Маленькая София
Следующим утром нас с оберлейтенантом Шраффлом разбудил в восемь склянок — прошу прощения, в четыре ноль-ноль — наш денщик Петреску, неграмотный румынский крестьянин из трансильванских деревень близ Клаузенбурга, места рождения моей жены. Нас представили лишь накануне, и глаза его округлились от удивления, когда он увидел меня рядом со Шраффлом.
Я надел синий морской китель, а также серо-зеленые бриджи полевой формы и обмотки, а позже обнаружил, что всего за пару часов он растрепал всей округе, что я — британский офицер, не иначе как сын английского короля, и "герр летнант Шраффл" только что подстрелил меня и держит в плену, дожидаясь выкупа — байка вполне безобидная, как я посчитал, пока на следующей неделе во время вечерней прогулки меня не окружила толпа местных жителей, вооруженных вилами. Они сдали меня деревенскому жандарму, решив, что я пытался удрать.
Мы спешно позавтракали кофе с хлебом и пошли по летному полю к двум нашим аэропланам. Там в бледном свете летнего утра нас уже ждали пилоты (Тотт и капрал-чех по имени Ягудка) и механики. Солнечные лучи еще не показались из-за горной цепи, нависающей над Хайденшафтом с севера и востока. Далекий грохот артиллерии стал громче — в окопах Изонцо начался ежедневный обстрел.
Прошлым вечером на основании разведданных о новой итальянской эскадрилье одноместных аэропланов вблизи Удине решили, что мы полетим вместе с Шраффлом— его аэроплан будет сопровождать наш в пятистах метрах сверху. Наша машина, "Ганза-Бранденбург CI" под номером 26.74, построенная в Штадтлау по лицензии компании "Феникс", именовалась Зоськой — "маленькой Софией" по-польски. "Большой Бранденбургер" считался лучшим австрийским двухместным аэропланом, и это послужило некоторым утешением в первом боевом вылете.
При его возможностях выполнять большинство боевых задач по меньшей мере удовлетворительно, летать на нём было легко— аэроплан чрезвычайно мощный, достаточно устойчивый для хорошей разведсъёмки и в то же время весьма быстрый и манёвренный, что давало по крайней мере шанс выдержать бой при нападении одноместного истребителя. Этим одним из лучших детищ блестящего, хотя и противоречивого конструктора Эрнста Хейнкеля мы были обязаны заводу "Бранденбургер", как и многим другим в имперских и королевских вооружённых силах, вследствие случайных административных решений и полумер; но ещё и благодаря провидению и воображению еврейского финансиста и энтузиаста авиации из Триеста Камилло Кастильоне, который с началом войны в 1914 году решил основную проблему авиапромышленности Австро-Венгрии — точнее, проблему почти полного её отсутствия— попросту росчерком пера выкупив в Германии целый завод вместе с главным конструктором.
Завод "Ганза-Бранденбург" под Берлином производил модели и прототипы, а потом их разрешили выпускать по лицензии на австро-венгерских фабриках. Система оставляла желать лучшего: австро-венгерская авиация обычно получала только те модели, которые герр Хейнкель не смог продать немецким военно-воздушным силам.
Но это все же лучше чем ничего, и "Ганза-Бранденбург CI" стал двухместным аэропланом-разведчиком, который верно служил нам до конца войны, только двигатели ставились помощнее. Как я припоминаю, в начале 30-х годов двадцатого века в чехословацких военно-воздушных силах все еще летала парочка. Машина, которая стояла перед нами в полутьме тем утром в Капровидзе, выглядела крепким, почти квадратным бипланом с любопытно скошенными внутрь распорками между крыльев.
Двигатель "Австро-Даймлер" мощностью сто шестьдесят лошадиных сил и радиатор полностью загораживали обзор пилоту спереди, поэтому Тотту приходилось вытягивать шею и как водителю выглядывать из окна машины.
Мы оба сидели в длинной общей кабине. Для обороны за моей спиной располагался облегченный пулемет Шварцлозе, который можно было по специальным полозьям перемещать вдоль задней полусферы, а для атаки — скажем, если впереди кто-то появится достаточно надолго, чтобы пострелять по нему — у Тотта имелся второй Шварцлозе, уже с водяным охлаждением, установленный на опоре поверх крыла так, чтобы стрелять, не задевая радиатор и пропеллер.
Глядя тем утром на аэроплан, я не был уверен, что вообще стоит тащить с собой второй пулемет. Из-за того, что обзор спереди пилоту закрывал двигатель, прицел состоял лишь из бронзового глазка и мушки, закрепленной где-то в межплоскостных распорках, а сам спусковой механизм (поскольку оружие располагалось намного выше пилота), представлял собой цепочку с грушей на конце, прямо как смыв в общественном туалете.
Что касается фотографирования (что и являлось нашей задачей в то утро), то я не предвидел особых проблем. Накануне я получил инструктаж, в той мере, в какой сочли нужной для офицера-наблюдателя, чтобы он мог управиться с фотоаппаратом для авиаразведки, и больше я уже ничего не мог поделать.
Из армейской фотолаборатории, расположенной в Хайденшафте, к нам в Капровидзу на велосипеде прибыл офицер с целью научить меня обращаться с фотоаппаратурой в полете. Узнав, что я с десяти лет увлекаюсь фотографией, он любезно согласился пропустить вводную часть (свойства световых лучей, преломление, химические свойства фотопластинки и тому подобное) и познакомить меня лишь с самим аппаратом. По его словам, устройство было настолько простым, что им могли пользоваться даже офицеры-кавалеристы.
Камера высотой примерно в метр крепилась объективом вниз, чтобы обозревать землю сквозь небольшое отверстие, расположенное сразу за сиденьем наблюдателя. Камера вмещала тридцать фотопластинок, и мне нужно было лишь дождаться, когда мы будем пролетать над целью ровно, на требуемой высоте и с нужной скоростью, и, работая рычагом, использовать все пластинки. Рычаг приводил в действие затвор и выбрасывал обратным ходом использованную пластинку в специальную коробочку, одновременно заряжая новую.
Задание выглядело просто: нам предписывалось пролететь над Пальмановой ровно в шесть тридцать, затем, держа курс на север, на высоте трех тысяч метров пролететь над железнодорожной веткой У́дине со скоростью сто километров в час, делая снимки каждые пять секунд.
