспорядочная трескотня выстрелов. Мне стало плохо: явно произошло что-то ужасное. Меня всегда поражало, как легко потерять жизнь, упав спиной со стула или проглотив вишневую косточку, или (как вроде бы сделала моя польская двоюродная бабка) вывихнуть шею, сильно чихнув, а когда за дело берутся профессионалы, то часто портачат.

Впоследствии я слышал, что Айхлер умер после первого же залпа, но несчастного Вачкара только ранили. Он выкрикнул:

— Вы можете убить нас, но не наши идеи!

Повязка спала с его глаз. Его не убил ни второй залп, ни третий, а у расстрельного взвода стали сдавать нервы. Подошедший офицер попытался сделать coup de grace из пистолета, но произошла осечка, и оружие заклинило. Наконец, Вачкара из сострадания добил городской могильщик — парой метких ударов лопатой. Прежде чем он начал работать на городской муниципалитет, он забивал лошадей на скотобойне и хорошо знал, как это делается.

Но, по, крайней мере для меня, история на этом не закончилась. На следующий же день меня вызвали, однако не на собственный трибунал, которого я ожидал, а в императорскую резиденцию, на виллу Вартхольц, неподалеку от Бад-Райхенау. По прибытии меня сопроводили прямо в императорский зал для приёмов. Император слышал о моём участии в подавлении мятежа на борту Tb14 и пожелал встретиться со мной.

Должен сказать, от событий предыдущего дня я испытывал тошноту. Без сомнения, меня поздравят с собачьей преданностью хозяину-императору и вручат какой-то металлический кружок с огрызком ленты в награду за смерть двух моих соотечественников.

Но всё произошло совершенно иначе. Император пожал мне руку, и говорил он самые обычные вещи — спрашивал про семью, о том, как давно я служу, и тому подобное. Потом отослал адъютантов и предложил мне сесть в кресло в своём кабинете.

— Прохазка, — сказал он, — это прискорбное происшествие, и, должно быть, оно очень вас огорчило.

— Позвольте сказать, ваше императорское величество — совсем нет. Я просто исполнял свой долг как офицер Австрийского императорского дома.

— Да, да, мне это известно, это я могу прочесть и в "Армейском вестнике" в любой день. Но мятежи происходят не просто так. Скажите, каковы, по вашему мнению, причины случившегося. И прошу, говорите то, что вы на самом деле думаете, а не те слова, которых, по вашему мнению, от вас ждут. Если люди не могут сказать правду своему императору — тогда мы действительно пропали.

И тогда я сказал ему всё, что думал — и об этом мятеже, и о других, и о недовольстве, которое близко к мятежу, хоть и не попадает в газеты. Я сказал, что в этом виновны не социалисты-агитаторы, не тайные националисты, не агенты Антанты, как твердит восторженная пресса. Нет, причины — в тоске, слишком коротких увольнительных и плохом питании вместе с дисциплинарной системой, может, и пригодной для армии времён Марии-Терезии, с её палочной системой управления, но чудовищно плохо подходящей для управления подразделениями молодых людей, умных и технически грамотных. Пока я говорил, император делал пометки, часто прерывая меня, чтобы задать уточняющие вопросы. Потом он сказал нечто, заставившее меня широко раскрыть глаза от недоверия и удивления.

— Прохазка, вы сказали мне, что думаете. А теперь я скажу вам как одному из моих самых храбрых офицеров, что я думаю обо всем этом. Я думаю, что монархия не переживет еще один год войны; не переживет его в нынешнем виде, даже если завтра наступит мир. Моя главная задача как императора — при помощи переговоров покончить с этой отвратительной бойней, если понадобится — то и без Германии, а потом приступить к осуществлению радикального реформирования нашего государства. Ваши сегодняшние слова лишь подтверждают, что это верное направление. Но прежде чем вы уйдёте, — он взял со стола объёмистую папку, — я хотел бы обсудить с вами ещё кое-что. Когда мы встречались с вами в Хайденшафте в августе, разве мы не говорили, пусть и кратко, об обстоятельствах вашего перехода со службы на подводной лодке в австро-венгерские ВВС?

