Московское Время (сборник)

Быков Юрий

Императрица Екатерина Великая писала: «Я вовсе не люблю Москвы (…) Москвичи всегда готовы сопротивляться доброму порядку и с незапамятных времен возмущаются по малейшему поводу, страстно любят рассказы об этих возмущениях и питают ими свой ум». Нелестная характеристика… Но присущ ли москвичам по-прежнему мятежный, беспокойный дух? С героями этого сборника повестей и рассказов читатель побывает в разном московском времени. Из дома, что неподалеку от Мясницкой улицы, он перенесется в будущее, побывает в прошлом. Из прошлого герой рассказа «Шерстов. Жизнь». В будущем происходит действие рассказа «В поисках истины», а герои рассказов «Отдых как испытание», «Казус», «Жили-были» и других – наши современники. Справедлива ли характеристика, данная императрицей москвичам, решать историкам, какие москвичи теперь и так ли отличаются они от других россиян – судить читателю. Книга адресована всем, кто любит настоящую русскую прозу.

 

© 2014 OmniScriptum GmbH & Co. KG Alle Rechte vorbehalten

 

Мясницкая, напротив Почтамта

 

Часть 1

 

1

Поднимаясь в квартиру, Софья Дмитриевна из последних сил боролась со сном. Впрочем, более чем боролась, она истомно его предвкушала, – зная, что совсем скоро ощутит шелковистую прохладу постельного белья и подушка, дохнув ароматом, упруго промнется под головой и все закружится на секунду, а потом настанет что-то неясное и счастливое – этот упоительный сон без сновидений.

В прихожей, как только горничная, приняв ее шубку и пальто мужа, удалилась, Алексей Арнольдович обнял Софью Дмитриевну сзади и поцеловал в шею, под прическу. Побежавшие по спине мурашки, сладковатый запах сигары с коньяком, показалось, взбодрили, и она решила, что надо бы ответить мужу лаской. Да, да, обязательно надо… Но что же это так кресло притягивает? Я сейчас… Только посижу немного…

Проснулась Софья Дмитриевна через пару часов, разбитая, усталая. Позвала:

– Глаша! Помоги!

– Иду, барыня!

– Где же Алексей Арнольдович?

– Так с визитами поехали. Нынче ж первое число.

– Ах да! Бедный… бедный…

Выбравшись из пышного платья и лежа уже в кровати, она несколько минут не могла уснуть, огорченная тем, что не случился у нее тот желанный сон, и теперь уж, наверно, не случится, а то, что ей явилось вместо, было чем-то серым и душным, как теплый туман.

Вскоре ей привиделся ротмистр Яковенко, который голубоглазо сияя, изрекал безыскусный каламбур: «Предвкушать бывает слаще, чем вкушать». И это было именно так, хотя ротмистр ничего иного, кроме женщин, иметь ввиду не мог.

Потом Софья Дмитриевна торопливо шла по Неглинной, испытывая отчаяние: на домах, если и попадались, то только зеленые билеты – те, что говорили о сдаче в наем комнат, и ни одного красного, предлагающего квартиру. Тут же вполне закономерно появилась Вера Николаевна; переливая, как всегда, букву «л» в букву «в», она жаловалась «говубушке Софье Дмитриевне», до чего трудно сейчас нанять квартиру. Вот им с мужем удалось найти только из пяти комнат, а где содержать прислугу? Можно ли обойтись без гостиной, столовой, спальни и кабинета? Ну да, у них нет детей и можно обойтись без детской, но все равно… безобразие!

Им с Алешей тоже пока Бог детей не дал… Но они молоды, и все еще впереди… Она увидела Алексея Арнольдовича, который стоял в вицмундире перед огромным зеркалом в их спальне и подкручивал усы. Они у него острые на концах, а перед этим завиваются в тугие трубочки. Щекотят всегда, но не колются. Да, не колются… Софья Дмитриевна любила мужа.

Она открыла глаза: Алексей Арнольдович целовал ее в щеку.

– Ты вернулся? – улыбнулась она. – Который час?

– Семь вечера.

– Как я тебе сочувствую! После бессонной ночи весь день на ногах!