Как я позже выяснил, необходимость в подобной точности обуславливалась тем, что итальянцы складировали вдоль железной дороги артиллерийские снаряды, готовясь к ожидаемому со дня на день крупному наступлению под Изонцо.
Офицеры разведотдела из штаба Пятой армии желали узнать точное количество заготавливаемых итальянцами боеприпасов, чтобы понять, по какой части Гёрца готовится удар.
При съемке нам надлежало выдерживать высоту и время, чтобы затем по положению солнца и длине теней можно было вычислить точную высоту ящиков со снарядами.
Как по мне, особого смысла в этом не было: во время артобстрела (под которым мне пришлось побывать пару раз, чего вам я искренне не желаю) вопрос, сбросит на тебя противник тысячу снарядов или всего девятьсот семьдесят три, представляет сугубо академический интерес. Однако же старушка Австрия обожала подобную бесполезную точность, а приказы, несмотря на всю их бессмысленность, положено выполнять.
Проигнорировав замечания гауптмана Краличека и воспользовавшись помощью юного механика-бургенландца, я провел краткий инструктаж с Тоттом, тыча пальцем в карту и ужимками демонстрируя, что нам предстоит делать.
Он что-то промычал, покивал и, похоже, в целом выразил согласие. Мы забрались в аэроплан и проверили системы: вооружение, камеру, компас, высотомер и прочее примитивное оборудование, считавшееся в то время необходимым.
Когда мы закончили, первые лучи солнца коснулись вершин плато Сельва-ди-Тернова.
Пастухи скоро начнут созывать свои стада, как они делали по утрам каждое лето в течение прошлых четырех тысячелетий, по-прежнему придерживаясь образа жизни, знакомого их коллегам из Древней Греции. И вот мы здесь, всего в нескольких километрах в долине, собираемся совершить авантюру, которая в самом начале двадцатого века, во времена моей не столь уж далекой юности, казалась абсолютно невероятной: то самое преступление, за которое боги покарали Икара. Все это было чрезвычайно опасно; но должен сказать, что в то же время удивительно захватывающе.
Системы проверены, и я обернулся, чтобы помахать рукой Шраффлу в другом "Бранденбургере". Он помахал мне в ответ, и я хлопнул Тотта по плечу, подавая сигнал, чтобы готовился к взлету. Учитывая наши языковые проблемы, некоторым утешением служило то, что в скором времени разговаривать станет совершенно невозможно, поскольку в воздухе мы могли общаться только жестами или, в лучшем случае, с помощью записок, нацарапанных в специальном блокноте.
Тотт кивнул, и я высунулся из кабины, привлекая внимание фельдфебеля Прокеша и двух механиков, ожидавших у носа аэроплана.
— Готовы?
— Готовы, герр лейтенант. Электрические контакты замкнуты?
Я бросил взгляд на панель переключателей.
— Контакты замкнуты. Подавайте.
Прокеш провернул винт, подавая воздушно-топливную смесь в цилиндры.
— Подано, герр лейтенант. Будьте добры разомкнуть контакты.
По моему сигналу Тотт щелкнул переключателем.
— Контакты разомкнуты. Запускаем двигатель.
Тотт начал процедуру запуска маленького магнето, называемого "кофемолкой", пока Прокеш проворачивал пропеллер.
Двигатель запустился с пол-оборота, взревев в полную мощь, выплюнув сгустки дыма и сине-зеленого пламени из шести выхлопных труб. Я дал ему минутку прогреться, кинул взгляд и убедился, что двигатель Шраффла тоже запущен, а затем махнул рукой механикам.
Они вытащили клинья из-под колес, отбросили их в сторону, а потом поднырнули под аэроплан и растянулись на нижних крыльях между распорками: по одному на каждую плоскость.
Поскольку двигатель и радиатор полностью перекрывали пилоту передний обзор, "Бранденбургеры" были известны сложностью руления на земле и постоянно врезались в столбы или другие аэропланы. Задачей механиков было указывать Тотту направление, после того как он толкнул ручку газа вперед и аэроплан запрыгал по заросшему травой каменистому полю.
Мы развернулись против ветра – в то утро он еле-еле дул с запада, и когда оба механика подали сигнал «впереди все чисто» и соскользнули с плоскостей крыла, Тотт дал полный газ. Воздух засвистел в ушах, "Бранденбургер", набирая скорость, прыгал по ухабистому полю. Взлетные полосы в те дни были короткими — аэропланы отрывались от земли на скорости чуть больше велосипедной: разбег сто пятьдесят метров или даже меньше, если мало груза.
Вскоре слабый крен и внезапное плавное покачивание дали понять, что земля осталась внизу. Тотт толкнул обратно ручку управления — не современный штурвал, а рычаг, двигавшийся взад-вперед, с небольшим деревянным автомобильным рулем сверху, и вскоре мы уже с правым креном оставили аэродром Капровидза внизу— требовалось сделать два круга над аэродромом: мера предосторожности против отказа двигателя, поскольку, если мотор заклинит, то лучше это выяснить сейчас, а не потом. Шраффл и Ягудка следом за нами набирали высоту.
Когда я увидел, что они тоже выполнили свои два круга, то выстрелил зеленой сигнальной ракетой, показывая, что все в порядке, и мы отправились вниз по долине Виппако в направлении Гёрца и вражеской линии обороны в холмах к западу от него. Мы легли на курс. Сможем ли мы проделать тот же путь в обратном направлении, станет ясно в ближайшие часа полтора.
Мы неспешно набирали высоту, летя вдоль широкой, холмистой долины Виппако, направляясь туда, где река впадает в Изонцо чуть южнее Гёрца. Наша цель— пересечь линию фронта на высоте трех тысяч метров, а затем на какое-то время повернуть на северо-восток, к Удине, чтобы запутать итальянских наземных наблюдателей, которые сообщат по телефону о нашей высоте и курсе, как только увидят нас над головой. Затем нам следовало повернуть на юго-запад и сделать круг, чтобы зайти на Пальманову со стороны Венеции, надеясь, что так нас примут за итальянский аэроплан и зенитные батареи нас не побеспокоят.
Пролетая над долиной Виппако, я сверялся с картой и отмечал города и деревни: Сантакроче и Дорнберг, Првачина и Ранциано. Негусто для навигации — главным образом мы ориентировались на железную дорогу и реку, чтобы запомнить их расположение для будущих полетов на случай плохой видимости и отсутствия времени свериться по карте.
