Давайте смотреть на позитивные стороны. Позиция Хомского направляет внимание на мозг. Допустим, утверждение о «перенастройке мозга» сразу поднимает ряд вопросов — «Что?», «Как?» и «Зачем?» — и служит плохим проводником. Но до сих пор нас интересовало в основном поведение, а ведь оно очень тесно связано с мозгом. Мы достигли того предела, когда нам будет трудно продвинуться дальше, если мы не обратим наше внимание на мозг.

Независимо от того, является ли язык преимущественно биологическим или культурным феноменом, у мозга есть только один способ связать все воедино.

Чем, собственно говоря, занят мозг различных биологических видов, да и нашего вида тоже? Согласно Гэри Маркусу (Gary Marcus) из Нью-Йоркского университета, «мозг получает информацию от органов чувств, анализирует ее и переводит в команды, которые отсылает обратно к мышцам». И это все, для чего мозг создавался, потому что этого достаточно для жизни на Земле. В большинстве случаев этого хватает, чтобы сохранить обладателя мозга живым, сытым и способным передавать свои гены по наследству. Мозг создавался не для того, чтобы размышлять над сущностью Вселенной или законами, которые ею управляют. Он не предназначен и для того, чтобы думать о личных отношениях — пока они не поглощают всё наше время.

Мозг, как правило, не делает того, что он не должен делать, потому что он дорого обходится с точки зрения энергозатрат. Наш мозг потребляет 20 % нашей энергии, хотя, глядя на некоторых людей, вы бы так не подумали. Пуристы недооценивают людей, сравнивая мозг с компьютером. Все цивилизации издевались над мозгом, сравнивая его с самой продвинутой технологией, какая у них была: греки — с водяной мельницей, викторианцы — с телефонным коммутатором. Такая вот причуда. Но на самом деле цель мозга почти такая же, как у специального бортового компьютера, такого, какие устанавливают на лодки, автомобили, самолеты и космические станции.

Задачей бортового компьютера является сохранение гомеостаза того, что на борту. Чтобы сделать это, он отслеживает множество условий, как внутренних, так и внешних — от поддержания внутренней температуры до предупреждения, что вы вот-вот во что-то врежетесь. Но его поведенческий диапазон не включает отсылку сообщений, посвященных состоянию его самого. У него нет «самого себя», у него есть то, что в нем запрограммировано.

Люди-инженеры программируют бортовые компьютеры, а эволюция запрограммировала мозг. Она запрограммировала мозг, чтобы сохранять гомеостаз, чтобы настолько, насколько он может, мозг обеспечил бы максимально благоприятные условия внутри и вне организма.

Согласно предположению Маркуса, мозг совершает свою работу последовательными шагами, лежащими в одном направлении:

— получает информацию от органов чувств

— направляет ее на анализ для идентификации

— основываясь на анализе, выбирает направление действий

— посылает приказы выполнить эти действия.

К примеру, обнаружен некоторый запах. Этот запах сравнивается с другими запахами и их возможными причинами. Оказалось, что это запах хищника, но интенсивность запаха в сочетании с информацией о направлении ветра позволяет предположить, что хищник находится на некотором расстоянии. Последовательно направляются два указания, одно для мышц — «Замри!», другое для внимания — «Оставаться в состоянии полной готовности до следующих команд».

Обратим внимание, что действие однонаправленно и не содержит обходных путей. На самом деле обратная связь от действий животных, совершенных в ответ на указания, может влиять на дальнейшее развитие последовательности, но попасть в систему она может лишь там же, в начале процесса, образуя замкнутую петлю.

Теперь давайте посмотрим, что происходит, когда мы думаем о чем-нибудь простом, например, что «роза — красная»:

— думаем о розах

— думаем о красном

— связываем то и другое.

У вас может возникнуть визуальный образ красной розы, но может и не возникнуть. Если он возник, вы скажете: «Я мыслю образами». Если нет, вы скажете: «Я мыслю словами». В обоих случаях это, как солнце, которое ходит по небу: совсем не то, что на самом деле происходит. В мозге образов нет. В мозге нет слов. Все, что там есть, — лишь нейроны и их связи и разные соотношения и силы электрохимических импульсов. Они поставляют нам субъективное ощущение слов и образов. Эта метаморфоза кажется нам волшебной, но в ней не больше волшебства, чем в ощущении того, что горы меняют окраску на закате, которое точно так же порождается процессами в нашем мозге.

Если мы определим мышление как «любой вид умственного вычисления» — наиболее общее и нейтральное с теоретической точки зрения определение, какое только можно дать, — тогда обе серии операций, которые я описал: переработка информации из окружающей среды и представление, например розы, — могут с равным правом называться мышлением. Но кроме того, что оба эти процесса происходят внутри мозга и направляются им, с трудом можно вообразить что-то общее между ними.

Было бы разумным предположить, что первый вид мышления, «обычное занятие мозга», как мы могли бы сказать, лучше всего выражается характеристикой «мышление онлайн»: оно представляет собой совокупность путей, по которым мыслящий организм сейчас, прямо в этот момент, взаимодействует с объектами и событиями окружающего мира. Тогда мы можем охарактеризовать тип мышления «о красных розах» как «мышление офлайн», у которого нет обязательной или непосредственной связи с тем, что происходит вовне, и которое происходит в пределах мозга. Стоит провести более подробное сравнение этих двух типов.

