Было тихо.

Как и прошлой ночью, в студеной темноте пронизывающе дул ветер и жал крепкий морозец. Огневой бой, неистово громыхавший весь день, постепенно затих, немцев вытеснили из совхоза и каким-то чудом выбили с высоты, верхушка которой черным покатым горбом вырисовывалась совсем рядом на фоне чуть-чуть светлеющего закрайка неба. Порой из-за этого горба взмывали огненные рои пуль и, уходя над головой в беззвездное небо, постепенно затухали вдали. Мгновение спустя доносился густой пулеметный рокот М Г, – отойдя за совхоз, немцы огрызались. Роты за высотой молчали.

Волошин хоронил убитых.

Трое легкораненых и два бойца из комендантского взвода сносили их со склонов высоты к отростку траншеи, где гаубичный снаряд вырыл днем вместительную воронку. Воронку наскоро углубили, зачистили стены, и получилась могила. Не очень, правда, аккуратная, зато на хорошем месте, с широким обзором в тыл – на болото и пригорок со вчерашним КП. Немецкие очереди сюда не залетали, и ничто уже не тревожило отрешенный покой убитых.

Волошин помогал бойцам вытаскивать погибших из обрушенной гранатами, залитой кровью траншеи, натревожил руку, и теперь она разболелась вся, от кисти до плеча – наверно, рана все-таки оказалась серьезнее, чем он предположил вначале. Капитан стоял на куче свеженакопанной земли у могилы. Ниже, на разостланных немецких одеялах, в ряд лежали убитые. Крайним отсюда он положил вынесенного из траншеи лейтенанта Круглова в густо окровавленной и уже схваченной морозом суконной гимнастерке. Иссеченный пулями полушубок комсорга Волошин накинул на себя – от потери крови и пережитого его пробирала стужа. Один боец снимал с убитых шинели, вынимал из карманов документы, которые складывал на брошенную у ног плащ-палатку. Волошин молчал, скорбно переживая недавнее; всем у могилы деловито распоряжался Гутман. После смещения Волошина Гутман, чтобы не идти к Маркину, убежал в девятую, где по собственной инициативе возглавил взвод новичков из пополнения. При атаке на высоту «Большую» его ранило осколком гранаты в шею. Маркина с простреленной голенью отправили в тыл.

Молчаливый боец из новеньких подравнивал дно могилы, в которую предстояло опустить убитых.

– Раз, два, три, четыре, пять... Итого восемнадцать, – сосчитал неподвижные тела Гутман и заглянул в воронку. – Маловата, холера, надо расширить. Вот еще волокут...

Волошин с кучи земли сошел вниз – в темноте видно было, как два бойца за руки и за ноги несли провисшее до земли тело, которое устало опустили на стерню возле мертвой шеренги – на одеялах места для всех не хватало. Волошин наклонился над мертвенно-успокоенным лицом, на секунду блеснув потускневшим лучом фонарика, да так и застыл, пригнувшись.

– Вера?

– Ну, – тяжело отсапываясь, сказал боец. – Там, на спирали, лежала. Зацепилась – насилу выпутали.

«Вот так оно и бывает, – покаянно подумал он, расслабленно выпрямляясь. – Не хватило настойчивости вовремя отправить из батальона, теперь пожалуйста – закапывай в землю...» Где-то в середине ряда лежал с простреленной головой Самохин, здесь же ляжет и Вера, его фронтовая любовь, невенчанная жена ротного. И с ними остается так и не рожденный третий.

Сглотнув застрявший в горле комок, Волошин отошел в сторонку, рассеянно глядя, как бойцы, немного отдышавшись, опять пошли в темень. Каждый раз он ждал и боялся, что следующим они принесут Иванова. Но Иванова пока что не было. Не было его и в воронке, где его днем оставил Волошин. Возможно, командира батареи все-таки успели отправить в тыл, после ранения его никто здесь не видел.