Как предусмотрительно со стороны предыдущих поколений, подумал я, построить так много монастырей на вершинах гор вокруг Гёрца— Монтевеккьо, Сан-Габриэле и Монтесанто. Как скептик, я сомневался в их религиозной эффективности; но нельзя отрицать, что они являлись прекрасными ориентирами для навигации в воздухе. Построенные на вершинах гор и окрашенные в бело-желтые цвета, монастыри выделялись на фоне темно-зеленых сосновых лесов. Между тем, далеко на западе, среди лесистых холмов Изонцо, время от времени мелькали вспышки орудий.
Солнце уже поднялось над горизонтом, когда мы пролетали над Гёрцем: все еще нетронутым, несмотря на близость фронта.
Замок и собор с двумя куполами чётко виднелись в утреннем освещении, серебристая лента Изонцо ветвилась и убегала среди выжженных солнцем галечных берегов, пробиваясь к морю. Потом мы пересекли линии окопов, которые поднимались от дна долины до опустошённых лесов Подгоры и Монте-Саботино на западном берегу Изонцо. Если нас где-то и встретит зенитный огонь, то именно здесь.
Я со страхом всматривался вперед, потом увидел далеко в небе три промелькнувшие красные вспышки и клубы грязного, тёмного дыма. Меня накрыло чувство огромного облегчения. Огонь совсем слабый: как типично для итальянцев с их подкупающей некомпетентностью.
Если это всё, на что они способны... Вдруг я ощутил как будто мощный удар в спину: три или четыре снаряда последовательно разорвались прямо под нами, вышибив воздух у меня из легких и сильно подбросив аэроплан, словно игроки в бадминтон отбивали друг другу волан. Я с тревогой схватился за край кабины, а Тотт посмотрел вниз, пренебрежительно фыркнул и начал кидать машину то влево, то вправо, чтобы сбить прицел зенитчикам. Я поднял голову и увидел, что Шраффл, летевший как раз над нами, делает то же самое. Обстрел продолжился, но ни один снаряд не взорвался так близко, как первые. Через пару минут мы оказались уже за линией фронта и вне досягаемости зениток. Несколько клубов дыма висели позади в небе, как будто предупреждая: "На этот раз вам повезло, porci Austriaci , но в следующий...". Двадцать минут спустя мы уже приближались к Пальманове с запада.
Воздушная навигация всегда была довольно случайным делом по сравнению с навигацией морской, поскольку все происходит намного быстрее и в трех измерениях вместо двух. Полагаю, в основном и сейчас так, а в те далекие годы, семьдесят лет назад — тем более. Но даже если и так, то нужно быть полным идиотом, чтобы не узнать Пальманову, потому что во всей Европе вряд ли найдется другой город, столь узнаваемый с воздуха. Когда мы пролетали над ним, я присвистнул от восхищения и был настолько ошеломлен, что чуть не забыл сверить время и выровняться вдоль железной дороги для аэрофотосъемки.
Полагаю, что за прошедшие с тех пор годы рост пригородов и фабричных зданий, должно быть, испортил контуры города, но в то утро он предстал передо мной нетронутой чистотой форм, в которой оставили его строители: прекрасный город-крепость эпохи Возрождения раскинулся как звезда Давида, опоясанный земляными сооружениями — люнетами, равелинами и бастионами — всё это напоминало гравюру из трактата Леонардо да Винчи по искусству фортификации. Зрелище столь прекрасное, что я ожидал увидеть на соседних полях характерный росчерк, циркуль, линейку и медную табличку с надписью: "Senatus Serenissimae Republicae Venetii castrum et oppidum Palmae Novae aedificavit anno domini 1580" — "Город и крепость Палма Нова построен в 1580 году сенатом светлейшей республики Венеция" или что-то подобное.
Мне внезапно пришло в голову, что мы с Тоттом оказались среди очень немногих людей, которым посчастливилось увидеть город сверху, каким его проектировали архитекторы. Но перед нами в то утро стояли задачи поважнее, чем изучение военных укреплений шестнадцатого века. Когда мы выровняли аэроплан для полета вдоль железной дороги, ведущей к Удине, нас непосредственно беспокоили более технологически продвинутые и не столь эстетически приятные способы убивать людей.
Тотт направился вниз, пока стрелка высотомера не указала точно три тысячи метров, предписанные приказами. Я приподнял манжету летного комбинезона и взглянул на наручные часы. Даже в июле над Италией на такой высоте воздух был почти ледяным, и я почувствовал, как холод внезапно охватил кожу на запястье. Точно в срок: секундная стрелка приближалась к половине седьмого. По правде говоря, это оказалось слишком просто. Я мельком взглянул и увидел темные продолговатые снаряды, аккуратно сложенные вдоль железнодорожных путей на протяжении добрых двух-трех километров. Потом наклонился, чтобы приоткрыть люк в полу кабины. Как только стрелки часов указали на шесть тридцать, я потянул рычаг для первой съемки.
Мое внимание не полностью было приковано к срабатывающему каждые пять секунд рычагу камеры: как только мы покинули Капровидзу, я непрерывно поглядывал в небо над нами и позади на предмет чего-нибудь подозрительного. Должен сказать, имелись некоторые опасения. Как морской офицер я обладал отличным зрением, но подозревал, что привычка хорошего впередсмотрящего с подводной лодки никогда не смотреть прямо на горизонт, а всегда немного выше, совершенно неприменима в воздухе.
Должен также признать, я ощущал некоторую неуверенность в средствах защиты, если мы подвергнемся нападению сзади.
Восьмимиллиметровый "Шварцлозе" являлся основным пулеметом австро-венгерской армии примерно с 1906 года. Его выбрали после целого ряда отборочных испытаний, в которых он один смог удовлетворить строгие требования Военного министерства в отношении технических требований и цены. Полагаю, его было бы достаточно для армии мирного времени, но для ведения мировой войны это весьма ненадежная штуковина.
В то время как во всем мире большинство пулемётов использовали энергию пороховых газов, герр Шварцлозе выбрал в качестве импульса энергию отдачи, а затем решил (по какой-то совершенно необъяснимой причине) избрать полусвободную систему запирания затвора, хотя обычно считалось необходимым жестко запирать его во время выстрела. Эта двойная эксцентричность привела к сильно укороченному стволу пулемета Шварцлозе, а следовательно, к весьма посредственной дальности и точности стрельбы, не говоря уже о крайне живописных выбросах пламени при каждом выстреле.
