Смерть Крофа Гранта отнесли за счет сердечного приступа. У него и в самом деле что-то давно уже было не в порядке с коронарным кровообращением, и врачи советовали ему по возможности не перенапрягаться. История эта вызвала определенный шум, несколько дней подряд не сходя с газетных страниц по всему побережью Залива, – не столько из-за полицейского расследования, отличавшегося как исчерпывающей глубиной, так и полным отсутствием воображения, сколько из-за угроз вдовы Крофа Гранта вчинить Лиге Архаических Развлечений иск на тридцать пять миллионов долларов. Согласно сообщениям прессы, она ставила Лиге в вину не только смерть, но также и немалую часть жизни мужа – от упадка его профессиональной репутации до нерегулярных приступов подагры, все более частых провалов в памяти, отвергнутых предложений занять где-нибудь в другом месте более приметный пост и общего разлада в семейной жизни.

– Я даже выйти с ним никуда не могла! Он чего-то говорил, говорил, я и половины не понимала, а потом вдруг вызывал метрдотеля на дуэль за симпатии к англичанам. Дети и те перестали нас навещать. Эти мерзавцы превратили образцового мужа и отца в какого-то Владетеля Баллантре, черт бы его побрал!

В суд на Лигу она, разумеется, не подала, но зато наняла частного детектива, очень серьезно отнесшегося к порученному делу. Еще долгое время после того, как исчезли репортеры, он маячил в поле зрения, с терпеливым тщанием отыскивая и опрашивая почти каждого, кто находился на острове Казадор во время Войны Ведьмы. Строго говоря, он попусту тратил время и силы, поскольку те несколько человек, которые присутствовали при кончине Крофа Гранта, все, за вычетом Фаррелла, скорее всего вернулись к себе домой, в раннее Средневековье; тем не менее он действовал людям на нервы, и люди начали покидать Лигу. Слишком много странных и серьезных ранений оставила после себя эта война, слишком многие просыпались ночами от слишком похожих кошмаров, сквозь которые проносились кишки с зубами, и слишком многие, пытаясь завести разговор о закатном сражении и пятерке физиономий, таких же безжалостных, как закат, обрывали эти попытки одинаковым пожатием плеч, так что со стороны казалось, будто они умоляюще ежатся. У детектива возникли серьезные подозрения, что в деле замешаны наркотики, о чем он и сообщил вдове Крофа Гранта. Вдова ответила, что так она и знала, и приказала ему вывести этих мерзавцев на чистую воду.

– Шестьдесят один год, ума не больше, чем у брюквы, так они еще взяли и прикончили его своими треклятыми наркотиками. Ну разумеется, это все объясняет.

Репортеры вернулись еще раз, на похороны, поскольку на них присутствовала, согласно выраженной в завещании воле Крофа Гранта, большая официальная делегация Лиги в соотетствующих костюмах. Фаррелл стоял рядом с Джулией и парой негромко беседующих коллег Гранта по факультету изящных искусств, наблюдая, как в восковом воздухе предназначенной для отпевания усопших часовни вспыхивают, склоняясь у гроба, плюмажи, высокие конусы с вуальками, капюшоны, камзолы, плащи, гамбизоны, мантии, накидки и пелерины. В эту неделю Лига приобрела четырнадцать новых членов, более чем возместив свои потери.

Обнаружилось также, что во время войны никто, кроме Фаррелла, Эйффи на острове не видел. Люди Гарта решительно отрицали, будто она хоть на минуту возглавила их или как-то помогала им колдовством, к тому же два свидетеля, не считая ее отца, клялись, что весь конец недели она провела в Купертино, в гостях у двоюродной сестры. Фаррелл рассказал Джулии обо всем, чему был свидетелем, от тантрического совокупления Эйффи и Никласа Боннера до яростного отчаяния, в которое впал Бен из-за смерти Эгиля Эйвиндссона, случившейся где-то около 880-го года. Джулия молча выслушала его, а когда он закончил, спросила:

– И что ты намерен делать?

На похоронах Крофа Гранта она горько плакала, удивив Фаррелла тем сильнее, что больше никто не проронил и слезинки.

– Ну что делать, ну, поговорю с этим типом, которого она наняла, – ответил он. – Бегать за ним я не собираюсь, но когда он явится переговорить со мной, я расскажу ему все, что знаю. Это честно?

Джулию его ответ, казалось, удовлетворил, что обрадовало Фаррелла. В приливе чистосердечия он добавил:

– Вообще-то я надеюсь, что он до меня не доберется, но я попробую все ему рассказать, – он и вправду намеревался сдержать данное слово.

Однако детектив до него добрался, пришел прямо на работу, и в конце концов Фаррелл, как и все прочие в Лиге, не сказал ему правды, отделавшись чашкой кофе и недомолвками.

– Джевел, ни черта бы не изменилось, расскажи я ему, как все было. Во-первых, он не поверил бы ни единому слову, не больше, чем полицейские, я это сразу почувствовал, а во-вторых… Нет, ты послушай. Во-вторых, если бы и поверил, тоже ничего бы не изменилось. Того, кто убил Крофа Гранта, все равно в городе нет, удрал за границу да еще и на восемь столетий назад. Мы же не заключали с двенадцатым веком соглашения об экстрадиции.

