Я родился в 1928 году в 5-ти километрах от Веретеи в деревне Дор. В мою бытность деревня насчитывала 45 дворов. На въезде стоял деревянный щит с надписью, сколько проживает жителей мужского пола, сколько женского. В общем, основательная была деревня. В каждом дворе был скот, она корова минимум. Правда, был один бобыль, он с турецкой войны пешком пришел (я о нем только от стариков слышал), вот он жил только на пенсию. Свой двор помню хорошо. У нас на дворе был свой конь — вот тут как раз и началась коллективизация. Отец у меня работал помощником машиниста в Донбассе. После революции работы не стало, он вернулся в деревне. Стал членом комитета бедноты, получил землю под Чаусовым. Они с матерью вдвоем мотыгами разработали целинный участок, посеяли рожь. Первый урожай был очень большой. Хлеб продали и купили хороший дом, который богачи Филимоновы продали перед коллективизацией. Они были грамотными людьми и предчувствовали раскулачивание. Кстати, их дом сгорел совсем недавно, два года назад. Раскулачивание помню очень хорошо — был план-разнорядка. Но у нас супербогатеев не было. Был Мишин Николай Иванович, трудоголик. Он сам все сеял, пахал, наемной силы не имел. У него хороший конь был Артур (он его в колхоз отдал, на нем потом на Украину уехали во время голодомора) и во время НЭПа Николай Иванович занимался извозом. Тогда было много лавок, и он нанимался развозить товар. Вот Мишина-то и решили раскулачить, за то, что он так хорошо жил. Но люди не торопились отдавать добро, и прятали у нас, как у бедняков «богатство» — швейные машины, холсты, валенки запасные. Раскулачивание и прошло мимо нашей деревни. Остальные богачи заранее дома и скотину попродавали — и кто в города уехал, кто в колхоз вступил. Помню еще двух богатых братьев Егоровых. Один, Александр Васильевич, — высочайшей квалификации был кузнец. От Брейтова до Некоуза приезжали на подводах и привозили сложные заказы. Он до революции в Питере работал на заводе. А в деревне свою кузницу имел — его могли бы раскулачить, но он все сдал в колхоз заранее и стал колхозным кузнецом… А его брат, Федор Васильевич, тоже сразу вступил в колхоз счетоводом, до этого у него толчея была. Егоровы были единственные пчеловоды в деревне. В деревне было больше сорока мужиков, и каждый пытался развести пчел, но получилось только у Егоровых. Но и им пришлось свернуть пасеки — тогда ввели налог с каждого улья и каждой яблони. Сколько садов тогда порубили — да все помнят знаменитый есенинский сад, как плакала Татьяна Федоровна! Хорошо помню и братьев Жилкиных из Обухова — обоих репрессировали, а сын Александра Павловича пошел вместо отца на расстрел еще в 1918 во время восстания. Работящие были люди — их никто кровососами не считал. В долг они всегда давали и так просто выручали. Говорили: «Не надо денег, на посевной или на урожае поможете денек-другой — и все». Мать моя к Жилкиным очень тепло относилась. Иван Павлович руку потерял, потом в колхозе пастухом работал. Его дом и по сей день стоит.
Когда организовывались колхозы, никаких соцучереждений не было — родители чуть свет — на работу. А я — к пастухам. А что у пастухов? «Лешка, заверни корову!» Я у них уже в пять лет научился курить. Это потом стали организовывать детплощадки — сажали какую-нибудь бабушку или девчонку. Конечно, без образования — так, для присмотра.