Этапы офлайн-мышления совсем не такие, как в онлайн-мышлении, они не включают ни одного этапа, свойственного последнему, и работают совсем по-другому. Онлайн-стадии запускаются событиями, происходящими вне организма. Офлайн-стадии могут быть запущены внешним воздействием, но не обязательно, и, как правило, это не так. В онлайн-мышлении каждый этап запускает последующий. Будь это по-другому, обладателю мышления долго не протянуть: если бы запах отправился на анализ, или если бы анализ не запустил действия, или если бы приказы не были выполнены, быть ему кошачьим кормом. В офлайн-последовательности никакой этап не имеет жесткой связи с другими: вы могли подумать сначала о розах, а потом о красном, или наоборот, или одновременно — нет никакой разницы. В онлайн-последовательности заключительным этапом обычно служит инструкция для тела, даже если эта инструкция просто «Ничего не делай». В офлайн-последовательности заключительного этапа может и не быть вовсе. Можно думать о красноте, о розах, о том и другом, вовсе не обязательно связывая их воедино, обращаясь с ними по отдельности.

Возможно, очевидная свобода структуры или то, что выглядит примитивной простотой в таких мыслях, как «Розы — красные», приводит многих к идее о том, что эти мысли достались нам бесплатно, просто потому, что у нас есть мозг. А это выливается в другое широко распространенное убеждение, которое разделяют даже те, кто поддерживает мнение о языке как о двигателе человеческого разума. Это убеждение заключается в том, что мысли каким-то образом логически предшествуют предложениям, что язык возник, чтобы выражать мысли, что вам надо сначала придумать нечто, чтобы потом облечь это нечто в слова и отправить в мир. Помните — в мозге нет не только образов или слов, там нет и мыслей: только незатихающий поток нейронной активности, пульсация спайков, движение импульсов, бегущих каждый в свою сторону.

Для меня убеждение в том, что мышление в эволюционном времени предшествовало речи и предшествует ей в современной действительности, является одним из внешне правдоподобных утверждений, которые, если вытащить их на свет и как следует осмотреть, выглядят так, будто им явно не хватает реальных оснований или хотя бы факта или теории. Конечно же, дальше я собираюсь доказывать, что, пока мы не могли разговаривать, мы не могли даже подумать: «Розы — красные». Но, может быть, вас убедить сложнее, чем меня, так что давайте рассмотрим, что происходит в том и другом мозге и сознании человека и животного.

Человеческое сознание против нечеловеческого

Начнем размышления с простого вопроса: почему другие животные содержатся в плену «здесь и сейчас»?

Самый простой ответ: это все, что им осталось.

Они не могут общаться по поводу вещей, лежащих за пределами «здесь и сейчас», потому что они не могут отвлечь свои мысли от настоящего момента. И причина, по которой они этого не могут, является и причиной, по которой они могут ссылаться только на конкретные события, происходящие в данный момент. У них нет абстрактных понятий, а у нас есть.

Следует вас предупредить, что это ересь. Трио приятелей-еретиков (Дерек Пенн и Дэниел Повинелли (Daniel Povinellï) из Луизианского университета и Кит Холиоук (Keith Holyoak) из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе) в недавней статье написали: «Со времен Дарвина доминирующей тенденцией в сравнительной когнитивной психологии было подчеркивать континуум человеческих и нечеловеческих сознаний и приуменьшать различие, видя его “в степени, а не в качестве”» (Darwin 1871)».

К примеру, предлагая своим читателям представить себя на заре возникновения языка, Джим Херфорд (Jim Hurford), один из лучших авторов по эволюции языка, спрашивает с холодной уверенностью, как, по их мнению, было бы жить без языка, «но в остальном осознанно, совсем как мы с вами».

Но, наверное, никто не стал бы делать таких предположений без сильных аргументов?

Верно: согласно Айрин Пепперберг, учительнице попугая Алекса и стороннице попугае-инклюзивного подхода к языковой эволюции, «более 35 лет исследователи доказывали с помощью полевых и лабораторных тестов, что способность решать сложные задачи у животных составляет континуум с такой же способностью человека». Любой, кто выступит против консенсуса, рискует быть заклейменным как последний защитник человеческого превосходства, особенного, чудесного создания «просто нас с вами».

Но несут ли эти доказательства горькую правду или правду, которую мы хотим услышать, — какая бы из них ни подкрепляла именно эту часть мудрости Дарвина? Может быть, ее нужно интерпретировать совсем по-другому?

Прежде чем мы рассмотрим доказательства, позвольте мне более подробно остановиться на цитате Айрин Пепперберг: «…способность решать сложные задачи у животных составляет континуум с такой же способностью человека» (курсив мой). Но где решать? В окружающем мире или в голове? Это очень важный вопрос.

Я буду утверждать, что возможности животных действительно составляют континуум с возможностями человека там, где задачи лежат в окружающем реальном мире. Такие задачи скорее решаются, если:

— Животное сильно мотивировано решить задачу (то есть если задача лежит на пути к удовлетворению неотложных потребностей в пище, размножении, спасении или еще чего-то, относящегося к благополучию индивида)

— Большая часть, если не всё, необходимое для решения доступно глазу

— Все, что не находится в поле зрения, хранится в эпизодической памяти животного (той части памяти, которая, грубо говоря, хранит опыт владельца в нарративной форме) и может быть инициировано попыткой решить задачу.

