Тройное разъединение

В конце главы 8 я задавал вопрос, как такое небольшое изменение в способе коммуникации протолюдей — крошечная горстка сигналов, направленных на привлечение внимания, — могло развиться во что-то настолько сложное, как сегодняшний язык.

Я могу ответить на этот вопрос в трех словах.

С огромным трудом.

Если вы верите, что у животных есть мышление с такими же понятиями, как у нас, это было бы легко. Многим людям кажется — и я был в их числе, пока не подумал об этом как следует — что как только вы поняли, что такое лингвистический символ, все становится простым и ясным. Стоило какому-то виду протоязыка начать развиваться, как он набирал обороты. Нужно было всего-навсего организовать наклейку лингвистических ярлыков на череду понятий, которые сидели и ждали этого.

В конце концов, разве человекообразные обезьяны, справившись с первоначальными затруднениями, не стали усваивать знаки при минимальном их предъявлении? Если они смогли сделать это, обладая мозгом меньшим, чем треть нашего, почему наши предки не могли сделать то же самое, раз у них мозг был в два раза больше, чем у обезьян?

Адаптивные преимущества были очевидны. Все те вещи, которые я отверг как возможное селективное давление для того, чтобы язык действительно начал формироваться, — обучение молодежи, соперничество в группе, демонстрация сексуальности, изготовление артефактов, болтовня, выполнение ритуалов и так далее, — были тем, для чего мы можем использовать язык, когда он уже у нас есть. У вида, чей дискурс сможет перемещаться вперед-назад во времени и пространстве, все эти виды активности улучшатся, некоторые совсем немного, а некоторые неизмеримо. Наверняка все они, один за другим, получат соответствующие слова. И хотя отсутствие какой-либо регулярной структуры может ограничивать длину высказывания несколькими словами, у вас скоро появится вполне достойный протоязык.

Теперь я не вижу ни одной веской причины верить в это, и многое указывает в совершенно другом направлении. Наиболее впечатляющий аргумент в пользу долгого, медленного созревания языка может быть обнаружен в наиболее реальных данных, которые у нас есть: в окаменелостях и археологических находках, относящихся к жизни наших предков в течение последних двух миллионов лет.

Долгая стагнация

Когда палеонтологи описывают эти два миллиона лет в книгах, рассчитанных на широкую аудиторию, мы обычно получаем такую картину:

Продолжительное увеличение размера и сложности мозга в течение, возможно, пары миллионов лет шло параллельно с продолжительным усовершенствованием и «усложнением»… культуры. Отношения обратной связи между этими двумя событиями столь же очевидны, сколь продолжительны (Филипп Тобиас (Phillip Tobias ), южноафриканский палеонтолог).

Окаменелости и археологические данные, относящиеся к Homo , возникли примерно два миллиона лет назад в Восточной Африке. И какие это данные! Размер мозга «разогнался» и затем удвоился с примерно 700 кубических сантиметров до 1400… Также у Homo ускорилось производство новых видов орудий, развившееся от примитивных каменных инструментов до современного компьютера, полетов в космос и биоинженерии (Дин Фальк, профессор и заведующий кафедрой антропологии во Флоридском государственном университете).

Расскажите такое марсианину, и он, наверное, подумает, что такие вещи, как каменные мосты, изобрели примерно миллион лет назад (это ведь был Каменный век, так ведь?), колесо (как у Флинстоунов) появилось, может быть, полмиллиона лет назад, а примерно сотню тысяч лет назад изобрели паровозы. Я никогда не понимал, почему уважаемые эксперты в той или иной области говорят такие вещи, о которых им хорошо известно, что это неправда. Потому ли, что факты о человеческой эволюции настолько не согласуются с нашими предположениями, что палеонтологи не хотят признавать их? Я не могу придумать другого объяснения.

Тобиас прав, когда говорит, что увеличение размеров мозга продолжалось значительную часть двух миллионов лет, но совершенно ошибается, когда утверждает, что «культура» усовершенствовалась и усложнялась. Фальк права в том, что размер мозга удвоился, — на самом деле даже больше чем удвоился у неандертальцев, — но она уводит нас от истины предположением о том, что прогресс от «примитивных каменных инструментов» до современных технологий прошел гладко и мягко. Было не так.

Как я уже упоминал в главе 7, стандартным орудием Ното еrectus был симметричный объект грушевидной формы, известный как ашельское ручное рубило. Более миллиона лет он оставался неизменным. Немногие другие инструменты, так называемые скребла и сверла, были преимущественно его вариациями, сделанными тоньше или толще, длинными или остроконечными. Не существовало зазубренных граней или черенков, как у атерианских орудий, описанных в главе 10. Не было сборных орудий, которые потребовали бы объединения двух и более частей. Не было артефактов, сделанных из кости или бивня — ничего, кроме вариаций одного каменного орудия. В течение всего периода было лишь несколько инноваций: приручение огня, изобретение копья, возведение примитивных жилищ и начало больших серьезных охот. Даже среди этих вех большинство надежных доказательств относится к поздней части периода.

Вместе с тем более миллиона лет назад уже существовали разнообразные гоминиды, чей объем мозга, превышавший 1000 кубических сантиметров, лежит в пределах нормальных для современного человека размеров. Если бы увеличение размеров мозга автоматически приводило к росту разумности и если люди, мозг которых меньше, чем у некоторых представителей Ното erectus, могут говорить, писать, заниматься наукой и даже изобретать кое-что, почему же наши предшественники на протяжении большей части этих двух миллионов лет влачили все то же жалкое существование без каких-либо серьезных попыток улучшить свою жизнь? Поскольку, значительно отличаясь от описанной Фальк плавной прогрессии, все в человеческой цивилизации — скотоводство, земледелие, градостроительство, индустриализация и исследование солнечной системы — было сжато в мизерную долю процента от этого периода.

