Ничто в обширном опыте Фаррелла по части омлетов и жареной картошки не подготовило его к работе у "Тампера". То, чем он здесь занимался, представляло собой противоположность, абсолютное отрицание, отречение от поварского искусства: почти вся его работа сводилась к подогреву снулого фруктового пирога, периодическому доливу воды в булькающие баки с кофе, с чили и с чем-то оранжевым да к заполнению красных пластиковых корзинок рыжеватыми комками кроличьего мяса, приготавливаемого в Фуллертоне по секретному рецепту и дважды в неделю доставляемого сюда грузовиком. Ему надлежало также макать эти куски либо в "Волшебный Луговой Соус Тампера", пахший горячим гудроном, либо в "Лесной Аромат Тампера", переименованный Фарреллом в "Сумерки На Болоте". Вся прочая работа заключалась в протирании полов, отскабливании печей и фритюрной жаровни, а также – перед уходом – в щелканьи выключателем, отчего на крыше ресторанчика озарялся ухмыляющийся, вращаюший глазами и приплясывающий кролик. Предполагалось, что в лапах он держит "Ведерко Большого Медведя", наполненное "Кроличьей Корочкой", хотя, возможно, в ведерке содержались "Кроличьи Косточки" или "Заячий Закусон". Фарреллу причиталось одно "Ведерко" в день, но он предпочитал кормиться в расположенном за углом японском ресторане.
Как и мистер Макинтайр, управляющий "Тампера". Неуклюжий, молчаливый человек с красноватым лицом и серыми, липкими, словно старый обмылок, волосами, он зримо кривился, подавая "Крольчачьи Копчушки", а яркие корзиночки с "Булочками Банни" подталкивал через стойку кончиками пальцев. Фаррелл проникся к мистеру Макинтайру жалостью и на пятый день работы приготовил ему омлет. Это был бакский "piperade" – с луком, с двумя разновидностями перца, с помидорами и ветчиной. Фаррелл добавил в него особую смесь трав и пряностей, выторгованную им у боливийского адвоката в обмен на текст "Оды к Билли Джо", и подал омлет мистеру Макинтайру на бумажной тарелочке с отпечатанными по ней красными и синими кроличьими следами.
Мистер Макинтайр съел половину омлета и резко отодвинул тарелку, ничего не сказав, лишь передернув плечами. Но до конца этого дня он так и таскался за Фарреллом, шелестящим скорбным шепотком рассказывая ему о различных грибах и о суфле из куриной печени.
– Я и подумать не мог, что под конец жизни придется управлять забегаловкой вроде этой, – доверительно говорил он. – Я ведь умел приготовить мясо по-бургундски или фасоль, запеченную в жженом сахаре. А то еще баббл-энд-скуик. Это такое английское блюдо. Напомните, чтобы я показал вам, как его делать. У меня была девушка-англичанка – в Портсмуте, во время войны. Я потом открыл в Портсмуте ресторан, но мы прогорели.
– Моя знаменитая ошибка, – рассказывал Фаррелл тем вечером Бену с Зией, – вечно я связываюсь с туземцами, Он уже стал заговаривать о том, как хорошо было бы поколдовать над меню, протащить туда контрабандой какое-нибудь пристойное блюдо – не все же "Тамперовы Тушки" подавать, – пока Дисней не подал на эту жалкую шарашку в суд и не отправил ее прямиком в Банкрот-ленд. Нет, больше мистер Макинтайр омлетов от меня не получит.
Рассказывая, он настраивал лютню, собираясь им поиграть, и теперь начал гальярду, но из-за молчания Зии сбился в первых же тактах и остановился. Когда он повернулся посмотреть, что с ней такое, Зия сказала:
– Но ведь тебе это должно было понравиться. Работать на человека, все еще неудовлетворенного, не желающего списывать себя в отходы. Чего бы лучше, раз уж все равно приходиться на кого-то работать?
– Э нет, – ответил Фаррелл. – Только не для меня. Когда я поваренок, я поваренок, а когда я шеф-повар, это уже совсем другой расклад. Я не отказываюсь давать, но хочу точно знать, что от меня надеются получить. Иначе выходит неразбериха, приходится утруждать мозги, чтобы в ней разобраться, а это вредит музыке.