Наш колхоз назывался «Победа», он выделился из «Луча». Туда входили Чаусово, Дор, Новинка-Горная, Иванцево, Обухово, Обуховцево и Аниково. А вот Павловское, Нивы, Новинка-Алферово, Сысоево, Остроги и Дуброва — это был рыбацкий колхоз «Восход». У нас председателем была женщина — Кислова Прасковья Ивановна. В колхозе была пасека более ста семей, сеяли гречку для пчел. Но, конечно, основной уклон — полеводство и скотоводство. Были молочно-товарные фермы в Новинке, Обухове и Аникове. В Дору был свинарник, но он сгорел в 1941 году, и свиней перегнали в Иванцево. Собирали хорошие, большие урожаи. Скот был хороший — на веревках не висел, как сейчас. Кормов заготовляли вдоволь. Все было очень хорошо, но колхозники были нищими. Хлеба давали по 200 граммов на трудодень, и то такой хлеб, который для сдачи государству и не годился. Нужно было его еще подсевать, сушить, а только потом — в жернова. Жернова были в каждой семье — у кого каменные, у кого деревянные. Была и мельница — в Иванцеве. Но это было дорого, и все делали вручную. Чистый хлеб ели редко. Придешь, бывало, домой, намоешь картошки и трешь на терке. Потом добавляешь в хлеб. Но это было и до революции — в наших краях хлеба хватало только до Рождества. А с Рождества переходили на картошку, мякину добавляли. В колхозах, конечно, был грабеж, рабский труд. У меня мать была все время ударницей, тетка (Кондратьева Екатерина Васильевна, она в Павловском жила, в «Восходе» работала) орден Красного Знамени имела — разводили породу брейтовских свиней, она с 1939 года на выставки ездила. Но это не сказывалось на достатке. (А ее ордена и грамоты я сдал в Некоузский музей — наверное, все сохранилось).
В начальную школу я ходил в Сысоево. Было всего два класса — 1—2 классы вместе и 3—4. Преподаватель был один — Шаронов Николай Николаевич. Он до самой смерти преподавал. Тогда был Волгострой. Помню 39-й год. Мы сдавали экзамены — тогда в четвертом классе были «испытания» (так назывались) — и сидели ждали у Сысоевского магазина задержавшегося приятеля. Смотрим, идет мужчина, высокого роста, молодой, на нем новая черная роба. А через минут пятнадцать показался охранник в форме НКВД с овчаркой. И сразу в магазин. Мы за ним — любопытно. Он взял пряники и сдачу с пятерки. Обернулся и спрашивает: «Ребята, не видели, не проходил незнакомец?». Как сейчас помню, Сережа Сурин (он умер уже) отвечает: «Да только что прошел». Охранник ему в руки сует пряники, сдачу и с собакой — бегом. Мы следом. Уже перед Новинкой (в то время там проходила большая дорога в Иванцево) он догнал беглеца и спустил собаку. Когда мы побежали, овчарка уже рвала заключенного, а охранник бил его веревочным поводком. Зэк кричал: «Хозяин, убери собаку! Хозяин, убери собаку!». (Мне с детства это так врезалось в память). Но потом все-таки собаку убрал — беглец был весь в крови. И потащил его в Сысоево. Там сердобольные женщины нарвали тряпок (бинтов тогда не было) и кое-как его перевязали. И сразу, пешочком, под конвоем — в Мологу. Бог знает, что с ним потом было дальше. Был еще случай. Идем пешочком с приятелем в школу утром через поле. Смотрю — невдалеке что-то черное. Говрю: «Смотри, бабы жали вчера, что-то забыли. Наверное, жакетку или телогрейку» И мы наперегонки! Подбегаем — и вдруг встает мужчина среднего роста, крепкий такой. Рядом, на тряпке — махорка и сырые спички. Говорит: «Ребята, эта дорога на Волгу идет?». «Да, на Волгу», — отвечаем. Обратно из школы идем — на этой месте НКВДэшки на конях и с собаками. Не знаю, ушел ли он.
