Снег, простиравшийся до самого горизонта, будил в нас тоску по земле. Нам был нужен ее запах, ее невозмутимый покой, незыблемость, свойственная ей одной. И мы готовы были процарапывать лед голыми руками, лишь бы добраться до нее, расчистить хоть малюсенький пятачок. К счастью, ели, росшие на горе за деревней, сохранили для нас нетронутый грунт под шатром своих разлапистых ветвей. И мы взбирались после школы туда, на склон — хоть чуточку походить по черной земле, от которой нас отлучила зима.

Поскольку всем места под елкой не хватало, одним приходилось ждать в снегу, пока двое или трое других приобщатся к земле. И они приобщались к ней посредством безмолвного то ли танца, то ли топтания, приводившего нас в восторг и умиление. Вдавливая каблуки в рыхлую и одновременно упругую почву, мы как будто роднились с миром, чье самое чувствительное место — сердце — скрывалось именно здесь.

К этой крошечной частице земли, усеянной сухими хвойными иглами, детишки из Терруа сбегались так часто, что наши родители в конце концов стали недоумевать, какие игры мы там затеяли. Они и сами приустали от зимы. Даже самые бесчувственные выращивали в своих теплых спальнях какую-нибудь гвоздичку; бывало, выйдя на неприветливую, студеную, как ледник, улицу, мы становились свидетелями торжественного парада фуксий или цикламенов в горшках, которые девушки старались держать повыше, у нас над головами, из страха, что мы погубим нежные растения. Их путь лежал в церковь, где они украшали алтари, а затем возвращались назад. Вот почему в некоторых домах веяло ладаном: этот запах попадал туда вместе с цветами.

Теода не носила цветов на мессы, и на ее окнах не было видно ни одного цветочного горшка.

— У меня есть кое-что получше, — заявляла она, — двадцать четыре огонька.

Мы побаивались ее, а потому воздерживались от вопросов, пытаясь самостоятельно угадать, что это значит.

— В один прекрасный день сгоришь ты в них! — бурчала тетушка Агата.

Только она осмеливалась так препираться с нашей золовкой. Мы выслушивали эти мрачные пророчества со скрытым удовольствием, не подозревая, что страдание уже коснулось Реми и Теоды. Им было плохо друг с другом. И поскольку они знали только одно лекарство от этой напасти, то начали пользоваться им совсем уж безрассудно, почти не прячась. По деревне поползли слухи: «Эрбер накрыл их в амбаре», «А я видела их на кладбище…» Возможно, люди просто выдумывали.

Зато мои родители ничего не видели, ничего не слышали. И люди не осмеливались доносить им что бы то ни было! Ни им, ни тем более Барнабе.

Наверное, Теода почувствовала на себе всю тяжесть инквизиторских взглядов жителей Терруа, которые выискивали в ней только одно — грех. Любая другая женщина не смогла бы их вынести, не смогла бы продолжать, но гордыня Теоды преображала враждебность в опаску, презрение в восхищение. При виде ее кумушки опускали глаза, мужчины замолкали.

Однажды вечером я делала уроки вместе с Роменой и Мором в общей комнате, где собралась вся семья; вдруг кто-то стукнул в дверь, и, не дожидаясь, когда скажут: «Войдите!», появился Реми.

На его волосах лежал снежный сугробик, придававший ему вид старика. Он обвел взглядом всех нас — в том числе и Теоду, которая сидела тут же, — с таким видом, словно хотел задать какой-то вопрос. Но вместо этого повернулся к двери, собираясь уйти. Мой отец задержал его:

— Посиди минутку.

Когда Реми вошел в дом, я почувствовала странный стыд. Мне вдруг захотелось отречься от родных, не иметь с ними ничего общего. Я отошла к окну, встав спиной к комнате, но тут же рассердилась на оконное стекло, отражавшее всех тех, кого я не желала видеть.

Мать окликнула меня:

— Что ты там высматриваешь в окошке?

Я покраснела, но никто уже не обращал на меня внимания. Тогда я тихонько примостилась на скамье рядом с Мором, и меня почему-то одолели слезы. Они текли по лицу, и я глядела на окружающих сквозь эту прозрачную пелену, изо всех сил сдерживаясь, чтобы скрыть свой плач. Мало-помалу отчаяние мое улеглось, и его сменила приятная опустошенность.

