Opus marginum

Бикбулатов Тимур

Мадонна Долороза

 

 

***

Я — окоп покоя. И то, что моя сперма пахнет солёной рыбой /так мне сказала она/ не имеет никакого значения ни для неё, ни для вечно гнетущей меня невостребованности. Я просто беспечно уверен, что будь я какой-нибудь знаменитостью, моё беспокойное семя не рождало бы других ассоциаций. Впрочем, de gustibus…

Сегодня мои мысли сосредоточатся на том, что я есть. На похожий вопрос один знакомый полковник чётко и ясно отвечал: «Дерьмо!» (Он больше не покидал леса). Спасибо вам, мои учителя. Вы звено моего текста (now!), мой текст — цепь к вашим ногам (forever!)

…et coloribus non est disputandum. Я сегодня один, и этот момент и будет сегодняшним Сегодня, пока я не напишу: «ЗАВТРА».

Когда-нибудь, во имя сегодняшнего бога, я выброшу все мои книги, кроме этой, и было бы нечестно, если б вы не сохранили их. Неужели не жаль? Жалость лучше ста жал и когда я приду без забрала… Я засну, где лежал, чтобы осень меня не украла.

Я пытался бросить писать, но как говаривал мой друг Гера (он не мог бросить курить): «Дни без курения пролетают мгновенно, запоминается только одно — как смертельно хотелось курить». То же и я. Было бы странным — не заштриховать собой каждый квадратный миллиметр текста. Было бы нелепым — моё желание прирасти, присосаться к себе и толстеть, розоветь, окунуться в разврат, объять (объ—яти) эту жизнь, бывшую для меня необходимостью. Нервы наизнанку. Запой. The Waste land. Больше уже ничего не хочу. Водки? Я временен. Всё-таки это очень тяжело — любить всех за себя. Я знаю, что я гибну, но я не могу ворваться, не сорвавшись. Это не простое похмелье — мне оно просто не доступно, я вывернут и вшит. Тупоумие, константное тупоумие, приводящее к полнейшей деградации вне и внутри. Когда руки начинают вонять как ноги, когда во рту битое стекло, бывшее некогда полной бутылкой вожделенного эликсира, сознательная дизэрекция, приносящая импотенцию /выть хочется от отчаяния/ — я уже не человек. Человек не уже, а продолговатее и приплюснутее (приблюзнутее). Тысячи медленных переходов из сердца в легкие — неспособность приблизиться к бумаге, к гитаре, к голове. Единственное приближение — приближение к стакану любой ценой (страданием или состраданием). Хочется грязно шутить, ибо пределы чуть-чуть повыше моего слова, а я намного выше границ. Преступить уже не хочется, хотя совсем недолго до преступления. Уже нет ещё, кроме того, что уже /никогда/ не доступно. Тошнотворные мысли неминуемо сольются в огромную солнцеобразную блевотину. Я пью, я ничего не могу с собой поделать. Мертвое кино, бесполезность бесполого театра.

Я никогда не буду иметь детей. Нет, не потому, что я бесплоден, импотент или предпочитаю силиконовые скафандры живому общению. Я не монах, не голубой, не прочий извращенец. Я никогда не проходил стерилизацию. Я не дрочу, как Андерсен и не удовлетворяюсь поглаживанием маленьких головок, как Льюис Кэрролл (странный народ эти сказочники — либо извращенцы, либо лётчики). Я против абортов in any case. Я просто не хочу иметь детей. Ведь иногда /всегда/ достаточно желания — вот о чём мы обычно забываем.

Во время учащающихся и протекающих во всё более тяжёлых формах алкогольных пароксизмов, мой мозг спектрографирует пространство, заставляя его подчиняться бумаге, а тело, ощущая потребность в чтении, этом утомительном и ненужном занятии, хаотично движется вдоль книжных полок, понимая, что выбор не будет сделан. Вот тогда я чувствую себя безнадёжно счастливым человеком — я защищён собственным безразличием к себе, и на постороннее безразличие мне наплевать…

…Алкоголь — воистину великая вещь, ему можно только поверить, отдаться без остатка, принести в жертву всё. Главное, нужно убить, задавить, унизить его антипода, каковым является не трезвость, нет, а похмелье — этот искусственно выдуманный жупел, вымученный чьей-то слабой коварной завистью. Перед алкоголем не надо благоговеть, рабски осознавая его превосходство, с ним нужно быть на равных и петь ему, как пели великие Рабле и Честертон, его не нужно втаптывать в грязь, разбавляя водой или презирая, а хуже того, наказывая его служителей /братьев/ — помните: никто не застрахован от его мести…

…Алкогольное забвение. Я часто не могу отличить безумия Гамлета от сумасшествия Лира, и мне хочется верить старику Пейотлю, пытавшемуся сбросить с трона Аквавиту и сделать своего сына властелином. Где ты, король Мескалито I?