Лицо у всерьез разозлившейся Джулии всегда становилось таким, будто она вот-вот рассмеется.

– Тот, кто его убил, преспокойно смотрит телевизор, пару вечеров в неделю сидит с чужими детьми, зарабатывая карманные деньги, и нарадоваться на себя не может. Убийство сошло ей с рук, и теперь она знает, что может, когда ей придет такая блажь, прикончить кого угодно, потому что никто не посмеет и слова сказать, что бы он ни увидел. А ты, именно ты, просто-напросто отдал в ее распоряжение всю эту чертову Лигу, из которой я ухожу сию же минуту.

Фаррелл начал было протестовать, но Джулия оборвала его.

– Мотай отсюда, Джо, и постарайся какое-то время не попадаться мне на глаза. Выметайся, прямо сейчас.

Он ушел, не оглядываясь, и приложил особые усилия, чтобы не хлопнуть дверью ее дома.

Взбешенный, ожесточенно оправдывающийся перед собой, по десяти раз на дню предъявляющий сам себе обвинения Джулии и всякий раз признающий себя по всем статьям невиновным, что ничуть не поднимало его настроения, Фаррелл провел следующие две недели работая, репетируя с "Василиском" – спинку лютни починили, что стоило ему порядочных денег, и все уверяли его, будто она звучит не хуже прежнего, хоть это и было не так – или делая необходимые для дома покупки и выполняя иные поручения Зии. Несколько последовавших за войной дней Бен проболел (грипп, сказала Зия), потом опять вернулся к работе – все лето он вел для аспирантов занятия по "Haraldskvaeoi". Он выглядел как человек, полностью ушедший в работу – и совершенно опустошенный, не апатичный даже, но словно отправленный в изгнание, проживающий в собственном теле, как на чужой, самовольно занятой им земле, беженец, безропотно влачащий существование уже в котором по счету лагере. Один из аспирантов Бена – Фаррелл разговорился с ним после того, как в тридцать шестой раз за свою жизнь посмотрел "La Belle Et La Bête", – рассказал ему, что у Бена в последнее время появилось обыкновение внезапно замолкать во время лекции и молчать уже до конца занятий, глядя на слушателей пустыми испуганными глазами.

– А то еще вдруг начнет издавать какие-то странные звуки. Не плачет даже, а просто что-то звучит у него в груди, повторяясь снова и снова. Или прямо во время спора о порядке слов ни с того ни с сего запоет какой-нибудь совершенно дикий кусок из древне-норвежской рыбацкой песни. Рано или поздно об этом пронюхают на факультете.

Фаррелл передал этот разговор Зие, та сказала, что ей все известно, но и только. Зия в еще большей степени, нежели Бен, казалась ускользающей в леденящее одиночество, она забросила консультации, вязание, резьбу и в грузном молчании бродила по дому, неизменно сопровождаемая тоскливым цокотом Брисеидиных когтей. Блуждания ее отнюдь не были бесцельными, Фаррелл питал несокрушимую уверенность, что Зия ищет нечто определенное, особенное, необходимое ей позарез, но и понимал совершенно отчетливо, что помочь ей найти это нечто он не в состоянии. Как-то ночью он проснулся, зная, что Зия стоит прямо за дверью его спальни, но когда он открыл дверь, перед глазами его предстала лишь спина Зии, действительно стоявшей в коридоре и с таким напряженным вниманием глядевшей в пустую стену, что она не сразу услышала заговорившего с ней Фаррелла.

– Что ты, Зия, что ты там ищешь? Я могу тебе чем-то помочь?

Не обернувшись, она ответила, правда, на неведомом Фарреллу языке. Он постоял еще немного и вернулся в постель. Остаток ночи он пролежал без сна; если Зия и покинула свой пост, он этого не услышал.

Она не погрузилась в немоту, не утратила связи с внешним миром; когда ей приходила такая охота, она вполне связно поддерживала разговор на любую тему, достаточную, чтобы занять всех троих до конца обеда – при условии, что Фаррелл помогал ей, избегая каких-либо упоминаний о Лиге Архаических Развлечений и о Войне Ведьмы. Заказано было также упоминать и об их свидании с великой богиней Каннон под чужими, невыносимыми звездами, но с другой стороны, Зия как-то удивила Фаррелла, задав ему – со слабым подобием былого лукавства – вопрос о Мике Виллоузе.

– Мне бы не хотелось услышать, что он уже сдал жилье Манса Мусы. Ради Бога, хватит с него постояльцев.

– Не сдал, – заверил ее Фаррелл и неожиданно для себя добавил: – По-моему, он в скором времени сам определится в постояльцы. Когда его выпустят из больницы, Джулия, вероятнее всего, на время поселит его у себя.

Джулия не говорила Фарреллу о подобной возможности, но он внезапно понял, что так тому и быть.

В общем, эти две недели дались ему тяжело. Он тосковал по Джулии и так переживал за Бена с Зией, словно они были четой его престарелых родителей. Да и выговориться ему было не перед кем, кроме Хамида ибн Шанфара. Хамид отнесся к нему сочувственно, но у Хамида хватало своих забот.

