Кто от кого произошел?

«Если обезьяны эволюционировали в человека, то почему же они все еще существуют?»

Я завтракал, слушая передачу по радио. Я чуть не упал со стула. Говоривший это был, однако, совершенно серьезен. Более того, его тон был таким самодовольным, как будто бы он только что неопровержимо доказал, что все эти напыщенные профессора — просто безмозглые дураки, потому что не смогли до этого додуматься. Я был так потрясен, что даже не помню, что ответил ведущий. Но совершенно точно, что на той же неделе в колонке писем бесплатной газеты обнаружился тот же вопрос (по счастью, в следующем номере появилось другое письмо, автор которого подготовил для всех читателей начальный курс эволюционной биологии объемом в сотню слов).

Куда же катится наша образовательная система, ужаснулся я. Большего вреда не смог бы принести и старый добрый школьный комитет Дувра. А затем я подумал: ничего себе, может, у всех обвиняемых и правда есть смягчающие обстоятельства.

Видите ли, наш радиослушатель, позвонивший в программу, понимает переход от обезьяны к человеку — что первая просто, эээ, каким-то образом преобразовалась во второго — совершенно правильно с точки зрения того, что большинство экспертов обычно говорили, а некоторые говорят и до сих пор, о переходе от одного предка человека к другому. Во время появления обезьян великое дерево эволюции ответвлялось во все стороны, затем из-за этих ветвей появились мы, прямо как в реальности, когда мы вышли из тропического леса, и вот мы стояли, подвергаясь риску, на самом конце этой длинной голой ветки, на которой не было ни единого сучка.

Австралопитеки превратились в человека умелого, Homo habilis, а умелый — в прямоходящего, erectus, прямоходящий — в примитивного sapiens, тот — в неандертальцев, а неандертальцы — уже в нас. Вы найдете подобное генеалогическое древо человека во всех старых учебниках — гориллы, шимпанзе и орангутаны послушно ответвились, а затем через четыре или пять видов протянулась длинная прямая ветвь, пока внезапно не окончилась на нас. Возможно, мы и произошли от обезьян, но на этих графиках между ними и нами, по крайней мере, приличное расстояние.

Потом, к замешательству многих, все больше и больше квазичеловеческих видов объявилось в виде ископаемых останков. Похоже, наша ветвь, как ни крути, ветвилась, но вы можете, по крайней мере, спасти положение и отбросить эти боковые побеги, посчитав их неудачными попытками, не достигшими человеческого уровня и отбракованными, которые были столь вежливы, что быстренько вымерли, тогда как непрерывная линия развития человека триумфально росла вперед и вверх.

Совсем недавно, в начале нашего века, все еще бушевал спор между сторонниками гипотезы «из Африки» («Out of Africa») и гипотезы о мультирегиональном происхождении человека («Из Африки — коту под хвост?» («Is ‘Out of Africa’out the window?») — вопрошал заголовок в Science). Гипотеза «из Африки» (основанная преимущественно, но не только на исследованиях митохондрий) утверждает, что наши предки вышли из Африки между одной и двумя сотнями тысяч лет назад, вытеснив все остальные разновидности Homo. Гипотеза о мультирегиональности (основанная на предположении о физическом сходстве человека в определенных регионах мира и проточеловека в тех же регионах) говорит, что предки человека во всех частях обитаемого мира — erectus, неандертальцы, и примитивные sapiens — претерпели «повышение уровня», что бы это ни значило, и что все они, более или менее одновременно, эволюционировали в нас.

Поэтому не стоит винить нашего радиослушателя в том, что он все спутал. В конце концов, точка зрения, которой, по его мнению, придерживаются эволюционисты, — что один вид превращается в другой, — есть именно то, чего они и правда придерживались, а некоторые продолжают это делать и до сих пор, когда дело доходит до нашего собственного вида и его непосредственных предков. Если правы были мультирегионалисты и если то, во что они верят, спустить на уровень самого зарождения человечества, то не должно быть никаких обезьян!

Сегодня большинство представителей всех относящихся к делу наук придерживаются гипотезы о происхождении «из Африки». Сложно представить, чтобы кто-то считал иначе, учитывая то, что нам известно о методах эволюции. Время старых добрых генеалогических деревьев, на которых к человеку вела одна прямая ветвь, прошло. Но, что достаточно удивительно, конвенциональные, разветвленные деревья не смогли надолго занять их место.

Когда человеческое семейство начало плодиться, когда на сцене появились Homo heidelbergensis, Homo ergaster, Homo antecessor, Homo helmei, Homo rudolfensis, а теперь еще и Homo floresiensis, генеалогические деревья больше никто не рисовал. То, что обычно рисуют теперь, — это отдельные черно-белые или цветные блоки с подписанными под ними названиями видов, случайно разбросанные по пространству в шесть миллионов лет, расположенные параллельно друг другу, причем некоторые из них перекрываются, некоторые — нет, иногда они соединены паутиной линий, но по большей части по ним ничего не понятно о том, кто же от кого произошел.

Предполагается (по крайней мере, некоторыми), что все эти Homo — отдельные виды. Заметьте, не многие палеонтологи считают истинными видами всех их, очень редко у кого списки истинных видов совпадают, и, вероятно, не найти двоих таких, которые полностью согласились бы относительно того, какие ископаемые кости кому из них принадлежат. Отчасти — потому, что старая поговорка палеонтологов (применимая, однако, к исследованиям в любой области) делит людей на два класса: объединителей (lumpers) и дробителей (splitters). Объединители объединяют все внешне различные виды в одну категорию, а дробители каждому назначают отдельную. Можно ли как-то попасть между дробителями и объединителями?

Да, можно, но для этого нужно перестать трястись над костями и их минимальными отличиями и начать рассматривать биологическую эволюцию, в частности, видообразование и то, как оно происходит.

Видообразованию я собираюсь посвятить следующие несколько страниц.

Это еще один крюк? Мы снова далеко отклоняемся от языка? Ни в коем случае! Мы снова должны сориентироваться на местности при помощи изречения Добжанского: «Ничто в биологии не имеет смысла, не будучи рассмотренным в свете эволюции». А видообразование лежит в самом сердце эволюции — языка ли или чего-то еще, — уясните себе это, и все кости и камни послушно лягут на свое место. Дарвин не зря назвал свою книгу «Происхождение видов» («The Origin of Species»), даже несмотря на то, что на самом деле она о «происхождении посредством модификации» («descent with modification»), а не о том, как новые виды становятся отличными от других. Он знал, что видообразование — именно то, где и начинается реальная деятельность, даже если больше столетия потребовалось людям, чтобы понять, как к ней приступиться.

Рождение языка было только частью — должно было быть частью — того, что обычно обманчиво называется «событием видообразования» («speciation event»). В эволюции большая часть действительно интересных вещей происходит, когда один вид отделяется от другого и основывает, так сказать, собственное дело.