/Получается какой-то сто двадцать первый день, сочинённый извлекателем квинтэссенции с присовокуплением макулатурных листов на причудливые сюжеты./

Когда ко мне приходит осознание того, что так, как пишу я, до меня не писал никто, я чувствую себя самым несчастным человеком в мире. Кто-то просто выбил двери восприятия, и этот жуткий сквозняк — постоянная причина моих болезней. Ублажая себя свежевыкопанным из пепельницы окурком (я не знаю, зачем и кому это нужно — французское мурлыканье Вертинского — слякоть на душе и во рту). Рядом спит Глан — будильника, он, конечно, не слышал, а природный не срабатывает довольно часто (разбитый циферблат, повисшие стрелки — я бы давно уже застрелился). Я пишу уже второй час, но проснуться мне мешает совесть — хотя я вряд ли знаю, что это такое. Кстати, когда держишь левую руку в кармане джинсов, почерк получается более кривой, чем обычно. Это утро — ИСБАХ ПРЕЛЮДИЯИФУГА CMOLL. Занимаясь освежением слов, мне почему-то всегда приходится заниматься их свежеванием. Я ненавижу эту хирургию, я люблю слова, люблю видеть овалы их голов, олово голоса. Я охочусь у логова Логоса (будущую фугу я выдерну из розетки пепельными пальцами). На губах вчерашние волосы из не отмытого стакана с сегодняшним чаем бежево прокуренного цвета моих старых тонированных очков (не хочется ставить запятые, обвисшие от холода — символ вынужденного полового бессилия — следствие долгого купания или лыжной прогулки). У меня есть только авторучка, разъезженные мозги, чешущийся от небритости подбородок и бешеное желание блевать от наглого вида крошек в оставленном на похмелье стакане. Пятнадцать литаний мрачного Шарля и своя шестнадцатая: «Ради братьев своих, не униженных верой, ради Гойи, Уайльда, Рембо и Бодлера, Сатана, помоги мне в безмерной беде!» Кончается водка, пропадает охота писать.

Глан нагл…

 

1

Только прохладное пиво и туго набитая «беломорина» могут подавить эту запойную растерянность. Я сижу в «Пальмах», мечтая о «той» жизни, которая начнётся сегодня. А я ведь не помню прошлой ночи, все разошлись уже после меня (значит, около одиннадцати), но Марта осталась. Марта, не тебе ли посвящал акростихи висельник Монкорбье (или Делож?). «Мне б сразу погасить в душе пожар…»

Атараксия (глупое искусственное слово, но раз уж оно напросилось на лист, то пусть будет). Мне всё равно, создала ли нас глупая воля или бездомная истина и кто мы: мысль идеи или сон воли. Такие вопросы — кость любомудрам. Лёгкая печаль… /Omni animal triste post coitum?/. Через полчаса должны прийти Годо и Север с новыми иллюстрациями /мне очень нравятся его диптихи на маленьких листочках/. Вторая кружка идёт медленнее и приятнее, начинаю приводить в порядок очертания стойки, мятый галстук (чего только не нацепишь с утра) и свои слегка похмельные мысли. Сегодня Муза не приходила, и я вовремя смотался до ее прихода — иначе бы весь вечер насмарку — сиди да пиши, а я уже затрахался писать для абстрактных потомков крезанутых современников (хоть за эти слова можно получить по морде и от тех, и от других).

Замучившее безденежье, деградация, безработность, безвольная безропотность, и все-таки ожидание, вера и друзья. Сегодня Арт сказал, что моя вылупленная роль бродячего филолога — это только повод убивать день в каком-нибудь прокуренном «Лиссабоне». И самое противное — я полностью с ним согласен. И я буду ждать Годо с Севером, потому что денег на следующую кружку у меня уже нет.