– Турнир Святого Кита налетает, что твой "Конкорд", а я совершенно к нему не готов. Обычно я к этому времени всю войну уже раскладывал по полочкам, такая получалась основополагающая эпопея, полная героических смертей и генеалогических древес, хоть в рамочку вставляй да на стену вешай. А нынешнюю войну как-то не ухватишь, полагаю, вы это и сами заметили.

Фаррелл кивнул, и Хамид со странной мягкостью в голосе сказал:

– Вам бы тоже не грех как следует поупражняться – я о музыке говорю. На Турнире Святого Кита нам обоим придется трудиться в поте лица. Предстоит коронация нового короля, тут нет никаких сомнений, к тому же кучу оруженосцев возведут в рыцарское достоинство, ну и помимо того – пение, танцы, и под вечер, скорее всего, состязание мимов, а для него, как вы знаете, нужны музыканты. Так что дела нам хватит, а там уж, когда все кончится, мы сможем покинуть Лигу.

Фаррелл помолчал, потом кивнул. Хамид сказал:

– Самое будет время.

На одной из расположенных за городом ярмарочных площадок происходил съезд коллекционеров самоходных экипажей. В принадлежащем хозяину мастерской "паккарде" 1904 года Фаррелл отправился вместе с коллекционерами на пикник. Участники съезда приоделись соответственно случаю – клеенчатые картузы, бриджи, пылевики до пят, украшенные цветами шляпки и шляпы с огромными полями, перчатки с крагами, ботинки на кнопках до середины икры и авиаторские шарфы. Люди они были дружелюбные и разговорчивые, такие же чистенькие, как их похожие на паучков машины, к тому же многие из них, и старые, и молодые, почему-то и сами оставляли впечатление недавно отреставрированных, будто с них любовно соскребли и удалили грязный налет времени, в котором они живут. Фарреллу бросилось в глаза, что они стараются не отходить далеко от своих машин, едва ли не липнут к ним физически, как давние переселенцы к сиденьям своих бесценных фургонов. Он про себя посмеялся над ними, но когда весь караван тронулся в путь по проселочным дорогам и маленьким городкам, сам воздух стал казаться на вкус первозданным и свежим, и что-то неуловимо изменилось в окружающей местности, сделав ее менее покладистой и безопасной. Фаррелл увидел оленя, потом черную белку, потом – на заболоченной почве, там, где машины, расплескивая воду, пересекали мелкий ручей – отпечаток крупной кошачьей лапы. Через какое-то время он вдруг обнаружил, что шарит глазами вокруг, отыскивая над деревьями реактивные следы и телевизионные антенны.

Когда они добрались до отведенной для пикника площадки, на ней уже ждала Брисеида, отчаянно извиняющаяся, но непреклонная. Фаррелл поначалу сделал вид, что не замечает собаки, потом отвел ее в сторонку и как следует отругал, а в качестве последнего средства попытался заставить ее изменить служебному долгу, совращая омлетом со специями и виноградом. Брисеида виляла хвостом, вихляла задом и подпрыгивала; и в конце концов они поехали назад в Авиценну на принадлежавшем женщине, которая занималась разведением кошек, "ситроене" 1898 года, потерявшем в пути сигнальный рожок. Дорогой Фаррелл шептал Брисеиде:

– И заруби себе на носу, больше я тебе так со мной обращаться не позволю. Ты хоть понимаешь, что о нас люди подумают?

Он надеялся, что владелица машины его не услышит, но она услышала.

Входная дверь Зииного дома стояла настежь. Несмотря на жару, комнаты первого этажа съежились от холода, словно в них давно уж никто не жил. Едва переступив порог, Фаррелл ощутил странное, болезненное давление на крылья носа. Он прошелся по комнатам, выкликая Зию, поднялся по лестнице (Брисеида с трудом вскарабкалась следом). Ни в спальне Зии, ни в ванной комнате, ни в кабинете, ни в приемной не осталось даже ее запаха, а запах Зии он знал почти так же хорошо, как запах Джулии. Он снова спустился вниз, и опять поднялся наверх, осматривая каждую комнату по два-три раза, ибо знал, как тихо Зия умеет сидеть и как легко пройти мимо нее, не заметив. В конце концов, он повернулся к Брисеиде и громко сказал:

– Хорошо. В этом доме есть углы, которых я ни разу не видел.

Брисеида взглянула ему в глаза смело и твердо, как когда-то в поезде, в синем аллигаторе. Фаррелл потребовал:

– Ну, давай. Ты же тут все знаешь, давай, покажи мне.

Брисеида, резким прыжком миновала его, засеменила по коридорчику, ведущему к шкафу для постельного белья. Коридорчик был сегодня куда длиннее, чем его помнил последовавший за Брисеидой Фаррелл.

Он давно уже смирился с тем обстоятельством, что точно определить количество комнат и окон в доме Зии или с уверенностью сказать, куда в настоящее время ведут определенные коридоры, вещь для него невозможная. Речь шла даже не о ложных стенах или потаенных ходах, их еще можно было установить, скажем, простукиванием, речь шла о множественности, об альтернативах, мирно уживающихся в одном и том же времени и в одном и том же пространстве. Сам факт существования альтернатив Фаррелла не пугал – пока на них можно было не обращать особого внимания, оставляя их на периферии зрения – но любая попытка осмыслить его вызывала у Фаррелла головокружение, особенно когда он попадал на чердак. Он оклинул Брисеиду:

– Эй, мы ведь не на чердак с тобой собираемся, нет?

