Отказ от ответственности

Прежде чем я начну разбираться с теорией языковой эволюции Хомского, необходимо прояснить одну вещь.

В науках о поведении существует огромная индустрия, которую можно назвать «вульгарный антихомскианизм». Мне кажется, это удел всех, кто достигает вершины: покорение такой высоты здорово повышает самооценку. Но кроме этого, именно Хомский стал мишенью яростной критики потому, что он воплощает одну сторону жесточайшего противостояния умов современности — противостояния между теми, кто (как Хомский) верит, что человеческая природа во многом определяется биологическими факторами, и теми, кто верит, что людская природа зависит от культуры, которая, в свою очередь, во многом свободна от биологических ограничений. Это противостояние, как и многие другие научные дискуссии, в которые вовлечены особи нашего вида, производит куда больше визга, чем шерсти. К счастью для Хомского, мало кто из его противников соображает так же хорошо, как он сам. Большинство из них просто неправильно его понимают, в некоторых случаях делая это намеренно. И, по убеждению многих, он прекрасно полемизирует и способен на большее чем просто стоять на своем.

Так что позвольте мне здесь отделить свою позицию от вульгарного антихомскианизма. В противовес ему я не испытываю по отношению к Хомскому ничего, кроме уважения и восхищения, до тех пор, пока он носит свою шляпу синтаксиста. Хомский лучше разбирается в синтаксисе, чем я. Он оказал небывалую услугу науке о поведении, когда наголову разбил Б. Ф. Скиннера и скиннеровский бихевиоризм. Благодаря его инициативе мы узнали о языке такие вещи, о которых полвека назад не могли и помыслить. Если бы не Хомский, я никогда не смог бы подтвердить или даже выдвинуть свою гипотезу о языковой биопрограмме (если вы не знаете, что это такое, читайте мою книгу «Незаконнорожденные языки»). Для лингвистики присутствие Хомского куда лучше, чем его отсутствие.

Не то чтобы я совсем был чужд критике все эти годы, просто моя позиция по многим вопросам не особенно отличалась от его, и люди из враждующих лагерей, не слишком много о нас знающие, иногда употребляли наши имена вместе, в качестве близнецов-демонов нативизма (что бы это ни значило). По меньшей мере один раз так сделал и человек, который, как это ни удивительно, позже станет одним из сотрудников Хомского в эволюционных исследованиях, — Марк Хаузер, работавший в Гарварде.

Так что существует всего одна причина, по которой сейчас я выступаю против Хомского: я уверен, что он полностью заблуждается в том, как эволюционирует язык.

Но прежде всего нам понадобится немного предыстории, чтобы увидеть, откуда что взялось.

Странная история невероятного сотрудничества

Долгие годы Хомскому нечего было сказать об эволюции языка кроме того, что никто не может сказать об этом хоть что-нибудь осмысленное. Более того, он предпринял определенные шаги, чтобы вообще избежать данной темы, и то немногое, что он говорил, казалось нацеленным на то, чтобы другие тоже ее не касались. На конференции 1975 года, когда его спросили, как язык стал таким, каким он стал, он ответил буквально следующее: «Ну, это как если бы кто-то задал вопрос о том, как сердце стало таким, какое оно есть. Я имею в виду, что мы не учимся обладанию руками, мы не учимся иметь руки вместо крыльев. Мне интересно, почему задают такой вопрос. Кажется, вопрос такой естественный — все его задают. А я думаю, что нужно спросить, почему он возникает».

Вопрос «Почему вы задали такой вопрос?» был одним из направляющих приемов замечательной программы «Элиза», которая в 1960-х годах была разработана ученым из Массачусетского технологического института Джозефом Вайценбаумом (Joseph Weizenbaum) как пародия на психотерапевтическую сессию (и если в ответе ты упоминал своего папу, виртуальная мозгоправка продолжалась: «Что еще приходит вам в голову, когда вы думаете о своем отце?»).

Многие люди — кроме того, кто задал вопрос Хомскому, — недоумевали, почему тем, кто рассматривает язык как часть биологии человека, нельзя проявлять никакого интереса к его биологической истории.

И тогда с ясного голубого неба в 2002 году свалилась работа Марка Хаузера, Ноама Хомского и Текумсе Фитча, которая, как это упоминалось в седьмой главе, была напечатана в престижном журнале Science, в разделе «Компас науки». Местонахождение статьи именно в этом разделе позволяет предположить, что работа, носящая напыщенное название «Языковая способность: что это, кто ею обладает и как она возникла?» («The Faculty of Language: What Is It, Who Has It and How Did It Evolve?»), создана, чтобы повести тех, кто исследует эволюцию языка, по созидательному пути размышлений, подальше от бесплодных непродуктивных споров.

Статья вызвала переполох, во многом из-за предшествующих отношений двух соавторов. В самом деле, удивление при виде Хаузера и Хомского на одной странице сравнимо с тем, что вы испытали бы, открыв последний выпуск какого-нибудь политического журнала и обнаружив меморандум о Ближнем Востоке, разработанный совместно Ясиром Арафатом и Ариэлем Шароном. До этого момента Хаузер и Хомский находились на противоположных полюсах по крайней мере в двух наиболее принципиальных вопросах, относящихся к эволюции языка.

Первый вопрос заключался в том, развивается ли язык из первичной СКЖ.

Как биолог, Хаузер безусловно признает «современный синтез» неодарвинизма («синтетическую теорию эволюции»), который представляет эволюцию преимущественно, если не целиком, как результат отбора и рекомбинаций генетического разнообразия. Следовательно, любое свойство должно иметь прямых непосредственных предшественников, и «следовательно, язык, ни в чем не уступающий другим свойствам, будет рассматриваться как форма коммуникации, эволюционировавшая из более ранних форм».

Однако Хомский часто с пеной у рта отмежевывался от этой точки зрения, жалуясь, что «почти всюду принимается как должное, что существует проблема объяснения «эволюции» человеческого языка из систем коммуникации животного мира». Вместе с тем изучение коммуникации у животных служит только установлению «предела, до которого человеческий язык является уникальным феноменом, без существенных аналогов в животном мире». Хомский приходит к выводу, что «совершенно бессмысленно поднимать проблему объяснения эволюции человеческого языка из более примитивных систем коммуникации».

