Когда Серафимка с затаенным страхом прибежала в деревню, полицаев уже нигде не было — видать, куда-то смылись или, может, искали ее где-то в ином месте. Но теперь она их не боялась: Демидовича она немного пристроила, а что он к ней приходил, то что же: зашел и ушел. Откуда ей знать — куда? У него свои дела, у нее свои.

Забот, конечно, у нее прибавилось, как никогда раньше. До сих пор она приноровилась жить с малыми запросами, даже совсем без запросов: была краюха хлеба и бульбина — и ладно. А не было — тоже не плакала, как-то обходилась, не умерла же, вот дожила до сорока лет и, слава Богу, еще здоровая. А что одна — беда невелика. Это не то что у других — семьи, дети, каждый день нужно наготовить им еды, накормить, одеть. У нее ничего не было в хозяйстве, только двадцать соток огорода, где она весной под лопату старалась посадить бульбу, ну еще немного огурцов, луку, свеклы — тем и жила. В колхоз ходила ежедневно, куда посылал бригадир: летом на полевые работы — прополка, уборка, осенью — обмолот, и всю зиму — лен. В прошлом году выгнала аж пятьсот двадцать трудодней, ни одна баба в Любашах столько не выгоняла. Правда, пользы с того имела негусто: осенью при распределении дали зерна и гороха — принесла все на себе в торбе. И телегу не пришлось просить. Но ей хватало. В прежние годы держала корову, да корову хорошо держать летом, а чем ее прокормить зимой? Все ж корова — не человек, ей не скажешь, что сена нету, из колхоза не дали, а накосить Серафимка не могла, не те уже были руки. Продала корову, когда нанимала мужчин подправить хату — надо было менять подрубку, стало очень уж холодно в морозы, и она распрощалась со своей Цветонею. Было три курочки, исправно неслись, да, холера на нее, прошлым летом повадилась лиса — вестимо же, усадьба на отшибе, рядом кустарник — в три дня и передушила всех ее трех рябеньких. Осталась Серафимка совсем одна. Радость, что хата так-сяк уцелела, другим повезло меньше — ни имущества, ни харча, ни жилья. Куда теперь деваться с ребятами?

Нет, видать, она все ж везучая, думала Серафимка, недаром к ней идут люди; теперь вот свалилось столько хлопот — нужно помогать. Ведь если она не поможет, так пропадут же. И тот слепой командир, и этот Демидович. Да еще немец — какой-то непонятный солдат, но командир говорит: хороший. Может, оно и правда, хороший, только вот где набраться им харчу? Сама она — сельская женщина, она перебьется и бульбочкой с огорода; а им же, знать, нужно еще и до бульбы. Первое — нужно хлеба. А у нее, как на беду — ни хлеба, ни зерна, ни муки. Малость ячменя, и все… А была бы и мука, как из нее спечь хлеб, когда нельзя натопить печку?

Дверь в сени снова была не закрыта, как и дверь в хату — значит, здесь побывали те; и Серафимка испугалась, что, может, побрали и остальное из ее продуктовых запасов. Да нет, сдается, ничего не взяли; все ее барахло на месте и даже тулуп на нарах, нужно будет его отнести в блиндаж. Ибо там, хоть и не холодно, и уютно, но больному Демидовичу он не будет лишний.

Миской она зачерпнула из короба ячменя, подумала, чуток отсыпала назад. Все ж ячмень надо беречь, закончится — что тогда кушать? Чем тогда кормить ее бедолаг?

То, что взяла, в фартушке разостлала на теплом с ночи припечке за грубкой — пусть немного подсохнет, будет легче толочь. Она им наварит крупяного супчика с бульбой, жаль, нечем забелить или зажарить, хоть плачь. Ну а хлеб? Где взять зерна на хлеб, она все время думала по дороге с поля и дома, но ничего придумать не могла. То же и с тем табаком, что просил командир. Где она найдет теперь табака?

Разве поглядеть в огородах? В первую очередь — у старого Кирилы. Уж такой был курильщик, часа не мог прожить без самокрутки, продымил всю хату, даже в сенях воняло табаком; он, должно, сеял. Правда, сам Кирила помер перед войной, но, если сеял, то, верно, что-нибудь выросло. Хата его сгорела, отсюда видна только куча уголья на Кирилиной усадьбе с садиком, а огород, может, и сохранился.

Она выбежала из хаты и, боясь показаться на пустой грязной улице, чтобы не наткнуться на кого худого, повернула на задворки, обошла две большие воронки возле пруда и выбралась на огород Кирилы. Огород был большой и аккуратный, огороженный добрым забором, бульба наполовину выбрана, возле хаты зеленело несколько кустов свекловичника да лука с порыжелыми перьями, старый, совсем уж осенний огуречник. Но табака не было нигде, может, его уже убрали?