Брисеида не оглянулась. Она ввела его прямиком в бельевой шкаф, который простерся вокруг них, словно замковый двор, пахнущий вместо свежих наволочек спрыснутой дождем старой брусчаткой, и повернула направо или что-то вроде того, проскочила комнату без окон, где ее охватила чрезвычайная нервозность, и начала подниматься по лестнице. Фаррелл фыркнул, потому что вспомнил, как Зия однажды упомянула о лестнице для прислуги, и как он взялся ее отыскивать, поначалу спустя рукава, а потом с упорством маньяка, словно преследующего некоего профессионально легендарного монстра, неизменно уползавшего от него в последний момент. Наверное, в кухне начинается, где-нибудь за кладовкой. Да нет, черт, я же там смотрел. Проклятье, эта псина явно тащит меня на чердак.

Но лестница шла то вверх, то вниз, то каким-то образом вбок, пугающе влажная, легко проносящаяся под ногами. Он скоро оставил попытки сориентироваться относительно знакомого ему дома, единственное, в чем он был уверен, так это в том, что томительно тревожащее давление все усиливалось, взбирался ли он вверх или спускался вниз. Бывшее поначалу лишь ощущением тесноты в голове, оно, казалось, охватило теперь весь дом, без передышек стискивая его, словно бы в кулаке, пока не дошло до того, что Фаррелл уже с трудом передвигался сквозь безмолвие, отзывавшееся в его сознании внутренностью стеклянного колпака. Если он останавливался слишком надолго, Брисеида возвращалась, урча и подпихивая его носом к окончанию лестницы, к тому, что представлялось вначале уличным знаком, потом луной, а после дверью, за которой горит свет, как оно и было на деле. Брисеида одышливо заскулила, дверь отворилась, и оба путешественника ввалились через нее в послеполуденный свет и благоухание и предстали пред Зией, сказавшей:

– Спасибо, Брисеида. Ты замечательно справилась.

Она сидела посреди приятной, ничем не замечательной комнаты в кресле, свернувшемся под ней и вокруг нее и менявшем очертания при всяком ее движении. Нынешнего платья Фаррелл на ней еще не видел: синее и серебристое, как ночь, оно обтекало тело Зии, подобно облачной тени, прикасаясь к нему, как старый, добрый знакомый. Оно не льстило Зие, неложно очерчивая ее толстый живот и ноги, но Фаррелл склонился пред нею, как перед самой Каннон. Голос, который признал бы лишь давно уже впавший в детство патер Кроуни, произнес где-то рядом:

– Великая Царица Небес.

– Не валяй дурака, – нетерпеливо отозвалась она. – Совершенно я не царица, теперь уже нет, и не буду ей никогда, да и небес никаких не существует, по крайней мере тех, какие ты себе представляешь. Что же до величия… – Когда она улыбалась, лицо ее, будто разламываясь, изливалось светом. – Я послала Брисеиду, чтобы она привела тебя сюда, потому что мне одиноко. Я очень устала и очень напугана, но главное все-таки одиночество. Ты полагаешь, великая царица поступила бы так?

– Не знаю, – ответил Фаррелл. – Я до сих пор ни с одной не встречался.

Комната эта могла быть гостиной в деревенском отельчике, не хватало лишь пианино и лосиной головы на стене; в ней присутствовала пара книжных шкафов, две запыленные гравюры на стали, истертый, но настоящий турецкий ковер и обои с узором из сепиевых русалок и серых моряков. Фаррелл спросил:

– Что это за место? Где мы?

– Просто комната, в которой я когда-то была очень счастлива, – ответила Зия. – Не та же самая, конечно, та погибла, но я воссоздала ее, как могла, для себя одной. Порой она остается единственным, чем я владею.

– Но она ведь не в доме, – сказал Фаррелл.

Зия живо покачала головой, потом пожала плечами.

– Как тебе сказать, она и в доме и вне дома. Она находится не точно в одном месте с ним, но в той же мере составляет часть дома, в какой и всего остального на свете. Только найти ее бывает трудно, даже для меня. В этот раз мне понадобилось несколько недель, чтобы вспомнить сюда дорогу. Брисеида и вправду оказалась чрезвычайно умна да и ты тоже.

– А Бен здесь бывал?

Она не ответила, и Фаррелл двинулся к двум окнам, расположенным по сторонам натюрморта с яблоками и винными бутылками. За спиной у него Зия промолвила:

– Будь осторожен. В определенном смысле, эти окна – мои глаза, я не смогу тебя защитить, ты увидишь то же, что вижу я. Может быть, лучше тебе не смотреть.

На горячем, мреющем горизонте, далеко за просторными полями ячменя и пшеницы, охваченными и рассеченными желтоватыми колеями воловьих повозок, стояла крепость. На таком расстоянии она казалась сквозистой, похожей на острый горбик мыльной пены. Фаррелл отступил на шаг, сморгнул, и видение исчезло, сменившись пышным янтарным городом с такими зданиями, что от одного взгляда на них Фаррелла пронизал озноб и голова у него пошла кругом; город этот в свой черед сменило небольшое треугольное строение, встававшее из текущей по джунглям реки,– оно светилось и подрагивало в свете ранней зари. Рыбы проплывали сквозь его стены.

