Под стягом Габсбургской империи

Биггинс Джон

Отто Прохазка, будущий герой № 27 империи Габсбургов, а пока капитан-лейтенант флота Австро-Венгерской империи, вроде бы обреченный умереть от скуки и артиллерийских учений на борту линкора мирного времени решает стать пилотом зарождающейся морской авиации, интересно и неожиданно проводит время, а также пытается предотвратить начало Первой мировой войны, хотя и безуспешно. События разворачиваются на территории современной Хорватии, Сербии, Аравии и Китая.

Невероятно интересно написанная книга с отличным юмором, повествующая о малоизвестной нам теме – Австро-Венгерской империи.

«Ретро техно-приключенческий триллер, нечто среднее между Томом Клэнси и Патриком О'Брайаном»

«Лайбрери Джорнел»

 

Перевод: группа «Исторический роман», 2016 год.

Домашняя страница группы В Контакте:

Над переводом работали: Oigene, victoria_vn, gojungle, AnhelShenks, KillKick, darklord_chukcha, при участии Александра Яковлева .

Поддержите нас: подписывайтесь на нашу группу В Контакте!

 

Географические названия

Здесь приведён глоссарий географических названий, так как изменения границ и политические перемены между 1914 и 1947 гг. изменили многие из используемых в этой истории названий до неузнаваемости. В данном списке отражены названия, официально использовавшиеся в 1914 году, что не подразумевает признания каких бы то ни было территориальных претензий прошлого и настоящего.

Китайские названия написаны согласно системе Палладия, общепринятой транскрипции китайского языка на русский.

Аббация - Опатия, город в Хорватии на северо-востоке полуострова Истрия, на берегу залива Кварнер Адриатического моря.

Лемберг - Львов (Украина).

Амбоина - г. Амбон, Индонезия.

Нойградитц - Нови-Град, город в северной части Боснии и Герцеговины, между реками Сана и Уна.

Антибари - Бар, город в Черногории на побережье Адриатического моря, напротив г. Бари, Италия.

Панчова - город Панчево в Сербии, автономном крае Воеводина.

Батавия - Джакарта, Индонезия.

Петвардайн - Петроварадин, бывший город, ныне район Нови-Сада, расположенный на правом берегу Дуная в болотистой местности. На протяжении нескольких веков через Петервардейн, прозванный венгерским Гибралтаром, проходила граница между христианским и исламским мирами.

Бенешау - город Бенешов в 37 км юго-восточнее Праги.

Кастельнуово - Герцег-Нови, город в Черногории. Расположен на берегу Которского залива Адриатического моря.

Каттаро - г. Котор в Черногории на берегу Которского залива Адриатического моря.

Пола - Пула, город в Хорватии, на западном побережье полуострова Истрия в Адриатическом море.

Порто-Ре - Кралевица, город в Хорватии.

Чифу - Яньтай, порт, городской округ в китайской провинции Шаньдун на Шаньдунском полуострове.

Озеро Скутари - Скадарское озеро, крупнейшее озеро Балканского полуострова, располагается на территории Черногории и Албании.

Фиуме - город Риека в Хорватии, в северной части Далмации, рядом с полуостровом Истрия.

Семандрия - город Смедерево в Сербии на стечении Моравы и Дуная, в пятидесяти километрах от Белграда.

Грудек - Городок, город в Польше, входит в Белостокский повят Подляского воеводства..

Спицца - Сутоморе, курортный город Черногории, расположенный между городами Петровац и Бар.

Темешвар - Тимишоара, город в Румынии, исторический центр области Банат.

Иглау - Йиглава, город на юго-востоке Чехии, на одноимённой реке, административный центр края Височина.

Теодо - Тиват, город в Черногории на берегу Бока-Которского залива Адриатического моря.

Юнгбунцлау - Млада-Болеслав, город в Чехии на левом берегу реки Йизеры, в пятидесяти километрах к северо-востоку от Праги.

Ужвидек - Нови-Сад, город на севере Сербии, на берегу Дуная, административный центр автономного края Воеводина.

Клаттау - Клатови, город на западе Чешской Республики, в Пльзенском крае в сорока километрах к югу от Пльзеня, у реки Углава, вблизи подножья Шумавы.

Землин - Земун, бывший город в Сербии, ныне район Белграда, расположенный на правом берегу Дуная и левом берегу Савы.

Лейтмеритц - Литомержице, старинный город в Чехии, расположенный в долине Эльбы и Огрже, примерно в семидесяти километрах от Праги.

 

Предисловие

В этой книге Отто Прохазка, будущий герой империи Габсбургов, испытывает весьма неожиданные и интересные приключения, и пытается, хотя это ему и не удается, предотвратить Первую мировую войну.

Образованная в 1867 году Австро-Венгерская империя представляла собой объединение двух почти независимых государств под скипетром одного монарха, императора Австрийского и короля Венгерского, из которых титул последнего имел только номинальный статус. В этой связи в течение пятидесяти одного года практически все учреждения и многие чиновники этого составного государства имели пред своим названием инициалы, обозначающие их принадлежность к той или иной части державы.

Совместные австро-венгерские институты обозначались как «императорские и королевские»: «kaiserlich und königlich», или «k.u.k.» для краткости.

Те, что относились к австрийской части монархии, (т.е. все, что не имело отношению к королевству Венгрия) именовались «императорско-королевскими»: «kaiserlich-königlich», или просто «k.k.», в дань уважения статусу государя как императора Австрии и короля Богемии. Тем временем чисто венгерские ведомства назывались «королевскими венгерскими»: «königlich ungarisch» («k.u.») или “kiraly magyar” (“k.m.”).

Австро-венгерский флот следовал принятой на европейском континенте практике измерять морские расстояния в милях (1 852 м), сухопутные в километрах, боевые дистанции в метрах, а калибр артиллерийских орудий в сантиметрах. Однако он придерживался бытовавшего в Англии до 1914 года обычая отмерять время двенадцатичасовыми интервалами. Надводные корабли обозначались как «Seiner Majestäts Schiff» - «S.M.S.».

 

Глава первая

Отголоски прошлого

Сестры Вечного Поклонения

Плас-Гейрлвид

Январь 1987г.

Боюсь, я никогда не был примерным больным: ни в раннем детстве, борясь с обыденными заболеваниями, которыми страдало большинство младенцев в конце 80-х годов девятнадцатого века; ни даже сейчас, когда я живу столь невыносимо долго, что смерть скоро станет для меня желанным гостем; и не в те многочисленные промежуточные периоды, когда меня на время одолевали болезни и раны.

Я слёг с бронхопневмонией за неделю до Рождества, пока сёстры были заняты приготовлением праздничного ужина для нас, несчастных пленников этого заведения для польских беженцев. Они уложили меня в кровать и позвали доктора Уоткинса из деревеньки Ллангвинид, чтобы тот меня осмотрел, но это была по большей части формальность: я не ожидал, что переживу следующий день, несмотря на антибиотики и кислородную маску.

Они даже не посчитали нужным вызвать скорую и перевезти меня в больницу Суонси.

Я подумал, что это вполне разумно: могу умереть и здесь, особенно в середине декабря, когда людям на скорой хватает дорожных происшествий. Так или иначе, я был не расположен к спору, лежал и боролся за каждый вдох, гадая, словно выживший после кораблекрушения в ледяном море, скольким волнам он сможет противиться, прежде чем неминуемо сдастся и в итоге уйдет под воду.

Это умирание нельзя было назвать неприятным чувством, по крайней мере так, как я его воспринимал; скорее как проснуться рано утром, а затем понять, что сегодня воскресенье, и лениво растянуться на чьём-то гамаке, зная, что будильник не прозвенит. Я видел лица вокруг, сознавал, что входят и выходят люди, но больше ничего.

Затем привезли отца Маккафрея, чтобы провести соборование. Я уже не имел ничего против преподобного отца, приятного молодого ирландца с вечной улыбкой и блестящим розовым лицом, прямо как у зарезанной свиньи, которую только что ошпарили и обрили.

Он также был весьма добросовестным, и поехал за тридцать километров в дождливую, холодную ночь, чтобы от имени святой церкви оказать последнее утешение высохшей, старой оболочке, агностику типа меня, крещёному по католическому обряду (как и все остальные подданные почтенного дома Австро-Венгрии), который, как многие чехи, разумом оставался скептиком, а в душе гуситом.

Дело было в самом соборовании - хотя, думаю, не совсем в том смысле, который подразумевался. Я участвовал в обеих мировых войнах и в нескольких конфликтах между ними, и всерьёз убеждён, что навязчивое стремление религии помочь больным и раненым, лежащим в госпиталях, это практика, которая должна быть объявлена вне закона Женевской конвенцией.

Во всяком случае, я помню напряжённый и доставивший мне самое большое удовольствие спор на эту тему около двадцати лет назад с матроной в Стэнморской ортопедической больнице, когда я лежал с переломом бедра, и шайка богатых самаритян раздавала больным рождественские песни и своё снисхождение.

Так или иначе, в каком бы безнадежно состоянии я не находился, я не намеревался терпеть, как преподобный Маккафрей растирает меня мазью и бормочет надо мной молитвы, это уж слишком. К ужасу собравшихся сестёр я оттолкнул его, затем сумел сесть, перевёл дыхание и велел ему оставить меня в покое и проявить своё усердие в отношении тех людей, которые нуждаются в его богослужениях.

Знаю, это было нечестно, но гнев подействовал на меня будто удивительная панацея. От напряжения я обильно потел, сердце билось всё быстрее. А чуть позже, той же ночью, дышать стало легче, и спустя несколько дней я пошёл на поправку, поэтому буквально перед Новым Годом вышел из группы риска и меня официально объявили выздоравливающим.

Я пока прикован к постели вплоть до дальнейшего распоряжения, а сестра Фелиция исполняет приказ, конфисковав мои вещи. По правде, я думаю, людям моего возраста (в прошлом апреле стукнула сотня) нужно разрешить одеться и бродить по снегу, чтобы погибнуть подобно старому и беззубому краснокожему индейцу.

Но в тут, как оказалось, мыслили в другом направлении - как тюремщики, которые отбирают шнурки у осуждённого вместе с подтяжками и ремнём из страха, что он повесится и возникнут проблемы.

А сейчас смерть от кардиореспираторной недостаточности как будто решили заменить на смерть от скуки: дело в том, что своё времяпрепровождение в кровати я нахожу в высшей степени утомительным.

Я не могу толком читать из-за катаракты, и полагаю, да и радио наверняка скоро надоест, когда пять или шесть дней подряд вечерами рассказывают о проблемах голубых китов и неполных семей. Хотя я должен признать, что если бы мне разрешили вставать, я бы по-прежнему не нашёл себе дела, поскольку в прошлый понедельник погода внезапно изменилась. Субботним вечером была обычная январская буря и мелкий дождь на всем протяжении атлантического побережья Уэльса.

Но потом в воскресенье ветер сменился на северо-восточный и стал серо-стальным и промозглым, беспрерывно подвывая у нашего здания на мысу, трепал, выгибая деревья и кусты, словно невидимой рукой гладил кота против шерсти.

К вечеру понедельника начал падать снег: не большими по обыкновению влажными, пахнущими морем хлопьями, а колючим непрекращающимся водопадом мелкой шероховатой крупы, почти такой же, что сыплется с неба на моей родине, в сердце Европы.

К утру вторника дороги стали непроходимыми, засыпанная тропа к деревне Ллангвинидд была погребена на два или три метра в глубину по всей своей длине. Местные, которые умудрились пробраться к Пласу за прошедшие пару дней, говорят, что они не видели худшей погоды за целые двадцать пять лет.

Это почти никак не повлияло на меня, лежащего в своей комнате наверху. Проснувшись тем утром, я увидел бледно-серый свет, отражавшийся на потолке, а потом и ветвистые ледяные узоры на оконных стёклах.

Стоило сестрам отвернуться, как я заставил себя подняться с постели, выглянул в окно и увидел сглаженные линии каменных террас сада, превратившиеся в волнистый белый ковер, а высокий хребет Гейрлвидда за домом стал похожим на спину белого кита, резко выделяющуюся на фоне тусклого свинцового неба.

Море, сдерживаемое ветром с суши, приглушённо затихало у берегов Пенгадогского залива. Волны отступали, оставляя бахрому из ледяных осколков. Повсюду воцарились тишина и покой.

Попасть в Плас или уехать из него в эти последние пару дней оказалось невозможно, поскольку мы находились на самом краешке полуострова, вдали даже от второстепенных автодорог, а между нами и Ллангвинидом располагалась лишь парочка ферм.

Сегодня над головой раздался грохот - это прилетал вертолет королевских военно-воздушных сил и сбросил корм для овец выше по склону, но помимо этого мы полностью отделены от остальной части мира, если не считать телефона и радио. Хотя это не имеет большого значения для дома, где живет десяток монахинь и около восьмидесяти престарелых и обедневших польских эмигрантов, большинство из которых вряд ли крепче и здоровее меня.

Думаю, у нас есть запасы еды на месяц или около того, а горючего для центрального отопления еще на больший срок, так что до каннибализма, как я полагаю, не дойдет еще примерно до конца февраля, а отсутствие свежего молока и почты не представляет для нас большой трудности, поскольку будучи уроженцами центральной Европы, мы добавляем в чай лимон.

А будучи представителями своего несчастного поколения, почты мы почти не получали, поскольку у нас осталось в живых прискорбно мало родственников или друзей, чтобы посылать хоть что-то. На самом же деле в эти дни здесь царила какая-то предотпускная фривольность. Вчера несколько сестер помоложе и полегкомысленнее даже устроили игру в снежки с майором Козёлкиевичем и парочкой его друзей, дамских угодников, а затем помогли ему слепить снеговика.

Чтобы превратить его в подобие священника, откуда-то откопали старый берет, в одну руку вставили пустую бутылку из-под водки, а в другую - молитвенник. Но когда выпрошенная на кухне в качестве носа морковка превратилась в нечто совсем другое, сестра Фелиция почувствовала, что забава зашла слишком далеко, вышла на улицу и отправила монахинь исполнять свои обязанности.

Как я предполагал, внезапная метель и наша последующая изоляция от мира принесла и нечто неожиданное, но приятное. Мой юный друг Кевин Скалли, безработный старший матрос, а ныне мастер на все руки на неполный рабочий день в Пласе и окрестностях, приехал из Лланелли в понедельник, во второй половине дня, чтобы починить текущий кран, и застрял здесь, когда переулки стало заносить снегом.

Он находился здесь уже шесть дней. Не так уж это и много: он не работал, и его отношения с девушкой из разряда «вместе - не вместе» уже должны были проходить вторую фазу. И, так или иначе, как бывший военнослужащий, он пришёл к пониманию, что есть у военной службы одно неоценимое достоинство – возможность абсолютной праздности.

Кевин расчистил несколько дорожек вокруг дома, пробил трубу-другую и добросовестно, два раза в день, проверял насосы котельной и бойлерной в отдельно стоящем сарайчике. Но в остальном, кажется, он был счастлив сидеть здесь, в моей комнате, подальше от сестры Фелиции, болтая со мной о том о сём, или просто читая.

Кевин являл собой просто идеальный образчик компаньона для больного: по природе своей тактичный и ненавязчивый, безо всяких дурацких идей о долге развлекать меня или как-то еще оправдывать свое присутствие. На самом деле, весьма странно, если только задуматься об этом, что в момент, когда я собираюсь уйти из этой жизни, пережив всё моё поколение, я получаю удовольствие просто от присутствия этого малообразованного и не очень хорошо воспитанного юноши-иностранца.

Возвращаясь в год 1918, когда я командовал подводной лодкой. Нам как-то поручили идти на выручку торпедированному австрийскому войсковому транспорту у берегов Албании. Мы прибыли слишком поздно, чтобы хоть чем-то помочь, разве что вытащить парочку мертвых тел, и я помню: когда мы подняли их на борт, то обнаружили, что некоторые сжимают в безжизненных руках какую-нибудь пустяковую безделушку - карандаш или зажигалку, будто бы отчаянно цеплялись за этот последний символ человеческого мира, постепенно ускользая из него.

Но как бы то ни было, в эти недели, когда я обессилел после болезни, Кевин стал для меня утешителем. Точно так же как и моя подруга и доверенное лицо сестра Элизабет, которая приходила посидеть со мной, как только освобождалась от обязанностей по кухне.

Именно Кевин Скалли и сестра Элизабет прошлой осенью приучили меня записывать на диктофон воспоминания о моей карьере в качестве линиеншиффслейтенанта императорского военно-морского флота Оттокара фон Прохазки, возведенного в дворянское достоинство аса-подводника Первой мировой войны и официально признанного героя Австро-Венгерской монархии.

Быть может, однажды вы услышите эти воспоминания, если проявляете интерес к такого рода вещам, и если кто-нибудь сочтёт, что их стоит отредактировать и привести в порядок. И если всё же вы когда-нибудь услышите эти байки, то встанет вопрос, как и у первого моего слушателя Кевина Скалли, почему они начинаются с весны 1915 года? Ведь к тому времени я отслужил кадровым офицером Габсбургского флота добрых пятнадцать лет, и уже девять месяцев продолжалась Мировая война, которая в конечном счёте привела к развалу моей страны.

Я пояснил Кевину, что когда в конце июля 1914 года разразилась война, я находился на Дальнем Востоке, в Циндао, на северокитайском побережье, на крейсере «Кайзерин Элизабет». Но не буду вдаваться в детали, потому что если бы я стал ему рассказывать о происходившем там и про свои последующие приключения за полгода пути обратно в Европу, то пришлось бы также и рассказать, как я вообще очутился в такой дали.

А это, боюсь, долгая и непростая история, и к тому же в то время по веской личной причине мне не хотелось никому ее рассказывать. Однако говорю об этом в прошедшем времени, потому что позавчера во второй половине дня, когда уже смеркалось, произошло одно любопытное событие, которое, по-моему, позволяет приоткрыть тайну. С условием, конечно, что какое бы божество ни наблюдало за деяниями бывших австрийских, чешских, польских потерявших родину агностиков, оно придаст мне сил и времени, чтобы поведать её.

Я сидел в своей постели, когда сестра Элизабет пришла задернуть шторы, а затем снова спустилась вниз на кухню. Кевин принес мне парочку последних газет, которые успели доставить в Плас в воскресенье еще до снегопада. Я просматривал их, а он сидел в кресле и листал цветное приложение.

Я только что отложил в сторону невероятно скучное лондонское издание «Польского дневника» и взял в руки пятничный выпуск «Таймс» - обычная послерождественская ерунда, которой хватило всего на пару страниц. Но в любом случае, если вы когда-нибудь доживете до моих лет, то происходящие в мире события будут не настолько уж вам интересны, поскольку все это вы уже видели, и неоднократно.

Я бегло просмотрел пару страниц, а затем мой взгляд вдруг остановился и снова потянулся обратно, прямо как рукав свитера, зацепившийся за гвоздь - к колонке некрологов. Обычно она меня абсолютно не беспокоила, поскольку все мои современники умерли уже лет тридцать или больше.

Этот находился среди мелких сообщений внизу колонки, под теми, кому посчастливилось воссиять поярче: среди некрологов, написанных о простаках, что оказались слишком заурядными, чтобы удостоиться внимания при жизни, но чья смерть рассматривается как достаточно важное событие, заслуживающие пары строк в самом низу страницы.Некролог гласил:

«Сообщаем, что профессор Алоиз Фибич умер 23 декабря в Лимбурге, штат Небраска. Алоиз Фибич, почетный профессор эконометрики в университете Омахи в 1947-1963 гг.

Профессор Фибич родился в городе Клагенфурт, Австрия, в 1897 году, и в чине лейтенанта служил в австро-венгерском флоте во время Первой мировой войны.

После распада империи Габсбургов в 1918 году он изучал экономику в Будапеште и эмигрировал в Соединенные Штаты в 1929, два года спустя став гражданином США, и работал в экономическом департаменте администрации президента Рузвельта во время его «Нового курса».

Его работа «О множественной регрессии. Анализ кривой дефицита спроса» (1948) в настоящее время широко рассматривается как одна из основополагающих, помещающая автора в ряды основателей науки эконометрики.

«Ала» Фибича будет очень не хватать коллегам и нескольким поколениям студентов не только из-за его блестящего вклада в современную экономическую науку, но и благодаря огромному личному обаянию и обходительности, которая даже в продуваемый всеми ветрами университетский городок на среднем западе привнесла отдаленное эхо уже давно исчезнувшего мира, в котором Фибич родился. После него осталась жена и три дочери».

Кевин оторвался от своего журнала, почувствовав, что что-то случилось. Он встал, подошел к моей кровати и увидел, в каком месте страницы находится мой палец. Казалось, он инстинктивно угадал, в чем дело.

— Ваш знакомый, да?

— Да, Кевин... да, думаю, так и есть. С такой фамилией людей наверняка немного. Я помню, но... воспоминания бурлят и плещутся у меня в голове, прямо как прилив в той маленькой бухте, что прячется среди скал неподалеку от Пласа.

— Похоже, забавное совпадение. Он был вашим приятелем? Значит, вы его хорошо знали?

— Нет, нет, вовсе не так хорошо. Если это тот человек, о котором я думаю, то я виделся с ним минут пять, не больше. Вот только...

Кевин подошел, придвинул кресло поближе к моей кровати и замер.

— Хотите рассказать мне об этом, а? Здесь все равно нечем заняться. В прогнозе погоды говорят, что этой ночью выпадет еще снега, а если я спущусь вниз, эта старая корова Асумпта оторвет мне яйца, что я пропустил долбаное причастие, — Кевин усмехнулся. — Так вот что я вам скажу, у меня в машине есть маленький кипятильник и немного настоящего кофе в банке, очень хорошего. Я сбегаю и принесу, потом мы заварим здесь в тишине, пока старая Фелиция распоряжается на кухне насчёт ужина. Вот ведь гнусность, запретить вам пить кофе и всё такое. Как долго, по их мнению, вы протя... Простите, я не хотел...

Я засмеялся.

— Ты думаешь, в моём возрасте это имеет хоть какое-то значение? — Весьма точно: счастливее всего сестры чувствовали себя, когда кому-нибудь в чем-то отказывали. Это потворствовало их желанию править. Они решили, что я буду самым здоровым покойником на кладбище. — Давай, иди, принеси все необходимое и начни делать кофе. Потом сядь, и, может быть, я расскажу тебе обо всем.

— Вы уверены? Они считают, что вам совсем плохо.

— А какая разница? Я и так уже умираю здесь от безделья. Так хоть время быстрее пройдет. В любом случае, быть может, рассказав тебе об этом, я сниму тяжкий груз с души, прежде чем я отойду в мир теней.

— Типа исповеди?

— Именно так, исповедь. Разве что я не ожидаю от отца Кевина, будто он сохранит её тайну. Кстати, я тут подумал, нам лучше для записи принести сюда диктофон сестры Элизабет на случай, если я вдруг отдам концы в середине рассказа.

 

Глава вторая

На борту «Эрцгерцога Альбрехта»

— За последние пятьдесят лет ничего не произошло, - плетеное кресло заскрипело, когда линиеншиффслейтенант Стефан Кажала-Пиотровский вытянул длинные, облаченные в шелковую пижаму ноги и зевнул. — И вот что следует понять, мой дорогой Прохазка, нет никаких, даже малейших оснований полагать, будто что-нибудь произойдет в следующие пятьдесят лет.

Полагаю, что именно после этих слов дождливым воскресным вечером весной 1912 года и начались мои любопытные приключения. Там, в маленькой и тесной кормовой каюте на нижней палубе линкора императорского и королевского военного-морского флота «Эрцгерцог Альбрехт», стоящего на якоре в гавани Полы.

В этот несчастный, промозглый день настроение было хуже некуда, так что я не мог с готовностью или признательностью воспринять красиво поданную мировую скорбь, которую поляк-лейтенант из Кракова в последние несколько месяцев превратил в этакую изюминку кают-компании.

— Чепуха, Кажала, опять ты распространяешь уныние и беспокойство, как малодушный польский аристократ. Да ты такой и есть. Все считают, что в 1915 разразится общеевропейская война: США, Германия и Италия против Англии, Франции и России. А если мы не собираемся воевать, то, пожалуйста, объясни мне, почему правительства всей Европы тратят столько денег на оружие, будто заливают пожар водой? Даже наши собственные прижимистые правители выкашляли из себя денег на флотилию современных линкоров - кораблей, если будет позволено мне заметить, на мостике одного из которых ты однажды сможешь красоваться в качестве старшего офицера. Так к чему тогда вся эта флотилия, если её не придётся испытать в действии? Последнее, что бытует в нашем ежедневном «Рейхспосте»: война начнется летом 1915 и продлится, возможно, аж два месяца, а то и три.

Кажала рассмеялся и снова затянулся сигаретой.

— Да что это с тобой, Прохазка, в твоем-то возрасте! Только двадцать шесть на прошлой неделе стукнуло, а ты уже рассуждаешь, как отставной полковник в кофейне Граца или одна из маразматических передовиц в «Рейхпост», раз уж на то пошло. Ну надо же, «малодушный польский аристократ»! Просто непостижимо, и это из уст чеха, и не важно, аристократ он или нет. Сомневаюсь, что во всей Дунайской монархии найдется еще одна столь же нелояльная нация. Даже итальянцы, которых, на мой взгляд, вообще нельзя принимать всерьез...

— Помнишь то дельце на праздновании Нового года в кают-компании, когда ты обратился с тостом к портрету императора словами «нудный старый пердун»? Оно вполне могло закончиться для тебя трибуналом. Если бы старший офицер понял твой польский, ты попал бы в ту еще передрягу: нам и так пришлось соврать под присягой, поклявшись, что «stary pierdoła» означает «мудрый и почитаемый монарх».

— Я всего лишь немного перепил, вот и все: безобидная шутка. И вообще, Прохазка, так не пойдет. Все эти твои верноподданнические выступления и черно-желтое исподнее... Ты слишком умен, чтобы не видеть правды.

— Какой правды?

— Правды, которая бросается прямо в глаза: эта война уже отошла в прошлое, если уж говорить про Европу. Да, можно сколько угодно с напыщенным видом расхаживать в остроконечных касках и драгунских кирасах, но всё дело в том, что сам век образования, здравоохранения, водопроводной воды и трамваев отменил возможность всеобщей войны. Да, мы еще можем выйти и пристрелить парочку чернокожих в джунглях Африки, но сейчас мы слишком высокоразвитая цивилизация, чтобы воевать у себя дома. Все рычат друг на друга, угрожают и без конца проводят военные парады, но это все большое заблуждение. Я недавно прочитал книгу, в которой убедительно доказывалось, что даже если в результате какой-то случайности война и начнется, то через неделю прекратится. — Почему?

Кажала понимающе улыбнулся: улыбкой человека, знающего секрет, в понимании которого простой черни отказано.

— Да потому что, помимо всего прочего, деньги просто исчезнут. Современным миром управляют евреи и фондовые биржи, а экономическая жизнь промышленно развитых стран - слишком тонкий механизм, чтобы война могла в нем ковыряться.

Если бы ты читал в газетах что-нибудь еще, помимо своих тупых передовиц, то заметил, что немецкая сталелитейная промышленность недавно образовала картель с французскими добывающими предприятиями, и это, таким образом, сразу исключает войну между Францией и Германией, какой бы вздор ни нес кайзер. Можешь на это рассчитывать: при первых же признаках серьезных проблем финансисты перекроют денежный поток любой стране, что потревожила спокойствие.

Даже если войска и вступят на поля сражений, то не смогут вынести всю смертоносность современного оружия. Битва прекратилась, когда наш любимый император и Луи Наполеон заболели при Сольферино.

— А как же всеобщее вооружение? Великие державы вооружаются невиданными ранее темпами. Даже наша имперская и королевская армия создает гаубицу калибром 30 сантиметров...

— Работы ради общественного блага в чистом виде - всего лишь способ вернуть собранные налоги обратно в экономику. Если бы не строили линкоры, пушки, форты, то строили бы мавзолеи, пирамиды или еще что-нибудь затратное. Но социалисты поднимут бучу, если в наши дни правительства станут строить дворцы наподобие Версальского, потому им и приходится тратить деньги на что-нибудь, что подбросит немного деньжат в кошелёк простых заводских работяг.

— Допустим. Но если твои слова правдивы, куда именно это нас приведёт?

— Нас? Я скажу тебе, Прохазка. Это приведёт нас к двум молодым - но уже на настолько молодым – показным и абсолютно бессмысленным манекенам на борту эдакой плавающей исправительной школы, качающейся на якоре где-то на краю Истрийского полуострова: бесполезные офицеры этого великолепного, самого бесполезного флота, какого только знавал мир во все времена – имперского и королевского военно-морского флота нерушимой, неувядающей и окружённой сушей Австро-Венгерской империи, иссушенной мумии, столь хрупкой, что само её существование - доказательство того, каким тихим местом стала Европа, если может терпеть такую смехотворную окаменелость.

Двум молодым людям, наблюдающим, как утекает славная молодость, пока мы растрачиваем свои дни по мелочам, заставляя хамоватых хорватов и вероломных итальянцев заправлять койки, надраивать медяшку и мыть повсюду; надрываемся на артиллерийских учениях, как будто действительно ожидаем, что когда-нибудь будем это всё делать по-настоящему; умираем от скуки и каждый месяц отскребаем несколько крон из нашего жалования, чтобы оплатить визит в «Чайные комнаты» фрау Митци и дозу кой-чего, за что придётся потом заплатить корабельному хирургу, чтобы излечиться.

Господи, какая трата времени, просто ужасно. Нам точно дана только одна жизнь? Почему я не подналёг на пианино в консерватории, а позволил своей тётке потащить меня на экзамены для будущих мичманов?

— Да ладно тебе, старик, приободрись ты, ради бога. Это погода, должно быть. Так или иначе, ты всегда можешь вернуться к музыке...

— Боюсь, нет: уже слишком стар, - он, ухмыльнувшись, затянулся сигаретой. - Во всяком случае, тебе не нужно особо обращать внимания на меня и мою депрессию. Ты наполовину поляк и понимаешь, какие мы мрачные типы - никогда не бываем счастливы, пока не станем несчастны. «Нация мучеников» и всё в этом духе. В общем, довольно уже пустых разговоров. У меня «диана», так что пора бы мне на боковую.

Колокол над нами приглушенно отбил четыре склянки, печально и бесконечно далеко в лёгком, тихо моросящем дождике, подобно кафедральным колоколам в каком-нибудь давно утонувшем городе.

Кажала-Пиотровский затушил сигарету. Несмотря на претензии на изысканность и янтарный мундштук, ему приходилось курить ужасные, дерущие горло «Эгиптянерс» - как и всем прочим младшим офицерам. Потом он снял халат, повесил его на крючок за дверью каюты, свесил длинные ноги с верхней койки (которую занимал в силу годичного старшинства в качестве офицера), пожелал мне спокойной ночи и задернул занавески. Вскоре он мирно захрапел, с удовольствием напустив уныния перед тем, как завалиться спать.

Я остался сидеть у складного стола наедине со своими мыслями, под бронзовым светом настольной лампы. Окинул взглядом стальной куб - наш дом в последние шесть месяцев. И правда, не самый уютный уголок - неудачный компромисс между необходимостью обеспечить жизненное пространство для двух молодых людей и жестокими условиями военного корабля; гостиная, которая в определённый момент может стать отсеком в плавающей крепости, скользкой от крови и наполненной дымом и грохотом сражения.

Одна переборка была полностью выполнена из красного дерева - на вид достаточно прочная, но в действительности съёмная перегородка, которую можно снять во время подготовки корабля к бою и выбросить за борт, чтобы уменьшить риск пожара. Кажала-Пиотровский, будучи очень высокого роста, ходил слегка сутулясь, чтобы не биться головой о невысокий стальной потолок, по которому вились трубы, вентиляция и кабели.

Через единственный иллюминатор, прикрытый от ночной влаги, днём проникал свет и в некоторой степени воздух – хотя летом на Адриатике всегда стоит такая жара, что в каютах на солнечной стороне корабля к полудню уже можно хоть хлеб выпекать.

Вентиляционная шахта системы охлаждения артиллерийского погреба занимала угол каюты и сужала и без того недостаточное пространство для шкафа, который предназначался для хранения значительных запасов одежды: церемониального, парадного и повседневного мундиров, походной формы, рабочих комбинезонов и одежды для тропиков.

Помимо этого, наши удобства состояли из двух выдвижных ящиков под нижней койкой, складного стола и умывальника с дурной привычкой складываться прямо во время использования, пары рундуков, стула с жёсткой спинкой и подержанного плетёного кресла, которое мы купили вскладчину.

Учитывая все обстоятельства, это была довольно унылая конура. Мы оба сделали с ней всё что могли, повесив несколько страниц из венского журнала «Пшутт» и тому подобных. Но домашнего уюта в ней по-прежнему было не больше, чем в третьесортной общественной уборной.

А ещё было шумно: денно и нощно в каюте со всех сторон слышались мириады звуков этой огромной гулкой стальной громадины, корабля водоизмещением десять тысяч тонн, под завязку забитого машинным оборудованием, вооружением и припасами. И вдобавок семьсот человек экипажа, изо всех сил пытающегося разместиться на оставшемся месте. Даже во время отдыха в порту, как в этот вечер, корабль никогда не умолкал.

Вода бурлила в трубах, лопасти вентилятора гудели, вспомогательные двигатели пульсировали, чтобы напитать электрогенераторы, а голоса и шаги отдавались эхом в отдалённых проходах и на стальных трапах в огромном лабиринте над и под нами.