Одна из моделей видообразования

Решающим моментом в видообразовании является то, что оно еще далеко не полностью понято, креационисты и сторонники теории разумного творения все еще могут использовать его как туз в рукаве. И те и другие проводят различие между микро- и макроэволюцией. Они вполне признают микроэволюцию и даже естественный отбор до тех пор, пока он остается на микроуровне. Становится более влажно или сухо, жарко или холодно, и естественно, что уже существующие виды приспосабливаются к тем или иным изменениям среды. Что они не принимают — так это макроэволюцию, возникновение новых видов. Здесь они видят руку Всемогущего Творца, и малое число промежуточных форм между одним видом и другим особенно не помогает.

Так что давайте разберемся, что нам известно про видообразование, а затем посмотрим, как оно выглядит с точки зрения формирования ниш.

Люди часто используют выражение «событие видообразования», как будто на него можно купить билет, да еще и успеть вернуться домой до темноты. Я сам виновен в использовании этого термина. Но мне посчастливилось попасть на мероприятие, где Роберт Фоули (Robert Foley) и Марта Лар (Marta Lahr) из Кембриджского университета читали лекцию о видообразовании, которая почему-то не была включена в опубликованный сборник докладов. А жаль: она открыла мне глаза и заслуживает гораздо большей известности.

Согласно Фоули и Лар, видообразование — далеко не событие, а скорее процесс, который может продолжаться миллион лет и больше (в подтверждение этого проведенные с тех пор генетические исследования предполагают, что предки человека и шимпанзе продолжали скрещиваться между собой на протяжении более чем миллиона лет после их изначального разделения). Большинству биологов начало этого процесса представляется как отделение некоторой группы определенного вида от основной популяции. Это развитие дает начало каскаду изменений.

Прежде всего, эта небольшая популяция не содержит всего генетического материала данного вида как целого. Это асимметричная выборка, поэтому очень скоро две популяции начинают отличаться внешне. Когда это происходит, члены меньшей группы будут предпочитать спариваться со своими согруппниками, даже если и та и другая снова начинают контактировать и иметь доступ друг к другу.

Далее, по мере того как две популяции продолжают расходиться, новая может обнаружить у себя способность к использованию новых источников пищи, которые старая популяция использовать не могла (и/или, напротив, неспособность питаться так, как это делала старая). Это последствие имеет то преимущество, что обе группы могут затем проживать на одной территории и при этом избегать расточительного и невыгодного соперничества за одни и те же ресурсы.

Наконец, определенные изменения (возможно, физические изменения половых органов, различия в количестве хромосом или что-то еще) означают, что особи нового вида больше не могут спариваться и производить потомство с особями старого. Начало этой стадии наиболее часто принимается в качестве порога для разделения видов, даже несмотря на то, что всеми признанные различные виды, такие как львы и тигры или ослы и лошади, все равно могут производить жизнеспособное и иногда даже способное к размножению потомство (возможно, люди и шимпанзе тоже могут; чтобы получить информацию о наиболее настойчивой на данный момент попытке, наберите в Гугле «Илья Иванов»). Однако Фоули и Лар утверждали, что нельзя найти такой момент, в который вы могли бы сказать: «В прошлом году/веке/тысячелетии они не были новым видом, а теперь являются». При столь огромном количестве процессов в природе не существует такой точки, где вы могли бы провести не случайную границу, даже несмотря на то, что, когда процесс начинался, это был один вид, а сейчас их два.

Поэтому макроэволюция — это просто микроэволюция, которая продолжает идти в новом направлении. Просто нелогично верить в одну и не признавать другую.

Однако это не единственный путь, которым может идти видообразование. Оно может происходить при помощи формирования ниш, и весьма вероятно, что по крайней мере для нескольких новообразованных видов гоминид так и случилось.

Видообразование путем формирования ниш

Давайте рассмотрим первые три из шести последовательно сформированных нашими предками ниш, список которых приведен в 6 главе: всеядность (австралопитеки), всеядность плюс раскалывание костей (поздние австралопитеки и ранние Homo), всеядность плюс предпочтение мясной пищи (поздние Homo, возможно начиная с ergaster или erectus). Ни одна из этих ниш не включала различие в месте проживания, климатической зоне или еще чем-то — не было высокогорного человека, прибрежного, любителя холодного климата и так далее. Все рассматриваемые виды в основном различались не тем, где они жили или какой климат им был нужен, и даже не своей физической формой — все более или менее ходили на двух ногах, у всех оставались все общие характеристики обезьян. Ergaster и erectus, пожалуй, размером могли быть чуть больше, чем их предшественники, но на этом физические различия заканчиваются. Отличались они друг от друга в основном тем, какой у них был образ жизни — что они ели и как эту пищу добывали.

Если вы посмотрите на карту, на которой отмечены места археологических раскопок, где были найдены останки и предметы, сделанные предками человека, вы увидите, что стоянки разных видов группируются в одном и том же месте. Это ничего не доказывает, конечно, поскольку одни и те же территории могли быть использованы разными видами в разные эпохи. Но есть по крайней мере один аргумент в пользу того, что все они жили на одной территории в одно и то же время.

Долгое время считалось, что habilis был предком erectus, один вид эволюционировал в другой старым добрым способом. Однако недавние находки показали, что два вида сосуществовали по крайней мере на протяжении полумиллиона лет. И согласно гипотезе Мив Лики (Meave Leakey), возглавляющей команду, ответственную за эти открытия, «тот факт, что они в течение долгого времени оставались отдельными видами, позволяет предположить, что у них были свои собственные экологические ниши, вследствие чего между ними не было конкуренции».

Причина в том, что формирование ниш может способствовать видообразованию точно так же, как и географическое разделение. Сначала происходит смена используемых ресурсов. Можно представить себе, как некоторые из протолюдей продолжали упорно раскалывать кости и вытаскивать из них костный мозг, тогда как другие пошли по более опасному пути и стали использовать первые плоды технического прогресса — отщепы, которые становились побочным продуктом производства орудий для разрубания костей, — для борьбы с крупными хищниками за мясо или для разделывания туш крупных травоядных.

Наиболее правдоподобно выглядит гипотеза, что группа, бывшая предком еrесtus, отделилась от вида habilis (а возможно, их предками был кто-то совершенно иной) потому, что перешла от стратегии добывания пищи вокруг ее хранилища и поедания костного мозга к стратегии территориальной, при которой они питались мясом крупных млекопитающих. Такой новый стиль жизни способствовал бы отбору и физических, и поведенческих изменений. Erесtus должен был приобрести атлетическое телосложение, необходимое для перемещения на большие дистанции в связи с новым образом жизни, и еrесtus действительно был выше и стройнее, чем habilis. Разумеется, произошли и другие изменения, которых мы не видим по ископаемым останкам, такие как способность переносить жажду и улучшенные навыки метания предметов (сейчас вы увидите почему). Даже если еrесtus и ответвился от вида habilis, самки еrесtus больше не желали иметь детей от самцов habilis. Два вида могли счастливо сосуществовать на одной территории, используя ее в одно время, но для разных целей.