– Как чудесно, – сказал Фаррелл.

И словно сметенные его дыханием, дом, река и рассвет сгинули, он снова вглядывался в поля ячменя, в тропки и в широкие излучины рек под небом, похожим на бледно-золотой лепесток. На этот раз он не увидел ни крепости, ни огромных замков, он проглядел бы и тростниковые или мшаные кровли маленьких глинобитных хижин, если бы прямо у него на глазах по кровлям не покатился огонь, взъерошивая их одну за другой и расправляя, как расправляется проснувшаяся птица. Мимо хижин летели всадники, и какие-то люди с факелами бегали между ними.

Он раскрывал глаза все шире и шире, пока им не стало больно, ему хотелось, чтобы и эта сцена исчезла, но она лишь становилась все более явственной. Там, где уже проскакали всадники, лежали черные, загубленные поля, принятые им поначалу за вечерние тени; растущие кольцами яркие цветы обратились в еще тлеющие пепелища домов, и повсюду в настоящих тенях голые дети баюкали рассеченные, размозженные, пронзенные тела других детей. Фаррелл увидел корову, волокущую за собой по все расширяющемуся кругу свои же кишки; женщину, жадно грызущую собственную руку; и какой-то старик глядел прямо ему в лицо – он что же, видит меня? – все сильнее распяливая рот. Потом старик неторопливо повернулся к нему спиной, спустил штаны и наклонился, подставив взгляду Фаррелла рябые, покрытые глубокими морщинами ягодицы. Снова повернувшись (рот теперь был закрыт), он обеими руками схватился за уд и, покачиваясь, стал мочиться в пустое золотистое небо. Ветер нес брызги обратно ему в лицо, капли стекали по щекам, мешаясь с грязными слезами.

Фаррелл прошептал:

– Останови, – и с облегчением заметил, что видение начинает медленно выцветать. Последней, кого он увидел внизу, была толстая женщина, бегущая с прижатыми к груди подушкой и кошкой. Настигавший ее верховой напевал знакомую Фарреллу песенку.

– Да кто же ты? – крикнул он, обращаясь к Зие, и у себя внутри услышал ее ответ:

– Я – черный камень размером с кухонную плиту. Каждое лето меня омывают в потоке и поют надо мной. Я – черепа и петухи, весенний дождь и кровь быка. Девственницы ложатся с захожими чужаками во имя мое, и молодые жрецы швыряют к моим каменным стопам куски собственных тел. Я – хлеба и ветер в хлебах, и земля, на которой они стоят, и слепые черви, свернувшиеся, совокупляясь, в слизистый шарик под корнями этих хлебов. Я – колея и вода в колее, и медоносные пчелы. Раз уж тебе так приспичило знать.

Последние слова Зия произнесла вслух, и когда Фаррелл осмелился взглянуть на нее, он увидел ее смеющейся, той Зией, что осталась в его памяти с первого утра, тучной, как тыква, и проворной, словно пантера, с серыми, сияющими глазами, полными древнего хаоса. Но первое утро осталось далеко позади, и взбешенный Фаррелл снова спросил:

– Кто ты? Показать мне такое и смеяться – я считал тебя чудом, таким же, как та, другая.

Смех Зии пронизывал пол гостиной под ногами у Фаррелла.

– Как Госпожа Каннон? Вот что ты думал обо мне – что я богиня милосердия с тысячью рук, чтобы каждой спасать по целому миру? О нет, Госпожа Каннон и вправду царица, а я – я и вправду лишь черный камень. Такова была моя начальная природа, и она не претерпела больших изменений, – но чем дольше Зия вглядывалась в Фаррелла, тем менее насмешлив становился ее голос, и под конец она добавила: – Во всяком случае, не такие большие, как мне, может быть, хотелось. Я камень, который мыл тарелки, спал в постелях людей и видел слишком много фильмов, но все же остался камнем. А в камнях, боюсь, чудесного мало.

– То, что я видел, происходило на самом деле? Где это было?

Она не сочла нужным ответить.

– Там женщина бежала, – сказал он. – Уж ей-то ты во всяком случае могла бы помочь. И столько детей.

– Я же сказала тебе, я не Каннон, – серебряное кольцо, державшее волосы Зии, шевельнулось у ее щеки, блеснув, как слеза. Она продолжала: – Сделанное мной для вашего друга, сделано потому, что происшедшее с ним нарушает определенные законы, а то, что ты видел из окна, их не нарушает. И даже с ним я сама нуждалась в помощи, без той девочки, без твоей Джулии я бы не справилась. У меня не осталось власти за пределами этого дома – а теперь, быть может, и за пределами этой комнаты.

Брисеида заскулила и подползла к ней поближе. Она явно не осмеливалась даже ткнуться в Зию носом, выпрашивая ласку, равно как и предложить ей свою, она лишь плюхнулась обратно на пол в пределах, делавших ласку возможной – так, на всякий случай. Фаррелл произнес:

– Да. Жаль, что я не мог видеть тебя, когда ты была черным камнем.

