Комбат тихо шел по косогору к болоту. По-прежнему было темно, напористый восточный ветер суматошно теребил сухие стебли бурьяна, с тихим присвистом шумел в мерзлых ветвях кустарника. Сдвинув кобуру вперед, Волошин настороженно посматривал по сторонам – все-таки шел один, и мало ли что могло с ним случиться среди глухой ночи в полукилометре от немцев. Они ведь тоже, наверно, не спят – организуют оборону, охранение, ведут поиск разведчиков и, может, уже рыщут где-либо поблизости в тылах его батальона.

Наверно, нет ничего хуже на войне, чем случайная смерть вдали от своих, без свидетелей.

В данном случае скверной казалась не сама смерть, а то, как к ней отнесутся люди. Наверняка найдутся такие, что скажут: перебежал к немцам, как это случилось осенью после исчезновения их командира полка Буланова и его начальника штаба Алексюка. В сумерках приехали верхами на КП второго батальона, поразговаривали, закурили и отправились в третий, до которого было километра два логом через низкорослый кустарничек. Однако в третий они так и не прибыли. Исчезли бесследно, будто шутя, между двумя затяжками, как бы их и не было никогда на земле. Потом ходили разные слухи-догадки, каждая из которых (кроме разве самой нелепой, насчет умышленной сдачи в плен) была вполне вероятной. И все-таки наиболее вероятным было предположение, что оба командира попали в руки немецких разведчиков.

Да, влипнуть в беду на войне было делом нехитрым, даже весьма примитивным. Хотя бы вот и сейчас, когда он брел в ночной темноте один, без ординарца, связного и даже без своего неизменного Джима. Конечно, с Джимом было надежнее – Джим в таких случаях был незаменим своим собачьим чутьем и почти несобачьей преданностью.

Этот пес попал к нему в руки полгода назад, на исходе лета, под Селижаровом, где остатки их разгромленной армии пробивались из окружения. Прорыв, начатый ударной группировкой, по непонятной причине затягивался, немцы успели закрыть пробитую ею брешь, их минометный огонь с утра крошил вековые сосны на опушке, где развернулись сводные батальоны второй волны, начал гореть лес, и дымная пелена все плотнее окутывала подлесок. Когда поднялось солнце, осколком разорвавшейся в ветвях мины Волошин был ранен в голову и, наскоро перевязавшись, до полудня пролежал под сосной в ожидании сигнала «вперед», которого так и не последовало. Истомленный духотой, жаждой, истерзанный болью, он отправился на поиски воды в глубь леса и скоро набрел на заросший лещиной овражек с едва журчащим по камням ручейком, где и нашел этого невесть откуда прибившегося сюда пса. Свернув набок отощавший зад и широко расставив передние лапы, Джим сидел перед ручьем и со страдальческим ожиданием в глазах смотрел на человека. Волошин попил сам, наполнил теплой водой трофейную флягу и, спокойно подойдя к псу, осторожно погладил его. Пес даже не уклонился от его руки, и вскоре Волошин понял, что задняя его лапа была перебита осколком. В кармане нашелся остаток бинта, которым он тут же осторожно прибинтовал перелом, затем, выломав из лещины два тонких, но крепких прутика, наложил их вместо шин на лапу и снова туго затянул бинтом. Пес осторожно переступил раз и второй и с вдруг обретенной надеждой пошел за человеком.

Он не отставал от капитана до вечера. Во время суматошного ночного прорыва, в грохоте и круговерти трассирующих, ненадолго исчез, но когда утром остатки группировки прорвались через немецкие позиции, Волошин, к своему удивлению, увидел рядом и этого охромевшего пса, который упрямо не хотел расставаться со своим спасителем. Волошин накормил его у первой же встретившейся им полевой кухни, впервые за несколько суток поел сам, перевязал лапу в санчасти, где перевязывали и его, и увел в тыл, на пункт сбора и формировку. Лапа у пса срослась удивительно быстро, и он ни на шаг не отходил от своего покровителя. Иногда у них обоих возникали осложнения с начальством, но все кое-как обходилось, вплоть до сегодняшней ночи.