Что могло запустить этот процесс?

Мы этого знать не можем, конечно же. Может быть, среди поедате-лей костного мозга появился какой-то Эйнштейн каменного века (они должны были различаться по уровню интеллекта, как и мы). Может быть, этот неизвестный науке гений открыл, что отщепы, остающиеся от создания рубила, могут разрезать шкуру, как — мы никогда не узнаем, если не сможем путешествовать во времени. Может быть, он случайно порезался сам особенно острым отщепом (нет, я не считаю, что первым словом было «Ой!»). Если так, то, возможно, это воспоминание всплыло в один из тех редких дней, когда в поисках мозговых косточек его племя увидело вдалеке огромную тушу животного, вокруг которой уже собирались желающие им полакомиться.

Время от времени наши далекие предки должны были становиться свидетелями таких зрелищ и быть пораженными ими. Они собирались вместе, взирая на это с безопасного расстояния. Сколько мяса! И им не достанется ни кусочка! Почему они должны ждать, пока насытятся и отойдут другие?

В этот момент, а может, и в другой, вероятно, они подошли чуть ближе. Между ними и падальщиками установились обычные подозрительные отношения. Те, у кого были хвосты, рассекали ими воздух со свистом. Проточеловек внимательно следил за движениями опасных тварей в ожидании возможной агрессии. Когда никто на них не глядел, два или три самых молодых и отчаянных внезапно бросились вперед, быстро вскарабкались на гору мяса и так же быстро спустились вниз к своим товарищам — смельчаки, красующиеся перед самками. Но у одного в руке оказался острый отщеп, и отступая, он внезапно остановился и резанул этим ножом кожу у себя под ногами, а лезвие прошло сквозь нее и вышло наружу.

История, конечно, совершенно выдуманная. Мы не знаем, происходило ли что-то подобное, а даже если и так, — насколько часто случались такие эпизоды перед тем, как знание породило храбрость, и произошла первая попытка разделать тушу. Если дело обстояло так, результаты этой попытки должны были быть достаточно успешными, чтобы она повторилась, а когда такая стратегия сформировалась, все неизбежно должно было поменяться.

Поскольку новая стратегия запустила каскад преобразований.

Эти преобразования могли быть даже более быстрыми, чем те, которые происходили по причине географического разделения. Кажется разумным предположение о том, что изменения вследствие собственных целенаправленных действий животных будут происходить быстрее, чем связанные с генами или даже давлением отбора. Совершенно точно именно такие последовательности быстрых преобразований, за которыми следовали длинные периоды относительного эволюционного застоя, создали почву для формирования теории прерывистого равновесия.

Почему равновесие прерывается

Десятилетиями эта теория оставалась неопровержимой. Теперь же, как и во многих других случаях, теория формирования ниш проливает на проблему новый свет и предоставляет механизм, объясняющий, что же происходило.

Это жизненный факт, остающийся таковым независимо от того, кто и что говорит, что большинство видов появляются, согласно найденным окаменелостям, достаточно неожиданно и впоследствии относительно мало, если вообще изменяются, пока вовсе не вымрут.

Именно этот факт привел к тому, что в 1972 году Стивен Джей Гоулд и Найлз Элдридж (Niles Eldredge) создали свою теорию прерывистого равновесия. Она говорит следующее: эволюция движется вперед рывками, прерываемыми долгими периодами застоя. Я называю это теорией, потому что так делают все остальные, но на самом деле вовсе никакая это не теория, это только самый низший уровень теории — описание и генерализация того, что всего лишь обобщает набор фактов. Настоящие теории по крайней мере пытаются объяснить то, что они описывают. Но вся шумиха и разговоры за и против прерывистого равновесия — о том, было ли оно или нет на самом деле. Никто, похоже, не замечает, что для его объяснения не было предложено ни одной причины ни Гоулдом, ни Элдриджем, ни кем-либо еще.

На самом деле альтернатива прерывистому равновесию, продвигаемая Ричардом Докинзом, также не имеет объяснительного механизма. Докинз объявляет себя сторонником того, что он зовет «теорией переменной скорости» («variable speedism»). Иногда эволюция идет очень быстро, иногда — медленнее, иногда даже очень медленно, настолько, что можно подумать, что она совсем остановилась, пока вы не вспомните свою догму: как норвежский попугай у Монти Пайтона, эволюция не перестала функционировать, она просто слегка вздремнула. Эволюция никогда не кончается!

Проблема была в том, что Докинзу нечем было объяснить, почему скорость эволюции меняется со временем. Но от любой заслуживающей внимания теории, ставящей задачу описания ряда эффектов, также ожидается, что она объяснит механизм, способный вызвать эти эффекты. Например, теория дрейфа материков Альфреда Вегенера (Alfred Wegener) имеет весьма глубокий смысл даже в отсутствие какого-либо объяснительного механизма, но все относящиеся к этой области отвергали ее (несмотря даже на то, что Вегенер был метеорологом, а не геологом). Его теория казалась бессмысленной! Вы когда-нибудь видели дрейфующий континент? Какая сила, земная или небесная, могла заставить его дрейфовать?

Проблема же Вегенера была в том, что он никогда так и не предложил механизм, объясняющий, почему континенты движутся, так же как и Гоулд никогда не объяснил, почему темп эволюции должен меняться от быстрых скачков к застою. А затем были обнаружены тектонические плиты, и все внезапно осознали, что континенты просто не могли не дрейфовать.

Так же, как тектоника плит объяснила континентальный дрейф, формирование ниш объясняет необъяснимую никак иначе скачкообразную эволюцию. Вид радостно идет по своему пути, благополучно проживая в своей старой нише. Затем что-то в среде меняется, и для выживания оказывается необходимым построение новой ниши, причем очень быстро. Но когда ниша построена, когда новый вид и новая ниша замечательно подходят друг другу, словно перчатка, прекрасно сидящая на руке, что же им делать дальше? Раздувать руку и рвать перчатку? Вы будете жить, как и жили, пока существует ниша.

Теория формирования ниш объясняет также, почему со времен последнего общего предка обезьяны и человека образовалось столько новых видов на нашей ветке и столь мало на обезьяньей. Представители ветви обезьян живут в неизменяющейся среде и счастливы в той нише, которую уже занимают. Представители нашей сначала были вынуждены, а затем и предпочли сами, так как их возможности выросли благодаря успешному формированию ниш, строить все новые и новые. Вот почему они так много и так часто изменялись (до теории формирования ниш никто не мог этого объяснить). Успешное построение ниш означало, что мы могли эволюционировать на том же месте, не дожидаясь, пока географическое разделение запустит процесс образования видов. Процесс формирования ниш запустил наше успешное видообразование и сделал нас теми, кто мы есть.