– О, тогда было на что посмотреть, – тон ее оставался достаточно сардоническим, но голос на миг стал нежен. – Пожалуй, это было красиво – флейты, курильницы, молитвы, вопли – наверное, все это нравилось мне тогда, давным-давно. Я вмешивалась во все, буквально во все и повсюду, единственно ради того, чтобы вмешиваться, потому что мне это было по силам.

Горький смешок Зии кольнул Фарреллову кожу иголочками, так же, как колола порой его музыка.

– Останься я только камнем, тем детям от меня было бы больше пользы.

– Не понимаю, – сказал он. – Не понимаю, как богиня может лишиться власти.

Прежде, чем улыбнуться, Зия немного откинулась назад, оглядев его с удивлением, почему-то внушавшим чувство опасности.

– Совсем неплохо. Не думала, что ты когда-нибудь произнесешь это слово. Да, так вот, с властью дело для всех обстоит одинаково – если ты недостаточно желаешь ее, она от тебя уходит. А боги неизменно лишаются власти, потому что она перестает радовать нас, и рано или поздно, все мы начинаем желать иного. Собственно, это и отличает нас от людей.

– Чего же пожелала ты? – спросил Фаррелл. – Чего тебе захотелось сильнее, чем быть богиней?

Зия спустила с волос серебряное кольцо и принялась неторопливо распускать тугую, немного растрепавшуюся косу, как в ту ночь, когда она изогнула вселенную ради Мики Виллоуза. Фаррелл думал: Примерно то же, только наоборот, делают финские моряки. Они связывают ветра кусками веревки, вяжут магию в узлы. А она развязывает ее, у меня на глазах.

– Расчеши мне, пожалуйста, волосы, – сказала она. – Бен прошлой ночью не вспомнил об этом. Щетка вон там, на столике.

И Фаррелл встал за спинкой ее странного текучего кресла в комнате, которой не существовало, и принялся за то, о чем он давно мечтал – стал расчесывать ее волосы, ощущая, как черные с серым тяжелые, будто морские, волны что-то мурлыкают, обжигая ему ладони, как потягиваются, точно проснувшиеся кошки, получившие свободу ветра. Один раз, показывая ему, как правильно держать щетку, Зия коснулась его лица, и он вспомнил, летний день, который провел на лугу, наблюдая за рождением бабочки, монарха.

– Мне нравится здесь, – негромко говорила она. – Из всех миров этот словно бы создан для меня, с его бестолковостью и жестокостью, с его прекрасными деревьями. Здесь ничто никогда не меняется. Каждому новому знанию сопутствует новый страх, и на каждую глупость, которую все-таки удается выкорчевать, расцветает три новых нелепицы. Столько беспорядка, столько красоты, столько безнадежности. Я разговариваю с моими клиентами и не могу понять, как они ухитряются вставать по утрам, почему хоть кто-то из вас дает себе труд вылезти из постели. Рано или поздно настанет день, когда все махнут на это рукой.

Она откинула голову чуть дальше назад и закрыла глаза, а он продолжал расчесывать волосы и смотрел, как морщины и складки ее шеи расправляются почти неприметными, кокетливыми движениями, становясь и мягкими, и упругими сразу, будто русло потока под первым дождем. Теперь волосы в его руках дышали спокойно.

– И вы все еще продолжаете желать друг друга, – говорила она. – Вы продолжаете снова и снова выдумывать самих себя, созидаете целые вселенные, столь же реальные и обреченные, как эта, и все для того, чтобы иметь повод на мгновение приткнуться друг к другу. Я знаю богов, которые появились на свет лишь потому, что двоим из вас понадобилась причина для того, чем они собирались заняться под вечер. Послушай, истинно говорю тебе, что даже там, на звездах слышен аромат вашего желания, и существуют уши такой формы, для обозначения которой у вас и слова не найдется, предназначение которых – слушать ваши сны и ваше вранье, ваши слезы и ваше кряхтенье. Ничего, подобного вам, не существует средь всех самоцветов неба, сознаешь ли ты это? Вы– чудо космоса, народившееся, быть может, ему на беду, но все-таки чудо. Вы – вместилище скуки и голода, и я катаюсь по вам, как собака по травке.

Она неожиданно обернулась, крепко взяла его за плечи и поцеловала в губы, одновременно вставая. Фаррелл, достаточно часто гадавший, на что может походить ее поцелуй, и слегка съежившийся перед воображаемым прикосновением сухого, точно сброшенная змеей кожа, мускулистого рта, обнаружил, что дыхание ее шумно, таинственно и веет ароматом цветов, а сам поцелуй несет в себе такое же потрясение и погибель, как первая съеденная им в своей жизни шоколадка. Кресло, растекаясь по полу, заурчало под ними. Сквозь платье цвета ночи Фаррелл нырнул и поплыл в ее радостном и полном приятии с пугающей легкостью и нетерпением четвероногой сухопутной зверушки, вспомнившей море и ставшей прародителем китов. Груди ее были такими мягкими и бесформенными, какими он их себе представлял, таким же неровно крапчатым казался живот, и Фаррелл целовал ее и рыскал по ней, и вместе с нею смеялся, ослепленный блеском ее щедрости, пока она не обвила его шею руками и не сказала:

– Теперь смотри на меня, смотри, не отрываясь.