Второй принципиальный вопрос — это роль, которую в эволюции языка сыграл естественный отбор.

Хаузер рассматривал естественный отбор как принципиальную движущую силу эволюции в целом и эволюции языка в частности. Комментируя модель Стивена Пинкера, согласно которой эволюция языка совершается последовательными этапами, на каждом из которых происходит специфический отбор, Хаузер описывает ее как «сильную и ясную», такую, которая «прекрасно сочетается с целями книги», имея в виду свою работу «Эволюция коммуникации» («The Evolution of Communication»). Он делает вывод, что «естественный отбор является единственным механизмом, которым можно объяснить сложное комплексное строение языка».

Хомский, напротив, не однажды возражал против какой бы то ни было роли естественного отбора в эволюции языка. Обсуждая различные характеристики языка, он настаивает, что «объяснить это развитие «естественным отбором»… равносильно простой вере в то, что существует натуралистическое объяснение данных феноменов… трудно вообразить даже направление отбора, который позволил бы им развиться».

Так что же свело таких несхожих между собой единоверцев? В конце марта 2002 года в Гарварде прошла Четвертая международная конференция по эволюции языка (EVOLANG), на которой Хаузер и Хомский (а также крупный специалист по лингвистическому изучению восприятия речи Майкл Стаддерт-Кеннеди из Лабораторий Хаскинса) втроем приняли участие в дискуссии за круглым столом. Очевидно, что, когда все согласны друг с другом, в двухчасовой дискуссии нет никакого смысла, поэтому я могу предположить, что участники были подобраны так потому, что они все еще представляли очень разные подходы к проблеме. Я должен был делать доклад на этой конференции, но не смог присутствовать, поэтому не могу сказать точно, что за волшебное зелье вдруг расставило все по местам. Но это должна быть сильная штука, раз все противоречия разрешились; была написана совместная работа, которая дошла до публикации, и конечный продукт появился на страницах Science быстрее, чем нужно, чтобы родить ребенка.

Если вы не были знакомы с их прежними работами, вам никогда не пришло бы в голову, что эти авторы вообще когда-нибудь противоречили друг другу.

Замечу, что я не имею ничего против авторов, меняющих свое мнение. На самом деле даже лучше, если они время от времени его меняют, потому что иначе получается, что они строят науку на вере. Я неоднократно менял свою точку зрения, но всякий раз это признавал и объяснял, что заставило меня так поступить. Я полагаю, что каждый, кто существенно меняет взгляды, обязан максимально полно раскрыться перед коллегами и читателями и объяснить, в чем ошибочность прежней позиции и какие новые факты, аргументы или открытия вызвали перемену. Безусловно, ни у кого нет морального права скрывать и делать вид, будто он всегда был убежден в том, во что только недавно уверовал. Но тон статьи в Science далек от сдержанного, и в ней нет открытого объяснения хода рассуждения соавторов, наоборот, она звучит снисходительно и поучающе, почти грубо.

Несмотря на форму программного документа, по сути статья представляет собой компромисс. Компромисс — это когда идешь на жертвы, чтобы получить что-то взамен. Чем же пожертвовали каждый из двух авторов и что они получили?

Ключевым шагом, сделавшим компромисс возможным, явился раздел территории языка. Язык был официально разделен на две части: языковая способность в широком смысле, или FLB (Faculty of Language in the Broad Sense), и языковая способность в узком смысле, или FLN (Faculty of Language in the Narrow Sense), которая представляла собой часть FLB. FLB включала в себя весь язык за исключением «внутренней системы обработки информации» — того, что управляет синтаксисом и что, по крайней мере в первом приближении, выглядело просто как рекурсия (способность встраивать одну лингвистическую структуру внутрь другой подобной: вложение предложения или фразы в другое предложение). К FLN относилась лишь та часть FLB, которая отвечала бы двум условиям: встречалась только у людей и служила исключительно лингвистическим целям. Другие компоненты FLB имели предшественников в коммуникации других биологических видов или же, будучи обнаруженными у человека, первоначально развивались с какой-то другой целью, нежели чисто лингвистическая.

Теперь, когда язык был поделен, стало возможным заключение сделки, которая принесла каждому автору хотя бы часть того, к чему он стремился.

Хаузер смог сохранить свою веру в естественный отбор, расставив по местам все (или почти все) компоненты языка, встречающиеся у других видов, где они наверняка подверглись отбору. Вот только естественным путем они не могли быть отобраны в качестве именно лингвистических компонентов. Но пока он не заикался о том, что язык как таковой явился продуктом естественного отбора, Хомский не возражал. Вдобавок Хаузеру предложили аппетитную приманку: рекурсия, святая святых Хомского, также имеет не специфически человеческие корни. Хомский был готов рассмотреть возможность того, что рекурсия первоначально развилась у животных по какой-либо причине, не имеющей отношения к языку (в качестве трех возможных причин всплывали ориентировка, вычисление и социальные взаимоотношения).

Хомский прекратил настаивать на уникальности языка в целом и на масштабах его отличия от возможностей других биологических видов. В обмен он получил признание особого статуса рекурсии как центрального механизма синтаксиса, а синтаксис, конечно, является тем компонентом языка, который он всегда считал базовым. Более того, если удастся показать, что рекурсия в языке берет начало в рекурсии других биологических видов, развитой для достижения неязыковых целей, Хомский может продолжать заявлять о том, что рекурсия не подвергалась естественному отбору в качестве специфического лингвистического механизма, то есть повторять то же самое, что он говорил и до этого. Следовательно, Хомский мог утверждать также и то, что язык не проходил отбора в качестве языка как такового: просто случилось так, что целая куча вещей, отобранных совсем с другими целями, каким-то образом сговорилась и произвела на свет язык.

К несчастью, как это часто бывает с компромиссами, много всего интересного пришлось запрятать под ковер.

Предложение Хаузера — Хомского — Фитча

Наверное, самой интересной штукой, обнаруженной под ковром, оказалась эволюция человека.

Ничто не скажет вам больше о том, насколько далеки взгляды Хаузера — Хомского — Фитча от позиции автора настоящей книги. Эта книга написана исходя из того, что эволюция языка является частью эволюции человека, и размышление об одном без учета другого — это все равно что «Гамлет» без принца Датского или монологи Гамлета без реплик Короля, Королевы, Отца-Призрака, Офелии, Полония, Лаэрта и могильщиков. Монологи хороши, но пьеса лучше.

