Взлет

Записано в обители Сестер Вечного Поклонения

дом для престарелых

Плас-Гейрлвид, Ллангвинид, Западный Гламорган

Без даты, вероятно осень 1986 года.

Вот ведь странно, как всякие мелочи и пустяки вроде банальной мелодии, услышанной по радио, или запаха мастики для полов из твоей старой школы могут вызвать целый ворох воспоминаний. Даже если не вспоминал об этом с десяток лет, и даже для человека вроде меня, который никогда не вел наблюдений за природой (по крайней мере, до недавнего времени) или не слишком склонного к мечтательности, того, кто никогда даже не вел дневник, за исключением случаев, когда это требовалось по долгу службы.

Вчера вечером воспоминания навеял телевизор из комнаты отдыха. Когда-то этот зал с высоким потолком и вечными сквозняками служил, как мне кажется, гостиной обветшалого викторианского особняка, построенного на самом краю полуострова, подальше от запахов медеплавильного завода в Суонси. Благодаря этому заводу и появились деньги на строительство дома.

Я сидел в конце комнаты, в кресле, где сестра Эльжбета оставляет меня каждый вечер, я занимаю его согласно своему положению старейшего постояльца дома: в следующем апреле мне стукнет сто один год, если я протяну так долго. Я сидел с пледом на коленях, пытаясь читать, насколько позволяла катаракта, и впитать немного слабого тепла, исходящего от чудовищно неэффективной системы центрального отопления Плас-Гейрлвида. Мой юный друг Кевин, смотритель, позавчера растопил котлы, чтобы противостоять осеннему холоду, вызванному туманами Бристольского канала, но от этого ничего толком не изменилось.

Сразу после ужина по стоящему в начале комнаты телевизору уже несли вздор. Его окружили фанатики, нацеленные на вечерний акт поклонения. Обычно это мало меня беспокоит. Мой английский весьма недурен, чего и следует ожидать, учитывая, что я начал учить его году в 1896-ом и провел почти полвека в изгнании в этой стране. Но я обнаружил, что легко могу отключиться и не слушать передач на иностранном (все еще для меня) языке. Вообще-то, с тех пор как сёстры перевезли меня летом из Илинга, в этом отношении я чувствую себя куда лучше, ведь значительная часть передач здесь ведётся на валлийском, в котором, полагаю, мне простительно не понимать ни единого слова.

Меня никогда не переставало удивлять, даже в доме на Айддесли-роуд, как постояльцы (я очень стараюсь не называть их заключёнными) всю неделю по шестнадцать часов в день весело проводят время за просмотром передач на языке, который многие из них до сих пор едва понимают.

Так что же, мне теперь говорить о них, сидя здесь, в Южном Уэльсе? Нет, я просто тихо сидел в кресле и размышлял, потом немного почитал, а потом снова задумался: последние несколько месяцев все давно забытые события всплывали на поверхность, подобно пятнам топлива и обломкам затонувшего корабля, с тех пор как сестры привезли меня в это место и появился альбом с фотографиями, а я начал рассказывать юному Кевину свою невероятно долгую историю.

Я бы продолжал в том же духе, пока меня не уложили бы в постель. Но вдруг на кривых ногах кавалериста в комнату вошел невыносимый майор Козелкевич и, никого не спрашивая, приблизился к телевизору и увеличил громкость (он глух на одно ухо и наполовину глух на другое, но старческое тщеславие не позволяет ему носить слуховой аппарат). Когда книга мне наскучила, и я захотел сделать передышку от воспоминаний, которые не всегда приятны, я вздохнул и покорно повернулся, чтобы посмотреть передачу.

Шёл низкопробный триллер в духе начала 70-х: как всегда напыщенный, ходкий товар, превращённый в фильм, главная особенность которого в том, что после первых пары минут становится плевать на всех персонажей.