Это оказалось нелегкой задачей, но они держали друг дружку крепко, и Фаррелл ни разу не отвел взгляда – даже увидев черный камень и то, что перед ним лежало. Он закрыл глаза лишь в самом конце, когда лицо ее стало таким прекрасным и печальным, что вынести этого было уже невозможно. Но улыбка Зии все равно проникала в него, как та, другая, и весь его остов пронизывал солнечный свет.

Едва овладев способностью говорить, он сказал:

– Никлас Боннер – твой сын.

Они оставались еще сопряженными, еще содрогались, распластанные, как существа, принесенные в жертву, и она молчала так долго, что Фаррелл уже задремал, когда прозвучал ответ:

– Ляг со смертным и простись со своими секретами. Бен каждое утро просыпается, зная больше того, что я ему рассказала.

– О господи, – сказал Фаррелл. – Бен. Ох, Бен. Не диво, что он так выглядит.

Он начал ощупывать свое лицо и оглядывать себя, так что Зия, в конце концов, рассмеялась, сказав:

– Не будь идиотом.

Позволь мне помнить об этом, пожалуйста, позволь мне помнить, когда забудется все остальное, богиню, смеющуюся после любви.

– Ты не изменился, – говорила она. – Я не вирус, чтобы мной заразиться. Для этого нужно войти в мою жизнь так, как вошел в нее Бен, и оставаться в ней долго.

Она выскользнула из-под него и села, обхватив руками колени.

– Ты прав, Никлас Боннер мой сын, во всяком случае, так было задумано. Нет, отца у него не было, никакого. Существует еще что-нибудь, о чем ты хотел бы узнать?

– Я очень хотел бы узнать, почему это ты так и осталась одетой, а я нет, – на сине-серебряном платье не было видно ни пуговиц, ни молний, не было также на нем ни пятнышка, ни морщинки. – Я ни разу не видел, чтобы ты его надевала.

– А я и не снимала его никогда. Смертным не следует видеть богов обнаженными, это очень опасно. Нет-нет, ты не видел меня, Джо, слишком уж ты волновался. Успокойся и слушай.

Кресло поднялось под ней, вывалив Фаррелла на пол, едва он потянулся за своими одеждами. Зия шагнула мимо него к окну, и он на лету поцеловал ее ногу. Брисеида подошла и обнюхала его, не поскуливая и не виляя хвостом. Фаррелл сказал ей:

– Мы это после обсудим.

– Я была одинока, – начала рассказывать Зия. – Это обычное наше профессиональное заболевание, всякий справляется с ним по-своему. Кто-то из богов создает миры, целые галактики, единственно ради того, чтобы обзавестись разумным и участливым собеседником. Как правило, их ждет разочарование. Другие заводят детей – совокупляясь друг с другом, с людьми, с животными, с деревьями, с океанами, даже со стихиями. Все это очень утомительно и занимает у них большую часть времени. Но в итоге дети у них появляются. У некоторых богов детей многие тысячи.

– И представляете, хоть бы один из этих ублюдков сел и черкнул родителю письмецо.

Зия обернулась к нему, и он сказал:

– Извини. Не знаю, каков в такие минуты Бен, но я себя ощущаю не то Сентрал-парком, не то птичьей купальней. Да. Так ты захотела ребенка.

– Теперь я уже не знаю, чего я хотела. Это было давно, и я была иной. Ваш мир, сколько я помню, уже существовал, но не вмещал ничего, кроме огня и воды. Я и думать не могла, что так сильно его полюблю, – она помолчала. – Знаешь, у нас нет слова, обозначающего любовь. Голод, разные степени голода, вот, пожалуй, самое близкое, чем мы обладаем. Если бы ты был богом, мы бы с тобой занимались минуту назад утолением голода.

– И ты завела себе Никласа Боннера, – негромко сказал Фаррелл. – Зачатого в голоде, от одиночества. А он знает, что он твой сын?

– Он знает, что я его не завела, – ответила Зия. – Он знает, что я его сотворила. Ты понимаешь, о чем я?

Голос ее звучал жестоко и жалостно, будто ветер, завивающийся вкруг углов дома.

– Он знает, что я создала его из себя, в себе, и даже не от одиночества, а от презрения, презрения к таинствам, оракулам, храмам – ко всему, в чем нуждается этот заповедник полу– и четверть-божков, беспомощных кровопийц, к преклонению перед иллюзиями. Я хотела создать дитя, которое сможет существовать без обмана, которое останется богом, даже если никто во вселенной не будет ему поклоняться. Презрение и тщеславие, понимаешь? Даже для богини я всегда была чрезмерно тщеславной.

Фаррелл хотел подойти к Зие, стоявшей спиной к нему у окна, но, подобно Брисеиде, не решился вторгнуться в пределы ее боли и только сказал:

– Он, конечно, напугал меня едва ли не до смерти, но он не бог. То есть, если ты – богиня.