Массивные якорные цепи тихо поскрипывали в клюзах, когда корабль мягко покачивался около буя. Еще прежде чем я уснул, невидимый жестянщик приступил к своей ночной работе: человек, который, казалось, присутствует на борту всех линейных кораблей, но которого никто никогда не встречал. Тот, кто проводит ночные часы, перетаскивая ящик, полный старых такелажных оков, цепей и тому подобного в каюту прямо над твоей головой, а затем начинает их перебирать, кидая в кучи прямо на голую стальную палубу.

Вы, возможно, из вышеизложенного уже поняли, что элегантный пессимизм линиеншиффслейтенанта Кажала-Пиотровского, хотя и раздражающий, упал в благодатную почву. Ибо истина в том, что за последние несколько месяцев моя юношеская влюбленность в жизнь моряка впервые споткнулась. Вплоть до осени 1911 года я наслаждался удивительно многообещающей карьерой младшего морского офицера в небольшом, но теперь быстро растущем флоте Австро-Венгерской монархии.

По выпуску из императорской и королевской военно-морской Академии в 1904 году меня произвели в мичманы и фактически немедленно назначили на стационер в Китае, где я достаточно успешно оказался втянут в заключительные этапы русско-японской войны, во всяком случае, по возвращении меня произвели в фрегаттенлейтенанты на год раньше срока.

Потом, в 1907-1908 годах, шесть месяцев я провел в Англии, изучая вместе с королевским военно-морским флотом и господами Виккерс строительство подводных лодок в Барроу-ин-Фернесс.

Затем последовала череда назначений на второстепенные должности на различных кораблях, и в конце 1910 года мне предоставили первое самостоятельное командование - миноносец «Акула», базирующийся в Теодо, в Которской бухте.

Месяцы на борту этого маленького кораблика оказались для меня самыми чудесными, даже несмотря на то, что это была всего лишь увеличенная плоскодонка, сделанная из жести и приводимая в движение единственным, чересчур громоздким паровым двигателем тройного расширения.

День за днём, ночь за ночью мы парились на шипящих и вибрирующих двадцати пяти узлах вдоль коварных, усыпанных рифами проливов между островами Далмации, рассекая волны с невероятным ощущением скорости - всё из-за нашей близости к воде. Я тут прочитал несколько лет назад, что военно-морские историки миноносец теперь считают предшественником подводной лодки.

И как один из немногих выживших капитанов, я могу без сомнения подтвердить тот факт, что на большой скорости рассекая встречные волны, миноносец, казалось, проводил больше времени под водой, чем на ней. Порой мы за несколько недель ни разу не высыхали.

Но несмотря на стеснённые условия на борту, мы были счастливой командой, те двадцать матросов и я: сидели буквально друг у друга на головах, чтобы делало невозможным соблюдать старую добрую австрийскую дисциплину, и пережили вместе слишком много опасностей и лишений, чтобы чувствовалась хоть какая-то разница между баком и кают-компанией.

Потом, летом 1911 года, моё счастье полностью воплотилось в жизнь: «Акулу» (командир - линиеншиффслейтенант Отто Прохазка) выбрали лидером дивизиона миноносцев во время двухнедельных военно-морских манёвров в заливе Кварнер.

Но ничто, к сожалению или к счастью, не длится вечно: имелось множество других свежепроизведенных линиеншиффслейтенантов, жаждущих оказаться на море и впервые стать самостоятельными командирами. Очень скоро мне пришлось спускаться по трапу в направлении Полы и следующей ступени моего становления как военно-морского офицера, которой, как решила судьба и военно-морской отдел имперского и королевского Военного министерства, станет должность артиллерийского офицера на борту настоящего линейного корабля.

Линкор «Эрцгерцог Альбрехт», 10350 тонн водоизмещения, спущенный на воду в Триесте в 1906 году, был результатом характерного для Австрии решения извечной проблемы тощих ежегодных бюджетов императорского военно-морского флота.

На протяжении большей части своего почти векового существования австро-венгерский флот страдал от официального безразличия и нехватки денег. Поговаривали, это все связано с нашим престарелым императором, питавшем стойкую неприязнь к соленой воде с тех самых пор, как его ужасно укачало в 1872 году во время первого (и единственного) морского путешествия в Порт-Саид, на торжества по случаю открытия Суэцкого канала.

Это правда, что у Франц-а-Иосифа, единственного среди европейских монархов, отсутствовало как флотское звание, так и мундир, и он имел обыкновение говорить, что его тошнит при виде бумажного кораблика, плавающего в корыте. Но вероятно, все это скорее проистекало из того, что из всех европейских великих держав того времени старушка Австрия не только физически, но и мысленно оставалась в тесных границах суши, была невежественной и недоверчивой ко всему миру за пределами Европы. Не имела ни сил, ни воли в пораженных артритом конечностях, чтобы завладеть колониями. Результатом явилось то, что Вена никак не могла в достаточной мере определиться, нужен ей флот или же нет.

Что касается Будапешта, то об этом и упоминать не стоит: если у Австрии был хоть какой-то интерес к морю и землям, лежащим за ним, то венгерская половина двуединой монархии не имела его вовсе. Было достаточно сложно год за годом заставлять мадьяр вносить свою долю даже на содержание императорской и королевской армии, так что надежда заставить их раскошелиться на достойный военно-морской флот отсутствовала вовсе.

Отношения между Веной и Будапештом приобрели весьма напряженный характер, когда в 1903 году в имперском Рейхсрате обсуждался оборонный бюджет.

Императорское и королевское Военное министерство не смогло выжать достаточно денег из мадьярской делегации, чтобы построить два линкора по стандартам, принятым во флотах ведущих держав, поэтому в результате родилось типичное австрийское половинчатое решение: вместо двух приличных кораблей построить три недолинкора, слишком слабых, чтобы сражаться со своими иностранными собратьями, и одновременно с этим недостаточно быстрых, чтобы от них смыться.

Затем, когда корабли уже заложили и строительство продвинулось настолько, что начинать заново стало уже поздновато, к травме добавилось оскорбление: королевская венгерская бюджетная рулетка неожиданно отрыгнула денег на четвертый корабль, который в итоге нарекли «Эрцгерцог Альбрехт», в честь старейшины австрийского императорского дома, одержимого уставом солдафона, который разгромил итальянцев при Кустоцце в 1866 году и, как поговаривали, случайно сжег свою собственную дочь, когда застал её курящей, а та попыталась спрятать злосчастную сигарету под кринолинами.

Он неодобрительно взирал на нас с портрета, когда мы обедали в кают-компании. Толстая габсбургская нижняя губа презрительно оттопыривалась, а полускрытые тяжелыми веками глаза, спрятанные за очками с линзами в форме полумесяца, прищуривались, как будто он выискивал небрежно застегнутые пуговицы или воротничок, пришитый на полсантиметра выше или ниже уставного.

«Эрцгерцог Альбрехт» и его собратья, конечно, выглядели достаточно грозно и вполне подобающе для летних круизов с демонстративными визитами в средиземноморские порты, а больше - ни для чего. Но внешний вид еще не есть верный признак того, что на королевском флоте зовется «счастливый корабль», и должен сказать, мои шесть месяцев на борту «Альбрехта» оказались крайне печальными.

Моя должность на корабле звалась «артиллерийский офицер», и я командовал средней батареей правого борта: шесть орудий калибром 19 сантиметров на миделе - две башни на верхней палубе и четыре каземата на орудийной.

Мой пост во время сражения - боевая рубка на миделе правого борта - мощно бронированный колпак размером с один из ваших уличных почтовых ящиков, встроенный в борт корабля над средней батареей. Я скрючивался внутри него с телефонной трубкой у уха и старшиной-дальномерщиком, прижатым где-то сбоку, выглядывая через узкие смотровые щели и пытаясь навести огонь шести орудий.

Все было организовано так: я давал дальномерщику цель, он сообщал мне расстояние до нее. Затем я производил вычисления и сообщал это по телефону наводчикам всех шести орудий, расчет каждого из которых состоял из пяти человек непосредственно рядом с ним, и еще двенадцати или около того внизу, подававших наверх боеприпасы из артиллерийских погребов.

Это означало, что я находился на весьма ответственной должности, если мы когда-нибудь вступим в бой - почти с сотней человек под моим командованием и примерно пятой частью совокупной огневой мощи корабля, зависящей от моих суждений и вычислений при наведении на цель. На практике, однако, я вскоре обнаружил, что моё положение как артиллерийского офицера средней батареи правого борта оказалось похожим на положение конституционного монарха и его министров: он обязан подписывать бумаги и одобрять уже принятые решения, но положить свою голову на плаху, когда дела пойдут плохо.

Потому что наши дальномеры и системы управления артиллерийским огнём всё ещё оставались весьма посредственными по британским и немецким стандартам - в разы лучше, чем в старые-добрые времена лет двадцать назад, когда каждый наводчик сам наводил орудие и стрелял тогда, как считал нужным (обычно промахиваясь по меньшей мере в девяти выстрелах из десяти), но не намного лучше. Более того, старослужащие старшины-артиллеристы, от которых во многом зависит эффективность сражения линкоров, за последнее время менялись пугающе часто, поскольку габсбургский военный флот начал расширяться спустя десятилетия полного забвения.

Старшины-артиллеристы, даже старшие канониры, сейчас пользовались большим спросом и, как результат, на «Альбрехте» в последние месяцы уходящего 1911 года шла непрерывная игра в «третий лишний» среди командиров орудий моей батареи, когда оставшихся старшин заменяли недавно повышенными в чине рядовыми матросами, которых вскоре снова повышали и переводили на другой корабль, едва только те успевали хоть немного чему-то научиться.

В этих обстоятельствах вряд ли удивительно, что наши результаты во время череды практических стрельб зимой 1911-1912 годов оказались худшими из сонма и без того не блестящих результатов. Более того, в один кошмарный полдень в начале марта на стрельбах к югу от форта Пенеда система управления огнем моей батареи окончательно вышла из строя, и мы кончили тем, что посылали снаряды в самых произвольных направлениях, пока капитан, заикаясь от ярости, не приказал прекратить стрельбу.

Результатом оказался недельный арест для меня, и месяц или около того беспощадного подшучивания над моими матросами, прозванными «миротворцами», которых втянули в серию пьяных драк в Поле, после того как им предложили попрактиковаться в ярмарочном тире.

Весьма безрадостное положение, это уж точно. Но я был молод и неопытен, и еще не вполне раскусил, что хаос, перемены и неизменно низкая компетентность - естественные условия организации жизни человечества; что на каждый счастливый корабль, будь то на море или на приколе, найдется дюжина несчастных и, возможно, три дюжины крайне посредственных.

Я чувствовал себя вымотанным и разбитым и начал задаваться вопросом (впервые за все время) - неужели судьба моряка, по крайней мере, её воплощение в рутине жизни большого корабля флота мирного времени, в почтенной и почти сухопутной империи - это именно то, чего я желал много лет назад, в бытность заболевшим морем мальчишкой в маленьком городке северной Моравии, когда читал «Остров сокровищ» в немецком переводе и строил плоты из бочек для засолки капусты, дабы чуть не утонуть в сельском пруду? Как весьма любезно указал Кажала-Пиотровский, мой двадцать шестой день рождения миновал неделей ранее.

Безответственность юности, восторженность мичмана с парой медяков в грязном кармане перед которым лежит весь мир, побледнела и растаяла. В кармане у меня до сих пор медяки (месячное жалование линиеншиффслейтенанта едва покрывало стоимость ваксы для ботинок, когда наступала пора оплачивать счета кают-компании), но от восторженной жизнерадостности молодости почти ничего не осталось.

Казалось, мир в последнее время сузился до гнетущего туннеля, окруженного стенами из долга и рутиной служебных уложений, туннеля безо всякого света в конце, за исключением слабого, бесконечно далекого мерцания золотых нашивок корветтенкапитана году эдак в 1919-ом.

Рост в чинах в австрийских вооруженных силах всегда происходил болезненно неторопливо. У нас не было колоний, а, соответственно, и колониальных войн с их приятной тенденцией ускорять продвижение по карьерной лестнице благодаря желтой лихорадке или парочке туземных копий в спину.

А кроме того, люди в Центральной Европе имели выраженную тенденцию жить, пока не окаменеют. Как ещё могло быть иначе при 82-летнем императоре в Хофбурге? Семьдесят лет - официальный возраст выхода на пенсию флотских офицеров в ранге выше коммодора, но какое-то число дотягивало и до восьмидесяти - благодаря специальному разрешению императора.

А что касается женитьбы - об этом следовало забыть: собственного состояния у меня не было, так что возлюбленной и небольшой вилле в Борго-сан-Поликарпо придется обождать по меньшей мере до середины 20-х годов двадцатого века.

Нет, не такая уж заманчивая перспектива, как казалось на первый взгляд, предстала передо мной тем дождливым весенним вечером в бухте Полы. И не обладая навыками ясновидца, я никак не мог знать, что в конце концов все обернется намного хуже (хотя, следует признать, намного интереснее), чем я мог себе вообразить той ночью. Я разделся и приготовился ко сну.

Сосед по каюте мерно храпел, а ночной кузнец-старьевщик уже приступил к своей дзынь-бряк-шмяк работе палубой выше. Отбили пять склянок, и я приготовился выключить свет и упасть в койку. Но когда я так и сделал, что-то встряхнуло мои мысли - белый голубь на обнаженной руке одной из полуприкрытых красоток из «Пшутта» на картинке, висящей на переборке. Я, стараясь не шуметь, открыл свой крошечный ящик в столе и вытащил пачку документов.

И да, вот оно: имперское и королевское Военное министерство (военно-морской отдел), циркуляр 15/7/203(б) от 27 марта 1912 года. Я перечитал его еще раз, подумал какое-то время, а затем положил в бумажник, на всякий случай. «Возможно, лучше переспать с этой мыслью до завтра», - подумал я. Но почему бы и нет? В конце концов, самое худшее, что они могут - сказать «нет».

Горн проиграл побудку точно в пять ноль-ноль. Наш общий денщик, угрюмый хорват-резервист по фамилии Байджели, постучал и вошел с моим утренним чаем и тазиком горячей воды для бритья (Кажала-Пиотровский нес утреннюю вахту, «диану», и потому ушел еще в четыре). Байджели был одет в мундир, соответствующий утру понедельника.

— С почтением сообщаю, что до сих пор идет дождь, герр шиффслейтенант, а матрос Куирини прошлой ночью вернулся весь в крови после пьяной драки в кафе. Он сейчас у главного корабельного врача - нужно наложить десять швов, может, двенадцать. Я внутренне застонал, отпустил Байджели, поднялся и выпил чай.

Затем сверился с графиком дежурств. Мы сейчас находились на якорной вахте, так что у меня нормальное рабочее время до вторника, когда я несу ночную вахту. Я вылил горячую воду в предательский умывальник, немного подправил бритву и побрился в тусклом утреннем свете, оделся и отправился исполнять свои обязанности офицера, командующего одним из подразделений вахты правого борта.

Думаю, вряд ли кто-нибудь из ныне живущих может постичь всю скрупулезность, с которой была организована жизнь на борту одного из этих линкоров, построенных до 1914 года, морских символах государственного престижа в конце целого века беспрецедентного мира и прогресса. Плавучие микрокосмы упорядоченной и устойчивой общности людей, которые (во всяком случае, в теории) должны были господствовать над сухопутными силами в те сейчас едва уже мыслимые дни золотого стандарта, конституционной монархии и ньютоновской физики.

На борту «Эрцгерцога Альбрехта» семьсот человек жили повседневной жизнью согласно расписанию, отрегулированному до последней секунды, точно и плотно сжатому, как швейцарские карманные часы. В 5:00 горны протрубят «Подъём и на молитву», пятнадцать минут, чтобы подняться и одеться, а затем еще пятнадцать минут, чтобы скатать и убрать гамаки и прибраться на нижних палубах.

Затем завтрак для матросов: полкило хлеба и литр густого, злобно-крепкого черного кофе. Кончен завтрак, и точно в 6:00 начинается общекорабельная приборка: вода из шлангов потоком несется по палубам и каскадом стекает в шпигаты, а четыре сотни осоловелых босых матросов, закатав штаны и подвесив ботинки к поясному ремню, скребут и отдраивают палубы, моют швабрами все окрашенное и полируют бронзовое. К 7:30 корабль приобретает безупречный вид: мокрый, провонявший карболовым мылом и полировкой для металла.

Теперь наступала очередь по подразделениям, толкая друг друга, умываться и бриться в гулких и переполненных корабельных носовых уборных, в то время как старшины рявкают, чтобы поторапливались и строились на палубе.

А в восемь утра - восемь склянок и торжественное начало дня: на корме поднимается красно-бело-красный стяг императорской Австрии, корабельный оркестр играет «Готт Эрхальте», а взвод матросов берет винтовки «на караул».

Церемония подходит к концу, спускаются шлюпки, на батарейной палубе роздана почта, навесы натянуты (если того требует погода) и все, кто не несет вахты, приступают к своей повседневной работе. Но в это утро навесы не требовались: непрерывно моросил дождь, и палубы все еще блестели от влаги, несмотря на то, что приборка закончилась несколько часов назад.

Мой полудивизион отправился вниз для чистки оружия: полировать сабли и абордажные крючья, как если бы мы по-прежнему планировали взять на абордаж вражеский линкор и отправить абордажные партии карабкаться по леерам. В 9:00 я отправился на утренний обход.

Матросы с безразличными лицами: в основном хорваты и итальянцы с побережья Далмации и островов, с большей, чем обычно, долей призывников.

Немалую часть моих матросов составляли первогодки, еще не до конца усвоившие флотскую дисциплину, в то время как многие из оставшихся дослуживали последний год, и потому находились в состоянии, которое, как я думаю, вы привыкли называть «преддембельским», и не склонны были воспринимать ограничения корабельной жизни слишком всерьез, когда до свободы оставалось всего несколько коротких месяцев.

Матрос Куирини, любитель пьяных драк, относился к числу последних. Как только я закончил обход, то в сопровождении старшины-писаря отправился в корабельный карцер навестить его, чтобы взять письменные показания.

Мы обнаружили, что он сидит с замотанной бинтами головой и страдает от жуткого похмелья, распространяя вокруг флюиды недовольства. Оказалось, что он напал на капрала крепостной артиллерии после ссоры по поводу футбола, и ему неслабо накостыляли. Кроме того, собутыльники капрала и ряд гражданских свидетелей выражали готовность поклясться, что перед нападением он обнажил штык.

Я взял у него объяснения, заставил их подписать, уверил, что ему грозит месячный арест, а также целый день на веслах в качестве наказания, а затем пошел, чтобы доложиться в 10 утра дивизионному офицеру.

Обыденная печальная череда мелких преступлений и безрассудств в понедельник длиннее, чем обычно, поскольку мне докладывались упущения за весь уикэнд, поэтому я закончил только в 10:45, назначив матросу-рулевому Венцличеку неделю ареста за то, что вынул проволочное ребро жесткости из тульи бескозырки, чтобы придать себе более залихватский вид во время прогулки с девочками на берегу..

Настала очередь стирать одежду, потому что это было утро понедельника. Мне всегда претило наблюдать за этим, а также контролировать зверский процесс, при котором восемьдесят или девяносто молодых людей стояли на коленях на мокрых палубных досках и стирали белое обмундирование и нижнее белье, отдраивая его до дыр жесткими щетками из щетины.

Вскоре шпигаты на палубе около первой орудийной башни пузырились от дьявольского вида грязнокоричневой жижи, неприятно напоминающей утренний кофе с завтрака. И сердцем они были не здесь, в это холодное, влажное утро, а я продолжал отсылать людей заниматься этим снова, после того как они предъявляли мне свою одежду для контроля.

Около половины двенадцатого старший офицер корабля, фрегаттенкапитан барон Мораветц-Пеллегрини фон Тройеншверт, сменил меня и сделал мягкий выговор за то, что мои подчиненные так медленно возятся со стиркой. За ним следом примчался посыльный, передавший записку, что в ответ на мой запрос капитан ждет меня в своей каюте днем после обеда, ровно в 13:15.

Потом в полдень я сопроводил своё подразделение на обед. Был понедельник, и каждый знал, что в меню: всеми презираемый рис с горохом - о нем можно сказать единственно хорошую вещь, что он не столь ужасен, как кислая чечевица, которой прижимистый провиантмайстер потчевал экипаж по пятницам.

Но стенания все еще доносились от переполненных обеденных столов, подвешенных на балках, пока баковые тащили с камбуза дымящиеся судки. Потом горны созвали офицеров на обед, который я молниеносно прикончил и пошел убедиться, что мой полудивизион устроился для законного послеобеденного часа отдыха.

Сегодня было промозгло, так что они не смогут провести время, как предпочитали. Обычно некоторые дремали на теплых досках палубы под средиземноморским солнцем, натянув фуражки на лицо, другие сидели группками, играя в лото, или писали ответные письма подружкам в Линц и Черновцы.

Что касается меня, я собирался по возвращении в каюту написать один документ, подать официальный запрос на одном из специальных бланков, известных как “канцляй-доппель”, на котором полагалось оформлять все многочисленные дела нашей погрязшей в бумагах империи. Я подписал его, прижал промокашку, затем аккуратно сложил и поместил во внутренний карман кителя.

Я взглянул на часы: уже десять минут второго. С волнением прошелся гребнем по волосам и усам, поправил галстук и аккуратно водрузил на голову фуражку. Потом с трепетом в сердце направился на встречу со Стариком (такое уж было у капитана прозвище, и он его знал).

За многие годы после падения Австро-Венгерской империи я часто слышал мнение, что она была ничем иным, как механизмом для господства немецкой высшей расы над множеством покоренных народов, которых она рассматривала чуть выше, чем крепостных - по сути вроде европейской южной Африки. Это полная чепуха, конечно: старая двуединая монархия совершила много ошибок (по крайней мере, в австрийской её части), но дискриминация по рождению или языку к ним не относилась. Хотя, нужно признать, что среди габсбургского офицерского корпуса безусловным было сильное преобладание одной национальности: хорватов.

Из тысяч пехотных и морских офицеров-хорватов со всей Австрии трудно найти более красноречивый пример, чем командир корабля «Эрцгерцог Альбрехт», линиеншиффскапитан Блазиус Ловранич, дворянин из Ловраницы.

Старик Ловранич - крупный, краснощекий мужчина пятидесяти с лишним лет с глазами навыкате, стрижкой «ёжиком» и чёрными усами, похожими на рога африканского буйвола, был представителем этого теперь давно забытого племени “Alte Grenzer” : бедных, но ужасно гордых хорватских мелких дворян, расселенных Габсбургами вдоль дикой турецкой границы в качестве военных колонистов ещё в семнадцатом веке.

Даже козы отчаялись нащипать себе пропитание на каменистых склонах Ликийского округа, поэтому на протяжении минувших поколений Ловранич и ему подобные зарабатывали себе на хлеб, служа офицерами в австрийской армии и флоте, но редко поднимаясь выше майорского звания, поскольку их мужество и верность, как правило, соседствовало с тугодумием.

Наш капитан являлся ярым поборником дисциплины и военно-морских инструкций, и вселял больший страх скорее в подчиненных ему офицеров, чем в обитателей нижней палубы (которые, по крайней мере, видели его намного реже).

Но также следует сказать, что он был хорошим моряком, исключительно честным в пределах своих узких умственных способностей и необыкновенно храбрым. В 1912 году нас с ним объединяло немногое: мы оба принадлежали к крошечной горстке действующих австро-венгерских офицеров, которым вообще довелось понюхать пороху.

Старый Ловранич вдохнул его запах в июле 1900 года в Пекине, когда исполнял обязанности старшего офицера на крейсере «Темешвар», базировавшемся в Танку. Тогда Ловраничу поручили сопроводить отряд матросов для охраны австрийской дипломатической миссии в китайской столице, где, согласно докладам, начиналась заварушка . По прибытию в Пекин они выгрузились на железнодорожном вокзале и направились в дипмиссию. Что-то уже затевалось: на всем пути на них напирала враждебная толпа, и вскоре в городе прозвучали первые выстрелы.

Потом, когда они прошли через городские ворота и вошли на монгольский базар, то вдруг оказались перед завывающей тысячной толпой фанатиков-ихэтуаней, вооруженных до зубов и жаждущих крови длинноносых дьяволов. Отступать было некуда. Большинство в этот момент закрыло бы глаза и стало молиться, чтобы все закончилось быстро. Но не Ловранич.

Возможно слишком недалекий, чтобы осознать ужасающе низкие шансы, он выхватил саблю, приказал матросам примкнуть штыки, а затем ринулся в атаку по направлению к Британскому посольству, расположенному на другой стороне площади. Сорок один человек прибыл с ним в Пекин. Лишь трое добрались до места назначения: Ловранич и два матроса, один из которых от полученных ран вскоре скончался.

Груды мертвых ихэтуаней лежали за их спиной. Ловранич, получивший восемнадцать колотых и рубленых ран, выжил, и по возвращению в Австрию удостоился золотой медали Signum Laudis и особым императорским указом был повышен в чине, перескочив через одну ступень. Остались и другие сувениры этого восстания - багровый сабельный рубец поперек лба, пол-уха, и непоколебимое мнение: он получил уникальное понимание того, что есть война («понимаете, молодой человек, ВОЙНА»).

Когда он поднялся из-за стола в ответ на моё приветствие, я подумал, как жаль, что природа, наградившая его сердцем быка, также, видимо, наделила и соответствующими интеллектуальными способностями. Капитан отрывисто поприветствовал меня в ответ, потом взял со стола мой рапорт, держа его будто дохлую крысу, и какое-то время, прищурившись вглядывался в него, прежде чем заговорить.

— Ха! Обучаться в качестве пилота самолета! Какого черта вы хотите этим сказать, Прохазка? В жизни не читал большего вздора. Это какая-то шутка? Потому что предупреждаю вас...

Я нервно сглотнул: рубец у него на лбу начинал багроветь - как барометр, показывающий приближение грозы.

— Честь имею доложить, что если герр капитан соблаговолит ознакомиться с прилагаемым циркуляром Военного министерства, все станет понятным.

— Да, я прочитал его, благодарю, Прохазка, и всё еще хочу знать, что всё это значит? Вам не нравится служба на военном флоте, а?

Я пытался сдержать отчаянное желание убежать и поискать убежища в лазарете, ссылаясь на временное психическое расстройство.

— Я почтительнейше докладываю, что ни в коей мере, герр капитан. Просто в последнее время меня заинтересовала авиация, и поскольку Военное министерство поощряет желание офицеров пройти обучение в качестве пилотов, я подумал...

Ловранич оборвал меня, но, к моему удивлению, скорее тоном обиженного недоумения, чем ревущего гнева. Я почувствовал, что вместо того, чтобы вбить меня по ноздри в землю и запугать неподчинением, он пытается в своей неуклюжей манере меня отговорить.

— Аэропланы, Прохазка, - это полная и абсолютная чепуха. Кто вообще слышал о подобной ерунде? Послушайте-ка, я не противник прогресса: я вырос на парусном флоте, когда мне было столько же, сколько вам сейчас, не было даже вспомогательных двигателей, и вот я все же командую одним из самых современных линкоров монархии.

— Могу заверить, Старик может казаться вам, молодые люди, полным болваном, но мало найдется вещей, каких он не знает о паре, торпедах и казнозарядной артиллерии... (тут он со знающим видом постучал пальцем по лбу)... На самом деле, между нами говоря, могу сказать, что даже электричество скрывает лишь парочку тайн от старого Блазиуса Ловранича!

При этих словах я внезапно вспомнил инцидент, произошедший пару недель назад, когда в расположении кочегаров начался пожар после того, как капитан приказал электромейстеру поменять проводку в коробке с предохранителями на двухмиллиметровый медный провод «вместо той жалкой ерунды, на которой вы, дегенераты, настаиваете».

— Но самолеты, Прохазка. Бога ради, в чем смысл? Никакого. Если кто-то действительно хочет сломать себе шею, то, насколько я понимаю, он может с тем же успехом заняться эквилибристикой во имя Императора и Отечества.

— Но герр капитан...

Ловранич не обратил внимания на мои слова. Казалось, он страстно желал склонить меня к своей точке зрения, а не собирался вышвырнуть с криками из своей каюты, назначив две недели ареста как непочтительному щенку-молокососу.

— Уверяю вас, аэропланы могут иметь некоторую ограниченную полезность в разведывательных целях, хотя, если честно, не понимаю, как они могут принести пользу военному флоту, поскольку рискуют удаляться от суши всего на несколько миль и зависят от милости малейшего ветерка. Более того, как я понял со слов корабельного хирурга, скорость и высота приведет к скапливанию крови в мозгах пилота, что вызовет галлюцинации. Но что касается предполагаемого применения для атаки кораблей, — тут он яростно фыркнул, — мотылек тоже может надеяться пробить наковальню своей головой! Ловранич вытянул руку и ударил кулаком по окрашенной в белый цвет стальной переборке, отчего та глухо загудела.

— Ради бога: хлипкая конструкция, сделанная из бамбука и парусины, столь тонкая, что почти прозрачная, пытается угрожать десяти тысячам тонн хромированной стали с шестисантиметровой бронепалубой - да они там все с ума посходили, точно говорю.

Он сделал паузу: его мозговая активность полностью исчерпала себя этим непривычным использованием аргументов вместо привычного крика и обращения к военно-морским инструкциям.

Дело моё выглядело безнадежным: рапорт отклонен, мне добавилась еще одна черная метка, на этот раз «обезумевшего провидца» к уже существующей «неумелый артиллерист». Затем капитан повернулся ко мне.

— Ну, Прохазка, я не хотел этого говорить, но вы один из наших наиболее перспективных молодых офицеров, и я не хочу терять вас, — тут я от удивления чуть не грохнулся в обморок, ранее вообразив, будто нахожусь на грани военно-морского трибунала после фиаско на стрельбах, - за прошедшие полгода вы неплохо справились с весьма непростым назначением, и я бы хотел, чтобы вы остались с нами. Я считаю, что в имперских и королевских ВМС не так уж много лейтенантов вашего калибра, чтобы позволить себе транжирить их жизни, пытаясь сделать из них людей-птиц. Но... если вы желаете покончить жизнь самоубийством, я не стану мешать. Мое единственное условие, что вы отбудете сначала срок своего назначения здесь, на борту «Альбрехта», — он склонился над столом, чтобы подписать рапорт, но потом его рука зависла в воздухе. — Нет, не сейчас. Хорошенько подумайте еще разок и возвращайтесь через час. Говорят, что падают там долго и упасть можно только один раз.

К тому времени как я закончил своё дежурство в шесть склянок, на душе было намного легче, чем утром. Я спустился по трапу в офицерский баркас, и в кармане мундира у меня лежал официальный рапорт, теперь подписанный

капитаном, как он и обещал. Пока шлюпка скользила мимо длинного ряда пришвартованных кораблей по направлению к военной пристани перед фасадом Марине оберкоммандо , я снова взглянул на циркуляр Военного министерства:

15/7/203(б) от 27 марта 1912 года.

В отношении обучения в качестве пилотов морских аэропланов

В соответствии с решением имперского и королевского Военного министерства от 13/11/11 касательно возрастающей актуальности летательных аппаратов для ведения современной войны и, как следствие, потребности двуединой монархии в создании основного ядра обученных летчиков, имперское и королевское Военное министерство приняло решение увеличить годовой бюджет на данное обучение сверх лимита, предусмотренного оценками 1910/11 гг.

В связи с этим разрешен еще один этап подачи рапортов морскими и сухопутными офицерами, имеющими соответствующую квалификацию, которые будут рассматриваться в качестве кандидатов на обучение пилотированию аэроплана.

Предполагается, что обучение начнется в начале лета 1912 года и будет разделено: сначала в гражданских летных школах, затем в Императорской и королевской военной Авиационной Академии (создается).

Затем следовал абзац, который меня беспокоил:

Кандидаты должны знать, что ввиду высокого уровня отсева на летных курсах в течение 1911 года, а также ограниченности финансирования в текущем году, пилоты-стажеры отныне будут платить за своё обучение самостоятельно, получая только жалование и пособие на размещение во время прохождения обучения.

Стоимость обучения (в настоящее время оценивается в 800 крон) позднее будет полностью возмещена императорским и королевским Министерством финансов, но только после успешного завершения курса и получения действующей пилотской лицензии.

Собрат-линиеншиффслейтенант сидел рядом со мной на банке и вчитывался в циркуляр. Это был веселый парень с доброжелательным лицом по фамилии Фелзенбергер из-под Зальцбурга. Ощутив моё беспокойство, он рассмеялся и ткнул в параграф мундштуком трубки.

— Я знаю, что это значит, старина Прохазка: пришлось отскребать так много бедных обманутых придурков с летного поля в Асперне, что Военному министерству надоело оплачивать похороны.

— Неужели все на самом деле так, Фелзенбергер?

— Именно. Мой брат сейчас в армии, и он сообщает, что последний из этих недоумков шмякнулся в лепешку так, что его просто скатали как персидский коврик.

Баркас ткнулся в известняковый причал, и я ступил на берег. Моим первым пунктом назначения было здание почты на углу Арсенал-штрассе. Мне очень не хотелось туда идти, поскольку телеграмма в Вену пробьёт зияющую дыру в моих финансах посреди месяца. Но тетя Алекса всегда говорила, что... Поэтому телеграмму я отправил.

Я не ожидал ответа ранее следующего дня, но, встретив в главном зале знакомую даму, остановился, чтобы пару минут с ней пофлиртовать. Я уже собирался поцеловать ей руку и попрощаться, когда из окошка телеграфа меня окликнул клерк:

— Герр шиффслейтенант Прохазка? Для вас телеграмма из Вены.