Зия поднялась на ноги движением столь окончательным, что оно уничтожило даже воспоминания о том, как она когда-то сидела. Голос ее остался низким и насмешливым, но Фаррелл, уже проживший с ней рядом неделю, знал, что она движется быстро, лишь когда сердится.
– Кокетка, – сказала она и вышла из комнаты, а Фаррелл замер, более чем наполовину уверенный, что лампы, ковры и стереопроигрыватель поскачут следом за ней, и пианино медленно закружится в ее кильватерных струях. Все струны на лютне снова расстроились.
Фаррелл сидел, положив на колени лютню и гадая, не существует ли греческого слова, звучащего так же, как то, которое он только что слышал. Он решил спросить об этом у Бена, но увидев в противоположном конце комнаты плечи, трясущиеся за наспех сооруженным несостоятельным прикрытием из чрезмерных размеров альбома репродукций, передумал, снова настроил лютню и с жаром заиграл "Lachrimae Antiquae". Пожалуй, в начальные такты он вложил слишком много пыла, но дальше все пошло замечательно. Гостиная Зии была словно создана для паван.
Сама Зия неподвижно стояла где-то посреди дома. Фаррелл, не отрывавший глаз от своей струящейся, тающей левой руки, знал это, как знал точный миг, в который Бен отложил альбом. Снаружи в темноте скулила под кухонным окном Брисеида. Басовая партия чуть запаздывала – в меру истинного совершенства, почти болезненно переступая по его сухожилиям, балансируя на нервах, словно на высоко натянутой проволоке, а дискантовая танцевала под корнями волос и пронзительно отзывалась под кожей на щеках. Он думал об Эллен, и мысли его были добры. Я добрый, когда играю. Играя, я становлюсь по-настоящему добрым малым. Когда он закончил и поднял глаза, она стояла, положив руку Бену на плечо и медленно расплетая другой длинную косу. Фаррелл обнаружил, что ладони и губы у него похолодели. Он сказал:
– Иногда получается.
Зия промолчала, а Бен ухмыльнулся и произнес:
– Эй, мистер, а здорово вы играете, – он поднес к губам Фаррелла воображаемый микрофон. – Мистер Фаррелл, не могли бы вы рассказать нам немного о технике, необходимой для правильного исполнения музыки Дауленда.
То была давняя их забава, которой они еще ни разу не предавались после его приезда. Лицо Фаррелла мгновенно обвисло и поглупело.
– А я чего же, Дауленда, что ли, играл? Черт, всегда думал, что это вот тот, другой, ну, вы знаете – как его, тоже такой весь из себя англичанин. Во-во, Вильям Берд! Так вы, выходит, уверены, что это не Вильям Берд?
– Для меня вся эта волшебная музыка звучит одинаково, – ласково ответил Бен. – А вот насчет вашего легато, мистер Фаррелл. Я уверен, что каждый молодой лютнист в нашей стране сгорает от желания узнать секрет такого гладкого, беглого, чувственного легато.
– Еще бы они не сгорали, – гоготнув, произнес Фаррелл. – Передайте им, пускай "Клорокс" сосут.
Он встал, намереваясь отправиться спать, и уже почти добрался до лестницы, когда Зия негромко окликнула его:
– Мистер Фаррелл.
Она не сдвинулась с места, просто стояла, протянув к нему руку, серьезно предлагая свой микрофон. Королева Виктория с трезубцем, – подумал Фаррелл. Лицо Бена у нее за спиной на краткий миг вновь стало прежним лицом, лицом из подземки, мягким и бескостым, сморщившимся от смущения за толстую женщину в длинном платье. Плоть ее протянутой руки провисала, как набрякшая влагой туча.
– Мистер Фаррелл, – продолжала она, – будьте добры, не могли бы вы нам сказать, во что обошлось вам умение так играть? От чего вам пришлось отказаться?