Задачи такого рода животные решают даже быстрее, чем маленькие дети и люди с низким IQ. Если вы посмотрите видео, где ворона из Новой Каледонии, которой дали прямой кусок проволоки, чтобы достать еду из стеклянной трубки, сгибает ее в крюк всего через несколько секунд неудачных попыток, вы узнаете, о чем я, и никогда не будете использовать пренебрежительное выражение «птичьи мозги».

Вопрос не в том, могут ли животные решать задачи, — очевидно, что могут, — но существуют ли у них понятия, которые они способны вызывать по своему произволу и манипулировать ими, чтобы представить нечто. Это новый, невиданный ранее вид поведения.

Может быть, у животных тоже есть понятия?

Вероятно, в этом месте или даже раньше большинство людей, занимающихся науками о поведении, начнут кричать: «Ну конечно, у животных есть понятия, совсем как наши!» Опровергать это значило бы заявить, что в континууме между животными и людьми есть разрыв. Но один возможный разрыв уже обнаружен — там, где дело касается языка и всех других форм коммуникации. Один такой разрыв — плохо, а два приводят к тому, что всю дарвиновскую постройку постепенности начинает трясти. Или так (неправильно) кажется.

Подумайте над этим еще немножко. Пока мы не готовы принять, что у бактерий есть понятия (и куда бы они их засунули?), где-то на пути эволюции должен быть именно такой разрыв, отделяющий животных, обладающих понятиями, от тех, у кого их нет. Если мы не поместим его между человеком и всеми остальными, то где еще он может оказаться и на каком основании? Представим все то, что мы можем делать, а другие животные нет; какое место больше всего похоже на разрыв последовательности?

В конечном счете вопрос о том, есть ли у животных такие же понятия, как у нас, является эмпирическим. Либо есть, либо нет. Через несколько лет благодаря продвижению технологий нейровизуализации станет ясно, прав ли я, когда подчеркиваю различия между человеком и остальной природой. Сегодня приходится обходиться всеми другими доступными средствами, чтобы показать, есть ли у животных понятия, которые они могут вызывать произвольно, даже если вокруг не происходит ничего, прямо или косвенно стимулирующего их появление. Если окажется, что у кого-то понятия есть, придется искать заново, почему человек настолько более креативен, чем другие виды.

В 1970-х Ричард Хернстайн (Richard Herrnsteiri) (позже прославившийся как соавтор книги «Кривая колокола. Интеллект и классовая структура американского общества», которую он так и не увидел опубликованной) провел серию экспериментов с голубями, которые психологи пытаются объяснить по сей день. Он сам был ошеломлен и спрашивал: «Как животные с такими способностями к классификации могут до сих пор оставаться такими глупыми?» Наверняка это возможно потому, что их мозг работает совсем иначе, чем наш.

Тренируя голубей на небольшом наборе примеров, он научил их различать картинки, на которых были изображены деревья, и картинки без них. Голуби показывали это, ударяя клювом по картинке, на которой дерево было, и не трогая картинки без деревьев. Просто, скажете вы: голуби всю жизнь проводят на деревьях. Тогда Хернстайн заменил деревья на людей, и голуби работали так же хорошо. Ну хорошо, голуби часто видят людей — уж точно все те голуби, которые жили в психологической лаборатории. Ну а рыбу?

Когда Хернстайн провел тренировку своих голубей на небольшом наборе картинок с рыбой и потом представил им гораздо более обширный набор картинок, которые они никогда не видели, голуби справились, как они справлялись с людьми и деревьями. Вы можете быть уверены, что голуби никогда не видели рыбу и не знают, что это такое. Но это не остановило их, в эксперименте они узнавали почти каждую рыбу, которую видели, и замечали, когда что-то рыбой не являлось.

Как они это делали? Они опирались на общие принципы или специфические черты? Чем бы они ни пользовались, что это говорит о работе их сознания? Надо благодарить Бога, что нам не придется лезть в это болото. Нужно лишь спросить: требовало ли то, что они делали, применения какого-либо общего понятия рыбы?

Не думаю, что требовало. Я думаю, они отмечали и хранили в памяти серию характерных черт, неважно каких, в нашем случае — относящихся к рыбам, и когда картинка сигнализировала о наличии достаточно большого количества этих черт, они клевали. Я ни на мгновение не допускаю мысли, что они хоть раз подумали о рыбе после того, как эксперимент был окончен, попытались бы представить, что это такое — рыба, или вообразили, каково было бы ее съесть. Верно, что в некоторых случаях эффекты обучения сохранялись в течение года и больше, но это лишь доказывает, что у голубей хорошая память, а не то, что голуби могут сформировать некую общую концепцию «рыбности».

Так что уходим из лаборатории на природу. Посмотрим, как поживают голубые кустарниковые сойки.

Сойки — очень распространенный на западе (Америки — прим. пер.) вид. Они живут, собирая семена, которые запасают в окрестностях, так что, когда приходит зима, у них есть постоянный источник пищи. В течение летнего периода они могут сделать сотни, если не тысячи хранилищ. И они помнят все свои запасы, безошибочно прилетая к ним. Более того, они помнят, в каких хранилищах лежат скоропортящиеся семена, и не летают к таким хранилищам, когда зима на исходе.

Я готов поклясться, что если бы вам или мне с нашими большими нептичьими мозгами пришлось бы все лето прятать семена в разных местах, а потом отыскивать их зимой, мы справились бы куда хуже, чем сойки, — если бы от этого зависела наша жизнь, нам было бы не выжить. Верно, что сойки больше почти ничем не заняты. Но нельзя забывать тот факт, что, как и многие другие виды, они обладают гиперразвитыми способностями, которые у нас развиты слабо или отсутствуют вовсе. На них никак не сказывается, что наш особый трюк не только позволил нам выжить, но и перенес нас в другое измерение.