А так о многих побегах слышали. У пастухов еду они воровали. Но не насиловали, не жгли. Бежали, в основном, по дамбе через Чаусово — лесами из Мологи на Красный Холм. Через Ваю мост был хороший (да и сейчас сваи остались). Там еще барак стоял — дамбу пленные австрийцы строили после Первой Мировой. Сиверку в Веретее тоже пленные облагораживали — кусты вырезали, дерном обкладывали. Там тоже бараки были. И тюрьма своя была. Тут, напротив церкви, в сторону школы стояло двухэтажное здание: волостное управление находилось на втором этаже, а на первом — «холодная»
Как Мологу затопили — многие к нам перебрались. По соседству с нами (имеется ввиду веретейский дом Карповых — автор) старушка жила, учительница из Мологи. Училась в Институте благородных девиц в Ярославле и закончила с золотой медалью. Потом она эту медаль «проела» — денег не было. Варвара Васильевна Морева ее звали, отец у нее был священником в затопляемой зоне. Семьи у нее никогда не было. Ее жених был военным, но перед свадьбой утонул в Которосли. Она просила: умру — положите мне в гроб свадебный наряд. А этот наряд уже давно весь истлел. Но мы выполнили ее просьбу — так и положили белое плать и фату, цветы в гроб. Она похоронена у самой церкви. От нее нам достался шкаф-горка, иконка и самовар. Есть еще альбомчик со стихами — альбом об окончании, где все друг другу на память писали стихи.
В 40-м году я перешел учиться в Веретейскую школу. Через год началась война — мы тогда в лесу гуляли — был страшный урожай белых грибов. Это было какое-то грибное наводнение! Вот на покосе женшили скосили — через три-четыре дня идут шевелить. И белые корзинами вышевеливали! Брали одни шляпки. Старухи говорил: «Сколько грибов, столько и гробов». 22 июня мы пришли в деревню с полными корзинами — в деревне — вой. Стоит автомашина, наша колхозная (я до сих пор номера помню — 42—54), мужиков уже сажают в кузов, бабы ревут. Уже осенью начали бомбить Некоуз, Шестихино. Над нашей деревней все время один и тот же самолет немецкий пролетал, с крестами — на Некоуз. Через несколько минут — ба-бах! На станции защиты не было никакой — пулемет зенитный и три девки. Так они первые убегали. Вокзал там разбомбили, поезд с эвакуированными ленинградцами. В Шестихине пакгауз был, полный пщеницы — как врезали, так все в клочья разлетелось. А вот Волгу, мост, охраняли профессионалы. Я тоже несколько раз попадал под бомбежку — мы торф возили с болота. С Мышкинского района, около деревни Починок — мне уже тогда лет 14 было. Бомбы попадали в берег, в реку — мы лошадей бросали и прятались. Дрова заготавливали. Бывало ночью пилим, а с утра загружаем тендекра у паровозов — на дровах тогда они работали. Трудовой фронт, ничего не поделаешь. Еще за Чаусовым собирали для госпиталей березовый сок — сахара тогда не было. Его выпаривали в больших котлах до густого сиропа. Учиться не успевали. Приходишь в школу (от Дора до Веретеи — 5 километров) и сразу — в Столбища копать картошку. Тяжелые временга были — много проходящих на строительство укреплений в Брейтово. Спали она в наших домах вповалку. Отсюда и болезни, и вши. Несколько вошебоен в колхозе было — всю одежду прожаривали. Началась эпидемия конской чесотки. Для лошадей тоже специальные «бани» строили. Натираеш ее серой и загоняешь туда — только голова торчит. Тогда и работать пошел. Сначала сено сторожил, потом на конной молотилке. Мне, кстати, два года — с 13 до 15 так в трудовую и не вписали. Ты, говорят, не имел права работать — малолетка. Лицевого счета не было — трудодни писали матери. Когда дрова заготовлять посылали — на подмогу женщин, эвакуированных из Ленинграда, давали. Мы были у них за старших. Они же отродясь в руках ни пилу, ни топор не держали. У