Если именно язык направляет человеческую мысль и если он возник два миллиона лет назад, как такое было возможно?

Ну, можно возразить, что я не прав, что язык появился не два миллиона лет назад, а гораздо позже. Но тогда мы снова сталкиваемся с проблемой: что могло его запустить? Я не знаю никакого шага вперед, способного послужить триггером, который случился бы в доисторический период позже, чем переход на активную добычу мяса крупных умерших животных. Конечно, это не означает, что такого триггера не было, просто не видно ни одного серьезного кандидата. Пока какой-нибудь не появится, агрессивное падалыцичество остается наиболее вероятной причиной.

Кстати говоря, чем позже родился язык, тем сложнее найти момент для масштабной перенастройки мозга, которой он потребовал. Если не допускать какой-нибудь волшебной мутации, этот процесс должен был занять изрядное количество времени. Более того, как мы увидим в следующих разделах этой главы, существовали препятствия и посущественнее перенастройки мозга, которые отложили все на еще более долгий срок. Существует искушение выдвинуть гипотезу о быстрой и относительно недавней коэволюции языка и культуры, начавшейся на пустом месте примерно сотню тысяч лет назад. Такое развитие событий выглядит удобным и хорошо согласуется с современным мышлением. Но если мы спросим: «А какие доказательства свидетельствуют об этом?» — ответ будет: «Никакие».

Но есть и еще одна альтернатива. Некоторые думают, что язык полностью развился гораздо раньше. Они укажут на охотников и собирателей, которые до сих пор живут в современном мире. В том, что касается языка и интеллекта, они — совершенно нормальные современные люди. Но их орудия труда и все объекты их материальной культуры лишь немногим более сложны, чем у кроманьонцев. Тогда почему же наши далекие предки не сидели вокруг костра сотни тысяч, если не миллионы лет назад, со своими способностями к языку современного уровня или лишь немногим ниже, рассказывая истории, плетя интриги, заигрывая с девушками, счастливые, как Ларри Флинстоун, в своей жизни охотников-собирателей, просто предпочитая не ввергать себя в пучину цивилизации?

Потому что охотники-собиратели находятся на консервативном конце поведенческого спектра — крошечное меньшинство, которое в силу случайности или по собственному выбору не изменило свою жизнь так, как это сделало большинство представителей нашего вида. Предшествующие гоминиды не демонстрировали никакого поведенческого спектра. Их поведение разнилось так же незначительно, как у шимпанзе, или верветок, или других видов животных, возможно живших в течение миллиардов лет или за тысячи миль. Идея о том, что вид мог развить высоко адаптивную способность, которую никто из его представителей никогда не упражнял, идет вразрез со всем, что мы знаем о формировании видами своих ниш. Напротив, виды используют свои возможности на полную, и даже развивают все те, которые у них уже есть. Любой вид пытается расширить свои возможности до предела, который установили ему гены и фенотип, ими созданный. Невозможно помыслить, чтобы какой-то вид обладал способностью поднять свое поведение на новый уровень, но его представители никогда не использовали бы эту силу. Поэтому идея о лингвистически одаренном виде с практически нулевой технологией представляется проблематичной, так же как и мысль о том, что какой-то вид развил язык на пустом месте за очень недолгий срок.

Поэтому, с учетом всего сказанного выше, я убежден, что ранний старт в сочетании с болезненно медленным развитием языка лучше сочетается со всеми теми доказательствами, которые мы рассматриваем сегодня.

Барьеры языка

Чтобы понять, почему старт был таким медленным и трудным, мы должны поближе посмотреть на то, что представляла собой процедура призывной сигнализации (рекрутинга). Это был не молодой побег, даже не росток. Скорее это был желудь — что-то такое, что, при удаче и хорошем питании, может однажды превратиться в дерево. Но будущая форма и размер языка, в этом случае даже протоязыка, была не более видна в пригоршне призывных сигналов, чем в желуде видна форма дуба, который когда-нибудь из него вырастет. Призывные сигналы (recruitment signals) разрушили стены СКЖ, и это явилось переломным моментом. И этот прорыв произошел не у пчелы или муравья, или еще у какого-то вида с микроскопическим мозгом, но у того, кто на тот момент обладал наивысшим среди всех земных видов относительным объемом мозга.

Но этот вид был недостаточно умен, чтобы понять, что с ним произошло. Его представители, в отличие от обученных обезьян, не были окружены существами другого вида, у которых уже был язык и которые были упорно настроены обучить языку их. Они были пионерами. Они были одни во Вселенной. У них не было ни малейшего понятия о возможностях, которые это открытие принесло им, и не было никого, кто взял бы их за руку и показал эти возможности. Вероятно, они даже не понимали, что делают что-то новое.

Так что давайте посмотрим на призывные сигналы и разберемся, что в них было, что они могли делать и что не могли. Эти сигналы:

• обладали «функциональной референцией», при помощи которой определялись один или более — скорее всего, несколько — видов мегафауны, появление которых требовало призывного сигнала (вспомним, что функциональной референцией в форме предупреждающих сигналов уже обладают верветки и другие приматы, хотя ни у кого из человекообразных обезьян ее нет);

• обладали перемещаемостью, тем, чего не смогли достичь другие виды приматов; они содержали добытую задолго до высказывания информацию о вещах, лежащих далеко за пределами непосредственного восприятия реципиента;

• они создавались и выучивались, а не были врожденными (hard-wired);

• содержали протосуществительные — имена видов — и, возможно, протоглаголы: шум и жесты, которые можно было бы понять как «Приди!» или «Поспеши!».