Озабоченный многим из того, что происходило сегодня в землянке, судьбой батальона и завтрашней атакой, Волошин сперва даже и не очень почувствовал утрату Джима. Однако со временем тоска по собаке все увеличивалась, временами доходила до отчаяния. Как ни удивительно, а Джим был для него чем-то глубоко личным, почти интимным; чем-то из того, что начисто вытравляла в человеке война и что можно было скорее почувствовать, чем сформулировать словами. Тем не менее он не мог возразить генералу, для которого этот сильный красивый пес явился сегодня предметом минутного увлечения, властного каприза – не больше.

Восьмая располагалась внизу под косогором, раскинув по обмежку ряд одиночных ячеек. Среди них была и тесненькая, крытая брезентом землянка командира роты, в которой ютился Муратов и по очереди грелись бойцы. Осторожно ступая в темноте, комбат тихо подошел с тыла к едва приметному на земле бугорку, из-под которого слышались голоса. Он ожидал найти тут Маркина с Муратовым, но вместо них в землянке оказалось несколько бойцов, едва освещенных крохотным язычком догорающей трофейной плошки. Двое сидящих возле нее, накинув на голые плечи шинели, внимательно обыскивали на коленях вывернутые наизнанку сорочки. Комбат просунул голову в узкую щель возле палатки, и бойцы оглянулись, стеснительно прикрыв локтями одежду.

– Что, грызуны заели?

– Кусаются, холера на их.

– Где командир роты?

– Пошел. С начальником штаба, – ответил ближайший к выходу боец, натягивая полу шинели на белое худое плечо.

Волошин опустил палатку и поднялся, с удовлетворением подумав, что Маркин уже начал действовать. В общем-то начальник штаба был человек исполнительный, даже старательный, поручив ему дело, можно было не сомневаться, что тот волынить не станет. Правда, деятельность его обычно простиралась строго в пределах приказа. Если же ему случалось что-то взять на себя и свою ответственность или проявить связанную с риском инициатив у, то тут от Маркина не следовало ждать многого, он всегда делал столько, сколько было отмерено распоряжением старшего начальника.

Впрочем, его можно было и понять: не каждый на войне, попав в такие жестокие ее жернова и выйдя из них живым, смог бы сохранить в себе душевную силу и не надломиться. Комбат уже знал из жизни и своего командирского опыта, что люди есть люди и требовать от кого-либо не по его силам по меньшей мере нелепо. Наверное, каждого следовало принимать таким, каким его сформировала жизнь, используя для дела те его человеческие качества, которые только и можно использовать.

Стоя в отрытом проходе, Волошин прислушался, осмотрелся по сторонам – поблизости, казалось, кто-то маячил на едва светлеющем фоне неба. По-видимому, он узнал комбата и заговорил осиплым, простуженным голосом:

– Они там, возле сержанта. Комроты там и начальник штаба.

Комбат помалу пошел вдоль цепи от одной одиночной ячейки к следующей. Почти во всех шевелились бойцы, в некоторых их было по двое – сошлись покурить да погреться. Кажется, никто из них не спал – мудрено было уснуть на такой стуже. Однако это лишь с вечера. Комбат знал, что под утро их все-таки одолеет сон, насколько хватит терпения, будут дремать, превозмогая холод. Совершенно без сна человеку нельзя даже и тогда, когда он на войне и в полукилометре от него сидят немцы.

Наконец возле пятой или шестой ячейки он услышал сдержанный разговор, который тут же и оборвался. На земле возле бруствера темнело несколько фигур, и он подошел ближе и остановился:

– Ну что, лейтенант Маркин?

Маркин торопливо поднялся, поднялся также Муратов и еще кто-то из бойцов восьмой роты.

– Послали, товарищ комбат. Троих. Через час-полтора должны возвратиться.

– Так. А из седьмой не слыхать ничего?

– Нет, из седьмой не слыхать.

– Пошлите бойца к лейтенанту Самохину. Пусть передаст: жду результатов разведки.

– Есть.

Муратов круто повернулся и побежал куда-то, Волошину это не понравилось: куда он бежит? Или у него нет ординарца или хотя бы связного, чтобы вызвать нужного человека? Однако тот факт, что сам он пришел сюда один, удержал комбата от упрека ротному. Маркин выжидательно стоял напротив.

– Вы отправляйтесь на КП, – сказал Волошин. – Если что, я буду тут.