Я бросился к окошку и вскрыл конверт. Телеграмма состояла всего из одного слова «Конечно». Я закончил свои дела в Марине оберкоммандо около пяти часов вечера, подав рапорт в трех экземплярах, предоставив необходимые финансовые гарантии и переговорив с нужными чиновниками, а затем ушел. Всё это ярко стоит у меня перед глазами даже сейчас, три четверти века спустя, потому что когда я спустился вниз по ступенькам и вышел на рива Франциско Джузеппе, то увидел толпу вокруг газетного киоска на краю гавани.

Только что поступил вечерний выпуск «Полаер Тагблатт». Желая понять, в чем дело, я пересек дорогу и попытался добраться до стенда, чтобы купить экземпляр - мне не повезло: все уже распродали. Но взглянув через плечо одного из читающих, я увидел заголовок, гласящий: «Утонул «Титаник» - огромное число жертв». А теперь уж и сам двадцатый век скоро канет в Лету.

 

Глава третья

Бестолковое кружение

— Контакт?

— Есть контакт. Всё готово?

— Готово к взлету, герр лейтнант.

— Тогда запускай мотор.

После короткой паузы самолет вздрогнул, когда механик всей массой тела навалился на пропеллер и крутанул его. Двигатель кашлянул, стрельнул пару раз, провернув пропеллер разок-другой и, дернувшись, заглох.

Механик сделал еще один оборот, и на этот раз, после секундного колебания, двигатель деловито застрекотал, плюнув из выхлопной трубы дымом, за которым в утренний полумрак вылетела метровая струя сине-зеленого пламени, похожего на павлинье перо.

Когда все четыре цилиндра двигателя Иеронима Вархлаховски заработали ровно, пламя съежилось до стабильно пульсирующего красно-золотистого свечения, Я дал мотору поработать на холостом ходу, чтобы прогрелся, и повернулся к четырем механикам, ожидающим позади.

— Хорошо, теперь разверните аэроплан.

Двое подняли хвост, остальные схватились за законцовки крыла, чтобы развернуть нос аэроплана навстречу слабому ветерку, шевелившему флюгер на другой стороне еще сумрачного пастбища, затерянного на просторах Богемии.

Света уже хватало, чтобы увидеть край поля, а также перелесок из молодых лиственниц позади, даже различить его зазубренный верхний край, выкошенный то там, то сям в ознаменование ошибочных решений предыдущих стажеров императорско-королевской летной школы «Арани унд Зелигманн». Я глянул поверх правой плоскости крыла - туда, где стояли двое мужчин: один в серо-голубой зимней куртке с меховым воротником и в малиновых галифе драгунского полка, второй же - гражданский в котелке, очках в золотой оправе и плаще-накидке.

Это были собственники школы, весьма противоречивая парочка: майор Дьюла Арани, граф фон Арани - богатый молодой офицер одного из лучших кавалерийских полков Австро-Венгрии. Его партнер - еврей, герр Лучан Зелигманн, финансист и промышленник из Брно.

Они организовали совместное предприятие, движимые общим интересом к авиации: Арани как летчик (он был одним из первых в Австро-Венгрии обладателей пилотской лицензии, выданной еще в 1910 году), а Зелигманн - как патриотически настроенный деловой человек. Они вместе боролись с непробиваемым равнодушием и враждебностью чиновников к попыткам создать австрийскую авиапромышленность.

Лётная школа явилась детищем их общей страсти: Арани обеспечил необходимые связи и придал ей престижность, а герр Зелигманн обеспечил финансирование.

«Нет смысла больше ждать», - подумал я, поскольку моряцкий инстинкт говорил мне, что сегодня ветер уже не усилится, и я с дрожью в сердце опасливо взглянул в сторону далёких деревьев, как наездник бросает взгляд на высокую преграду со спины норовистой лошади.

— Удачи, Прохазка, - крикнул мне Арани сквозь шум мотора, — ни пуха, ни пера!

Его спутник был менее склонен к подобному дружелюбию.

— Да, герр лейтнант, - крикнул он. — Еще раз сломаете крыло как в последний раз, и я лично переломаю вам и ноги, и шею, а потом примусь за все остальные кости!

Было еще довольно темно, но я почувствовал, что он не шутит. Я обратился к державшим хвост механикам:

— Давайте начнем, - и толкнул ручку газа вперед.

Двигатель, помпажируя, взревел всеми своими восьмьюдесятью лошадиными силами. Аэроплан рванулся вперед по высокой траве, механики направляли хвост и законцовки крыла. Аэроплан набирал скорость, раскачиваясь и подпрыгивая, когда его четыре велосипедных колеса натыкались на рытвины и кротовины. Двадцать метров, и механики отпустили хвост. Тридцать метров - и крылья начали гнуться и вибрировать. Пятьдесят метров - и я отчаянно уставился на рощу впереди, пытаясь определить нужный момент, чтобы оттянуть ручку управления: слишком рано - и я потеряю скорость и упаду, слишком поздно - и я задену верхушки и разобьюсь. Шестьдесят, семьдесят... Время! Я со всей силой рванул на себя ручку, сердце колотилось как бешеное, во рту пересохло от страха.

Внезапно колеса оторвались от земли, я ощутил, как аэроплан парит, увидел как надвигаются деревья - да, я сделал это, хотя и впритирку, поскольку отчетливо услышал сухой скрежет, когда шасси царапнуло верхушки. Я почувствовал, как в набегающем потоке воздуха на лбу выступил холодный пот страха, и повернул штурвал управления в верхней части панели управления, чтобы с креном отвалить от рощи.

Я благополучно взлетел: трудная часть позади. Это было в середине ноября 1912 года, хмурым утром, около семи часов, и я кругами набирал высоту в стороне от примитивного летного поля неподалеку от городка Иглау в южной Богемии.

Прошло уже почти семь месяцев с той поры, как я подал рапорт для прохождения учебы в качестве военно-морского пилота, но мне потребовалось столько времени, чтобы наконец добраться до выпускных экзаменов, поскольку бумаги переползали со стола на стол в Поле и Вене крайне неторопливо, потом возникли трудности с освобождением от моего назначения на борту «Эрцгерцога Альбрехта», затем пришлось ждать вакантного места в летной школе. Так что свой первый полет в Штайнфельдской летной школе, что неподалеку от Вены, я совершил только в середине сентября.

Через неделю я совершил самостоятельный вылет, а через две - получил лицензию гражданского пилота - эта скорость, должен отметить, оказалась не результатом какого-то исключительного мастерства с моей стороны, а скорее крайнего схематизма инструкции, выпущенной в те далекие дни, когда стажер обучался в основном на практике, как будто ездил на потенциально смертельно опасном велосипеде, и выживание само по себе являлось достаточно убедительным доказательством наличия способностей. И теперь я приехал сюда, в Иглау, чтобы сдать экзамен на военного пилота.

Императорская и королевская армия так и не удосужилась основать давно обещанную Авиационную Академию, поэтому обучение армейских и флотских летчиков все еще отдавалось на откуп гражданским авиашколам, как грибы возникавшим в разных местах двуединой монархии. Какие-то - весьма авторитетные, другие же - детище всяких шарлатанов, которые, похоже, получали секретную дотацию от гильдии гробовщиков, судя по количеству заказов, что они им обеспечивали.

Вчера я успешно завершил четвертое экзаменационное задание, согласно которому требовалось, чтобы я десять раз подряд набрал высоту тысячу метров - процесс включал набор высоты пологими спиралями, каждый раз около получаса, а затем двигатель отключался, чтобы аэроплан проскользил вниз и приземлился между двумя телеграфными столбами, расположенными в поле на расстоянии примерно в двадцати метрах друг от друга. Все шло гладко вплоть до последнего приземления - внезапный порыв бокового ветра подловил меня, когда я уже собирался коснуться колесами земли, из-за чего я ударился концом крыла об один из столбов.

Механикам пришлось задержаться, полночи забавляясь с клеем, проволокой и парусными иглами. Герр Зелигманн был мрачнее тучи - злобно глянул на меня поверх очков, вздохнул и аккуратно записал сумму в своем блокноте в кожаном переплете. Это будет стоить двести пятьдесят крон, так мне сказали - весомую часть месячного жалования. И я уже задолжал восемьсот пятьдесят крон тете Алексе за оплату самих курсов. Императорское и королевское Министерство финансов (казна), конечно, возместит мне стоимость обучения, если я сдам выпускной экзамен, а, возможно, и расходы на ремонт.

Хотя как из опыта, так и из расхожих историй я знал, что их истребование может растянуться на годы. Но это может и подождать, подумал я, потому что сейчас как раз выполнял пятую, заключительную часть выпускных экзаменов - ориентирование по карте.

Оно заключалось в стокилометровом полете над сушей на северо-запад от Иглау в сторону расположенной в пригороде Праги Бубенечской лётной школы с шестидесятикилограмовым мешком с песком, имитирующим пассажира. По прибытии я должен буду передать аэроплан другому экзаменуемому, который вернется на нем в Иглау, а я приеду туда поездом.

Аэроплан представлял собой любопытную штуковину, прозванную «Этрих таубе» или «Голубь»: моноплан, разработанный австрийцем Иго Этрихом и примечательный тем, что его крылья и хвост очертаниями вполне намеренно напоминали голубя на том основании (что, должен сказать, даже тогда меня поразило как логически весьма сомнительное), что если эта птица летает, то и самолет полетит.

Теперь, когда я это вспоминаю, то с дрожью думаю, что, наверное, был весьма безрассуден, раз поднялся в воздух на такой хлипкой машине, столь жалкой, прямо-таки стрекозиной хрупкости. Когда немцы использовали аналогичный аппарат для бомбёжки Парижа в 1914 году, люди на земле подумали про взрыв магистрального газа, потому что на фоне солнечного неба нападавший казался почти прозрачным.

Я сидел в своего рода плетеной сидячей ванне и крутил штурвал, вертикально воткнутый в колонку управления, который разворачивал аэроплан не при помощи пары элеронов, а путем скручивания всего крыла с использованием сложной системы из проволоки и шкивов, сходящихся на стойке прямо у меня под носом.

Что касается приборов, то в моём распоряжении имелся датчик уровня топлива, индикатор давления масла и весьма приблизительный высотомер. Но я быстро понял, что лучшие друзья пилота - это длинный шарф и музыкальный слух. Шарф являлся отличным индикатором направления: когда мы поднимались, его тянуло вниз, когда снижались - его тащило наверх, а в горизонтальном полете направление ветра можно было оценить, судя по тому, сносит его вправо или влево.

Что же касается скорости, то самый надежным способом оценить её (по крайней мере, для меня) было прислушаться, на какой ноте свистит ветер, проносясь через многочисленные расчалки . Годы спустя, живя в доме на Айддесли-роуд, летом я частенько сидел в саду и смотрел, как реактивные лайнеры грохочут над головой, взлетая из Хитроу: самолет весом в пару сотен тонн и три сотни пассажиров взмывали в небо под углом градусов в двадцать, влекомые двигателями, суммарной мощностью как тысяча «Голубей» Этриха, связанных вместе.

Иногда я улыбаюсь и думаю: «Пусть Господь донесет вас на своих крыльях, дети мои, наслаждайтесь организованным туризмом. И вспоминайте иногда старого глупца с забавным акцентом, потому что если вы можете позавтракать в Слау, а отобедать уже на Тенерифе, то в какой-то мере обязаны этому таким как я. Поскольку, даже если положа руку на сердце, я и не могу утверждать, что был одним из пионеров авиации, то, по крайней мере, стоял в первом ряду тех, кто шел за ними.

Первый час перелета прошел достаточно буднично - я скользил на высоте в шесть сотен метров со средней скоростью в пятьдесят узлов. Начинался один из тоскливых дней, характерных для конца осени в центральной Европе, когда высокое давление умертвляет всяческое движение воздуха, а толстое одеяло из серых облаков висит над землей с такой скорбной и однородной плотностью, будто цвета земли и неба сливаются воедино.

Но, по крайней мере, имелся слабый ветер - важное соображение при пилотировании аэроплана, который на самом деле немногим больше, чем планер с мотором. Я тарахтел от Иглау в направлении Праги по моим прикидкам уже часа полтора. В соответствии с инструктажем я следовал вдоль дороги: белой царапины, петляющей сквозь тонкие, словно спички, борозды полей и темно-серые леса Таборского плато.

Я уже пролетал над Влашимом - неожиданный узел дорог и домов подо мной. Скоро я окажусь в Бенешау, где сориентируюсь по основной железнодорожной ветке и полечу вдоль неё, пока не увижу вдалеке шпили Праги. Арани сказал, что если я рассчитаю все правильно, то смогу следовать за экспрессом Вена-Прага. Я проверил датчик уровня топлива - никакого повода для беспокойства, осталось ещё полбака. Давление масла тоже в норме, но мне показалось, будто двигатель постреливает чуть менее равномерно, чем раньше. Похоже, в карбюратор попала грязь.

Но это не важно, часы говорили мне, что я опережаю график, так что если все станет совсем плохо, я всегда могу приземлиться где-нибудь в поле и прочистить карбюратор - пару раз уже приходилось так делать - затем снова взлечу и доберусь до Бубенеча в назначенный срок.

Я оторвал взгляд от приборной панели. Примерно в двух километрах впереди небо и землю закрывало облако медленно плывущего белого дыма. Похоже, местные крестьяне жгли солому после уборки урожая, либо где-то загорелся лес (в этом году стояла очень сухая осень).

Во всяком случае, границы этого дыма были слишком высоко, чтобы я успел подняться и облететь его сверху, и слишком расползлись, чтобы облетать вокруг. Так что мне ничего не оставалось, кроме как определить направление по карманному компасу и лететь прямо в дым, надеясь, что завеса не слишком обширная. Итак, я влетел в сладковато пахнущую костром серую мглу, держа курс на северо-северо-запад, кашляя от дыма и надев очки, чтобы остановить резь в глазах.

Думаю, я находился в облаке дыма минуту или две, компас исправно держал направление, но когда я вылетел на открытое пространство, меня осенило, что местность внизу не имеет абсолютно никакого отношения к карте, лежащей на планшетке у меня на колене. Я сбился с курса.

Но вскоре это оказалось наименьшей из моих проблем: как будто протестуя против запаха горящей растительности, двигатель начал тревожно захлебываться, и по мере падения оборотов я стал явственно терять высоту.

Вскоре потребуется вынужденная посадка. Я посмотрел вперед, и сердце ухнуло вниз быстрее аэроплана - передо мной маячило необъятное море темно-зеленого соснового леса. Высокие, мощные деревья и ни следа полян.

Весьма нежелательный поворот, ибо, если я не смогу удержать «Голубя» в воздухе достаточно долго, чтобы миновать лес и приземлиться на пастбище и убранное поле на противоположной стороне, то произойдет катастрофа, а линиеншиффслейтенант Оттокар Прохазка вполне вероятно закончит многообещающую карьеру насаженным на макушку богемской ёлки, как червяк на крючок.

Весьма вероятно, что аэроплан стоимостью три тысячи крон спишут, а с меня потребуют возместить потерю. Похоже, меня ждала перспектива беспросветной бедности до начала 50-х годов как минимум. «Давай же, давай, ты сможешь,» - пробормотал я аэроплану, как наездник подбадривает выдохшуюся лошадь для последнего рывка.

Мотор чихнул и вообще заглох, затем, спустя пару оборотов пропеллера, снова затарахтел. Я уже летел над лесом достаточно низко, чтобы разглядеть отдельные верхушки деревьев. Зубчатый дальний край находился, полагаю, примерно на расстоянии километра. Если бы мы только могли дотянуть... Я до крови закусил нижнюю губу и затаил дыхание, как будто это каким-то образом могло поддержать отказывающий двигатель.

Словно в ответ на неистовые молитвы, он снова чихнул, потом в карбюраторе раздалось несколько хлопков, и мотор полностью заглох. Теперь только ветер свистел в расчалках, когда я планировал в сторону угрожающих сине-зеленых шипов, тянущихся вверх, как кошачьи когти к птичке.

Но если аэропланы образца 1912 года не сильно отличались от планеров с моторчиком, то, по крайней мере, это давало преимущество, когда глох двигатель (что случалось частенько). Они все еще могли довольно долго самостоятельно скользить, и теперь, сражаясь со штурвалом в попытке удержать «Голубя» от сваливания и отчаянно направляя его в сторону далекого поля, я чувствовал признательность за вчерашние утомительные экзаменационные упражнения по набору высоты и планированию. В какой-то момент я уже было решил, что мы врежемся в верхушки, но слабый, причудливый восходящий поток дал «Голубю» возможность ещё немного набрать высоту - едва различимо, но достаточно, чтобы подняться над краем леса.

Теперь оставалась всего пара сотен метров - да, у нас получится! Планируя над бахромой леса, почти задевая верхние ветки, я увидел, как собрались внизу птицы, и множество фазанов с пронзительным криком взметнулись впереди.

Затем, когда я пронёсся над самым краем деревьев, воздух неожиданно наполнился шумом и свистом, а земля подо мной разразилась грохотом выстрелов, мелькнули вспышки, поднялись облачка белого дыма. Квадратный метр секции крыла возле меня разлетелся дождём из осколков и лоскутков ткани, педаль руля подо мной стала хромать, как будто что-то ударилось о хвост. Смертельно раненый «Голубь» внезапно потерял управление и покачнулся влево.

Я часто замечал в своей жизни любопытное явление. Когда надвигается беда, кажется, что время замедляет свой бег и появляется бездна времени, чтобы изучить значок на радиаторе автобуса, который собирается тебя задавить.

Так было и тем утром. В запасе оставалось не больше пяти секунд или около того, но я смог углядеть все мельчайшие детали вырисовывающейся катастрофы: широкое сжатое поле, а прямо передо мной - прямоугольная ограда из блоков прессованной соломы вокруг двух длинных складных столов, накрытых белыми скатертями с аккуратно расставленной серебряной посудой, бокалами и бутылками вина. Я увидел одетых в зелёные сюртуки людей, достающих посуду из плетёных корзин.

И с любопытством отметил, что они обернулись, оторвавшись от своего занятия, и уставились на моё «триумфальное» прибытие, а затем перемахнули через соломенную ограду и разбежались врассыпную как зайцы.

Я сделал последнюю отчаянную попытку разминуться с соломенной оградой, которая, казалось, притягивала меня словно какой-то роковой магнит. Но руль не слушался: перебило тросы управления. Мне оставалось лишь опустить голову вниз и крепко зажмуриться. С ужасающим треском ломающихся досок и разрываемой парусины аэроплан рухнул на желтую почву плато Табор. Шасси развалилось от удара, и «Голубь» заскользил по полю на брюхе.

Я плохо помню, что произошло дальше - только чудовищной силы удар, грохот бьющейся посуды, звон стекла и столовых приборов, хлопки бутылок шампанского, когда аэроплан врезался в соломенные блоки.

А затем все замерло, и наступила тишина, только клубилась желтая пыль. Постепенно я понял, что всё еще жив: весь в синяках и порезах, из легких вышибло весь воздух, но все-таки жив. Сначала я осторожно пошевелил пальцами рук и ног, а потом самими руками и ногами. Насколько я понял, переломов нет, но я оказался в ловушке из обломков, придавленный мешком с песком и опутанный проволокой и тросами контрольной панели, рухнувшей прямо на меня.

Хорошего мало: аэропланы образца 1912 года, похоже, умышленно разрабатывались как набор для растопки каминов - меньше месяца назад мой товарищ по стажировке в Штайнфельде сгорел заживо, зажатый после тяжелой посадки в обломках «Голубя».

Запах горящей плоти, казалось, уже коснулся моих ноздрей, когда я изо всех сил пытался освободиться. Сквозь пыль я мало что видел. Кроме того, одно из стекол на очках треснуло, а другой глаз закрывал сползший летный шлем, поэтому я с трудом мог разглядеть смутную фигуру, карабкавшуюся ко мне по обломкам.

— Быстрее! — заорал я. — Ради бога, помогите выбраться - самолет может полыхнуть в любой момент!

Но, к моему удивлению, вместо того, чтобы попытаться меня вытащить, спаситель с ревом ярости набросился на меня, схватил за лацканы летного комбинезона и стал трясти так, что у меня чуть голова не оторвалась.

— Подонок! Сволочь! Каналья! — ревел он. — Кусок дерьма, выпавший из-под хвоста вшивой кобылы! Гнилой мерзавец, которого даже навозные черви жрать не станут! Чего ты добиваешься этой выходкой, хулиган? Клянусь богом, я засуну тебя за решетку лет на десять и отсужу весь ущерб до последнего геллера!

Должен сказать, что это грубое нападение на беспомощную жертву авиакатастрофы вывело меня из себя. У меня оставалась свободной одна рука, поэтому я нанёс хороший ответный удар по внушительному животу. С громким «Ох!» злодей отшатнулся, размахивая руками, а потом позорно плюхнулся задом в пыль. Я подумал, что неплохо бы сейчас ознакомить его с моей точкой зрения на случившееся.

— Сам ты хулиган! Да о чём ты вообще думал, когда стрелял в пролетавший мимо аэроплан, жирный псих, а потом ещё и напал на выжившего, будто он какой-нибудь уличный бандит? Убытки - я бы тоже, знаешь ли, об этом подумал! Мне придётся платить за этот аэроплан, и клянусь, я вытрясу из тебя деньги, даже если для этого понадобится протащить тебя через все суды Австрии!

Мне удалось поднять на лоб защитные очки, пыль вокруг осела, и я сумел разглядеть своего обидчика. Красный от гнева, он уже поднялся и теперь отряхивался, бессвязно и злобно бормоча, словно бешеный индюк.

В эти давние дни до появления телевизоров, когда кинохроника была новинкой, а фотографии в журналах не слишком распространены, мы, обычные люди, оставались гораздо дальше от великих особ, чем сегодня. Мы располагали лишь парочкой сильно отретушированных фотографий, быть может, ещё случайно видели их издалека во время какой-нибудь процессии - и то лишь особо везучие жители больших городов.

Также здесь, в Центральной Европе, существовал характерный обычай: наши правители почти не появлялись на публике без военного мундира. Так что осенило меня лишь спустя некоторое время.

Хотя сомнений быть не могло: он носил зелёную фетровую шляпу и был одет в длинную охотничью куртку защитного цвета с вельветовыми бриджами, тирольскими чулками и высокими ботинками. Невозможно не узнать и двойной подбородок, кабаньи усы и пустые, мёртвые глаза, холодный взгляд которых смотрел на нас с тысячи официальных портретов.

Но несмотря на это, здесь, на поле в Богемии среди обломков «Голубя», мне потребовалось некоторое время, чтобы осознать всю ужасающую правду: стрелявший в меня человек, пикник которого я только что превратил в руины, на кого я напал и оскорбил, был не кем иным, как Францем-Фердинандом Габсбург-Лотарингским, эрцгерцогом д’Эсте, прямым наследником императорского трона Австрии и венгерской Апостольской короны Св. Иштвана.

По спине побежала холодная струйка пота, я судорожно сглотнул и зажмурился, отчаянно надеясь, что, в конце концов, аэроплан все же заполыхает. Наследник теперь вполне отдышался, чтобы поведать мне всё, что обо мне думает.

— Ударил меня, да? Вы... вы хам! Мало было разгромить мой завтрак без всякого позволения? Что ж, господин хороший, вам не поздоровится, не сомневайтесь. Может, сейчас и времена демократии, но бить железнодорожного смотрителя и нападать на эрцгерцога - совсем не одно и то же...

Он замолчал. Рукав моего летного комбинезона порвался, и под ним виднелись три золотых шнура на обшлаге рукава кителя. По лицу эрцгерцога расползлась странная и неприятная улыбка - как я узнал позже, весьма редко наблюдаемая: когда верхние передние зубы медленно обнажаются, а кончики усов смыкаются вокруг носа, как рога жука-оленя.

— Ага, так вы морской офицер? Или следует сказать, были морским офицером? Потому что я воспользуюсь своей должностью адмирала, чтобы запереть вас на всю жизнь во флотской тюрьме Полы, или моя фамилия не Габсбург!

Наверно, вы решили, что в вышеизложенных обстоятельствах ничто уже не смогло бы осложнить затруднительное положение, в котором я оказался. Но вы ошиблись, поскольку пока наследник ругал меня, к нему присоединилась еще один субъект. И если я еще колебался, перед тем как узнать эрцгерцога, то не могло быть никаких сомнений в том, кто сейчас стоял передо мной.

Острые как пики кончики усов и деформированная левая рука были легко узнаваемы, как и довольно нелепое полувоенное охотничье одеяние, увенчанное шляпой с пером, богато украшенный кинжал на поясе и крест ордена Святого Губерта, болтающийся под стоячим прусским воротником. Это был Вильгельм II Гогенцоллерн, император Германии.

Я крепко зажмурился. Уверен, что вы тоже испытывали такое чувство: пребываешь в каком-то отвратительном кошмаре, отлично зная, что это лишь кошмар, но невозможно найти кнопку, чтобы отключить его и проснуться. Это выглядело именно так. Но все же я был любопытным и решительным. Я посчитаю до десяти и открою глаза.

Если они исчезнут (в чем я был абсолютно уверен), то это был только сон. Если останутся, то я решил, что выберусь из-под обломков, схвачу ружье наследника (лежавшее поблизости), упрусь в него подбородком и разнесу себе голову. Восемь, девять, десять...

Я открыл глаза в ожидании увидеть теперь, что разбился при посадке на площади Св. Петра, убив Папу Римского и американского президента. Но нет, Франц-Фердинанд и Вильгельм II никуда не делись. Я с тревогой пристально наблюдал, как кайзер с побагровевшим лицом недоверчиво уставился на меня. Потом к моему чрезвычайному удивлению он откинул голову назад и разразился таким хохотом, который я едва ли слышал прежде или потом. Он ревел, подвывал, рыдал от смеха. Просто покатывался от хохота. Слезы катились по его щекам, и он досмеялся до того, что слугам пришлось похлопать его по спине, чтобы не задохнулся. Потом он опомнился и порывисто обнял за плечо прямого наследника австрийского престола - во время этого приступа веселья тот стоял в стороне и выглядел смущенным и неуверенным в себе.

— Du Lieber Gott! , - выдохнул кайзер, — ох, Франци, это было бесценно... Милосердный боже, я сто лет так не смеялся... видеть, как ты плюхнулся на жирную задницу вот так прямо в пыль... о боже... боже мой... Какое зрелище!

К этому времени подошли остальные и присоединились к кайзеру и эрцгерцогу. Первой появилась худая, высокая женщина средних лет, в твидовом костюме с накидкой из лисьего меха и широкополой шляпе с густой вуалью. Она сопровождала девочку лет двенадцати и двух мальчиков помладше в нарядных морских костюмчиках на пуговицах и с надписью на ленточках бескозырок «Святой Георг». Они уставились на меня. Потом женщина заговорила.

— Нет, серьёзно, вы так и будете просто стоять здесь и глазеть? И вообще не собираетесь помогать бедолаге? Честно говоря... — она повернулась к двум мальчикам. — Макси, Эрнст, скорей, помогите выбраться бедному герру лейтенанту. И ты, София, беги, достань аптечку скорой помощи, а потом вели управляющему прислать автомобиль!

Эрнсту и Макси второго приказания не потребовалось: они пробрались сквозь обломки «Голубя» и принялись высвобождать меня из нагромождения тросов. К ним присоединилась пара загонщиков, и вскоре я лежал на скошенном поле, пока жена наследника и его дочь профессионально разрезали мне штанину, чтобы смазать йодом и забинтовать длинную, но, к счастью, неглубокую рану на голени.

Спустя полчаса я полулежал на среднем ряду сидений большого жёлтого мерседеса с кузовом типа фаэтон, и мы ехали, покачиваясь, по сельской просёлочной дороге.

Герцогиня Гогенберг и её дочь суетились вокруг меня, а кайзер и прямой наследник сидели впереди, сбивая с толку обеспокоенного шофёра. Что касается двух мальчишек, те забросали меня вопросами. Не слишком ли холодно в воздухе? Быстро ли летел аэроплан? Не закружилась ли у меня голова? Летал ли я когда-нибудь вверх ногами? Как выглядят облака изнутри? Пообещаю ли я когда-нибудь взять их в полёт, пожалуйста, ну пожалуйста, герр лейтенант... Их восторженные расспросы прекратились только тогда, когда автомобиль проехал по мосту под гулкой аркой ворот. Мы добрались до загородной резиденции прямого наследника, замка Конопиште.

Вечером за ужином по личной просьбе кайзера Германии меня посадили рядом с ним. Я едва успел положить вилку, как он набросился на меня с кучей вопросов со своей характерной безапелляционностью и деловитостью. Вопросы (что вскоре и подтвердилось) задавались им не ради извлечения информации, а скорее, чтобы впечатлить меня и сидящих рядом мастерским и виртуозным пониманием аэронавигационной науки, развития авиации и её потенциального гражданского и военного (в особенности же военного) применения.

Было трудно дать разумные ответы; отчасти потому, что он бы продолжал отвечать на вопросы сам, а отчасти потому, что оказалось, что в тот момент в его голове, прикрытой «пикельхаубом» крутились мысли касательно сравнительных достоинств дирижаблей и крылатых летательных аппаратов; а также ряд откровенно странных представлений о предмете аэродинамики.

— Конечно, Прохазка, любому идиоту ясно, что машины тяжелее воздуха никогда не будут по размеру больше «Голубя», в котором вы так неудачно прилетели сюда сегодня. Всё это связано с плотностью атмосферы. Наступает момент, видите ли, при котором плотности воздуха уже не достаточно, чтобы поддерживать аэродинамический профиль.

Я знал, что королевским особам никогда нельзя перечить. Но я чувствовал своим долгом отметить, что по данным всех авиационных журналов, профессором Сикорским в России уже построен и летает гигантский четырехмоторный биплан, рассчитанный на двадцать пассажиров или несколько тонн груза.

Однако кайзер просто проигнорировал это и двинулся дальше. Он разъяснял про универсально признанную неспособность воздуха удерживать большие аэропланы, а также известный научный факт, что аэропланы никогда не смогут летать со скоростью выше двухсот километров в час, иначе у них отломятся крылья. И всё это послужило основанием для крупных вложений имперской Германии в цеппелины.

В общем, всё это продолжалось несколько часов, а именно с тех пор, как мои бесчисленные синяки и ссадины от аварии начали ныть и болеть. Но хуже этих ран (хотя однажды я всё же почувствовал облегчение, что остался жив и здоров), было ужасное осознание, что я «списал» не только «Голубя», но также и огромное количество серебряной, стеклянной и фарфоровой посуды, съестных припасов и столового белья. Как, чёрт возьми, я смогу за всё это расплатиться? По моей просьбе адъютант позвонил в Иглау, чтобы доложить о катастрофе, и сообщил, что герр Зелигманн на другом конце провода впал в ярость и обещал: а) публично кастрировать меня в Иглау перед ратушей; б) подать на меня в суд и взыскать всё до последней рубашки в качестве компенсации ущерба. Я стремился добраться до постели и найти хоть какое-то спасение от своих проблем в объятиях сна.

Но даже когда обед закончился, я не получил ни минуты передышки, поскольку, как только дамы ушли, пришлось присоединиться в курительной к кайзеру, наследнику и их окружению (по большей части невероятно аристократичным кавалерийским офицерам) и лицезреть ужасно неуклюжее северогерманское дружелюбие. Кайзера распирало от необычных событий сегодняшнего дня и собственного участия в них.

Я почувствовал, что история моей вынужденной посадки в поле уже вылизана для возможного включения в скромную маленькую брошюрку, озаглавленную «Весёлые анекдоты о нашем любимом кайзере» или аналогичную льстивую ерунду, которую придется прочесть целому поколению немецких школьников и которую купят (но так и не прочтут) все патриотичные немецкие домохозяйки.

Кайзер вовсю наслаждался ситуацией. Наследник же всё еще поглядывал на меня весьма прохладно, несомненно, памятуя об ударе в живот и гадая, когда он сможет, не теряя достоинства, отвести меня в сторонку и серьезно поговорить о компенсации за обращенный в руины охотничий пикник. Но сейчас, пока кайзер находился рядом, я был уверен в своей безопасности.

— Мой дорогой Прохазка, - прогудел он, здоровой рукой обнимая меня за плечи, - скажите, как вы себя чувствуете после небольшого утреннего инцидента?

— Ваше императорское величество, честь имею доложить, что...

— Давайте, старина, не смотрите мне в рот, выпейте еще бокал шампанского. Вы выглядите как пес после хорошей трёпки. В чем проблема?

— Что же, ваше императорское величество, должен отметить, я обеспокоен расходами, связанными с возмещением за утрату аэроплана и нанесение ущерба собственности его императорского высочества. У меня нет личного состояния, знаете ли, только жалованье флотского лейтенанта.

— Я просто пошутил, Прохазка, - кайзер расхохотался во все горло, — я знал это с самого начала, просто немного помучил. Не беспокойтесь на этот счет: обо всем этом уже позаботились, я лично за все заплачу.

— Ваше императорское величество, вы очень добры... я...

Он засмеялся снова.

— Моя Германия весьма богата. Вообще-то граф Хохенштайн менее часа назад разговаривал по телефону с тем паршивым евреем, владельцем авиашколы, и уверил его, что самое позднее завтра он получит в качестве компенсации не одного, а двух, заметьте, двух новехоньких «Голубей», любезно предоставленных авиационным заводом Рамплера и германским императорским домом. Это заткнет его вонючий еврейский рот. Но есть одно условие.

Я тяжело сглотнул: кайзер славился тем, что заставлял людей выполнять унизительные действия в обмен на свою благосклонность.

— Могу ли я узнать, что за условие, ваше императорское величество?