Софья Дмитриевна села в кровати, окинула себя в том самом огромном, в массивной оправе зеркале, перед которым ей только что снился муж и которое досталось им от прежних хозяев квартиры. «Немного веки припухшие. А так ничего – глазки блестят, щеки со сна румяные, волосы еще не развились, лежат колечками на плечах…» Оставшись собою довольна, она подумала о зеркале: «Ему совсем не место в спальне. Сказать, чтоб перевесили в гостиную. Или прихожую». И вернулась к разговору:

– Откуда взялась эта нелепая традиция: непременно первого января наносить визиты начальству?

– Не нами придумано, не нам и отменять, – сказал Алексей Арнольдович, устало погружаясь в кресло. – Не сердись, милая, что я вот так – в мундире… Сейчас минутку передохну и переоденусь.

– Не торопись. Мне нравится, когда ты в мундире.

Статный, с двумя орденами – Анны и Станислава – Алексей Арнольдович, конечно, был хорош. Особенно привлекало его лицо, которое удивительно сочетало в себе мягкость и волю. Было оно крупное, вытянутое, скуластое, с бороздами-складками, бегущими от крыльев носа под холеные усы, и светлым взглядом улыбчивых глаз.

– И все-таки, Алеша, согласись: эти визиты с обязательным чаепитием необычайно докучливы для обеих сторон! Хорошо лишь прислуге: полтинник швейцару, рубль лакею – так ведь, кажется?

– Ты прекрасно осведомлена, Софи.

– Ты сам мне рассказывал о расходах «на вход». Право, Алеша, почему бы тебе не делать так, как теперь некоторые поступают – вместо отдачи визитов объявляют через газету о пожертвовании денег на благотворительность.

– Новшество, о котором ты говоришь, далеко не каждому начальнику по душе.

– И ты, конечно, в их числе, – вздохнула Софья Дмитриевна.

– Увы, – улыбнулся Алексей Арнольдович. – Нашим визитерам назначено после восьми. А чтобы ты не слишком огорчалась – вот, – он вынул билет из плотной белой бумаги, – приглашение на Предводительский бал в Благородном собрании…

Через мгновение Софья Дмитриевна уже стояла перед мужем и со счастливым лицом вчитывалась в приглашение.

 

2

На следующий день Софья Дмитриевна проснулась в привычный свой час, когда муж обычно уже бодрствовал. Однако Алексей Арнольдович продолжал тихо спать, закинув за голову руки. Было очевидно, что после вчерашних испытаний скоро он не проснется, поэтому Софья Дмитриевна распорядилась подать себе кофе. В ожидании завтрака она подошла к окну.

Взгляд, как всегда, потянулся к Меньшиковой башне. Золотом светился ее шпиль, похожий на чалму или на пламя свечи – разные сравнения бытовали. С высоты третьего этажа целиком был виден верхний ярус с белыми пилястрами, выкрашенный в нежно-розовый цвет. На солнце казалось, что цвет этот – не краска, а кусочек нерастаявшей зари, и вся башня была какая-то снежная, ясная, как сегодняшний морозный день.

А еще пару лет назад она не могла видеть ни это чудо, ни саму красавицу – Москву, хотя она ей родной город. Отсюда семейство ее после смерти отца перебралось в Саратов, под опеку брата ее матери.

Софье Дмитриевне было тогда… два года от роду. Ну а дальше все как у всех девочек ее круга: беззаботное детство, не слишком усердное, а потому, наверно, и обременительное, обучение в гимназии, замужество. Софья Дмитриевна не была бесприданницей: дядя ее, Николай Всеволодович, человек состоятельный и одинокий, возглавил семейство своей несчастной сестры и стал ее детям отцом. Он же и о женихе позаботился. Им стал губернский чиновник Алексей Арнольдович Бартеньев, имевший в свои тридцать с небольшим чин коллежского асессора и Станислава в петлице. Способности его были, безусловно, незаурядны, а потому назначение в Москву, состоявшееся через год после заключения брака, выглядело вполне закономерным. Хотя не обошлось тут и без определенных протекций, в чем немалую роль сыграл все тот же Николай Всеволодович. Старик, конечно, всплакнул, отправляя свою любимицу в Первопрестольную, но не поколебался в уверенности, что живать Софьюшке и в самом Санкт-Петербурге.