— Осмелюсь доложить, да, говорили, ваше императорское величество, — ответил я, думая про себя — будь я проклят, он всё-таки не забыл...

— Что ж, я сдержал своё слово и поручил барону Лерхенфельду разобраться в деталях этого дела. В результате его расследования, а также, мне следует добавить, после петиции морских офицеров и вашего прежнего экипажа, я пришёл к заключению, что произошла серьёзная ошибка. Кроме того, с удовольствием сообщаю, что появились новые обстоятельства, заставляющие усомниться, была ли вообще торпедированная вами у Кьоджи той ночью субмарина германским минным заградителем. Я узнал, что в августе у мыса Галлиола села на мель итальянская подлодка, и когда её экипаж взяли в плен, некоторые спрашивали, отправят ли их в тот же лагерь, что и моряков с "Ангильи", которая покинула Венецию ночью 3 июля, и с тех пор о ней ничего не слышали. Короче говоря, Прохазка, я полагаю, что дело германского флота против вас, которое и прежде было шито белыми нитками, теперь полностью лишилось оснований. Скажите, вы хотели бы вернуться на подводный флот или предпочитаете продолжить лётную службу?

Я ответил, что готов служить своему императору и отечеству на земле, на море или в воздухе, но считаю, что мои способности было бы лучше использовать для прежней службы, чем для кружения над конвоями.

— Что ж, отлично. Военно-морское командование сообщило мне, что ваш прежний экипаж с подлодки U13 сейчас оказался на берегу, после навигационной ошибки их капитана. Ну, Прохазка, как насчёт того, чтобы соединиться с ними на борту одной из наших новейших субмарин, которая сейчас комплектуется на морской судоверфи в Поле?

Аудиенция окончилась, мы пожали друг другу руки, и я ушёл, унося с собой чувство, которое и по сей день со мной — что, если бы старый император сделал доброе дело и умер бы, например, в 1906 году, и если бы Франц Фердинанд уже скончался от туберкулёза (это чуть было не случилось в 1893-м), тогда, возможно, с искренним и молодым Карлом в роли императора и короля, а за ним, году эдак в 1950, императором Отто, Австро-Венгерское государство могло бы по-прежнему существовать и сегодня, трансформировавшись из неустойчивой и неуклюжей самодержавной монархии в неустойчивую и неуклюжую конституционную монархию. Да, возможно.

Я официально вернулся служить на австро-венгерский подводный флот в канун рождества 1916 года. В ВВС я прослужил ровно пять месяцев, хотя казалось, что намного дольше. Я сдал летный комбинезон, снял авиаторские лычки с куртки и с тех пор никогда не летал, разве что пассажиром. События моей краткой, но беспокойной карьеры летчика Габсбургского дома вскоре остались позади, потом постепенно стерлись из памяти под грузом всех последующих лет и событий.

А как же Франц Нехледил, мой пилот? Суд и расстрел мятежников что-то перевернули в нем, как мне кажется. Он стал великим чешским патриотом и дорос до звания генерала в Чехословацких ВВС в 30-е годы. После 1939 года он остался в Праге и с самого начала принимал активное участие в чешском сопротивлении, совершив в 1941 году попытку убить рейхспротектора Гейдриха.

Гестапо задержало его в октябре того же года. Он слишком много знал об организации Сопротивления, и в гестапо это понимали. И все же он, кажется, держал рот на замке десять ужасных дней, выдержав самые страшные пытки, пока не умер от сердечной недостаточности. Не могу сказать точно, но я предполагал, что он мучился от воспоминаний о том, как он способствовал смерти двух своих соотечественников четверть века назад. Но он никого не выдал, а когда гестапо арестовало его приятелей-заговорщиков два дня спустя, то лишь потому, что кто-то донес на них за деньги.