– От фасоли, запеченной в жженом сахаре, – ответил он и, поднявшись по лестнице, обернулся на самом верху, хоть и не собирался этого делать. Они смотрели не ему вслед, но друг на друга: Зия подняла лицо, лицо гадалки, к рассеченному шрамом лицу Бена. Оттуда, где стоял Фаррелл, выпуклость Зииного живота казалась элегантной и мощной, как изгиб его лютни. Как это у них происходит? Он впервые поймал себя на попытке вообразить медленно смещающуюся тяжесть грудей, покрытых, словно песчаные дюны, мягкими складками, угадать, какого рода дразнящие непристойности может позволить себе этот своевольный голос. Не следует подобным образом помышлять об этих делах – ибо сие обратит нас в безумцев. Он усмехнулся, передернулся и пошел спать.
В ту же ночь он почувствовал, что они занимаются любовью. Спальня их располагалась на другом конце дома, единственным звуком, который когда-либо долетал до него оттуда, было повизгивание Брисеиды, напрасно просившей, чтобы они впустили ее к себе. Но пронзительность ощущения, которое охватило его, не нуждалась во вскриках или скрипе пружин, то была уверенность столь сильная, что он сел, потея в темноте, впитывая запах ее наслаждения, кожей чувствуя смех Бена – как будто он очутился вместе с ними в постели. Он попытался снова заснуть, но нечестивое соучастие вливалось в него отовсюду, мотая его по постели, как мотает гладкую гальку прибой. Пристыженный и напуганный, он закусил губу и крепко обхватил себя руками и все же, в конце концов, крик вырвался из него наружу, и помимо воли тело его содрогнулось, беспомощно отозвавшись на чужое блаженство, воспользовавшееся им, чтобы придать себе еще большую пряность и тут же забывшее про него, едва оно подчинилось. Он сразу провалился в беспамятство и увидел во сне Тамперова кролика, напавшего на него с явным намерением прикончить. Неоновые глаза источали пламя, кролик тряс его и вопил: "Ты шпионил! Шпионил!" – и во сне он знал, что это правда.
За завтраком Бен правил экзаменационные работы, а Зия сидела с газетой в небольшом кухонном эркере, поглощая любимую утреннюю размазню – йогурт, мед, манго и высушенные зерна хлебных злаков – и негромко хихикая над рассказом в картинках. Один раз она перехватила взгляд Фаррелла и попросила заварить ей травяного чая. Когда он уходил на работу, она дремала – пыльно-серая персидская кошка, подрагивая, растянувшаяся на угреве – а Бен, стуча карандашом, расставлял точки и клял средний класс за безграмотность.
Ибо сие обратит нас в безумцев. Выходя из дому, Фаррелл буквальным образом налетел на Сюзи Мак-Манус. Не заметить Сюзи было до опасного легко, так мало места занимала она в пространстве и так бесшумно обитала в нем. Женщина она была худая, почти изможденная, и бесцветная – глаза, кожа, волосы – и голос ее, когда она говорила с кем-либо, кроме Зии, был столь же обескровлен, лишен каких бы то ни было интонаций. Лишь беседуя с Зией, она обретала какие-то краски, и Фаррелл, время от времени застававший их наедине, всякий раз изумлялся тому, насколько она молода. Он довольно быстро установил, что тоже в состоянии ее рассмешить, но то был единственный доступный ему способ вызвать ее на подобие разговора, не говоря уж о том, чтобы понять, что она бормочет в ответ на его вопросы и прибаутки. В этот раз, подхватив ее прежде, чем она упала, Фаррелл игриво сказал:
– Сюзи, вот уже третий раз я сбиваю вас с ног и наступаю на ваше поверженное тело. Наверное, теперь я уже просто обязан вас содержать, нет?
Сюзи ответила – насколько он смог разобрать – совершенно серьезно, обычным ее потупленным шепотком:
– О нет, для этого меня нужно топтать гораздо дольше.
Она резко нагнула и повернула набок голову так что, казалось, еще чуть-чуть и она посмотрит ему прямо в лицо: была у нее такая манера, но при всем том, Фарреллу ни единого раза не удалось заглянуть ей в глаза. Затем она исчезла (другая ее манера), скользнув мимо него к кухонной двери и растворившись в воздухе, двери еще не достигнув. В тот день на работе у Фаррелла все валилось из рук.