Если у соек есть умственная способность, которая развита лучше, чем у нас, это не означает, что у них так же хорошо развиты другие умственные способности или что они вообще присутствуют. Слишком часто люди думают или ощущают эмоционально, по крайней мере ведут себя так, будто существует некоторая универсальная жесткая шкала разумности, на которой можно разместить все биологические виды, некоторые повыше, а человека выше всех. Эволюция так не работает. Рефрен этой книги гласит: вид делает то, что ему приходится. Если птица попадает в нишу, где нужно запасать семена, то, скорее всего, она рано или поздно разовьет способности, какие есть у соек. Те особи, которые делают то, что им приходится делать, лучше других, будут жить дольше, размножаться больше и давать потомство, которое будет справляться с теми же задачами еще лучше. Ниша создает разум — не какой-то общий ум, а тот специализированный разум, который нужен в этой нише.

Ну хорошо, скажете вы, птицы — это птицы, но почему мы ищем человеческие понятия в их среде? Давайте поищем у наших ближайших родственников.

Я бы так и сделал, если бы их обычная жизнь хоть в чем-то намекала бы, что у них есть понятия. Весьма значимо, хотя на это редко обращают внимание, что доказательства существования понятий у животных редко апеллируют к человекообразным обезьянам, по крайней мере к жизни обезьян в дикой природе.

Клаус Цубербюлер и его коллеги из Университета Святого Андрея в Шотландии провели серию экспериментов, в которых давали слушать мартышкам дианам (названы так в честь богини, а не в честь принцессы) записи сигналов их сородичей о появлении леопардов и орлов, а также звуков, издаваемых самими хищниками. Я не могу сказать лучше, чем Джим Херфорд, поэтому просто приведу цитату: «Услышав сначала сигнал о появлении орла, а затем, через пять минут, крик орла, самки обезьян показывали меньше признаков тревоги (издавали меньше повторяющихся звуков), чем в случае, когда за сигналом о появлении орла следовал рев леопарда».

Для Херфорда эти факты означают, что у диан есть понятия орлов и леопардов, подобные нашим. Он объясняет так: если обезьяны ведут себя по-разному в зависимости от того, предсказано ли появление хищника (орел) или нет (леопард), это означает, что как минимум в течение пяти минут обезьяны сохраняли понятие «орел» в сознании и поэтому оказывались в смятении, когда услышанное не совпадало с той угрозой, о которой их предупредили.

Конечно, такое объяснение возможно. Но есть и другие, не менее вероятные. Во-первых, предположение о том, что сигналы о появлении орла или леопарда для обезьян соответственно означают ‘орел’ и ‘леопард’, — это всего лишь предположение. Они с равным успехом могли бы значить ‘угроза сверху’ и ‘угроза на земле’. Соответственно, обезьяны могут не реагировать, исходя из понятий орла или леопарда, а отвечать на звуки, которые опознаются как угроза из воздуха или с земли.

Во-вторых, получение сигнала тревоги о появлении орла вводит животное в состояние готовности реагировать, применяя определенную стратегию: если ты не спрятался сразу же, будь готов прыгнуть в кусты, когда увидишь или услышишь что-то сверху над тобой. Обезьяны остаются в готовности следовать этой стратегии в течение нескольких минут после предупреждения, пока не пройдет достаточно времени, чтобы они почувствовали, что опасность миновала. Звуки, которые издает хищник, просто заставят их сохранить такое поведение или спрятаться в кустах. Это продолжение стратегии, а не понятие «зависшего орла».

Но давайте представим, что вместо орлиного клекота они слышат что-то, чего они не ожидают: звуки хищника, который передвигается по земле. Это совершенно выбивает почву у них из-под ног, потому что обе стратегии спасения могут привести к смерти, если ошибиться в источнике опасности. В кустах, где вы прячетесь от орлов, леопард легко вас сцапает. На дереве, где вы будете в безопасности от леопарда, орлу ничего не стоит вас обнаружить и схватить. Нет ничего чудесного в том, что обезьяны Цубербюлера проявляли меньше тревоги, когда сигналы совпадали, нежели когда они противоречили друг другу. Во втором случае они так сильно переживали потому, что не знали, какую стратегию применить.

Вероятно, лучший пример того, что у животных есть такие же понятия, как у нас, обнаруживается в поведении человекообразных обезьян, «обученных языку». Вспомните, сколько времени им требовалось, когда их учили языку жестов: чтобы «понять», что представляли знаки, им требовались сотни или даже тысячи повторений, длившихся недели и месяцы.

Есть два возможных объяснения этому. Если правы те, кто думает, что обезьяны мыслят, как мы, то у обезьян уже есть понятия нужного типа. У них просто нет «ярлыков» для этих понятий. И после этого приходят добрые люди и дают им такие ярлыки. Это заняло бы немножко времени, но рано или поздно должна была появиться «ага!»-реакция, обезьяны соотнесли бы ярлыки с понятиями, и история бы завершилась.