Но между работой по их построению были долгие периоды безработицы. Вот почему наши предки пользовались одним и тем же ручным рубилом миллион лет.

Стратегия оптимального фуражирования

Теперь давайте рассмотрим образование этого конкретного вида, которое превратило раскалывателей костей в разрезателей шкур, более внимательно.

Проблема заключается в том, что связанное с формированием ниш видообразование запускается изменениями в поведении, а поведение нельзя раскопать, будто окаменевшие кости. Все, что мы можем, — это сделать умозаключения на основании найденных костей и орудий и того, что мы знаем о среде обитания — климате, рельефе местности, растительности и прочем.

Среда обитания определяла поведение по добыче пищи. Она накладывала два ограничения, толкавшие его в разных направлениях.

С одной стороны, угроза со стороны хищников вынуждала для обеспечения безопасности увеличивать размер группы при поиске пищи. Это мы наблюдаем и у других передвигающихся по земле обезьян, таких как различные виды бабуинов, которые днем путешествуют большими группами, а на ночь собираются в еще большие. Чем меньше группа, тем больше риск нападения хищников. А поиск пищи в одиночку или в паре был бы еще более смертельно опасен, чем в маленьких группах.

С другой стороны, настолько редко и непредсказуемо встречающиеся источники пищи сделали бы групповую стратегию наименее эффективной для наших предков. И правда, они всеядны, как и бабуины, но, в отличие от них, не могут переваривать траву. Это означает, что бабуины обычно способны найти достаточно пищи на относительно небольшой территории, а предки человека — нет. Предположим, сначала они пытались искать пищу на большом пространстве в больших группах, но обнаружили, что даже на самой большой площади, которую они могли обойти за день, пищи они находили лишь на малую часть всей группы. Поэтому им пришлось разбиться на более мелкие группки.

Между необходимостью увеличения размера группы (из-за хищников) и уменьшения ее (из-за редкости пищи) должен был установиться некий баланс.

Этот баланс был бы различным для падальщиков высшего и низшего уровней. В отсутствие явных свидетельств давайте все же посмотрим, насколько далеко в определении лучших пищедобыватель-ных стратегий может нас завести логика.

Возьмем размер территории, на которой два вида добывают пищу. Чтобы быть точнее, возьмем размер территории, прочесываемой за день, поскольку между площадью, которую группа обходит за год, и той, которую им, возможно, приходится покрывать в день, если им нужно найти достаточно пищи для выживания, может не быть никакой связи.

Теперь возьмем относительную частоту встречаемости и сроки хранения костей и туш огромных животных. Кости хранятся бесконечно, в отсутствие других видов, также питающихся костным мозгом, они могут лежать месяцы или даже год, потенциально сохраняя свое качество. Туши животных, напротив, могут лежать только несколько дней. Следовательно, в любой взятый день на данной территории будет больше костей, чем туш.

Это делает возможным поиск пищи вокруг хранилища. Для этого нужна меньшая территория, следовательно, и меньшие расстояния нужно проходить за день. Если животные могли прокормиться, проходя меньшие расстояния, они могли себе позволить увеличение размера группы и, следовательно, уменьшение рисков со стороны хищников. Бабуины с их травой пошли именно этим путем, и мы можем вполне резонно предположить, что так поступили и гоминиды, раскалывавшие мозговые кости. Но падальщикам высшего уровня требовались намного большие дневные переходы по двум причинам. Во-первых, чтобы обнаружить большую тушу, гоминидам приходилось прочесывать значительно большие площади. Во-вторых, если они туш не находили (что должно было происходить в подавляющем большинстве случаев), им для выживания приходилось превращаться во всеядных, а даже для всеядных пищевые ресурсы в саванне далеки от изобильных.

Соответственно, большой группе не было смысла искать пропитание вместе. Чаще всего они не могли найти достаточно пищи для всех. Единственной стратегией было бы разбиение на маленькие группки. К примеру, представьте, что имелась группа из сорока индивидов, которая на ночь для еще большей безопасности объединялась с другими такими же группами. Если она в течение дня будет делиться на несколько групп, скажем по восемь особей, то они смогут покрыть территорию, в пять раз большую.

У нас нет никаких доказательств, что наши предки именно так и добывали себе пропитание, и сложно даже представить, как, а скорее, какие этому могут быть найдены веские доказательства. Но соотношение вероятностей оказывается в пользу той стратегии, которую я только что изложил. В конце концов, это только одна из версий стратегии разделения и слияния групп при поиске пищи, широко распространенная среди приматов. И она закладывает фундамент для уникальной возможности адаптации, совершенно естественно следующей из ситуации, в которой оказались наши предки, как только они обнаружили, что орудия, достаточно простые в изготовлении, могут от скромного подъедания остатков трапезы других привести их к активному соперничеству с самыми свирепыми из тварей.

Модные тенденции в пищедобывании

Довольно забавно получается, если на историю наших предков наложить колебания модных тенденций в культуре. В застойные семидесятые, когда доминировали мужчины, на троне был человек охотящийся («man the hunter»). Тот факт, что только меньше миллиона лет назад у нас появились орудия для большой групповой охоты, прилежно игнорировался. Затем, когда начался феминизм, на сцену вышла женщина-собирательница («woman the gatherer»), которая большую часть своего рациона составляла из фруктов, ягод, съедобных растений и прочего. Тот факт, что в саванне времен плейстоцена вам никогда не хватило бы такого рода пищи, чтобы выжить, игнорировался не менее старательно. Никто никогда не позволил фактам встать на пути соответствующих культурных течений.

А тем временем человек охотящийся был разжалован до человека-падалыцика. Многие мужчины были разочарованы. Какой бесславный конец для этих доисторических героев! Не удивительно, что когда появились данные о размере зубов и длине кишечника, показывающие, что около двух миллионов лет назад мясо составляло значительную часть рациона гоминид, человек охотящийся снова занял свой трон на волне движения мачизма.

Вопрос, решение которого должно было быть работой палеонтологов, прямо поставил Крейг Стэнфорд (Craig Stanford), глава кафедры антропологии в Университете Южной Калифорнии: «Группы ранних людей бесстрашно нападали и жестоко забивали животных во время групповой охоты, или же они боязливо подкрадывались к разлагающейся, практически лишенной мяса туше, чтобы подобрать несколько обрезков мяса и жира?»