Все это также потребовало массивной казенной части, похожей на миниатюрную наковальню, чтобы инерция отдачи не впечатывала её в лицо пулеметчика, а это, в свою очередь, означало еще большую потерю дальности стрельбы, потому что значительная часть энергии выстрела уходила на открывание затвора.
В результате скорострельность была низкой: приблизительно четыреста выстрелов в минуту на бумаге, но только три четверти этого на практике. И это касалось армейской версии: авиационный "Шварцлозе", установленный позади меня на рельсах и готовый к стрельбе, был еще большей посредственностью.
В отличие от превосходного "Парабеллума", стандартного оружия наблюдателя в немецких двухместных аэропланах, у "Шварцлозе" отсутствовал приклад, чтобы позволить стрелку держать цель, как бы резко пилот не маневрировал. Вместо этого у него имелась пара ручек, как у детского игрушечного самоката.
Кожух охлаждения был снят, что уменьшило вес, но одновременно затрудняло прицеливание, поскольку пулемет лишился мушки. Помимо прочего, приходилось стрелять очередью не более чем из двенадцати патронов, чтобы не перегреть ствол.
Боепитание подавалось из матерчатой ленты, рассчитанной на пятьсот патронов и упрятанной в механизм барабанного типа. По утрам лента впитывала влагу, накопившуюся за ночь, и на больших высотах даже летом намерзший лед мог привести к осечке. Но хуже того, конкретно наш пулемет был ранней модели— несомненно, списанный из армейских запасов — и каждый патрон смазывался из специальной автоматической масленки перед тем, как отправиться в ствол, иначе стреляная гильза могла и не вылететь.
На холоде смазка загустевала, и скорострельность даже исправного пулемета падала до двухсот выстрелов в минуту, напоминая по звучанию крайне утомленного дятла, которому приходится трудиться на жаре. Короче говоря, по моему личному мнению, для самообороны мы с тем же успехом могли использовать швейную машинку "Зингер". И то она была бы не в пример легче.
Однако казалось, что тем утром посреди летнего неба над равнинами Фриули нам этот бесполезный "Шварцлозе" так и не пригодится. Потянув за рычаг, я извлек тридцатую фотопластинку, проследил, как та звонко упала в короб, и с облегчением повернулся к Тотту. Прикоснувшись к его плечу, я жестом показал: "закончили, возвращаемся на базу".
Я был этому рад, потому что с запада стремительно надвигались облака: белые, похожие на цветную капусту кучевые громады на мгновение нависли над нами, но казалось, спускаются на нашу высоту. Я поднял голову и увидел, что аэроплан Шраффла исчез в дымке, вновь появился на секунду, а затем снова скрылся, когда мы повернули домой. Он видел нас, я уверен, но мы решили дать ему знать, что закончили. Я запустил белую ракету, и мы потеряли друг друга из вида.
Когда я в следующий раз увидел впереди аэроплан, примерно в трех километрах позади и чуть выше нас, мне потребовалось несколько мгновений, чтобы понять — это не машина Шраффла и Ягудки. Я не мог разглядеть, что именно это за аэроплан, но безусловно, не "Бранденбургер", чьи внутренние наклонные распорки безошибочно узнаваемы при взгляде спереди. Это был биплан, но какой — я не мог сказать, разве что он казался несколько меньше нашего, хотя слишком крупным для "Ньюпора" и безусловно, сравним с нами по скорости. Потом на той же высоте я увидел еще один, но примерно в двух километрах позади первого.
Кем бы они ни были, они видели нас и быстро догоняли. Сердце учащенно забилось, я развернулся и похлопал Тотта по плечу, он оглянулся, посмотрел, куда я указываю, и небрежно кивнул. Махнув кулаком вперед, я просигнализировал "полный газ". Тотт кивнул и немного передвинул рукоятку газа вперед. Я же с отчаяньем вернулся к пулемету, убрал зажим, удерживающий его на рельсе неподвижно, и рывком взвел затвор. Черт возьми, где же Шраффл и Ягудка? Они должны были сопровождать нас и сейчас маневрировать, чтобы накинуться на итальянцев, пока те заходят нам в хвост. И почему мы летим так медленно? Наверняка на полном газу "Бранденбургер" может и побыстрее.
Первый преследователь уже достаточно приблизился, чтобы я мог хорошенько его рассмотреть. Это был определенно итальянский двухместный биплан. Какой именно — понятия не имею, за исключением того, что у него был ротационный двигатель, а пулемет установлен на верхнем крыле, чтобы стрелять поверх пропеллера. Противники все еще находились вне зоны поражения, они слегка покачивались в небе прямо у нас на хвосте в попытке (как я полагаю) заставить нас понервничать, перед тем как бросятся убивать. Итальянец был меньше, и, очевидно, гораздо маневреннее, чем наша "Зоська", и, похоже, немного быстрее.
Хотя в то время я еще этого не знал, он собирался применить метод, позже ставший стандартным для уничтожения двухместных аэропланов-разведчиков. Противник сделает серию отвлекающих финтов, прямо как боксер, чтобы я не мог прицелиться, а затем нырнет вниз, в слепую зону под нашим хвостом, пока Тотт не отвернет в сторону, скажем вправо, чтобы дать мне прицелиться.
Тогда, прежде чем я успею выстрелить, итальянец уклонится влево и, воспользовавшись более высокими скоростными характеристиками и меньшим радиусом разворота, зайдет в атаку с другой стороны, пока я отчаянно буду пытался развернуть пулемет. Затем последует короткая очередь метров с двадцати прямо в брюхо нашего аэроплана. Очередь, которая даже если и не убьет нас обоих, несомненно, прикончит мотор, обрубит крыло или вспорет топливный бак, и бензин зальет горячий двигатель и воспламенится от искры с магнето, отправив нас, объятых пламенем, к земле и смерти. Но ни итальянский пилот, ни я не брали в расчет цугфюрера Тотта, который, как от него и ожидали, накренил "Зоську" немного вправо.