Немалую часть своей взрослой жизни Фаррелл провел в поисках нового жилья. В любом другом городе он не стал бы особенно привередничать и обосновался достаточно быстро. Но образ Авиценны, сложившийся у него десять лет назад, наполняли просторные солнечные комнаты и цветистые, пьянящие, хрупкие дома, в которых жили его друзья. Прошла неделя, прежде чем он уяснил, что едва ли не каждое из дорогих ему мест, в которых он напивался, влюблялся и накуривался, ныне обратились либо в автостоянки, либо в университетские оффисы. Несколько уцелевших остались счастливо неизменными, только стоимость жилья в них выросла вчетверо. Фаррелл немного постоял в расцвеченном фуксиями дворике под окном комнатушки Эллен. Он знал, что Эллен давно уже съехала, иначе бы он сюда не пришел, но постоять следовало, хотя бы для порядка.
– Так много было замечательных мест, – пожаловался он Бену.– Иногда и не вспомнишь, в чьем доме что случилось, до того все они были хороши.
– Те еще были дыры, – ответил Бен. – Просто мы по молодой толстокожести этого не замечали.
– Правда? Тем лучше для юношей и дев златых.
Их было только двое в раздевалке факультетского спортзала, куда они пришли, чтобы поплавать. Бен любил бывать здесьхотя бы дважды в неделю, после вечерних занятий.
– А я все равно скучаю по тем временам. Не по себе тогдашнему – понимаешь? – а по самим временам.
Бен скользнул по нему взглядом.
– Черт возьми, пока они длились, ты тосковал по дому. Тебя всегда относило в сторону и назад, ты у нас чемпион западных штатов по скоростной ностальгии, – он сунул носки в ботинки и поставил ботинки в шкафчик, сосредоточенное, нежное неистовство его движений заставило Фаррелла вспомнить леопарда, переливающегося с зарезанной добычей вверх, на развилку дерева. Бен всегда отличался неожиданной силой – то был результат старательных тренировок – но сила его казалось приобретенной, взятой для какого-то случая в найм, а не таким вот небрежным огнем. Он сказал:
– Пошли, обставлю тебя на пиво.
Фаррелл был хорошим пловцом, поскольку Бен же и научил его в прежнее время всему, что может дельфин толком рассказать о движении в воде. На протяжении пяти дистанций он достойно шел вровень с Беном, но на шестой начал слишком барахтаться, вылез на бортик и уселся, болтая ногами и наблюдая, как его друг проходит бассейн из конца в конец, ровными всплесками пропарывая воду и лишь слегка поворачивая голову, чтобы набрать воздуху. Однако Фаррелла странно поразило, что раз или два Бен совсем уходил под воду, молотя руками и задыхаясь, причем лицо его искажал ужас. Фаррелл решил, что это одна из игр, которыми Бен развлекается в одиночестве, тем более что оба раза он снова включался в ритм и плыл дальше так же мощно, как и всегда. После второго сбоя Бен вылез на дальнем конце бассейна и пошел кругом него к Фарреллу, встряхиваясь, чтобы побыстрее обсохнуть.
– Прости, – сказал он. – Собственно, я хотел сделать тебе комплимент. Ты всегда так остро чувствовал любую утрату – начинал тревожиться о разных вещах еще до того, как они входили в моду, так было и с китами, и со стариками. Помню, каждый раз, когда где-то что-то заливали асфальтом или сносили, или уничтожали, ты обязательно знал об этом. Это не ностальгия, это способность оплакивать. Она тебя еще не покинула?
Фаррелл пожал плечами.
– Отчасти да, отчасти нет. Я становлюсь староват для того, чтобы, слоняясь по свету, вести точный счет моих поражений.
– Это высокое призвание.
Негромко беседуя, они сидели на краю бассейна, а струи извергаемой впускными отверстиями воды били их по ногам, и огни Авиценны переливались среди холмов за маленькими забранными сеткой оконцами. Бен спросил, попадается ли Фарреллу кто-либо из прежних знакомых, и Фаррелл ответил:
– Знаешь, меня это даже немного пугает. Половина людей, которых я знал, так и разгуливает по Парнелл-стрит, посещая лекции по антропологии и закатывая вечеринки. Они теперь заседают в других кофейнях, но лица все те же. Я не могу зайти в это новое заведение, в "Южную Сороковую" и не нарваться при этом на человека, желающего, чтобы я заглянул к нему и сыграл "Рыбачий блюз".
Бен кивнул.