Его имя высекли на монументе Мученикам нации в Праге в 1946 году — в следующем ряду после Вачкара и Айхлера, вот так. Как я понимаю, коммунисты снесли его два года спустя. Память, память. Можете считать меня ужасным старым занудой. В течение шестидесяти пяти лет я ни слова не проронил о том времени, когда был командиром подводной лодки, пока этой весной не всплыл альбом с фотографиями.

Мне хотелось бы сказать, что я никогда и никому не рассказывал о своей краткой летной карьере. Но это не совсем так: однажды, несколько лет назад, меня убедили рассказать о службе в австро-венгерских ВВС.

Это было в 1978 году, я думаю, в пансионе на Айддесли-роуд в Илинге, где я жил несколько лет после смерти Эдит, когда больше уже не мог заботиться о себе. В дождливый летний день я сидел в кресле в холле, пытаясь читать. Постепенно я понял, что меня раздражает громкий, гудящий голос с американским акцентом.

Голос доносился из угла, где сидел мистер Кемповски. Обернувшись, я увидел, что этого старого дурня, сидящего в кресле с укрытыми одеялом ногами, расспрашивает здоровенный, можно даже сказать тучный тип, слегка за тридцать, с пышными курчавыми волосами, в очках с тяжелой роговой оправой и с вислыми усами в стиле позднего Панчо Вильи.

Молодой человек держал перед Кемповски микрофон кассетника и пытался заставить его говорить в него, крича старику в ухо. Ясно, что большого успеха он не добился — к тому времени Кемповски почти впал в маразм, а его английский всегда оставлял желать лучшего, тогда как немецкий молодого человека был смехотворно плох.

Это меня озадачило — почему он говорит по-немецки в польском доме престарелых? Потом я вспомнил, что несколько недель назад настоятельница получила письмо от американского историка ВВС, "бизона авиации", как он назвал себя. Он спрашивал, можно ли получить интервью у знаменитого авиатора Первой мировой войны, аса Густава Кемповски. Думаю, "лётчик-ас" — это слегка чересчур: осенью 1918 года Кемповски совсем недолго летал в качестве младшего офицера "Джаста-2", старой рихтгофеновской эскадрильи, а потом перевелся в ВВС Польши.

Интервью не удалось — Кемповски к тому времени почти выжил из ума, он умер спустя несколько недель — да и в любом случае, он считал советско-польскую войну 1920 года гораздо более интересной и важной, чем предшествующую, в которой летал в войсках германского кайзера. Под конец беседы старик, ехидно хихикая, указал в мою сторону.

— Вон, Прохазка — он тоже лётчик в Первой Weltkrieg — летать в австрияцкой военная авиации против Италии — ты ему тоже говорить, да?

Старый мерзавец вспомнил — как иногда вспоминают те, кому отказывает память, то интервью, что я дал берлинской газете в 1916 году, после того как сбил итальянский дирижабль. Я поднялся, чтобы уйти, но путь к отступлению оказался отрезан — молодой американец тоже встал и теперь направлялся ко мне, загоняя в угол бизоньей тушей. Неподалеку притворно улыбалась мать-настоятельница. Следовало быть повежливее, иначе потом у меня возникнут проблемы.

Американец протянул мне большую дряблую лапу для рукопожатия — я как будто подержал в руке огромную жабу.

— Вау! Я хочу сказать — это же невероятно, второй авиатор Первой мировой войны за один вечер, я просто не могу в это поверить.

Не спрашивая у меня позволения, он уселся напротив и засунул новую кассету в свой маленький аппарат. Меня уже раздражала его уверенность, что мы, старики, не имеем ни своего мнения, ни права на независимость — мы всего лишь исторические реликвии, источник мемуаров. Но под зловещим взглядом матери-настоятельницы мне оставалось только сидеть смирно и постараться хорошо себя вести.