Конкретно этот фильм был достоин внимания лишь первые пять минут, во время которых я стал свидетелем одного из самых старых киношных клише: стюардесса выходит из кабины экипажа с встревоженным личиком и спрашивает у пассажиров, есть ли среди них доктор, а лучше консультант-токсиколог, или квалифицированный пилот.

Когда Чарлтон Хестон (который, естественно, оказался и тем, и другим) поднялся со своего места, я сдался и вернулся к книге, слишком хорошо зная, какая скучная вереница событий сейчас развернется на экране.

Но все же этот эпизод, смехотворный сам по себе, заставил мою голову работать. По правде говоря, я думаю, что чаще, чем нам хочется признать, жизнь становится похожей на выдумку, а реальные события – на низкопробное кино. Я верю, без всякого на то основания, что может встретиться иногда шлюха с золотым сердцем, которая обращается к своим клиентам "голубчик". И в прежние времена бывали судовые механики, бесспорно шотландцы (я знавал одного такого), которые, вытерев руки ветошью, сообщали капитану на мостике, что двигатели не станут работать при таком шторме. И хотите верьте, хотите нет, что-то очень похожее на только что описанную ситуацию действительно однажды со мной случилось, хотя на деле все оказалось не совсем так, как в фильме.

Помню, летом 1959 года мы с моей второй женой, англичанкой Эдит, жили в Чизике. Ранним утром с острова Джерси позвонила младшая сестра Эдит: их мать, которой тогда было около девяноста шести, несколько лет назад переехала к ней из Суффолка и тяжело болела уже несколько месяцев, наполовину парализованная от инсульта и прикованная к постели. Ночью её состояние резко ухудшилось, и доктор сомневался, что она протянет долго.

Она попросила, чтобы дети были рядом с ней, так что не могло быть возражений: нам следовало добраться туда как можно быстрее, даже если это означало расходы на перелёт.

Я говорю "мы", потому что хотя Эдит и служила в добровольческом медицинском отряде сербской армии во время того ужасного зимнего отступления через Балканы в 1915 году и, следовательно, у неё наверняка на всю жизнь выработался иммунитет от страха, она всё равно очень боялась полётов и определённо не села бы в самолёт без меня. Так что мы вызвали такси, спешно собрали всё самое необходимое и в субботу с первыми лучами зари отправились на вокзал Ватерлоо, проезжая через город, едва пробуждавшийся ото сна.

В те дни поезда еще были на паровой тяге — блестящие темно-зеленые вагоны с полированными панелями и сетками для багажа тянули странные угловатые локомотивы, похожие на форму для выпечки.

Мы прибыли на аэродром Истли (как он тогда назывался) во время завтрака и взяли по сэндвичу с ветчиной и чашке чая в ангаре времен войны, который служил пассажирским терминалом, пока сотрудники аэропорта проверяли мои проездные документы. Джерси — британская территория, но с окончания войны прошло всего четырнадцать лет, и Министерство внутренних дел требовало, чтобы я показывал документы перед посадкой на самолет: "Оттокар Прохазка (ранее — Прохаска) — находящийся под британской защитой житель Великобритании — родился в Австрии в 1886 году; ранее — гражданин Чехословакии и Польши — апатрид с 1948 года".

Они в вежливом недоумении пару минут чесали голову, затем поставили печать и разрешили нам пройти на взлетную полосу. Билеты ждали нас в Истли, их предварительно заказала сестра Эдит, так что без каких-либо еще задержек мы в спешке шли по выжженной траве — то лето оказалось одним из самых жарких, которое я пережил за все годы жизни в этой стране. Самолет стоял перед нами, завершая заправку. Это был восхитительно элегантный маленький двухмоторный "Де Хэвилленд": двенадцать пассажиров плюс пилот и стюардесса.

Когда мы с чемоданами в руках вышли на полосу, я понял, что несмотря на дурные предчувствия жены, я получу удовольствие от этого путешествия. В те дни люди редко летали, даже вполне обеспеченные вроде нас, и мой последний полет состоялся шестнадцать лет назад: ночью, над темными просторами Богемии, в брюхе бомбардировщика Королевских ВВС "Уитли" и с парашютом за спиной.