Альтернатива развивается по-другому. У обезьян нет понятий. Как у любых других животных, за исключением человека, у них есть категории, по которым они сортируют предметы и события, чтобы знать, как на них реагировать. Эти категории не выкристаллизовались в доступные понятия, потому что они действовали лишь тогда, когда обезьяны видели, или слышали, или обоняли, или касались, или пробовали те признаки, на которых эти категории основаны. Это случалось непредсказуемо. Нейронная сеть, которая активировалась, когда это происходило, соединялась только в эти моменты и мгновенно прекращала существовать, когда черты, или признаки, переставали ощущаться. Не оставалось ничего, что снова связало бы их вместе.

Потом обезьяны выучили знаки для своих категорий. Знаки связали воедино все признаки, относящиеся к той или иной категории, и дали им постоянное прибежище, постоянную нишу. Они поступили так потому, что появление черт определенной категории, например черт, отличающих бананы от «M&Ms», больше не было случайным и непредсказуемым. Исследователи продолжали размахивать перед обезьяньей мордой бананами и M&Ms. Нейроны в цепях, активированных этой демонстрацией, продолжали работать и работать вместе с теми, которые представляли имена объектов. Нейроны, которые активируются одновременно, становятся связанными. Цепочка укрепилась и приобрела знак, который был только что выучен.

Если это все, что нужно, чтобы выучить и начать пользоваться понятиями, почему же тренированные обезьяны не начали сразу же думать, как мы?

Они стали, но в очень узких пределах. Тридцать лет назад Дэвид Примэк (David Premack) показал, что «обученные языку» обезьяны могут справиться с когнитивными тестами, которые недоступны нетренированным. Но, если я прав, нам понадобилась изрядная часть тех двух миллионов лет, которые прошли с тех пор, как мы и обезьяны начали развитие, не имея никакого языка, чтобы прийти к тому, где мы находимся сейчас. Одно дело иметь репрезентации слов или понятий, хранящиеся в разных частях мозга. Другое дело связать эти репрезентации афферентными и эфферентными путями, которые позволяют сигналам идти в обоих направлениях: это необходимое обстоятельство, для того чтобы объединить достаточное количество единиц для образования связной цепочки мышления. Заметим, что ни одна обезьяна не связала в коммуникативном сообщении больше чем три знака. Похоже, что им никогда не удавалось соединять больше чем три понятия в направленной мысли.

Помимо когнитивного, здесь могут действовать и другие измерения. Мы завоевали наш язык. Обезьяны получают его на тарелочке с голубой каемочкой. Нам язык был нужен, чтобы развивать свою нишу. Обезьянам он никогда не требовался, они его не хотят. Они, может быть, воспользуются им, но лишь для того, чтобы получить вознаграждение и порадовать своих хозяев. И они пользуются им в течение срока меньшего, чем человеческая жизнь. Так что, принимая это во внимание, они неплохо справились, так ведь?

Мы должны уважать их такими, какие они есть, а не пытаться превратить их в бледную тень человека.

Понятия и разделение

Давайте предположим, что я прав и что людей и животных разделяет присутствие и отсутствие понятий человеческого типа. Это не вопрос решения задач как таковых, но скорее типов задач, способов решения и того, какие умственные операции для этого используются.

По некоторой причине, что бы мы ни думали об эволюции разума, мы склонны видеть ее в терминах решения задач все возрастающей сложности. Нам нужно смотреть на то, как редко животные решают проблемы, развивая новые виды поведения, и на частоту, лучше даже сказать, постоянство, с которым это делаем мы.

Время от времени животные, конечно, выучивают новое поведение. Японские макаки моют картошку (по крайней мере некоторые). Лисы и койоты убивают домашних животных в новых районах. Медведи взламывают баки с мусором. Как-то раз на Западе мы с Ивонн заехали на уединенную поляну для пикника на вершине холма. Был самый разгар лета, и мы удивились, увидев, что она пуста. Тогда мы увидели разломанные и перекрученные баки для мусора, часть из которых была прикована к стальным колышкам, что не остановило гризли. Через несколько секунд мы были уже далеко.

Все это — новые виды поведения, но они все случайны. К примеру, медведи могут издалека почуять запах пищи, а американские отдыхающие производят много мусора. После нескольких удачных находок медведи стали систематически посещать туристические привалы. Скорее всего, так же началось и производство каменных орудий труда. Предки людей разбивали камни, возможно, раскалывая орехи (шимпанзе регулярно занимаются этим на Береге Слоновой Кости). Может быть, это было частью демонстрации доминантности (шимпанзе используют для этого древесные ветки). Может быть, бросать камни было просто забавно. Некоторые камни трескались и образовывали осколки с острыми краями. Какой-то сообразительный предок догадался, что с их помощью можно резать кости, даже вырезать пластинки из середины. Так расщепление и заточка камней стала традицией, и два миллиона лет палеолюди продолжали этим заниматься. Они, конечно, развили свой навык. Кусочки имели разную форму и величину, и постепенно их стали использовать для разных целей (для каких именно, эксперты ведут жаркие споры). Но все они имели нечто общее: это были отдельные кусочки, предназначенные для использования в качестве законченного орудия, скорее длинные, чем широкие, с одним концом более или менее острым и с другим скорее округлым. Все они, в общем, представляли собой вариации на одну и ту же тему.

Теперь посмотрим на орудия атерийской культуры. Атерийские орудия начали изготавливать в Северной Африке примерно 90 тысяч лет назад. Их обычно описывают как наконечники стрел, но сегодня мало кто полагает, что их использовали для стрел, особенно те, которые были изготовлены раньше. Вероятно, вначале они были остриями копий, потом наконечниками дротиков, которые метали с помощью атлатля, или копьеметалки, и только потом они превратились в наконечники стрел.