Не глядя на меня, он представился.

— Привет, я Френк Т. Махан из общества изучения авиации Первой мировой войны из Лансинга, штат Мичиган. Здесь, в Европе, я собираю воспоминания тех, кто летал в той великой войне, и вы, сэр, первый, кого я встретил, воевавший в составе австро-венгерских ВВС на итальянском фронте.

— Что же, тогда поздравляю вас с удачей. Но что вы хотите узнать? Я не историк, говорить могу только о том, что сам видел, а это не так уж и много. Всё было довольно запутанно, и, откровенно говоря, я не слишком много размышлял об этом в последние годы. Понимаете, я был морским офицером, лишь ненадолго прикомандированным к австро-венгерским ВВС. Да и летал я в качестве наблюдателя в двухместном аэроплане, это, как правило, было довольно скучно.

— Но сэр, вы же понимаете, что вы — один из немногих удостоенных чести воевать в той первой великой войне в небе?

— Я с радостью отказался бы от подобной привилегии. А что вы имели в виду, говоря о "немногих удостоенных чести"? Что возможность сражаться была для меня привилегией, или что мне повезло оказаться среди тех немногих, кто остался в живых? В первом случае я точно не могу с вами согласиться.

Он как будто и не услышал этого замечания и бесцеремонно сунул микрофон мне под нос.

— Скажите, сколько всего заданий у вас было? В скольких воздушных боях участвовали? Каков ваш личный счёт?

— Честно говоря, понятия не имею. Я пробыл в лётном подразделении на фронте Изонцо примерно три месяца, потом около месяца патрулировал конвои в составе военно-морской авиации. Мы не рассматривали это как "задания". Мы поднимались в воздух, когда получали приказ из штаба армии или дивизии, чаще всего занимались разведкой или корректировкой артиллерийского огня или выполняли небольшие бомбардировки за линией фронта. Но обычно мы просто сидели на земле из-за плохой погоды или отсутствия аэропланов. А относительно воздушных боев — я мало что помню. Конечно, итальянцы частенько в нас стреляли, и мы отстреливались, как могли. Но "сражение"— слишком громкое название для того, что там происходило. Всё обычно случалось так быстро, что и опомниться не успеешь. Ты нажимаешь на спусковой крючок, закрываешь глаза, а когда открываешь снова — или противника уже нет, или ты уже валяешься в госпитале.

Манеры этого типа уже начинали меня сильно раздражать. Обычно я хорошо ладил с американцами, гораздо лучше, чем с англичанами, но сейчас моя антипатия граничила с мыслями об убийстве. Какое право имел этот жирный шут, собирающий нашу боль, как марки, рыться в костях мертвецов ради своего хобби?

Ко мне уже возвращались воспоминания — запахи ацетона, бензина и кордита, звуки голосов Мицци Гюнтера и Губерта Маришки, хлопанье палаток на ветру Карсо, стрекотание пулемёта и страшный хруст, с которым мы скользили по леднику. Что он может во всём этом понимать?

Он говорил, что даже не был во Вьетнаме — выпросил освобождение от призыва (значит, не так уж он и глуп). Наконец, он остановил на мне бычий взгляд сквозь толстые очки. Я понял — сейчас он задаст Главный Вопрос. Но когда он это сделал — вопрос оказался таким идиотским, что я просто задохнулся от возмущения.

— Скажите, сэр, каково это — быть летчиком в той войне?

Я решил, что насколько идиотский вопрос заслуживает такого же ответа. Я задумался на пару секунд.