Когда мы приблизились к трапу самолета, улыбающаяся стюардесса пожелала нам доброго утра и попросила предъявить посадочные талоны. Тем временем в моей голове всплывали почти забытые воспоминания о тех летних деньках много лет назад, когда я шагал по траве далеких лугов и взбирался на борт летательных аппаратов куда примитивнее, чем этот, и предназначенных для куда менее невинных целей.

Нам указали места, на ряд дальше от перегородки кабины экипажа, напротив пропеллеров, и мы сели по разные стороны от прохода. Бедная Эдит побледнела и напряглась, а я потянулся через проход и для успокоения сжал ее руку. Сам же я откинулся на сиденье — гораздо более удобное, чем скрипучая плетеная корзина, в которую я уселся, когда впервые отправился в полет — и выглянул в иллюминатор, на залитое солнцем поле и безоблачное голубое небо.

У меня появилось странное чувство удовлетворенности. Несмотря на печальные обстоятельства нашего путешествия, я знал, что, по крайней мере для меня, эта часть поездки будет чудесной и позволит отвлечься от монотонности стариковских будней. Оставалось только надеяться, что радостное предвкушение передастся через прикосновение руки Эдит, для которой полет был чем угодно, только не весёлым приключением.

Остальные пассажиры заняли свои места, пилот вышел в переднюю часть салона, чтобы пожелать нам приятного путешествия — около сорока пяти минут, как он сказал, затем, словно фокусник, исчез за темно-зеленой шторкой, загораживающей проход в кабину экипажа. Стюардесса показала, как надевать спасательные жилеты (от этого Эдит вздрогнула и крепко закрыла глаза), потом, когда стюардесса заняла свое место в задней части салона, мы пристегнули ремни безопасности, а пилот запустил двигатели.

Я услышал потрескивание радио из кабины пилота, и через несколько минут на диспетчерской вышке мигнул свет, подав пилотам сигнал выруливать на бетонную взлетно-посадочную полосу: "Ausgerollt—beim Start" , как мы раньше говорили в австро-венгерской военной авиации.

На своем веку я повидал много всего удивительного и кошмарного. Но мало что мне кажется столь же захватывающим, как взлёт, даже сейчас я чувствую такой же восторг, как во время моего первого полёта на проволочно-бамбуковом "Голубе" несколько месяцев спустя после гибели "Титаника". Моя и без того давно ожидаемая смерть уже точно не за горами, но если перемещение из этого мира в другой похоже на взлет самолета, а я подозреваю, что это скорее всего так, то я бы нисколько против нее не возражал. Скорость нарастает, потом следует внезапный рывок, и воздух начинает жалить, а машина дрожит, пока поднимаются крылья; даже в самолёте с низкооборотным поршневым двигателем появляется чувство, будто тебя вдавливает в кресло; сердце замирает, когда шасси отрывается от земли. И всегда возникает неизменное беспокойство (уверяю, во времена моей молодости эта тревога была ненапрасной), что пилоту не хватит полосы для взлёта. Я был настолько этим поглощен, что чуть не забыл про сидящую через проход бледную и дрожащую жену.

Вскоре мы покинули аэродром в Истли и неуклонно поднимались в летнее небо, пилот сильнее обычного увеличил обороты двигателей (как мне показалось) из-за разрежённости уже разогретой атмосферы, но вел самолет настолько плавно и приятно, насколько только можно пожелать.

Я уселся, чтобы полюбоваться видом: внизу под нами виднелись дымоходы и портовые краны Саутгемптона; два трансатлантических лайнера в океанском терминале и сиренево-серый лайнер линии "Юнион-Кассл", заходящий в док; а дальше за портом – изрезанное побережье Портсмутской гавани, ее сверкающая серебряная гладь, усеянная кораблями. Каким бы печальным ни было положение дел в 1959 году, Британия в те времена все еще выглядела почти такой же великой военно-морской державой, как когда я впервые посетил это место более полувека назад.