В статье наших авторов нет ни одного упоминания об эволюции человека. Не упоминаются и предки человека, даже в виде таких обтекаемых конструкций, как «дочеловеческий» или «проточеловече-ский», которые мне иногда приходится использовать ввиду сегодняшнего неопределенного состояния палеоантропологии. Нет ни намека, ни малейших предположений о времени и месте. Я привык жаловаться на лингвистов, которые пишут так, будто некий язык X, носителем которого являлся вид У, эволюционировал на планете Ъ в период времени Т; но здесь два автора были биологами.

Если уж об этом зашла речь, в статье было крайне мало о той Эволюции, которая пишется с большой буквы. Вместо этого позиция авторов имела много общего с подходом Чарльза Хоккета (Charles Носкеtt), предводителя лингвистов своего времени (и по случайности — мишени для нападок сторонников Хомского на всем пространстве его чисто лингвистических теорий). В 1960 году Хок-кет разделил язык на тринадцать составляющих, из которых все, кроме одной или двух, как он утверждал, могут быть найдены у других видов (Хаузер положительно отозвался о работе Хоккета в своей «Эволюции коммуникации»). Основное различие заключалось в том, что Хоккета заботили возможности языка: произвольность, семантичность (способность к передаче определенного значения), культурная преемственность и тому подобное. А Хомского, Хаузера и Фитча привлекали языковые механизмы (или те механизмы, которые были использованы в языке, если проводить последовательную аргументацию): способность различать звуки речи, обращаться с системами простых правил, усваивать концептуальные представления, способность к голосовому подражанию и так далее. Хотя бы это явилось улучшением. Но в обоих случаях с языком обращались, как со списком покупок: добудьте все эти дивные продукты, смешайте их — и язык готов.

Основополагающим как для подхода Хоккета, так и для Хаузера — Хомского — Фитча явилось допущение, что возможности или механизмы, которые они выделяют, представляют собой кирпичи, из которых язык и построен. Такое допущение весьма подозрительно, как показывают некоторые случаи: например, специалистов по эволюции языка призвали изучать длину голосового тракта у птиц и приматов, хотя птицы весьма далеки от человека, а приматы вообще не способны производить звуки, необходимые для устной речи, что является общеизвестным фактом. Но основная ошибка заключалась не в том, какие именно ингредиенты внесены в список, ошибочна сама идея такого списка.

Давайте представим нечто, что мне кажется весьма неправдоподобным, — что какой-то разновидности прачеловека удалось приобрести полный набор компонентов: собраны все предпосылки, все средства, присутствует каждый потенциально лингвистический механизм из списка Хаузера — Хомского — Фитча. И что теперь? Как все эти механизмы, включая те, которые никогда не использовались для коммуникации, сольются в единое целое? Что заставит их объединиться? Уж коль скоро все эти механизмы заняты чем-то другим, может быть, наши пращуры и продолжат заниматься этим чем-то, проживут свою жизнь, как другие нормальные виды и не будут развивать никакого языка?

Так что, даже если представить себе чудесное создание, которое накопило-таки все требуемые предпосылки, это не поможет авторам ответить на заглавный вопрос своей статьи: как возникла языковая способность? Но, скорее всего, чудесное создание никогда и не существовало, потому что некоторые механизмы, внесенные в список, найдены у животных, которые не являются предками человека. Например, доказано, что тамарины могут различать звуки речи так же хорошо, как человеческие дети. Но у шимпанзе, как считается, слух развит плохо: существует предположение, что даже будь они способны производить звуки речи, неспособность к их различению предотвратила бы всякое развитие звучащего языка. Так что по меньшей мере часть необходимых предпосылок не могла попасть в доставшееся нам генетическое наследство: было доказано лишь то, что под влиянием окружающей среды биологические виды могут развить такие способности.

Здесь я предлагаю рассмотреть такой вид, который начинает развиваться, имея лишь некоторые из требуемых предпосылок, а остальные приобретает по мере того, как складывается языковая ниша.

Почему такому большому количеству людей так трудно постичь эту идею? Я думаю, это происходит из-за неверного понимания того, как функционируют гены. Широко распространена вера в то, что гены незыблемы, что они содержат конкретные требования, не подлежащие обсуждению. Когда я предположил, что биологическая программа языка является причиной сходства креольских языков, люди подумали, что, если найти пару креольских языков, которые не содержат предсказанных черт, это послужит неопровержимым аргументом против моей идеи. Пластичность генома является одним из наиболее недооцененных фактов в науке. Чтобы прочувствовать это, представьте себе следующее: у нас всего в два раза больше генов, чем у мухи-дрозофилы, причем по крайней мере 10 % этих генов у нас и у мухи одинаковы. И много ли у нас с дрозофилой общего в том, что касается внешности или поведения? Да почти ничего. Сфера действия любого гена невероятно широка и неопределенна, одни и те же гены могут проявлять себя самыми различными способами. Так что экспрессия какого-либо генома лишь частично зависит от функции каждого отдельного гена. Частично сказывается влияние контекста — с какими окружающими генами приходится взаимодействовать каждому из них; другая причина кроется в особенностях ниши, которую гену предстоит занять или сконструировать. С уверенностью можно утверждать лишь то, что те гены, которые мы разделяем с дрозофилой, совершают очень разную работу в мухе и в нас.

Хаузер и я

Что заставило Хаузера и его коллег, получивших возможность с помощью «Компаса науки» указать путь погруженным во мрак специалистам по эволюции языка, выбрать такое контрпродуктивное направление?

Явилось ли это неизбежным результатом вышеописанного компромисса или сработал какой-то другой фактор? Снова обратимся к истории.

В 1996 году журнал Nature (британский аналог Science) попросил меня написать отзыв на книгу Хаузера «Эволюция коммуникации». После того как отзыв был опубликован, Марк прислал мне дружеское, слегка укоряющее письмо, в котором он недоумевал, почему почти половину обзора я занял разговором о языке. Мой ответ состоял из двух частей. Во-первых, я отметил, что раз редактор Nature обратился с просьбой рецензировать эту книгу именно ко мне, а не к какому-ни-будь специалисту по коммуникации животных или к профессиональному биологу, то причиной этому, скорее всего, послужило мнение редактора о том, что именно является важнейшей частью книги. Во-вторых, вероятной причиной, по которой редактор пригласил лингвиста, а не биолога, была та, что в книге, посвященной обзору коммуникации животных с позиции эволюции, уделялось беспрецедентное внимание языку.