— Ну, поскольку останки разбившегося аэроплана теперь, формально говоря, ваша собственность, отдайте мне пропеллер и поставьте на нём свой автограф, чтобы я мог повесить его среди прочих трофеев в холле в Роминтене. Я хочу, чтобы все будущие поколения немцев помнили тот день, когда кайзер Вильгельм II подстрелил своего самого крупного голубя!

Несмотря на усталость, я плохо спал этой ночью из-за синяков, вывихов и накопившегося днём перевозбуждения. Но, по крайней мере, невероятное облегчение приносила мысль, что немецкий кайзер, который в итоге сознался, что именно он произвел роковые выстрелы, возместит весь ущерб. Следующим утром после завтрака наследник, явно не желавший, чтобы гость затмил его великодушием, взял меня на экскурсию по замку Конопиште. Кайзер следовал за нами по пятам и влезал со своими комментариями при каждой возможности.

Я довольно скоро пришел к заключению, что кайзер навязчиво искал слушателей и решительно хотел быть невестой на каждой свадьбе и покойником на каждых похоронах. В то утро до меня дошло, что он мог бы стать вполне сносным актёром, но был, мягко говоря, довольно беспокойным персонажем, возглавляющим сильнейшую военную и промышленную державу Европы.

Но также я должен отметить, что и хозяин замка был довольно своеобразен. Когда мы шли по комнатам, Франц-Фердинанд разглагольствовал о том, сколько он заплатил за обстановку каждой из них.

На самом деле все это больше напоминало дурно организованный универсальный магазин, чем основное жилище семьи наследника империи: каждая гостиная и каждый кабинет были от пола до потолка забиты гнетущим до чрезмерности количеством антиквариата и всяческими безделушками: вазами, картинами, скульптурами, турецкими коврами, арабским серебром, китайским фарфором, предметами искусства, всяческими находками и обычными мелочами. Комната в османском стиле, комната в тирольском стиле, комната в итальянском стиле. Подлинные бесценным шедевры искусства (в основном вывезенные из его поместий в Италии) беспорядочно смешались с хламом, который можно обнаружить на любом блошином рынке в шестнадцатом районе Вены.

И повсюду чучела животных: напоминание о несметном количестве диких созданий, застреленных этим неутомимым охотником. Эрцгерцог, как вскоре стало понятно, мог назвать по памяти цену приобретения каждого предмета, но не имел даже отдаленного представления об истинной ценности или бесполезности любого из них. Было что-то странное, вульгарное, можно сказать, психически нездоровое в этом неустанном накоплении вещей ради самого накопления.

Наибольшее впечатление, как я помню, произвела комната Святого Георгия, напичканная сотнями изображений святого воина на всем подряд: от витражных окон до пепельниц, а самое печальное - там имелось чучело утконоса размером с небольшую кошку. Наследник хвастался, что уложил его с одного выстрела как-то утром у ручья к северу от Сиднея во время своего путешествия вокруг света, совершенного в 1892 году.

Мы поднялись на третий этаж, и здесь наследник остановился, чтобы открыть дверь уборной, представляющей собой отделанный мрамором узкий проход. Я предположил, что он пожелает нас оставить на несколько минут, но к моему удивлению он позвал внутрь и закрыл за нами дверь.

— Самый лучший вид во всём замке - из этого окна, — произнёс он. — Великолепно, не правда ли? Самый большой розарий в Европе, и это всё моя работа. Пришлось снести деревню, чтобы иметь такую перспективу. И даже заказать пять сотен плетёных намордников, чтобы чертовы коровы арендаторов не смогли обглодать кусты. Никаких пашен в пределах трех километров от замка, таково моё требование. А если деревенским не нравится, они могут все продать и убираться в Америку. На прошлой неделе какой-то наглый мерзавец из чешской депутации задавал вопросы по этому поводу в Рейхсрате. Ха! Вскоре я с ним разделался: «Следи куда прешь, сказал я, весьма скоро я стану императором, и, разумеется, не намерен сносить дерзости со стороны таких, как ты».

Нам троим приходилось весьма тесно в уборной, которая, как и большинство подобных помещений, была рассчитана только на одного посетителя. Мы с кайзером прижимались друг к другу и к эрцгерцогу, чтобы полюбоваться видом.

— Франц-и, я тут подумал, — вдруг произнес кайзер.

— Да?

— О присутствующем здесь молодом герре шиффслейтенанте. Ты всего пару дней назад говорил, что твоему штабу требуется помощник военно-морского адъютанта по вопросам морской авиации. Так кто может быть лучшим кандидатом, чем Прохазка?

Я едва мог поверить своим ушам. Наследник явно колебался.

— А-а-а... э-э-э... да... Да, полагаю, я действительно говорил что-то подобное. Но... честно говоря, думал о ком-то чином постарше и... э-э-э... с подобающим происхождением.

— Франци, но ты не найдешь флотского офицера чином постарше и с лицензией пилота. И в любом случае, я говорил с твоей женой, которая весьма рада, что Прохазка - чех по происхождению, как и она сама.

— Что ж... да... но...

— Франци, с тебя и так причитается пара одолжений. Будь гостеприимным хозяином и сделай это для меня.

— Тогда ладно... была не была... хорошо.

Вот так и случилось, что всего двадцать четыре часа спустя после взлета с коровьего пастбища где-то в Богемии, я, линиеншиффслейтенант военного флота Австро-Венгрии Оттокар Прохазка, едва ли с двумя крейцерами в кармане, сын чешского почтового чиновника, приземлился в свите наследника если уже и не самой могучей, то всё еще величайшей и почтеннейшей монархии Европы.

 

Глава четвертая

Высшее общество

Учитывая всё случившееся, моё назначение в военную канцелярию эрцгерцога Франца-Фердинанда в качестве помощника адъютанта по морским делам произошло на удивление быстро. В обычных обстоятельствах в имперской Австрии на подобные вещи потребовались бы месяцы, если даже не годы, пока соответствующие документы передавались бы со стола на стол в бесчисленных государственных ведомствах.

Но в моем случае весь процесс имел позади мощный движитель в виде наследника, потому что даже если сам Франц-Фердинанд и был явно недоволен моим назначением, простое упоминание его имени оказывало удивительный эффект на неторопливые каналы габсбургской бюрократии. И дело не только в том, что все гражданские чиновники, от директора департамента до мелкого клерка, пребывали в страхе и благоговейном ужасе перед человеком, который скоро станет их господином и повелителем, но наследник также имел немалые рычаги влияния в Военном министерстве, особенно в его флотском департаменте.

Франц-Фердинанд единственный среди многочисленных членов благородного дома Австрии проявил интерес к флоту. Последним из Габсбургов, кто аж полвека назад занимался морскими делами, был брат императора Фердинанд-Макс. Тот самый, кто встретил свой конец перед расстрельным взводом после непродуманной попытки короновать себя императором Мексики. Возможно, Франц-Фердинанд поступил бы разумно, обратив внимание на тот злополучный прецедент.

Но вместо этого он по случаю носил адмиральский мундир, возился с Добровольным обществом помощи флоту и другими подобными учреждениями и использовал свое влияние в министерствах и Рейхсрате, чтобы выбить бюджетные ассигнования, которые позволили бы кое-что посерьезней замены уже превратившихся в антиквариат кораблей на просто устаревшие.

Это все проистекало (как мне сказали) из кругосветного путешествия эрцгерцога, совершенного в 1892 году, когда он с возмущением увидел, с какой легкостью надменные английские милорды, которых он терпеть не мог, контролируют мировые океаны своим могучим флотом. Но, как я понял, он никогда не думал, как исправить подобное положение дел, поскольку даже если бы двуединая монархия каждый год тратила весь свой национальный бюджет на линейные корабли, англичане запросто построили бы больше.

Как и большая часть энергии эрцгерцога (за что его регулярно нахваливала католическая пресса), эта энергия вела в никуда. Должен также сказать, что в то время, пока я служил наследнику в качестве младшего адъютанта, ответственного за морскую авиацию, я крайне редко встречался с ним лично.

Франц-Фердинанд уже создал своего рода полуофициальное правительство, заседавшее в Бельведере, его официальной венской резиденции, и к тому времени, когда я там появился, в свите эрцгерцога трудилось уже около сорока военных адъютантов под руководством полковника Бардольфа, составляя так называемую «Военную канцелярию».

Мои обязанности как весьма молодого линиеншиффслейтенанта далеко не блестящего социального происхождения в основном касались сбора информации о развитии военно-морской авиации в других странах Европы (главным образом из газет, и тут мои знания английского и итальянского весьма пригодились), скармливания басен ручным журналистам наследника и переписки с различными министерствами по вопросам, относящимся к морской авиации, а также с сотнями промышленников, изобретателей и полных безумцев, пытавшимися продать свои изделия и проекты австро-венгерскому флоту.

Я делил небольшую душную приёмную в Бельведере не со старшим адъютантом по морским делам, а с молодым армейским капитаном, графом Белькреди, который тоже занимался авиацией, но уже от лица императорской и королевской армии. Гауптмана Белькреди откомандировали из егерского полка, но не заурядного фельдъегерского полка вроде полка из Лейтмеритца моего брата Антона, а из знаменитого Тирольского полка королевских егерей в шляпах с заломленными полями и торчащими петушиными перьями.

Это был довольно сдержанный молодой человек, хотя и вполне любезный, и через пару недель между нами возник определенный дух товарищества. Его двоюродный дядя был премьер-министром Австрии в 60-х годах прошлого века, и молодой граф - что необычно для армейского офицера - тоже проявлял немалый интерес к венской политической арене, каждый день взахлеб читая газеты и проводя много времени в разговорах с различными деловыми людьми, часто посещавшими Бельведер. Я подозревал, что он лелеет мысль однажды оставить армию и начать политическую карьеру. Единственный раз я освободился от бумажной работы в декабре 1912 года, когда меня отправили на юг Адриатики, чтобы выполнить довольно ответственные полеты.

Я успешно пересдал последнюю, пятую часть своего экзамена на военного пилота через неделю после той аварии в Конопиште и должным образом получил патент морского летчика. Первая балканская война достигла полного хаотического размаха, так что по указанию эрцгерцога я направился в залив Каттаро, чтобы опробовать одно из недавних приобретений имперских кригсмарине - Французскую летающую лодку «Доннэ-Левек». Австрия официально оставалась нейтральной, так что мои полеты вдоль черногорского побережья носили чисто наблюдательный характер.

Но я до сих пор помню те утренние вылеты из залива Теодо: набор высоты кругами в потоках холодного воздуха, когда заснеженные вершины Ловчена начинают освещать первые лучи восходящего зимнего солнца, играя такими красками, что и вообразить невозможно. Однажды я в течение двадцати минут кружил в воздухе и наблюдал, как турецкий крейсер «Хамидие» обстреливает черногорские позиции к югу от Антибари. В целом, возвращаясь обратно к Бельведеру, обязанности не сильно меня обременяли.

Поэтому впервые за все время я получил возможность изучить нашу великую столицу, которую ранее посещал только проездом на пару дней. Ах, старая Вена: думаю, нет во всем мире города, воспоминания о котором вызывали бы столь крайние проявления любви и ненависти. В последующие годы тысячи приторно-слащавых популярных песен и третьеразрядных фильмов изображали её как волшебное царство веселья, музыки и смеха.

Точно так же библиотечные полки полны воспоминаний и научных статей, описывающих её унылые туберкулезные трущобы и национализм, что кровоточил изнутри, душные, тесные меблированные комнатушки, стайки проституток на Рингштрассе и философов из кофеен, туманно рассуждавших об окончательном решении еврейского вопроса.

Но я видел город в те годы. И хотя канализация действительно была отвратительной, имперский парламент еще хуже, а сифилис являлся такой же местной достопримечательностью, как и яблочный штрудель, я до сих пор считаю, что для молодого человека вроде меня жизнь в имперской столице в период затишья перед мировой войной можно сравнить почти с раем, насколько это вообще достижимо на земле. Вена в те годы не походила на простоватый эдвардианский Лондон, а была бесконечно увлекательной и шумной.

Город прочно встал на якорь в самом центре Европы, но я обнаружил, что жизнь в нем удивительно напоминает моё первое путешествие на морском корабле, когда мне исполнилось лет одиннадцать: то же самое странное, довольно тревожное ощущение, когда идешь по палубе и обнаруживаешь, поставив ногу, что доски палубы уже не совсем там, где ожидаешь. Внешне - немецкая столица, но три четверти населения чехи, поляки, венгры или итальянцы, в лучшем случае - первое поколение немецкоговорящих.

Актеры в «Бургтеатер» установили мировую норму для разговорного немецкого языка. Когда люди на улице спрашивали, как куда-то пройти, часто трудно было определить, на каком языке обращаются, не говоря уже о том, про что именно говорилось. В столице самой закоснелой, мумифицировавшейся бюрократии в Европе в те годы все еще обитали небольшие кучки ученых, философов и художников, которые занимались созиданием современного мира в каждой области, от ядерной физики до психологии и от экономики до музыки. Это полностью игнорировалось самими венцами, дремавшими в своём удобном маленьком коконе вальсов и взбитых сливок, лишь бы ничто и никогда не нарушало их бычьего спокойствия.

В городе имелось несколько европейских, весьма смелых современных общественных зданий, электрические трамваи и автобусы, одна из лучших городских железных дорог в мире. Общественное водоснабжение было таким превосходным, что вытекающую из кранов воду хоть разливай по бутылкам и продавай как минералку где угодно.

Но в городе гораздо сильнее чувствовалась атмосфера Балкан, чем западной Европы. Посиживая в кафе на улице, наблюдаешь за толпами в шляпах-котелках, шляпках со страусиными перьями на Мариахильферштрассе, неотличимых от тех, что на Оксфорд-стрит в Лондоне или Унтер-ден-Линден в Берлине. Потом вдруг видишь одетого в овчину словацкого пастуха или моравскую няньку в короткой плиссированной юбке и ярко вышитом корсаже; или взвод боснийских пехотинцев в красных фесках, марширующих по дороге в казармы; или даже (если очень повезло и это раннее утро) кухарку из Герцеговины, возвращающуюся с рынка Нашмаркт с покупками в удерживаемой на голове корзине.

Но город не был тихим, спокойным, теплым местом, как считалось. Вена была серой и закопчённой, постоянно обдуваемой ветрами - или холодным песчаным северо-восточным ветром с равнин Моравии, или липким, раздражающим ветром, дующим со стороны Альп и вызывающим эпидемии самоубийств, что являлось этакой особенностью местной жизни.

Для меня же Вена была местом, которое могло внезапно взволновать сердце: неожиданно, когда выглядываешь снежным утром из окон нового Хофбурга на панораму Рингштрассе - театральный блеск выглядит еще привлекательнее из-за шизофренической неспособности точно понять, какое он произведет впечатление на наблюдателя - поддельной немецкой готики или классической архитектуры, или той странной охристой версии неоренессанса, отличавшей общественные здания всей монархии.

Пока я был в Вене, с заключительным триумфальным размахом шло завершение проекта Рингштрассе: большая напыщенная псевдобарочная громадина нового Военного министерства в конце улицы Штубенринг, с гигантским двуглавым орлом, опасно взгромоздившемся на парапете, как будто он собирается обрушиться на тротуар. Под ним на архитраве с целью удивить потомков огромными метровыми буквами помпезно выложена дата: 1413 год. Всё это было создано, чтобы произвести впечатление.

И должен признать, это было весьма внушительно для случайного наблюдателя; никогда при Габсбургах Австрия не выглядела такой уверенной и энергичной, как в те годы. Полагаю, я стал свидетелем последнего при старой монархии большого военного парада по Рингштрассе, если мне не изменяет память в октябре 1913 года, в годовщину столетия битвы под Лейпцигом.

Даже сейчас я все еще вижу, как участники парада маршируют мимо меня, под черно-желтыми флагами с орлом течет река темно-синих и серых мундиров, горит медь полковых оркестров. Солдаты старой имперской армии с винтовками на плечах и зелеными веточками пихты в киверах: немцы, мадьяры, чехи и словенцы движутся мимо сутулого старика в зеленой шляпе с пером, отдавая приветствие перед памятником Шварценбергу .

Исчезло, всё давно исчезло: растаяло как дым. Польская грязь и перепаханные снарядами поля Изонцо вскоре поглотили их, как будто они никогда и не рождались. Ничего от них не осталось - только в ушах старика еще звучит призрачное эхо твердой поступи сапог по гранитным плиткам тротуара и медный глас несравненных военных маршей: «Шёнфельда», «Эрцгерцога Альбрехта» и «Вперед, пехота».

Обязанности адъютанта вынуждали меня немало времени проводить вне столицы, сопровождая Франца-Фердинанда и его семью в поездках по землям двуединой монархии: от Вены до семейного сельского замка в Артштеттене, что на Дунае, а затем вверх до Конопиште, потом вниз аж до замка Мирамаре в Триесте для смотра флота и обратно в Вену. Однако, как и большая часть возни вокруг наследника престола, это неустанное движение создавало много шума и суеты, но в итоге реального результата почти не приносило.

Эрцгерцог находился как будто в нескольких местах одновременно: громкий, довольно высокий голос и странный, мертвенный рыбий взгляд, как будто радужки сине-серых глаз на самом деле служили иллюминаторами, а какая-то мелкая зверушка сидела внутри черепа, вглядываясь сквозь них и дергая за рычаги, чтобы управлять наследником. На снимках он выглядел весьма представительно, но на самом деле не был ни особо высоким, ни крепко сбитым.

Фотографии всегда как-то хитро делали с нижнего ракурса, а внушительный внешний вид в значительной степени являлся заслугой портного: от груди крой постоянно расширялся вниз, чтобы сделать менее заметным выступающее брюшко. К тому времени как я с ним познакомился, когда эрцгерцог появлялся в военном мундире (а это, должен заметить, почти постоянно), особая подкладка делала весьма заметной диспропорцию между верхней и нижней половинами тела, как будто к торсу по рассеянности приделали не ту пару ног.

Моё непосредственное общение с самим прямым наследником было кратким, но за те месяцы, по крайней мере, я вполне хорошо узнал семью эрцгерцога. Как я полагаю, большинство людей помнит со школы, что брак Франца-Фердинанда был довольно странным, его жена и дети официально не являлись частью семьи Габсбургов.

Когда наследник встретился с Софи Хотек фон Хотков и влюбился в неё, та была фрейлиной без гроша за душой. Графиня, конечно, но категорически не того уровня и происхождения, которое давало бы ей право выйти замуж за эрцгерцога и произвести на свет еще больше полудурков с выпирающей нижней челюстью. В итоге, после нескольких лет судебных препирательств, им разрешили заключить брак, но при условии, что дети лишались права престолонаследия и принимали титул своей матери - герцогини Гогенберг. Относительно самой герцогини Гогенберг мнения сильно разнились.

Подхалимы эрцгерцога в газетах клерикальной партии, конечно, изображали ее красивым, добрым ангелом света. Другие шептали, что она была скупой, мелочной и преданной католичкой, религиозный фанатизм которой превзошел даже фанатизм ее мужа. Со своей стороны, надо сказать, я считал ее вполне достойной личностью, в пределах узких умственных границ богемско-немецкого младшего дворянства. Она всегда питала ко мне определенную симпатию, потому что считала чехов соотечественниками.

Не могу сказать, почему она придерживалась этого мнения, ведь семья Хотек была чешской лишь по фамилии, из оставшегося в живых старого богемского дворянства, которому удалось удержать свои земли после 1620 года, став абсолютными немцами как по речи, так и по виду. Она говорила на чешском, но с сильным акцентом и с глаголами в повелительном наклонении, так как изучила его, отдавая приказания слугам.

Думаю, в остальном большая часть разговоров о ней была злонамеренными сплетнями со стороны высшего света против возвеличенной служанки, которая сделала всё возможное, дабы заполучить наследника престола. Она действительно довольно много экономила: как и я, она знала, что значит испытывать нужду, поэтому я готов был ей это простить. Конечно, она была умнее, чем большая часть представителей ее класса, хотя это ни о чем особо не говорит. А что касается обвинения в чрезмерном католицизме, в общем, я думаю, она просто относилась ко всему этому серьезнее, чем осуждающие ее современники.

Дети, старшая Софи и два брата, Макс и Эрнст, составляли приятную компанию, а исключение их из императорского дома Австрии, казалось, сделало их только лучше, по крайней мере, судя по маленьким эрцгерцогам и эрцгерцогиням, которых я также встретил в Бельведере примерно в это же время, те казались мне ужасно унылыми, сухими и безжизненными, потомками бедных набитых опилками маленьких инфант, что жалко взирают на нас с картин Веласкеса. Дети Гогенбергов были совсем иными.

Оба мальчика были отличными парнями: живыми, умными, активными и страстно увлечёнными авиацией. Так что, конечно, в те дни появление рядом настоящего живого авиатора казалось им почти божественным, как будто астронавт спустился с парашютом на игровую площадку современной начальной школы.

Я рад сообщить, что позднее жизнь, кажется, это подтвердила, хотя и при обстоятельствах, которых совсем не пожелаешь. Мой приятель мистер Витковски познакомился с ними много лет спустя, в бараке концентрационного лагеря Дахау. И он говорит, что их храбрость и великодушие служили постоянной поддержкой сотоварищам-страдальцам.

Любовь эрцгерцога к жене и детям была глубокой и неподдельной - никто из знавших его не мог этого отрицать - как будто весь его сильно ограниченный запас привязанности предназначался для этих четырех человек.

Однако то же самое верно для Гиммлера и Эйхмана; и я должен сказать, что во всех других отношениях Франц-Фердинанд, эрцгерцог д'Эсте, оказался одним из самых ядовитых людей, на которых мне выпало несчастье наткнуться на протяжении даже такой длинной жизни как моя.

В течение многих лет, прежде чем поступить к нему на службу, я слышал легенды о недостатках характера прямого наследника: о его дурном нраве; невыносимой, эксцентричной грубости; о скупости, доходящей до споров с рыночными торговцами и оставленных без оплаты счетах за гостиницу; а также о ненасытной жажде крови мохнатых и пернатых существ, которая имела такую психопатическую чудовищность, что это вызвало осуждение даже в те дни, казалось бы, неограниченной охоты и и минимальных угрызений совести по поводу убийства животных. До сих пор я обращал мало внимания на эти слухи: я был офицером императорского дома Австрии, и поэтому не интересовался политикой, а также чехом-демократом, и поэтому не сильно интересовался делами королевской власти.

Я принял к сведению слухи о прямом наследнике и приписал их к обычному злословию и подлым замыслам, свойственным старой Австрии, инстинктивному желанию исключительно слабого и сосредоточенного на самом себе общества уничтожить любого, кто проявил любые признаки энергии или способности и желания изменить мир вокруг.

Но это было еще до того, как я повстречался с ним лично. Вне всякого сомнения, на рубеже 1912-1913 годов Франц-Фердинанд и его теневой двор оказались в очень щекотливом положении. Старый император собирался жить, пока не обратится в камень. И поскольку он никому не позволял править страной вместо себя, то управление Дунайской монархией давно уже миновало стадию запущенного атеросклероза, а государственные структуры закостенели, как трубы некой древней системы центрального отопления.

Все знали, что Старый Господин долго уже не протянет. Но все знали это уже давно, а тот до сих пор зимой и летом каждое утро вставал в четыре часа, чтобы последующие шестнадцать часов провести за армейским походным бюро, подписывая бумаги - верховный бюрократ империи протирателей стульев. А в это время теневой кабинет в Бельведере все ждал... и ждал.

Этого было достаточно, чтобы измучить даже самых терпеливых. Тем не менее, даже если восходящее солнце встает мучительно медлительно, оно всё равно привлекает сторонников, и за эти годы лучшие, ярчайшие и целеустремленнейшие политики, писатели и бизнесмены пытались связать себя с Бельведером, видя во Франце-Фердинанде человека, чья известная уже энергичность и решимость вытащит Австрию из болота, в которое та погрузилась.

Но через год или около того они всегда отчаливали, отчаявшиеся и сбитые с толку бесцельной и деспотичной жестокостью наследника и невероятной силой и интенсивностью его ненависти. В конце концов, окружение эрцгерцога свелось к удручающему сборищу подхалимов и беспринципных политиков.

Лишь в одном Франц-Фердинанд был истинным демократом, если вообще был таковым: он ненавидел всех более или менее одинаково. Демократы, масоны, вольнодумцы, сторонники свободной торговли, республиканцы, атеисты, либералы, антиклерикалы, члены профсоюзов, академики; итальянцы, поляки, евреи, немцы, не немцы, сербы, американцы - все пали жертвами внезапных, похожих на раскалённую лаву ядовитых вспышек гнева.

Думаю, справедливости ради надо отметить, что по большей части это была не его вина, а скорее результат наследственности. Поколения двоюродных братьев и сестер женились друг на друге, образовав дом Габсбургов-Эсте, а дедом наследника по отцовской линии являлся старый мерзкий негодяй, король Фердинанд «Бомба» Неаполитанский, который привык сообщать подданным о своей любви внезапными артиллерийскими обстрелами. Но в этом необыкновенном каталоге объектов ненависти имелся один заметный всплеск.

Большинство прочих национальностей эрцгерцог просто терпеть не мог, венгров же ненавидел с рвением, граничившим с религиозным, до такой степени, что простое упоминание венгерской фамилии могло вызвать вспышку ярости. Ни у кого не осталось никаких сомнений, что на следующий же день после восшествия на престол Франц-Фердинанд мгновенно расправится с этим сбродом, хотя как именно, он никогда не уточнял.

Что касается слухов о маниакальной одержимости прямого наследника смертельной охотой, у меня появился первый шанс проверить их в начале января 1913 года, когда меня отправили на охоту в поместье около Юнгбунцлау в Богемии. Как большинство людей, которые однажды в жизни уже проехались бульдозером по протоколу и откорректировали шаблон, Франц-Фердинанд с тех пор стал педантично придерживаться его в отношении себя.

Итак, только с помощью еще одного пожертвования от тети Алексы мне удалось соответствующим образом экипироваться по такому случаю: серо-зеленая куртка, бриджи, коричневые ботинки, шляпа с пером и все остальное. Также мне пришлось одолжить подходящее ружье у сослуживца моего старшего брата Антона, который располагался поблизости с двадцать шестым егерским полком.

Наступило утро, и мы двинулись всей толпой к земляным валам для стрельбы. Сотни загонщиков, выстроившись в форме вытянутой петли, оцепили около десяти квадратных километров лесистой местности и стали сгонять дичь в сторону узкой части, где в засаде засели человек тридцать охотников. А потом началось: бойня напуганных, беспомощных, охваченных паникой птиц и животных, какой я никогда не видел даже в тяжелейших битвах обеих мировых войн.

Эта сцена до сих стоит у меня перед глазами: наследник и его гости, беспорядочно палящие в убегающих, сбившихся в стаи животных и птиц, от которых потемнело небо над нами (он был превосходным стрелком и безошибочно мог сбить птиц даже из охотничьей винтовки); помощники подавали ему и его компаньонам перезаряженные ружья, а те стреляли в своего рода трансе. Мертвые и раненые птицы падали вокруг, как гигантские капли дождя. Кабан пытался проковылять мимо нас на трех ногах, а испуганная косуля бросилась в паническое бегство нам навстречу. Давка была такой плотной, что каждый выстрел прошивал насквозь двух или трех животных.

Думаю, это продолжалось добрых десять минут, пока трупы убитых животных и птиц не оказались навалены вокруг, как в какой-то кошмарной скотобойне, и лесная земля пропиталась запахом крови.

На несколько мгновений наступило затишье. Улыбаясь и сияя от счастья, наследник повернулся ко мне (единственный раз, когда он заговорил со мной тем утром), и заметил:

— Знаете ли, лучше всего, когда человек доходит до такой стадии, когда убивает автоматически, не понимая, что убивает.

Потом они продолжили, бойня возобновилась. Я не вегетарианец и всегда неплохо стрелял на охоте. Но это было уже слишком. Предел настал для меня, когда я согнулся для перезарядки, и прекрасный фазан замертво упал у моих ног. Я посмотрел на переливающееся оперение шеи, совершенство оперения на крыльях, ярко-черные глаза, подёрнутые смертельной пеленой, и почувствовал себя подавленным. Нужно было что-то предпринять. Пока никто не видел, я захватил немного песчаной, влажной глинистой почвы и размазал её по двум патронам, зарядил, а потом поднял ружье и выпалил в воздух из обоих стволов. Затем переломил ружьё.

Как я и надеялся, обе пустых гильзы теперь вполне надежно застряли в стволах, я некоторое время повозился, пока продолжалась бойня, надеясь остаться незамеченным. Но вскоре все само собой закончилось, все местные живые существа размером крупнее полевой мыши уже были истреблены.

Эрцгерцог повернулся ко мне и изучал меня некоторое время своим пустым, безжизненным взглядом.

— Проблемы с оружием, Прохазка?

— Да, ваше императорское высочество, покорно докладываю, что оба патрона застряли.

Он рассматривал меня долгим, холодным пристальным взглядом.

— Хм! Лучше уделяйте больше внимания чистке вашего оружия в будущем - или купите что-нибудь получше. Те, кто не может позволить себе приличное оружие, не должны стрелять в достойном обществе.

И с этим он меня оставил. Как и многие до меня, я начал терять расположение эрцгерцога - хотя в моем случае, по крайней мере, падать оказалось недалеко.

Охотничий счет за день составил: сто семьдесят девять оленей, триста двадцать семь кабанов, тысяча пятьсот двадцать девять зайцев и кроликов, тысячу семьсот девяносто три куропатки, шесть тысяч триста пятьдесят семь фазанов, три ежа, разбуженных от зимней спячки, и домашняя кошка, которая каким-то образом затесалась не туда, куда нужно. Результат этого дня считался неплохим, но не выдающимся.

Но на следующей неделе я поднялся даже выше, на этот раз фактически к самой вершине того, что эрцгерцог называл достойным обществом. Поскольку в середине января 1913 года, к моему чрезвычайному удивлению, я получил письмо из имперской канцелярии гофмейстера дворца Хофбург.

Однажды в понедельник утром, помню, я проверил свой почтовый лоток в канцелярии Бельведера. Мы с соседом по кабинету гауптманом Белькреди только что расслабились за нашими столами, ослепленные и лишенные дара речи блеском предложения, представленным неким дипл. инж. фон Гергязевичем из Вараждина. Оно включало (насколько мы оба могли понять) дирижабль, который объединил бы совершенно новую систему движителя с полной невидимостью. Дирижабль двигался не при помощи пропеллеров. Его внешняя оболочка предполагалась в форме спирали, и штуковина вращалась по продольной оси и сверлила по пути воздух, как гигантский шуруп проходит сквозь кусок дерева.

Однако это ещё не всё: оболочку предполагалось окрасить спиральными полосами всех цветов спектра, и когда дирижабль начинал вращаться (в доказательство герр Гергязевич привёл многочисленные уравнения), его цвет постоянно бы менялся, и таким образом он стал бы невидимым для человеческого глаза. Белькреди присвистнул от изумления, прочитав письмо, потом сидел некоторое время в молчании.

Наконец он хлопнул себя по затылку, чтобы очнуться от мечтаний, и заметил:

— Ну действительно, нечего к этому добавить, правда? Мне кажется, лучше отправить это в психиатрическую больницу Штайнхоф в Вене с пометкой «срочно». — Он взял следующее официальное письмо из почтового лотка и изучал его несколько секунд. — Это для тебя, старина Прохазка. Бумага отличного качества, и кроме того дворцовый вензель с адресом. Возможно, на этот раз от маньяка из высших кругов...

Я открыл конверт, достал довольно простую открытку с рукописным текстом и недоверчиво уставился на неё. Она оказалась приглашением на ежегодный придворный бал. Я сначала подумал, что это какая-то ошибка. В старой Австрии ничто не бывало просто, если находился способ это усложнить и запутать. И в карнавальный сезон в Вене проводился не один, а два придворных бала, и оба в Хофбурге.

Один из них к 1913 году стал чем-то вроде ваших вечеринок в саду Букингемского дворца: собиралось нескольких тысяч человек, приглашались не только члены высшего общества, но и многие достойные, но незнатные простые смертные - профессора, провинциальные государственные служащие и даже горстка более-менее приличных журналистов и еврейских финансовых воротил.

Бал при дворе - дело совсем другое: исключительно привилегированное собрание членов императорского дома и трехсот или около семей из «высшего общества», те великие и древние землевладельческие династии имперской Австрии, что могли похвастать необходимыми шестнадцатью поколениями предков на своих гербах.

Обычно у простого смертного вроде меня - флотского лейтенанта, у которого предки с одной стороны чешские крестьяне, а с другой - мелкие польские дворяне, шансов попасть на последний бал было не больше, чем у свинопаса войти в мечеть аль-Харам в Мекке. Но дело в том, что число здравствующих эрцгерцогинь и дам высшего общества значительно превосходило число их родственников мужского пола.

Это означало нехватку партнеров для танцев, которую обычно покрывали за счет офицеров из самых известных полков, квартирующих в столице, а также служащих канцелярий эрцгерцогов, сделавших военную карьеру. Кто-то из ставки наследника должен был представлять флот, а старший адъютант по вопросам флота свалился с инфлюэнцей, поэтому по общему правилу выбор пал на меня.

Мы с моим слугой Смркалом большую часть трех дней потратили, чтобы привести мой парадный мундир в состояние почти полной безупречности. Смркал - кстати, дивное имя, означавшее на чешском нечто вроде «сопливый нос» - был добродушным, краснолицым сельским пареньком из Моравии, который отбывал в столице два года службы по призыву в пехотном полку, скучал по дому и был рад служить денщиком офицеру немногим старше себя и говорившему с ним на родном языке.