— Если вы и правда хотите знать, на что это похоже — воевать в воздухе в Великой войне — тогда пойдите к кому-нибудь, кого никогда не встречали прежде, и кто не причинил вам ни малейшего вреда, и вылейте ему на голову двухгалонную канистру бензина. Потом чиркните спичкой, и когда ваша жертва красиво вспыхнет — вытолкните её из окна пятнадцатого этажа, а до того можете ещё несколько раз пальнуть в спину из револьвера. А когда станете всё это делать — будьте уверены, что через десять секунд кто-то, возможно, сделает то же самое с вами. Это позволит вам и вашим друзьям-энтузиастам понять суть воздушного боя времен Первой мировой войны, и вашей стране это ничего не будет стоить. А ещё — не нужно будет убивать десять миллионов человек ради того, чтобы вы получили удовольствие.

Я понял, что интервью близится к концу — мать-настоятельница подошла, чтобы увести этого человека, сказав:

— Прошу вас, не обращайте внимания, он старик и не так уж хорошо соображает.

После того как посетитель удалился, только преклонный возраст спас меня от десятидневного одиночного заключения на хлебе и воде.

Спустя несколько месяцев мне случайно попалась библиотечная книга: справочник путешественника по Северной Югославии, изданная в предыдущем году. С любопытством я отыскал главу по региону Карсо. Один абзац бросился мне в глаза.

"Жизнь в горной Словении часто принимает образ греческой трагедии, чего-то столь же каменного и неподатливого, как сам пейзаж. В одной деревне, где все население мужского пола было уничтожено СС в 1943 году, женщины дали клятву, что пока они живы, ни один мужчина больше не войдет в деревню.

А в деревне недалеко от Айдовщины приблизительно до 1975 года жила старуха, которая во время Первой мировой войны, когда поблизости располагался аэродром, была возлюбленной австрийского авиатора. Он пропал без вести в Альпах в 1917 году, и нам сказали, что каждый день с тех пор до самой своей смерти она приходила в Айдовщину и спрашивала на почте, нет ли от него вестей. Мы видели ее в 1973 году, одетую в черное с головы до пят словно ворона, безумную на вид и хромающую по пыльной дороги в полуденном зное".

"На что это было похоже?" Этот вопрос засел у меня в голове, и вот теперь, через восемь лет после встречи с тем мерзким типом, я попытался ответить с надеждой, что у вас, моих слушателей, появится зрелое понимание того, что все это значит, если действительно это что-нибудь значит, в чем я иногда сомневаюсь. Война, которую мы вели там, над Альпами, в хрупких фанерных аэропланах с ненадежными двигателями, хлипкими бензобаками и без парашютов, была отнюдь не беззаботным приключением из книги для мальчишек, как считают некоторые.

Но это и отдаленно несопоставимо с чудовищной бойней, которая велась на земле. Уровень смертности был огромен. Наверное, половина летчиков погибла, по большей части, сгорев заживо. Но за всю войну я ни разу не слышал, чтобы хоть кто-то обращался с просьбой о переводе в траншеи.

Кроме того, почти все участвовавшие в той войне летчики не оставили профессию, испытывали самолеты и прокладывали авиамаршруты по всему миру — как молодой лейтенант Суборич из эскадрильи 19Ф, который после войны пошел работать во французскую компанию "Бреге" и исчез без следа в 1925 году, пытаясь перелететь через Сахару.

И скоро это сотрется из памяти, в заполненных щебнем траншеях Изонцо снова вырастет утесник и ивы, и последних стариков, свидетелей тех событий, одного за другим уложат в могилы. Пусть покоятся с миром воевавшие три четверти века, теперь присоединившиеся к тем, кто назад так и не вернулся.

Почему пролилось так много крови за такую малость? Не могу ответить, рассказываю лишь то, что видел. И надеюсь, что вы всё поймете, когда меня уже не будет, и возможно, разберетесь лучше нас.

Переведено группой «Исторический роман» в 2017 году.

Домашняя страница группы:

Яндекс Деньги:

410011291967296

WebMoney:

рубли – R142755149665

доллары – Z309821822002

евро – E103339877377