— Давно накачиваешься? — Север был слегка навеселе.

— Дольше, чем ты думаешь. Давай сюда иллюстрации и закажи мне кружку пива, — я бесцеремонно вытащил у него из нагрудного кармана пачку сигарет и бросил на столик.

— Я не могу больше рисовать, я уже два года не читаю ничего, кроме этикеток и способа приготовления на упаковках. И, вообще, не устраивайся, нас ждут через час у Арта — он засунул пачку обратно в карман.

— А где Годо?

— Зайдет к тебе завтра утром. Поехали!

В троллейбусе Север мне что-то долго втирал о возможностях работы и о всяких разных других возможностях, а я чувствовал себя абсолютно параллельным тошнотиком, дрыгавшимся перпендикулярно старому остову электроусой тарахтелки. Внетелесное ощущение прикалывало своей хаотичностью—космичностью—эротичностью не—быти—я полудохлой (двух—полой) личности Севера, везущего меня в мою ПЬЯНКУ, весёлую своей ненужностью и нелепостью. Весь мир — текст, и все мы в нем деконструктивисты» — как когда-то написал Кельт /самый дилетантствующий из всех любомудров слова/. Следовательно, Север для меня всего лишь знакомый знак, окказиональный своей инаковостью.

Едем к Арту. Мы звали Арта Ихтиандром — он любил заниматься любовью в ванной, а если это не удавалось, то прямо там же и мастурбировал, с удовлетворением наблюдая за тонущими капельками спермы. Он называл эти толпы ныряющих детей моделью зарождения мира. Едем к Арту.

 

2

Когда мы прибыли, Арт был уже изрядно пьян. Кричал, что он — великое священное животное Зелёный мухомор и вещал что-то очень невнятное про гондогрызов с обогревателями. Подруга Севера отплясывала под какую-то смесь «Танца с саблями» (куда тебе, Сальвадор) с «Paint in black», воинственно потрясая вылезшей из-под спущенной футболки грудью. В коридоре две хорошо знакомые обнажённые фигуры пытались поразить девушек размерами фаллосов. Ворон, как всегда, целовался, но, завидев нас, на секунду оторвался от любимой соски, воскликнул: «Штрафную!», и опять всосался навеки в иную реальность. В общем-то, за что раньше испепеляли или превращали в соляной столп, совершенно безнаказанно разворачивалось перед нашими ко всему привыкшими глазами. В туалете, по всей слышимости, кто-то клялся в верности унитазу, и, судя по смолкающим в геометрической прогрессии звукам, останется верен ей до самого утра /сиречь, вечера/. Мы, не раздеваясь, ввалились на кухню.

…Господи, что за рационализм!? Какие-то бешеные гонки за документальностью /Издеваешься, что ли?/ С таким же успехом можно было бы ускакать в королевство гуингнгнмов или стать любовником Верлена. Пьянство — суть то же жертвоприношение, совершенно бессмысленное, впрочем, как и любая гекатомба. Чувствуешь себя, как Андрогин (ты трахаешь всех — переходный период — тебя трахают все)

…Мне наша компания всё время напоминала «фузу». «Фуза» на жаргоне художников — грязная серость, получаемая из смешения чистых красок. Так и мы, каждый по себе блистали великолепными оттенками, а вместе…

Непривитое бешенство лежало на заблёванном блюдце, стыдясь новоприбывших и по-свойски улыбаясь хозяевам. Арт зубами распечатывал бутылку портвейна, натужно демонстрируя иссиня-жёлтые зубы. Мне давно уже казалось, что каждый из реализовывавшихся здесь полуидиотов (мы с Севером подтверждали это правило) — просто покойники в отпуске, но, блин, что приятно, не за свой счёт. Если бы меня попросили придумать девиз этому антисуществованию, я бы ляпнул нечто вроде: «Димедрол, трихопол, рок-н-ролл!»/да не обидятся «дети цветов»/. Это был обычный вечер /время суток абсолютно не играет роли/, спонтанно возникший в отдельно взятом месте, избранном неизвестно кем и неизвестно с какой целью.