Еще до рассвета «великого дня» он уже приступил к работе с одежной щеткой и утюгом, и во второй половине дня, застегнув меня в тесный двубортный парадный мундир голубого цвета с высоким воротником (редко надеваемый и всеми ненавидимый предмет экипировки, известный во флоте как «Prachteinband» - «идеальная смирительная рубашка»), невероятно переживал за меня, как будто сам император явится и устроит ему разнос, если вдруг обнаружит какой-нибудь недочет в моём внешнем виде.

— Только запомните, герр шиффслейтенант, не садитесь, потому что тогда стрелки на брюках помнутся, и не дышите слишком глубоко, иначе отлетит верхняя пуговица.

Я прибыл в Хофбург в фиакре ровно в шесть вечера, как проинструктировали, и с несколькими десятками других офицеров потратил следующие полчаса на ожидание в вестибюле перед большим танцевальным залом. Большинство, как я и думал, прибыло из кавалерии. Кривые ноги, украшенные шнуром мундиры и идиотские акценты, казались, заполонили зал. Время от времени кто-то из них замолкал и наводил монокль, чтобы осмотреть меня с головы до пят - единственного военно-морского офицера, а потом возвращался к своей болтовне. Я начал сомневаться, не совершил ли по незнанию какую-нибудь ужасную ошибку касательно одежды.

Император, как известно, был чертовски внимателен к деталям мундира и мог наизусть цитировать императорское и королевское «Наставление о правилах ношения военной формы» (как он хвастал, единственную прочитанную им книгу): даже неправильно завязанного шнурка достаточно, чтобы погрузить меня в ад кромешный, если Старый Господин это углядит. Прозвенел колокольчик, и мы выстроились для проверки приглашений - прямо как в заштатном госпитале на прививку.

Мне указали на привратника этой святая святых аристократии: принца Монтенуово, основного приверженца и живое воплощение жесткого испанского протокола, согласно которому по-прежнему вершил дела Габсбургский двор. Этот человек внимательно следил за тем, чтобы, находясь в Вене, члены императорского дома ездили в каретах с позолоченными спицами - привилегия, привезенная из Мадрида в семнадцатом веке и в настоящее время претворяемая в жизнь Монтенуово и его приспешниками со рвением, которое, казалось, из-за полной бессмысленности только усиливалось.

Очень умный человек, как мне сказали, принц Монтенуово был одним из тех весьма озлобленных людей (я часто встречал таких в вооруженных силах), на которых возложена задача следить за соблюдением идиотских правил. И он находил извращенное удовольствие в отстаивании этих правил до самой последней буквы не вопреки, а именно из-за их идиотизма. Что касается украшения колес карет, например, он не считал, что титулованные особы могут (по своему желанию), иметь золотые спицы на колесах, а скорее - что все титулованные обязаны иметь их, даже если ездят в нанятом фиакре или (по случаю) на велосипеде.

Монтенуово, как сообщали, решил проблему неравного статуса прямого наследника с его женой в отношении колес экипажа, приказав украшать священными золотыми нитями колеса только на одной стороне транспортного средства. Гофмейстер проверил мое приглашение, посмотрел на меня вскользь, как будто через противоположный конец подзорной трубы, и направил к вестибюлю с остальными.

Потом начали прибывать высокие особы, обо всех объявлял швейцар. Скоро зала заполнился великими именами: эрцгерцоги и герцогини Габсбургские, затем Шварценберги, Лобковицы и Эстерхази, Меттернихи и Кинские, Штаремберги и Кевенхюллеры, Коллоредо и Ауэршперги, и одни только небеса знают, кто еще, три века истории Европы собрались в одном зале.

Впервые я видел, как столько великолепных родов австрийской и венгерской местной знати собралось в одном месте. Но вид их производил далеко не внушительное впечатление. Больше всего бросался в глаза возраст, как будто такое число древних родов и такое количество истории вызвали преждевременную старость у их владельцев: морщинистые, дряблые, беззубые лица, высохшие декольте и согнутые плечи.

Над собравшимися витал отчетливый дух нафталина и слабых мочевых пузырей. Но даже у особей помоложе смотреть было не на что: количества выступающих вперед нижних челюстей хватало, чтобы обеспечить работой команду современных ортодонтов на годы, а выражения лиц варьировались от бычьей тупости до откровенной имбецильности. Из этой отнюдь не вдохновляющей толпы высокородных выделялась всего пара человек. Один из них - высокий привлекательный мужчина лет шестидесяти в пенсне и с бородой серо-стального цвета. Один из немногих присутствующих, он был в придворном гражданском облачении, а не в каком-либо мундире. Его лицо почему-то было мне смутно знакомо, и я заметил, что оглядывая собравшихся, он на секунду задержал взгляд на мне.

Провозгласили прибытие наследника и герцогини Гогенберг. Эрцгерцог коротко кивнул мне, а его жена улыбнулась. А ровно в семь вечера гофмейстер ударил жезлом об пол и объявил, что нам следует пройти в бальный зал. В порядке старшинства первым войдет наследник. Собравшиеся парами выстраивались согласно титулам, эрцгерцог занял место во главе, с женой под руку. Затем со своего места в самом конце я увидел, что Монтенуово и пара его помощников шепчутся о чем-то с эрцгерцогом. Голоса стали громче, суть разговора оставалась неясной, но по внезапной тишине я понял, что происходит нечто необычное.

Я увидел, как эрцгерцог, краснея, стал от ярости брызгать слюной; уловил слова: «Ты, жалкий итальянский навозный жук, да как ты смеешь!...» Внезапно завязалась потасовка, в результате которой наследнику под руку всучили пожилую аристократку, пока герцогиню Гогенберг, бледную и удручённую, наполовину вели, наполовину толкали в конец процессии. Эрцгерцог определённо собирался устроить сцену, но, прежде чем он смог это сделать, распахнулись большие двойные двери, заиграл оркестр, и процессия начала маршировать, идти с напыщенным видом или же ковылять в танцевальный зал. Я оказался в самом хвосте, всё ещё без партнёрши. Монтенуово и группа придворных дам окружили веерами и нюхательной солью жену наследника, которая к тому времени дрожала и едва сдерживала слёзы.

Офицеры начали заходить в зал, но что-то заставило меня задержаться. Офицеров уже осталось мало, и стало ясно, что если Монтенуово и его прислужники смогли бы так устроить, София Хотек фон Хотков вошла бы в бальный зал в одиночку. По сигналу гофмейстера - без сомнения, долго и любовно отрепетированному - половинка двойной двери захлопнулась, дабы подчеркнуть унижение.

Затем на меня снизошел неожиданный безумный порыв. Дворцовый протокол я знал плохо, а беспокоился о нем и того меньше. Я подошел к ней и предложил руку, на мгновение она заколебалась, а затем приняла её, и мы проследовали в сторону бального зала. Толкая плечом створку двери, я мимоходом оглянулся и увидел, что Монтенуово стоит с отвисшей челюстью, явно застигнутый врасплох. Мы вошли в зал, и нас встретила внезапная гробовая тишина. Первыми ее нарушили две старых вороны около двери. Они прикрывали рты веерами, но я отлично их слышал.

— Это возмутительно, да к тому же и простолюдин! Простой лейте...

— Знаю, дорогая моя. Я всегда говорила, что род людской начинается только с баронов.

Затем оркестр заиграл императорский гимн - «Боже, храни». Как только я осознал, что сейчас натворил, то почувствовал внезапную слабость в коленках. Наследник подошел и похлопал меня по плечу, нарочито, насколько только мог, но я понял, что даже он, будучи ярым поборником этикета и социальных привилегий, когда речь шла о других, двояко относился к содеянному мной.

А что касается остальных, то у меня возникло внезапное и довольно неприятное чувство, будто я стал невидимкой. Зал пока разогревался первым вальсом, но партнёрши на этот вечер у меня определённо не предвиделось. Я получил некоторые преимущества, оказавшись свободным, так как это дало мне возможность осмотреть своё окружение.

Карнавальный зал был столь же скучным, как большинство танцевальных залов дворца: продуваемый насквозь как сарай и освещенный люстрами с сотней коптящих, оплывающих свечей. Именно в этом крыле Хофбурга всё ещё не было электричества или хотя бы газового освещения. Пока танцоры кружились в первых турах вальсов, в воздухе повис сильный запах ваксы: по настоянию императора все присутствующие офицеры должны быть одеты точно по служебным инструкциям, в которых обувь из лакированной кожи не упоминалась.

Но, по крайней мере, запах помог хоть как-то замаскировать слабый, но тревожащий аромат архаичной системы дренажа дворца и общественных туалетов танцевального зала, которые представляли собой лишь два ряда ночных горшков за ширмами.

Император спустился из своих покоев ровно в половине восьмого и, как обычно, смешался с гостями на пятнадцать минут, прежде чем возвратиться к столу. Он задал обычные вопросы людям, выбранным наугад, или, возможно, согласно некоему расчету в голове.

Меня это, слава богу, не коснулось, но он остановился, чтобы побеседовать с кем-то рядом, и это позволило мне впервые близко рассмотреть старейшего из монархов, главу самого великого и самого древнего правящего дома Европы. И действительно, полученное впечатление не соответствовало моим ожиданиям. Покатые плечи и бакенбарды были вполне знакомы по официальным портретам, а странная прыгающая походка – по газетным статьям. Но это оказалось своего рода потрясением - видеть, как сильно этот потомок Карла V напоминал пожилого кучера фиакра, и когда он открыл рот, услышать его явный венский акцент и выражения бюргера среднего класса, как если бы английская королева Елизавета вдруг заговорила бы с интонациями лондонского Пекхама или Шепердс-Буш. Наконец он удалился и вернулся наверх к своим бумагам, а бал прервался ради фуршета.

Предлагаемые закуски весьма соответствовали остальному антуражу Хофбурга: мерзко пахнущий темно-бордовый суп и тарелки с высокими горками сморщенных, кошмарно выглядящих маленьких пирожков, по виду вытащенных откуда-то из запасников музея. Я попробовал ложку супа и чуть не подавился. Тошнотворный вкус, будто жир бенгальского тигра неделю вываривали в крови дракона и приправили порохом и медными гвоздями. Я попытался как можно незаметнее избавиться от своей тарелки, когда услышал голос у себя за спиной.

— Мерзкий, правда?

Я обернулся. За моей спиной стоял привлекательный высокий мужчина в штатском, которого я приметил, когда мы еще собирались войти в бальный зал.

— Полагаю, вы знаете, как это называется. Испанский суп. Рецепт взят из Эскориала триста лет назад и до сих пор является тщательно охраняемым секретом кухни Хофбурга. Видимо, туда входит телега бычьих берцовых костей, два дня тушеных в железном котле с ведром чеснока и несколькими килограммами перца. Похоже, так делают потому, чтобы никто не смог съесть больше пары ложек, а затем оставшееся могли бы вскипятить для следующего раза. Какая-то часть этого супа движется туда-сюда в течение многих лет. А вы пробовали те пирожки?

— Нет.

— И не стоит: они еще хуже супа, хотя представляют куда меньший исторический интерес, поскольку приготовлены по рецепту времен принца Евгения Савойского . Но скажите, молодой человек, как вас зовут?

— Оттокар Прохазка, герр, линиеншиффслейтенант императорского и королевского флота. В настоящее время служу в штате советников наследника.

— Да, я это уже знаю. Но откуда вы родом?

Я изо всех сил постарался сдержать удивление.

— Из маленького городка северной Моравии. Сомневаюсь, чтобы вы когда-нибудь слышали о нём: местечко называется Хиршендорф, недалеко от Ольмюца.

— Слышал ли я? — мой собеседник рассмеялся. — Да я родился и вырос там. Но позвольте представиться. Князь Йозеф фон унд цу Регниц, иначе известный как профессор Йозеф Регниц факультета правоведения Венского университета. К вашим услугам.

Ну конечно, вот почему он мне знаком. Регницы из замка Регниц были местными земельными магнатами в моих родных местах, и иногда появлялись в городе, чтобы местные жители помахали им шляпами. Но откуда он узнал про меня и почему...

— Да, Прохазка, я знаю, о чём вы думаете: что я здесь делаю? Но вы, быть может, слышали, если недавно навещали отчий дом, что моего старшего брата Адольфа недавно объявили сумасшедшим, и титул перешел ко мне.

— Тогда мои поздра... — я прикусил язык, но князь только улыбнулся.

— О, поздравлять меня не с чем, уверяю вас, не говоря уже об этих удручающих обстоятельствах. Я преподаю административное право в университете, немного верчусь в политике, и у меня не было никакого желания унаследовать титул и суету по присмотру за своими поместьями. Как правило, я стараюсь держаться подальше от подобных дел. Но Регницы были князьями Священной Римской империи с 1519 года, так что кому-то нужно представлять род; и, так или иначе, едва ли кто-то сможет отклонить приглашение от Старого Джентльмена.

— Но, простите за мой вопрос, откуда вы узнали, что я...

— О, я бывал по делам в Бельведере пару недель назад, и кто-то упомянул ваше имя; какой скандал, что сын почтового начальника из Хиршендорфа с фамилией Прохазка приглашён на бал при дворе. Так что я навёл справки, а потом припомнил, что в детстве за вами присматривала старая Ганушка Индрихова, жена нашего главного лесника.

— Очень любезно с вашей стороны помнить такие мелочи.

— Не стоит об этом: нам, юристам, нужна хорошая память. Но, так или иначе, я подумал, что должен попытаться утешить вас после того абсурдного происшествия в дверях.

Я скривился.

— Я надеюсь, что об этом вскоре позабудут. Я действовал, не подумав.

— Позабудут? К утру новость разлетится по всей Вене. Но взбодритесь: многие решат, что вы всё сделали правильно, критикуя те бессмысленные ритуалы, которые засоряют нашу монархию. Но в любом случае, Прохазка, я собирался спросить, не согласитесь ли вы поужинать со мной после нашего ухода? Я забронировал отдельный кабинет у Захера. Собирался обсудить некоторые дела с одним из чешских депутатов, но он не смог прийти.

— Ваше сиятельство, вы правда слишком добры. Но я не должен вас обременять...

Князь махнул рукой.

— Никаких проблем, уверяю вас: мне в удовольствие поговорить с умным молодым человеком не из этого отвратительного города. Я постоянно вынужден заверять самого себя, что в Австрии есть по меньшей мере несколько людей младше семидесяти лет с мозгами в голове вместо промокашки и кровью в венах вместо краски для штемпеля. И, кстати, забудьте о «его сиятельстве»: я не пользуюсь титулом нигде, кроме официальных мероприятий, так что зовите меня профессором или даже Регницем, если так удобнее. В общем, встретимся снаружи, когда настанет пора уходить: кажется, танцы скоро возобновятся. Auf wiederschauen .

Оркестр снова заиграл. И если хоть что-то было в порядке в Хофбурге, компенсируя неряшливое окружение, запахи и ужасную еду, так это музыка. Карл Михаэль Цирер , возможно, не был того же класса, как его предшественник на посту императорского управляющего придворными балами, несравненный Йоганн Штраус, но почти так же хорош и руководил отличным оркестром.

Полагаю, что для вас сегодня вальсы старой Вены звучат, как пыльный хруст какого-то древнего букета из сухих цветов, выброшенного с чердака. Но для меня, кто был молод, когда роса на них была еще свежа, вальсы никогда не теряли своей магии.

Любопытная смесь официоза и головокружительности, веселья с оттенком печали, что до сих пор для меня обладает запахом юности и приключений, тот мир уже ушел навсегда. Я слегка в растерянности - как объяснить, что такое закостенелое, подагрическое, совершенно непредприимчивое общество могло создать столь завораживающую музыку и в таких объемах. Возможно, люди в бальном зале возмещали бездеятельность в других сферах жизни, я на самом деле не могу сказать. В те дни я был довольно хорошим танцором.

Во времена моего кадетства в императорской и королевской Морской академии у нас два раза в неделю проходили танцевальные классы, и в те дни мы тяжело ступали по полу основного танцевального зала, пытаясь исподтишка потискать дочерей бюргеров Фиуме, которые приходили к нам из монастырских школ в качестве партнерш.

Но тем вечером, когда я так безрассудно нарушил дворцовый протокол, казалось, что мне вообще не выпадет возможность попрактиковаться в вальсе: даже самые престарелые и некрасивые потенциальные партнерши не соизволили меня замечать. И так продолжалось до последнего танца вечера, «белого танца», когда вдруг передо мной появилась улыбающаяся, стройная фигурка герцогини Гогенберг.

— Герр шиффслейтенант, могу я пригласить вас на этот танец?

— Почему... э... да, ваше высочество... конечно же, — бормотал я, пока мы двигались по паркету.

Я слышу это по сей день. Это был вальс «Wiener Bürger» (в плане музыкальных вкусов Габсбургский двор отставал всего на три десятилетия, а не три века, как во всех других отношениях). И я помню, как мы степенно кружились перед ошеломленными взглядами женской части высшего общества. Графиню, казалось, это совершенно не заботило, и она явно оправилась от неприятного происшествия пару часов назад.

— Герр шиффслейтенант, - сказала она, - я просто не знаю, как вас отблагодарить за доблестный поступок у дверей.

— Ваше высочество, не стоит, я вас уверяю. Я просто сделал то, что считал своим долгом.

— В любом случае, пожалуйста, не волнуйтесь, что это нанесёт хоть какой-то ущерб вашей карьере. Мой муж благодарен и проследит, чтобы о вас не забывали. Что касается меня, то если когда-нибудь в один прекрасный день найдётся способ хоть чем-то вам помочь, я не колеблясь сделаю это...

И вскоре после этого она сдержала своё слово. Когда бал закончился, я забрал шинель и встретил профессора Регница. Опять пошел снег, и замёрзшая слякоть хрустела под ногами, когда мы шли к отелю «Захер» на ужин.

Десять минут спустя нас проводили в один из известных отдельных кабинетов отеля, которые оперетта превратила в устройство для соблазнения, но фактически их использовали в основном для обсуждения политических и коммерческих вопросов с глазу на глаз - насущная необходимость в небольшом городе вроде Вены, где сплетня была главным инструментом и где знать, кто с кем обедает, было часто столь же важно, как результаты парламентских дебатов. Внесли ужин, и официант удалился. Подавали тафельшпитц, отварную говядину с клецками, великолепное зимнее блюдо, моё любимое, но вкус которого я редко мог позволить себе испробовать.

Ужин был превосходным: лучшее из того, что я ел в этот год, когда проклинал кока кают-компании на борту «Эрцгерцога Альбрехта» или кормился куда более скверными блюдами, предоставленными в Бельведере, где из-за жёсткой прижимистости эрцгерцога его служащие получали весьма скудный рацион.

— Я бы рекомендовал любому, кто посещает Хофбург, — сказал профессор, закуривая сигару, — заранее организовывать себе ужин после бала. Знаю людей, которые валились с голода, если проводили там больше времени. Я слышал, что в Бельдевере кормят немногим лучше.

— Кухня там... в общем, не щедрая.

— Да, я так и думал, что наследник держит своих людей впроголодь. Но расскажите, Прохазка, какого вы мнения об эрцгерцоге?

— Я? Я... хм, вообще-то я не думаю, что было бы правильно...

— Ох, да ладно, нас не будут здесь подслушивать. Скажите откровенно, вам не кажется, что он становится хуже?

— Хуже, герр профессор? В каком смысле?

— Вы прекрасно знаете, что я имею в виду: вспышки гнева и дурной нрав. Я спрашиваю, потому что это волнует не только меня, но и намного более высокопоставленных людей.

— Раз уж вы спросили, то должен сказать, что он, кажется, всегда был... ну... довольно неуравновешенным; и, хотя я здесь недолго и почти не видел его, другие говорили, что за прошлые несколько недель с ним стало всё труднее общаться. На самом деле, никто из домашней прислуги не задерживается дольше, чем на несколько месяцев.

На некоторое время собеседник задумался.

— Да, это определенно подтверждает те слова, которые я недавно слышал. Но должен сказать, меня пугает даже не столько его неконтролируемая жестокость, сколько то, что решение проблем с помощью грубой силы является признанием слабости. Поверьте, Прохазка, мне страшно за Австрию, когда этот человек станет императором, а это уже не за горами. Как сообщают сведущие люди, не так давно ему пришло в голову прекратить работу Рейхсрата, управлять Австрией с помощью указов и ввести военное положение в Венгрии.

— Мне об этом неизвестно, герр профессор: я всего лишь младший морской офицер, не интересующийся политикой. Должен сказать, что, впрочем, некоторые мои сослуживцы в канцелярии её действительно обсуждают, и их мнение таково, что лучше кому-то управлять с помощью указов, чем позволить плыть по течению, как это делали последние несколько лет. У меня брат в двадцать шестом егерском полку в Богемии, и в своём последнем письме он написал, что в этом году где-то треть призывников в Лейтмеритском военном округе пропала без вести или покинула страну; а те, кто в конечном счёте явились в учебную часть, отказываются учиться на унтер-офицеров. На самом деле, некоторые даже говорили вполне открыто, будто ожидают, что через несколько лет уже не будут зависеть от Австрии и станут служить в своей родной армии.

— Это меня не удивляет. Я депутат Рейхсрата от моравско-немецкой фракции, это воздаяние за грехи мои, и за всю свою жизнь я не видел столько политического мусора, как в парламенте за эти последние четыре года. У нас в Австрии больше нет правительства, только администрация. Скажите, Прохазка, кто у нас премьер-министр Австрии?

— А что... эээ... Штюргк, по-моему...

— Совершенно верно, хотя я удивлён, что вы в курсе: мало людей знает, что Штюргк - наш премьер-министр. Я вообще не уверен, что герр Штюргк всегда помнит об этом сам. Это, конечно, прекрасная компания, если вам когда-нибудь посчастливится увидеть их вместе, хотя Штюргк и его кабинет - само воплощение габсбургского государства 1913 года нашей эры: премьер-министр почти слепой, у Рёсслера больное сердце, Браф страдает от паралича, а Залески умирает от нефрита. И конечно, Сани Берхтольд в Министерстве иностранных дел, с его глупой усмешкой и раздражающим хихиканьем, — князь помолчал. — Вам удалось посмотреть какие-либо достопримечательности в Вене?

— Довольно много. Я официально расквартирован в Бельведере, но моя тетя живёт в восьмом районе, и я иногда остаюсь у неё на выходные.

— И вы уже посетили склеп капуцинов?

— Ну, да, был там с подругой в позапрошлое воскресенье, когда шел дождь, и у нас выдалась пара свободных часов.

— Вы заметили там странный запах?

— Теперь, когда вы упомянули об этом, действительно припоминаю: своего рода сладковатый, плесневелый запах. Мы сочли его довольно неприятным.

— И вы знаете, что это? Это запах десяти поколений забальзамированных Габсбургов, медленно превращающихся в прах. Но скажу вам кое-что еще: я заметил, что этот запах теперь во всей Вене, надоедливой и душной. Он поднимается от императорского склепа и наполняет все государственные конторы в этих жалких причудливых декорациях столицы. Он висит над чиновниками за их письменными столами и наполняет коридоры министерств. Запах гробницы пропитывает всю нашу ветхую империю.

— Но несомненно, герр профессор, вы слишком пессимистичны. Австро-Венгрия - по-прежнему одна из ведущих мировых держав.

Регниц засмеялся.

— На бумаге - да. Но на самом деле всё это самообман. Пока великие державы развиваются, монархию на её пути вниз скоро обгонит даже Италия, идущая вверх. Я знаю от своих знакомых в Военном министерстве, что если завтра разразится война, императорская армия сможет выставить на поле битвы меньше батальонов, чем в 1866 году, хотя сейчас нас на пятнадцать миллионов человек больше. Нет, мой дорогой Прохазка: старая Австрия до сих пор выглядит как настоящая, живая страна, но по сути это лишь тщательная подделка. Жизнь в стране Габсбургов потухла многие годы назад, и то, что когда-то было её сердцем, теперь превратилось в тяжёлую, мёртвую, инертную глыбу материи вроде ногтя или лошадиного копыта. И вскоре эта осыпающаяся окаменелость станет жертвой заботы нашего любимого наследника... — он остановился. — Я знаю, что не должен обсуждать такие дела с человеком вашего небольшого чина, но почувствовал, что должен спросить о ваших наблюдениях в Бельведере. Понимаете, тут ходили некоторые слухи о том, что Франц-Фердинанд балансирует на грани совершенного безумия, истории о мучительных провалах в памяти, рассекании подушек в железнодорожном вагоне саблей и даже о попытках задушить слугу. Я спросил вашего мнения, Прохазка, потому что верю: дела дошли до той стадии, когда герцогиня Гогенберг серьёзно взволнована. Я слышал, что она консультировалась у одного из наших ведущих неврологов, но эрцгерцог отказался проходить курс лечения.

— Милое дело, — сказал я спустя какое-то время. — Быть может, в конце концов, нам со Старым Господином не так уж и плохо живётся.

— Именно так. Может, у старика мозги сержанта сельской жандармерии, и мы можем смеяться над его железной койкой, походным бюро и холодными ваннами в четыре утра. Но в нём есть целостность, каждый это признаёт. Никто никогда не слышал, чтобы он был невежлив ни с монархом, ни с дворником, а что касается лжи, то он не мог бы произнести её и ради спасения собственной жизни. Франц-Фердинанд же и его закадычный друг, германский кайзер - существа из другого мира.

— Почему?

— Не знаю. Может, благодаря вековому накоплению богатств и оружия они думают, что стали полубогами. Знаете ли, дворцовые циркуляры в Берлине каждое воскресенье пишут «Этим утром в девять тридцать Самый высочайший нанесет визит Высочайшему». Говорю же, Прохазка, они меня пугают: дети с ограниченными умственными способностями за рулём мощных автомобилей. Сколько пройдет времени, прежде чем они врежутся друг в друга?

— Но я уверен, что эрцгерцог и кайзер не хотят войны. По крайней мере, они всех уверяют, что не хотят.

— И, возможно, они говорят правду: у наследника, несмотря на все его бахвальство, довольно робкий характер, кайзер же - жалкий болтун, решительный не более, чем флюгер, и боящийся собственной тени. Нет, не они пугают меня и не солдаты, стоящие за ними, а, например, наш собственный Конрад фон Гетцендорф . В эти дни Конрад проводит добрую половину своей рабочей недели, блуждая по Вене и заставляя политиков типа меня выслушивать, что сейчас только война может спасти монархию: война с Сербией; война с Италией; война с Россией; война с островами каннибалов. Oни пугают меня, эти наши генералы. Потому как следует помнить, что никто из них не нюхал пороха и не видел умирающих. И когда они заявляются ко мне со своими речами о «спасении через жертву» и «великой идее», я говорю им, что видел, будучи еще мальчишкой в 1866 году, когда на городскую площадь Хиршендорфа доставляли и складывали раненных в сражении у Клаттау. Я часто вспоминаю зрелище, которое видел в тот день. И иногда думается, что стоило бы взять туда всех генералов и всех кадетов из каждого военного училища в монархии, чтобы они увидели: война – это нечто большее, чем цветные флажки на картах. Но это факт, Прохазка: нами управляют люди, страдающие от колоссального дефицита воображения. Старая Австрия умрет в ближайшее время, я теперь в этом убежден. Но, боюсь, с существами вроде эрцгерцога, Конрада и Сани Берхтольда во власти она умудрится утащить с собой в могилу великое множество здоровых молодых людей вроде вас.

Я попрощался с профессором, князем фон унд цу Регницем, в весьма задумчивом настроении и взял фиакр обратно в Бельведер. Почти наступила полночь, но мне еще требовалось собрать вещи, потому что завтра я должен был уезжать вместе с наследником и его семьей на Адриатический курорт Аббация. Мне также приказали захватить летный комбинезон.

 

Глава пятая

Польская кровь

Основной целью поездки наследника на Адриатику был отдых - семейный зимний отпуск на курорте Аббация. Тем не менее, государственные дела все же немного смешивались с отдыхом, поскольку в последний день января эрцгерцогу с женой предстояло посетить верфи Ганц-Данубиус в Порто-Ре, на другом берегу залива Кварнер, чтобы спустить на воду два новых эсминца императорских и королевских кригсмарине.

Адмиралтейская яхта «Далмат» приплыла за ними в Аббацию. Это может показаться странным, если посмотреть на карту: и Аббация, и Порто-Ре расположены в глубине залива, и между ними около двадцати километров по дороге - всего полчаса на легковом автомобиле. Но дорога проходила через город Фиуме.

А Фиуме - побережье королевства Венгрия. Заметьте, я сказал «побережье», а не «на побережье», потому что набережная Фиуме - четыре километра от Кантриды на западе до Сушака на востоке - и составляла всю приморскую линию королевства Венгрия, отданную Будапешту по Австро-Венгерскому соглашению 1867 года, при этом подавляющее большинство жителей города составляли итальянцы и хорваты.

Ненависть наследника к мадьярам была столь сильна, что он никогда не упускал даже самого незначительного случая их принизить, а тут представлялась отличная возможность выказать пренебрежение: приплыть морем из Аббации в Порто-Ре и показать кукиш венгерскому губернатору, сидящему в палаццо на склоне холма, нависающего над заливом.

В мою задачу не входило задеть гордость известных своей обидчивостью мадьяр. Мне лишь предстояло использовать это морское путешествие наследника и его приближенных для демонстрационного полёта последней модели летающей лодки императорского и королевского флота.

На этот раз это оказался родной австрийский продукт, «Этрих-Микль AII»: крылья и хвост маленького биплана слились с корпусом лодки, скорее похожей на фанерное каноэ. Машина приводилась в действие Французским роторным двигателем «Ле-Рон» мощностью шестьдесят лошадиных сил, в котором (по причинам, которые я когда-то знал, но давно забыл), коленчатый вал оставался неподвижен, а двигатель и пропеллер вращались вокруг него.

Пропеллер был установлен позади кабины пилота - невероятное облегчение, могу вам сказать, так как роторные двигатели смазывались касторовым маслом, и нахождение по нескольку часов сзади и вдыхание паров оказывало внезапное и сильное воздействие на кишечник.

Вся машина выглядела до смешного маленькой - чтобы залезть в нее, приходилось натягивать всю конструкцию как пару штанов, - а мощность двигателя столь незначительной, что в попытке уменьшить вес я снял ботинки с высокими голенищами и краги, какие обычно носили авиаторы того времени, и вместо этого надел чулки и пару резиновых тапочек.

Ко времени, назначенному для демонстрационного полёта, после полудня тридцать первого января, я уже поднялся в воздух, чтобы совершить пару тренировочных полётов над Аббацией, и понял, что машиной легко и приятно управлять. Поэтому я не ожидал трудностей, когда взлетел около двух часов следом за яхтой «Далмат», которая направилась в Порто-Ре в плотном окружении украшенных флажками небольших яхт.

Это был замечательный день в самом начале ранней весны на Адриатике. Деревья на берегу пока стояли голыми, но солнце согревало, и воздух был спокойным и кристально чистым после трёхдневного холодного северного ветра. Я скользил вдоль спокойной сапфировой поверхности залива Аббации и потянул ручку управления на себя, чтобы оторвать корпус от воды. Я перешёл к набору высоты над заливом Кварнер, над яхтой «Далмат» с серебряным следом от волн, рассекаемых форштевнем, затем развернулся вправо, в сторону побережья, набирая высоту. Вскоре подо мной проплывали кипарисовые леса и голые известняковые овраги горы Учка, там я повернул на юг, чтобы лететь обратно к Аббации.

Я собирался еще раз пролететь над заливом, затем спуститься и приземлиться на воду возле «Далмата», а потом снова взлететь и вернуться в гавань Аббации. Дул легкий ветер, поэтому направление приземления роли не играло. Я снизился. Увидел, что пассажиры выстроились у поручней яхты «Далмат» и машут, когда я пролетел в направлении побережья на высоте примерно четырехсот метров справа от яхты.

Я уже летел на высоте пяти или шести метров над почти идеально гладкой поверхностью моря. Сбросил газ, немного поднял нос машины вверх, так что первой точкой приводнения должна была стать хвостовая часть корпуса. При касании я почувствовал легкий удар и сотрясение, потом рев брызг при скольжении по поверхности воды. Мне потом сообщили, что это оказался огромный деревянный брус, оторвавшийся за несколько дней до этого от стапеля при спуске корабля на верфи в Бергуди. Но я ничего об этом не знал - лишь почувствовал внезапный, огромной силы удар снизу, сопровождающийся хрустом, как будто гигантский ботинок раздавил сигарную коробку. Затем отметил, скорее с любопытством, чем со страхом, что я все еще в воздухе, только на этот раз без самолета. Зрители «Далмата» видели, как я ударился о воду, подпрыгнул раза два, как камешек, брошенный вдоль глади пруда, а потом исчез под водой в туче брызг.

Мое следующее воспоминание - как я очнулся в полубессознательном состоянии, погрузившись в воду, и у меня перехватило дыхание. Поддерживаемый велосипедной камерой, которая служила спасательным жилетом, я был смутно раздражён, что правая нога не действует, когда попытался барахтаться в воде. Поблизости раздался скрип уключин, и чей-то голос произнес: «Суши весла!». Чьи-то руки подняли меня на гребной катер и положили на обшивочные доски, а старшина разрезал штанину на моей ноге складным ножом. Он втянул в себя воздух и резко сказал: «Господи Иисусе!», когда увидел всё это кошмарное месиво.

Я слабо попытался сдвинуться - и вскрикнул при первом отвратительном приступе боли в голени, как будто ногу надрезали, заполнили осколками бутылок и зашили снова. Шум, я помню, походил на глухой хруст треснувшей ветки прогнившего дерева.