Это позитивная сторона. Но помимо этого, как я указал в первой главе, еще до появления протоязыка нужно было, чтобы коммуникация удовлетворяла трем следующим требованиям. Знаки должны были стать отделенными от ситуации, от настоящего времени и от приспособленности. На самом деле, сигналы оставались:

• связанными с ситуацией. Совершенно точно вначале и, может быть, в течение долгого времени, знаки использовались только для призыва, что имело смысл лишь тогда, когда члены группы обнаруживали неподалеку большое мертвое травоядное и старались привлечь внимание остальных;

• связанными с настоящим временем. Даже обладая перемещаемостью, вы еще не смогли бы говорить о большом мертвом травоядном, которое вы нашли в прошлом месяце, или предлагать стратегии по поиску другого такого же. Вы не смогли бы обсуждать такие вещи, пока у вас не было слов, как-то показывающих, что вы говорите о прошлом или будущем;

• связанными с приспособленностью. Хотя заготовка мяса требовала сотрудничества неродственных членов группы, она была связана и с индивидуальным благополучием, потому что без кооперации каждый индивид лишился бы возможной еды, и каждый выигрывал от сотрудничества.

Разрыв этих связей был необходимым требованием для развития даже самого простого вида протоязыка. Но как мы видели в предыдущей главе, эти связи были неслучайны, каждая имела свои контакты, которые легко могли быть разорваны. Все они происходили от одной причины: неспособности проточеловеческого разума взаимодействовать с чем-либо, кроме текущих обстоятельств. Другими словами, на перемещаемость они были не способны.

Позвольте мне ненадолго задержаться на этой теме, потому что я потратил изрядное количество времени, чтобы в ней разобраться, и я подозреваю, что делал это в хорошей, практически универсальной, компании.

Большинство людей, рассматривая язык и его отличия от СКЖ, нечасто выбирают на роль наиболее заметной черты перемещаемость. Люди обращают внимание на обучение: СКЖ врождена, а язык нужно учить. Они смотрят на произвольность: сигналы СКЖ часто имеют прямое отношение к тому, что они означают (съеживание, чтобы показать покорность; громкость, многократность или интенсивность голосовых призывов, чтобы продемонстрировать неотложность цели). В языке слова с одинаковым значением — собака, dog, chien, perro, Hund — не имеют никакой очевидной связи ни с тем, что они описывают, ни даже друг с другом. Они думают о сочетаемости: сигналы СКЖ не сочетаются между собой вовсе, а слова, фразы и простые предложения можно комбинировать без ограничений. Они отмечают сложность: в то время как язык обладает прихотливой структурой звуков, смысловых единиц и синтаксиса, СКЖ имеют лишь один уровень, где сразу видно, о чем речь. Перемещаемость оставляют на втором плане, если вообще вспоминают о ней.

Законченная картина начнет складываться у вас лишь после того, как вы полностью осознаете, в чем важность перемещаемости и что ее отсутствие является не просто случайной характеристикой СКЖ, но важнейшей отличительной чертой дочеловеческого разума. На этой картине вам будут показаны две взаимодополняющие вещи. Во-первых, вы увидите, как наличие даже самой поверхностной формы перемещаемости, обнаруженной в призывных сигналах, явилось величайшим шагом, который какая-либо коммуникационная система могла сделать по направлению к языку. Но кроме этого, вы увидите, каких невероятных усилий, даже если первый шаг уже сделан, требует создание истинной перемещаемости, настоящего бегства от здесь и сейчас, в котором увязли все другие виды. Чтобы достичь его, необходимо сначала создать понятия, ментальные символы референции, больше не связанные с появлением конкретных вещей, которые они обозначают. Лишь обладая такими абстрактными понятиями, можно свободно перемещаться в уме сквозь время и пространство, как мы сегодня делаем это в языке и в мышлении.

Но все же перемещаемость в призывных сигналах сформировала мост, довольно далеко уводящий нас в сторону статуса кво, — мост, без которого мы до сих пор оставались бы бездомными бродягами в саваннах или, что более вероятно, уже давно вымерли бы.

Давайте посмотрим, как работал этот мост.

От сигнала к слову

Если говорить серьезно, то на начальной, призывной фазе протоязыка не существовало ни понятий, ни слов. Призывные сигналы не были словами. Они были иконическими и/или указательными сигналами, которые для тех, кто ими пользовался, не отличались от любых других сигналов СКЖ, которые у них уже были. Сигналам предстояло стать словами, а слова должны были породить понятия прежде, чем можно было бы говорить о рождении протоязыка.

Сигналы, связанные с призывом (рекрутингом), были единственными сигналами в СКЖ проточеловека, которые обладали перемещаемостью, и в самом начале они были связаны с тем, что случилось или вот-вот случится. Сигнал, которому вы дали бы обобщенное имя «мамонт» мог быть понят как «мы только что нашли мертвого мамонта и хотим, чтобы вы пришли помочь нам его разделать». Но именно потому, что сигнал — пантомима внешнего вида животного или его движений, голосовая имитация шума, который оно производит, или что-то еще — скорее привлекал внимание к сущности мамонта, нежели просто указывал на облик конкретного животного, стало возможным использовать этот сигнал и в других ситуациях, связанных с мамонтами.

Здесь нет другого выхода, кроме как рассказывать правдоподобные истории. Проходя вдоль высохшего ручья, в котором еще осталась влажная грязь скупой плод редких дождей, два индивида, молодой и старый, видят цепочку глубоких следов. Старый указывает на нее и воспроизводит сигнал «мамонт».

Группа детей, чуть постарше малышей, занята игрой. Один или двое из них уже достаточно взрослые, чтобы ходить в экспедиции за мясом крупных животных (Сколько же им должно быть лет? Я думаю, нужны были все свободные руки, так что как только ты мог бегать достаточно быстро и кидать достаточно далеко, ты в них участвовал). Старшие пантомимой показывают экспедицию, украшая свои сигналы «мамонт» хвастливыми жестами и звуками. Младшие слушают и подражают: в их все еще пластичном мозге звуки перетекают в образы и обратно.