На самом деле ни то ни другое. Эти группы занимались тем, что было названо «агрессивным, или силовым, падалыцичеством», — это третий вариант, о котором, похоже, Стэнфорд просто не знал. И в этом-то вся ирония. Эта деятельность проточеловека была значительно более рискованна и требовала намного больше отваги и мужества, чем простая (хоть и смелая) групповая охота. И правда, последняя приводила бы к соперничеству с более крупными хищниками, но редко когда к прямой схватке с ними. Агрессивное падалыцичество приводило именно к такому.

И, наконец, ирония была и в том, что женщины, скорее всего, тоже выполняли эту мужскую работу.

Мы наконец-то добрались до того места, где, как я предупреждал в конце предыдущей главы, я буду вынужден выйти за пределы точно известного и почти точно умозаключаемого. Я мог бы и избежать этого, я мог бы предоставить вам прозаичное краткое изложение того, что могло происходить, со всеми этими «возможно», «вероятно» и «могло быть», как предписывает научная скромность. Вместо этого я хочу, чтобы вы пережили эти события — я хочу, чтобы вы представили себя в этот наиважнейший момент нашей эволюции там, рядом с предками человечества. Я хочу, чтобы вы, насколько это возможно, прочувствовали все, что происходило с ними.

Приближается волшебный миг

Представьте, что мы с вами, вы и я, в составе нашей небольшой группы в восемь человек присели передохнуть в скудной тени, отбрасываемой терновником. За исключением небольшого зверька размером с зайца, пары ящериц и горстки сморщенных фиг, из-за которых мы повздорили, мы ничего сегодня не ели, а солнце уже стоит в зените. Пока мы сидим, мы внимательно вглядываемся в волнующееся под порывами ветра море буроватой травы и в ослепительно яркое небо, где неподвижные полоски перистых облаков не могут задержать лучи палящего солнца, в поисках любых знаков того, что где-то есть пища.

Внезапно один из нас вскакивает и издает громкий крик, указывая вдаль. Там, на западе, не так уж и далеко, виднеется кружащий гриф, за которым следует второй, а потом и третий. Мы начинаем возбужденно тараторить, указывая не только в небо, но и друг на друга и жестикулируя. Затем мы поднимаемся и идем.

В миле от нас расположен холм, низкий, однако скрывающий от нас то, что видят грифы. Мы размеренными скачками бежим к нему. Солнце жарит нас своими лучами, мы уже чувствуем жажду, но это для нас в порядке вещей. Если придется, мы можем продолжать такой бег хоть целый день — не слишком быстро, в размеренном темпе преодолевая милю за милей. Возможно, через десять-пятнадцать минут — минуты? а что это такое? — мы взбираемся на вершину холма, переваливаем через нее, и чувствуем, как по нашему телу бегут мурашки. Раздвигая высокие травы, мы смотрим вниз, а там…

Там, в небольшой трясине, лежит туша огромного динотерия, доисторического слона. Его шкура все еще не тронута, но другие падальщики уже собрались — создания, похожие на тигров или львов, несколько большего размера, чем сегодняшние. Стая крупных протогиен крадется по периметру поляны. Грифы парят в воздухе, сужая круги. Один-два из них приземляются и снова резко взмывают ввысь, когда на них клацают саблеобразные зубы. Один садится даже рядом с нами, с любопытством нас разглядывая своими прозрачными и удивительно невинными голубыми глазами.

Мы переглядываемся. Мы разбиваемся и бежим, я в одну сторону, вы в другую. Никто не говорит нам, куда бежать. Если один бежит в одном направлении, то другой — в другом. В данной ситуации мы ничего не можем поделать. Нам нужны помощники, причем как можно больше. И они нужны нам прямо сейчас.

Как побудить не имеющих языка приматов делать то, что вы от них хотите?

Когда я читаю лекции об эволюции языка, я часто начинаю с того, что прошу моих слушателей представить, что вместо сотни или другой представителей нашего вида в аудитории сидит столько же любых других приматов. «Сидеть здесь, — говорю я им, — вы будете, пока вам не приспичит, или пока вас не выведет из себя что-то, что я скажу, в течение ближайших пятидесяти минут или около того, и вы не сдвинетесь со своего места и не издадите ни звука, пока я не закончу говорить. Как вы считаете, чему равна вероятность, что такое же количество обезьян просидит так же спокойно хотя бы пятьдесят секунд, не говоря уже о минутах?» Ответ: конечно же, нулю.

Помимо всего прочего, язык — это непревзойденный инструмент социального контроля. Он не использует насильственное принуждение, я не могу арестовать вас, если вы выйдете из аудитории или начнете болтать, однако, если вы будете швырять разные предметы, скорее всего, охрана все же придет. Все это обеспечивают культурные нормы и ожидания. Но без языка этих норм и ожиданий не существовало бы.

Самая большая проблема, с которой столкнулись наши предки, когда они бежали в поисках тех, кто мог бы им помочь, это то, как заставить всех этих помощников действовать как единое целое. Им нужно было каким-то образом убедить членов других маленьких групп, входящих в одну большую (и, возможно, еще и членов других больших групп, которые могли оказаться поблизости), что им нужно бросить то, что они делают, и идти к какой-то весьма загадочной цели, которой они не видели, не слышали и не ощущали. Зачем им это? Для всех образов жизни, за исключением нынешнего, энергия была самым ценным ресурсом. Пока не появились машины, работающие на энергии, отличной от силы животных, тратить ее на что-либо, не приносящее немедленной выгоды — в терминах калорий, секса или статуса — было просто расточительно и даже, возможно, самоубийственно. А приматы с мозгом, даже меньшим, чем у наших предков, вполне были способны и желали обманывать друг друга. Представьте, что группа только что наткнулась, скажем, на гнездо диких пчел и пытается сообразить, как же лучше достать из него мед, не будучи слишком сильно ужаленными. Внезапно прибегаете вы, дико тараторя, размахивая руками и куда-то указывая. Похоже, вы хотите, чтобы они пошли за вами. С какой целью? Зачем им это нужно?

Похоже, единственный способ, которым вы можете сподвигнуть их идти за вами, — рассказать им, что вы обнаружили: многодневный, или даже многонедельный запас самой питательной пищи, которую только можно найти. Но у вас нет языка. Что же вам делать?

Вы находитесь точно в такой же ситуации, в какой был и муравей, увидевший огромную мертвую гусеницу, которую он не мог ни съесть, ни сдвинуть. Вы, на самом деле, даже в худшем положении, потому что муравьи социальны, а вы — нет. Все муравьи — братья между собой, имеющие даже больше общих генов, чем может быть у любой пары приматов. Вдобавок их мозги слишком малы, чтобы они сами могли принимать решения. И все же им тоже нужно знать, за какой пищей они отправляются, попробовать ее кусочек, прежде чем они сдвинутся с места.