По приезде в Москву Софья Дмитриевна и Алексей Арнольдович остановились в гостинице, рассчитывая в скором времени отыскать себе жилье – им было и невдомек, что нанять квартиру стоит больших трудов. Те мытарства иногда даже снятся Софье Дмитриевне в нехороших снах. Кто знает, сколько бы ушло на это времени, если б один из коллег Алексея Арнольдовича, выходя в отставку, не решил съехать со снимаемой квартиры. Ее-то он, так сказать, и передал из рук в руки Бартеньевым.

Квартира оказалась просторной – из шести комнат, и необычайно удобной – с электричеством, газом, водопроводом и канализацией. Правда, в подаче воды случались перебои, и время от времени засорялась канализация. Но так было и в других немногочисленных домах, приобщенных к благам цивилизации. Алексей Арнольдович прочитал недавно Софье Дмитриевне заметку в «Московских ведомостях»: рабочие при устранении засора извлекли из канализационной системы цепь мирового судьи. Оба долго смеялись. А вообще-то их московская жизнь вполне наладилась, и мелкие неурядицы не в состоянии были перебить приятного вкуса этой жизни.

Алексея Арнольдовича на новом месте также заметили, оценили. Недавно он был пожалован орденом святой Анны 3 степени и, судя по всему, следовало вскоре ожидать чин надворного советника.

Свободное время Алексей Арнольдович всегда проводил с супругой; он не пьянствовал, не играл в карты, не волочился за дамами. Да что там «волочился»! Даже вчера, на встрече Нового года в ресторане «Прага», где было немало красавиц, обращавших на него благосклонные взгляды, он не отходил от Софьи Дмитриевны ни на шаг! Особое неравнодушие проявляла Базилевская. Конечно, никто, в том числе и Алексей, не смог бы оставить без внимания этот ее изящный туалет – на черном шелке белая кружевная туника, ожерелье из изумрудов, – да и сама она со своими большими оливковыми глазами – чего уж там! – хороша собой… Впрочем, кто сказал, что Софья Дмитриевна хуже?! Уж верно ее Алексей так не считает! Они прекрасно провели время вдвоем. Ну и еще с Верой Николаевной и ее мужем – сослуживцем Алексея. А еще шумел невдалеке этот ротмистр Яковенко – она даже не помнит, когда тот был им представлен. И все-таки…

– Барыня, – позвала Глаша, – завтрак подан.

Софья Дмитриевна, бросив последний взгляд на башню Меньшикова, сладко потянулась. Может, и справедливо утверждают, что счастье не знает, что оно счастье и что ему не суждено длиться вечно, но Софья Дмитриевна чувствовала себя счастливой каждый день. Разумеется, это говорила в ней интуиция – ведь сравнениям, по большому счету, взяться было неоткуда, а мудрость пока не пришла, но чем еще могла быть та радость, с которой она просыпалась даже самым пасмурным утром?!

«Как славно, – думала она за завтраком, – до окончания Святок целых четыре дня, и значит, Алексею не нужно ходить на службу. Хотя почему четыре? Нынешний день еще не прожит! Получается целых пять! Сегодня они едут на Воробьевы горы – там над водонапорным резервуаром недавно соорудили смотровую площадку (сказать Алеше, чтобы шубу надел, а то в пальто недолго и простудиться), оттуда наверняка заедут в ресторан… А завтра – бал! Еще с осени готов бальный наряд – на Святки всегда приходится бывать на балах. Но бал в Дворянском собрании – особый, на нем будут присутствовать Их Императорские Высочества, и о нем обязательно напишут репортеры.

