Во что бы то ни стало, мне нужно было проснуться. Я уместил в эту ночь всю долгую жизнь Казановы, всю ересь Иосифа Бальзамо и рассвет застал меня в мундире Наполеона. Положив руку на Библию, на сердце, на все, что угодно, я был доволен собой, несмотря на неожиданно пришедшее утро, на эти пятна на простыне и на разбитую тарелку, стоявшую у кровати. Только гадкое ощущение во рту да тяжелая голова мешали мне гордиться и наслаждаться. С трудом встав, я добрел до ванной и подобострастно заглянул в зеркало. Это зеркало, купленное в прошлом году в антикварной лавке опять не соврало мне. Почему оно все время изображает меня таким безобразным? Пошлая рожа, зажатая облезшей позолотой оправы… Вообще-то я нравился девушкам, да и нравлюсь до сих пор, хотя что они находят в моих бледно-синих щеках со следами многочисленных порезов, я так и не понял, но если честно, это всегда меня мало интересовало. Я открыл холодную воду и попытался понять, почему именно сегодня я так доволен собой. Никакие путные мысли в голову не лезли, я передумал, закрыл кран и поплелся на кухню, напевая нечто среднее между Вивальди и «Цеппелинами». Сварив себе кофе и проглотив парочку бутербродов, я наконец-то почувствовал себя более-менее устойчиво и снял телефонную трубку.

Сонный голос на том конце провода после моего «привет!» вдруг сорвался на плач. Мне ничего не оставалось делать, как терпеливо выжидать. Я сел в кресло, закурил и, между прочим, обнаружил, что эта сигарета у меня последняя. «Черт!» — я выругался прямо в трубку и всхлипывания внезапно прекратились.

«Тебе не понять этого…»

«Чего?» — удивление мое было настолько велико, что я забыл потушить спичку и, когда обжег пальцы, выругался вторично.

«Вот видишь…»

«Ты можешь говорить яснее?»

«Тебе не понять, как это больно — не бояться смерти».

Я задумчиво стряхнул пепел прямо на ковер, но вовремя сдержал свои эмоции. То, что я услышал, воскресило во мне самоубийственную юность, попытки философствований и отрицаний. Я вспомнил тетрадь, куда заносил свои мрачные размышления о жизни. Даже сейчас, когда я изредка перелистываю ее, мне кажется, что многие из них следовало опубликовать, чтобы эти ублюдки, пишущие каждый день по поэме или слагающие либретто мыльных опер хоть на миг перестали скрипеть перьями — это было бы самое полезное дело из всех, которые я когда-либо делал.

Я понял, что она хотела сказать, поэтому ответил не сразу. Конечно, в сострадании есть какая-то глупость, но именно на ней держится нужный мне мир. Я не привыкал ни к чему. Мне, никогда не контролировавшему свои повадки, удавалось естественно лавировать между поцелуем и пощечиной — путь отнюдь не гибельный, но и не бесспорный… Ей не удалось сбить меня с толку.

«Еще больней говорить мне это. Ты прекрасно знаешь — я не привык к познанию, меня два раза убивали, но я не научился ценить свою жизнь и разучился ценить чужую. Каждый шаг оставляет два следа — твой и кровавый. Каждая ночь имеет два цвета — любви и лицедейства. Каждая луна имеет две цели — сердце и слово. Я шут в двух балаганах — смерти и праздника смерти», — я хотел было повесить трубку, но она ответила:

«Дурак, твоя философия — это подстилка под колени кающемуся убийце. Слушай, Пилат, он перед смертью просил прощения?»

Ну вот как всегда. Я уже и думать забыл о том парне, который повесился в моей квартире, пока я был в отпуске. Мне от него осталась в подарок пачка сигарет и записка:

«Я НИКОГДА НЕ ЛЮБИЛ ВАС, ЛЮДИ! ДЖЕЗ ГАЛИ»

Сегодня шел уже седьмой день, как это случилось, и я не вспоминал об этом с самого утра. Нельзя сказать, что я совсем не знал его, что просто какой-то бродяга забрался ко мне в квартиру и там методично расстался с жизнью. Я познакомился с ним в сквере неподалеку от дома в тот жаркий день, когда обыватели имеют обыкновение осквернят жиром своих, извините, задниц золотой песок пляжа. Я шлялся по прямой дорожке между двумя прямоугольными клумбами и мечтал о том, что Мари когда-нибудь перестанет мне звонить и утомлять мои мозги своими проблемами (наши отношения были обыкновенными для меня. Мы виделись с ней всего один раз, хотя знакомы вот уже почти год. Я для нее существовал в трех ипостасях: ангела, дьявола и помойной ямы, куда можно сливать все, что может накопиться во вздорной башке эмансипированной женщины весьма средних лет). Распугивая ногами курлыкающих голубей, я наткнулся на гордого, растрепанного и небритого человека, который в упор смотрел на меня. Ему на вид было лет тридцать — тридцать пять. «Вы мне очень нужны», — он сверлил меня глазами, — «моим идеям нужен палач, и лучшей кандидатуры мне не найти и в диогеновой бочке. Вы согласны?» «Нет!! — я ответил мгновенно, — «я уже много лет, как умер. Мертвый палач — все еще живая жертва, и я не хочу повернуться лицом к эшафоту». Со скамейки, скрытой от меня сиренью, поднялся молодой человек, довольно респектабельного вида. «Матвей просит вас помочь учителю», — он достал из кармана револьвер. «Ну, стреляй, сопляк», — я демонстративно повернулся к ним спиной и, неторопливо прикурив, пошел прочь…