Мы пролетели над Калшотской косой с ангарами для гидросамолетов и стоящими на приколе тральщиками и начали неспешно набирать высоту, чтобы миновать Нидлс и пролететь над Ла-Маншем. За пару минут мы проскользили над оконечностью острова Уайт и оказались над открытым морем, направляясь к Сент-Хелиеру. Прошло полчаса полетного времени.

Казалось, что Эдит немного успокоилась, так что я вновь погрузился в приятную задумчивость, убаюканный гулом двигателей и мягким завыванием ветра за бортом самолета. Мне было очень жаль, что полет не продлится долго.

Это блаженное, почти детское состояние удовольствия продолжалось еще где-то минут десять; пока я не начал замечать, глядя на нефтяной танкер вдалеке в сияющем море, что самолет стал слегка вилять из стороны в сторону, затем клевать носом вверх-вниз долгими, мягкими покачиваниями, как будто большое судно ныряет по волнам, набегающим от разыгрывающегося вдали шторма.

Я вновь взглянул в иллюминатор. Турбулентность? Точно нет: в последнее время стояла жаркая погода, но мы находились далеко от суши, да и утром, когда взлетали, дул лёгкий ветерок. Спустя пару минут тряски — такой слабой, что никто из пассажиров её не почувствовал— стюардесса отложила свой журнал и исчезла за занавеской, ведущей в кабину экипажа.

Когда она вышла, через минуту или чуть позже, я увидел на её лице улыбку, как у воспитательницы, которой у англичан принято внушать спокойствие, но на меня она подействовала так же, как если бы из-под двери повалил дым или с потолка начала бы капать вода.

Первое правило Прохазки, основанное на полувековом наблюдении за англичанами, состоит в том, что когда медсестра подходит к кушетке для осмотра и начинает вести отвлеченную беседу, то обычно это значит, что вам планируют сделать спинномозговую пункцию без анестезии.

— Итак, — весело спросила она, — надеюсь, все наслаждаются полётом?

Она говорила, как и все стюардессы в те дни, в манере школы Артура Дж. Рэнка : с хорошей дикцией, образцом которой являлась ныне уже покойная актриса Джесси Мэттьюс, кажется, почти исчезнувшей в наши дни, наряду с классами по обучению красноречию и прениями в суде. Мы все согласились, что наслаждаемся полетом.

Я почувствовал, что мужчина передо мной немного занервничал, но остальные пассажиры не заметили ничего необычного, и я вместе с другими кивнул.

— Отлично, превосходно. — Затем последовала зловещая пауза, но улыбка не сходила с её лица. — Хотела бы спросить, кто-то из присутствующих когда-нибудь летал?

По бормотанию в салоне я понял, что примерно половина пассажиров уже имела опыт перелётов.

Слабая, едва различимая тень накрыла её сияющую улыбку.

— Нет-нет, я имею в виду, летал ли кто-то раньше на самолете. Ну? знаете: управлял самолетом, а не летал на нём.

Смысл этого вопроса дошёл не сразу, поэтому она продолжила:

— Я имею в виду, есть ли среди вас... хм... опытный пилот?

Вопрос холодком прошелся по салону и, по зловещему стечению обстоятельств, сопроводился креном на правый борт. Я взглянул на Эдит, находившуюся словно в трансе, на её лбу через пудру проступали маленькие капельки пота. Стало очевидно: что-то пошло не так. Я поднял руку и увидел, как улыбка на лице девушки застыла.

— Прошу прощения, но я квалифицированный пилот.

Она взглянула на меня, храбро пытаясь скрыть беспокойство. Разменяв восьмой десяток, я был ухоженным пожилым джентльменом, как мне кажется, и (хотелось бы верить) сохранил выправку бывшего морского офицера императорского дома Габсбургов, и обходился без трости, даже без очков.