С первого взгляда атерийское орудие выглядит как уменьшенная копия старого грушевидного камня, но потом вы вдруг осознаете, что оно не является законченным инструментом. Само по себе оно бесполезно. Его нужно каким-то образом насадить на древко, и это — новое. Для изготовления орудия нужно как минимум четыре вида материалов: камень для наконечника, дерево для древка, мастика (клейкая смола куста, который растет в Средиземноморье) и либо кишка, либо лоза для фиксации. Надо не только собрать все требуемые материалы, но еще до того, как делать орудие, необходимо понимать, как соединить их вместе и как они будут работать. Сделать такое орудие путем проб и ошибок не получится. Необходимо разработать его в своей голове, вообразить готовое изделие, прежде чем начинать изготовление. Чтобы сделать это, нужно иметь понятия тех вещей, с которыми работаешь, и представлять, что собираешься с ними сделать.

Посмотрим на копье более внимательно. Посмотрим на его черенок. Это та часть, которая должна вставляться в древко. Над ним острие раскрывается двумя гребнями, почти зазубринами, прежде чем сузиться к верхушке. Как только такое острие проткнуло кожу, расширение удержит его внутри так, что добыча не сможет его стряхнуть. Но настоящая функция черенка — это служить узкой, но надежной основой, она войдет в просверленное отверстие или расщепленный конец древка, который заполнят мастикой и, может быть, для надежности перевяжут. Вся система, даже до появления атлатля, требовала продумывания и планирования. Продумывание и планирование, в свою очередь, означают, что работа ведется не с реальными объектами, а с представлениями о них, понятиями, которые можно перемещать в своем сознании, изобретая новые модели, создавая чудесные, до сих пор невиданные вещи.

А теперь отметьте точно, где лежит граница, разделение, разрыв между человеком и не человеком. Не между предками человека и человекообразными обезьянами. Граница проходит между нашим собственным видом и всеми другими видами, когда-либо жившими на Земле, включая наших собственных предков. Похоже, что только наш вид когда-либо производил артефакты, требующие продумывания. Соответственно, только наш вид когда-либо практиковал «мышление офлайн».

Понятия против категорий

Критическим моментом здесь является различие между понятием (concept) и категорией (category). Этими словами часто пользуются весьма свободно, даже так, как будто они взаимозаменяемы. Вскоре я постараюсь определить их в неврологических терминах, потому что именно так следует определять все подобные старомодные идеи о происходящем в сознании, которыми мы легко разбрасываемся еще с доплатоновских времен.

Пока давайте слегка ограничим их, просто сказав, что понятие — это нечто, «о чем» можно думать и в то же время «в чем» можно думать. А что касается категории, то она лишь позволяет сказать, принадлежит к ней некий объект или нет. Разница в этом. Сходство в том, что и понятия, и категории относятся к некоторым классам, в которые можно рассортировать разные вещи: леопардов, столы, бабушек — все что угодно. Из-за этого сходства с категориями и понятиями иногда обращаются так, как будто они одно и то же, просто по-разному названное. Но если мы не проведем различия между ними, нам никогда не понять, в чем разница между человеком и животными.

Теперь посмотрим на все с точки зрения эволюции. Как мозг может принести максимальную пользу благополучию животного? Сообщая, что снаружи: какие опасности подстерегают его, какие возможности открываются. Если мозг знает, что творится снаружи, он может подсказать хозяину, как отреагировать. Это X — съешь его! Это Y — быстрее лезь на дерево! Это Z — замри и жди, пока он уйдет! Большую часть времени это, конечно, W — проблем нет, продолжай делать то, что делаешь. Но владелец мозга должен знать. Поэтому произошло разделение вещей на классы — категории, которые значительно разнятся друг с другом (если это X, он никак не может быть Y или Z).

Пусть X — это тыква, a Y — леопард. Значит ли это, что у животного в голове есть два свертка, на одном написано «тыква», а на другом «леопард»? Сначала, конечно, это не так. На ранних стадиях своей эволюции мозг должен был выделять особенно характерные детали: особенности быстрого движения, необычное сочетание цветов. По мере того как чувства обострялись и росла способность различать вещи, даже почти одинаковые, количество деталей должно было увеличиться в несколько раз. Теперь проблеск пятнистой шкуры в зарослях, характерный кашель, движущийся вихрь в траве, резкий запах, звук, с которым лапы касаются листвы, когда их обладатель прыгает с низкой ветки, — любое из этих ощущений или их комбинация может запустить набор действий, предназначенных для спасения от неминуемой атаки леопарда.

Если говорить более точно, нейроны в разных отделах мозга, отделах, которые отвечают за звуки, образы и запахи по отдельности, изменят свою активность в соответствии с поступающими данными, что, в свою очередь, повлияет на другие нейроны, работа которых — определять, о чем говорят сенсорные нейроны и как поступать дальше. Все эти подразделения, ответственные за принятие решений, будучи достаточно возбужденными, отправят сигналы нейронам моторных областей, отвечающим за движения животного. Эти сигналы будут содержать команду, которая покажется наиболее подходящей: замереть, убежать, драться, залезть на дерево или любую другую.

Где же понятие «леопард»?