Будучи беспрекословно пьяны, они всё-таки были обалденно счастливы, счастливы своей натужной любовью, (счастьем была даже мазохистская полуспособность к любви — одномоментное стремление к преодолению — суперзадача). Пальцы мимо аккордов, жидкость мимо стаканов, шутки мимо пределов, праздник мимо жизни, и при всём при том — полнейшее удовольствие — труверы, трубадуры, миннезингеры (противовес — «востролицый Данте в островерхой купальной шапочке»). Но я ненавижу счастливых людей. Они не имеют права на счастье, пока на него имею право я. Быть счастливым — моя прямая обязанность, а я в этом отношении чрезвычайно жаден. Если бы я был более жестоким, я бы убивал счастливых людей.

/Что-то в этом тексте неправильно, он сродни «vom Beobachter des Beobachters der Beobachter», а ведь в его координатах — часть моего иррационального графика/.

В зеркале я. Залысина, стёклышки, «трамплин для мандавошек». И блюайз — закономерный атрибут гения (исключения — Бальзак и Гюго, но какие они к чёрту гении?). Язык заплетается. Language — Tongue => Lingua. Вечное роковое смешение языков, знаков, антизнаков. «День гнева» и «желание» — два знаковых родственника, выражающих тайное будущее, а издёвка типа внебрачной пары «яд» — «шутка»? Язык жив, и он вечно будет прикалываться, обзывая прекрасные романизмы славянскими инвективами. Язык — единственная асексуальная вещь, управляющая человеком, его слуга — язык — самый сексуальный орган, человеком управляемый. Зеркало не занавешено. Жизнь… Она может быть велика. То упадёт с ноги башмак, называемый верой, то сорвёт с головы шляпу — любовь, не любовь… Она может быть мала. Пиджак трещит по шву — правда. Штаны коротки — воля. Она может быть впору. Но ведь это уже смерть… Умирать противно только тогда, когда не остаётся ничего более противного. А у меня есть. Я уже наклюкался как склизкая сыроежка. Когда я трезв, я не хочу ничего делать, когда пьян — не могу. Это западня, из которой я вырываюсь всё реже и реже.

Зеркала нет.

 

3

Во время «последнего похмелья» есть только одно желание — забраться в какую-нибудь кубышку-куколку, в надежде, что завтра ты станешь /встанешь/ великолепной бабочкой.

Тщета надежд за те же деньги.

Абстиненция — об стену за ту же цену.

Глаза разбегаются, раздвоение: НАиДИ УБЕйеЩЕ / НАйДИ УБЕжиЩЕ — игра впопыхах.

Выигрыш — игровой выкормыш /выкидыш?/.

Я

НЕ Ой, до чего же забавны

(я) НА ненавидящие мир.

Мне очень плохо ВИЖУ Пренебрегать им,

(я) НА огрызаться — ему только

НЕ этого и нужно. Необходимо

Я любить его, отдаваться и…

ТРАХАТЬ, ТРАХАТЬ, ТРАХАТЬ

/БЕЗ ЭТОГО НЕВОЗМОЖНА ЛЮБОВЬ /

Но для меня совокупление с миром — перверсия.

Универсальный (universe) гомосексуализм — апогей (gay).

Кстати, о гомиках.

Меня в первый и последний раз изнасиловали в задницу, когда я подцепил триппер.

Доктор приказал мне встать раком и впихнул в анальное отверстие какую-то здоровенную фигню.

После этого я понял, что даже под страхом смерти мне не стать «голубым».

Когда закапало в первый раз (боже мой, в 25!), пришло ощущение — я перестал быть мальчиком.

Заодно я осознал, как хреново женщинам в критические дни.

Марта чуть не откусила мне вчера.

Потом мирилась, потом опять ругалась.

Глупая агрессия, присущая /сучка!/ женщине — точная копия поведения деревенских собак.

Цель мужчины — крепкая цепь, отстрел или подарок первому попавшемуся /«Отдам щенка в хорошие руки»/.

Опять бросаюсь из стороны в сторону.

Но уже не могу как раньше /возраст, здоровье, лень/.

Картинки из прошлого: пью пиво — трезвею — привожу себя в порядок.

И сразу же после беседы с профессором-культурологом я уже керосиню с каким-нибудь бомжем или уголовником, чтобы завтра с утра, насобирав в коридоре грязных бычков, идти читать доклад «Перевод как художественная интерпретация».

Глан спит.

Какой из него выйдет толк?