Вдруг ей вспомнился другой бал, наделавший много шума в Москве. Софья Дмитриевна сделала глоток из чашки и замерла от удовольствия. Она и сама не знала, что именно предпочитает пить: кофе с нежными сливками или сливки с ароматным кофе, поскольку любила, чтобы и того, и другого в ее чашке было поровну. Потом она улыбнулась. Тот бал был частный, купеческий. Как сообщали газеты, кавалеры явились в красных фраках, а дамы босыми, в одних сандалиях – в полном соответствии с оздоровительной теорией модного доктора Кнейпа. Все, безусловно, сочли такое поведение недопустимым чудачеством, а Софье Дмитриевне показалось это только озорством. Правда, сама она в таком спектакле никогда бы участвовать не стала.

– Ты уже позавтракала? – Алексей Арнольдович вышел из спальни.

Она кивнула.

– Что читаешь? – пристроился он на подлокотнике кресла, в котором сидела Софья Дмитриевна.

– В журнале «Вокруг света» публикуют новый приключенческий роман. Помнишь, я тебе о нем рассказывала?

– Ах, да… Что-то про путешествие во времени…

– Невозможно оторваться – так интересно.

– Однако придется. Не забыла, что мы на Воробьевы едем?

– Помню, помню. А ты не забудь шубу надеть, в пальто будет холодно.

– Всенепременно. Я с умницей – женой никогда не спорю.

Уже в дверях, направляясь принимать ванну, он остановился:

– Софи, а не стоит ли перевесить зеркало из нашей спальни?

– Да, да, я как раз хотела позвать Никиту, чтобы перевесил в гостиную или прихожую.

– Полагаю, в прихожей зеркалу самое место.

 

3

Ах, как чудно прошел день! Такой Москвы, какой предстала она с Воробьевых гор, Софья Дмитриевна еще не видывала – ни с колокольни Ивана Великого, ни с самого высокого, недавно выстроенного восьмиэтажного дома у Красных ворот – огромной, сверкающей! Отсюда были хорошо различимы ее границы, за которыми даль вскоре смыкалась с голубовато-дымчатым небом. Между прочим, оказалась она вовсе не белокаменной, а, главным образом, из красного кирпича. А еще повсюду было рассыпано сиянье куполов ее церквей, которых у Москвы, как известно «сорок сороков». Обедали там же, в ресторане Крынкина. С раками. Потом отправились на прогулку. Удивительно хорошо было ехать в синих сумерках. К сожалению, вскоре их погасила Ночь.

Увы, у Природы есть только Свет и Тьма, День и Ночь, а полутона нестойки. Впрочем, люди дерзки и не во всем согласны с Природой: чтобы потеснить Ночь, они придумали Вечер, который в Москве бывал всегда шумным от развлечений и ярким от электрических огней.

Проезжая мимо Зоологического сада, Софья Дмитриевна обратила внимание на афишу «Живая этнография». Что бы это могло быть? Посмотрим? На свободной площадке стоял чум, возле него – семейство самоедов: отец, мать, четверо их детей. Здесь же находилась пара запряженных в нарты оленей. Глава семейства – щуплый, узкоглазый человек с непокрытой головой, в короткой, без пол шубе – угрюмо приблизившись, произнес высоким голосом: «Пожалуста, однако, кататься на олешках».

Они отказались и тут же ушли. Впечатление от чудесно прожитого дня чуть не испортил этот эпизод: мыслимо ли выставлять людей в зоосаде, как диких животных?!

– Да, милая, мир жесток, – говорил Алексей Арнольдович, когда они ехали в санях, – а смягчение нравов процесс длительный… Он взял ее за руку. – Может, в синематограф?

– Устала, – улыбнулась она ему, – хочется домой.

Принимая одежду, Глаша сказала:

– Не придет Никита.

– Отчего же?

– К нему брат из деревни приехал. Третий день пьют. Его уж и участковый стращал, что из дворников выгонят, а тому все нипочем.

– Ну так скажи Василию, швейцару.

Глаша обидчиво взглянула на Алексея Арнольдовича. В ней было много света: золотистые волосы, пшеничные брови, рыжие конопушки, желтые глаза, – и это, увы, не делало ее красавицей. Софья Дмитриевна оттого жалела ее; сама же она, к тому же рослая, широкой кости, нисколько не смущалась своей некрасивости. Глаша вообще была девушкой бойкой.

– Что же я, барин, недогадливая что ли? Только Василию Степановичу спину скрутило, никак не может.