А продемонстрировать им образец вы не можете, потому что ситуация безвыходная — вы не можете подобраться к туше без той помощи, которую ожидаете получить. Вы не можете оставить химический след за собой, потому что гораздо более далекие наши предки потеряли способность оставлять такие химические метки и читать их значение — даже если они сделаны просто мочой на деревьях.

Все, что вам подвластно, — это имитация того вида, к которому принадлежит умершее животное, имитация звуков, которые он издает, его движений или каких-то особенностей его анатомии.

Но это иконические знаки, скажете вы, а язык символичен.

Ну, даже сегодня наша хваленая, изощренная языковая способность не гнушается использования иконических знаков, когда нет других средств. Что делали представители народности сарамакка, беглые чернокожие рабы, в Суринаме, когда они видели колибри? Для большинства животных, которых они встречали в тропических лесах Южной Америки, они могли найти некоторые аналоги среди африканских животных, проживающих на их родине, поэтому они могли давать новым животным африканские имена. Но ничего похожего на колибри в Старом Свете не было, а рабы сбежали до того, как узнали, как этих птиц называет хозяин. Поэтому в переводе на язык сарамакка колибри будет звучать как «vитvит» — условная версия того звука, который колибри производит своими крыльями, когда подлетает к цветку, — это типичный пример иконического знака.

Мы отнюдь не относимся к иконическим знакам с пренебрежением, когда «помогаем» детям усваивать язык при помощи слов «гав-гав» и «ням-ням».

Гораздо более того, какой именно тип знака использовался, важно то, что использование некоторого знака для обозначения туши животного, лежащей, возможно, за несколько километров, которую вы видели, возможно, несколько часов назад, было первым настоящим случаем перемещаемости за пределами перепончатокрылых. Те, кто пишет об эволюции языка, слишком много возлагают на произвольность знака — факт в том, что в сегодняшних языках слова едва ли выглядят или звучат так, как вещи, к которым они относятся. Но то же самое верно и для многих сигналов СКЖ — например, большинства криков, предупреждающих об опасности. С другой стороны, за пределами пчел и муравьев ни один сигнал СКЖ не выполняет функции перемещаемости.

Поэтому настоящий прорыв к языку обязан идти через перемещаемость, а не через произвольность. Все, что может выполнять эту функцию, достигнет своей цели. И иконические знаки сработают, потому что в данном конкретном контексте, когда мы размахиваем руками и указываем: «Там!», звук трубящего слона или гиппопотама, или кого-то еще, может Иметь только одно значение: туша огромного монстра, пища, находится на расстоянии лишь небольшой пробежки.

Вид делает то, что должен

Итак, возвращаемся в саванну, нам нужно набрать как можно больше помощников.

Включая женщин? Конечно, а почему бы и нет?

Основная причина, почему нет, — это ошибка обратной проекции. Среди немногих охотников и собирателей, оставшихся в современном мире, мужчины охотятся, а женщины занимаются собирательством. Среди шимпанзе самки иногда охотятся, но в основном это делают самцы. Поэтому наиболее простой способ реконструкции нашего прошлого — провести прямую линию от шимпанзе к человеку и предположить, что наши предки покорно тянулись вдоль нее. Если самки вначале немного охотились, а сегодня не делают этого совсем, то число женщин-охотниц должно было постепенно снижаться на протяжении всех этих промежуточных тысячелетий.

Конечно же, это только один аспект базовой теории эволюционной лестницы, независимо от того, насколько часто ее оскорбляли и принижали, продолжающей свою подпольную жизнь в умах многих, и даже тех, кто открыто отвергает ее. Все чему-то предшествует, причем, как правило, нам. Все направлено на достижение вершины, и вершина — это мы.

Но в действительности все, что бы ни делали живые организмы, определено обстоятельствами, в которых они находятся, а не теми, которые для них создал некий Творец, или даже не тем, что некий таинственный долгосрочный эволюционный тренд им предписывает делать. Среди исполнителей шотландских национальных танцев ходит поговорка, что если вы не уверены в следующем движении, «музыка сама подскажет вам, что делать». Конечно же, это совершеннейшая ложь. Но в эволюции ниша действительно подскажет вам, что нужно делать, и, бесспорно, вы так и поступите, потому что ваши гены более пластичны, чем вам кажется, и, благодаря возможности различной экспрессии, могут проявляться совершенно различными способами.

И в любом случае мы не говорим об охотниках. Мы говорим о высших падальщиках, агрессивных падальщиках, а к падалыцичеству любого рода обезьяны практически неспособны — уж точно не до такой степени, как наши предки. Для агрессивного падалыцичества подойдут любые стратегии, в данном случае — величина группы. А не брать с собой женщин — по крайней мере, тех, кто не занят вынашиванием ребенка или уходом за новорожденными, — это значит связывать себе руки.

Представьте себе, что мы уже оповестили все сорок членов нашей группы, и они, в свою очередь, предупредили еще несколько десятков членов соседних групп. Теперь нас уже около сотни, и мы большой группой направляемся на место. По пути мы подбираем отщепы и ручные рубила.

Нечто, что очень долго смущало палеонтологов, — это огромное количество найденных орудий. Неважно, для чего они предназначались, их, казалось, было намного больше, чем требовалось.

Почему же их было столь много? Почему мы находим их разбросанными по огромным территориям и почему на большинстве из них нет никаких следов использования? Житейская логика подсказала бы, что их используют для разрубания, преимущественно, туш на скотобойне. Кто-то мог бы предположить, что это были снаряды, применявшиеся на охоте. Могут даже подумать, что это — способ продемонстрировать самкам впечатляющие возможности создавшего их самца. Но для чего же их так много, и почему они столь мало использованы, и почему мы находим их повсюду?

Предположим, что один из основных способов их использования — это оттеснение соперников от огромных туш.

Вы не знаете, где обнаружится следующая туша, поэтому раскидываете эти рубила по всей территории и прячете остальные в стратегических местах. Каждый раз, когда у вас выдается свободная минутка, вы делаете новые и просто бросаете их или подбираете, когда они могут пригодиться. Потом, когда вас зовут, вы сможете подобрать около полудюжины, придерживая четыре или пять левой рукой и локтем и один держа наготове в правой. Если пятьдесят таких же, как вы, сделают это, то всего получится около трехсот орудий — обладающих, к тому же, хорошей аэродинамикой, как отметил Вильям Кальвин (William Calvin). Он считал, что они использовались преимущественно во время охоты, и так, вероятно, время от времени и происходило но кроме того они были достаточно остры и тяжелы, чтобы наносить тяжелые ранения другим падальщикам.

Это делали мужчины. Женщины же просто подбирали по одному рубилу и паре острых отщепов. Они собирались разделывать тушу.

Что? Женщины-мясники? Но это же мужская работа!