– Людям свойственно застревать в Авиценне. Для любителей учиться этот город – вроде асфальтовых озер Ла Бри.
– Меня все это повергает в уныние. Они начинают с желания получить ученую степень, а кончают тем, что воруют по мелочи в магазинах или поторговывают наркотиками. По-моему, все здешние водители приехали сюда после билля шестьдесят первого о льготах для военнослужащих и провалились на устном экзамене.
– Да, конечно, – негромко сказал Бен, – в жизни рано или поздно наступает время, когда все лица начинают казаться знакомыми.
Фаррелл искоса взглянул на него и увидел, как Бен скребет и потирает горло у самых ключиц – еще одна привычка скучающего, доброжелательного, сардонического подростка, явившегося невесть откуда на первый сбор учеников, чтобы плюхнуться в соседнее кресло. Бен произнес:
– Жаль, что и я не провалился на устном экзамене.
– Ты вообще не способен провалиться на экзамене, – сказал Фаррелл. – Не знаешь, как это делается.
– Скорее – зачем, – нагнувшись, Бен носком ноги раз за разом выводил на воде что-то, похожее на "Зия".
Фаррелл спросил:
– Тебе здесь нравится?
Бен не повернулся к нему.
– Я тут в своем роде шишка, Джо. Меня заставляют пахать, но все отлично понимают, кто я такой. На следующий год со мной заключат пожизненный контракт, я получу совещательный голос, и возможность делать все, что захочу. Потому что на мне можно подзаработать. Я, видишь ли, черт-те какой первоклассный специалист по исландской литературе, а по эту сторону Скалистых гор нас таких, может быть, трое, и все. Так что я тут хожу в тузах.
– Тогда почему мы с тобой говорим об этом с какими-то ужимками?
Бен, глядя между своих ног в воду, ухватился за бортик бассейна. Он говорил ничего не выражающим голосом.
– Мне нравятся двое студентов на младших курсах и один из выпускников. Нет, извини, двое выпускниов. Я начал халтурить во время кафедральных часов и ругаться с людьми на заседаниях комиссии, если я на них вообще появляюсь. Да тут еще эта книга о слоге и языке поэзии поздних скальдов, которую я якобы пишу. На факультете бушует дикая склока, а я по большей части не могу вспомнить, какую сторону я будто бы поддерживаю. Правда, иногда вспомнить удается, но от этого становится только хуже. Действительно, тут уж не до ужимок.
– Ну, на следующий год твое положение, надо думать, сильно улучшится,
– Фаррелл очень старался сказать что-нибудь утешительное. – Ты же говоришь, что когда получишь контракт, тебе предоставят свободу. Будешь сам решать, куда тебе плыть, что совсем неплохо.
– То-то и оно что – куда? – знакомый, ласковый, проницательный взор уперся в Фаррелла, вдруг заметившего, что шрам под глазом Бена набух и чуть ли не вздрагивает, словно мелкая мышца. – Не думаю я, будто что-нибудь улучшится. Со скукой я справлюсь, но мне противно презрение, которое я начинаю испытывать. Противно ощущение, что я становлюсь подловат. Джо, я представлял себе все совсем по-другому.
– Я ничего не знал, – сказал Фаррелл. – Мы никогда особенно не обсуждали эту сторону твоей жизни, да ты и не писал мне о своих здешних делах. Я полагал, это то, чего ты хотел – комиссии и прочее.
– О, хотеть – другое дело, – Бен ухватил Фаррелла за предплечье, не крепко, но с настоятельностью, от которой кости в испуге приникли одна к другой. – Я получил, что хотел, я, может быть, и теперь хочу того же, так мне во всяком случае кажется. Но представлял я себе все совсем по-другому.
Бен напряженно вглядывался в Фаррелла, наморщась от желания заставить его понять, как если б опять натаскивал его по химии.
– Совсем по-другому.
Вздохнув, зевнула дверь, они повернули головы и увидели, как внутрь вошел и остановился, вглядываясь в них через бассейн, рослый, голый, белоглавый мужчина. Массивное с бугристой кожей лицо его напомнило Фарреллу каменные вазы с бананами и виноградом в садах по Шотландской улице. Бен отрывисто произнес:
– Пройди-ка пару дистанций, я хочу понаблюдать за тобой.