Безусловно, с формальной точки зрения человеческий язык представляет собой одну из форм коммуникации животных, хотя в этом классе он — одинокая белая ворона. В книге такого типа, конечно, найдется место краткой главе, перечисляющей основные отличия человеческого языка от других элементов класса. Но вы уж точно не ожидаете увидеть (а мне, лингвисту, и в голову бы не пришло написать) такую книгу по коммуникации животных, которая, после коротенького вступления, разразилась бы сорока страницами, посвященными критическому анализу того, что имели сказать об эволюции языка пятеро лингвистов и двое биологов, потом посвятила бы двадцать восемь страниц тому, как работает язык, разнообразив текст сравнениями языка с другими системами животных и завершаясь дюжиной страниц о том, как бы создать новую систему коммуникации, которая имела бы по меньшей мере несколько свойств языка.

Я уверен, что Хаузер никогда не пытался показать, что коммуникация животных представляет собой некую пирамиду (или лестницу), по которой все животные, стиснув зубы и спотыкаясь, пытаются забраться на вершину, являющуюся человеческим языком. Но именно такая картина неизбежно возникает в сознании. И если вы задаетесь вопросом, откуда взялся этот образ, как недоумевал и я, может быть, разгадкой послужит следующий абзац:

В исследованиях эволюции языка всеобщее внимание приковано к тому, являются ли определенные компоненты языковой способности атрибутами исключительно человеческого языка… являются ли они уникальными. С точки зрения логики человеческая уникальность должна основываться на данных, демонстрирующих отсутствие определенных черт у животных и, если браться за дело серьезно, необходим масштабный сбор данных для проведения сравнительного анализа.

Вот тут у меня челюсть и отвалилась. С чего бы это «всеобщее внимание» заинтересовалось человеческой уникальностью? Что общего у человеческой уникальности с проблемой эволюции языка? Я бы за человеческую уникальность и ломаного гроша не дал. Просто так случилось, что я представитель того биологического вида, у которого есть язык, и мне хотелось бы выяснить, как и зачем он нам достался. А уникальностью каждый биологический вид обладает по определению, иначе он лишь часть вида.

Вся шумиха по поводу человеческой уникальности представляет собой отвлекающий маневр, который применяется в войне за культурные ценности. Есть люди, преследующие свои идеологические цели, которым хотелось бы доказать, что практически все в человеке уникально, и есть другие, которые, исходя из других идеологических целей, хотят доказать, что в человеке практически ничего уникального найти нельзя. Ну и, как обычно, существуют нерешительные субъекты, предлагающие «умеренный» компромисс между двумя позициями. Хаузер находится близко к тем, кто выступает против человеческой уникальности, но в ряды фанатиков не вступает.

Моя реакция в этом вопросе — послать все к чертям. Ученым не следует иметь дело с такими вещами. Нужно просто ответить на настоящие вопросы, а шелуха уникальности потом осядет там, где сможет. Поскольку стоит начать переживать из-за «человеческой уникальности», как эволюция сразу же предстает в неверном свете. Сразу бросается в глаза, как другие виды похожи (или не похожи) на человека. Вы уже не можете удержаться от того, чтобы использовать человека как стандарт для измерения других видов. Вы начинаете заниматься именно тем, чего ни в коем случае не должны делать сторонники «антиуникальности». Вы ставите свой собственный вид на вершину процесса эволюции.

Конечно же, у эволюции нет ни вершины, ни вида, который на ней находился бы. Даже если бы такая вершина существовала, поместить туда самих себя было бы очевидным тщеславием. Но мы-то лишь пытаемся выяснить, что, как и почему произошло с тех пор, как на свете жил последний общий предок людей и шимпанзе.

Те же советы, которые дает специалистам в области эволюции языка обсуждаемая нами статья, к этой задаче совершенно не относятся. Более того, будь она прямо направлена на то, чтобы удержать исследователей от решения этой задачи, и то ей не удалось бы произвести больший эффект. Статья мобилизовала ученых на ловлю блох в труднодоступных местах, чтобы провести все возможные эксперименты на всех известных видах животных и установить, у кого есть какие предпосылки для развития языка, а какие способности у животных отсутствуют. Обнадеживает, что в последнюю категорию так ничего и не попало. И хотя авторы постарались использовать обтекаемые фразы, которые могли быть и были изменены в дальнейшем, когда их начали обвинять в слишком узком определении FLN, по тону статьи было заметно, что они верили или по крайней мере надеялись, что FLN окажется всего-навсего рекурсией, а рекурсия, пусть даже она отсутствует в поведении любых других видов, на самом деле у них встречается, просто используют ее только для ориентировки, или в социальных взаимоотношениях, или… Ну или еще для чего-нибудь.

Но ведь если рекурсия встречается у других видов, то почему же она не вошла в перечень предпосылок и не образовала у них язык задолго до того, как это сделали мы?

Ну… Может быть, потому, что «рекурсия у животных представляет собой модульную систему, созданную для определенной функции (например, ориентировки) и закрытую для других систем. В процессе эволюции данная система могла стать проницаемой и всеобъемлющей… Этот переход от специфичности к неспецифичности мог направляться выборочными воздействиями окружающей среды, уникальными для нашего эволюционного прошлого, или произойти вследствие других видов нейронной реорганизации».

Отлично, молодцы, а теперь объясните простыми словами, как непроницаемая модульная система стала проницаемой.

«В любом случае, это гипотезы, подлежащие проверке…»

Только вот как вы собрались их проверять?

Прошло шесть лет, и никто пока не нашел рекурсию у других биологических видов. Конечно, кто знает, может быть, кто-то обнаружил ее в эту самую минуту. Но я не жду, что рак на горе свистнет.