Не обязательно. Посмотрите, вот какая логика. Мужчины — создания одноразового потребления. Любой может оплодотворить женщину. Женщины имеют утробу, в которой — будущее. Если меня убьют, мои гены будут продолжать жить в тебе и твоих детях. Поэтому я буду сражаться с тварями, а ты будешь свежевать тушу — это единственный вариант, имеющий эволюционный смысл.

Итак, туша уже виднеется вдали, и ничего, кажется, особенно не изменилось, разве что соперников собралось еще больше. День уже давно перевалил за середину. К наступлению темноты мы или победим, или умрем.

Время пришло.

Мы, мужчины, выступаем вперед, образуя полукольцо, внутри которого располагаются женщины — у нас больше мужчин, чем женщин, потому что некоторые женщины остались со своими детьми в одном из наших укрытий. Звери, находящиеся между нами и тушей, начинают беспокойно двигаться и рычать. Они все еще не привыкли к этому новому виду, который делает то, что никто не делал до него. Они не вполне понимают, как с нами обходиться. Мы начинаем кричать в унисон. Затем мы кидаем в них свои орудия.

Эти камни не настолько велики, чтобы убить крупное животное, но они достаточно большие, чтобы, брошенные со всей силы, могли выбить ему глаз или сломать ногу. Полуслепой хищник или тот, у кого повреждена нога, скорее всего, долго не проживет. Чтобы травма зажила и он смог охотиться снова, должны пройти недели, если не больше. Высока вероятность заражения. Над головами хищников не нарисованы облачка с их мыслями, но внутри они ведут неосознаваемый анализ потерь и выгод этой ситуации. Они начинают отступать, раздосадованно ворча. Кроме одного, разъяренного нашим ударом, который бросается на нас.

Двое наших падают. Саблезубый хищник вцепился в шею одного из нас. Он вспорол ему живот и распотрошил его единым взмахом своих острых когтей. Мы набросились на него, все больше и больше укорачивая расстояние, с которого кидаем камни, сразу же отходя назад. К этому моменту мы окружили тушу — женщины взбираются на нее, разрезают шкуру, кровь и лимфа брызжут из разрезов, и, чувствуя их запах, животные сходят с ума. Еще троих из нас они повалили первым же своим ударом, троих, которые были недостаточно быстры, чтобы сразу же отойти. По крайней мере, один больше не встанет, но несколько бестий уже хромают или имеют кровавые раны. Саблезубый, на которого мы раньше обрушили град камней, остановился и осел на землю, его раны тяжелее, чем нам казалось, и молниеносно развернувшись, другие твари набросились на него, разрывая на части, влекомые голодом и разочарованием.

Их положение безвыходно. Каждый раз, когда они делают движение вперед, мы начинаем кричать и снова бросать камни. А женщины работают быстро, добираясь до самого лучшего мяса, с трудом отделяя куски, раскалывая кости, там, где это необходимо, складывая мясо на землю рядом с тушей, готовое для транспортировки.

Фокус в том, чтобы не быть слишком жадными и оставить достаточно мяса для тварей, которые в. противном случае будут преследовать нас, когда мы уйдем.

Для всего этого у нас еще нет установленного порядка, мы еще не организованы настолько, — порядку придется подождать появления языка. Одна из женщин поднимает здоровенный кусок мяса и бросается с ним бежать. Другие следуют за ней. Мы, мужчины, прикрываем их. У зверей снова полно сил. Некоторые из них начинают преследовать нас. Мы бежим, бросаем камни, разворачиваемся, бежим, бросаем снова. У нас почти закончились орудия. Другие твари взбираются на тушу, устремляются к углублениям, которые мы в ней сделали, чтобы добыть свой обед. Преследовавшие нас замедляются, их механизм оценки выгод и потерь снова закрутился. Перед ними — мясо, за которое еще нужно побороться, и тогда они еще могут его не получить, а позади осталось мясо, которое не убежит, но и не пролежит там долго, если они не поспешат к нему. Решение однозначно. К концу первой мили мы уже остаемся сами по себе.

У нас достаточно пищи для всех по крайней мере на несколько дней.

И все это мы получили при самом минимальном использовании языка!

Почему язык должен был начаться именно с этого

Сценарий, который я только что пересказал, не оригинален (может быть, за исключением моего способа повествования). Многие палеонтологи описывали отдельные его аспекты, даже упоминая необходимость рекрутинга. К примеру, Джеймс О’Коннелл (James О’Соппеll), глава кафедры антропологии Университета Юты, и его коллеги описали прекрасный сценарий рекрутинга в статье, в которой (несмотря на теорию оптимального фуражирования, несмотря на все данные о зубах и кишках, несмотря на тот факт, что традиционной для приматов пищи было исчезающе мало во время максимального распространения саванны) продолжали настаивать на том, что мясо составляло лишь небольшую часть рациона наших предков. Другими словами, даже оппонентам гипотезы о поедании больших туш приходится признать логику происходившего:

«Ничто не указывает на транспортировку частей [туш животных] к «центральным местам»… Индивиды или группы могли просто привлекать внимание к любой туше, которую они обнаружили или добыли, как это делают современные охотники… Если ее еще никто не утащил, призванная таким способом толпа могла это сделать, а затем съесть прямо на том же месте или неподалеку, снова поступая так же, как и современные охотники» (курсив мой).

О’Коннелл не интересовался эволюцией языка, он искал виды пищедобывательного поведения, которые могли бы сделать его аргументы в пользу ключевого фактора в формировании языка более вескими.

Но вопрос, который сейчас нам необходимо рассмотреть, заключается в следующем: удовлетворяет ли то, что я только что предложил, всем условиям, перечисленным в первой главе, — условиям, которым любая адекватная теория эволюции языка должна соответствовать? Давайте рассмотрим каждое из них по отдельности.

• Давление отбора должно быть сильным.

Это условие значительно сужает список вещей, которые влияют на отбор, только до двух, определяющих, будет ли жизнь вообще продолжаться, — это секс и питание. Давление в нашем случае связано с питанием, и оно относится к виду, чье существование благодаря пище, доступной в саванне, было весьма непрочным. Если бы наши предки не перешли в разряд падальщиков высшего уровня, они, вероятнее всего, разделили бы участь всех остальных живших ранее или одновременно с ними видов с нашей ветки эволюционного куста — как минимум, раскалывавших мозговые кости видов garhi и habilis. Они бы вымерли, и нас с вами никогда бы не существовало. Попробуйте найти давление посильнее этого.

• Давление отбора должно быть уникальным.

Поскольку ни один другой вид, стоящий выше перепончатокрылых (за исключением, может быть, воронов), не предпринял ни единого шага в направлении языка, даже настолько простого, как я только что описал, мы можем предположить, что ни один другой вид не испытывал этого определенного давления. И правда, за исключением тех, кого я сейчас упомянул, я не знаю ни одного вида, который сталкивался бы с проблемой добычи пищи, решаемой исключительно при помощи рекрутинга.