Группа нашла кучу огромных обглоданных костей. Этого мамонта они прозевали. Переворачивая кости в поисках остатков мяса, оставленных другими падальщиками, некоторые из них издают полный разочарования звук «мамонт».

Постепенно звуки отделялись от ситуации, которая их породила. Стоит поместить какую-то вещь в разные контексты, как ее конкретные детали начнут бледнеть: появление произвольного символа становится все ближе.

В то же время в мозге формируется репрезентация звука «мамонт». Чем она отличается от репрезентаций всех других сигналов СКЖ? На первый взгляд, ничем — кроме того, что она выучивается и передается из поколения в поколение. В тот момент это не влечет никаких последствий. Если есть другие сигналы, которые используются вместе с ним, например, «Поспеши!» или «Приди!», они сопутствуют ему только в сценарии призыва или когда разыгрывается пантомима с этим сценарием (Это могло быть ритуальным действием, как у детей, так и у взрослых, но мы не знаем, когда возникли ритуалы.) Как бы то ни было, по мере того, как тесная связь между сигналами и ситуациями начинает разрушаться, сигналы становятся все более похожими на слова и все больше способными к комбинированию, что является принципиальным даже для протоязыка.

Но нам необходимо не упускать из виду тот факт, что мы имеем дело вовсе не с таким видом, который пассивно сидит и ждет счастливой случайности или мутации, чтобы она повела его за собой. Мы имеем дело с видом, активно добивавшимся своей ниши падальщиков высокого уровня, а этот процесс, в свою очередь, вылился в развитие протоязыка.

Создание ниши ведет за собой язык

Подумайте об этом. Существует вид, развивающий новую нишу. Среди других видов он один может держать других падальщиков на расстоянии от мертвой мегафауны достаточно долго для того, чтобы добраться до туши и уйти с лучшими кусками. У этого вида самый большой мозг из существующих, и туши животных составляют его богатейший источник пропитания. Так что этот вид продолжит, тысячелетие за тысячелетием, смотреть на небеса в поиске кружащих стервятников или просто прибирая к рукам те туши, на которые ему повезет набрести. Ого! Взгляните на это! Почему-то мне кажется, что это большущий дохлый гиппопотам!

Я так не думаю.

Я думаю, что не потребовалось много времени, чтобы какой-ни-будь erectus, соображающий получше большинства своих сородичей, не придумал более активный подход к делу. В конце концов, огромные травоядные, где бы они ни бродили, оставляли весьма заметные следы: кучи помета, примятую траву, выдранную растительность, отпечатки ног у ручьев и рек. Некоторые из них могли иметь постоянные пути миграции. Было бы логичным не ждать, пока отыщется туша, но проследить, куда идет стадо, заранее вычислить больных или раненых, и быть рядом, когда кто-то будет при смерти, и, вероятно, приняться за работу еще до его кончины, как только животное потеряет способность защитить себя.

Нам известно, и это один из наиболее точно установленных фактов археологии, что в период между 2 и 1,6 миллионами лет назад было время, когда совпали три вещи:

• появление ашельского каменного рубила

• появление отпечатков зубов, перекрывающих следы надрезов

• переход от добычи мяса неподалеку от убежища (что связано с интенсивной эксплуатацией сравнительно небольшой территории) к поиску пищи на широкой территории (необходимо вести поиски на гораздо больших площадях).

Ручное рубило было многофункциональным инструментом мясника, которое использовалось, чтобы прорубиться через кости и сухожилия, когда шкура уже разрезана отщепами. Также оно служило метательным орудием, помогавшим прогнать других падальщиков.

Следы разреза, перекрывающиеся следами зубов, являются бесспорным свидетельством падальщиков высшего уровня — неопровержимое доказательство того, что предкам человека удавалось быстро достичь цели большинством. Переход к охоте на обширной территории мог стать возможным лишь при смене ресурсов: мясо заняло место костного мозга. Хотя, скорее всего, на месте преступления наших предков, разделывающих туши, застать никогда не удастся, все улики указывают именно на это.

Для вида, который стал зависеть от добычи больших туш, было все важнее тщательно читать все знаки, оставленные мегафауной, определять ее разновидность и примерный возраст, численность группы, признаки того, что животное может быть ранено или больно. Наверняка постоянно велись споры по поводу того, как стоит понимать те или иные знаки. Каков их возраст? Сколько животных в группе, которая их оставила? Стоит идти за группой А, небольшой, но где есть больное животное, или за группой В, гораздо многочисленнее, но где все пока здоровы?

Когда делался выбор в пользу потенциальной жертвы, споры только усиливались.

Подгруппы, которые приходилось звать на помощь, имели свои собственные программы действий. Они тоже могли выслеживать больное животное. Задача убедить подгруппу бросить то, чем она занимается, чтобы прийти к вам на помощь, становилась лишь сложнее, а не проще. Насколько ваше животное ближе к смерти, чем их животное?

Еще была конкуренция. Были вокруг другие падальщики? Если были, то сколько? И еще, пожалуй, более важный вопрос: к какому виду они принадлежали? Здесь снова иконические сигналы проделали долгий путь, но раз они были иконическими, а не указательными — не подразумевали демонстрации конкретного примера чего-либо, их было проще превратить в символы, и они использовались во все более разнообразном контексте. Если вы можете назвать больших хищников и указать на знаки, которые они оставляют, вы можете дать своим детям такой урок, который в будущем спасет их жизнь.

Таким образом, развитие ниши падальщиков высокого уровня должно было создавать новые слова и вовлекать старые слова в новые контексты, все сильнее ослабляя связь слов с ситуацией, настоящим временем и даже с приспособленностью.

Завершая тройное разделение

Процесс не мог идти быстро. Дольше всего, пожалуй, происходил разрыв связи с приспособленностью. Передача информации исключительно для сохранения информации еще лежал далеко впереди.