Не пьёт, не бегает за девчонками /они за ним тем более/, хотя… вот она, нужная страница: «Николай Гоголь, долгое время занимавшийся онанизмом, написал несколько превосходных комедий после того, как испытал полнейшую неудачу в страстной любви».

Нет, не для Глана — у него в гульфике уже сейчас гоголь-моголь.

Пусть спит. Мне опять надо побыть одному.

Дурак Кельт дважды был прав, накарябав на стенке в моём сортире: «Без людей страшно, с людьми — жутко».

Долго он там сидел. После таких посиделок рождались разрозненные листочки эгоанархий и экстремальных заметок насчёт смерти и фекалий.

Кстати, всё, о чём он писал, было абсолютной правдой, так что все пуритане считали его тронутым пошляком — что поделаешь, если правда такова; ничего жареного — сублимация опустившейся филологии.

Он сейчас уже спился или умер — автофатализм.

Божественный Прометей (изувеченный /измученный/ орлом /циррозом).

Должна быть такая профессия — хороший человек.

Её обязаны создать хотя бы для меня.

Тогда я не смог бы пить.

Я мог бы работать чьим-нибудь Другом.

Но… как всегда у слов возникает наклон (крен) — условное наклонение /словно клонит в сон/.

Это самоутешение, самоотрешение — псевдопанацея, её уместнее назвать уринотерапией, «лечение собственными умственными шлаками».

Как-то Гера рассказывал мне о «чёрных курильщиках».

Сера, окисляющаяся на дне океана, не может возгореться, как следует и дымит, дымит.

Там никогда не появиться огню — давит мир.

А ведь мне всегда казалось, что у огня только один выбор: либо полыхать, либо подыхать.

Чёрный курильщик — похмельный огонь, бесконечный мартиролог угоревших и вдохновлённых.

Лежу, окисляюсь…

Курю.

***

Итак, Итака… Я дома. Вечно господь Бог суёт свой волосатый нос в моё безделье. С похмелья в мою гениальность врывается твердь /«твердо»/, и я не нахожу себе места. Пустота заполняется «хотением». Но ведь совершенно не этично упрекать Робинзона за мастурбацию /а Пятница?/.

Зачем я пишу? Жадность доводит человека до того, что, начиная с детской игры в «бутылочку», он всё равно когда-нибудь захочет сыграть в ящик. А не пишущему человеку страшно умирать. Для человека текста в этой смерти всё поправимо. Во имя текста мне приходится занимать у жизни под будущую смерть, как приходится занимать у друзей под будущее банкротство. В отличие от жизни текст не может быть перенасыщен, ибо существует бесконечная многоуровневость каждого знака. Своей дурацкой игрой я всем порядком поднадоел, от эгоанархий и шизорелятивистских языковых перверсий мне необходимо изредка поворачивать к тому, что кем-то обозвано «Тропиком Рыб». Снятие напряжения через/сквозь сопряжение с источником текста.

Зачем? Чьи-то припорошённые глаза, заторможенные от холода, и губы, прилипшие к кортасаровско-сартровскому «Голуазу» — чем-то похоже на меня — не хватает только заледеневших очков и прозрачных капелек на усах — спермо-сопливые кристаллики — соблазн для похотливых движений языком. Куда? Плохо зашнурованные ботинки, скользящие по солёному песку — походка бабуина на тощих стебельках, поросших мелкими волосами, что удачно скрывается под измочаленными (опять спал не раздеваясь!) джинсами тёрто-чёрного цвета. Какого чёрта? Бутылка пива с надколотым горлышком — тщетное лекарство для поворачивающейся отдельно от глаз головы, охрипшего горла и бестемпературно содрогающегося тельца. Некуда. Незачем. Просто так? Заледенели усы, и из кармана на нос прыгнула деформированная оправа с линзами, похожими на дактилоскопическую картинку. Уже горячо. Где-то рядом я. «Двойка», «трёшка» — перейти улицу страшно. Стереомир движется прямо на тебя, все смотрят на тебя — антропоцентрическая перспектива мира. Все знают, где ты вчера был и то, что ты с утра не был в душе. Но есть императив движения, пока в кармане (левом нагрудном) звенит или шуршит некая мелочь (ещё оставшаяся или уже занятая) — туда, где пенятся остатки «золотого» века. Я — декадент от Ренессанса — рывком преодолеваю два перекрёстка — всё, я спасён. Теперь от меня уже ничего не зависит, и дионис капля за каплей начинает теснить аполлона. Глаза открываются, грязный носовой платок не оставляет на линзах ни единого шанса идентификаторам, бармен жмёт руку, «Голуаз» превращается в «Приму» — всё, я здесь целиком и полностью.