Но всё-таки я думаю, что для беспокойства были другие причины: центрально-европейский акцент, густые белые усы и почти квадратное скуластое лицо. Одна из особенностей английского склада ума, которую я часто замечал, и сейчас не реже, чем в те ранние постимперские дни, это неспособность англичан воспринимать всерьёз представителей других национальностей. Будто англичане являются идеалом человека, до которого другие жители земли в большей или меньшей степени не дотягивают.

В моём случае из-за австро-чешского происхождения я находился в ряду третьеразрядных наций, ниже бельгийцев, но чуть выше португальцев и греков: далёкий, причудливый, странный, возможно, ненадежный, но определенно безобидный; моё место было во вселенной "Руперта из Хенцау" и поздних опереттах Рихарда Таубера, тип с моноклем и глупым акцентом.

Реакция стюардессы на моё вмешательство была вполне нормальной для англичанки, столкнувшейся с чем-то тревожным или нежелательным: она просто проигнорировала меня и продолжила, повышая голос и выглядывая что-то за нашими головами, будто ожидала увидеть капитана Линдберга в полном обмундировании, прячущегося шутки ради за сиденьями.

— Я спрашиваю, есть ли здесь опытный пилот?

Что ж, я тоже могу быть упрямым, да и дело приобретало серьезный оборот: крен самолета стал таким резким, что ей пришлось держаться за сиденье, чтобы не упасть.

— Прошу прощения, но я сказал, что я опытный пилот.

Она посмотрела на меня так, будто я сделал ей неприличное предложение, но по-прежнему со стеклянной улыбкой. Почувствовав, что мои навыки поставлены под сомнение, я решил уточнить:

— Вообще-то, у меня лицензия пилота с 1912 года, хотя я и не обновлял её с начала последней войны...

— Серьезно? Что ж, очень интересно, я спрашиваю, есть ли здесь кто-нибудь...

— Я был одним из первых пилотов Австро-Венгерских Военно-морских воздушных сил, и в качестве офицера-наблюдателя летал в составе ВВС Австро-Венгрии на итальянском фронте в 1916 году. Правда, с тех пор я не управлял крылатой машиной, и мне кажется, что поначалу у меня могут быть кое-какие проблемы с двухдвигательным самолетом. Но я вполне уверен, что смогу справиться с небольшим поршневым аппаратом вроде этого...

Если ранее попутчики не осознавали серьезность нашего положения, то теперь настал как раз такой момент: внезапное чудовищное понимание, что мы находимся в тысячах метров над серединой Ла-Манша, в крохотном летательном аппарате, где нет второго пилота, а в кабине произошло нечто ужасное.

И как венец катастрофы — их единственная надежда на спасение теперь в руках дряхлого сумасброда из Центральной Европы, который утверждает, что в последний раз летал еще с принцем Евгением Савойским во время войны за испанское наследство. Как будто желая это подчеркнуть, самолет вдруг на секунду или две накренился на крыло, в результате чего стюардесса потеряла равновесие и с криком ужаса приземлилась мне на колени.

— Я сказал, что я опытный пилот...

— Заткнитесь, ужасный старикашка! — прошипела она, когда самолёт вернулся в прежнее положение, и встала, поправляя униформу и пытаясь вернуть улыбку, в то время как у пассажиров начиналась истерика (Эдит, к счастью, потеряла сознание).

В конце концов мои услуги отклонили, а она скрылась за занавеской, потащив за собой пассажира, сидевший передо мной, рослого и молчаливого коммивояжера, торговца шлифовальными кругами. Как оказалось, он служил бортинженером бомбардировщика "Галифакс" во время войны.

Позже мы узнали, что пока самолёт стоял на взлётной полосе в Истли, в кабину залетел шмель, чтобы спастись от жары, и дремал за приборной панелью, пока мы не прошли над островом Уайт, после чего в тревоге вылетел — возможно, поздно осознав, что обречен на новую жизнь на островах Ла-Манша, и ужалил пилота в переносицу.