Хомский говорит по слогам

Работа Хаузера — Хомского — Фитча не осталась незамеченной. Годами не затихали, вернее, кипели дебаты на страницах журнала Cognition между авторами статьи в Science с одной стороны и Стивеном Линкером и Рэем Джекендоффом (Ray Jackendoff), авторами моделей постепенной языковой эволюции, с другой. Удивительно, но никто не поднял вопросов, которые я обсуждаю в этой главе. Дебаты сосредоточились исключительно на содержании FLB и FLN: стоит ли отнести X, Y или Z к FLB вместо FLN и тому подобное. Другими словами, дебаты шли на формальном уровне, игнорируя, как и статья, вопросы более глубокого плана, те, которые являются для эволюции языка основными. Обсуждение же велось по поводу того, что у людей уникально, а что нет. Как показало будущее, в этом забеге Линкер и Джекендофф обошли Хаузера с соавторами.

В суматохе затерялось и обсуждение того, что происходило в промежутке между зарождением языка и его расцветом. Вы, наверное, подумали, что Джекендофф, выдвинувший гипотезу о девяти стадиях языковой эволюции, или Линкер, который вместе с Полом Блумом (Paul Bloom) в 1990 году опубликовал статью о программе последовательных правил, могли возразить против такого упущения. Тогда Хаузеру, одобрительно отзывавшемуся о концепции протоязыка, пришлось бы поднимать вопрос о том, как именно язык, однажды зародившись, развивался дальше.

Тогда мне пришло в голову, что, может быть, отсутствие в статье чего-либо промежуточного между отсутствием языка и его полным присутствием было не случайным, а преднамеренным. Может быть, для того, чтобы альянс Хомский — Хаузер остался на плаву, все промежуточные стадии должны были отправиться прямиком под ковер.

Как такое могло случиться? Неужели они действительно могли утверждать, что язык, зрелый и полноценный, взял да и вырос из головы Юпитера?

Статья в Science прямо этого не говорит. Конечно, такое и нельзя говорить, ведь любое подобное утверждение будет соверешенно ненаучным и «небиологичным». Но ведь если все элементы языка присутствуют у других видов и для порождения языка необходима одна лишь рекурсия, то как еще можно это интерпретировать?

Когда мое смятение достигло вершины, передо мной, подобно deus ex machina («богу из машины»), появился сам Хомский, готовый дать необходимые разъяснения.

Хомский редко появляется на встречах лингвистов и вообще редко посещает те места, где он не может посвятить равное время языку и политике. Тем не менее, пытаясь наверстать годы упущений и проволочек, он появился на встрече, посвященной эволюции языка, которая прошла осенью 2005 года в кампусе Нью-Йоркского университета в Стони Брук.

Встреча должна была проходить в формате симпозиума, такой греческой штуки, когда надо общаться с Платоном и юношами, пить много вина и вместе постигать глубокие философские истины. Может быть, те, кто плохо знал Хомского, надеялись, что он появится на срок, достаточный, чтобы опрокинуть стаканчик, отпустить шуточку и подкинуть парочку свежих теорий. Конечно же, это был не тот случай. Хомский — человек занятой: он сам сказал мне, что проводит шесть часов ежедневно (или еженощно), отвечая на письма, около сотни штук за раз. Он появился в один из вечеров, поужинал, выступил с докладом и в полдень следующего дня уехал.

Тем не менее он оставил нам необычайно ясное положение о том, как, по его мнению, эволюционировал язык, которое мы сейчас и представим.

В некой маленькой группе, потомками которой мы все являемся, произошла некоторая перенастройка мозга (rewiring of the brain), вызвавшая операцию неограниченного Слияния (Merge), применяемую к понятиям того типа, который я упоминал выше… Индивиды с такой перенастройкой обладали рядом преимуществ: способностью к сложным умозаключениям, планированию, интерпретации и так далее. Способность передавалась по наследству, и ее носители получали превосходство. На этой стадии экстернализация принесла бы преимущество, поэтому, вероятно, способность соединилась с вторичным процессом в сенсомоторной системе, ответственной за экстернализацию и интеракции, включая коммуникацию… Непросто представить себе описание человеческой эволюции, которое не делало бы, по меньшей мере, таких допущений в той или иной форме [курсив Бикертона].

Тут нам потребуется небольшое разъяснение.

К примеру, «экстернализация» означает ‘начать говорить’. Все эти способности к сложным умозаключениям, планированию, интерпретации и прочему уже были на нужном месте и в рабочем состоянии, и только тогда кому-то приходит в голову мысль: «Эй, а не применить ли их для болтовни?».

Далее, когда Хомский говорит о понятиях, упомянутых выше, он имеет в виду другой параграф своего доклада, в котором утверждает следующее:

Впрочем, представляется, что между человеческими понятийными системами и символьными системами других животных существуют некоторые принципиальные различия. Даже простейшие слова и понятия человеческого языка и мышления не имеют связи с независимыми от сознания сущностями, которые описаны в коммуникации животных… Символы человеческого языка и мышления совсем другие…

То, что здесь описывает Хомский, представляет глубокое различие между человеком и животными, которое мы уже наблюдали в предыдущих главах. В коммуникации животных, как мы видели, тип «функциональной референции», которую мы имеем (если вообще имеем хоть какую-то референцию), обращен к «независимым от сознания сущностям» — прямо к вещам из реального мира, а не к обобщенным понятиям, как это делают слова. Когда мы используем слово, например леопард, мы не ссылаемся на конкретного леопарда (если только мы не оговариваем это дополнительно) и менее всего на того, который у нас перед глазами. Мы имеем в виду леопардов вообще: утверждение «леопарды живут в Африке» не перестанет быть истинным, если пара из них обитает в местном зоопарке. Но когда животное дает предупредительный сигнал «леопард», оно ссылается на конкретного зверя, который присутствует здесь и сейчас. Так что в этом параграфе Хомский отмечает возможности человеческих слов, а в предыдущем он говорит о том, что отдельные человеческие слова могут соединяться и формировать предложения.

Пока все в порядке, вот только я уже говорил здесь и даже объяснял, почему происходит именно так, что сигналы животных с их «независимой от сознания референцией» просто не могут соединяться в силу естественных причин.

Но Хомский также утверждает, что человеческие слова (и типично человеческие понятия, которые за ними скрываются) — это единственные элементы, к которым применима рекурсия. То есть когда рекурсия появилась (в результате «перенастройки мозга»), эти понятия уже должны были присутствовать. Это означает, что, по Хомскому, события происходили в такой последовательности:

Стадия первая. У животных есть понятия, которые несоединимы между собой.

Стадия вторая. Появляются типично человеческие понятия, которые могли бы соединяться.