– Ну ладно, обождем, не горит же, – отбросил Алексей Арнольдович мысль о зеркале. – Верно, Софи?

Однако, судя по тому, что Алексей Арнольдович тут же направился в спальню, эта мысль, как порой и случается с пустяковыми мыслями, вовсе не улетучилась, а, наоборот, – втиснулась в мозг. Софья Дмитриевна последовала за мужем.

Алексей Арнольдович немного постоял перед зеркалом, видимо, в очередной раз, поражаясь его размерам, потом решил заглянуть за него, чтобы увидеть крепление на стене. Он взялся с одного края за тяжелую оправу, слегка потянул на себя – и… зеркало отъехало вместе со стеной, как если б оно было дверью. Алексей Арнольдович и Софья Дмитриевна застыли в том оцепенении, которое наступает, если рассудок встречается с непостижимым. Из оторопи их начал выводить свет, точнее осознание того, что он горит где-то там, в глубине открывшегося пространства. Видя, что Алексей Арнольдович собирается шагнуть туда, Софья Дмитриевна воскликнула:

– Алеша! Прошу, не надо!

– Только ты не ходи, – сделал он предостерегающий жест.

Софья Дмитриевна осталась одна. Впрочем, уже вскоре она решительно шла по узкому коридору, доведшему ее до глухой комнаты со столом посередине, на котором горела свеча. Алексей Арнольдович стоял у стены, рассматривая портрет какой-то дамы в напудренном парике. Он повернул голову на ее шаги и улыбнулся.

– Я знал, что ты придешь. Ну что ж, извольте видеть – потайная комната. Как в авантюрном романе. А на оправе зеркала несомненно имеется кнопка механизма открывания двери. На нее я случайно нажал и вот – тайна нашей спальни раскрыта!

– Но кто зажег свечу? – встревоженно спросила Софья Дмитриевна.

– Меня тоже беспокоит этот вопрос. Давай присядем, – указал он на два стула, придвинутых к столу. Спинки их, казалось, были чересчур выгнуты, тем не менее, сидеть на этих стульях оказалось удобно.

– Хорошо бы еще узнать, кто и когда устроил эту комнату… – продолжил Алексей Арнольдович.

Вдруг в глазах Софьи Дмитриевны его изображение начало слоиться, как слоятся на зное дальние предметы. Она схватила его за руку, и все провалилось в тьму.

 

4

Когда вокруг стало бело, Софья Дмитриевна увидела себя и Алексея… на Мясницкой улице, напротив Почтамта. Скользнуло чувство успокоения – до дома рукой подать, а там уж… Но только скользнуло: совсем ненадолго смогла эта извечная надежда на родные стены затмить и растерянность, и страх перед происшедшим. По неосмысленным до конца признакам Софья Дмитриевна начала догадываться: перед нею картина, знакомая лишь отчасти. Чем яснее проступали эти признаки, тем драматичней воспринималась ею реальность, которая оборачивалась чужим, не ее миром.

Почтамт, чайный магазин и дом генерала Юшкова за спиной Софьи Дмитриевны оставались прежними, но от Боброва переулка, вместо церкви и домов тянулся теперь вдоль улицы сквер. А куда исчез целый квартал с Мясницкой площади?! И еще бросалось в глаза массивное, нависающее будто бы из-под самого неба серое здание, возникшее на противоположном углу площади, где еще вчера находился дом с булочной – кондитерской. На его крыше высились синие буквы БАНК ВТБ 24. Что-то настораживало в этой надписи. Ах, да: в слове «банкъ» не хватало твердого знака. Но самое удивительное заключалось в том – и как это Софья Дмитриевна не отметила сразу?! – что улица текла. Да, да, мостовую до краев заполняла медленная, разноцветная река невиданных ею доселе авто… А еще прохожие, одетые по неведомой моде… Стоял теплый, наверно, летний день, и хотя Софья Дмитриевна и Алексей Арнольдович попали сюда как были дома – без верхней зимней одежды, окружающие все равно озирались на них. Правда, на «тройку» Алексея Арнольдовича никто особенно не заглядывался, зато длинное платье Софьи Дмитриевны привлекало к себе всеобщее внимание.