«Да пошла ты! Не убивал я его. Я скоро сойду с ума, прикинусь теоремой Пифагора, и только ты меня и видела!» — я с размаху бросил трубку на стол. Мари продолжала что-то визжать, но я не расслышал ни слова, и вскоре ее голос сменили мерные гудки. Я сварил еще кофе, и, помяв в руке пустую пачку, резко встал, оделся и пошел за сигаретами. Выйдя из подъезда, я понял, что спокойной жизни пришел конец. Напротив, поигрывая ключами от машины, стоял Матвей. Я вообще-то не из робких, но когда сзади выросли две фигуры, очень хорошо мне известные, меня прошиб холодный пот. Тот, что повыше был Саймон, бывший рыбак, а теперь то ли сутенер, то ли торговец наркотиками, короче, весьма темная личность. Второй, Пол, был вышибалой в «Иерусалиме», и недобрая слава гремела о нем по всем кабакам нашей неспокойной округи. Я все-таки нашел в себе силы улыбнуться. «Привет, Матвей!» — я махнул ему рукой и попытался пройти мимо, но почувствовал, как железная клешня Пола защелкнулась на моем плече. «В чем дело?» — я резко развернулся, и первый удар был за мной. Я увидел удивление в глазах Саймона и просмотрел резкое движение Матвея. Мотоциклетная цепь обвилась вокруг моего лица, и глаза залила кровь. Когда я очнулся, первое, что я услышал, были слова Матвея: «И никто не мог отвечать ему ни слова, и с того дня никто уже не смел спрашивать его». Потом желтый фонарь в красной пелене и тот же голос, но уже совсем рядом со мной: «Слушай, щенок, Джез обещал вернуться, и он вернется. Первым, к кому он придет, будешь ты. Я думаю, ты станешь паинькой», — еще один удар по лицу и я провалился в сладкую приятную бездну, уже не пытаясь ухватиться за ее скользкие края. Пришел в себя уже дома. И тут же зазвонил телефон. «Алло?» — я не узнал собственный голос. «Никак не могу до тебя дозвониться. Слушай, Пилат, у тебя есть свободная минута?» — это был Роди, один из немногих, с кем я еще поддерживал отношения. «Я, по-моему, свободен уже навсегда», — я ощупал себя, пытаясь найти хоть одно живое место. «В чем дело?» — Роди понял мой намек и встревожился. «Там был плач и скрежет зубов. Если сможешь, приезжай скорей, но ни в коем случае не один». Я в изнеможении сел на диван. Жутко хотелось курить, голова кружилась. Я еле доплелся до туалета, где меня вытошнило. Телефон зазвонил снова. «Я уже все знаю» — это Мари — та, бесполезность которой я ощущал более всего. «Заткнись сейчас же и слушай меня. Если твой Джез вернулся, передай ему, что я согласен, ибо нет большей отрады умирающему, чем убить», — я жутко захохотал и аккуратно водрузил трубку на место. Голова закружилась еще сильней, и я, не удержав равновесия, упал на пол и отключился. В моем бреду пронеслось много разных картин, пейзажей, натюрмортов, но далианский Джон стоял перед глазами, пока его не прогнал голос Джеза: «Ты поздно согласился, но ты умеешь чувствовать кровь…». «Ты думаешь, что я отступил из слабости?» — я еле шевелил губами. — «Это твоя ошибка — суть тоже ты. Судить проповеди гениального труса? Нет, не для того я вернулся; я тоже возвращался как ты, в самый разгар поминок. Ты хотел отвадить человечество мыслить — ты не дождешься особого наказания — так говорю я, о смирении которого тебе не хватало смелости мечтать. Ты увидишь, какие ничтожества я заставлю тебе поклоняться — тебе станет противно от одного их вида», — мысли мои, сбившись в комок, бешено скакали по вращающемуся полю дьявольской рулетки. «Ты разыскал меня, стало быть, ты знал, на что шел. Мы сыграли все снова, только ты, всегда страдавший провалами в памяти, все перепутал. А теперь уходи, мне еще не пора», — я попытался встать, но тщетно. Джез не отвечал, и я, превозмогая боль, открыл глаза. Передо мной стоял Матвей с лицом убийцы и револьвером в руках. «Джез был здесь?» — его глаза нервно запрыгали по комнате. В это время хлопнула дверь, и я услышал голос Кая: «Брось пушку, подонок». Матвей обернулся, но слишком поздно. Солдатский ботинок Роди пришелся ему прямо по виску. Матвей выстрелил, и пуля, отколов приличный кусок штукатурки, застряла в толстом переплете бабушкиной Библии. За какие-нибудь три минуты тело Матвея превратилось в кровавое месиво. (Трое против одного — конечно, может быть, не справедливо). Я подполз к нему, вытащил из кармана его куртки записную книжку и раскрыл на последней странице. «…Пойдите и возвестите братьям моим, чтобы шли в «Галилею» и там увидят меня…». «Слушай внимательно, сейчас ты возьмешь это», — я показал Роди книжку, — «и отнесешь ее в «Иерусалим», передашь Полу. Затем вызовешь сюда «скорую». А вы» — я обратился к Каю и Эну, — «простите, что попытался решить все без вас. Надеюсь, в третий раз этот склеротик не испортит нам спектакля. Вы свободны», — перед глазами поплыли черные круги, а в ушах захрипел безумный голос Джеза — «лама савахвани, лама савахвани». Над городом буянила ночь, и только вывески ночных кафе веселыми огоньками прорезали сгущающуюся темноту: «Иерусалим», «Галилея», «Три поросенка»…