«В нейронах, которые определяют все звуки, образы, запахи и прочее, как исходящее от леопарда», — скажете вы. Но так ли это или мы просто привыкли так об этом думать, раз уж мы люди и у нас человеческие понятия? Мог ли это с тем же успехом быть случай, когда нейроны, ответственные за принятие решения, просто обнаружили «ощущения, при появлении которых лучше всего залезть на дерево»? И нужно ли проводить какое-то различие между леопардом и еще чем-то, от кого вам хочется побыстрее залезть на дерево?

Давайте будем великодушны и разрешим нескольким нейронам в мозге избирательно отвечать на феномены, относящиеся к леопардам, и только к леопардам. Будут ли они представлять собой настоящий эквивалент нашего понятия «леопард» — такого понятия, которое, если бы мы могли выбирать, мы связали бы с каждой характеристикой леопарда: с его пятнами, его местонахождением, его поведением на охоте, и так далее, и тому подобное? Или они будут представлять только идентификацию: «Это леопард!»?

Животным не нужно думать о леопардах, когда конкретный зверь ушел прочь. Им не нужно волноваться о том, что может случиться, когда они встретят следующего хищника, или разрабатывать подробные планы действия для спасения от леопардов. Вспомним, что у зеленых мартышек предупреждение о появлении леопарда означает «леопард» только в присутствии такового. Здесь я утверждаю, что их коммуникация прямо отражает то, что происходит в их сознании. Это не то, что, похоже, думают Херфорд и другие авторы: что у них богатая умственная жизнь, но они так и не выяснили, как делиться ею через общение. Напротив, они могут общаться только по поводу того, что происходит здесь и сейчас, потому, что их сознание вмещает лишь происходящее здесь и сейчас. Они не могут думать, как это делаем мы, о леопардах в прошлом и будущем или о воображаемых леопардах: «Интересно, мог бы я приручить леопарда и держать его дома?» Это происходит потому, что у них нет соответствующих способностей к обобщению и абстрагированию, которые могли бы это делать.

Ничто из этого не означает, что у животных нет богатых знаний, нескольких слоев памяти, двух или трех различных видов памяти, раз уж об этом зашла речь. Если бы они не могли обращаться к такому хранилищу, они не смогли бы функционировать так хорошо, как это происходит. И ничто из мною сказанного не свидетельствует о том, что у них нет полного доступа к этим воспоминаниям. Под влиянием событий окружающего мира может быть применен любой элемент из базы знаний, может активироваться любое воспоминание. Одно активированное воспоминание может запустить следующее, если оно имеет отношение к текущей задаче. Что животному недоступно, так это мыслить о леопардах, когда их нет в окружающем мире. Это потому, что у них нет нейрона или когорты нейронов, которые работают как символ «леопард».

На самом деле различие между человеческой памятью и памятью животных в чем-то напоминает разницу между оперативной памятью (random access memory — RAM) и ассоциативной памятью (content-addressable memory — САМ) в компьютерах. Когда пользователь (читай «окружающая среда») предоставляет адрес в памяти, RAM выдает данные, которые там хранятся, а САМ выдает всю информацию, имеющую отношение к запрошенному адресу, где бы она ни хранилась. Как вы уже, наверное, предположили, САМ гораздо сложнее и дороже, чем RAM.

Так что же там содержится, в мозге животного, опознающего леопарда? Я думаю, что там нет ничего относящегося именно к леопардам, подобно тому, как это делает мысль или слово в человеческом мозге. По всему мозгу размещены когорты нейронов, которые непосредственно отвечают на все образы, звуки и запахи, приходящие из внешнего мира, изменением частоты посылаемых электрических импульсов. Среди этих когорт есть нейроны, отвечающие на образы, запахи и звуки, которые могут быть произведены леопардом. Когда «достаточное» количество нейронов («достаточное количество» все еще остается загадкой) срабатывает от появления леопарда, животное переходит в состояние возбуждения, может издавать предупреждающие сигналы, может совершать определенные действия. Но нейроны, активированные в одном конкретном случае, являются лишь набором из более широкой совокупности нейронов, потенциально реагирующих на леопарда. Следующее появление леопарда может активировать совершенно другой набор, а реакция в терминах поведения будет идентична. В итоге получается, что нигде нет фиксированного, определенного набора связанных нейронов, которые означали бы «леопард» и ничего более.

Но если у вас появляется слово или знак для «леопарда», такой набор должен существовать; почему — скоро выясним. Должен быть постоянный сложившийся набор нейронов, который нужен, чтобы хранить звуки или жесты, необходимые, чтобы воспроизвести слово или сигнал, о котором идет речь. Но чтобы это слово или сигнал имели значение, этот фиксированный набор должен соединяться со всеми элементами-признаками леопарда, на которых основана категория «леопард».

Другими словами, я утверждаю, что именно появление слов привело к возникновению понятий человеческого типа, таких, которые имеют постоянное место в мозге, вместо того чтобы появляться и исчезать по мере внешнего воздействия.

Здесь нужно быть внимательным. Я не говорю: «понятия — это слова» или «чтобы иметь понятие, необходимо слово». Менее всего я хочу сказать «нельзя думать без слов». Животные думают без слов все время. Они думают «онлайн», проделывая все расчеты для того, чем они заняты. Представьте себе орла, который пикирует на скачущего кролика. Пока орел снижается, кролик меняет курс. Орлу приходится пересчитать свою траекторию за миллисекунды. Возможно, он не осознает, что он делает, но разве он не думает? Ни вы, ни я так не смогли бы.