У того оказалась аллергия на пчелиные укусы, и не прошло и пары минут, как беднягу начало тошнить, а его лицо распухло до такой степени, что он практически ничего не видел. В конце концов с помощью бортмеханика-коммивояжера самолёт совершил посадку в Сент-Хелиере, где нас ждали пожарные машины и кареты скорой помощи. Когда мы спускались по трапу — я следовал за Эдит, которую без сознания выносили на носилках — стюардесса стояла у подножия трапа, снова обретя самообладание.

Она с улыбкой прощалась с пассажирами, извинялась за "несчастный случай" и желала более приятного следующего перелёта. В свою очередь пассажиры, которые двадцать минут назад чуть не отправились на тот свет, уверяли её, что полёт прошел удачно и не стоит волноваться по поводу того, что мы чуть было не спикировали в море.

Наступила моя очередь, последняя. Но для меня не нашлось утешающих слов: лишь неожиданно холодная улыбка и укоризненный пристальный взгляд, заготовленный для человека, от которого не ждут хорошего поведения, а он все равно умудряется исподтишка нагадить и подвести, хотя на него никто и не полагался.

— Боюсь, — сказала она, — что ваше поведение было просто позорным, других слов и не подберешь. Больше никогда, никогда, слышите меня? Никогда больше так не делайте. Если не можете удержаться от того, чтобы не расстраивать других пассажиров глупыми шутками, то лучше вообще не летайте. Боюсь, в этой стране так не принято себя вести.

Я часто удивлялся, как тогда, так и сейчас, той властности в голосе, которая с легкой естественностью исходит от англичанок верхнего среднего класса, неважно по рождению ли, или (как я подозреваю, в этом случае) поднявшихся из низов. Я прослужил более половины своей жизни кадровым офицером — на море, на суше и в воздухе. Я вел за собой людей под огнем на борту кораблей, в замкнутых помещениях подводных лодок и в десятках сражений от холмов северного Китая до парагвайских чако .

Тем не менее, у меня не было никакой надежды сравняться с непогрешимой уверенностью в голосе этой молодой женщины: словно только моральный урод или человек абсолютно лишенный порядочности мог ослушаться ее указаний. Полагаю, это результат трех столетий диктовки своих законов туземцам повсюду, куда только могли дотянуться пушки Королевского флота. Какая жалость, подумал я, что она родилась в эпоху, когда туземцы быстро приобретают пушки еще большего размера и лучшего качества.

Когда мы прибыли в дом моей свояченицы, то узнали, что мать Эдит умерла уже несколько часов назад, так что мы могли бы и не торопиться. Неудивительно, что Эдит настояла возвращаться морем, сказав, что скорее останется на Джерси на всю жизнь и будет при необходимости ночевать под заборами, чем снова полетит.

Инцидент и впрямь глупый, и я должен извиниться за то, что молол такой вздор и надоедал вам с этим. Но мне напомнил о нем тот глупый фильм по телевидению. И это заставило меня вспомнить о событиях, произошедших еще на сорок лет раньше, летом и осенью 1916 года. О короткой, но беспокойной карьере пилота императорского дома Австрии: неполные четыре месяца в австро-венгерских военно-воздушных силах, за которыми последовали девять недель в воздушном подразделении имперских и королевских военно-морских сил.

После того как сестра Ассумпта помогла мне подняться в комнату (я могу управляться на лестнице самостоятельно, но сестры предпочитают, чтобы меня кто-нибудь сопровождал), я вынул старый фотоальбом и начал пролистывать страницы.

Сестры привезли меня сюда в мае — прошлым летом в Илинге я ужасно страдал от бронхиальной астмы.