Стадия третья. Перенастройка мозга.

Стадия четвертая. Происходит Слияние, и типично человеческие понятия начинают соединяться между собой.

Стадия пятая. Развиваются способности к сложным умозаключениям, планированию и проч.

Стадия шестая. Люди начинают разговаривать.

То есть Хомский просто-напросто добавляет к проблеме эволюции языка вторую, не менее пугающую, проблему: как появились на свет типично человеческие понятия.

Приведем причину, по которой «не менее пугающая проблема» — это, возможно, преуменьшение.

Мы говорим о естественном отборе генетических вариаций. Но это лишь ярлык, за которым скрываются более сложные процессы, и серьезное упрощение по отношению к ходу эволюции. Генетические вариации естественному отбору не видны. Отбор не может выбирать гены: он выбирает целые организмы, те, которые живут дольше и производят больше потомства. Позволяют ли какие-то гены жить дольше или размножаться больше? Опять-таки воздействие не прямое, потому что только поведение живых организмов, а не гены определяет, как долго они проживут или сколько потомков произведут на свет. Конечно, набор возможностей определяется генами: если гены не произведут крылья, о полетах можно забыть. Тем не менее не гены определяют, какое именно поведение изберет конкретное животное, при том что именно от поведения зависит, выживет ли особь и даст ли потомство. Естественный отбор происходит в реальном мире, через взаимодействие организмов и среды, а не через те события, которые происходят внутри организма.

Но, согласно Хомскому, язык должен был развиться внутри организма прежде, чем он мог бы проявиться вовне.

Ну и ладно, скажете вы. Животные, которые могут думать и планировать будущее, даже если они не способны говорить, смогут жить дольше и размножаться лучше, чем те, которые не думают и планов не строят.

В целом верно. Но как они могли начать думать и планировать будущее, если для этого им сначала нужно развить человеческие понятия и научиться объединять их в сознательно управляемые, конструктивные цепочки мыслей? Сказать, что животные постепенно становились умнее через некоторый процесс с обратной связью, не значит справиться с этой проблемой. Вопрос не в том, становился ли кто-то умнее. Вопрос в прыжке от «функциональной референции» к референции символической, от несоединяемых понятий к понятиям, которые могут сочетаться. Нельзя прийти к этому постепенно. Нет таких понятий — да и ничего другого, что может объединиться на четверть или на 65 %. Вещи либо сочетаются, либо нет.

А что касается «перенастройки мозга», то мозг обычно не перестраивается без причины или просто потому, что ему вдруг этого захотелось. Мозг перенастраивается в той мере, в какой может, потому что вокруг происходят какие-то события, которые позволяют индивидам с перенастроенным мозгом в чем-либо преуспеть по сравнению с остальными.

Так что вопрос теперь выглядит так: что могло повлиять на отбор такого мозга и таких понятий, которые сильно отличались от тех, которые исправно служили всем другим видам с начала времен?

Ответ: ничто не могло.

Понятие — это что-то в сознании. Если оно существует, оно может влиять на поведение. Пока его не было, влиять оно не могло. Естественному отбору доступно лишь поведение. Так что понятия могли быть замечены естественным отбором с того момента, когда они появились, тогда, когда они начали влиять на поведение. Но они не могли появиться без предшествующего эволюционного развития, а этот процесс невозможен без действия естественного отбора.

То есть человеческие понятия не могли развиться сами по себе. Они могли эволюционировать лишь в том случае, если отбор выделял что-то еще: что-то такое, что было заметно естественному отбору. Другими словами, какое-то выраженное поведение, которое приносило бы адаптивное преимущество своим носителям.

Когда я встречаю кого-то, чьи идеи отличаются от моих, я всегда стараюсь их обдумать, понять, почему именно эти, а не другие мысли пришли человеку в голову. Чтобы выяснить, откуда идет Хомский, нужно обратиться к двум аспектам его понимания языка, которые, образно говоря, заставляют его принять определенную точку зрения. Оба аспекта выглядят полезными и, наверное, правильными в том, что касается сегодняшнего языка, проблемы они создают лишь тогда, когда их применяют в вопросах языковой эволюции.

Как мы можем узнать, что мы думаем, пока мы не видим, что мы говорим?

Первый аспект касается существующего в языке баланса между мыслями и коммуникацией.

Хомский всегда подчеркивал, что язык служит системой мышления и структурирования окружающего мира по меньшей мере в той же степени, что и средством коммуникации. Я абсолютно с ним согласен. Давно, в 1990 году, я написал книгу, посвященную способности языка созидать мир, в которой говорилось именно это.

Но я кое-что недооценивал — это недооценил и Хомский — то, в каком большом объеме животные могут мыслить без обладания языком.

Тот факт, что сейчас язык является основным двигателем мысли, не имеет ничего общего с той ролью, в которой он начал свое развитие. Это ошибка первого использования — идея о том, что вещь начинала с той функции, которую она в основном выполняет сегодня.

Конечно, это не так. Именно ошибка первого использования заставила Робина Данбара предположить, что болтовня явилась двигателем языковой эволюции, именно потому, что болтовня — основное, для чего сегодня используется разговорный язык. Если обратиться к истории создания компьютеров, то, согласно ошибке первого использования, сначала они должны были применяться для выхода в Интернет и отправки электронных писем. Но некоторые из нас живут на свете достаточно долго, чтобы помнить, какой огромной ошибкой было бы такое мнение.

Безусловно, сегодня язык — это средство, с помощью которого мы структурируем мир наших мыслей. Но он никогда бы не взлетел так высоко, не развился бы в то, что он представляет собой сегодня, и уж конечно не смог бы поднять мышление на новый уровень, если бы вначале он не явился в мир в качестве реальной формы коммуникации. Как я писал выше, только внешние события могут влиять на происходящее внутри, поскольку лишь внешние события видны естественному отбору.

Хомский и его последователи, которым никогда не нравился естественный отбор, скажут, что в эволюции есть и другие факторы. Они будут твердить, что многое в эволюции происходит под влиянием загадочных, еще не исследованных законов формы, законов развития или других подобных сил. Привлекались даже числа Фибоначчи — странные последовательности цифр, которые будто бы контролируют образование веток на деревьях. Но это все вилами на воде писано. Мы знаем, что естественный отбор действует, и мы знаем, как он порождает новые эволюционные изменения. Такие вещи, как законы форм, могут ограничивать эти изменения, но никто из тех, кого я знаю, не ожидает, что такие законы могут являться их причиной. Ни у кого нет ни малейшей идеи, как эти законы, если они вообще работают, могли породить эффекты языка.