Тем вечером, лежа в палате больницы Фиуме, я чувствовал себя слабым и больным. Мне ввели морфий, но я был ещё в сознании, когда собравшиеся хирурги сделали заключение, что у меня сложный перелом правых большой и малой берцовых костей. Я также знал, что для таких сложных травм в 1913 году было только одно средство - самое радикальное.

Только что меня посетили наследник и его жена; эрцгерцог, очевидно, с трудом скрывал свое отвращение в связи с необходимостью пребывания на венгерской территории. Он ушел через несколько минут, чтобы избежать встречи с губернатором, и оставил меня наедине с герцогиней Гогенберг. Она разговаривала с врачами и теперь вышла в коридор, вступив в оживленную дискуссию с главным хирургом. Тем временем я остался наедине с болью в ноге и своими мыслями, которые в целом были еще тяжелее, чем травма. Что мне теперь делать? Офицеру с ампутированной ниже колена ногой не было места в военно-морском флоте двадцатого века. Боже, я пережил одну аварию без травм, затем поднялся в воздух, чтобы испытать судьбу во второй раз - почему я не послушал этого старого дурака Ловранича на борту «Альбрехта»? Голоса за дверью палаты зазвучали громче.

Последними словами герцогини были: «Ну, если вы хотите оказаться в плохих отношениях с женой своего будущего императора, то пусть так и будет. Но я настоятельно советую вам учесть мою просьбу». Потом она вошла, улыбаясь, и встала рядом с моей постелью. Наклонилась и что-то вложила в мою руку. Она говорила на неразборчивой, неуклюжей смеси немецкого с чешским, пытаясь казаться доброй.

— Крепитесь, герр шиффслейтенант, всё будет хорошо. Просто молитесь нашей Богородице, чтобы поддержала вас в час испытаний, и храните этот медальон у себя. Его освятил сам Папа. Всё будет в порядке, вот увидите.

Потом она ушла. После этого я почувствовал себя еще хуже. Черт бы побрал и ее со своей снисходительностью, и ее святой медальон, несчастная немецкая сушеная треска! Велит мне молиться Богородице, когда мне собираются отпилить ногу, а потом уволить из военно-морского флота без гроша в кармане и не без возможности зарабатывать себе на жизнь. Будь она проклята! В гневе я выбросил священный медальон в мусорную корзину. Медсестра пришла с подносом и дала мне выпить что-то горькое. Ну, подумал я, вот оно. Они отвезут меня в операционную, и прощай половина правой ноги и вся моя карьера. Я почувствовал укол иглы в бедро, попытался не потерять сознание, а потом от усталости сдался и соскользнул вниз, в бездонную черную бездну.

Я проснулся, не зная сколько прошло времени. Медленно возвращались события прошедшего дня, и с ними болезненное сожаление. Я пытался двигаться - и внезапный отклик боли дал мне понять, по крайней мере, что правая нога все еще при мне. Потом я понял, что на самом деле нахожусь в железнодорожном вагоне, а не в больничной палате, сейчас рассвет, и мы движемся по городским окраинам под стук колес. Здания и мосты проносились мимо, пока не завизжали тормоза. Поезд замедлил ход, прибывая на станцию.

Меня подняли на носилках. Надо мной мелькнул высокий и затемненный стеклянный навес, потом меня погрузили в заднюю часть машины скорой помощи, и двери за мной закрылись. Полчаса спустя я лежал на другой больничной койке, на этот раз в Венской центральной больнице, «Альгемайне кранкенхаус». Дверь в палату открылась, и зашла группа медперсонала, ведомая невысоким мужчиной лет шестидесяти с аккуратной седой бородой и безошибочной аурой человека, привыкшего командовать. Я знал, что это вице-адмирал медицинской службы барон Антон фон Айзельберг, главный врач военно-морского флота Австро-Венгрии и один из самых видных хирургов того времени, ученик великого Бильрота и автор некоторых хирургических приёмов, которые, как я полагаю, используются и по сей день. Он отрывисто пожелал мне доброго утра и сел изучать мою ногу. Доктор действовал аккуратно, но я вздрагивал от боли, когда он исследовал открытую рану и торчавшие из неё обломки кости. Наконец он встал.

— Ну что ж, герр шиффслейтенант, у вас очень скверный сложный перелом. Приди вы ко мне шесть месяцев назад, пришлось бы ампутировать, и никак иначе. Но теперь, я полагаю, мы сможем кое-что для вас сделать. Так вот, скажу вам прямо, как один морской офицер другому. Мы с коллегами разрабатываем технику восстановления кости, которая может - только может, - сохранить вашу ногу. Если вы согласны отдаться на моё попечение, мы испробуем ее на вас, но вы должны принять последствия в случае неудачи. Если же нет, то, боюсь, придётся пустить в ход пилу. Но вы должны решить сейчас же: с такой открытой раной скоро начнется заражение, и я вынужден буду ампутировать ногу не позднее вечера. Что скажете?

Я не колебался ни минуты.

— Герр адмирал, делайте со мной что хотите. Я готов на любые эксперименты.

— Молодец, Прохазка, говорите как настоящий офицер австрийского императорского дома. В следующие несколько месяцев вам потребуется вся отвага, потому как даже если операция пройдёт успешно, восстановление будет долгим и болезненным. Но, смею заметить, если это сработает, то ровно через год вы уже будете играть в футбол.

— Я покорно сообщаю, герр адмирал, что в таком случае вы совершите чудо, а не исцеление. Я никогда в жизни не играл в футбол.

Он улыбнулся.

— Ну, тогда ездить на велосипеде, если так предпочтительней. Но одно скажу: вам очень повезло, что герцогиня Гогенберг находилась в Фиуме. Эти мясники собирались отрезать вам ногу еще вчера вечером, но, как я понял, она их запугивала и угрожала, пока те не согласились перевезти вас, а затем взяла личный поезд наследника, чтобы отправить вас в Вену. Вам очень повезло, что у вас такие друзья. Так или иначе, работать мы должны быстро, так что я встречусь с вами в операционной через десять минут; впрочем, к тому времени вы меня уже не увидите. Может, сломаете шею или... ну, или другую ногу.

Медсестры подготовили меня к операции. Затем меня покатили по белому коридору в помещение с кафельными стенами. Я еще раз ощутил укол, потом мне надели маску на лицо. Я чувствовал себя столь отвратительно, как и в тот вечер, когда меня накачали лекарствами для путешествия, но в этот раз совсем по другим причинам. Найдут ли медальон в корзине и отдадут ли ей обратно? Как я смогу объяснить, как смогу отблагодарить ее при следующей встрече? Судьба распорядилась так, что у меня не было ни единого шанса.

Я очнулся после анестезии бог знает сколько часов спустя, и меня сразу же стошнило. Я чувствовал себя ужасно, а нога, для обездвиживания прикрепленная к шине, но пока еще без гипсовой повязки, чудовищно пульсировала. Я решил туда не смотреть. Мне дали чашку некрепкого чая и кусок черствого хлеба, затем я получил снотворное, усыпившее меня до конца дня. Я проснулся следующим утром, когда Айзельберг со своим персоналом зашли в палату. Адмирал был в приподнятом настроении.

— Ну, Прохазка, мы вчера четыре часа непрерывно работали над вашей ногой, вся наша команда. Раньше мы никогда ещё так долго не держали пациента под наркозом. Но полагаю, нам удалось вновь собрать вашу голень. К счастью, в малой берцовой кости был чистый перелом. Вот, посмотрите: эти рентгеновские камеры просто находка - без них можно даже не пытаться оперировать.

Он показал ряд больших чёрных фотопластинок. Я внутренне содрогнулся, когда увидел один из снимков, показывавших, очевидно, состояние «до». Нога была повернута под неестественным углом, а ближе к лодыжке голень раздроблена на три или четыре фрагмента, подобно мундштуку глиняной трубки. «После», напротив, выглядело куда более ободряюще: конечность выпрямилась, и, хотя трещины были всё ещё заметны, кость собрали заново как мастерски склеенную фарфоровую вазу. Однако я с удивлением разглядел внизу, на поврежденном участке, три плотные белые полоски с острым краем, расположившиеся на расстоянии друг от друга. Айзельберг указал на них карандашом.

— Стяжки. С нами в операционной работал один из лучших в Вене серебряных дел мастер. Мы вскрыли вашу ногу, вычистили тромбы и частицы костного мозга, соединили фрагменты костей, затем наложили скобы и снова скрепили всё это вместе. Довольно аккуратная работа, должен заметить. Нужна ещё одна операция приблизительно через два месяца, чтобы удалить несколько незначительных костных фрагментов, но по правде говоря, с этого времени всё зависит от вас и способности вашего организма восстанавливаться, и сопротивляться инфекции, конечно. Конечность должна оставаться обездвиженной - и я имею в виду полностью обездвиженной - в течение месяца; затем посмотрим, как дела. Не стану больше скрывать, что шанс сохранить ногу пятьдесят на пятьдесят, но, по крайней мере, самая трудная часть закончена. — Он сделал паузу и достал ещё один рентгеновский снимок. — Вот здесь с этим могут возникнуть проблемы, — он указал на участок длиной приблизительно в сантиметр. — Мы не можем добраться сюда, не нарушая главного перелома, поэтому придётся осколку прокладывать себе путь на поверхность самостоятельно. Пройдёт около восемнадцати месяцев и понадобится небольшая операция для удаления осколка, когда он туда доберется. А теперь я оставлю вас и пожелаю удачи. А еще большого терпения, потому что вам придётся следующие шесть месяцев пролежать на спине.

Как и предсказал Айзельберг, я провёл в постели весну и лето 1913 года, обездвиженный до середины марта, а потом в гипсе до октября. В течение первых недель я мучился опасениями на каждой утренней проверке адмирала, внимательно прислушиваясь к его «хм» или «ага» и страшась слов «Ну, Прохазка, боюсь сказать вам, что...», предвещавших операционный стол и ампутационную пилу.

Медленно тянулись недели, я начал понимать, что дали мне тридцать поколений богемских крестьянских предков - ничто иное, как крепкое телосложение. Хотя было больно.

Побочный эффект второй операции оказался куда хуже предыдущей, а моя первая попытка в начале сентября встать и перенести вес на ногу была сущим мучением. Последовали месяцы физиотерапии, во время которых я налегал на педали велотренажеров, восстанавливая силу икроножных мышц, потерянную за месяцы бездействия, до тех пор, пока ноги буквально не отваливались. Но я справился. Даже сохранив ногу, я мог бы остаться хромым на всю жизнь. Но в итоге меньше чем за год травма почти зажила. Правая нога стала короче левой примерно на сантиметр, остались лишь замысловатый узор шрамов, легкая хромота и боль, которая до сих пор беспокоит меня в сырую погоду. Однако существовала ещё одна небольшая проблема.

Нога выдержала почти без проблем ещё полстолетия приключений. И еще долго после моей смерти, когда я в своем гробу превращусь в прах, три ярких серебряных кольца останутся свидетельством мастерства адмирала-хирурга Антона барона фон Айзельберга и его коллег. Я надеюсь встретить его в ином мире, приветствуя и покорно доложив, что операция прошла полностью успешно.

Для меня, прикованного к постели в те бесконечные месяцы 1913 года, основной проблемой стала скука. Конечно, меня навещал отец: сомнительная честь, по правде говоря, так как он два битых часа разглагольствовал на тему тевтонской расовой чистоты. Старик из чешского либерального националиста века девятнадцатого перевоплотился в дико нетерпимого пангерманца века двадцатого и теперь заблуждался, что он белокур и двухметрового роста, хотя на самом деле был темноволосым, коренастым, почти квадратным славянским крестьянином.

Из Лейтмеритца также приехал меня проведать брат Антон. Оказалось, что вскоре его полк перебазируется в южные районы Боснии. Большинство офицеров австро-венгерской армии легче было отправить к дьяволу, чем в эту бедствующую горную провинцию, но Антон был весьма доволен. Он интересовался энтомологией и стал одним из ведущих экспертов по жукам в Австрии, автором целой серии научных статей о жесткокрылых - все опубликованы анонимно, с тех пор как австро-венгерский устав запретил офицерам на действительной службе публиковаться под собственными именами, и даже в этом случае только с разрешения непосредственного командира.

Да, район был удалённым и отсутствовали удобства. Но фауна насекомых региона в значительной степени не была каталогизирована. И брат был уверен, что до тех пор, пока у него есть баночки и микроскоп, он не заскучает.

Однако, так как я служил морским офицером далеко отсюда, на побережье Полы, редко случалось, что кто-нибудь из моих сослуживцев приезжал повидаться. Когда я месяцами лежал в неподвижности, моим главным контактом с остальным миром оставалась тетушка Александра, которая приезжала каждый день. Она была старшей сестрой умершей матери, по рождению полячка из Кракова, но всю жизнь прожившая в Вене. Она вышла замуж за барона, который со временем вырос до главы департамента в имперском министерстве финансов, а впоследствии умер в возрасте чуть больше пятидесяти, оставив ей значительное наследство - большую квартиру на Йозефгассе в восьмом районе, а также приличную пенсию. Приятная седовласая женщина, казалось, она при рождении унаследовала весь живой ум и характер, братьям и сестрам уже не доставшийся.

В те дни статус вдовы наделял женщин определенной степенью свободы, в которой в противном случае им было бы отказано. Поэтому после смерти мужа тетя Алекса стала довольно влиятельной хозяйкой салона в среде венской интеллигенции, поддерживая множество талантливых поэтов, музыкантов и художников. Многие из них были ужасны, но не все. Она находилась на дружеской ноге с художником Климтом, который нарисовал её портрет - «Портрет Александры фон Ригер-Мадзеотти», сияющий позолотой и инкрустацией. Как я понимаю, он больше не существует, сожжен наряду с другими картинами художника в 1945 году.

К счастью для меня в моем беспомощном состоянии, я всегда ладил с тетей Алексой, которая была отличной компанией, поэтому ее визиты стали постоянным удовольствием. Со своей стороны она пыталась заинтересовать меня живописью и литературой. Она утверждала, что моё образование весьма запущено в провинциальной дыре вроде Хиршендорфа и кают-компаниях линейных кораблей, и время после болезни ниспослало возможность заполнить пробелы. Ни дня не проходило без новой книги на моей тумбочке. Вскоре я познакомился с немецкими романами, польской классикой и начал читать Диккенса и Джордж Элиот.

Я также удостоился официального визита наследника. С присущим ему тактом и умением выбирать нужный момент, которыми он так справедливо славился, эрцгерцог использовал визит, длившийся около девяноста секунд, чтобы проинформировать меня о том, что я больше не служу в его канцелярии. Насколько я понял, эрцгерцог обнаружил, что моя мать, хоть и полячка, имеет итальянскую фамилию. Этот факт в глазах Франц-а-Фердинанда являлся основанием для немедленного увольнения, если только речь шла не о графе вроде моего бывшего соседа по кабинету Белькреди.

Я не был склонен протестовать. Я представления не имел, что буду делать, когда покину больницу, даже если предположить, что имперские кригсмарине пожелают оставить меня на службе. Но, конечно, Бельведер - точно не то место, куда бы мне хотелось вернуться.

Однако больничная жизнь стала испытанием, когда наступили долгие, жаркие дни венского лета. Меня перевели в палату на двоих к другому офицеру, польскому уланскому ротмистру Мальчевски. У него был перелом бедра, но полученный не в результате какого-то невероятного трюка в искусстве верховой езды, как я сначала представлял, а на булыжной мостовой Штефанплатц, куда он упал с подножки одного из новых городских автобусов. Он оказался чрезвычайно унылым и использовал фразу «так сказать» по крайней мере дважды в каждом предложении, как своего рода нервный тик.

Но, по крайней мере, он был спокойным и дал мне продолжить чтение. Как и у большинства поляков, у него имелось море родственников - бесчисленные кузены и кузины, тёти и дяди, живущие в самой Вене или в окрестностях, которые приходили к нему целыми полчищами. Большинство из них были среднего возраста, безвкусно одеты и не менее утомительны, чем сам Мальчевски.

Однако в один теплый воскресный день в начале июля в группе обычных посетителей оказалась дама с действительно великолепной внешностью, лет двадцати с небольшим - высокая, изящная, одетая по последнему писку моды и весьма вероятно полячка. Она вошла в палату, как будто ожидая, что её встретят аплодисментами, любезно улыбнулась мне, а затем, прежде чем сесть с другими родственниками у постели ротмистра, с подчеркнутой элегантностью сняла шляпу и вуаль. Волосы у нее были удивительно светлыми.

Большинство поляков светловолосы, но обычно это бледный, какой-то линялый цвет. Волосы этой женщины были густыми, словно лошадиная грива и цветом как золотая монета в двадцать гульденов, так что я бы предположил, что тут не обошлось без помощи парикмахера, если бы краски для волос в те дни не были столь отвратительными, что выдавали себя при первом же беглом взгляде. Я посмотрел на ее стройную спину, вздохнул и подумал: «Это птица не твоего полета, Оттокар, дружище» и вернулся к чтению «Мельницы на Флоссе» .

Начался разговор: нормальная польская семейная музыка, состоящая из гогота, шипения, рычания и проклятий, прерываемых упоминаниями всех святых, что для непривыкшего слуха звучит как прелюдия к началу бытовой поножовщины, но на самом деле это не так. Я привык к этому с детства и мог не обращать внимания, как в наши дни люди игнорируют радио. Спустя некоторое время я почувствовал легкое движение под своим одеялом, затем что-то коснулось моего бедра. Озадаченный, я взглянул поверх книги. Женщина все еще сидела ко мне спиной и, вероятно, была поглощена семейным спором, но её левая рука ползла под моим одеялом.

Рука проделала путь до интимных частей тела, о чьем существовании я почти забыл спустя месяцы после ранения, а затем последовали действия, давать детальное описание которых запрещает мне скромность, но обязан уточнить, что владелица руки была не новичком в таких делах.

Вдруг рука исчезла так же незаметно, как и появилась, дама воспользовалась затишьем в разговоре, чтобы оглядеться и одарить меня восхитительной улыбкой, а затем повернулась к Мальчевски и его родственникам. Что касается меня, я был смущен, как никогда в жизни. Женские ласки не были мне в диковинку, но я никогда не сталкивался с такой развязностью. Быть может, она высококлассная куртизанка, взявшая выходной? Я был уверен, что такая женщина предоставляет свои услуги лишь за деньги...

Когда они собрались уходить, я боялся, что мне осторожно преподнесут конверт, содержащий счёт. Но нет, она просто улыбнулась и попрощалась со мной по-немецки, а затем испарилась так же театрально, как вошла. Казалось, никто кроме нас двоих ничего не знал о произошедшем. Как только позволили приличия, я вовлёк Мальчевски в разговор и спросил, что за дама приходила.

— О, её зовут Божена Грбич-Карпинска, моя троюродная сестра. Превосходная штучка, не правда ли, так сказать? Работала оперной певицей в Лемберге, но затем вышла замуж, так сказать, за какого-то богатого серба из Баната и забросила сцену. Сейчас проводит большую часть времени в Вене, так мне кажется...

— Так сказать?

— Да, так сказать.

Помимо этого пустякового происшествия, в остальном в моём пребывании в больнице особо и нечего отметить. В конце августа я впервые встал на костыли и начал передвигаться.

В октябре настал радостный день: мне сняли гипс, и я снова начал ходить, поначалу неуклюже, как годовалый ребёнок, но затем, спустя недели, с растущей ловкостью, физиотерапия начала приносить результат. В начале ноября меня выписали из больницы, и я переехал в квартиру тёти на Йозефгассе. Сеансы упражнений в больнице теперь проводились только три дня в неделю, и военно-морской флот предоставил мне отпуск на неопределённый срок для выздоровления, так что занять себя в оставшиеся четыре дня стало теперь проблематичней, ведь зима вступала в свои права, и гулять по улицам полукалеке с тростью стало сложнее.

В столице я почти никого не знал. Попытки позвонить нескольким подругам закончились удручающе. Фройляйн Митци из Карл-театра теперь была помолвлена с болгарским графом; а когда я позвонил фрау Ганни, жене торговца зерном из Пуркерсдорфа, её муж ответил на звонок и пообещал пристрелить, если я появлюсь рядом с его домом. Однако я не был полностью ограждён от общества, потому что теперь начала набирать обороты зимняя программа тёти, состоявшая из званых вечеров.

И во время одного из таких сборищ в середине ноября Франци, служанка тетки, возвестила о приходе мадам Грбич-Карпинска. Та вплыла в комнату, как фрегат под полными парусами, меховой палантин оставлял непокрытой её великолепную прическу. Серо-голубые глаза под изогнутыми дугами бровей обежали собравшихся - которые вдруг замолчали, будто находились в театре - а затем остановились на мне.

Она не смутилась ни на секунду. Тетя представила нас. Мадам Грбич-Карпинска обезоруживающе улыбнулась и произнесла по-немецки с отчетливым польским акцентом:

— Ах, дорогая Алекса, мы с герром лейтенантом уже встречались. У нас было приятное, но краткое свидание тет-а-тет летом, когда он был пациентом в Центральной больнице.

Я испытывал соблазн заметить, что тет-а-тет - это, безусловно, новое обозначение того, что тогда произошло. Но я хранил молчание, просто поцеловал ей руку и ограничился банальными вежливыми замечаниями. Немного позднее, как только позволили приличия, она отыскала меня: это было не сложно, учитывая, что нога вынуждала меня просидеть почти весь вечер. Божена очень обрадовалась, обнаружив, что мы можем общаться на польском, на котором я говорил бегло, хотя и с легким чешским акцентом.

— Мой дорогой, дорогой лейтенант, как приятно снова вас видеть. Как ваша бедная нога? Ваша тетя рассказала, что вы пострадали в авиационной катастрофе. Как романтично! Я всегда считала, что пилоты должны быть такими храбрыми. Когда-нибудь мне бы очень хотелось полетать самой: скорость, ветер в лицо, ах! Какой, должно быть, экстаз, упоительный, как сама любовь. Но скажите, вам уже лучше?

— Благодарю вас, намного лучше. Я уже способен гулять без трости. Доктора полагают, что к весне я окончательно поправлюсь. Но скажите, мадам, если возможно, что снова привело вас в Вену?

— Откуда вы знаете, что я отсутствовала? — она искоса взглянула на меня.

— Ваш кузен, ротмистр Мальчевски, сообщил, что вы живете в Венгрии, в Банате, как я понял.

— О, вы опасный, опасный человек, — она лукаво улыбнулась, — тайно выспрашивать о почтенных замужних дамах... Никогда не слышала ни о чем подобном. Почему вы хотели это знать?

— Чистое любопытство, моя дорогая. Я был очень огорчен, когда узнал от ротмистра, что столь прекрасная и очаровательная дама тратит свою нежность на захудалых кукурузных полях, хотя должна бы украшать столицу.

Она вздохнула, словно кузнечные мехи, и опустила взгляд.

— Ах да, очень жаль, мой дорогой лейтенант. Но в этой юдоли скорби все мы несем свои горести.

— Но какие горести, если не секрет? Уверен, что такая красивая и, как я понимаю, талантливая дама, как вы, должна иметь мало поводов для огорчений.

Она снова опустила взгляд и на пару мгновений замолчала, будто ожидая сигнала от суфлёра. Поскольку я не дал подсказки, она справилась сама.

— О да, все так думают. Но лишь Пресвятой деве известно, что у меня достаточно поводов для горя: я брошена в этой пустыне, погребена заживо в гнилой зловонной яме, зовущейся городом, окружена сербскими крестьянами, чуть менее дикими, чем их собственные свиньи, и стаей евреев и цыган. До ближайшей железнодорожной станции ехать полдня, а пароход до Будапешта идет два дня даже летом.

— Наверняка у вас есть муж и хозяйство, которым вы занимаетесь: предположу, что у вас есть дети?

Её глаза угрожающе сверкнули

— Фу! Этот невежественный грубый серб? Святая Богородица, зачем я вышла за него? Да-да, я знаю - из-за денег. Но разве могут деньги компенсировать то, что я делю дом и брачное ложе с безграмотным тупицей, от которого воняет табаком и свиным навозом, который едва ли даже знает, как пользоваться вилкой и ножом? О, лейтенант... — в уголке ее глаза блеснула слеза. — Дорогой лейтенант, когда я думаю о том, кем я могла бы стать, и когда я смотрю на себя сейчас, мне хочется плакать...

Я подумал, что она и вправду сейчас разрыдается, и в панике оглянулся. К счастью, мы были наполовину спрятаны от взглядов оставшейся компании за комнатными папоротниками. Она села на колени рядом с моим стулом и стала вглядываться в меня. Глаза её были сурового синевато-серого цвета с тёмной радужкой, но слегка раскосые, с оттенком азиатских степей.

— Ах, мой дорогой Оттокар - если я вправе так вас называть, - вы не сможете понять, что движет женским сердцем: ни один мужчина этого не сможет. Но вы могли бы оценить, сколько я отдала бы за любовь и дружбу чувствительного и нежного мужчины, который заботился бы обо мне, как о человеческом существе, а не личной собственности. Потому что мой муж женился, только чтобы получить ещё одно произведение искусства для своей коллекции: на этот раз живое, красивое молодое сопрано Божены Карпинска в самом начале карьеры, любимицы Лемберга, на чью руку претендует очередь из баронов и графов - на руку и чудесные золотые волосы. — Она взяла прядь волос и стала ее рассматривать. — И с каждой осенью, когда падают листья, в этих волосах появляется всё новая седина...

Нас прервало объявление моей тети.

— Meine Damen und Herren , прошу внимания. А теперь - небольшая музыкальная пауза. Мадам Грбич-Карпинска споет для нас небольшой пустячок из облегченного репертуара: куплеты «Майне герр маркиз» из «Летучей мыши». Представляю вам мадам Грбич-Карпинска.

Она поднялась, сжала мою руку на прощание, прослушала всплеск вежливых аплодисментов и заняла место возле фортепьяно, пока аккомпаниатор садился и раскладывал ноты. Пианист заиграл вступление, и, распрямив пышную грудь, она начала.

Я не особо разбираюсь в голосах, но должен сказать, что судя по меццо-сопрано, достойному и Вагнера, Божена Грбич-Карпинска пела довольно хорошо и выразительно, превосходно контролируя дыхание. Я не сомневаюсь ни минуты, что, если бы она не ушла со сцены, то, возможно, сделала бы если не блестящую, то, по крайней мере, очень достойную карьеру в оперном мире. Нет, проблема тем вечером была скорее личной, чем технической. По правде, хотя она была не выше меня, а мой рост не выше среднего для того времени - она была из тех людей, которые кажутся значительно крупнее, чем в действительности. Как в том определении газа, изучаемом на уроках физики в школе, она как будто расширялась, заполняя любое пространство, в котором оказывалась.

Конечно, в те дни оперный стиль подачи был намного более экспрессивным и напыщенным, чем теперь. Но нужно сказать, что в тот вечер не только певица и ария были дико несовместимы - как использовать боевого коня для катания детей на пляже в Градо - но сама исполнительница вообще не учла тот факт, что она в гостиной венской квартиры, а не в провинциальном оперном театре с плохой акустикой, где нужно, чтобы звук достиг последнего ряда.

Люди в те дни с трепетом говорили о певцах, чьё верхнее «до» способно взорвать бокал. В общем, пани Божена голосом могла разбить цветочный горшок в двадцати пяти шагах. Когда она брала верхние ноты, я наблюдал на лицах вокруг болезненные гримасы и впервые был благодарен, что служба офицера артиллерийского линкора, по крайней мере, лишила меня возможности слышать верхние регистры.

На следующее утро за завтраком я разговаривал с тетей.

— Ну, Отто, милый мальчик (она всегда использовала немецкое сокращение, считая «Оттокар” крестьянским и вульгарным чешским именем), я вижу, что встреча вчера вечером зажгла в тебе искру. Ты выглядел весьма плачевно, когда вышел из больницы. Я видела, ты увлеченно беседовал с Боженой Карпинска, которая здорово меня развлекла. Тебе нужно чаще встречаться с людьми своего возраста, а не со старыми перечницами вроде меня. Как она тебе?

— Замечательная и очаровательная женщина, тетя. Весьма примечательная личность.

— Да, совершенно верно. В пани Божене нет ничего отталкивающего или тягостного. Но я рада, что она тебе понравилась, потому что она хочет с тобой встретиться. Вообще-то я пригласила ее сюда на чай завтра днем. Она бы пригласила нас, но живёт у родственников в Винер-Нойштадте, а я не считаю, что с твоей ногой позволительно путешествовать.

Я едва смог скрыть свое восхищение.

— Было бы приятно, тетя, надеюсь, что она развлечет тебя так, как развлекает меня.

— У нее не будет ни шанса, — Алекса загадочно улыбнулась, — завтра утром я уезжаю в Мерано на три дня навестить друзей. Франци и фрау Нидермайер позаботится о тебе, пока я в отъезде, и Франци подаст завтра чай перед уходом. У нее выходной.

Все это слишком хорошо, чтобы быть правдой.

— Так или иначе, Отто, я надеюсь, что у тебя сложится приятный день.

— Э-э... да тетя... я уверен, мы... То есть я... Мадам Грбич-Карпинска хотела рассказать мне о своей работе с Малером.

Она бросила на меня пристальный, шутливый взгляд; изучающий, но добрый.

— Да, я уверена, она постарается. Я велела Франци постелить свежие простыни.

Наступил следующий день: половина третьего, затем три часа. И никаких признаков пани Божены. В конце концов она решила не приходить? Конечно, её внешность и поведение говорили, что она может быть очень капризной и ненадежной, возможно даже увлекаться жестокими маленькими розыгрышами. Я уже потерял надежду, когда на улице с грохотом остановился фиакр. Потом зазвонил звонок. Это она? Я похромал к двери и открыл. Да, там стояла она, великолепная как всегда, как будто ожившая фигура на носу корабля. Волна аромата чуть не сбила меня с ног – я пока еще держался на ногах не очень уверенно. Она обвила меня руками и запечатлела влажный поцелуй на щеке.

— Ах, мой бедный лейтенант, какое удовольствие видеть вас снова. Вы не собираетесь пригласить бедную девушку войти?

Божена, казалось, не была удивлена, что мне пришлось открывать дверь. Возможно, уже знала, что прислуга отсутствует? Она пронеслась мимо меня, пока я закрывал за ней дверь и ковылял, чтобы взять шляпу и пальто. Потом мне пришлось несколько минут ждать, пока она ходила в туалетную комнату. Я понюхал ее пальто, когда вешал его: замечательный теплый, женский запах, вдвойне опьяняющий того, чья профессия по воле судьбы вынуждает находиться в продуваемом насквозь, громком, мужском, пахнущем карболкой окружении корабельных кают и военно-морских береговых учреждений. Будучи двадцатисемилетним военно-морским офицером, конечно, я вовсе не был новичком в тонком деле соблазнения.

И знал, что определенная искусность и утонченность были в порядке вещей даже с женщиной, которая объявляла о своей готовности по радио, семафором, флагами и сигнальными огнями вместе взятыми. Поэтому я тщательно продумал планы: как одна тема разговора за чаем будет перетекать в другую; как поменяются сигналы; как я осторожно прощупаю почву и буду продвигаться шаг за шагом, преодолевая сопротивление везде, где с ним столкнусь, пока (возможно, даже к концу этого дня, если всё пойдет хорошо) не намекну о дальнейшей встрече в другом месте.

Но это (уверен, что вы догадаетесь) была стандартная пехотная тактика, которая привела к столь печальным результатам в Мировой войне, и я не успел вовремя понять, что в лице пани Божены я столкнулся с ранним представителем блицкрига. Дам ей время, подумал я и вышел в коридор - как раз чтобы увидеть её появление из туалетной комнаты, обнажённой, подобно Еве в Эдемском саду, за исключением распущенных золотистых волос, падающих блестящим водопадом на плечи.

Она откинула локоны с лица и улыбнулась, столь же уверенная, как если бы была полностью одета и носила шляпку, перчатки и пальто. Я знал, как выглядят обнажённые женщины, но тем не менее...

— Ну, мой дорогой Оттокар, бравому лётчику нравится его маленькая пани Божена?

— Я... ну... я...

— О, не стесняйтесь. Здесь нет никого, кроме нас. Ваша тётя сказала, что у Франци свободный вечер. Я знаю, что ваша бедная нога, должно быть, всё ещё болит, но я бы, по правде, хотела большей... ну, инициативы. Или то, что говорят о мужской энергии моряков, неправда? — она слегка нахмурилась. — Или, возможно, маленькая Божена не привлекает герра лейтенанта? Быть может, он предпочитает брюнеток?

Я пробормотал, что нет, правда, у меня нет никаких особых предпочтений, просто меня застигли врасплох. Мне следовало также добавить, что эпитет «маленькая» едва ли подходил для описания пани Божены. Она, бесспорно, была великолепна, но скорее величественная, чем чувственная, больше похожа на музыку Вагнера, чем Легара. Слово «крупная» соответствовало ей больше всего: широкая в кости и спортивного телосложения, подобно скандинавской валькирии с диким нравом.

Она заключила меня в объятия и поцеловала.

— Серьёзно? Обниматься в военной форме. Вы, офицеры, хоть когда-нибудь расстёгиваете мундир? Польская девушка предлагает утешение раненому герою-летчику, а он даже не может снять ради неё китель. Давайте я помогу вам раздеться. Мы должны помнить о вашей больной ноге, — её руки скользнули вниз, глаза раскрылись в поддельном удивлении. - Матерь божья, что это? Вы уверены, что хирурги удалили все осколки кости?