Вскоре бойцы принесли кого-то еще, сняли подсумки, шинель, вынули из гимнастерки документы, которые передали Волошину. Развернув новенькую, обернутую газеткой красноармейскую книжку, он повел по ней слабым пятном из фонарика и прочитал фамилию: Гайнатулин. «Вот и еще один знакомец, – подумал капитан, – значит, не минула и его немецкая пуля. Немного же пришлось тебе испытать этой войны, дорогой боец, хотя и испытал ты ее полной мерой. За один день пережил столько всего, от трусости до геройства, а как погиб – неизвестно».

– Давайте опускать! – поторапливал Гутман, спрыгнув в могилу. – Подтаскивайте, мы перенимаем.

Втроем с капитаном бойцы стали подтаскивать тела убитых к краю могилы, и придерживая их за ноги, помалу подавать в яму Гутману. Тот вдвоем с еще одним бойцом подхватывал их окровавленные, растерзанные осколками, с перебитыми конечностями тела и оттаскивал к дальнему краю ямы. Первым там положили лейтенанта Круглова, потом тех, кого они повытаскивали только что из траншеи. Среди них Волошин задержал на краю могилы телефониста Чернорученко, бок о бок с которым пережил три трудных месяца под адским огнем, в ровиках, траншеях, землянках и так привык к этому неторопливому, малоразговорчивому бойцу, постоянному смотрителю их камелька на КП. Но вот его больше не будет. Тело Чернорученко уже задеревенело в неудобной, застигнутой смертью позе – скрюченные руки с иссеченными в лохмотья рукавами торчали локтями в стороны, и когда капитан распрямил одну, она опять упруго согнулась, занимая первоначальное положение. Лица телефониста было не узнать, так его изуродовало разрывом гранаты, и Волошин тихо сказал:

– Ребята, перевязать бы надо.

У кого-то нашелся перевязочный пакет, и Гутман, стоя в могиле, быстро обмотал бинтом голову и лицо Чернорученко. Потом они опустили его на дно.

Они заложили один ряд и начали класть второй. Крайним в этом ряду лег лейтенант Самохин, бойцы несли следующего, и Волошин, вдруг вспомнив, сказал:

– Постойте. Давайте сюда санинструктора!

– А что? Какая разница, – возразил боец в бушлате, которому, видно, не хотелось делать лишнюю ходку.

– Давай, давай... Там она, недалеко.

Они подняли с земли и поднесли к яме худенькое, почти мальчишеское тело Веретенниковой. Гутман аккуратно уложил ее рядом с Самохиным.

– Пусть лежат. Тут уже никого бояться не будут.

«Тут уже никому ничего не страшно, уже отбоялись», – подумал Волошин, горестно глядя в потемок ямы, где Гутман, посвечивая фонариком, аккуратно оправил на Вере гимнастерку, сложил на груди ее всегда залитые йодом руки. Скольких эти руки спасли от смерти, повытаскивали из огня в случайные полевые укрытия, перевязали, досмотрели, вдохнули надежду. Но вот настал и ее черед, только спасти ее не было возможности, оставалось предать земле...

Так, тело за телом, уложили и весь второй ряд. Последним остался Гайнатулин, места для которого в ряду уже не было, и его втиснули в узкую щель в изголовье.

– А что, чем плохо? – сказал Гутман. – Отдельно, зато как командир будет.

Он выбрался из ямы, в которую они принялись дружно сдвигать с краев землю, словно торопясь скорее отделаться от убитых. Волошину было неудобно управляться с его перевязанной рукой, и он выпрямился. Погребение заканчивалось, оставалось засыпать могилу и соорудить на ней земляной холмик, в который завтра тыловики вкопают дощатую, с фанерной звездой пирамидку. На этом долг живых перед мертвыми можно будет считать исполненным. Батальон, возможно, продвинется дальше, если будет приказ наступать, получит новое пополнение, из фронтового резерва пришлют офицеров, и еще меньше останется тех, кто пережил этот адский бой и помнил тех, кого они закопали. А потом и совсем никого не останется. Постоянным будет лишь номер полка, номера батальонов, и где-то в дали военного прошлого, как дым, растет их фронтовая судьба.