«Моим методом вы выучите язык в один момент»

Другой аспект размышлений Хомского о языке, неудачно повлиявший на его идеи по поводу эволюции, это идеализация. Идеализация мгновенности овладения языком.

Некоторых людей, которые занимались вопросами освоения языка у детей, это очень огорчило. В конце концов, детям нужно как минимум два года, прежде чем они станут свободно разговаривать, а поскольку мы продолжаем учить новые слова в течение всей жизни, можно сказать, что овладение языком идет бесконечно, и уж точно нельзя утверждать, что этот процесс моментален.

Давайте обдумаем это более тщательно. С чего начинают дети? С бессмысленного лепета. И к чему все они, те, которые нормально развиваются, в конце концов приходят? К полному овладению человеческим языком. Есть ли на этом этапе какая-нибудь разница между ними? Ну да, кто-то говорит больше, кто-то четче, но не существует никакого свободного от субъективности способа определить разницу в том, как они говорят. Что бы ни происходило до этого, какие бы нелепые вещи они ни говорили и что бы ни говорили им, на конечный результат это не влияет. Так что этот процесс с тем же успехом мог бы пройти моментально. И если они появились уже экипированными (в каком-то смысле, который надо еще установить) какой-то разновидностью универсальной грамматики (и есть хорошая причина верить, что так оно и есть), то, не будь ограничений, связанных с направленным вниманием, способностью говорить, запоминанием слов и общим опытом и прочим, над чем детям приходится потрудиться, они могли бы славно освоить язык в один момент.

Идеализация мгновенного освоения — идеализация правомерная. На таких строится наука.

К несчастью, Хомский применяет ту же самую идеализацию в вопросе развития языка у биологических видов, а там совсем другая кухня.

Когда язык осваивает ребенок, языковая способность уже существует. Она существует уже десятки тысяч лет, ожидая, пока детишки в очередной раз откроют ее заново или, может быть, просто-напро-сто включат. А в процессе освоения языка биологическим видом была эпоха, когда не было вообще ничего, пшик, дуля с маком — такое время, когда языковую способность пришлось строить с нуля. Идеализация, которая хорошо работает для описания состояния, может давать сбои в описании процесса. Ошибка Хомского заключалась в том, что он отнесся к процессу и к состоянию так, как будто они одно и то же. Может быть, более точным будет сказать, что он пытается обратить процесс в состояние. Вполне естественный ход. Он хорошо понимает состояния: он размышлял о них всю свою жизнь. А процессы — другое дело.

Вы почти наверняка подумали, что Хомский рассматривает эволюцию языка как состояние, а не как процесс. Он обращается с языковой способностью так, словно она уже присутствует у биологического вида. В конце концов, мы знаем: в обоих случаях, что у детей, что у вида, каким-то образом должно произойти «неограниченное Слияние». И ведь в обоих случаях оно происходит, так ведь? Так что незачем рассматривать промежуточные стадии между отсутствием Слияния и его появлением.

Как ни крути, все, что понадобилось, чтобы Слияние наконец слилось, — это «некая перенастройка мозга». И она никак не могла быть протоязыком, потому что до того, как Слияние слилось, способа связывать слова не существовало, а после этого события мы оказывались в пространстве языка, где никакому протоязыку места уже не нашлось бы.

Разные способы связывать слова

Из речи Хомского я понял, что был прав в том, что модель языковой эволюции Хаузера — Хомского — Фитча не предусматривает существования какого бы то ни было протоязыка. Пока я не начал переписываться с ним по электронной почте, я не осознавал, что Хомский вообще не верит, что протоязык мог существовать. В ходе этой переписки меня ошеломила следующая фраза: «Вопрос о том, была ли в протоязыке рекурсия или он был конечным, является логическим трюизмом».

Логический трюизм? Мое преимущество было в том, что я пришел к проблеме эволюции языка от исследований пиджинов и креольских языков, обладая отчетливым знанием того факта, что носители пиджинов и креольских языков по-разному связывают слова между собой. Носители креольских языков связывают слова так же, как это происходит в полноценном человеческом языке: это иерархическая структура, похожая на дерево. Схематически ее можно представить следующим образом: А + В → [А В], [А В] + С → [[А В] С], и так далее. Это, как я понимаю, и есть тот процесс, который Хомский называет Слиянием. Те же, кто говорят на пиджине, нанизывают слова, как бусины на нитку: А + В + С… Здесь, в отличие от Слияния, отношения между А и В ничем не отличаются от отношений между В и С. Так что я спешно написал ответ: «Протоязык состоит из А + В + С… то есть в нем не происходит Слияния».

«Многие в это верят, — так же быстро ответил мне Хомский, — но это ошибка. Последовательность а, b, с…, которая продолжается бесконечно, сформирована Слиянием: а, {а, b}, {{а, b}с}… Если мы усложним операцию Слияния введением принципа ассоциативности, мы избавимся от {,} и сможем рассматривать последовательность как а, b, с…»

Принцип ассоциативности? А что у него общего с языком? Это принцип логики и математики, который означает лишь то, что перестановка или удаление скобок в логических формулах не влияет на их истинность, а при сложении не изменяет сумму. То есть, (1 + 3) + 2 в сумме дает 6, так же, как и 1 + (3 + 2), или даже 1 + 3 + 2. Скобки, которые иногда встречаются в логических формулах или математических уравнениях, изначально ничего серьезного не меняют. Они могут быть заменены или переставлены именно потому, что они никак не влияют на отношения между вещами: нет никакого особого смысла в том, стоит ли 3 ближе к 1 или к 2, когда мы решаем задачку (1 + 3) + 2.

Но для языка это правило не применимо ни в каком виде, иначе бы [‘английский [учитель языка’]] (/English [language teacher]]) означало бы то же самое, что и [‘учитель [английского языка’]] ([[English language] teacher]), а ведь это не так: если первый — это преподаватель любого языка, который родился англичанином, то второй учитель может принадлежать к любой национальности, но преподает он именно английский язык. Попробуйте здесь переставить скобки, и вы поменяете значение, уберите их — и получите многозначную фразу. Или возьмем более известный пример: [‘старые [мужчины и женщины’]] ([old [men and women]]) и [[‘старые мужчины] и женщины’] ([[old men] and women]). Для таких пар9 разница передается особенностями интонации: ударение на английский для [английский [учитель языка]] и на язык для [учитель [английского языка]].