Белоголовый воскликнул с самым тяжким шотландским акцентом, какой Фаррелл когда-либо слышал:
– Ба, клянусь распятием, да это воистину достойный лорд Эгиль Эйвиндссон Норвежский!
Фаррелл подошел к ближнему концу бассейна и прыгнул в воду. Он нырнул слишком глубоко и сбился с дыхания, ему понадобилось почти переплыть бассейн, прежде чем он нашел правильный ритм. При каждом повороте головы он видел белоголового, который, приветственно воздев руку, машистым шагом приближался к Бену, оскальзываясь на плитках, но не снисходя до того, чтобы как-то уравновесить свое тело, и лишь убыстряя шаг. При всем том, облик его являл пожалуй даже перезрелую величавость, а сам он благородно взревывал голосом, напоминающим гомон деревянных колес на мокром деревянном мосту:
– Привет тебе, Эгиль! О, я ищу тебя ныне весь день! Важные вести о герцоге Клавдио!
Назад Фаррелл поплыл медленно, булькая от наслаждения. Когда он приподнялся рядом с ними из воды, белоголовый мужчина с улыбкой смотрел сверху вниз на Бена, рокоча и погуживая сквозь мешанину гортанных придыханий:
– Меня известил о сем лорд Мортон Лесной, о да, и я вправе открыть тебе, что участь бедняги нимало его не волнует…
Бен снова копался в горле.
– Как поживаете? – спросил Фаррелл.
Белоглавый не дрогнул и не обернулся.
Бен тяжело произнес:
– Ты неправильно бьешь ногами, – и, повернувшись к белоглавому, – Кроф, познакомься с самым близким из моих друзей – Джо Фаррелл. Джо, это Кроуфорд Грант, Кроф.
Фаррелл, ощущая себя Девой Озера, протянул из воды руку. Кроф Грант чистейшим нью-хэмпширским голосом отозвался:
– Очень приятно, Бен много о вас рассказывал.
Пожатие его было достаточно твердым, но Фаррелла он словно не видел. Ничто не изменилось в его лице, признавая приветствие Фаррелла, да и синеватая ладонь вовсе не верила, что смыкаясь, обнимает нечто материальное. А перед самым этим безмятежным, улыбчивым отторжением был миг, когда Фаррелла пронизала дрожь сомнения в собственном существовании.
Кроф Грант спокойно повернулся к Бену.
– И по сей причине я верю его речам о герцоге Клавдио, что-де еще пуще склоняется он на сторону Лорда-Сенешаля, – а ежели Клавдио переметнется, он заберет у короля Богемонда его лучших людей. О да, ты усмехаешься, Эгиль, Но буде Клавдио встанет на сторону Гарта, то войне конец и сие столько же истинно, как то, что мы стоим здесь с тобою, а уж в этом ты мне перечить не станешь.
Он говорил что-то еще, но Фаррелл утратил нить. Зацепившись локтями за край бассейна, он висел в воде. Теперь, когда пустой и его обращавший в пустоту взор более не был направлен на него, Фаррелл, словно завороженный, слушал его, испытывая немалое удовольствие. Впрочем, вскоре Бен, прервав безбурную болтовню Гранта, резко сказал:
– Где это ты выучился так болтать голенями? У меня два года ушло, чтобы заставить твои ноги двигаться как единое целое, а в итоге ты просто валяешься в воде, плюхая ступнями. Попробуй еще разок, Джо, а то на тебя смотреть смешно.
Грант продолжал говорить, не останавливаясь. Фаррелл медленно поплыл вдоль края бассейна, стараясь сосредоточиться лишь на движении своих ног от бедер и на том, как разрезают воду его плечи. Средневековое лопотание Крофа Гранта, явно отдающее дешевыми книжками в бумажных обложках, плескалось в мелких волнах вокруг его шеи, ударяясь о мокрые плитки.
– О да, Богемонду ныне безразлична корона, как равно и Турнир Святого Кита, но что же с того?
И затем, после сдавленного смешка:
– Эгиль, дружище, ты изрядно владеешь молотом и боевым топором, но наука придворной интриги и доныне тебе не знакома.
И дважды Фаррелл ясно услышал, как белоголовый сказал:
– А тут еще эта девчонка, коей все они столь страшатся. Я тебе открыто скажу, я и сам ее опасаюсь и с каждым днем все пуще.