Боясь, как боятся разве покойников, Серафимка вошла во двор, вглядываясь в потухшее и, наверно, уже остылое пепелище с черной печью посредине. Откуда-то из крапивы вылез оголодавший кот, начал жалобно мяукать, утупившись в нее рыжими голодными глазами. “Что я тебе дам?” — развела руками Серафимка.

В углу сгоревшей Кирилиной истопки из-под какого-то обгорелого друза, из-под концов стропил и досок выглядывал уголок уцелевшего ларя — он уцелел сбоку, может, и весь не сгорел. Увидев его, Серафимка осторожно, чтобы часом не обжечь босые ноги, ступила на край пепелища, ее ноги немного увязли в мягкой холодной золе, ступила второй раз. По какой-то жерди добралась до угла бывшей истопки, отвернула в сторону обгорелую доску, приваленную с конца пыльным друзом. В первом сусеке было пусто. Тогда она стала освобождать от друза другой сусек и, когда подняла крышку, аж вздрогнула от радости: в сусеке что-то было, похоже, зерно, сверху даже чуть обуглилось, но, видно, там можно было что-то наскрести.

Серафимка торопливо выбралась из пожарища на травянистое подворье, тем же путем быстренько побежала домой за какой-нибудь посудиной. В своей радости думала: может, ее не осудят очень Кирилина невестка с малыми, видно, ушла к родне, может, там прокормятся, а она подберет то, что уцелело от войны, ей это нужно. За свою жизнь она не взяла крошки чужого, боялась даже дотронуться, когда где-нибудь валялось что-либо потерянное или оставленное без хозяина. А тут… А тут пускай Бог ее простит — те недогарки, может, как-то дадут возможность ей прокормить бедняг в траншее.

Вымаравшись по уши в золе, она все же немного нагребла зерна — почти пополам с обгорелым, но все ж это было житко, и в нем — наше житье, как когда-то говорила ее покойница-мать. Теперь она уж как-нибудь сварганит пару буханок хлеба, не может быть, чтобы, имея зерно, не сработала хлеба. Конечно, прежде всего надо смолоть, а перед тем подсушить. Но сушить, может, и не нужно, подсохло на пожаре, а смолоть она попробует на соседском жернове, тот вроде стоял исправный. Только молоть, видно, придется под ночь, когда стемнеет. Днем здесь вряд ли повезет. Когда шныряют эти Пилипенки, полиция, где уж тут ей молоть.

И еще надо все-таки наладить печь.

Она спрятала под хворостом в сенях торбу с ее таким ценным приобретением, а сама вскарабкалась на чердак с порушенной страшной кровлей поглядеть, что же там стряслось с трубой-дымоходом. Страх было видеть эти разрушения! Стропила, видно, падая одной стороной, опрокинули ее склоненную трубу, половина которой теперь лежала под соломой на потолке, чернея отверстием разломанного дымохода, верх же был взрывом низвергнут вниз и разбросан по огороду. Так вот почему дым из печи совсем не шел вверх, идти ему было просто некуда, странно, что еще кое-как тянуло с грубки. Но, протапливая грубку, можно было сжечь все дотла, где тогда жить Серафимке? Хоть самой переселяйся в блиндаж к мужикам. Видно, ничего уж тут она сделать не могла, разве что заплакать, и она слезла вниз, невесело убедившись, что топить в хате невозможно.

Но тогда где ж топить?..

Остаток того дня копала бульбу на огороде, ссыпала ее в сенях, неотвязно думала: что делать? И все поглядывала на большую целенькую печь за огородом — знакомое соседское устье печи просто притягивало ее. Наверно, там было все исправно, не убереглась хата, зато выжила печь, у которой не было хозяйки.

Под вечер Серафима уже не удержалась и пошла на чужое обгоревшее подворье. Хоть было очень неловко тайком шастать по чужой усадьбе, но она немного прибрала горелый друз от бывшего порога, разгребла лопатой угли, положила пару обугленных досок, чтобы удобнее было добраться до печи. Дров здесь было в достатке, особенно головней, кусков бревен и досок — видимо, с потолка. Она очень опасалась, чтоб ее не увидел кто-нибудь плохой, все ж усадьба была чужая. А больше всего допекала забота, как уберечься от полицаев, чтобы те не дознались о ее мужчинах в траншее?