Но для протоязыков, например для пиджина на ранней стадии, таких структурных взаимоотношений между словами не существует, учитывается только семантическое значение. Поэтому там нет способов построения подобных неоднозначностей. Больше того, чтобы найти подобные «бусины на нитке», необязательно далеко ходить, они встречаются не только в пиджине или в протоязыке. Операция Слияния действует только на уровне предложения. Фразы надо правильно сочетать с фразами, придаточные предложения с другими придаточными предложениями. Но стоит подняться над уровнем сложносочиненного предложения, как «бусины» берут верх. Абзацы, страницы, главы, книги — нет предела числу предложений, которые можно нанизать на одну нитку. Конечный процесс? Вовсе нет.

Грамматические отношения, те отношения, которые создаются в результате процесса Слияния, обнаруживаются только внутри предложений. Нет никаких грамматических отношений между предложениями. Нет никаких феноменов соглашений, которые связали бы одно предложение с другим, никакое предложение не является субъектом или объектом для другого, нет предложений, которые служили бы Агенсом, Темой (пациенсом) или Целью для других. Ни одно существительное из одного предложения не может привязать место-имение из другого, никакое прилагательное из одного предложения не может изменить существительное в другом. Предложения связаны лишь требованием согласованности высказывания, которое, в свою очередь, определяется не грамматическими, а семантическими и прагматическими факторами. Рассмотрим такую последовательность:

«Джон ищет свою младшую сестренку. Цена на медь в одночасье упала на 17 процентов. Национальной эмблемой Уэльса является лук-порей».

В качестве абзаца это полная чепуха. Но все предложения, из которых он состоит, верны с грамматической точки зрения, вразумительны и семантически верны. По отдельности они выглядят отлично. Это вместе они порождают ощущение бессмысленности, потому что у них нет такой связи, как общая тема. Теперь посмотрим на другую последовательность:

«Цена на медь в одночасье упала на 17 процентов. Внезапное падение предсказывали многие аналитики. Недавнее прекращение огня в Центральной Африке уже привело к увеличению поставок».

Снова применяются те же условия: предложения просто стоят рядом, и у них практически нет лексических связей. С другой стороны, для любого, кто разбирается в политике и экономике, абзац до предела наполнен смыслом.

Так что в человеческом языке вместе работают оба процесса, Слияние и «бусины на нитке». Поскольку «бусины» проще, то, скорее всего, они старше. Если они старше, будет логично предположить, что на заре языка Слияние еще не появилось и «бусины» были единственным принципом, которым обладали наши далекие предки. Но система, в которой отсутствует Слияние, не обязательно является конечной: можно до бесконечности нанизывать бусины на нитку, было бы что нанизывать. Так что «логический трюизм» Хомского — это ошибка.

Эволюция в барабане

Итак, давайте сравним две модели эволюции:

Эти стадии незначительно отличаются по содержанию, но порядок прохождения стадий принципиально различен. И даже не это самое важное. Самое важное различие в том, что в первой модели каждая последующая стадия направляется предыдущей. В этой модели, стоило нашим предкам заговорить, их иконические или индексные сигналы, варьируясь в манере использования (об этом пойдет речь в следующих главах), постепенно сформировали настоящие символы. Слияние, процесс, которому не надо было появляться каким-то особым образом, поскольку он проистекает из того, как мозг перерабатывает любые данные, произойдет сразу, как только найдутся элементы, семантически способные сливаться. Применение слияния и в мышлении, и в языке поддержит любое изменение в мозге, неважно, мутационное или эпигенетическое, которое усилит или автоматизирует языковые или мыслительные процессы. Конечным результатом этого процесса является значительно улучшенный мыслительный аппарат, не говоря уже о быстром, изящном и невероятно гибком языке.

Одна стадия управляет другой, каждое новое усовершенствование меняет условия отбора для следующего — так и действует эволюция. В частности (и быстрее, потому что процессы являются более направленными), так происходит создание ниши.

В модели Хомского наиболее важные стадии не мотивированы ничем. Ничто их не направляет. Специфически человеческие понятия выпрыгивают из ниоткуда. Мозг без всякой причины получает перенастройку. Люди вдруг начинают разговаривать, опять-таки без особых причин, просто потому, что это «было бы преимуществом». Под ковер замели все технические детали того, как люди начали говорить, как им удалось прийти к соглашению по поводу обозначения тех понятий, которые вдруг засвистели у них в головах.

Версия эволюции Хомского нигде не пересекается ни с реалиями мира, ни с реалиями эволюции. Это эволюция в барабане: замкнутая в себе, совершенно абстрактная процедура. Тем не менее именно это предполагается в статье, написанной в соавторстве с двумя биологами, которую опубликовал лидирующий научный журнал Америки. Поди тут разберись.

Обратите внимание, что проблема заключается не только в ходе языковой эволюции. На кону стоит вопрос о взаимоотношениях языка и мышления. Если мне предстоит выполнять то, что обещает вторая часть подзаголовка этой книги, я обязан с этим разобраться. И здесь мы с Хомским вновь оказываемся по разные стороны баррикад.

Хомский верит, что вначале возникло человеческое мышление, которое сделало возможным появление языка.

Я верю в то, что язык возник первым и дал возможность развиться мышлению.

Один из нас двоих прав. Невозможно занять какую-нибудь среднюю обтекаемую позицию и сказать: «Ну, всего понемножку, они коэволюционировали». Коэволюция — такое модное сегодня слово. Нужно только пробормотать его, а для пущего эффекта разбросать по Интернету и всевозможным профсоюзам, как люди начнут понимающе кивать и наполняться глубоким уважением. Конечно, как только процессы, о которых я говорю, полностью сформировались, язык и человеческое мышление почти наверняка коэволюционировали.

Но в самом начале это такая же проблема, как курица и яйцо, как карета и лошадь. Кто-то должен был появиться первым, и здесь возникает такой явный логический трюизм, какого я больше не видел. Так что дальше мы посмотрим, кто появился первым и почему.