Планировалось, что я некоторое время отдохну у моря, но сестры не выказывали желания меня возвращать, и, так или иначе, долгая военная карьера научила меня тому, что нет ничего более постоянного, чем временное. Нет, я допускаю, что могу умереть и здесь, на берегу прекрасного океана, ведь он казался мне какой-никакой, но всё-таки родиной. Но давайте относиться к подобным вещам проще.

Как я понимаю, у сестер Вечного поклонения был договор с похоронным кооперативом Суонси и Западного Гламоргана на поставку покойников, и за каждые похороны они получали кой-какую мелочь в качестве пожертвований, так что за год в казне Ордена накапливалась приличная сумма.

В Илинге бы этого не разрешили, потому что капеллан Ордена, жестокий старый фанатик по имени отец Чогала, считал, что кооперативное движение является частью всемирного масонского заговора большевиков и евреев. Но здесь сестры были достаточного далеко от его наставлений, так что могли делать то, что считали нужным.

Я спросил настоятельницу, сможет ли она договориться с кооперативом о том, чтобы похоронить меня в море — никакого гроба, просто морской холщовый саван и пара привязанных к ногам кирпичей — но она была категорически против этой идеи. Поляки живут в основном на суше и привыкли, что у каждого человека есть могила, возле которой можно выразить скорбь (не думаю, что остался на свете человек, который будет скорбеть по мне), но, так или иначе, она сказала, что местный кооператив вряд ли возьмется за морские похороны после ужасного случая, произошедшего несколько месяцев назад, когда рыбак выловил гроб около Тэнби. Я решил, что мне придется смириться с участью корма для червей.

Но я опять отвлекся. Что там с фотоальбомом? Ну так вот, к нем фотографии с 1915 по 1918 год, я вел его с разрешения императорского и королевского Военного министерства в качестве основы для послевоенных мемуаров о службе на австро-венгерской подводной лодке. Альбом вернулся ко мне в мае по совершенно невероятному стечению обстоятельств, оказавшись в пожитках умершего в западной части Лондона украинского эмигранта.

Большая часть фотографий запечатлела мою карьеру капитана австро-венгерской подводной лодки: линиеншиффслейтенант, барон Оттокар фон Прохазка, ас-подводник Средиземноморского театра военных действий, кавалер высшего военного ордена старой Австрии — рыцарского креста Марии Терезии.

Именно эти выцветшие фотографии послужили основой для моих воспоминаний, когда несколько недель назад Кевин с Эльжбетой уговорили меня сделать аудиозаписи. Но одна фотография, всего одна, осталась с тех последних месяцев 1916 года, когда меня вынудили уйти с подводной лодки, и я чуть не угробил себя в воздухе. Тем вечером я рассматривал эту фотографию при свете прикроватной лампы.

На выцветшей серо-коричневой фотографии семидесятилетней давности была изображена группа людей на фоне аэроплана на освещенном солнцем каменистом поле, обрамленном парой деревянных домиков и парусиновых ангаров. Судя по листве на деревьях на заднем плане, было примерно начало сентября, а вдалеке виднелась низкая гряда выветренных, лишенных всякой растительности гор.

Двое мужчин в кожаных летных комбинезонах и шлемах с защитными очками в компании четырех механиков, облаченных в мешковатые серые мундиры и высокие фуражки австрийских солдат. Самый высокий из двух пилотов определенно я: стройный, уверенный в себе, с биноклем на шее и планшетом для карты в руке, настоящий габсбургский кадровый офицер.

В создании рядом со мной едва ли можно было признать человека: на полторы головы ниже, сутулый, кривоногий, с выпирающей нижней челюстью и хмурым лицом, выглядывающим из-под козырька летного шлема, как зверь из клетки зоопарка или циркового аттракциона.

Этим человеком был мой личный водитель, фельдпилот , цугфюрер Золтан Тотт, ну или Тотт Золтан, как он сам себя называл, желая подчеркнуть венгерское происхождение.