– Ну во, и порядок! – опираясь на гладкий черенок немецкой лопаты, с выдохом сказал Гутман. – Можно курить. Что не доделано, завтра по светлому доделают.

Заканчивая подчищать землю возле могилы, бойцы вытирали вспотевшие лбы и по одному молча отходили к брустверу возле траншеи. Волошин, закурив сам, передал свой портсигар Гутману, у которого охотно закурили остальные. Вместо спичек у кого-то нашлась «катюша», – побрызгав синеватыми искорками с кремня, боец высек огонь, и все по очереди прикурили от трута – обрывка тесьмы из ремня.

– Думал, сегодня закопают, – прервал молчание Гутман. – Да вот самому закапывать пришлось. Чудо, да и только.

– Как шея? – спросил капитан.

– Болит, холера. Недельки две придется покантоваться в санбате. Давно уже не был, прямо соскучился.

Волошин, не поддержав словоохотливого ординарца, устало сидел на бруствере, притупленно ощущая, что в этот злополучный день что-то для него бесповоротно окончилось. С каким-то большим куском в его жизни отошло его трудное командирское прошлое, и вот-вот должно было начаться новое. Сегодня он побыл в шкуре бойца и хотя и прежде недалеко отходил от него, но все-таки тогда была дистанция. Сегодня же она исчезла, и он полною мерой испытал всю необъятность солдатского лиха и уплатил свою кровавую плату за этот вершок отбитой с боем земли.

Бойцы рядом докуривали, и он чувствовал, что приближалось время подниматься и идти. Только куда? Как и трое из них, он был ранен и формально имел право идти в санроту, откуда его могли на недельку-другую отослать в медсанбат. Соблазнительно было поваляться где-нибудь на соломе в тыловой деревенской школе, выспаться, отдохнуть от извечных командирских забот, атак и обстрелов, от усложняющихся отношений с начальством. Но если бы там можно было забыть обо всем пережитом, вычеркнуть из памяти то, что и там будет грызть, давить, мучить! Увы! Он знал, что через день-два тыловая деревенька станет ему в тягость и он начнет рваться туда, где бой, кровь и смерть – его фронтовая судьба, кроме которой у него ничего больше нет. Другой, на беду или к счастью, ему не дано.

На душе у капитана было скорбно и сумрачно, как только и может быть после похорон. Не зная, на что решиться, он устало сидел, воротником полушубка прикрываясь от ветра. Пока дымилась цигарка, можно было тянуть время и решать, но, докурив, надо было встать и идти. Вниз по склону в санчасть или назад, за высоту, в батальон.

– Стой, тихо! – вдруг вскрикнул Гутман и вскочил с бруствера. Сидевший рядом боец схватил с колен карабин, но карабин не понадобился – Гутман обрадованно тихо вскрикнул, обращаясь к Волошину: – Глядите, глядите! Товарищ капитан, Джим!

Волошин обернулся почти испуганно – в ночных сумерках было видно, как, перемахнув через черную щель траншеи, на бруствер вскочил их сильный, истосковавшийся по своим Джим. Не обращая внимания на посторонних и круто взмыв в воздух, он очутился на груди у Волошина, едва не повалив его наземь и обдав знакомым запахом собачьей шерсти, усталым от долгого бега дыханием, бурной радостью от этой, видать, долгожданной встречи. Заскулив тихонько и радостно, Джим шершавым языком упруго лизнул его по грязной щеке, и Волошин, не отстраняясь, сжал на своих плечах его сильные холодные лапы.

– Джим!.. Ах ты, Джим!.. – с горькой радостью ласкал он обретенную свою утрату, думая о другом. После всего, что случилось, радость обретения Джима оказалась куцей, невсамделишной, заслоненной болью множества утрат.