Французский ученый Жан-Луи Десаль (Jean-Louis Dessalles) предложил возможный фактор, который мог ускорить этот процесс. Приматам свойственен дух соревновательности, они постоянно выясняют, кто главнее. Современные люди могут достичь превосходства, первыми обнаружив какую-то новую важную информацию. Дессаль утверждает, что такое поведение должно прослеживаться назад в истории вплоть до возникновения способов передачи информации.

Когда мы ищем истоки языка, сначала кажется, что это предположение спотыкается на тех же условиях, которые уже разрушили огромное количество многообещающих объяснений того, откуда произошел язык. Нет сомнений, что поведение должно было помочь расширению языка на более поздних стадиях. Но пока язык не начал формироваться и не просуществовал достаточно долго, в нем просто не было достаточно слов, чтобы данное предположение работало.

Но если протоязык уже имеется, оно открывает нам источник создания новых слов. Относительно редкие, но повторяющиеся события, подвергавшие серьезной угрозе жизнь группы, — ливневые паводки, ураганы, лесные пожары — могли принести куда меньше урона, если о них предупреждали заранее. Кроме того, способность делать такие предупреждения должна была повышать престиж предсказателя. Например, представим себе ливневый паводок: любой знак или жест, который напомнил бы группе о внезапном плотном потоке дождя, вызывающего наводнение, сохранялся и повторялся бы.

Вы заметите, что здесь еще присутствует связь с приспособленностью. Но вообразим себе, что пока группа трудится над огромной тушей, один молодой, довольно нервный гоминид воспроизводит сигнал о наводнении. Его приятели начинают искать высокий участок земли. Опытные гоминиды постарше быстро связывают слово «наводнение» с запретительным жестом, таким, который, наверное, уже означает «Не делай этого!». Так рождается отрицание. «Не будет сейчас никакого наводнения» еще далеко, но уже подразумевается. А в тот момент не хватало именно увеличения количества слов и возможности связывать их между собой.

Конечно, это лишь симпатичная история. Но где-то же должно было возникнуть отрицание. Это одна из первых вещей, которую выучивают маленькие дети. Лучшим словом будет «развивают», потому что они не строят грамматические отрицания, как их мамы, а просто подставляют общее отрицание «нет» перед всем, чего им не хочется. В описанном мной сюжете наши мудрые старые гоминиды использовали слово «наводнение» не в отношении реального и неизбежного потока воды, но чтобы указать на актуальное отсутствие наводнения и его малую вероятность в будущем. А невозможность существования — это такая задача, с которой не может справиться ни одна СКЖ. Ей это недоступно, потому что СКЖ ссылаются, если вообще ссылаются на вещи, которые реально существуют здесь и сейчас — независимые от сознания сущности, проживающие свою жизнь в реальном мире. Но «нет наводнения» не может ссылаться на какое бы то ни было реальное наводнение, а только на абстрактное понятие наводнений.

Это лишь некоторые стадии, которые нужно было пройти, чтобы разлучить слова с объектами реального мира, на которые они ссылались, и сделать их внешней формой истинных понятий, применимых к любым объектам из класса, воображаемым или реальным. Все, что существовало, пока не завершилось тройное разделение, было лишь более утонченной версией «языка» пчел или муравьев — системой, направленной на решение одной главной задачи (снабжение группы пищей), бесполезной за пределами этой функции.

Я не всегда так думал. Я предполагал, что, если вы дадите эквивалент пчелиного языка животному с большим мозгом, это животное скоро расширит полученный язык так, чтобы он служил всем тем функциям, которые есть у животного с большим мозгом. Это кажется естественным для нашего вида, того вида, представители которого купались в языке еще до того времени, как начались их воспоминания. Но какие у нас есть основания для этого вывода?

Язык был непредвиденным новшеством, возможности которого шли вразрез с любым поведением, существовавшим до него. Он был эволюционной аномалией, по крайней мере такой же значительной, как появление первых многоклеточных организмов в мире, наполненном одноклеточными. Даже значительнее: многоклеточные организмы всего лишь приумножили то, что было до них. Язык же был абсолютно новым явлением.

Сейчас я подозреваю, что когда привлечение помощников сыграло свою роль и была построена система, направленная на нужды добычи мяса, она могла существовать несколько сотен тысяч лет или больше, вряд ли заслуживая названия протоязыка. Сохранялось гибридное состояние на полпути между СКЖ и протоязыком, лишь немного более развитое, чем «язык» муравьев и пчел.

Пиджины спешат на помощь, в этот раз по-настоящему

Пока я не сообразил этого, и мне приходилось объяснять долгий период стагнации, предполагая, что сравнительно богатый протоязык появился довольно рано, я часто возвращался к незаменимому изобретению Дэна Деннета, к вымыслам (figments) (ни один ученый, занимающийся эволюцией человека, не может и не должен без него обходиться).

Мой собственный вымысел заключался в следующем: без синтаксиса вы можете соединять мысли не больше, чем слова. Чтобы создать новинку культуры и технологии, сначала нужно соединять мысли организованным и упорядоченным образом. Чтобы сделать это, необходим синтаксис. Ах, бедные наши предки, без синтаксиса они никак не могли связать мысли воедино. Поэтому они были не в состоянии обладать тем видом мыслей, которые были им необходимы для достижения настоящих культурных и технологических инноваций.

Тут всплывает история зазубренного оружия, призванная показать, почему без синтаксиса нам было не изобрести ничего подобного. Я использовал ее в нескольких речах, и она звучала примерно так.