нас много прибыло эвакуированных. Они селились в пустых домах (их тогда много стояло). Еще к родственникам эвакуировались. Два детдома было. Учебу я забросил. Те, у кого родители были побогаче, или кто поумней меня был — те продолжали учиться. А нас, поскольку мы были уже почти призывного возраста, вызвали в военкомат с кружкой, ложкой. Оттуда направили в отдел мобилизации. Метрики отобрали, дали паспорта конские (трехмесячные), и то не на руки — и в школу ФЗО в Рыбинск. Учили кладке кирпича, плотницкой работе, малярному мастерству. Девчонок — шлифовщицами стекла в оптику. Через полгода нас уже погрузили на пароход — и в Москву. Я работал сначала в Химках. Потом меня и одну женщину, как негров, обменяли в другой трест на пилорамщика. Так я оказался в Лианозово. В армию я ушел уже в 20 лет. 1927-й год рождения еще брали в 18. А мы уже были не нужны — война кончилась. В армию ехали через Урал. Стоит столб «Европа — Азия» С одной стороны японцы снег разгребают, с другой — немцы. Проехали скалу, где один зэк Сталина вырубил — говорят, его за это освободили — прожекторами вождь освещен был. Очень похоже и красиво. Дорогой все продали и поменяли на еду — на день выдавали по пачке концентрата (клопами ужасно вонял) и по ржавой селедке. Четыре года на Дальнем Востоке без отпуска и — домой.
Колхозы были большие. И зимой мужикам сидеть не давали — много работы было на курятниках, свинофермах, МТФ (молочно-товарных фермах). В общем, в каждой деревне были фермы. О химических удобрениях и не слыхивали — все было на органике. У нас около Дору торфа и до сих пор несметное количество. Урожаи были до 20—30 центнеров с гектара. Особенно хорошо родилась пшеница-белокурка без остей. Хочешь перекусить — перетрешь колосок — и в рот.
Что еще о нашей земле рассказать? Помню, как колокола с церкви сбрасывали. Большой колокол сразу разбился. Это при «красном попе» было. Отца Леонида Колокольцева уже не было (Дор его деревня — он отца моего отпевал). Его сын, Всеволод, меня русскому языку и литературе учил. От Бога был учитель. Он преподавал нам русский и особенно упирал на правильность речи. Мы же как говорили — «на пече», «на лошаде», «в грязе». А теперь, заметьте, все наше поколение по-другому говорит. Спасибо Всеволоду Леонидовичу! Очень уважали его. До конца 40-х он преподавал. Я потом, когда подрос, осознал — он ведь никогда (!) нам не давал для диктанта или разбора ни одного преложения из советской литературы — только классику. Библиотекарем он у нас одновременно работал. Настоящий преподаватель. Он нас не отпускал, пока мы не ответим. Держал дотемна, зажигал лампу. У его класса на втором этаже стоял медведь. Детдомовцы его растрепали — верхом катались. Медведя школе граф Мусин-Пушкин подарил — в наших лесах убил. Из учителей помню Юницкого Ивана Ивановича — он преподавал алгебру и геометрию. Приезжий был. Из местных Яшин Александр Николаевич — погиб на войне. Хороший был директор. Александрову Надежду Александровну помню. Сухонькая такая старушка — немецкий вела. Лыков Иван Алексеевич ботанику вел (на войне немецкий выучил — после Надежды Александровны преподавал). Лыкова Зинаида Алексеевна и Александра Ивановна Ковшова — русский.
— Мне старшая сестра рассказывала, — вступает в разговор супруга Александра Александровича Надежда. — Пришел как-то Колокольцев в школу, а на рубашке — капуста. Он в общежитии тогда жил, кто-то открыл погреб. А Всеволод Леонидович доставал из печки щи, оступился и упал в погреб вместе с ними. Ударился больно, щами обжегся, но на работу пошел. Правда, старшеклассники тогда над ним смеялись.
Отца Константина Ельниковского хорошо помню — он пчел держал, хозяйство крепкое. После войны умер.
Вот, наверное, и все.