Мор подтолкнул меня локтем и шепнул:

— Приди в себя.

Мать забыла отослать нас в постель. Все молчали; казалось, они ждут, чтобы Реми наконец произнес то, что собирался сказать. Теода упорно смотрела на него. И тогда он, сидевший среди нас, вдруг встал и направился к ней. Я испугалась, я решила, что он никого уже не видит; но он пошатнулся, точно пьяный, и вернулся на свое место.

И тут поднялась Теода.

— Ты куда? — спросил Барнабе.

— Пустите, мне надо выйти!

Она резко вырвалась из рук Эмильены, пытавшейся удержать ее. Но видимо, тотчас поняла, что этот нетерпеливый жест пробудил подозрения и что, если она хочет сбежать, нужно действовать иначе. Не вымолвив больше ни слова, она села на стул.

Теперь она казалась отяжелевшей, настолько отяжелевшей, что на меня навалилось изнеможение. Как будто я несла ее на себе, как будто все присутствующие делали то же самое. Она дышала бесшумно, но очень глубоко — я видела это по ее вздымавшейся груди. Вокруг губ легла синева, веки опустились.

— Скоро начнем разбрасывать землю на ржаных полях, чтобы снег поскорей стаял, — говорил тем временем отец.

Мои сестры и братья пытались слушать, но им это плохо удавалось, одна только мать поддакивала ему. Мор крепко заснул. Я опять взглянула на Теоду. Она собрала складки своей юбки на коленях и сидела, придерживая их скрещенными руками. Казалось, ее здесь уже нет. Сейчас она выглядела такой спокойной, что никто в этой комнате не смог бы к ней придраться.

В тот вечер мы с Роменой вышли проводить тетушку Агату и Барнабе с женой.

На плотный снег, который за последние дни покрылся ледяным настом, выпал новый слой, мягкий, как пух, взлетавший при малейшем дуновении ветра. Мы очутились в беззащитном, опустевшем мире, погруженном в ночную тьму, где перестало существовать время, где не было больше ни деревни, ни тех, кого мы оставили там, в доме.

Но то, что случилось по дороге, было так неожиданно, что мы не успели даже пальцем шевельнуть и только испуганно прижались друг к другу. Теода вдруг обмякла и упала — легко, как сухой лист. Она лежала на снегу у наших ног, такая жалкая, так не похожая на все прежние, знакомые нам ипостаси Теоды, что мы не верили своим глазам. Неужто это она и есть? Куда же подевалась настоящая Теода? Где она спряталась?

И тут рядом раздался вопль. Я помню, этот вопль пронзил нам грудь, как кинжал, — таким кинжалом убивают себя в экстазе оргии, ради наслаждения. Из темноты возник Реми, он бросился к телу Теоды, схватил ее и помчался прочь.

Мы кинулись по его следам, стараясь нагнать. Но он сильно опередил нас. Моя щека то и дело задевала черную шаль тетушки Агаты, всю запорошенную снежной пылью. Старуха шумно пыхтела и бормотала на бегу:

— Это сумасшедший! Я всегда говорила, что он сумасшедший!

Наконец следы привели нас к дому Барнабе. Дверь была закрыта, но в окне теплился свет. Тетушка Агата вошла первой, за ней мой старший брат, но оба нерешительно остановились на пороге спальни. Мы тихонько проскользнули за ними, надеясь увидеть то, что увидели они. И я разглядела Реми, стоявшего возле широкой кровати с балдахином; на ней покоилось тело Теоды. Она лежала с закрытыми глазами, в окружении горящих свечей, и я сперва сочла ее мертвой. Однако, вглядевшись пристальней, заметила, что она дышит, и еще меня безмерно поразила одна вещь: Теода лежала на покрывале из лисьих шкур.

Гордыня Реми, жар темной страсти, постоянно исходивший от него и от Теоды, когда они были вместе, — вот то, что, вероятно, удержало нас от вторжения. Даже Барнабе и тот не осмелился войти в комнату. Уж не попал ли он в чужой дом?! И все же привычка взяла верх над этим необъяснимым почтением. Он ринулся к кровати, скрыв от меня Теоду. Когда я в свой черед попыталась подойти к ложу, тетка свирепо оттолкнула меня:

— А ну, живо домой, позовите сюда мать!

И мы с Роменой очутились перед запертой дверью.