Любое зазубренное оружие (дротик, стрела, крючок, гарпун) датируется последней сотней тысяч лет доисторического периода — другими словами, очевидно, что это работа современного человека. Как нужно было мыслить, чтобы дойти до идеи зазубренного оружия? Наверняка ранние Homo sapiens думали примерно так: «Когда я втыкаю гладкий наконечник в животное, часто оно вздрагивает, и наконечник выскальзывает. Если наконечник выскользнул, рана закрывается и больше не кровоточит, поэтому животное не слабеет и может спастись. Если я сделаю такой наконечник, который останется в жертве, и его нельзя будет вытащить, животное продолжит истекать кровью и либо упадет, либо будет поймано. В высокой траве, в которой я прошел, к моим ногам прилип репейник, такие семена с прикрепленными к ним маленькими штучками, которые застревают в моей коже и не падают. Как здорово было бы сделать наконечники с чем-то вроде этого!»

Когда я использовал этот пример в своих речах, никто ни разу не встал и не сказал очевидного: «Что мешало кому-то подумать нечто подобное?»

«Я кидать дротик/копье. Наконечник ударить зверь. Наконечник выпасть. Рана закрыться. Зверь убежать. Если наконечник остаться. Зверь истекать кровь. Зверь слабеть. Ловлю зверь. Смотрю на семечко. Семечко прилипнуть кожа. Семечко иметь штучку. Штучка прилипать. Если копье иметь такая же штучка. Может, наконечник не падать. Я поймать зверя. Я убить зверя. Я съесть зверя».

Если то, что вы прочли, звучит для вас, как пиджин, это хорошо. Хотя по ряду причин он далек от совершенной модели, пиджин — наиболее близкая к протоязыку система, какую только возможно найти сегодня. К несчастью, хорошие пиджины редко встречаются в современном мире. Я уверен, что зародыши пиджинов встречаются везде, где носители разных языков контактируют друг с другом, но на сегодняшний день они редко или вообще не развиваются в полноценную систему. Английский убивает пиджины, пожалуй, даже быстрее, чем он уничтожает сформировавшиеся языки. Зачем создавать новый язык, когда уже есть готовый, расползающийся по миру, как сорняк?

Мне повезло попасть на Гавайи до того, как исчез последний из старых добрых пиджинов, и я был очарован тем, как много можно сделать, имея такие ограниченные ресурсы. Здесь лишь один пример, философское размышление о превратностях судьбы, в котором практически нет синтаксиса и использовано всего 22 слова: «Иногда хороший дорога иметь, иногда все одинаковый изгиб иметь, угол иметь, нет? Любой случай одинаковый, все одинаковый человеческий жизнь, все одинаковый — хороший дорога иметь, угол иметь, гора иметь, нет? Все, любой случай, шторм иметь, хороший день иметь — все одинаковый, любой, я одинаковый, маленький-время».

Правда, это был наш современник, свободно говорящий на своем родном языке (японском, как оказалось), и правда также, что вы не ожидали бы такого полета мысли от Человека работающего (Ното ergaster). Я лишь хотел показать, что можно сделать очень много, гораздо больше, чем вы думаете, всего лишь обладая крошечным словарным запасом и просто выстраивая слова в ряд.

И что же мы получим, вложив это в современную синтаксическую форму?

«Иногда [когда ты путешествуешь] ты едешь по хорошей дороге, а иногда встречаются препятствия: изгибы, острые углы, не так ли? Все так устроено, и человеческая жизнь тоже — иногда вам попадаются хорошие дороги, иногда такие вещи, которые будто углы или горы, да и погода может меняться: иногда ясные дни, а иногда грозы, разве не так? Конечно, жизнь такая у всех, такая была и у меня, когда я был молод».

Текст получается длиннее и многословнее: это цена, которую мы платим за устранение неясностей и двусмысленностей и придание гладкости потоку событий. Какую же версию выбрать с точки зрения последовательности мыслей? В первой может не хватать грамматической структуры, но в ней не меньше семантического и прагматического наполнения, чем во второй, а что из этого наиболее важно для мышления? Может быть, мышление без синтаксиса менее бегло, чем с ним. Но разве не смогли бы предшественники современных людей, подобрав достаточное количество правильных слов, устроить свою судьбу немного получше, чем жить миллионы лет с неизменным старым ручным рубилом? Неужели они не сделали бы что-нибудь, чтобы разбить, как выразился один палеоантрополог, «почти немыслимую монотонность» нижнего палеолита, древнего каменного века?

Это приводит нас к выводу, что пока не появился наш вид, протоязык не достиг даже уровня начальной стадии пиджина. Или это может означать лишь то, что способность связывать слова, сочинять короткие и практичные сообщения, появилась задолго до того, как стало возможным связывать понятия в последовательные цепочки мыслей. Это еще один вопрос из тех, на которые мы пока не можем ответить.

То, что можно сделать с помощью слов

Как я говорил в главе 2, я в конце концов согласился с Терренсом Диконом, что границу между людьми и животными отметил символизм, а не синтаксис. Первоначально я скептически относился к утверждениям Терри, мне казалось, что вещью, с которой не сумели справиться обезьяны, а людям это удалось, был синтаксис. Но допустим, это был случай, когда не было никакой надежды добраться до синтаксиса, пока у вас не было символов — и не таких, которые достались бы вам на тарелочке, как человекообразным обезьянам, но символов, за которые вам приходилось бороться и побеждать на протяжении сотен тысяч лет леденяще медленного прогресса? С тех пор, как эта мысль, назовем ее гипотезой «Отсюда туда не добраться», пришла мне в голову, мне показалось глупым ругать шимпанзе за неспособность к тому, что им никогда не приходилось делать. Более того, — и это признак хорошей идеи — это заставило меня думать по-новому и более продуктивно о том, что на самом деле значит перейти от полного отсутствия языка хотя бы к протоязыку.

Какие слова появились в протоязыке первыми и важно ли это?

Вспомним все то, что предлагалось в качестве возможных давлений отбора для языка, — воспитание детей, изготовление орудий, болтовня, охота, общественные отношения и все остальное, что приходит в голову. Даже если, как я предположил, ни один из них на самом деле не повлиял на отбор, они все еще остаются более или менее важными сферами жизни наших предков, и все они представляют собой области, в которых обладание даже самыми ранними начатками языка составило бы большую разницу.