Начштаба повернулся, но, прежде чем пойти, объяснил, будто опасаясь, что комбат в его действиях поймет что-либо не так:

– Тех я хорошо проинструктировал. В роте назначили слухачей-наблюдателей. Так что все должно быть в порядке.

– Хорошо.

Маркин с нетерпеливой озабоченностью зашагал на пригорок и скоро исчез в темноте. Не оборачиваясь в его сторону, комбат какое-то время еще различал звуки его шагов на мерзлой земле, один раз даже сильно долбануло чем-то – наверное, Маркин споткнулся, затем все стихло. Маркин никогда особенно не подводил его, был послушен, не имел привычки оспаривать его распоряжения, старательно исполнял все, что требовали из полка. В общем, он был неплохой начштаба, но, оставшись наедине с ним, Волошин всегда испытывал какую-то напряженность, что-то такое, что было ему в тягость. Маркин неизменно вызывал к себе какую-то неосознанную настороженность, было такое впечатление, будто он чего-то ждал от комбата, но чего – понять было невозможно. Правда, Волошин не особенно и размышлял о том, даже старался не замечать неловкости между ними, и тем не менее неосознанная эта натянутость в их отношениях стала почти привычной. Хотя Волошин и ничем не обнаруживал ее перед Маркиным.

Отвернувшись от ветра, комбат тихо стоял возле бруствера, объятый ночью, ветреной стужей и тишиной. В двадцати шагах на болоте в кустарнике тускло мерцали льдины – серые, словно оплавленные, с вмерзшей травой, грязные, зажатые между кочек плахи. Болото, однако, было неширокое, а за ним на полого поднимавшихся склонах высоты делали свое дело немцы. И хотя тут они были ближе, чем от его КП, комбат чувствовал себя почти спокойным – тут исчезало одиночество и появлялась привычная уверенность, которую можно ощутить только дома. Впрочем, оно и понятно: его батальон давно уже был его домом, его крепостью и пристанищем – другого для себя пристанища на войне он не знал.

Когда вернулся Муратов, Волошин все еще тихо стоял возле его окопчика, и лейтенант, наверно, подумав, что комбат что-то слушает, почтительно замер рядом. Волошин действительно вслушивался, стараясь уловить какой-либо звук за болотом. Но с «Большой» и «Малой» высот не долетало ни звука, лишь на болоте посвистывал в голом кустарнике ветер. Разведчики упрямо молчали – то ли еще пробирались к немецкой траншее, то ли где-нибудь лежали возле нее.

Комбат не спеша пошел вдоль цепи в направлении к роте Кизевича, Муратов с привычной молчаливостью направился следом.

– Как вы распределили пополнение? – вполголоса спросил комбат.

– Всэх в одын взвод.

– Всех? А командир взвода?

– Сам буду командир взвода. Буду под рукой держать.

Сам – это уже стиль Муратова. Не любит ждать, медлить, перекладывать на других. Впрочем, теперь не на кого было и переложить: командиров взводов не осталось, сержантов уцелело два человека на роту, может, и лучше новичками командовать самому.

Восьмая кончалась, где-то поблизости должна была начаться цепочка девятой, разрыва у нее с восьмой почти не было. Возле окопчиков, повылезав на поверхность, сидели и стояли бойцы, некоторые копали, по-видимому, лишь бы напрасно не мерзнуть. Комбата с командиром роты узнавали по разговору и почтительно оборачивались к ним, наверное, тут были старослужащие.

– Ну и как настроение у новеньких?

– Какой настроение? Устали, спать хотят. Окопаться не хотят.

– Окопаться необходимо.

– Я сказал: одын ячейка на два человек.

– Вот как?

Конечно, это было неправильно. Двум бойцам в одной ячейке можно было разве что прятаться от артобстрела, но не самим вести огонь. Надо было окопаться как следует – каждому отрыть по ячейке в рост, но если бы было время. А так ночь проковыряются в земле, устанут и завтра в бою будут как дохлые мухи – чего от них добьешься?

Муратов отчужденно молчал, будто обиженный кем-то, хотя обижаться вроде бы не было повода. Комбат, выждав немного, спросил:

– А у вас самого как настроение?

– А что настроение? Плохой настроение, – просто ответил лейтенант.

– Это почему?

– Часы стал.

– Какие часы?

– Мой часы. Взял и стал. Послушал – стоит. Завел – стоит.