Мы тоже можем думать онлайн: мы даже умеем думать онлайн и офлайн одновременно. Когда мы работаем на конвейере или ведем машину знакомой дорогой, мы делаем это на автопилоте. При этом мы обдумываем офлайн что-то из нашей жизни, что не имеет никакого отношения к тому, чем заняты наши руки и ноги. Пока мы ведем машину, обработка данных о времени, скорости и относительной дальности путешествия может быть совершенно бессознательной, хотя и не обязательно. Различие в онлайн и офлайн мышлении — это не разница между бессознательным и осознанным. Разница в том, что для онлайн-мышления то, о чем вы думаете, находится прямо перед вами, а в офлайн-мышлении это не так.

Мышление онлайн может быть бессознательным или осознанным: когда вы собираете новый предмет мебели, сверяясь с печатными инструкциями, лучше, если оно осознанно. Но офлайн-мышление должно быть осознанным по определению, поскольку вещи, о которых вы думаете, отсутствуют вокруг. Есть только понятия.

Может быть, мышление офлайн и есть сознание. Но давайте не будем в это углубляться: у нас на тарелке и так много всего. Вернемся к словам. Слова обнадеживающе конкретны, по крайней мере по сравнению с понятиями и сознанием и им подобным, от всех них начинает кружиться голова, если размышлять над ними слишком долго.

Я хочу сказать всего лишь то, что без слов мы никогда бы не дошли до обладания понятиями. Слова — просто постоянные якоря, которые есть у большинства понятий: средство связать вместе все образы, запахи, звуки, все, какие у нас есть, разнообразные виды знаний по поводу того, к чему относится понятие. Но как только мозг открыл для себя образование понятий слово как основа для нового понятия ему больше не нужно. Нужно просто найти место, где все знания могут собраться вместе и связаться с другими понятиями.

Как только у нас появились настоящие слова (здесь я опережаю события, мне еще предстоит рассказать, как иконические звуки-«мамонты» превратились в слова, об этом речь пойдет в следующей главе), случилось следующее. Слову понадобилась некоторая ментальная репрезентация. Где-то должен был возникнуть пучок нейронов, которые, активизируясь, запускали бы моторную последовательность, которая заставляет органы речи произнести «мамонт» или еще что-либо. И этот пучок нейронов должен быть доступен постоянно, быть согласным и готовым ответить в любой момент, когда это нужно.

Подводим итоги

Я буду последним, кто станет притворяться, что проблемы, которые мы обсудили в этой главе, — дело давно решенное или что ответы на поднятые мною вопросы просты и понятны. Чтобы выделить моменты, на которых я должен был остановиться подробно, мне пришлось упростить многие сложные вещи. Чтобы эта глава не погрязла в болоте деталей, я вынужден был игнорировать или приуменьшить значение таких тем, которые обладают первостепенной важностью с точки зрения многих экспертов в данной области. Но я все еще думаю, что я выбрал верное направление — единственно возможное, если нам нужно увидеть лес, а не просто деревья, если мы хотим уловить то, что так сильно отличает нас от других видов.

Единственная проверка для рассказанной истории — это ее объяснительная сила. Лучшая история объясняет больше вещей, успешно проходит через множество проверок, требующих завершения объяснений. Прежде чем мы будем детально рассматривать, как коэволюционировали язык и мышление, я хочу подвести итоги по поводу того, где мы находимся, и задать направление, куда нам предстоит двигаться.

Основная мысль, которую надо держать в уме: между человеком и всеми остальными существует не один, а два разрыва. У нас есть язык, а у других видов его нет, и у нас есть кажущаяся безграничной способность к творчеству, которая у других видов отсутствует. И язык, и способность к творчеству представляют собой бесконечность с точки зрения любых практических целей, — является ли это простым совпадением? С точки зрения эволюции существование двух независимых друг от друга разрывов такого масштаба в одном-единственном виде было бы чересчур странным. Так что стоит, по меньшей мере, допустить возможность, что эти разрывы проистекают из одного источника.

Язык связан с сознанием, и креативность связана с сознанием — сознанием, которое представляет собой всего-навсего работу мозга. Так что наиболее вероятная причина двойного разрыва заключается в различиях в работе человеческого мозга и мозга животных. Одним возможным отличием, послужившим, как представляется, причиной тех феноменов, которые мы рассматриваем, является то, что животные обладают категориями, а человек — понятиями.

Категории сортируют вещи по классам, но приводятся в действие лишь тогда, когда появляются физические признаки присутствия объектов из этих классов.

Понятия тоже сортируют вещи по классам, но вдобавок могут быть приведены в действие другими понятиями, даже в отсутствие объектов из соответствующих классов. Следовательно, они становятся доступными для мышления офлайн.

Все, что в поведении животных заставляет нас думать, будто у них есть понятия, как у нас, может быть объяснено искусной работой памяти, специализированными механизмами, предназначенными для решения проблем, определенных нишей, стереотипными стратегиями реагирования на различные угрозы, и/или другими причинами или комбинациями причин, которые никак не влекут за собой овладение понятиями.

Со временем язык и человеческое познание коэволюционировали. Но сначала первые слова должны были запускать первые понятия, и мозг должен был предоставить этим первым понятиям постоянные нейронные адреса. Только тогда создание понятий позволило мозгу свободно странствовать между прошлым и будущим, реальным и воображаемым так, как мы это делаем сегодня в разговорах и письменной речи. Другими словами, прежде чем могли вырасти специфически человеческие способы мышления, необходимо было, чтобы вырос язык. В следующей главе мы увидим, как.