— Полагаю, вы прекрасно знаете, что это. На самом деле, насколько я помню, вы уже с этим знакомы.

На мгновение она выглядела озадаченной, потом засмеялась.

— Простая шалость, чтобы поскорее провести скучный день с родственниками. Одного лишь рукопожатия недостаточно для официального знакомства. Но мой бедный, дорогой Оттокар: вы делали упражнения для ноги, я знаю, но сколько прошло времени с того как...?

— Я забыл. Ну, больше года, думаю.

— Больше года? Господи, да вы превратились в евнуха. Давайте назначим вам небольшой курс физиотерапии, как вам идея?

И с того самого дня, в те последние недели года, сеансы физиотерапии от пани Божены стали обычным делом. Иногда моя тётя, которая, как вы уже могли догадаться, была очень мудрой женщиной, в течение дня могла куда-нибудь выйти и дать Франци несколько часов, чтобы та проведала свою мать в Фаворитене.

Франц-и была милой девушкой, но все-таки немного глуповатой, и я сомневаюсь, заподозрила ли она что-либо, даже если бы оставалась дома. Она не имела понятия, откуда берутся дети, и однажды, когда тётя взяла ее в воспитательную поездку в историко-художественный музей, смотрела некоторое время в замешательстве на статую греческого атлета, а потом озадаченно отметила, что не имела никакого представления о таких сильных отличиях между католиками и евреями.

В других случаях мы прибегали к помощи одного из местных второразрядных отелей. В те дни в большинстве европейских городов имелись заведения, где можно было получить комнату на час; но, насколько мне известно, только в Вене были отели, работающие исключительно на этой основе. Разводы были крайне редким явлением в католической Австрии, так что измена почти официально признавалась церковью просто способом выпустить пар.

Никто не придавал этому особого значения, пока соблюдались правила и люди вели себя прилично. По крайней мере, у меня были средства, чтобы снять комнату часа на два-три и оплатить поездку в театр (вполне уместно в моих обстоятельствах), где шла сенсация сезона - оперетта Оскара Недбала «Польская кровь».

За время моего пребывания в госпитале невыплаченное жалование накапливалось (для Центральной больницы я был чем-то вроде подопытного пациента, поэтому платы за лечение с меня не брали), а тётя, истинная полячка, с ужасом отказывалась от любой попытки хоть как-то отблагодарить её за гостеприимство.

А поскольку счета за расходы кают-компании мне не приходили, то впервые за все время службы у меня накопилась солидная сумма на банковском счете даже после того, как я выплатил старые долги тете. Это благостное положение дел так мне понравилось, что я даже подумывал сломать и другую ногу, чтобы оно не кончалось.

Естественно, нам с ней приходилось проявлять определенную осторожность. Пани Божена не была по своей природе человеком, учитывающим обстоятельства, но даже она понимала, что ее длительные поездки в Вену могли бы вынудить ее мужа, владельца фабрики в Венгрии, что-то заподозрить, возможно, даже проследить за ней. Также следовало принять во внимание, что сам я являлся весьма заметной фигурой на венских улицах.

Из всех европейских стран только в Австро-Венгрии офицерам было запрещено носить штатское и предписывалось везде появляться в форме, катаются ли они на лыжах или взбираются в горы. Так или иначе, Вена находилась достаточно далеко от моря, и офицеры-моряки нечасто там оказывались. Так что мы тщательно продумали и с удовольствием разыгрывали пантомиму, меняя трамваи, добираясь в отдельных фиакрах и оставляя друг другу записки на почте до востребования.

Оглядываясь назад, могу сказать, подготовка к прелюбодеянию доставляла не меньше удовольствия, чем сами упражнения в постели. В конце концов, сам процесс занимает всего полчаса, поэтому, на мой взгляд, то, как два человека добираются до дверей спальни, как правило, столь же интересно, как и то, что происходит, когда они находятся за ними. И проводят время после. И в этом отношении, должен сказать, что самым интригующим моментом моих отношений с Боженой Грбич-Карпинска стало познание самой женской сути.

Для выросшего в довольно сером, основательном буржуазном мире небольшого городка в чешской провинции - мире, который в начале двадцатого века не сильно отличался от подобного размера городов в Бельгии или Йоркшире - я никогда не встречал никого похожего на нее: живое свидетельство старого афоризма, что река Сан является западной границей Азии. Она отдавала себя без остатка во всем, что делала. И во время этих недель, проведенных вместе, почти без всякой утайки демонстрировала мне как свою замечательную индивидуальность, так и красивое тело.

Пани Божена была замечательным, лучшим экземпляром экстраординарной породы среднеевропейских женщин. Тип распространился миллионами на обширном, аморфном участке территории, ограниченной Балтийским, Адриатическим и Чёрным морями. Провинциалка по воспитанию (родом из местечка под названием Грудек в восточной Галиции, где ее отец служил таможенным чиновником), в душе она все еще оставалась крестьянкой: горячая, щедрая, находчивая и невероятно храбрая, но в то же время наивная, доверчивая, властная и по-детски хитрая; а также способная на внезапную причудливую жестокость, которую можно было оправдать лишь отсутствием преднамеренности. Если честно, то никогда в своей жизни я не встречал человека, действовавшего настолько же необдуманно; казалось, она живет, повинуясь исключительно инстинкту.

Не то чтобы она была глупой - вовсе нет, но большую часть времени её голова бездействовала, функционировал только спинной мозг. Её способность ни о чем не думать была удивительна и крайне притягательна для такого скучного и рационального чеха, как я. Я хорошо помню, как однажды мы лежали в постели после длительного сеанса упражнений в горизонтальном положении.

Она полулежала, ее волосы спадали на подушку, пока я, опираясь на локоть, лениво собирал миниатюрную башенку из спичек вокруг ее сосков, наблюдая, много ли смогу сложить, прежде чем ее дыхание всё разрушит. Мы болтали о том о сём, как обычно все люди после подобного. Затем она опять набросилась на евреев. Как и многие польские провинциалы, она была ужасной антисемиткой (в отличие от жителей Вены) и не старалась этого скрывать. Была произнесена решающая фраза: «Mowią ze...» - «Говорят, что...» - неминуемый предвестник потрясающе неправдоподобного заявления, словно поток воздуха в метро, оповещающий о прибытии поезда задолго до того, как его огни появятся вдали.

По мнению пани Божены, «они» (кем бы они ни были) обнаружили в последнее время, что Папа Римский был масоном, король Англии Георг V - женщиной, и, самое удивительное, Святой Франциск Ассизский - протестантом.

— Так или иначе, говорят, что... Что ты делаешь? Мне щекотно.

— Строю пагоду, твоя грудь напоминает мне храмы в Моулмейне.

— Где?

— Моулмейнские пагоды. Я был там еще курсантом, наш корабль остановился в Рангуне.

— Где?

— Рангун. Бирма. Возле Индии.

— О! В общем, говорят, евреи просто возмутительно занижают цены, чтобы оставить христианских лавочников не у дел. В Вене они уже захватили всё, прямо как в Галиции. А цены, которые они устанавливают, просто безумно высокие.

Я прервал строительство пагоды.

— Подожди, Божена, это бред.

— В каком смысле бред? Все это знают.

— Смотри, два утверждения, которые ты только что сделала, взаимоисключающие. Возможно, что оба утверждения неверны - если честно, оба кажутся мне бессмысленными. Но даже если это не так, то они оба не могут быть правдой.

— Почему?

— Потому что, чисто логически, евреи не могут одновременно урезать и поднимать цены: это просто невозможно.

— Конечно, возможно, если они евреи; это лишний раз доказывает, какие они хитрые.

Спустя некоторое время мы встали, оделись и пошли на прогулку в близлежащий парк. Я вполне мог справляться без трости, хотя меня слегка качало, и, казалось, мы забрели достаточно далеко от городского центра, чтобы кто-либо нас узнал.

Парк находился на окраине Леопольдштадта, недалеко от венского еврейского квартала. Внезапно я увидел идущего по направлению к нам по мостовой еврея-хасида в шляпе и с пейсами, а рядом шла его жена, обернутая шалью, и маленький сын, тоже с пейсами и в ермолке. О боже, мне казалось, что беды не избежать: мостовая казалась слишком узкой для того, чтобы могли разминуться две пары. Но стоило нам приблизиться, пани Божена вдруг завопила, как индеец, и бросилась к евреям, обнимая и целуя их, и сопровождая это восторженным потоком слов на польском и ломаном идише.

Затем она опустилась на колени и обняла маленького мальчика.

— Ну же, Рувим, неужели ты не поцелуешь тётушку Боженку?

Наконец мы попрощались и разошлись. Когда семейство больше не могло нас услышать, я повернулся к ней.

— Божена, ты либо лицемерка, либо сумасшедшая. После того, что ты говорила о евреях сегодня днем, ты вышла на улицу и накинулась с объятиями на первую попавшуюся хасидскую пару, словно они твои давно утерянные братья и сестры.

Её глаза неожиданно сверкнули.

— Как ты смеешь называть их евреями! Мы выросли вместе в Грудеке, Исайя, Рашель и я - самые настоящие поляки, которые когда-либо существовали на земле. Как ты посмел назвать их евреями!

Я понял, что продолжать этот спор бесполезно. Касаемо религии пани Божена время от времени была чрезвычайно набожной католичкой. Под этим я имею в виду, что около трёхсот шестидесяти дней в году она вела себя как весёлая и развязная таитянка до прибытия миссионеров. Но в оставшиеся дней пять или около того, в определённые, не совсем предсказуемые времена года, которые, кажется, определялись как по астрологии (в которую она безоговорочно верила), так и по церковному календарю, она шла в Гардекирхе, которая в те дни покровительствовала большому польскому сообществу в Вене, и здесь причитала на латыни и перебирала четки, ползая на коленях по каменной плите, пока не сдирала с них кожу, зажигала свечи и молилась перед иконами с рвением, которое сочли бы чрезмерным даже самые страстные индуисты. Это продолжалось около одного дня.

А затем она снова штурмовала матрасные пружины в уединённых гостиницах с той же бодрой чувственностью, что и раньше. Хотя время от времени религии удавалось немного просачиваться сквозь этот водонепроницаемый отсек и внедряться в другие стороны её жизни. Помню, как-то вечером, когда наша дружба только начиналась, так сказать, взбираясь в седло, я спросил осторожно, как только мог, принимает ли она... некоторые меры предосторожности. Такие вещи, конечно, ещё не обсуждались на людях, разве что проповедники в церквях клеймили некие «отвратительные процедуры».

Но даже в доброй старой Австрии лет десять назад или около того просвещённым слоям общества стали известны простые способы сильно снизить риск беременности. Мне нравились дети, и я хотел бы однажды стать отцом, но не сейчас и определённо не с женщиной, которая замужем за кем-то другим. Когда ей стало ясно значение моего вопроса, глаза её раскрылись в неподдельном ужасе, и она перекрестилась.

— Святая Матерь Божья и все святые, — сказала она, задыхаясь, — о чём ты меня просишь? Ты хочешь, чтобы я согрешила?

Так что последние недели года прошли в приятном тумане сексуального полуистощения. Но по мере приближения Нового года я говорил себе, подобно маленькой девочке из сказки, которая находит волшебный горшочек каши, что всё это слишком хорошо, чтобы быть правдой.

Пани Божена большую часть времени составляла восхитительную компанию, импульсивная и щедрая на милости. Но она также ожидала многого взамен, эмоционально и физически, и, хотя я делал всё что мог, но прошло меньше года после тяжёлого ранения и долгого периода восстановления, возможно, истощившего тело и дух даже больше, чем я думал. Достаточно сказать, что к Рождеству я чувствовал себя так, будто меня неделю варили, а затем отжали досуха.

Я также испытывал постоянный эмоциональный стресс, ведь мадам Грбич-Карпинска была очень взвинчена, хоть и сильна духом. Она колебалась между приступами мании величия, в течение которых утверждала, будто могла бы (если бы судьба поступила с ней менее жестоко) стать равной Мельбе или Йенни Линд, и периодами депрессии, во время которых она была ничто, никто и ниже брошенных собакам потрохов. Она была склонна к самым отвратительным и непредсказуемым переменам настроения и также находила удовольствие в скандалах, если чувствовала себя недостаточно в центре внимания. Как-то раз, помню, мы зашли в кафе на Пратере, и я встретил знакомую даму, Кати Мерицци, которая сидела за столом и ела мороженое с маленькой дочерью.

Фрау Кати была симпатичной женщиной безукоризненного достоинства: целомудренной, религиозной и в счастливом браке с восемнадцати лет с майором из полка моего брата. Пани Божена улыбнулась как тигрица и заговорила с явным польским акцентом, который обычно был не слишком навязчивым.

— Только представьте: очередная из брошенных любовниц Оттокара. В последнее время я натыкаюсь на них повсюду, — она наклонилась и понизила голос до оглушительного шепота. — Скажите, дорогая, когда он на вас последний раз влезал? А он довольно хорош в этом, да? Ну до чего ж красивая маленькая девочка. А отец - Оттокар? Да-да, мне кажется, у нее явно глаза Оттокара...

Это было почти семьдесят пять лет назад, но меня по-прежнему бросает в холодный пот, когда вспоминаю тот день: внезапная, мертвая тишина в кафе, сотня пар глаз уставилась на нас. Фрау Кати молча застыла с открытым от ужаса ртом и разрыдалась. Девочка спросила: “Мама, кто эта странная дама? Этот мужчина действительно мой папа?” Я отчаянно пытался вспомнить все, что читал когда-либо о самовозгорании, и задавался вопросом, что нужно, чтобы это случилось.

Наступил канун Нового года - праздник Св. Сильвестра, как мы его называли. Мы с Боженой отправились в отель «Кранц» на Нойер-маркт, где польские депутаты Рейхсрата устраивали новогодний вечер. Мы знали, что там будем в безопасности, поскольку поляки, как бы они ни ругались друг с другом, никогда не выдавали своих.

За десять минут до полуночи пани Божена куда-то испарилась. По мере приближения полуночи я отправился её искать. Вот сумасбродка! Она пропустит Новый Год. Улица была полна гуляк и пьяниц, дующих в рожки, бросающих ленты серпантина и толкающих полицейских или друг друга, провожая старый год. У входа в отель крупный мужчина избивал женщину, грубо обзывая её на сербском и тряся как грушу. Я хотел было вмешаться, а затем увидел кто это. Женщиной с растрёпанными волосами оказалась пани Божена, а мужчина был дородным, высоким, усатым типом из сельской местности - очевидно, сам Грбич из отдалённого Баната. Я колебался какое-то мгновение, раздумывая как поступить. Я обязан был её спасти.

Но, в конце концов, он её законный муж; а если разразится громкий скандал? Одного офицера суд чести уволил с военной службы после того, как тот вмешался в подобный конфликт, и муж положил руку на саблю, тем самым обязывая офицера немедленно убить наглеца (что у него как раз и не получилось), дабы смыть оскорбление, нанесенное офицерскому корпусу. Я в отчаянии огляделся по сторонам.

Срочно найти полицейского. Но не успел я пошевелиться, как подъехал фиакр, и Грбич затолкал Божену на заднее сиденье. Я закричал ей вслед, но дверь закрылась, и фиакр уехал. Чувствуя себя еще более ничтожным и бесполезным, чем когда-либо в жизни, я вернулся в отель, аккурат когда колокола собора и всех церквей города принялись отбивать полночь. Министр финансов Леон Риттер фон Билински забрался на стол и поднял бокал.

— Дамы и господа, дорогие австрийские поляки, давайте выпьем за то, чтобы новый год принёс мир и процветание каждому из нас, нашей дорогой польской родине, любимому императору и всем подданным нашей монархии. Дамы и господа, поприветствуем 1914 год.

 

Глава шестая

Дунайская флотилия

После того как в канун Нового года пани Божену внезапно похитил муж, меня ненадолго охватило уныние. Мало того, что я чувствовал себя неполноценным, поскольку не сумел вмешаться, мне ее не хватало.

Потому что даже несмотря на то, что она была весьма утомительна, её великодушие и энтузиазм более чем компенсировали частые периоды, когда она становилась несносной. Но получилось так, что у меня не оказалось времени погоревать о её отсутствии, ведь в третью неделю января меня вызвали в департамент военно-морского флота в Военном министерстве на Цолльамтштрассе для прохождения медкомиссии.

Второго приглашения мне не требовалось: я добровольно стал моряком, а за прошедший год только дважды бороздил морские просторы. Теперь я почти полностью выздоровел, а сухопутная жизнь уже начала надоедать. Я снова мечтал о вздымающейся под ногами палубе, о далеких голубых водах Адриатики или, может, даже о водах еще более голубых и далеких, если смогу заполучить назначение на корабль, отправляющийся к чужим берегам.

Морская авиация быстро развивалась, так что, кто знает? Может, скоро для опытных пилотов откроются вакансии на корабле, отправляющемся в Китай или Вест-Индию? Пытаясь снять напряжение в пострадавшей ноге, в дни перед медкомиссией я увлекся поднятием тяжестей и энергичными долгими прогулками.

Я пройду эту медкомиссию или сдохну. Результаты меня огорчили, как я и опасался: только категория А3. Теперь-то я понимаю, что тогда еще и года не прошло с тех пор, как я находился на волоске от деревянной ноги, и это вовсе не плохой результат. Но это означало (так мне сказали), что в обозримом будущем я к полетам не вернусь.

— Ничего личного, Прохазка, — сказал мне офицер, ответственный за назначения, — но неожиданно у нас оказалось пилотов больше, чем самолетов, так что категорию здоровья для пилотов подняли до А2. А также стоит еще принять в расчет, что вы в прошлом году угробили одну из новейших машин. Да-да, я знаю, в том нет вашей вины, но выглядит так, будто вам не везет. В любом случае, приходите на медкомиссию через год, посмотрим, что можно сделать.

— А что сейчас?

Мой собеседник поправил очки и взглянул на стопки бумаг.

— Да-а-а... что сейчас... Похоже, сейчас есть должность только на борту вашего старого корабля «Эрцгерцог Альбрехт».

Сердце у меня в груди внезапно чуть не остановилось.

— Доложитесь капитану, скажем... 23 февраля. Это сверхштатное назначение, но пока вы там, мы подберем что-нибудь еще.

С тяжелым сердцем я собрал чемоданы, попрощался с тётей и отправился на Южный вокзал, чтобы сесть на поезд до Полы. В назначенную дату, точно в восемь утра, я поднялся на борт линейного корабля «Эрцгерцог Альбрехт», чтобы доложиться вахтенному офицеру.

Я никогда не считал возврат к старому легким или приятным делом. Кают-компания достаточно тепло меня поприветствовала, но были и такие, кто втихомолку посмеивался. В каждой тюрьме есть те, кто будет свистеть и улюлюкать, когда сбежавшего на свободу обратно ведут в кандалах через ворота.

Помнится, мой бывший сосед по каюте линиеншиффслейтенант Кажала-Пиотровский особенно злорадствовал. Что удивительно, ведь я всегда считал его довольно слабым и глупым, но в основном вполне достойным субъектом. За едой не могло обойтись без прозрачного намека на мое недавнее быстрое вхождение в высшее общество и столь же быстрое изгнание из него: «Да, полагаю, что в придворных кругах все держат свои ножи и вилки именно так,» - и другие подобного рода шутки. Я изо всех сил старался не обращать на него внимания.

Однако больше всего удивил Старик, линиеншиффскапитан Блазиус Ловранич фон Ловраница. Я с уверенностью ждал неприятностей от этого упрямого, старого и придирчивого командира, ведь его совет об аэропланах я проигнорировал, после чего вернулся с поврежденной ногой, поджав хвост, продемонстрировав тем самым свою глупость. В первый вечер моего возвращения в кают-компанию он обратился ко мне на глазах других офицеров своим рокочущим, пронзительным голосом.

— Ну, Прохазка, вернулись к нам опять, как я погляжу? После случившегося, очевидно, что полеты не для вас.

Я стиснул зубы. Это наверняка превратится в публичное колесование, медленное и методичное в руках умелого палача, с каждым поворотом железного колеса мастерски демонстрируемое восхищенной толпе.

— Покорнейше докладываю, герр командир, что полеты как раз для меня. Просто мне изменила удача.

Он хмыкнул.

— Ну, со времени вашего отъезда я часто обдумывал то, что сказал во время нашей первой встречи. И понимаю, каким старым дураком я был. У меня по-прежнему есть сомнения относительно военно-морского применения самолета. Но, господи, я восхищаюсь силой вашего духа за попытку научиться им управлять. В конце концов, далеко бы мы ушли, спрашиваю я себя, если б никто и никогда не пробовал ничего нового? Все еще бултыхались бы в плоскодонках. И потом, я думаю о собственной легкомысленности в вашем возрасте. Нет, Прохазка, мне жаль, что это закончилось для вас плохо, и я действительно рад, что вы к нам вернулись. Проблема в том, что «Альбрехт» сейчас полностью укомплектован офицерами. Мы не можем вам особо ничего предложить кроме общих обязанностей.

Как оказалось, эти общие обязанности были обычной унылой мешаниной из работ, обычно возлагаемых на сверхштатных лейтенантов на борту линкоров: довольствие, отпуска, рассмотрение жалоб, организация уроков немецкого для кандидатов в старшины, помощь судовому хирургу с проекционным аппаратом на лекции по венерическим заболеваниям.

Я быстро смирился с тем, что болтался где-то между адом и раем корабельной жизни. Однако судьба решила, что еще до окончания недели меня изгонят в чистилище. Это произошло однажды утром в начале марта, сразу после восьми склянок, когда в кают-компании выдавали почту.

— Вот это для вас, Прохазка, похоже на официальное.

Это был темно-желтый конверт из Военного министерства. Пока я вскрывал его, среди собравшихся офицеров повисла тишина, тишина, которая окружает человека, роющегося в кадке с отрубями, где прячут рождественские подарки на ярмарке.

В конце концов я вытащил приз.

Военное министерство Австро-Венгрии (Военно-морской департамент)

26/II/14 Вена

Линиеншиффслейтенанту Оттокару Прохазке, в настоящее время служащему на борту «Эрцгерцога Альбрехта», надлежит безотлагательно прибыть в 8 утра 7 марта сего года на борт...

Дальше лист загибался. Я открыл его и уставился в ужасе.

...речного монитора «Тиса», в настоящее время базирующегося на военно-морской базе Будапешта, и доложить о прибытии капитану корабля корветтенкапитану Адольфу фон Полтлу.

Весомая должность – первый помощник капитана. Не шелохнувшись, я стоял молча, будто проглотил аршин, обескураженный и лишенный дара речи. Дунайская флотилия. Адольф фон Полтл. Ужас, полный кошмар.

— В чем дело, старина Прохазка, плохие новости?

Кто-то подобрал письмо, выпавшее из моих онемевших пальцев. Собравшиеся офицеры хором застонали:

— О боже, нет!... Полтл... «Тиса» ... бедолага!

Потом стенание превратилось в устойчивое, ритмичное скандирование. Полагаю, это один из самых основных человеческих инстинктов - по-видимому, бессердечный, но на самом деле довольно понятный. Когда соплеменник поражен молнией или сожран львом, выжившие должны обратить всё в шутку, поздравив себя с тем, что, по крайней мере, на сей раз это их не коснулось. Вскоре через всю кают-компанию выстроилась процессия. Склонив плечи и надев поверх голов кители, офицеры исполняли роль римских плакальщиц, стонущих хором, пока Кажала-Пиотровский наигрывал на фортепьяно в кают-компании “Похоронный марш” Шопена.

— Ад-ди фон Полтл и Дунайская флотилия, Ад-ди фон Полтл и Дунайская флотилия...

Внезапно открылась дверь. Это был первый помощник капитана, фрегаттенкапитан барон Моравец-Пеллигрини фон Тройеншверт.

— Какого дьявола вы себе позволяете, болваны? — взревел он. Все застыли по стойке «смирно». — К чему весь этот шум?

Кто-то протянул ему моё письмо.

— С вашего позволения, герр фрегаттенкапитан...

Он взял письмо и поправил монокль. Потом медленно закрыл глаза и тяжело сглотнул. Так он простоял несколько мгновений. Затем без единого слова тоже натянул китель на голову и присоединился к процессии, поскольку скорбящие снова начали громко топать по кают-компании.

Даже прибытие на мой новый корабль, казалось, было несчастливым. Я добрался до военно-морской базы Будапешта в назначенный день и час - но лишь обнаружил, что имперский и королевский речной монитор «Тиса» ушел два дня назад, направившись вниз по течению, к городу Панчова в пятистах километрах отсюда, у слияния Дуная и Тимиша вниз по реке от Белграда.

Итак, я отправился следующим речным пароходом, чтобы догнать свой корабль. Но когда на следующий день с багажом в руке ступил на пристань в Панчове, то я узнал, что «Тиса» опаздывает: фактически, исчезла без следа. Не в силах понять, как трехсотпятидесятитонный военный корабль с шестьюдесятью членами экипажа на борту мог исчезнуть на реке в сердце Европы в мирное время, я остановился в Панчове и стал ждать. Два дня спустя канцелярия военно-морской базы получила телеграмму: «Тиса» села на песчаную отмель приблизительно в сорока километрах вверх по одноименной реке, среди заброшенных венгерских равнин и болот, и просит для спасения выслать на подмогу буксир. Буксир в должное время уже отправили, а мне опять оставалось только ждать.

Я считал военно-морскую базу Будапешта довольно тоскливым местом, но её отделение в Панчове оказалось неизмеримо хуже: прибежище нерадивости и халатности, так часто наблюдаемые мной несколько лет спустя на берегу реки Парана в Парагвае. Тогда имперскую и королевскую Дунайскую флотилию многие называли австро-венгерским военно-морским эквивалентом Сибири. Большинство моряков монархии, как офицеры, так и рядовые матросы, попали в кригсмарине, потому что сами выбрали морскую стезю.

В монархии только три призывных округа из ста восьми направляли призывников непосредственно в военно-морской флот. Всем остальным, желающим пройти военную службу во флоте, приходилось вызываться добровольцами. А так как срок воинской повинности во флоте равнялся четырем годам по сравнению с двумя в пехоте, никто в здравом уме добровольно этого не хотел, если только впоследствии не намеревался делать карьеру на море.

Итак, это означало, что почти все в имперском и королевском флоте расценивали назначение во флот «утиного пруда» вроде Дунайской флотилии как нечто близкое к профессиональному позору: моряков вместо голубых морей отправляли ползать вверх-вниз по сточной канаве, даже если подразумеваемой канавой был широкий и часто вероломный Дунай.

Полагаю, что действительно самой разумной идеей было бы передать дунайские мониторы, которые действительно немногим больше, чем плавучие батареи, австро-венгерской армии, под чьим командованием они, так или иначе, пали бы во время войны.

Но бюрократические умы рассуждают совсем по-другому. Кораблю нужны матросы, поэтому портовые города типа Вены, Линца и Будапешта частенько видывали нелепого вида группы матросов в темно-синих мундирах, которые шатаются по улицам и выглядят столь же нелепо и неуместно, как Францисканские монахи в борделе.

Из трех дней пребывания на станции в Панчове я главным образом помню то, как однажды, около десяти часов утра, я сидел в домишке канцелярии, гадал, когда же, черт побери, прибудет мой корабль, и коротал мучительные часы, заполняя несколько бланков в четырёх экземплярах.

Комендант станции сидел за столом на другой стороне комнаты, подперев подбородок ладонями, неподвижно уставившись на лежащий на столе чистый лист бумаги. Дряхлый корветтенкапитан, посланный сюда (как он сказывал) на шесть месяцев в 1879 году, а затем позабытый австро-венгерским военным министерством - выпал через трещины в половицах чиновничьей памяти. Я ещё раз украдкой посмотрел на него. По-прежнему неподвижен. «Ведь не мог же он умереть, сидя в кресле?» — подумал я.

Потом, как у игуаны в зоопарке, которая, по-вашему мнению, наверняка чучело, веко слегка дрогнуло. Я вернулся к своим бланкам. Дверь открылась, и внутрь зашёл жизнерадостный, красивый и молодой линиеншиффслейтенант примерно моего возраста, с дымящейся сигарой и в лихо надвинутой на затылок фуражке.

Он поприветствовал коменданта, который и бровью не повёл при его появлении, повесил фуражку и саблю на крюк за дверью и с выражением невыразимой скуки сел за стол. Минут пять ничего не происходило, пока большая навозная муха с гудением не влетела через открытое окно. Лейтенант с интересом пронаблюдал за ней. Наконец она обосновалась на его столе и стала потирать лапки. С бесконечной осторожностью, чтобы не напугать её, он взял карандаш и медленно, аккуратно занёс его в воздухе прямо над насекомым.

Осторожно, бесшумно, миллиметр за миллиметром карандаш опускался плоским концом вниз. Муха явно почувствовала подвох, но казалось, приросла к столу и, по-видимому, не могла решить (когда чётко увидела опускающийся карандаш), в какую сторону спасаться. Карандаш завис в сантиметре от насекомого, еще потирающего лапки, но уже обреченного, а затем - хлоп! И все кончено. Лейтенант сгреб трупик на листок формуляра, встал и отнес коменданту станции, затем церемонно положил на стол перед ним, отступил назад и, ловко отсалютовав, иронично спросил:

— Герр комендант, позвольте поинтересоваться, есть ли еще какие-нибудь дела на сегодня?

Я сразу решил (не могу сказать, почему), что мне нравится этот молодой человек. Позже мы разговорились, и я узнал, что его зовут Рихард Зейферт, и мы оба направлены на заблудшую «Тису». Как оказалось, Зейферт должен был заменить второго лейтенанта, которого в прошлом месяце списали на берег по причине острой неврастении, а я - занять место старшего офицера, уже достигшего ранних стадий нервного расстройства. Но несмотря на эти жутковатые предзнаменования, я вдруг почувствовал, что вместе с Зейфертом жизнь может оказаться и не столь уж кошмарной.

Рихард происходил из старинной семьи мореходов - его отец дослужился до адмирала, а сейчас, выйдя на пенсию, проживал в Граце, но отношение молодого Зейферта к флотской дисциплине было весьма гибким, а отношение к жизни - крайне простым. Я расспросил его о нашем новом капитане - одиозном корветтенкапитане Адольфе фон Полтле.

— Боже милостивый! Все именно так, как о нём рассказывают. А на самом деле хуже, если судить по тому, что я слышал о нём в последнее время. Мой старик говорил, что его сослали сюда, в Дунайскую флотилию, потому что он представляет слишком большую опасность, находясь на борту морского корабля, не говоря уж о командовании им. Он полный кретин, его единственный талант - успешное прохождение аттестационных комиссий. Где бы он ни был, начальники рекомендовали его на повышение, лишь бы избавиться. Говорят... — и тут нас прервал отдаленный рев корабельной сирены выше по течению, — ну, — продолжил Зейферт, — похоже, это прибывает наш поезд. Лучше выйдем наружу и встретим судьбу как мужчины. «Аве цезарь, идущие на смерть...» и все такое. Нет смысла откладывать неотвратимое.

И мы вышли на деревянную пристань. Вверх по реке на могучем просторе великого Дуная показались два корабля - буксир и нечто, напоминавшее жестянку из-под печенья верхом на доске, в центре которой торчала дымящая труба. По мере того как корабль пыхтел по направлению к нам, из трубы вырывалось облако дыма, подобное извержению вулкана - самое необычное из всех, что я когда-либо видел: не плюмаж серого угольного дыма, а огромные аморфные черные сгустки, висящие в небе и соединяющиеся меж собой тонкими лентами - как будто тушью капнули в стакан воды.

В какое-то мгновение дым полностью исчез, а через несколько секунд вылетело чёрное грибовидное облако, яростное и бурлящее, вместе с языком пламени.

— Святая матерь божья, — произнес Зейферт, — что за игры, чёрт возьми, затеяли кочегары? Они очищают котлы или как?

Оба корабля уже приближались к пристани. Мы видели, как на носу суетилась команда «Тисы», готовясь к швартовке. Двойной рев корабельной сирены возвестил о том, что монитор собирается подойти к пристани. И тут мы почувствовали: что-то не так. Зейферт уставился на приближающийся корабль, который, похоже, и не собирался снижать скорость.

— Быстрее, Прохазка, бежим!

Мы нырнули с причала в поисках укрытия, и тут «Тиса» врезалась в него сбоку, монитор скользил мимо, а швартовочная партия отчаянно пыталась заарканить проносящиеся мимо кнехты. Наконец, один канат удалось набросить, и огромную секцию настила с оглушительным треском оторвало от пристани, а монитор резко затормозил, разворачиваясь на сто восемьдесят градусов вокруг привязанного уже носа - как огромная рыбина, пойманная на леску - взбивая перед собой воду, пока уже другим бортом не врезался в причал ниже по течению.

На борту началась дикая кутерьма, матросы попрыгали на пристань, чтобы понадежнее пришвартовать корабль. Капитан буксира, стоя у себя на мостике, прикрыл глаза рукой и грустно качал головой. Наконец, после двадцати минут суеты и криков, речной монитор «Тиса» причалил (более или менее) к полуразрушенной теперь пристани.

Спустили сходни, раздался свист боцманской дудки, и тучный, пучеглазый коротышка с усами как у Франца-Фердинанда дерганной походкой сошел на пристань. Мы приготовились встретить широко известного корветтенкапитана Адольфа фон Полтла. Если всё пройдет гладко, наше знакомство с новым капитаном на пристани Панчове этим утром, несомненно, задаст тон будущим взаимоотношениям. Мы с Зейфертом подошли ближе и ловко отдали честь, чтобы доложить о прибытии.