– Смотрите, смотрите – он же сорвался! – дернул Гутман на собаке ошейник, с которого свисал недлинный конец оборванного поводка. – Вот же скотина!

– Скотина – не то слово, Гутман, – сказал Волошин, усаживая собаку рядом.

– Ну, не скотина, конечно. Собака! Собачка что надо.

Волошин ощупал свои карманы, в которых, однако, кроме песка и нескольких пистолетных патронов, ничего больше не было, и Джим, склонив голову, заинтересованно проследил за этим знакомым ему движением.

– Ах, Джим, Джим...

Быстро, однако, успокоясь от первой радости встречи, Джим привычно застриг ушами, осторожно оглядываясь по сторонам. Бойцы, отступив на два шага, устало поглядывали то на собаку, то в небо над высотой, в котором со стороны совхоза то и дело взмывали вверх трассирующие пулеметные очереди и блуждали недалекие отсветы немецких ракет.

Немецкий пулемет из-за высоты выпустил длинную очередь, часть пуль, ударившись о землю, с пронзительным визгом разлетелась в стороны.

– Так, Гутман! – сказал Волошин, переходя на свой обычный командирский приказной тон. – Ведите раненых.

– А вы что?

– Я остаюсь.

– Остаетесь? – неопределенно переспросил Гутман, молча замерев в двух шагах от Волошина.

– Да. Пока остаюсь.

– Ну что ж. Тогда до свидания.

– До свидания, Гутман, – вставая, сказал капитан. – Спасибо за службу. И за дружбу.

– Да что... Не за что, товарищ капитан. Дай бог еще встретиться, – потоптался на месте Гутман и повернулся к бойцам: – Ну что? Ша-агом марш!

Они быстро пошли вниз по изрытому минами склону, а он, обернувшись к едва черневшему в ночи могильному холмику, постоял так минуту. Это была не первая зарытая им могила, но, как всегда, ее вид вызывал в нем горькое чувство тоски по тем, кто оставался там, и почему-то больше всего – по себе самому. Хотя, если разобраться, в его положении он скорее мог быть объектом зависти, чем сострадания. Тем не менее тяжелый камень предчувствия лежал на его душе. Будто понимая состояние хозяина, Джим проскулил, тихонько и требовательно потерся о его сапоги.

– Что ж, пошли, Джим.

Все было решено – он возвращался к себе в батальон. Неважно, что его ждало там, не имело значения, что будет с ним дальше. Главное – быть с теми, с кем он в муках сроднился на пути к этой траншее, погибал, воскресал и, как умел, делал свое солдатское дело. Что бы ни случилось в его судьбе, ему не стыдно глядеть в глаза подчиненным, совесть его спокойна. И пусть он для них уже не комбат, что это меняет? Он – их товарищ. Тех, кто вышиб немцев из этой траншеи, и тех, кто остался в свежей, только что закопанной им могиле, где очень просто мог бы лежать и он. Но воля случая распорядилась иначе. В полном соответствии со своей слепой властью.

Она не властна только над его человечностью. Над тем, что отличает его от Маркина и, как ни странно, сближает с Джимом. Над тем, что в нем – Человек.

Потому что Человек иногда, несмотря ни на что, становится выше судьбы и, стало быть, выше могущественной силы случая.

Он устало шагал за собакой вдоль разрытого траншейного бруствера, обходя разверзшиеся в темноте воронки, держа путь к недалекой вершине высоты, из-за которой мелькали в небе огненные светляки пуль и доносилось отдаленное рычание немецких «машиненгеверов».

Война продолжалась.

Командир 294-го стрелкового полка Герой Советского Союза майор Волошин Николай Иванович убит 24 марта 1945 года и похоронен в братской могиле, находящейся в 350 метрах северо-западнее населенного пункта Штайндорф (Восточная Пруссия).
Справка из архива.