– Ну и что? – подумав, спросил комбат.

– Так, ничего, – скупо ответил ротный.

– Значит, барахло часы. Кировские?

– Немецкие.

– Ну, немецкие – штамповка. Дрянь, не часы. Мои вот не останавливаются.

Он вынул из карманчика свои швейцарские, живо почувствовав в руке металлическое цоканье их механизма. На циферблате зеленоватым светом ярко горели все цифры и стрелки, отмерившие уже без малого два часа ночи.

– Мой барахло, – согласился Муратов. – У Рубцова взял. Артподготовка был, Рубцов смотрел: стоят. Говорит: бери, Муратов, мне будет не надо. В атаке пуля попал под каску.

– Да?

Смысл этих обычно сказанных слов недобрым предчувствием уколол сознание, комбат поежился, но с видимым усилием превозмог себя и почти бодро заметил:

– Глупости! Простое совпадение – не больше.

Про себя он подумал, что сколько уже погибло в батальоне и с часами, которые не останавливались, и без часов вообще, и с плохим предчувствием, и с самым наилучшим. Однако не успел он сколько-нибудь убедительно успокоить мнительного ротного, как поблизости, возле белевшего пятна свеженарытой земли, заметил знакомую сутуловатую фигуру в коротком полушубке. Это был командир девятой Кизевич. Он также узнал комбата и, повернувшись к нему, подождал, пока тот подойдет ближе.

– Уж не в пять ли атака? – спросил он хрипловато-ироническим басом.

– Атака в свое время, – сухо сказал комбат, подходя. – Как вы обеспечили фланг?

– Фланг? – переспросил Кизевич и переступил возле бруствера. Можно было подумать, что он только сейчас вспомнил об этом своем фланге, который был для его роты открыт на весь белый свет, и не знал, как ответить.

– Ну да, фланг, – подтвердил комбат и терпеливо ждал полминуты, привычный уже к мешковатой неторопливости комроты-девять.

– Загнул два взвода, и роют.

– А пополнение?

– И пополнение роет. А что ж ему – спать?

– Пополнению дайте отдохнуть. Пусть старики поработают.

Кизевич умолк, и Волошин подумал, что вообще, если иметь в виду завтрашнюю задачу, то копать отсечную позицию на фланге, может, и не было надобности. Но пусть. Может так случиться, что понадобится и отсечная, тем более что и Кизевич тоже не забыл о ней.

– Возьмете для усиления взвод ДШК.

– Это всегда пожалуйста, – добродушно согласился Кизевич.

– И смотрите мне фланг. Атака само собой. А фланг – ваша особая задача.

– Будет исполнено, – все с той же иронической легкостью заверил Кизевич.

Что-то заподозрив в поведении своего комроты, комбат сделал шаг вперед и едва не впритык стал перед ним. Кизевич, блаженно усмехаясь в темноте, даже не шагнул в сторону.

– Что, опять? – недобро спросил Волошин.

– Наркомовские, товарищ комбат. Ей-богу, не больше.

– Кажется, вы у меня дождетесь, – после паузы тихо сказал комбат. Кизевич попытался обидеться:

– Ну, скажете тоже! Что я, маленький? На холоде ведь, для сугревки.

Это объяснение он слышал уже не впервые, как не впервые предупреждал Кизевича, который в общем был неплохим командиром роты, если бы не эта, иногда чрезмерная, склонность к «наркомовским».

Кто-то в темноте швырял через бруствер землю, которой раза два осыпало сапоги комбата. Сзади, дожидаясь чего-то, стоял молчаливый сегодня лейтенант Муратов, и рядом лениво переминался с ноги на ногу явно удовлетворенный своим хмельноватым сочувствием старший лейтенант Кизевич. Волошина тихо раздражало это его хмельное благодушие; столько трудного ждало батальон завтра, а у этого, смотри ты, какая успокоенность.

– Вот что, – сказал он, подумав. – Возьмите один ДШК. Второй пойдет в роту Самохина.

Кизевич обиженно насторожился:

– Ну, это уже... Товарищ капитан, у меня же фланг. Сами же говорили...

– Вот одним пулеметом и обеспечите фланг, – несговорчиво отрезал комбат и повернулся к тыловому пригорку. – Где Ярощук? Вроде бы где-то тут был?