Теперь проделаем такой мысленный эксперимент: составим списки из десяти наиболее полезных слов для каждой такой жизненной сферы. Сложите свои списки рядом и посмотрите, сколько слов в них совпадают.

Мой прогноз: мало, может быть, совпадений нет вовсе. Протоязык должен быть не менее богатым, чем сумма всего, что оказалось в списках. Но даже в таком виде мог бы он приносить пользу?

Чтобы это выяснить, спросите себя, как много интересных фактов или информации, полезной для охоты, вы смогли бы передать с помощью этих десяти слов или насколько они позволили бы вам повысить статус в своей социальной группе. Действуйте проще, как это сделал бы я: переберите все теоретически возможные комбинации и посмотрите, сколько из них имеют какой-либо смысл (Не жульничайте: никакого синтаксиса, никаких «если», «и», «для» или других бессмысленных слов, которые связывают имеющие смысл слова вместе и позволяют интерпретировать их легко, почти автоматически и большую часть времени однозначно.)

Потом задайте вопрос, что могло мотивировать создание каждого из этих слов. Объяснение вроде «Они хотели бы поговорить об X» не подходит. Они еще не знают, что значит «поговорить об X», и уж тем более ничего такого не хотят. Попробуйте представить реальную проблему, которую новое слово помогло решить, или ситуацию, подтолкнувшую кого-то к созданию определенного слова, — все это могло управлять процессом возникновения слов.

Поверьте, вы работаете над таким исследованием, какого еще никто не проводил. Видите ли, гораздо проще рассуждать туманно и общо, о том, как мог развиваться протоязык, как он мог работать, чем спуститься на уровень практически важных и конкретных вещей и посмотреть, как все эти правдоподобно звучащие вещи, так часто произносимые в связи с формированием языка, могли работать на практике. Вы подумаете, что люди, которые утверждают, что язык сформировался под влиянием того или иного давления отбора, могли бы хоть подумать о том, какие именно слова пробудило бы к жизни это давление и насколько разумно предполагать, что наивные гоминиды, не так давно отделившиеся от других человекообразных, обладали именно этими словами или создали их. Но до этой книги никто, буквально ни один из тех, кто писал о языке, не предположил, какие именно слова должны были возникнуть первыми или при каких именно обстоятельствах они произносились, и менее всего они думали о том, как эти слова могли бы помочь приспособиться к тому конкретному виду давления, который очередной автор самоуверенно провозглашает двигателем языковой эволюции.

Я предполагаю, что наши предки менее всего пытались создать запас слов, потому что никто из них и не подозревал, что он делал. Призывные сигналы в принципе могли запустить «ага!»-реакцию, осознание того, что слова могут относиться не только к большим мертвым травоядным, но нет никакой особой причины верить, что именно это и произошло. Напротив, когда мы представляем, что гоминиды, по сути, в своем поведении и строении сознания были гораздо ближе к человекообразным обезьянам, чем к нам, кажется сомнительным, что нечто подобное могло произойти так быстро и драматично. А если мы вспомним все то, что говорилось в предыдущих главах, где приведены хорошие причины того, что слова не следовали за понятиями, а предшествовали им, шансы «ага!»-момента снижаются почти до нуля.

Здесь есть необходимость в новом поле для исследования — изучении гипотетических ранних словарей и коммуникативных последствий выбора разных перечней слов для формировании словарных запасов объемом около ста единиц.

Эта область красива тем, что можно проводить эксперименты: можно давать такие словари реальным людям из плоти и крови, а не только компьютерным симуляциям и предлагать им различные коммуникативные задачи для решения в условиях ограниченности ресурсов. Конечно, воспроизвести языки Каменного Века не удастся, мы — люди, а они ими не были, но вам удастся установить предел того, что они могли достичь, и я готов поспорить, что в процессе всплывут новые неизвестные факты о языке.

Единственная из известных мне ученых, кто проводит подобные исследования, — это Джилл Боуи (Jill Bowie), которая только что закончила работу над диссертацией в Университете Ридинга, в Англии. Она предъявляла людям набор из 50 слов и сценарий «на выживание» и просила их общаться, используя только эти слова. Приведу один пример. Один из участников, которому необходимо было выразить следующее: «В лесу Фреда укусила огромная змея», сделал это так: «Много много деревьев (ДЕЛАЕТ ДВА КРУГА РУКАМИ)/Фред/змея/большая змея/большая большая змея/(ТЫКАЕТ В НОГУ)». Особенно впечатляет смесь модальностей, которая прекращает все споры о том, был ли язык сначала выражен знаками, произнесен или разыгран в пантомиме. Правильный ответ: все из вышеперечисленного.

Надо проводить больше таких экспериментов, варьируя и содержание словаря, и его величину. Какие слова и сколько их нужно для эффективной коммуникации в разных сферах: воспитании детей, общественных интригах, изготовлении орудий, обмене сплетнями? Станет эмпирически возможным проверить мое утверждение о том, что никакой из этих видов деятельности не смог бы запустить развитие языка, либо потому, что необходимые для этого слова слишком абстрактны, чтобы сохранить гибкость ранних изобретений, либо из-за того, что слишком много слов пришлось бы изобрести, прежде чем стало бы возможным обмениваться полезными или интересными сообщениями. Поскольку эти виды деятельности, крайне неправдоподобные в качестве первичных причин, все-таки могли внести свой вклад в развитие протоязыка, когда он уже появился, можно было бы оценить величину и вид этого вклада.