Я мельком увидел итальянскую машину у нас под хвостом: пестрые зелено-коричневые цвета, как я помню, и только собирался выпустить в аэроплан очередь, когда противник уже исчез под нами. В панике я обернулся к Тотту и почувствовал, как желудок и печень взлетели прямо к голове, когда Тотт вдруг дал полный газ и резко спикировал.
Затем меня резко вжало в пол, а аэроплан жалобно заскрипел в знак протеста: Тотт толкнул ручку управления от себя, входя в мертвую петлю! Я, разумеется, не был пристегнут: на откидном сиденье наблюдателя имелись плечевые ремни, но чтобы стрелять из пулемета, мне приходилось вставать, и ничто кроме силы тяжести не удерживало меня в аэроплане.
Я все еще с содроганием вспоминаю внезапный тошнотворный ужас, когда вдруг оказался вверх ногами, в трех тысячах метров над лугами и лесными массивами Фриули, судорожно хватаясь за бортики кабины, а двигатель кашлял и глох в верхней точке петли. Затем, когда я уже почти потерял хватку и едва не отправился в свободный полет навстречу смерти (я уже висел в воздухе, как гимнаст, выполняющий сальто на брусьях), нос аэроплана опустился вниз, и мы вынырнули из петли.
И тут я увидел перед нами итальянца, застигнутого врасплох и пытающегося выполнить тот же маневр. Сейчас я вижу это перед глазами так же ярко, как и в то мгновение, тем летним днем семьдесят лет назад, идеальный вид сверху в пятидесяти метрах впереди: черная V-образная маркировка в центральной части верхнего крыла, красно-бело-зеленый итальянский флаг на законцовках и хвостовом оперении, наблюдатель-итальянец отчаянно пытается задрать пулемет вверх в попытке выпустить в нас очередь... Но первым выстрелил Тотт. Принимая во внимание смехотворность наших прицельных приспособлений и крайне примитивную систему вооружения в целом, я думаю, что это до сих пор один из лучших примеров снайперской стрельбы в анналах истории авиации.
Передний "Шварцлозе" загрохотал, на нас посыпались горячие стреляные гильзы. Очередь примерно из десяти выстрелов настигла итальянца, когда тот находился в верхней части петли и корпус летательного аппарата испытывал максимальные перегрузки. Я полагаю, очередь разнесла основной лонжерон крыла, но не могу сказать наверняка: знаю лишь, что мы промчались мимо, уклонившись от столкновения, а итальянский аэроплан, казалось, застыл на крутом подъеме, на мгновение завис неподвижно, будто сомневаясь, стоит ли двигаться дальше.
А потом начал падать. Крылья смялись, как у подстреленной куропатки, он перекувырнулся и вошел в штопор, за пару секунд из хищного, быстрого биплана-истребителя превратившись в мешанину из ткани и деревянных планок. Когда мы потеряли его из виду, нырнув в облако, аэроплан уже распался на части: секции крыла и стойки летели отдельно.
Это оставило нас один на один с последним итальянским аэропланом, который кинулся на нас, по-видимому, нимало не смутившись судьбой напарника. Тотт отправил "Брандербургер" в пологое скольжение с легким креном, а я пытался перебросить пулемет налево, чтобы прицелиться в итальянца, который каким-то образом оказался над нами и метрах в семидесяти позади. И тут я вдруг понял: что-то не так.
Это было удивительно неприятное ощущение; тошнотворное осознание того, будто что-то пошло ужасно, необъяснимо неправильно: когда все обычные сопутствующие полету шумы кроме стрекота двигателя — свист ветра в расчалках, шепот рассекаемого воздуха— внезапно прекратились, и мы стали падать. Лоскутные поля и леса внизу начали бешено кружиться перед моими глазами, и меня осенила жуткая догадка. Мы свалились в штопор.
Полагаю, в те первые дни на заре авиации не было ничего столь же ужасного, как штопор, разве что кроме смерти в горящем аэроплане. Но даже возгорание бензина имело рациональное объяснение, а присущий штопору ужас в том, что сваливание происходило безо всякой очевидной причины.
Только что аэроплан послушно летел куда нужно, а в следующее мгновение— спиралью вниз, до крушения, словно картонная коробка, и совершенно перестает реагировать на отчаянные попытки пилота заставить его снова взлететь. Левый элерон, правый элерон, рули высоты вверх, рули высоты вниз, полный газ, пока двигатель со скрежетом не разваливается на куски — всё бесполезно.
Единственное, что оставалось — это в ужасе наблюдать, как приближается земля. Не многие пережили штопор, а у тех, кого достали живыми из-под обломков, как правило, крепко шалили нервы, и они никогда больше не летали. Как будто боги верхних слоёв атмосферы приговорили всех пилотов к смерти за наглость и презрение к законам гравитации, но соизволили оставить за собой выбор точного времени, когда приведут приговор в исполнение. Я мог лишь отчаянно цепляться за край кабины и крепко зажмурился, ожидая финального удара.
Думаю, мы свалились на добрую тысячу метров. Затем, так же внезапно, как и свалившись в штопор, "Бранденбургер" застонал, затрещал и снова стал слушаться рулей, полетел прямо и нырнул в облака. Что же касается оставшегося противника-итальянца, то никаких его признаков я не обнаружил. Тотт осматривал небо над нами, пока я с дрожью и белым от ужаса лицом поднимался с пола кабины. Тотта, казалось, вообще не обеспокоил наш кошмарный опыт, и он не выказывал особой благодарности за спасение столь чудесное, что даже я склонялся к мысли (по крайней мере, какое-то время), что бог все-таки существует.
А что касается экипажа итальянского аэроплана, сбитого нами тем утром, то я с трудом представляю, что они могли пережить такое падение. Когда у меня появилось время поразмыслить, мне стало жаль их самих и их семьи. Но, что бы вы делали на моём месте? В те дни до изобретения парашютов — убей или умри сам, и я полагаю, что умереть в воздухе все же предпочтительнее, чем задохнуться отравляющим газом в вонючем блиндаже или быть разорванным на куски случайным снарядом.
Как отмечал один древнеримский поэт, умереть за свою страну — это славно и благородно. Но будь у меня выбор, думаю, я предпочёл бы, чтобы за неё умер кто-нибудь другой. Мы благополучно приземлились в Капровидзе около восьми утра — к моему большому облегчению, поскольку фюзеляж нашей бедной "Зоськи" трещал и прогибался самым тревожным образом в результате диких перегрузок после Тоттовской воздушной акробатики. Даже со своего места я мог насчитать с полдюжины лопнувших расчалок.