Пока что сожженная деревня казалась безлюдной, хаты до пожара стояли не близко одна от одной, и теперь здесь, с этого конца, на усадьбах не видно было никого. Только днем Серафимка разглядела, как на другом конце, возле шоссе, кто-то, как и она, ковырялся на Янковом погорелище — видно, старая бабка или ее невестка. Видать, теперь здесь у каждого были свои заботы и свои слезы. Может, это и лучше, думала Серафимка. Главное, чтобы снова не пошел дождь, а то когда польет, возле печи особенно не постоишь. А может, и спокойней будет, когда дождь, никто злой не набредет на ее работу.

Ей бы вот только смолоть.

Уже смеркалось, когда она взялась подготавливать соседский жернов: принесенным из дому веником старательно вымела желоб, обмела от пепла камни. Рукоятка и ее крепление вверху сгорели, но рукоятка не главное, видать. Куда важнее были камни. Знакомые камни, сильно стертые за десятилетия работы. Верхний разбит и сложен из трех кусков, сжатых воедино железными обручами, — не очень ровный и круглый камень, но молол вроде ничего. Не имея своего жернова, сколько перемолола на нем Серафимка — и когда жила с родителями-единоличниками, и после, в колхозе. Больше, правда, когда с родителями; колхознице же молоть выпадало не часто — с осени да зимой. Под весну уже зерно под размол кончалось, ели бульбу, у кого та еще водилась. После, до начала лета, кончалась и бульба. Вот тогда начинался великий пост…

Когда совсем стемнело, и над остывшими пепелищами установилась ветреная ночь, Серафимка решилась. Боязливо, как воровка, подобралась в темноте к чужому подворью, поднялась на возвышение к жернову. Очень пахло горелым и прогорклым, будто сажей из дымохода, но это ее не пугало. Больше страшило ее безмолвие ночи, и она не отваживалась первый раз крутануть жернов — казалось, грохот его будет слышен аж на том конце деревни. Но крутанула, унимая страх, начала молоть и оглядываться. Вокруг было пусто и тихо, только шумели деревья в садике и чернела осадистая ночь.

И тогда ей припомнился давнишний год, когда почти так же, на этом самом жернове, она молола и боялась, боялась и молола. Но тогда она была не одна, во дворе караулил Петрусь. После, когда закончила, молол и он для своих нужд, а возле калитки во дворе стояла она. Мололи тайком, противозаконно, боясь, ведь еще неделю назад сельсоветские начальники обошли деревню и побили все жернова, у кого были. Снимали с нижнего верхний камень, выносили во двор и били об угол фундамента хаты — жернова разваливались на куски. Нужно было сдать зерно государству, а крестьяне не понимали этого, прятали, где кто умел, закапывали в ямах на огороде, в риге или даже в лесу. Сначала начальство искало железным прутом — тыкало в разных местах по хлевам и подворьям, но все спрятанное найти не могло, прибавка от того заготовкам была мизерная. Тогда придумали взяться за дело с другого конца — побить сельские жернова. Рассуждали так: немолотое зерно есть не будут, значит, сдадут государству. Но сосед Петрусь, мало того что был человеком мастеровитым, так еще ж имел и хитрую голову на плечах. Он смастерил специальный железный обруч, которым стянул те разбитые куски жернова и установил их на прежнее место. Можно было молоть, и они ночью, когда выпадала похуже погода, мололи по очереди — Петрусь, а после Серафимка. Или наоборот. Под утро хозяин разъединял обруч и бросал те три куска на прежнее место в крапиву: сельсоветские активисты делали регулярные обходы деревни и проверяли, лежат ли битые жернова там, куда они их бросили. Да Петрусь обхитрил всех, и они были с хлебом.

Головастый был мужик этот Петрусь, пока однажды за ним не приехали ночью… До сих пор у нее осталось в душе неприятное ощущение от тех ночных страхов, как они скрывались тогда, как воры, хотя все то — и жито, и ячмень — было свое, не украденное, а честным трудом выращенное на своих же наделах. Но они действовали наперекор власти, которая, видно ж, имела на то право, когда постановила уничтожить их жернова. Наверно, так было нужно для власти или для государства. Только они с Петрусем чего-то не понимали, если нарушали то постановление. А главное — хотели есть; Серафимке что, она была одна, а у соседа росло трое прожорливых юнцов-подростков, которых нужно было кормить каждое утро…

Молоть ночью без рукоятки было не очень удобно, она натрудила руку шершавой палкой, которую приладила в проушину камня, аж горели ладони. Но за пару часов или больше все ж смолола корытце зерна, и никто ей не помешал. Ночь лежала глухая и темная, шумел ветер в обожженных ветвях садов, и к этому шуму ветра глухим рокотом примешивался звук ее жерновов. На ощупь в темноте она старательно выгребла тепловатую еще муку и через огород побежала домой учинять хлеб.

Теперь она не боялась, ее мужчины избавятся от голода. В первую очередь она сварит затирку.