Что касается аэроплана позади нас, даже не будь на нём черных мальтийских крестов на хвосте и крыльях, едва ли нужно быть экспертом в области истории авиации, чтобы узнать один из множества немецких двухместных разведывательных аэропланов времён Первой мировой войны: огромный, квадратный, без претензий на изящество или утонченность, лишь крепкий и практичный внешний вид, словно у породистой ломовой лошади.

Аэроплан стоит у нас за спиной на поле, негодующе возвышается на шасси с огромными колесами и как будто говорит: "Что ты там надумал, черт побери?" Короткий нос оснащен шестицилиндровым однорядным двигателем, а пространство между ним и передним краем верхнего крыла занимает неуклюжий коробчатый радиатор, Специалист без труда определит, что это австрийское изделие: точнее, модель "Ганза-Бранденбург CI".

Вообще-то по-настоящему знающий свое дело эксперт может сказать, что фотография сделана примерно в 1916 году, поскольку аэроплан без камуфляжной окраски, оставлен первоначальный цвет: поблескивает лакированной фанерой фюзеляжа и парусиной крыльев, последние настолько полупрозрачные (как я теперь замечаю), и, если внимательно приглядеться, можно заметить черные кресты на верхних крыльях, просвечивающие сквозь нижнюю часть крыла.

Можно также увидеть номер на фюзеляже, 26.74, а также название, "Зоська", доставшееся нам от какого-то предыдущего польского экипажа. Любопытно теперь думать, что это был, пожалуй, единственный аэроплан за всю историю авиации, управление которым осуществлялось на латыни.

Странно также, что простое прикосновение к зернистой поверхности выцветшей фотографии вызывает в памяти все запахи тех давних лет, как одна из детских декоративных наклеек (правнучка господина Домбровского показала мне такую прошлым летом), при царапании которой ногтем возникает острый запах мяты или корицы.

Я только прикоснулся к фотографии, и тут же повеяло запахами семидесятилетней давности, когда пролетаешь над теперь уже забытыми полями сражений австро-итальянского фронта: аромат утренней росы на помятой колесами траве аэродрома, запахи горючего, аэролака и смазки от пышущего жаром двигателя, теплый кисло-сладкий аромат фанеры из красного дерева, вонь кордита и свежей крови; тошнотворное зловоние тухлых яиц от взрывов зенитных снарядов.

Запах горящей древесины и полотна, висящий в прозрачном, холодном воздухе, иногда приправленный зловещим душком, как у подгоревшего на сковороде сала.

Я никогда не говорил, да особо и не думал об этом в последующие годы: мы проиграли войну, а я вообще потерял свою страну и карьеру, и мне пришлось с нуля строить новую жизнь.

Многие из этих воспоминаний вызывали у меня грусть — откровенно говоря, мне больно думать об этом даже сейчас, спустя много лет после тех событий. Я сильно сомневался, что это вообще кого-то интересует. Но юный Кевин и сестра Эльжбета сказали, что я один из немногих ныне живущих, кто помнит те дни.

Так что, возможно, теперь, когда я наконец-то завершил вспоминать свою карьеру подводника, то мог бы также рассказать о карьере пилота.

Вероятно, вам она покажется интересной, а мне поможет скоротать время, прежде чем гробовщики заколотят крышку моего гроба. Вы, вероятно, сочтете, что некоторые из моих рассказов выглядят неправдоподобными, но боюсь, я ничего не могу с этим поделать: Австро-Венгрия сама по себе была довольно неправдоподобной страной, а в 1916 году полеты все еще считались весьма эксцентричным делом. Причем настолько, что психиатрические тесты, которые стали обязательным условием для кандидатов в летчики во время Второй мировой войны, считались совершенно лишними во времена Первой, поскольку по определению у любого, кто добровольно пожелал летать, не все в порядке с головой, и даже если пока еще все в порядке, то скоро станет иначе.

Надеюсь, что мои байки хотя бы заинтересуют вас, и, возможно, дадут представление о том, каково было забираться в аэроплан в те годы, когда мужчины носили эмблему с двуглавым орлом Священной Римской Империи.