Мы выбрались из этой переделки живыми — даже каким-то образом умудрились выйти из штопора. Но, вкусив прелестей пилотирования от Тотта, я теперь понимал, как лейтенант Розенбаум встретил свою смерть над Гёрцем. Если бы я чуть промедлил, когда бросил пулемёт и схватился за перегородку кабины, оказавшись в верхней точке петли, меня бы впечатало метра на два в глубину на пастбище где-то во Фриули. Когда мы заходили на посадку, я увидел, что неподалеку стоит мотоциклист в ожидании, когда разрядят фотокамеру, чтобы он мог забрать коробку с негативами и отвезти её в затемнённую комнату в Хайденшафте.
Мы вырулили к стоянке, и Тотт выключил двигатель, а команда механиков бежала к нам через поле. Внезапная тишина была ошеломляющей после почти двухчасового гула двигателя и рева ветра. Тотт поднял очки, и я увидел, что его глаза воспалены от напряжения, вызванного нашими дикими маневрами над Пальмановой.
Мы оба вымотались от сочетания волнения, высоты, нагрузки и вдыхания паров бензина в ледяном воздухе. Когда я спустился на поле, то заметил, что колени мои дрожат, а сердце все еще колотится после краткого воздушного боя и последовавшего за ним штопора. Франц Мейерхофер первым добежал до меня и похлопал по плечу.
— Ну, Прохазка, старина, вернулись целым, я погляжу. Засняли свой праздник?
Я улыбнулся.
— Да, премного благодарен, — ответил я, подписывая мотоциклисту квитанцию за фотографии, приложенную к боковой обшивке фюзеляжа. — Задание выполнено в точном соответствии приказу. Но это ещё не всё: Тотт на обратном пути сбил итальянский двухместник.
От авиамехаников послышались одобряющие возгласы, и самокритично заулыбавшийся Тотт был водружён на их плечи в ожидании триумфального шествия по аэродрому.
Они бы и со мной поступили так же, но дистанция между офицерами и рядовыми в императорской и королевской армии была слишком велика для того, чтобы они не постеснялись такой затеи, так что я шёл позади триумфальной процессии.
— А что случилось со Шраффлом и Ягудкой? — спросил я.— Они уже вернулись? Мы видели, как они скрылись в облаке где-то по эту сторону Пальмановы, но затем на нас напали итальянцы, и у нас появились другие заботы. Я бы сказал, они должны были вернуться раньше нас.
— На этот счёт не беспокойтесь: наверное, двигатель у них забарахлил, или они заблудились, или еще что-то, и они сели на другом аэродроме. Такое случается постоянно. Неприятности всегда где-нибудь поджидают. Уж лучше найдите, чем перекусить. Краличек сейчас занят месячным отчётом, так что пока не может с вами встретиться.
— А Тотт может пойти с нами выпить в столовой?
Мейерхофер почему-то засомневался.
— Нет-нет, думаю, не стоит: лучше не рисковать. Герр командир не любит, когда не по уставу, на грани и всё такое. Но Тотт может развлечь тебя в унтер-офицерской столовой, если захочет; против этого ничего не имею.
Так что я пожал на прощание руку моему верному пилоту и направился к своей палатке. Удалось урвать около часу столь необходимого сна, прежде чем меня, встряхнув, разбудил Петреску, сообщивший, что герр командир Краличек срочно желает меня видеть. Я спешно умыл в брезентовом тазу лицо (всё ещё был чумазым oт выхлопных газов), прошёлся по волосам расчёской и отправился на встречу к нему в кабинет.
Когда я подошёл отдать честь и доложить об успехе операции, то с первого взгляда понял, что гауптман Краличек недоволен. Он небрежным жестом поприветствовал меня в ответ и предложил сесть. Сам, однако, продолжал стоять; по существу, всё время разбора он прослонялся по комнате, держа руки за спиной и адресуя свои замечания углам кабинета, так что мне приходилось то и дело выгибать шею, чтобы его услышать. Первый его вопрос всплыл лишь после нескольких мгновений явной внутренней борьбы.
— Скажите-ка, герр линиеншиффслейтенант, сколько километров вы сегодня покрыли?
— Прошу прощения, герр командир, но я не знаю. Отсюда до Пальмановы примерно пятьдесят километров по прямой, но мы сделали крюк над Гёрцем, а затем удалились к западу, чтобы подойти к цели со стороны Венеции. Что касается обратного маршрута, я не знаю точно, где мы пролетали, так как находились в огневом контакте с противником.
— Иначе говоря, вы, офицер-наблюдатель, понятия не имеете, сколько вы пролетели в итоге? Это смахивает на халатность.
— Но герр командир, — возразил я, — согласитесь, точное расстояние едва ли имеет значение. Мы достигли нужной точки, выполнили задание и вернулись на базу, сбив по пути один аэроплан и успешно уклонившись от другого. Вряд ли важно, сколько километров мы при этом покрыли.
— Важно, герр линиеншиффслейтенант, крайне важно. Успех действий данного подразделения, как и всех операций, зависит от точности и тщательного ведения записей. Я хочу, чтобы в будущем ваше письменное изложение хода операции и сопутствующие отчеты содержали точные сведения, вплоть до сотни метров, касательно пройденного расстояния, для последующего сравнения с заявленными затратами топлива. Однако...— он повернулся, обращаясь уже к другому углу, — должен сообщить, что меня волнуют еще кое-какие моменты, касающиеся вашего устного доклада, по крайней мере, в том виде, в каком мне доложил только что оберлейтенант Мейерхофер. Вы, судя по всему, сбили итальянский аэроплан?
— Так точно, сбили. Точнее, цугфюрер Тотт сбил.
— Понятно. Какого типа?
— Герр командир, честно говоря, я не знаю. Определенно двухместник с ротационным двигателем, возможно, из семейства "Ньюпоров". Точно не могу сказать, но в наших каталогах я такого не припоминаю. Если отдел воздушной разведки желает, я могу набросать...
— Значит, вы не знаете, что это был за аэроплан? — резко перебил он.
— Нет. На тот момент все, что меня интересовало — это его маневры с целью зайти нам в хвост и сбить.
— Имеются ли у вас доказательства его уничтожения? Приказы штаба предписывают по возможности подтверждать факт крушения аэроплана и гибели его экипажа.