• Самый первый случай использования языка должен был быть полностью функциональным.

Ну вряд ли вы сможете придумать что-либо более функциональное, чем предложенное мной выше. Одно слово или знак плюс жест-другой запустили бы серию событий с принципиальными последствиями для непосредственного будущего группы, которая их произвела. Напротив, практически все остальные гипотезы об эволюции языка основаны на том, что для достижения хоть какого-нибудь результата нужны как минимум несколько единиц (протослов и/или протознаков), а скорее, десятки или даже сотни. Если самые первые три-пять знаков протоязыка не принесли бы немедленной пользы, то никто не старался бы изобретать другие знаки.

• Теория не должна противоречить ничему в экологии предшествующих видов.

А я и не думаю, что она противоречит. Что я еще могу сказать? Наша предыстория — весьма спорная область, да и как она может быть иной, если мы не знаем столь многих вещей, которые хотели бы знать, и столько людей из совершенно различных дисциплин пытаются ответить на эти вопросы, причем каждый из них имеет свой план и свои основания. Кто знает, может быть, завтра будет совершено открытие, которое все изменит. Но не задерживайте дыхания.

• Теория должна объяснять, почему другие верили дешевым сигналам.

Чтобы изобразить, как трубит слон, чересчур много энергии не нужно. Почему все должны поверить в сообщение, которое в нем содержится, если на него было истрачено так мало сил?

Ну потому что он быстро мог быть подтвержден (или опровергнут). Для большинства других видов сообщений, которые предлагаются в иных теориях появления языка — сплетни, плетение интриг, приглашения к сексу или что-то еще, реципиенту сообщения сложно, может быть даже невозможно, проверить, было ли оно честным, или просто частью обмана, лицемерия, преувеличения способностей другого, к которым склонны все приматы, а мы, пожалуй, больше всех. В нашем случае все иначе. Либо за холмом лежит мертвый динотерий, либо нет. Через пару часов вы узнаете. Если кто-то был безрассуден настолько, что обманул вас, вы можете задать ему хорошую трепку. Если нет, то вы получите обильный источник пищи, достаточно убедительный, чтобы последовать за тем, кто вас к нему привел, и в следующий раз.

• Наконец, теория должна преодолеть эгоизм приматов.

Одна из больших проблем, с которыми сталкивается любая передача информации, — это то, зачем вообще ее нужно передавать? Почему нужно рассказывать всем то, что может дать им преимущество перед вами? Почему бы не придержать ценную информацию только для себя и использовать ее исключительно для собственного блага?

Обмен информацией о тушах крупных животных — единственный случай, когда эта проблема может быть решена. Если вы не расскажете другим о мертвом динотерии, никто не будет в выигрыше.

Я не смогу сам использовать эту тушу. Я обрету благо, только если смогу убедить других помочь мне, а убедить их в этом я могу, только делясь с ними информацией. Если мы сотрудничаем, мы все побеждаем, если нет — проигрываем все.

Ни одна предыдущая теория эволюции языка не удовлетворяла всем этим условиям.

Но и это еще не самая интересная часть истории. Самое интересное — то, что такое сотрудничество мы получаем бесплатно.

Сотрудничество у человека долгое время было загадкой для антропологов. Роберт Бойд (Robert Boyd) и Петер Ричерсон (Peter Richersori) говорят об этом так:

Наши предки среди приматов, жившие в миоцене, по-видимому, сотрудничали только в небольших группах, составленных в основном из близких родственников, как и современные приматы, кроме человека… В течение следующих пяти или десяти миллионов лет произошло нечто, вследствие чего люди начали сотрудничать в больших группах. Загадка в следующем: что послужило причиной столь радикальных отличий от поведения других социальных млекопитающих? Не повлекли ли некие необычные эволюционные обстоятельства то, что человек стал менее эгоистичным, чем остальные создания?

Но, как и все антропологи до них, они, похоже, не смогли придумать такие «необычные эволюционные обстоятельства». Это не удивительно: теория прямой линии человеческого развития правила в антропологии столь же безраздельно, как и в лингвистике, считалось, что обезьяны постепенно и непосредственно эволюционировали в людей без каких бы то ни было зигзагов или поворотов. Соответственно, старые и неадекватные объяснения постоянно перерабатывались: кооперация должна была произойти от увеличения альтруистических намерений по отношению друг к другу, от специальных эффектов культуры или языка или (последнее пристанище зашедших в тупик) из некоторой смеси и тех и других с какими-то еще не названными факторами.

Как вы могли уже догадаться, в искусстве объяснения уникальных для человека свойств наличием у него языка мне нет равных. Но это — тот случай, в котором язык как таковой ничего не объясняет. Представьте, что мы берем любой вид приматов и наделяем его языком, но не кооперацией. Все, что вы получите, будет вид, в котором орут те, кто хочет стать главным, а на них огрызаются те, кто не хочет быть подчиненным.

Практически все другие виды, включая приматов и других предков человека, могут существовать и без сотрудничества между особями, не родственными друг другу. Поиск пищи, собирательство, даже охота могут осуществляться отдельными индивидами или малыми группами родственников. Только вид, который стал зависеть (не полностью, конечно, но очень существенно) от гигантских туш, должен был начать рекрутировать не-родственников, обязан, потому что, если не родственные друг другу особи не будут сотрудничать, никто ничего не получит. И только спустя длительный период (возможно, сотни тысяч лет) такой активности будет достаточно для того, чтобы потребность в сотрудничестве стала у человека почти такой же сильной, как и потребность в соперничестве.

На первый взгляд, рекрутинг для разделки туш не мог сделать что-то существенно большее, чем трещина в стенах темницы, созданной ситуацией здесь и сейчас, из которой все остальные приматы, несмотря на их интеллект, так и не могли выбраться. Но маленькая трещина может иметь огромные последствия. Один из основных принципов теории хаоса заключается в том, что «небольшие различия в начальных условиях в нелинейной динамической системе могут повлечь за собой значительные изменения в долгосрочном поведении этой системы». Поведение наших предков, бывших агрессивными падальщиками, очевидно, представляло собой нелинейную динамическую систему. И, как покажут завершающие главы этой книги, самого по себе создания протослов могло хватить для запуска «значительных изменений в долгосрочном поведении» той системы, которая внезапно дала нам настоящий язык, человеческое мышление и (практически) неограниченную власть над нашей планетой и всеми ее обитателями.

Однако была и альтернативная история.

Чтобы быть с вами до конца честным, я должен ее рассказать. Ее автор — человек, который, по мнению многих, является величайшим из ныне живущих лингвистов, и опубликована впервые она была в издании с высочайшей репутацией, столь важной для ученых. Итак, прежде чем закончить свою историю, я предлагаю взглянуть на подход к эволюции языка, предложенный Ноамом Хомским.