Когда рождался культурный текст, я был вписан в него, и только балансировка на границе со стаканом в зубах даёт мне иллюзорную уверенность, что я вылезаю из своей ячейки и имею право походить по нему, разбрасывая обслюнявленные окурки, ругаясь и признаваясь в любви /как же всё-таки это далеко от пьяного сентиментализма!/ кому-то, так же боявшемуся перейти трамвайные рельсы (некий пра-символ), для каждого индивидуально не вербализованный). Я так же, как и он — догораю, выискивая себя среди новых обозначений, и каждый раз обознаюсь, пока не добираюсь до зеркала — какие там уже шутки — неужели я один ещё могу писать, не ёрничая и не звеня съехавшей крышей, не арлекинничая, как Веничка или Довлатов — они смеялись от постоянной тоски, мне некогда тосковать, я почти не бываю один.

Я — пьеро для бумаги, может быть я когда-нибудь и выплачусь, но это будет ваша расплата. Я живу в ирреальном мире, хотя не вам решать, какой мир из этих реальнее — мой нынешний или наш с вами общий. Было бы неплохо увидеть их вместе одновременно. Утром это невозможно, вечером — нет никакого желания. Но для меня нет тупиков, ибо есть извечный выход с утренней аритмией, давлением и обезвоживанием организма.

В мою конуру приползают, стекаются мне подобные существа, в которых нет ни малейшей претензии (обоснованной и подтверждённой) к этому миру. В них нет уже ни признаков героя, ни настоящего трикстерства — налицо симптомы деклассированности, — я вас с ними уже знакомил, могу оставить телефоны — мне они все давно обрыдли. Именно поэтому я иногда выкарабкиваюсь из уютной, прокуренной норы, дабы проверить свою устойчивость, не зря же я — Homo Erectus, Homo Faber, Animal Ridens — существо на двух ногах и неблагодарное. «Чоловiк-капелюх» Миро или «Паяц» Ватто — моё зеркало каждое утро рождает мириады разнокалиберных проекций. Кто-то из них не пил — да, это не важно. В четверг я тоже не буду пить, я стану таким же, как и они, как вы и весь ваш выигрыш сойдёт на нет — я буду трезво мыслить, широко улыбаться вычищенными зубами, писать на разлинованных листочках умные слова, типа «эсхатология» и «пуэрилизм», давать веские советы, даже мыть за собой посуду, — где ваши приоритеты, где ваше преимущество передо мной? Моя пограничность войдёт в суперлогическое мышление, и я буду выше, сильнее, красивее — vae victis!

Я точно знаю: когда я валяюсь пьяный в незнакомом мне притоне (нет, увольте, я никогда не ночевал под забором), даже тогда во мне не атрофируются зачатки светского льва. И абсолютно наоборот: мое поведение в обществе никоим образом не выдаст меня как делириозного бродягу, всецело зависящего от стакана.

Может, мне уже просто надо меньше. И всё обратно-пропорциональные Икаро-Люциферовские подвиги под эгидой лжесамодостаточности прокурора провоцируют на антиаскезу, тщетность которой предопределена нестерпимой провокационностью сверх-ощутимости вне-бытия, пра-родительного, пре-дательного, об-винительного, благо-творительного, пред-ложного, средне-развратного, злого, недосказанного как объект перед последним причастием, споткнувшимся об необязательные запятые, запитые, чтобы переживать — бесполезные жмурки для жмуриков с колокольными глазами глаголов, грустно скучающих по выжженным сердцам — всё, я просто заебался, мне не по нраву эта нищета строк, считающаяся у вас богатством не по праву, принадлежащему людям, людям, людям, людям, людям…

 

4

Ты гений. И личная тебе благодарность — personal gratia, и ты — persona non grata — Счастливчик Пер («Каждый шаг — вовремя остановленное падение»).

Пара: Лейбниц — Кельт. Жизнь /developments/ — пружина. Смерть /envelopments/ — конверт.