Ответил я не сразу — настолько был ошеломлен зашкаливающим идиотизмом подобного вопроса, не имеющего с реалиями воздушного боя ничего общего.
— Сожалею, герр командир, но почему-то я не подумал проследовать за ним к земле и сорвать с рукава пилота нашивку его эскадрильи. Так уж оказалось, что, едва избежав той же участи и имея на хвосте еще один аэроплан, мы решили все же избавить врага от нашего присутствия в их тылу. Наверное, стоит вернуться и спросить у них имя и адресок?
— Обойдитесь без острот, Прохазка, мне не до веселья. А то, что вопреки приказам, в которых ничего не говорилось о ведении воздушных боев, ваше самовольное столкновение с вражеским аэропланом привело к повреждению еще одной единицы, тем более меня не веселит. Особенно после того, как стараниями оберлейтенанта Ригера один из аэропланов позавчера был списан...
— Не говоря уже о списании самого оберлейтенанта Ригера.
— Помолчите. Еще раз, после потери одной машины, только выпущенной из ремонта, и после преступного обращения фельдпилота Тотта с другой фактическая численность эскадрильи 19Ф упала с шести аэропланов до четырех: двух "Ганза-Бранденбург CI" и двух "Ллойд CII". И я нахожу это крайне неподобающим. Из доклада офицера-техника, как я понял, следует, что ваша машина за номером 26.74, скорее всего, уйдет в ремонт минимум на две недели, так что подумайте... — он постучал указкой, похожей на дирижерскую палочку, по доске с графиком, — крепко подумайте, что вы натворили. Линия графика фактической и резервной численности машин за август должна быть здесь — вот здесь. А теперь она будет вот здесь.
— Герр командир, при всем уважении, пусть мы и повредили аэроплан, но вернули его на базу. Кроме того, мы успешно выполнили поставленную задачу и по пути сбили врага. Вам не кажется, что этого более чем достаточно, чтобы компенсировать незначительный урон? В конце концов, у нас тут война, а не задачка по статистике...
Я резко замолчал: последнее замечание вызвало у Краличека реакцию, которая у нормальных людей означала бы дикую ярость с последующим броском чернильницы в собеседника. Иначе говоря, он еще сильнее побледнел и поджал тонкие губы.
— Что-что? Да как вы смеете сомневаться в статистике?! Знание происходящего принесет нам победу в войне. Будь это не так, зачем бы мне за свой счет — за свой, на минуточку, счет!— разрабатывать и отпечатывать формуляры отчетности в дополнение к тем, что присылает Военное министерство? Затем, что я, герр линиеншиффслейтенант, озабочен эффективностью данного подразделения. И поэтому я, как раб на галерах, работаю в этом кабинете до глубокой ночи, не имея даже адъютанта, делая записи для штаба армии. В общем, — он победно глянул на меня поверх очков, словно приводя несокрушимый аргумент, — в общем, что касается вашего полета, итальянский аэроплан ничего не значит. Задачи 19Ф — глубинная разведка и бомбардировка, поэтому сбитые вражеские аэропланы не учитываются. И не будут учитываться, пока я не разработаю соответствующую форму отчетности. Тот аэроплан, что вы, как утверждаете, сбили, можете считать вашей личной победой — неподтвержденной, кстати. Это ваше дело. Но в моих отчетах упоминания об этом не будет. Боюсь, что подобные аномалии не в моей компетенции.
— Герр командир, называйте это аномалией или как хотите, и пусть у вас нет нужного клочка бумаги, чтобы все записать, но считаю своим долгом отметить, что победа имела место и принадлежит не мне, а цугфюреру Тотту. Итальянец был сбит благодаря его мастерству и меткости.
Он взглянул на меня со странной, довольной ухмылкой.
— Боюсь, что тут, герр линиеншиффслейтенант, вы неправы. Победа, если ее и стоит присуждать, должна быть присуждена вам как командиру аэроплана.
— Но стрелял только фельдпилот Тотт, из переднего пулемета. Я не сделал из заднего ни единого выстрела.
— Может так, а может и нет. На высоте, в неразберихе боя, легко ошибиться. Мне докладывали после вашего приземления, что стреляли именно вы.
— Этого не может быть. Если хотите, я покажу.
Краличек закатил глаза — так делают уставшие, но терпеливые люди, которым приходится нянчиться с проблемными родственниками пожилого возраста. Он вздохнул.
— Хорошо, раз вы так настаиваете. Но только недолго, я очень занятой человек, а помощников у меня всего двое, да и месячную отчетность скоро подводить.
Мы вышли на улицу. Краличек с невыносимой, но весьма нехарактерной для него бойкостью зашагал к "Бранденбургеру", который обслуживали фельдфебель Прокеш и другие механики. При нашем приближении они отложили работу и встали по стойке смирно.
— Фельдфебель, сказал Краличек, — покажите нам пулеметы с этого аэроплана.
Оба пулемета уже демонтировали и выложили на раскладную скамью, чтобы почистить.
— Откройте затвор переднего пулемета.
Прокеш сдвинул затвор назад, как было велено. Зарядная камора сияла чистотой, как будто из оружия вообще никогда не стреляли.
— Теперь оружие наблюдателя.
Затвор сдвинули, и стал виден ствол, забитый характерной серовато-черной копотью сгоревшего кордита.
— Вот. — Краличек повернулся ко мне, улыбаясь. — Что я вам говорил? Не беспокойтесь, понятная ошибка. Лучше вам сегодня лечь спать пораньше. Что касается этого вашего итальянского аэроплана, лучше заявить про него в отдельном донесении в штаб армии...
— При всем уважении, герр командир, я не имею ни малейшего желания про него заявлять, раз победа — не моих рук дело.
— Ну что ж, тогда все в порядке. Если не хотите заявлять, на нет и суда нет, так лучше всего, как я считаю. Такие хаотичные записи вносят бессмыслицу в упорядоченные сведения. Только безжалостно удалив подобные статистические неуместности, можно получить великолепную картину и добиться совершенной организации, которая принесет нам победу. Прошу простить, но сегодня утром я потратил уже достаточно времени на эти пустяки. Мне пора возвращаться.
— Герр командир?
— Да?
Он повернулся и снова посмотрел на меня.
— Между прочим, я хочу высказать полезное предложение.
— И что за предложение?