Приветствие осталось без ответа: вместо этого шея фон Полтла от ярости покрылась пурпурными пятнами, а глаза выпучились еще сильнее. Он раздулся, подобно огромной жабе, так что китель чуть не лопнул.

— Будьте прокляты, вы, пара свиней! — завопил он. — Вы отдаете честь или от мух отмахиваетесь? А ну назад, и на этот раз сделайте всё по уставу!

Так что мы отошли на шаг назад и снова сделали это идеально синхронно, взметнув руки к козырькам фуражек столь чётко, что наши запястья громко хрустнули. Под конец нам предстояло ещё пять попыток отдать честь, прежде чем фон Полтл остался доволен.

Потом он молча смотрел на нас какое-то время. Наконец он заговорил. Голос поначалу имел угрожающий оттенок, но затем поднялся до яростного крика.

— И где, скажите на милость, вы шлялись пять дней?

Как временный первый помощник капитана, я рискнул ответить:

— Покорно докладываю, герр капитан, что, согласно нашим приказам о назначении, я должен был доложиться о прибытии на борт на базе военно-морского флота в Будапеште седьмого числа, а шиффслейтенант Зейферт - здесь, в Панчове, пятого, но в день моего приезда в Будапешт корабль уже отправился в плавание, а когда мы оба прибыли сюда...

— Молчать, когда разговариваете со мной! Опоздание на пять дней - месяц без увольнения на берег. Abtreten sofort!

Так что следующие четыре недели мы провели на борту корабля. Или, точнее сказать, однажды вечером мы с Зейфертом ускользнули на берег, пока Полтл спал в своей каюте - но после десятиминутной прогулки по городу Панчова решили, что с таким же успехом могли и остаться на борту.

В офицерской среде австро-венгерской армии, по словам моего брата Антона, постоянно спорили о том, какой из бесчисленных гарнизонных городков больше всего соответствовал титулу «императорская, королевская и апостольская задница Дунайской монархии». Выбор, в конце концов, обычно сводился к местечку Радовцы в Буковине - области столь бедной и удаленной, что никто в Вене толком не знал, где это, и городку Мостар в Герцеговине, который мог похвастаться в качестве достопримечательностей зловонным и липким субтропическим климатом и блохами, способными вступить в схватку со взрослой кошкой.

Но если поискать вершину провинциального убожества имперского и королевского флота, лучше чем Панчова не сыщешь. Правда, в городе была железная дорога, но на станции останавливались лишь несколько поездов. А зачем? Всего две грязных улицы, обветшалая гостиница, единственный магазин и пара распивочных со сливовицей.

Месяц заточения на борту вынудил меня досконально ознакомиться со своим кораблем, хотя знакомиться-то было особо не с чем. «Тиса» - всего лишь речная версия того класса кораблей (теперь уже давно исчезнувших из флотов всего мира), известных как мониторы - по имени их праотца, американского корабля «Монитор» времен Гражданской войны в США: некое подобие бронированного парового плота с минимальной осадкой, отсутствием места для жизни и единственной башней, вооруженной парочкой тяжелых орудий. Наша «Тиса» именно так и начинала году в 1870-м, но с тех пор её модернизировали, и теперь из башни торчала одна 150-миллиметровая пушка, а в двух бортовых казематах разместили две гаубицы армейского образца.

В центре корабля торчала единственная тонкая труба. Также имелась боевая рубка, которой надлежало пользоваться для управления кораблем в бою, складывающаяся мачта с бронированным «вороньим гнездом» на верхушке, а на шлюпбалках с каждой стороны висело по две шлюпки: странные плоскодонные и изогнутые гребные ялики, используемые по всему Дунаю, всегда казавшиеся мне гигантскими деревянными бананами с обрезанными концами.

Вот и всё. Год за годом в течение всего предвоенного европейского золотого периода «Тиса» каждый апрель после зимовки в Будапеште отправлялась на юг - патрулировать Дунай и Саву, от боснийского Брода до теснины «Железные Ворота» - вдоль границы Австро-Венгрии и Сербии. А каждый декабрь пыхтела обратно вверх по реке, борясь с осенним половодьем, чтобы снова встать на зимовку в Будапеште до того, как река замерзнет.

Корабль погружался в воду всего на метр, а из воды выступал и того меньше, так что можете себе представить, жизнь под палубой была весьма некомфортной, поскольку высоты явно не хватало. Я не так уж и высок, но даже мне приходилось по утрам бриться, высунув голову и плечи из светового люка и удерживая зеркальце на комингсе.

Австрийские мониторы поздней постройки располагали вполне удобоваримыми условиями размещения, но не наша «Тиса»... Всё запихнули под бронированную палубу, а сама суть бронированных палуб - иметь как можно меньше отверстий для световых люков, проходов и вентиляционных шахт. Когда палило солнце, мы растягивали навесы, но даже при этом лучи южного венгерского солнца настолько раскаляли металл и в каютах становилось так душно, что хоть топор вешай. Всё это порядком утомляло, но помимо этого я вскоре открыл, что экипаж почти полностью состоял из этнических венгров.

Императорский и королевский австро-венгерский флот был подлинно многонациональной силой. По географическим причинам крупнейшей единой национальной группой среди моряков были хорваты. Если не точно пропорционально их численности в империи в целом, то не слишком далеко от этого были представлены десять других национальностей двуединой монархии, которые распределялись на корабли независимо от родного языка.

Официальным командным языком в австро-венгерских кригсмарине являлся немецкий, но на практике использовался странный сленг, известный как «маринешпрахе» или «лингва ди бордо», состоящий из сочной смеси немецкого, итальянского и хорватского языков. В австро-венгерском флоте имелся единственный признак благополучия на корабле: когда экипаж в беспорядке садился обедать, без оглядки на национальности, и за столом плечом к плечу размещался чешский электрик, хорватский минер и итальянский телеграфист.

В теории, речные мониторы комплектовались таким же образом, несмотря на то, что базировались в Венгерском королевстве. Венгры составляли около десяти процентов от общей численности военно-морского флота, поэтому можно было ожидать, что примерно каждый десятый человек экипажа «Тисы» окажется венгром. Но не тут-то было.

При всех своих недостатках австро-венгерская Дунайская флотилия все еще оставалась полезной военной силой, которую Будапешт хотел бы иметь под рукой, особенно если, как казалось, в скором времени эрцгерцог Франц-Фердинанд станет императором и осуществит свою давнюю угрозу урезать Венгерское королевство.

Так что спустя несколько лет в результате фальшивых должностных перемещений и прочих хитрых манипуляций военно-морской базы в Будапеште оказалось, что из всей команды корабля единственными не-венграми являлись капитан, Зейферт (оба - австрийские немцы), я (австро-чех), боцман Йованович (хорват) и старший механик, мозг которого оказался столь разъеден годами употребления сливовицы, что никто уже не мог с уверенностью сказать, кто он вообще.

Что касается меня, то я не сомневался, что если Франц-Фердинанд сядет на трон и возникнут неприятности между Веной и Будапештом, все мы быстро окажемся на дне реки с перерезанным горлом и кирпичами в карманах. Это означало, что одной из основных наших проблем на борту «Тисы» было общение между офицерами и экипажем. Потому как даже если немецкий технически являлся языком приказов, я вскоре узнал, что обращение немца к мадьяру часто заканчивалось бессмысленным взглядом и ответом «Nem tudom» - «я не понимаю», или в лучшем случае ответом на немецком, даже не ломаном, а до неузнаваемости искажённом.

За исключением (как ни странно) еженедельного построения для выдачи жалования, когда команда вдруг мстительно начинала «тудомить», а Святой Дух чудесным образом делал полиглотами тех моряков, которые считали, что из их жалования удержали хоть на крейцер больше положенного. Я говорил на семи из одиннадцати официальных языков монархии, но венгерский никак мне не давался. Язык приятный на слух, но, казалось, преднамеренно составленный так, чтобы максимально усложнить его изучение.

Нашим спасителем стал Йованович, который, будучи хорватом, вырос на границе и поверхностно знал венгерский еще со школы. Прекрасный человек, удивительно, как он очутился среди этого сборища отбросов на борту «Тисы». Я узнал, что пару лет назад на летних флотских маневрах он потерял торпеду, и его сослали в Дунайскую флотилию в наказание.

Весной 1914 года «Тису» никак нельзя было назвать счастливым кораблем: любой мог это сказать, глядя на облако дыма из её трубы, необычную смесь клубов дыма и сгустков копоти, возвестившую о прибытии монитора в то утро, когда мы стояли на пристани в Панчове. С кораблями, работавшими на угле, всегда так: любой может многое сказать о том, что происходит внутри, по дымному автографу за кормой. За кораблем, находящемся в хороших руках, оставалась ровная серая струя дыма; корабль же, страдающий несварением, будет производить рваные клубы - значит, кочегары работают спустя рукава, давление пара упало, капитан орет им вниз в переговорную трубу, а те предпринимают ответные меры, внезапно открывая дверцы топок, чтобы порыв тяги воспламенил сажу и та вырвалась из трубы, в надежде, что какая-то её часть осядет на мостике и парадном белом мундире капитана.

Достаточно заметить, что дымовое облако «Тисы» было одним из самых необычных, что я когда-либо видел: свидетельство не только напряженных отношений между мостиком и кочегаркой, но и зарождающегося мятежа. Эти плохие отношения имеют не слишком большое значение на борту морского корабля. Море - опасное место, и даже если офицеры и команда от всего сердца терпеть друг друга не могут, остается определенная общая заинтересованность не погибнуть на тонущем корабле. На речном судне - совсем другое дело.

Но тут мы ошибались, как я теперь понимаю, потому что с тяжелым бронированным корпусом и минимальным запасом плавучести «Тиса», конечно, пошла бы ко дну как топор, получив пробоину при столкновении, и утянула бы нас под воду. Более того, Дунай (как я вскоре обнаружил) - коварная река для навигации. В Банат-Воеводине река была широкой, окруженной болотами и разделялась на неисчислимые протоки, вьющиеся между низкими, болотистыми островами, заросшими ольхой и ивой. На реке преобладало сильное течение, особенно весной, когда тающие снега Центральной Европы стекали в Черное море; и осенью, после дождей; но также и в промежутке, когда период ливней на том или другом притоке вызывал непредсказуемые внезапные наводнения ниже по течению.

Часто в середине ночи слышалось, как корабль стонет и скрипит у пристани, когда вода поднималась почти поверх красно-белых полосатых отметок уровня воды на берегу, унося в извилистом потоке шоколадного цвета с корнями вырванные деревья, дохлых животных и даже целые крестьянские хижины.

В начале апреля разразилось одно из таких наводнений, которое принесло Зейферту и мне неожиданное спасение от монотонной жизни на борту. Мы обнаружили «его» однажды утром - застрявшее в ветвях дерева на берегу, около пристани Панчовы, красиво построенное, очень дорогое и почти неповрежденное красное каноэ в индейском стиле из древесины кедра.

На нем отсутствовало название и хотя бы малейшие признаки того, откуда оно взялось, поэтому мы посчитали его своим законным призом и следующие две недели в свободное время восстанавливали и повторно лакировали небольшое суденышко, а в это время Полтл штудировал австро-венгерский военный устав в поисках статей, позволяющих это запретить.

Мне кажется, что, возможно, через какое-то время я преодолею свое отвращение к службе на речном корабле и примусь за работу с желанием приобрести навыки речного лоцмана, которые сильно отличаются от океанской навигации. Мешало этому только постоянное присутствие капитана, который ходил с важным видом по мостику или сидел в своей каюте, просматривая служебные инструкции и продумывая новые способы, как нас всех притеснить. По правде, офицер вроде фон Полтла мог появиться только в стране, полвека прожившей в состоянии мира. Я думаю, что, даже если старые австро-венгерские кригсмарине располагали небольшим флотом и постоянно нуждались в деньгах, то офицеры и матросы в целом были превосходными, а стандарты судовождения и навигации не хуже, чем у ведущих мировых держав.

Но во всех службах есть исключения. Я был довольно хорошо знаком с королевским флотом в эпоху эдвардианского расцвета, когда тот, без сомнения, являлся самым опытным и профессиональным флотом на земле. Но даже тогда до меня доходили слухи об опасных безумцах, которые так или иначе (никто даже не мог сказать как) умудрялись успешно продвинуться по службе, пока не оказывались на такой должности, где могли нанести реальный ущерб.

Некоторые люди придерживаются теории «чертового дурака» - теории военно-морской некомпетентности. Но со своей стороны, многие годы наблюдая и размышляя над этим, я пришел к мнению, что по-настоящему фатальные идиоты в этом мире - люди средних умственных способностей, когда в них есть какой-то роковой недостаток характера (вроде перемкнуло что-то в голове), превращающий даже интеллект в потенциальное орудие убийства. Как правило, эти люди весьма умны на экзаменах (но не так умны, как они думают) и полностью лишены непостижимого качества, называемого здравым смыслом.

Они также неизменно энергичны. Глупые люди в целом довольно ленивы, а большинство умных лентяев можно уговорами или запугиванием заставить сделать работу как следует, если на них сильно надавить. Действительно опасны трудолюбивые маньяки, люди, которые сочетают в себе полную некомпетентность с неиссякаемым, собачьим рвением. Адольф фон Полтл относился именно к таким.

Как казалось, его путь в имперские и королевские кригсмарине был извилистым: сначала в качестве сержанта в артиллерии, пока необъяснимо как снаряженная двойным зарядом гаубица не взорвалась и не уничтожила половину его батареи, потом в крепостной артиллерии, этом кладбище для всего живого, затем в морской артиллерии (Австрия не имела морских пехотинцев, но солдаты часто служили в море в качестве артиллеристов), и, наконец, на флоте. Когда мы встретились, ему было уже около пятидесяти восьми. Напыщенный маленький тиран с выпученными глазами, чья жизнь целиком и полностью соответствовала требованиям военного устава Австро-Венгрии (всем четырнадцати томам) как жизнь ортодоксального еврея подчиняется Талмуду и Торе.

По словам корветтенкапитана фон Полтла (он всегда использовал таинственным образом приобретенное «фон» как неотъемлемую часть своей фамилии, австрийцы же считают это довольно вульгарной северо-германской привычкой) не было ни одной проблемы во всей вселенной - ни медицинской, ни философской, ни экономической, ни религиозной, ни даже математической, которую невозможно было бы решить, обратившись к служебным инструкциям. И если в уставе о ней не упоминалось, то и проблемой это не считается. Он знал наизусть каждый параграф, каждую строчку, каждое слово. На самом деле, если бы «Наставление о правилах ношения военной формы» разрешало, он бы носил миниатюрную копию устава как талисман на веревочке вокруг лба.

Неженатый, но воздержанный в отношениях с женщинами и личных привычках, он вёл жизнь, которую другие едва ли сочли человеческой. Но ему казалось (как, полагаю, и монаху), что удовлетворены все его потребности, и главная из них - потребность созерцать бесконечное совершенство устава. А когда он этого не делал, то мучил окружающих попытками привести их действия в соответствие с уставом. Вдобавок он был посредственным офицером. На самом деле обычное прилагательное «посредственный» едва ли отражает удивительную бездарность этого человека.

Корень проблемы, насколько я мог понять, крылся в том, что даже если он каким-то образом дорос до звания корветтенкапитана на флоте великой державы, и одна его половина была ослеплена собственным совершенством, то другая прекрасно осознавала, что он абсолютно некомпетентный офицер, объект жалости и презрения окружающих.

Поэтому, чтобы укрепить высокое мнение о себе, для него крайне важной и первоочередной задачей являлось всегда и во всем быть правым, независимо от ничтожности вопроса. Так, например, когда он прочно посадил корабль на мель в сорока километрах вверх по Тисе (куда заплыл, ошибочно приняв её за Тимиш), то настаивал, что именно так и намеревался поступить, и просидел там два дня безо всякой связи с внешним миром, любуясь видами. Думаю, «Тиса» до сих пор там бы и находилась, если бы у несчастного первого помощника капитана не случился период просветления и он не прокрался под покровом темноты на берег, где протопал двадцать километров до ближайшей почты и телеграфировал в Панчову, что нужна помощь.

Вот в этом, думаю, женская глупость отличается от мужской: даже если женщины и более склонны к безрассудству, они также гораздо быстрее возвращаются в нормальное состояние, как будто у них внутри имеется какой-то встроенный механизм саморегуляции.

Что же касается мужчин, то на протяжении этого мрачного века я часто видел, что в определенный момент психоз начинает подпитывать сам себя, и действуя как полный придурок, человек погружается в это состояние все глубже и глубже, пока не наступает катастрофа. Не думаю, что кто-либо из нас, как офицеров, так и матросов, боялся плавать на борту «Эрцгерцога Альбрехта» под командованием свирепого старого солдафона Блазиуса Ловранича.

Мы могли бояться его вспышек гнева и в узком кругу ворчать на строгость, но все признавали его неотъемлемую справедливость и чувствовали себя в безопасности, доверяя жизни его профессиональным навыкам. Однако Адольф фон Полтл был совсем другим, и все, кто его знал, не только не любили его, но и презирали. Он орал, неистовствовал, угрожал всем вокруг самыми жестокими наказаниями, но в этом не было смысла: дисциплина на борту «Тисы» оставалась удивительно слабой. Даже самые жестокие тираны рассчитывают на определенную степень соучастия со стороны своих жертв, но, конечно, этого практически не наблюдалось на нижней палубе «Тисы», где капитана обычно называли “pulykakakas” - «индюк» на венгерском - и запас терпения уже почти иссяк.

Возможно, находясь в Поле, где под рукой силы военной полиции и флотская тюрьма, он стал бы Иваном Грозным. Но здесь, в глубине венгерских равнин, где он мог положиться только на себя, его угрозы по большей части оставались без внимания. В глазах Полтла матросы являлись не более чем сбродом невежественных и ненадёжных крестьян-мадьяр; что касается нас, молодых офицеров, то он считал нас полными идиотами, которые ничего не знают об управлении кораблём. Однако его собственные представления в этой области были, мягко говоря, своеобразными.

Я, например, полагаю, что большинство школьников знает: на повороте реки скорость течения на внешней стороне полуокружности намного выше, чем на внутренней, прямо как когда колонна солдат заворачивает за угол. Из этого следует, что корабль, идущий против течения, намного легче будет плыть, если штурман проложит курс как раз по внутренним сторонам поворотов, конечно, следя за мелями и принимая меры, чтобы не навалиться на другое судно.

Но Полтл такими знаниями не обладал и руководствовался правилами дорожного движения - кораблям следует держаться справа, так как он полагал, будто Дунай на всем своем протяжении - это двухколейная железная дорога, по которой корабли бегают вверх и вниз, каждый по своей стороне: от города Сулин в устье Дуная и вверх по течению, вплоть до Ульма, что в Германии.

Паровые котлы и машины «Тисы» уже порядком износились: она едва могла выжать восемь узлов или сохранять эту скорость больше часа, поэтому наблюдающие с берега иногда становились свидетелями забавных сцен. Так, одним примечательным весенним утром на излучине чуть пониже крепости Петвардайн «Тисе» потребовалось три часа и тринадцать тонн угля, чтобы пропыхтеть двести метров вверх по реке, отчаянно сражаясь с течением, пока котлы зловеще стонали, а Полтл от ярости аж пританцовывал на мостике, угрожая публично четвертовать мокрых от пота кочегаров, если те не смогут повысить давление.

Точно так же он не мог или не хотел понять, что правильный способ подвести корабль с паровым двигателем (равно как и гребной ялик) к пристани, двигаясь по течению, это не лететь на него на всех парах, да еще и по течению, пытаясь зацепиться, проносясь мимо. Нужно спуститься ниже по течению, развернуть нос корабля на сто восемьдесят градусов, подняться уже против течения, уравнивая его скорость и собственную скорость монитора, достигнув точного баланса, когда опытный рулевой может причалить двадцатитонный полубаркас к круто сваренному яйцу, не раздавив его (и, кстати, я видел, как это делается).

У Полтла не было времени для подобных тонкостей - всякий раз мы на полной скорости летели вниз по течению, и каждая раздолбанная пристань, казалось, только усиливает его решимость продолжать попытки. В иных случаях излишнее почтение к правилам дорожного движения сдерживалось тем, что Полтл, казалось, абсолютно не в состоянии ни привязать карту к окрестностям (для него реальностью была карта, а не река, которую она отображала), ни распознать навигационные буи, отмечающие фарватер. Он также настаивал, когда мы плыли вдоль границы с Сербией ниже Белграда, что мы на боевой службе, а следовательно, в соответствии с уставом, обязаны управлять кораблем из боевой рубки, а не с мостика на её вершине.

Это достаточно неудобно и в дневное время, когда стоишь внутри душной стальной трубы и выглядываешь через узкую смотровую щель; ночью же мы с тем же успехом могли вести корабль, сунув головы в оцинкованные вёдра. Когда я нёс вахту, кто-нибудь из команды стоял под носовой частью палубы, просовывая голову через палубный иллюминатор и выкрикивая мне, куда плыть.

Тем не менее, как-то ночью в середине марта это едва не довело до беды, когда мы плыли вниз по Саве неподалеку от Землина и уничтожили плавучую водяную мельницу. На Дунае в те дни еще встречались такие: две баржи, вставшие на якорь там, где течение быстрее всего, между ними подвешено водяное колесо, а над колесом - деревянный навес для жерновов. К счастью для мельников, «Тиса» ударила как раз между баржами. Само колесо и навес превратились в щепки, но обе баржи остались на плаву. Жестоко разбуженные мельники осыпали нас проклятиями и угрозами, пока мы не исчезли в темноте.

Через неделю мы врезались в железнодорожный мост в Ужвидеке, а потом однажды ночью в конце месяца налетели на мель у сербского берега, выше одного из белградских фортов. К счастью для нас, ночь была пасмурной. Мы с Йовановичем сели в шлюпку и погребли на австрийский берег, где в конце концов нашли таможенный пост с телефоном и вызвали буксир из Панчовы, которому удалось вытащить нас с мели незадолго до рассвета. Если бы не эта подмога, боюсь даже представить, какие дипломатические осложнения могли бы последовать.

К счастью, несмотря на целую череду навигационных ошибок мы плавали на борту прочного корабля со стальной пятисантиметровой броней. По крайней мере, когда мы врезались в кого-то, другой стороне обычно приходилось хуже. Говоря профессиональным языком, моё положение весной 1914 года казалось хуже некуда: старший офицер у неизлечимого идиота капитана, с экипажем из недовольных мадьяр на борту плавучей батареи, ползающей вверх-вниз по болотистой реке в самом сердце Европы.

Но худшая, намного худшая, участь ждала впереди, поскольку шестнадцатого апреля 1914 года, находясь в Панчове, «Тиса» получила приказ немедленно проследовать к Нойградитцу - около сорока километров вниз по реке. Приказы обязывали помочь местным жандармам и таможенникам в пресечении контрабанды скота.

 

Глава седьмая

Свиная война

Причиной нашей внезапной трансформации в эрзац-таможенников явилась традиционная для Центральной Европы забава - война за свиней.

Разведение и продажа свиней всегда имела большое значение для сербских крестьян, которые, как правило, выращивали в год хотя бы одного поросёнка для продажи, чтобы заплатить налоги. Австро-Венгрия же являлась крупнейшим потребителем свинины, так что в обычные времена торговля домашним скотом через Дунай и Саву носила оживлённый характер; визжащие стада и поезда с сербскими свиньями совершали путешествие в один конец на скотобойни и колбасные фабрики двуединой монархии. Как следствие, если Австро-Венгрия хотела надавить на свою проблемную южную соседку, ей лишь требовалось запретить ввоз свиней на некоторое время под каким-нибудь предлогом - обычно из-за мнимой вспышки свиной лихорадки.

Самая длительная и ожесточённая война за свиней произошла в 1908 году, после того как Австрия аннексировала Боснию и Герцеговину, и экономика Сербии была полностью задушена из-за запрета торговли. В конце концов всё закончилось, но Сербия преуспела в Балканской войне 1913 года; Будапешт обеспокоился возможными беспорядками (большинство жителей южной Венгрии были этническими сербами), и теперь осталась лишь частичная свиная блокада, относившаяся только к границе Сербии с Венгерским королевством.

«Тиса» включилась в нее, поскольку продавцы свиней из Сербии и венгерские владельцы колбасных фабрик, по-прежнему горящие желанием торговать друг с другом несмотря на закрытие границ, в последнее время стали переправлять скот через Дунай лодками, под прикрытием темноты. Таможня и жандармерия пытались их остановить, и кораблю кригсмарине следовало показать, кто здесь хозяин, и прийти на выручку, если шайки контрабандистов (а по имеющимся сведениям они были вооружены и хорошо организованы) перейдут к жестким действиям. Для нас это выглядело развлечением.

Мы причалили, а точнее, ударились о пристань Нойградитца (или, по-сербски, Нови-Града) семнадцатого апреля после полудня. Предполагалось, что мы останемся здесь до дальнейших распоряжений. Нас уже дожидался груз бункерного угля, а припасы должны были присылать еженедельно с пароходом из Панчовы, но в то же время, в случае если они не поступали, мы были вольны хоть вешаться. После швартовки мы с Зейфертом стояли на мостике «Тисы» и молча оглядывались. Панчова и сама по себе - страшная дыра, но это место...

С тем же успехом мы могли бы находиться на берегах Конго. Помимо пристани, у которой мы расположились, единственным признаком присутствия людей была старая турецкая пограничная крепость Семандрия на сербском берегу, находившаяся примерно в двенадцати километрах выше по течению. Её длинные стены и многочисленные башни венчали низкий утёс над берегом, до которого не могли дотянуться волны. Больше здесь не было ничего: ни дома, ни лодки, ни даже дыма из трубы какой-нибудь хижины - только вода, небо и небольшие лесистые острова везде, насколько хватало глаз.

— Бог мой... — сказал Зейферт, — тоска, зелёная тоска...

Как только кончилась вахта, и мы смогли улизнуть от бульдожьего взгляда нашего любимого капитана, мы с Зейфертом решили отправиться на разведку. Нарядились в лучшие мундиры для выхода, укомплектованные саблями и черно-желтыми шелковыми кушаками, всё как полагается, и двинулись на поиски того, что Зейферт оптимистично называл «цивилизацией». Единственным способом ориентации во время этого квеста стал деревянный знак у причала, гласящий лишь «К городу» и указывающий в сторону ухабистой дороги, ведущей через заливной луг. Мы отправились по ней. Прошло полчаса, потом час, но по-прежнему ни следа человека.

Я знал, что города вдоль Дуная построены по большей части на расстоянии от реки из-за наводнений, но все же... Наконец, на бобовом поле я увидел крестьянку с мотыгой за работой; на её голове был типичный для сербской деревни белый платок. Я свободно говорил на хорватском, похожем на сербский, только с латинской письменностью, так что окликнул её.

— Dobar dan gospodja . Не могли бы вы сказать, как пройти в Нови-Град?

Она поднялась и сначала рассматривала нас молча, а потом повернулась, наклонилась и задрала юбку, открыв бледный и дряблый зад. Шлепнула по нему со словами «Поцелуй мою белую задницу» и вернулась к работе, как ни в чем не бывало.

— Что ж, — сказал Зейферт, — следует ли нам из этого предположить, что гражданское население этих краёв не очень хорошо относится к императорским и королевским вооруженным силам?

Мы продолжили утомительную ходьбу. Впрочем, ещё через двадцать минут местность стала плавно подниматься, и мы увидели дымовую трубу фабрики над тополями, а затем и купол церкви.

— А, должно быть, это оно, - сказал Зейферт. — По крайней мере, человеческое поселение.

Наконец мы дошли до свежевыкрашенного указателя возле дороги. Он был красно-бело-зелёным, с надписью «Шекерешфелегихаза» жирными чёрными буквами. Мы остановились, глядя на него с недоумением.

— Забавно, — произнес Зейферт, почесав голову, — мы явно не могли уйти так далеко. Так где же этот Нойградитц или Нови-Град, или как там его называют?

Несомненно, мы находились на краю какого-то поселения, поэтому решили войти в него и уточнить дорогу. Городишко, в котором мы оказались, по сравнению с Панчовой выглядел так же, как Аддис-Абеба по сравнению с Парижем. Мне кажется, что даже в Польше я никогда не видел ничего более запущенного - это была просто груда обветшалых лачуг, притворяющихся городом. Мы пробирались среди вонючих луж и мусорных куч по омерзительной трясине, зовущейся главной улицей. Единственными приличными сооружениями оказались полуразрушенная сербская православная церковь, двухэтажное здание (закрытое) - вероятно, административное, и пара «кафе», на самом деле - не более чем распивочных самого низкого пошиба. На одном из них, как я помню, имелась вывеска и на кириллице, и на латинице: кафе «Метрополь».

Под ней как раз шла драчка нескольких завсегдатаев, сербских крестьян с черными, пропитыми лицами, наскакивающих друг на друга с лопатами и вилами. Один уже валялся в грязи, ударом лопаты ему расшибли ухо и пол-лица. Потом драчуны увидели нас, и потасовка прекратилась. Несколько уличных зевак, большинство — явно идиоты или повредившиеся умом от выпивки и болезней, заметили наше появление в городе и теперь ковыляли к нам с угрожающим видом. Я почувствовал приближение беды.

— Зейферт, давай отсюда выбираться. Они хотят...

Зейферт внезапно рухнул - его сбило с ног нечто, что я поначалу принял за футбольный мяч, а на самом деле это оказалось полуразложившейся свиной головой, брошенной кем-то из толпы. Он поднялся, и мы припустили оттуда под градом камней и нечистот. У нас при себе имелись сабли, но я понимал, что любая попытка отразить атаку приведет к тому, что нас просто-напросто линчуют. Мы не имели представления о том, куда бежим, лишь бы подальше от преследователей. Вдруг мы очутились перед открытыми воротами. Мы инстинктивно нырнули в них и оказались у внушительного и довольно приличного дома, за ним находилась фабрика, чью дымовую трубу мы уже видели. Дверь была открыта, и мы метнулись туда, захлопнули ее за собой и остановились в прохладной прихожей, пытаясь отдышаться.

До сих пор я считал резиденцию наследника в Конопиште самым вульгарно и избыточно обставленным жилищем в мире. Но по сравнению с этим домом Конопиште был просто образцом аскетизма. Прихожую переполняли статуи, картины, шторы, рыцари в доспехах, позолота, кружева и парча, причем с полным отсутствием вкуса и настолько беспощадно плотно, что найти место, куда поставить ногу, и добраться до противоположного конца помещения было равносильно подвигу. Это зрелище вышибло из наших легких тот воздух, что еще остался после бегства от толпы. Но меня ждал гораздо больший сюрприз. Раздался собачий лай, и на мраморной лестнице появились два скалящихся и рычащих мастифа, готовых броситься в атаку. Мы замерли по стойке смирно, чтобы не дать им причин для нападения. Откуда-то сверху раздался женский голос:

— Кто там?

На верхней лестничной площадке показалась и сама женщина, и мы на некоторое время молча застыли, уставившись друг на друга. Это была пани Божена.

— Оттокар! Матерь божья! Святые угодники! Откуда ты здесь взялся?

— Божена... Прости, я объяснюсь... Только снаружи целая толпа...

— Бога ради, немедленно уходи! Скоро вернется муж. Он убьет нас обоих, если обнаружит тебя здесь!

Она сбежала вниз по лестнице и стала подталкивать нас к двери, потом услышала шум снаружи, поскольку толпа ввалилась во двор. Божена распахнула окно и прокричала по-сербски:

— Прочь отсюда, вшивые отбросы!

— Чтоб ты сдохла, польская шлюха!

— Убирайтесь, а не то...

Фраза осталась недосказанной, потому что снаружи прогремели выстрелы. Толпа мигом очистила двор, и появились девять или десять королевских венгерских жандармов, у некоторых еще дымились винтовки; другие осыпали наших преследователей ударами сабель плашмя. Меньше чем за минуту улица опустела, спокойствие было восстановлено. Божена вытолкала нас из дома и захлопнула дверь прямо перед носом. Мы тут же увидели молодого вахмистра венгерской жандармерии. Тот немного говорил по-немецки.

— Озверелые сербские скоты, — сказал он. — Здесь их нужно держать в ежовых рукавицах. Приношу свои извинения, господа, но боюсь, что чужаки получают в этом городе неласковый прием, в особенности если носят мундир.

— Вахмистр, — попросил я, — не будете ли так любезны объяснить, где мы находимся? Мы искали место под названием Нойградитц, или Нови-Град по-сербски, а оказались в Шекерешфелегихазе. Не могли бы вы указать нужное направление?

— Нет нужды, герр лейтенант, — засмеялся он. — Вы нашли то, что искали. Думаю, некоторые жители до сих пор называют его Нови-Градом на своем грубом местном диалекте. Но это королевство Венгрия, и власти в Будапеште собираются поднять в этом крае культурный уровень. Так что теперь город называется Шекерешфелегихаза.

Мы поблагодарили сержанта, и он велел двум солдатам сопроводить нас к кафе «Метрополь», чтобы пропустить по стаканчику, а потом обратно на корабль, к причалу. В кафе - выщербленной глинобитной хижине с земляным полом - я навел кое-какие справки у хмурого хозяина-еврея.

— О да, — сообщил он, — ваш брат-офицер в этих местах непопулярен, с тех пор как закрыли границу. Колбасная фабрика старого Грбича вверх по улице — единственное место работы в городе, и когда ее пришлось закрыть, всех просто выкинули вон. Да вы счастливчики, что смогли унести ноги, вот что я вам скажу.

— Грбич, говорите...?

— Да, Трифко Грбич. Он тут главный, — он понизил голос. — Самый скупой старый ублюдок, когда-либо живший на свете. Когда его фабрика работа