– Он ничто. Кем бы ты ни был, сотворить что-либо полезное из презрения и тщеславия тебе все равно не удастся. Никлас Боннер не бог, не человек, не дух силы – он ничто, но ничто бессмертное и навек возненавидевшее меня. И поделом. Можешь ты хотя бы отдаленно представить, что я с ним сделала? – она обернулась, чтобы взглянуть на Фаррелла, и он увидел ее лицо, посеревшее, ставшее маленьким. – Можешь ли ты вообразить, каково это – точно знать, что твое существование никому и нигде не нужно, что во всей вселенной, с одного ее конца до другого, для тебя не отыщется места? Представь, что бы ты чувствовал, Джо? Зная, что ты даже умереть никогда не сможешь, что ты никогда не избавишься от этой страшной нежизни? Вот что я сделала с моим сыном, Никласом Боннером.

Фаррелл сказал:

– Ты должна была попытаться… ну, я не знаю – развоплотить его. Ты же была сильнее тогда, надо было попробовать.

Она сердито кивнула:

– Я не смогла. Настолько сильна я не была никогда. Я походила на вашу ведьмочку – баловалась с разными силами, хватаясь для этого за любой жалкий предлог, пока не нарвалась на нечто такое, что можно поправить только чудом. Самое большее, что мне удавалось, это услать его подальше, в место, которое вы могли бы назвать лимбом. Мне не хочется распространяться о нем. Делать там решительно нечего – только стараться заснуть, да ждать, пока кто-нибудь вызовет тебя по ошибке. И кто-нибудь обязательно вызывает, – она усмехнулась, неожиданно и мрачно, и добавила: – Он, кстати, всегда выглядел точь в точь, как сейчас. Мои тела с каждым разом становятся уродливее и старше, но Никласу Боннеру навеки четырнадцать лет.

– Ему здесь все ненавистно, – сказал Фаррелл, вспомнив первый долгий крик ужаса в рощице мамонтовых деревьев: Поспеши же сюда, ко мне, поспеши, ибо мне холодно, холодно! Глядя в сторону, Зия кивнула. Фаррелл продолжал:

– Что-то сжимает дом, будто щипцами для орехов. Здесь это не чувствуется, но в остальных комнатах ощущение тяжкое. Что происходит?

– То самое, – она говорила мирным, почти безразличным тоном. – Со временем, может быть, через несколько дней, они еще раз попытаются войти в мой дом и отправить меня туда, куда я прежде отсылала его. Не знаю, достаточно ли у девочки силы, чтобы проникнуть сюда, в эту комнату. В дом она, я думаю, войдет, но сюда, может быть, не сумеет.

Она сжала ладонь Фаррелла между своими – квадратными, короткопалыми – и улыбнулась ему, не прилагая, однако, усилий, чтобы втянуть его к себе через невидимую границу.

– Господи, Джо, – сказала она, – не смотри на меня так. Все, на что способен Никлас Боннер, это уничтожить меня во имя некоей справедливости. Самое-то печальное, что ничего другого он не может.

Однако Фаррелл по-прежнему молча смотрел на нее, и она, легко вздохнув, отпустила его ладонь.

– Ладно, Джо, иди. Я просто нуждалась в собеседнике, ненадолго. Теперь мне будет хорошо здесь, спасибо тебе, – произнося это, она выглядела совсем молоденькой девушкой, трепещущей после первой в ее жизни серьезной лжи. Фарреллу захотелось обнять ее, но она опять отвернулась, и он обнаружил, что уже приближается к двери, пытаясь оглянуться назад. Кто-то в комнате подвывал тоненько и безутешно, Фаррелл решил – Брисеида, тут же, впрочем, поняв, что это он сам.

Он уже открывал дверь, чувствуя, как заждавшиеся снаружи эфирные челюсти без спешки смыкаются на нем, когда Зия сказала:

– Останься, Джо. Ничего мне не хорошо. Побудь со мной, пока не вернется Бен.

Фаррелл встал рядом с ней у окна, они держались за руки, а дом похныкивал, пел и стонал вокруг воображаемого пузырька ее комнаты. Фарреллу не хотелось снова выглядывать в окно, но Зия сказала:

– Все в порядке, ты ничего кроме Авиценны не увидишь, обещаю тебе. Случается, что и я ничего другого не вижу.

И она сдержала слово: высокие окна глядели на памятные крыши и улицы, на запаркованные машины, на голубую дымку Залива, и люди, знакомые Фарреллу, копались в садах, выглядя неподвижными, как видимые издали волны.

– Вот и этого будет мне не хватать, – произнесла она, стоя с ним рядом. – Что за место, Джо, и как же я буду скучать по нему! Это жирное тело, ходячая грязная лужа, обманутая всем на свете, этот невероятный мир, не мир, а несчастный случай, эти люди, которые калечат друг друга куда охотнее, чем утоляют голод, – о, не существует ничего, ничего, ничего, с чем бы я не рассталась, чтобы пробыть здесь на десять минут дольше. Вот увидишь, я оставлю после себя следы когтей, и когда меня выволокут отсюда, я леса и горы унесу под ногтями. Совершенно идиотское чувство. Я буду вся в грязи оттого, что цеплялась за вашу глупую планету, и боги станут смеяться надо мной.

Фаррелл спросил:

– Когда мы любили друг друга, это ведь был не я, верно?

Она не ответила, только прижала к груди его руку.

– Цеплялась за нашу глупую планету?

Зия кивнула, и Фаррелл сказал:

– Я польщен.

И после этого они ждали молча, покуда Бен не вернулся домой.