— Если расценивать все отдельные события этой мировой войны как статистически бесполезные, как вы их называете, тогда, возможно, мы бы решили, что войны вообще нет. В таком случае осталось бы только прекратить убивать друг друга и отправиться домой.
Он подумал несколько секунд, потом улыбнулся мне.
— Да-да, линиеншиффслейтенант: очень забавно, даже очень. Теперь, возможно, вы извините меня, наконец? У некоторых есть дела поважней, чем попусту тратить время, составляя остроумные сентенции. Что касается меня, как кадровый военный, я полагаю, что война — слишком серьёзная вещь для шуток.
Я заметил, что во время нашей беседы сержант Прокеш и команда механиков занимались своей работой, повернувшись к нам спиной, вместо того чтобы навострить уши, смакуя каждое слово и мотая на ус, чтобы вечером обсудить за ужином. Я почувствовал, что сцена, свидетелями которую они только что стали, их смутила.
Хотя они действовали по приказу, поменяв стволы двух пулеметов, но, несомненно, почувствовали, что стали сообщниками подлого мошенничества, им было стыдно за себя. Я прослужил в вооруженных силах более половины жизни и понял, что чувство чести ни в коем случае не является исключительной принадлежностью офицерских чинов.
Что касается меня, я побрел в столовую в подавленном состоянии. За все шестнадцать лет карьеры офицера благородного дома Австрии мой удел — служить под начальством редкостных болванов.
Но все это время я ни разу не встречал такой глупой тирании или просто некомпетентности, человека, который заведомо лгал или жонглировал другими офицерами или низшими чинами. Впервые до меня дошло, какое бедствие обрушилось на старую Австрию, когда жалкие существа вроде гауптмана Краличека пролезли на командные посты.
Проходя мимо канцелярии, я увидел Мейерхофера, спускающегося по ступеням. Я собирался поговорить с ним о своем недавнем разговоре с командиром. Но он заговорил первым.
— Нам только что позвонили из Вертойбы по поводу Шраффла и Ягудки. Они совершили аварийную посадку на поле поблизости.
— Как они?
— Ягудка погиб. Шраффл вроде невредим, но в глубоком нервном потрясении. Его везут на машине. Они прибудут сюда в любую минуту.
— Что произошло?
— Насколько я могу судить из разговора со Шраффлом, они потеряли контакт вами в облаках к востоку от Пальмановы, а несколько минут спустя увидели падающий аэроплан. Они посчитали, что это вы с Тоттом, поэтому дали полный газ, чтобы поскорее вернуться. Наверное, пересекли границу около Градиска-д’Изонцо приблизительно на высоте четырех тысяч метров, чтобы избежать зенитного огня — и одноместный "Ньюпор" свалился на них со стороны солнца. Первая же очередь попала в мотор, а пуля угодила в шею Ягудке. Они снизились где-то на тысячу метров. Из пробитого топливного бака все время лился бензин, потом Шраффлу удалось стащить Ягудку с места пилота и выровнять аэроплан. Бедняга был уже почти мертв — разорванная артерия, у Шраффла оставался единственный выход— сесть в поле с нашей стороны фронта. Чудо, что они не загорелись. Пропеллер крутился от ветра, и магнето, должно быть, искрило все время до посадки, добрых минут десять. В Вертойбе говорят, когда они добрались до места аварии, то нашли Шраффла на месте пилота, по щиколотку в луже бензина и уставившегося в пустоту. Довольно впечатляющий полет, даже по описанию: посадить заглохшую машину с умирающим пилотом в кабине, полной бензина. Хотя лучше уж он, чем я. Бедняге и так уже порядком досталось на войне, как ни крути. Его контузило взрывом снаряда на Саноке, а потом он еще и получил пулю в колено... Поговаривают, что он еще с тех пор был слегка не в себе.
Мы обернулись на звук автомобильного гудка. Большой серовато-коричневый штабной автомобиль, покачиваясь, ехал вверх по проселку от дороги из Хайденшафта. Автомобиль приблизился, и для Шраффла, сидевшего с ошеломленным, посеревшим лицом, открыли пассажирскую дверь. Его высадили и поддерживали два санитара. Шраффл все еще был в кожаной куртке от летного комбинезона, но я заметил, что галифе и обмотки на ногах пропитаны кровью, как одежда мясника. Его провели мимо, чтобы раздеть и уложить на раскладушку в нашей общей палатке. Когда санитары вышли, один из них заговорил с Мейерхофером.
— Офицер-медик считает, что с ним через некоторое время все будет в порядке, герр лейтенант. Он сделал укол, чтобы Шраффл заснул, и говорит, если в дальнейшем возникнут какие-то неприятности, нужно позвонить в больницу в Хайденшафте. У него шок, но, по словам врача, это пройдет, когда пострадавший немного отдохнет.
Шраффл так этого не пережил и никогда не оправился. В тот вечер он встал и немного поел, ни с кем не разговаривая, потом вернулся в постель и беспокойно проспал до следующего утра, когда наш общий денщик Петреску подбежал ко мне на летном поле.
— Герр лейтенант. Герр лейтенант, прошу вас, пойдемте скорей! Герру оберлейтенанту Шраффлу нехорошо.
Я пошел к палатке, а Петреску побежал за Мейерхофером. Я приподнял откидную полу палатки — и меня встретило ужасное зловоние коровника. Шраффл лежал, свернувшись на раскладушке, крепко обхватив голову руками, и плакал как маленький ребенок. Он обделался.
Пока мы с Мейерхофером пытались его разговорить, вокруг жужжали мухи. Казалось, он не видел нас, только таращил глаза и бесконтрольно рыдал, неуклюже всхлипывая. В конце концов мы вдвоем подняли его, по-прежнему лежавшего в позе зародыша. Когда подъехала скорая помощь из Хайденшафта, его погрузили на носилки.
Двери кареты скорой помощи закрылись, и мы никогда больше его не видели, только потом узнали, что ему поставили диагноз "полное умственное расстройство" и держат взаперти в палате для случаев острой контузии в психиатрической больнице Штайнхоф в окрестностях Вены. По моим сведениям, в 1930 году он еще находился там, а вполне возможно, что и десять лет спустя, когда СС начали программу "милосердного освобождения" для неизлечимых психических больных, оставшихся от предыдущей войны, попутно очищая койки, необходимые для новых пациентов.