Пара: Ной — Я /хуев ковчег/. Паранойя. Водка и кофе. Номинативные мысли, лишённые развития — «сушняк».

Пара: текст. Дальнейшее можно просто перелистнуть. Прощаюсь на десять минут и продолжаю писать, проваливаясь между разворачиванием и свёртыванием (см. два абзаца выше). Жадно, впопыхах — весьма приблизительные наречия. Самое главное в создании/проекции текста — нейтрализовать фильтр. Это практически невозможно.

Фильтр снят. Язык издевается, измывается надо мной. Мне ещё жутко везёт, что я не полиглот /то ли троглодит, то ли вафлёр/ — я бы запутался, зашился. Из меня бы полезли однокоренные цепочки, типа «война» — «колокольчик» — «прекрасная» и прочие децибелы. Я бы обозвал Дон Жуана милитаристом /mille a tre/ за те две лишних ночи, которых лишила нас Шехерезада. Меня заносит. Я не могу не врать. Мой текст всегда есть ложь. Если я напишу, что ни разу в жизни не употреблял слово «трактат», я, конечно, совру, ибо слово «трактат» я уже употребил два раза. Я достоин своего Языка, каждый человек достоин своего Языка, каждый народ. Для ленивого русского человека даже слова «лодырь» и «бездельник» пришлось выдумывать. Или это маскировка?

Не могу больше. Стоп!!! Двадцать граммов одеколона — любой выход. Экзит. Изгиб. Эксгиб. Тппру!!! Или тпрру? Короче, стоять!!!

Мне не удалось родиться там, где я сейчас здесь. Иначе всё было бы иначе. Опять эта экстремальная инаковость. Я не могу любить Невский или Арбат. Я здесь. И мне надоело всю жизнь подавать надежды (поддавать? продавать!). Я слишком много видел, как спиваются красивые и умные люди, он виновен здесь не алкоголь, а полное отсутствие у них наглости, которую принято называть волей. Я так живу и так пишу. В хайямовских рубаях более тысячи раз употребляется слово «вино», но это не помешало Омару прожить восемьдесят три года в добром здравии. Так что не надо мне ставить в пример трезвенника Гёте. Просто есть люди с чистой биографией, но подпорченной Жизнью, а есть мы, пограничники, — с чистой Жизнью, но вконец испорченной биографией. Да и что мне все эти великие? Пушкина не мучили муки творчества, а обилие черновиков говорит только о его плохой памяти, ибо все варианты, которые путные поэты прокручивают в голове, ему приходилось заносить на бумагу. А Набоков? Он мнил себя великим поэтом, но чтобы хоть кто-нибудь прочитал его посредственные стихи, ваял великолепную прозу.

Исповедь. Признание. При—Знание. У меня никогда не было настоящего знания. Я знал только то, что пишу, о чём — другое дело.

Табу. Кому стать непререкаемым, чтобы остановить непрерывный поток книг, слов, знаков, бездарно эксплуатируемых кондовыми переростками. Всё превратить в супер, сюр, транс, пост или фото, примитив, фолк, реал? Зачем? Сколько их, куда их гонят? Или создавать тексты вопроса со знаками отрицания? Циничнейшие или достоверные, веские? Сменить тунику на сутану?

Не по мне не помню, но по Нему я никогда не грустил, и если Он простил, пусть не просит того же от моих уст. Выверяя — не мерить, умирая — мирить.

Бегство в логос. Отголоски Единого мощного гипертекста. Знак-майя, как настырный сперматозоид, блефует и выигрывает независимо от меня. Аффект фольклора, и — агония постмодернизма: дунь, плюнь, попроси прощения. Техника текста, атекстуальные позы, фригидность мысли, фаллография взгляда — тезаурус внезнакового бытия. Подарок аквавиты требует тщательного лечения деконструктивизмом. Король есть вещь.… Ну, Гамлет, где Полоний?

 

5

СПРАВКА

Выдана (неразборчиво) в том, что ему проведено противоалкогольное лечение по методу «Психофармакологическая блокада алкогольного центра» с периодом снятия влечения к алкоголю на 12 месяцев.

О трагических последствиях, которые могут возникнуть в течение указанного периода времени, о невозможности досрочно снять блокирующее воздействие препарата, пациент и его родственники предупреждены…