Здесь, конечно же, есть подводные камни. Один вид, каким бы умным он ни был, никогда не сможет мысленно проследить путь обратно в шкуру другого. Свободные интерпретации, убедительные правдивые истории — все это и многое другое будет сбивать исследование с толку. Уверенность в том, что существуют непреложные правила там, где дело касается людей, угрожает исследованию с другой стороны, и она тоже должна быть пресечена. Может существовать истинное убеждение, но мы не знаем, насколько оно истинное, пока не проверим его. И уж если мы можем разобраться, что случилось в первые секунды существования Вселенной, загадка о том, как начал свое существование протоязык, не должна лежать за пределами наших возможностей.

Снова связь

Из всего вышеизложенного следует, что уже на очень ранней стадии слова могут связываться друг с другом и формировать более сложные сообщения. Такое предположение разумно? Учитывая, что маленькие дети и человекообразные учатся делать это без всяких специальных инструкций, мы должны, однако, помнить о том, что у обоих есть бесконечное множество моделей — родителей и учителей, показывающих им, что можно сделать. И, как мы видели, никакая СКЖ не может как следует связать свои компоненты. Не слишком ли сильное предположение мы сделали?

Не думаю. Причина, по которой единицы СКЖ не сочетаются между собой, не является какой-то мистической невозможностью комбинирования. Ее составляют два простых факта: сигналы СКЖ являются законченными сами по себе и их сочетание не имеет никакого смысла.

Со словами дело обстоит наоборот. Слова редко самодостаточны, и по отдельности они могут иметь много разных значений. Мужчина, ведущий машину по проселочной дороге, встретил женщину, едущую в обратном направлении, и она прокричала ему что-то, в чем он расслышал только слово «Свинья!». Вполне естественно, он подумал, что имеет дело с бешеной феминисткой, озабоченной мужским шовинизмом, но тут ему пришлось резко затормозить, когда за следующим поворотом он увидел огромного хряка, лежащего посреди дороги. Хотя такие команды, как «Стой!» или «Беги!», весьма однозначны, большинство слов обретают точное значение лишь в сочетании с другими.

Животные могут соединять движения в серию, так почему же не сделать это со словами, раз они могут их усвоить? Поскольку самым простым способом связи слов все еще остается выстраивание их в ряд (процесс, от которого Хомский отказался как от логически невозможного, помните?), мы можем предположить, что в протоязыке так и делалось. Это почти тот же способ, который используют человекообразные и те, кто говорит на пиджине. И если верна моя догадка из главы 10, что понятия должны не только возникнуть, но и на уровне мозга связаться друг с другом прежде, чем может родиться настоящая мысль или язык, то гоминидам и человекообразным обезьянам нужно именно это. (Те, кто говорит на пиджине, обращаются к связи «бусин на нитке» не поэтому, а потому, что пиджин, в отличие от родного языка, не имеет автоматизированной системы создания иерархических структур.) Поэтому после миллиона лет или более протоязык должен был выглядеть как пиджин, со словами, не сильно отличающимися от современных.

Конечно, они могли звучать совсем не так, как современные слова. Современные слова составляют большие лексиконы и обладают сложной звуковой структурой. Эти факты взаимосвязаны. Чем больше у вас слов, тем сложнее отличать одно от другого. Как следствие, существует баланс между звуками речи и длиной слов: чем меньше звуков использует язык, тем длиннее должны быть слова, чтобы их можно было отличить друг от друга.

Современные языки по-разному выстраивают свой баланс. У них есть набор различных звуков речи, который колеблется от 11 (ротокас из Папуа — Новой Гвинеи) до 112 (!χóδ, на котором говорят в Ботсване). Но заметьте, что происходящее в современных языках сегодня приводит к неверным догадкам о полном наборе биологических способностей человека. Если младенца из племени Ротокан переселить в!χóδ, он наверняка вырастет, разговаривая на чистом!χóδ. Так что способность воспроизводить и различать широкий спектр звуков речи сегодня составляет часть биологии человека — мы все потенциально способны воспроизводить и различать все 112 звуков!χóδ, даже если в нашем возрасте это уже становится подвигом.

Другими словами, любое увеличение словаря приводило бы к росту фонологической сложности. И в последние годы жизни протоязыка именно это послужило бы началом процесса, который отчетливо выделяет истинные языки: двухслойность слов и звуков.

Я представляю, что слова раннего протоязыка, как отличающиеся от ручных знаков и всех других сигналов, должны были представлять собой слитные звуки, не имеющие ничего общего с другими словами. Если это условие работало, слов не могло быть много. Перейдя за очень низкий предел, пришлось бы применять систему, используемую в современном языке, и формировать слова из ограниченной горстки бессмысленных звуков, количество которых конечно, но которые могут образовывать бесконечное количество комбинаций для любых практических нужд.

Но я специально хочу остановиться на том, что язык, как и создание ниши, — это автокаталитический процесс. Как только он начался, он сам ведет себя, создавая и решая собственные задачи. Чем больше вы делаете, тем больше вы можете сделать, и уж точно тем больше вам приходится делать. Это может казаться волшебством, но это реальность. Степень гибкости, присущая экспрессии генов, далеко не безграничная, но значительная, взаимодействует с опытом представителей вида, чтобы создавать новые, более специализированные виды поведения. Так работает эволюция.

Похоже, что на поздних стадиях протоязык обрел то, что многие назвали бы синтаксисом, хотя это им не являлось. Простой порядок утверждения — сказать что-то, а потом сказать что-то об этой вещи — порождает фиксированный порядок высказываний. Часто, может быть в большинстве случаев, высказывания идут от известного к неизвестному: они сообщают класс или имя, которые вам уже известны, потом добавляют какую-то новую (надеюсь) информацию об этом. Поэтому (как в пиджин-версии сценария о зазубренном оружии) такие предложения могли составлять статистическое большинство, и в истинном языке их позже назовут предложениями с субъектом на первом месте («subject-first»).

Но все это можно сделать и с ниткой бус. Чтобы перейти на новый уровень, нужно связывать слова по-другому.