Ответа Бена Фаррелл не уловил.
В конце концов Грант бухнулся в воду и поплыл, пыхтя и мощно работая руками, а Бен резко махнул Фарреллу. Одеваясь, они не проронили практически ни слова, только Фаррелл спросил: "А Грант что преподает?" – и Бен, так ни разу и не взглянувший на него, ответил: "Историю искусств". Узкий шрам казался сизо-багровым в желтом свете укрытых сетками ламп.
Пока они молча ехали по крутым улочкам к дому, Фаррелл, откинув сиденье назад и вытянув ноги, напевал "Я родом из Глазго". В конце концов, Бен сердито вздохнул и сказал:
– Я с удовольствием забавляюсь подобным образом с Грантом. Мы с ним познакомились пару лет назад на костюмированной вечеринке. Я был одет викингом-скальдом, а Грант чем-то вроде якобита в изгнании: спорран, хаггис, "Песня лодочника с острова Скай", в общем, законченный домодельный горец. Он всегда этим баловался, задолго до нашего знакомства. В кабинете у него красуется стойка со старыми шпагами, а гуляя по кампусу, он для собственного удовольствия декламирует плачи по Фалькирку и павшим при Флоддене. Говорят, особенно сильное впечатление он производит на заседаниях комиссии.
– А все эти люди, о которых он толковал? – спросил Фаррелл. – Звучало, кстати, как звон кольчуги в Шервудском лесу.
Бен искоса взглянул на него, пока машина сворачивала за угол, что в Авиценне отдает игрой в русскую рулетку. Фонарей мало горело по улице и в машине теснились колючие ароматные тени жасмина, акации, ломоноса.
– Я же тебе объясняю, он почти все время такой. Раньше хоть на занятиях отключался, но теперь, говорят, дело и до лекций дошло. У него для каждого имеется собственного изготовления имя, и когда он начинает рассказывать о делах факультетской администрации, предполагается, что ты должен знать, кого он имеет в виду. Отсюда и вся эта чушь – король, война и так далее.
Он, наконец, улыбнулся.
– Я бы сказал, что это придает определенную грандиозность сражениям за право преподавать первокурсникам в том или этом семестре. Они приобретают сходство с Крестовыми походами, а не с вольной борьбой в грязи по колено.
– Он назвал тебя "Эгиль" и что-то такое дальше, – сказал Фаррелл.
Бен, потирая губы, кивнул:
– Эгиль Эйвиндссон. Под этим именем я тогда явился на вечеринку. Эгиль был величайшим среди исландских скальдов, а примерно в то же время жил еще такой Эйвинд, Грабитель Скальдов. Профессорские игры.
Прежде чем кто-либо из них снова открыл рот, машина уже остановилась на подъездной дорожке дома. Бен заглушил мотор, они посидели, не двигаясь, глядя на острые, как птичья дужка, фронтоны.
Фаррелл лениво спросил:
– Сколько у дома окон с этой стороны?
– Что? Не знаю. Девять, десять.
– Это вчера было девять, – сказал Фаррелл. – Девять вчера, одиннадцать сегодня. И выглядят они каждый раз немного иначе.
Мгновение Бен смотрел на него, потом отвернулся, чтобы еще раз взглянуть на дом. Фаррелл продолжал:
– К ночи их обычно становится больше. Никак не могу понять – почему.
– Одиннадцать, – сказал Бен. – Одиннадцать, считая и то, недоразвитое, в кладовке.
Он улыбнулся Фарреллу и открыл дверцу.
– Помнишь, у нас в доме, когда мы были детьми? – спросил он. – Сколько раз ты слетал с последних ступенек в подвале? За все те годы ты так и не смог запомнить их число и каждый раз шагал в пустоту. Одиннадцать окон, Джо.
Фаррелл еще выбирался из машины, а Бен уже прошел половину пути к дому. Дверь распахнулась перед ним, хоть никто за ней не стоял. Фаррелл, двинувшись следом, громко сказал:
– И к тому же, они немного смещаются. Совсем чуть-чуть, но это как-то нервирует.
Бен, не обернувшись, вошел в дом. Теплый желтый свет обвил его, обнял и поглотил.