– Во, артисты из театра сбежали! – показал на них пальцем молодой человек с множеством мелких колец в обоих ушах. Судя по его сандалиям на босу ногу, был он приверженцем системы доктора Кнейпа. Одетый в короткие штаны, какие носят на помочах дети, правда, без помочей (а, может, они скрывались под желтой рубашкой без рукавов и без пуговиц, с одной только прорезью для головы), выглядел он довольно нелепо. Оба его компаньона по виду мало чем от него отличались.

– Что вы себе позволяете? – шагнул к нему Алексей Арнольдович.

– Ладно, ладно, мужик, ты чего? – отступил поближе к товарищам молодой человек.

«Мужик?! – поразилась Софья Дмитриевна. – Да какой же Алексей Арнольдович мужик?!» И тут же цепь изумлений сдвинулась еще на одно звено, которым стала увиденная ею надпись на рубашке молодого человека: «Как ни крутись, а жопа сзади!»

Она не поверила своим глазам – такое в обществе людей невозможно!

Софья Дмитриевна крепко, до головокружения, зажмурилась, а когда разомкнула веки, обнаружила себя… в потайной комнате.

 

5

Она в одиночестве сидела на стуле.

– Алеша! – позвала Софья Дмитриевна.

Он не отозвался.

Миновав коридор, Софья Дмитриевна вбежала в спальню, но мужа там не было. И не было его нигде.

– Да что с вами? – пыталась добиться ответа Глаша. – На вас лица нет! Что случилось-то?!

А Софья Дмитриевна все металась по квартире, пока не упала, обессиленная, в кресло.

– Он остался там, – прошептала Софья Дмитриевна поблекшими губами.

– Кто остался?

– Алеша.

– Где?

– Не знаю… В другом мире…

– Да что вы такое говорите, барыня?

Вдруг Софья Дмитриевна оживилась:

– А Алексей Арнольдович не выходил из дому?

– Да нет. И шуба их вон висит в прихожей.

Софья Дмитриевна закрыла лицо руками и, раскачиваясь, начала повторять:

– Он остался там… Он остался там…

– Барыня, Софья Дмитриевна, – мягко опустилась перед ней на колени Глаша, – ну объясните вы мне все по-человечески!

Софья Дмитриевна порывисто откинула руки, сухо блеснула глазами:

– Объяснить? Пойдем, Глаша…

Она взяла ее за руку и повела в спальню.

Глаша оторопело замедлила шаг, увидев на месте зеркала тусклый свет проема.

– Идем, идем, – преступив черту стены, потянула ее за собой Софья Дмитриевна. – Еще не пришли…

Глаша встала посреди потайной комнаты, озираясь с широко раскрытыми глазами.

– Барыня, откуда все это? – наконец, промолвила она. – Стол, картина… А свечу вы зажгли?.. Стулья какие-то чудные… Уж больно спинки выпирают.

Глаша подошла к одному из них.

– Наверно, сидеть неудобно…

Софья Дмитриевна напряженно смотрела от порога, вся натянутая, как струна, в том горячечном состоянии, когда на что угодно готов, лишь бы отринуть свое горе. И, похоже, способ она нашла.

– Не вздумай! – вскрикнула Софья Дмитриевна. – Не вздумай садиться!

И как-то зловеще улыбнулась:

– Не то будет вот что…

Она быстрым шагом подошла к стулу и села.

Софья Дмитриевна знала, что сейчас наступит мрак, а потом она окажется в том самом ужасном мире, но… рядом со своим Алешей.

Однако оказалась она вовсе не там, где рассчитывала встретиться с мужем. Поначалу Софья Дмитриевна вообще не была уверена, Мясницкая ли это улица, поскольку и Почтамт, и дом Юшкова лишь отдаленно походили на привычные для ее взгляда здания. А вместо чайного магазина Перлова стоял, прижимаясь к земле, одноэтажный деревянный домик, да и дальше за ним тянулись такие же унылые домишки. И лишь в храме на углу переулка однозначно угадывалась церковь Фрола и Лавра.

Вся улица была заполнена людьми, которые на повозках, в каретах или просто пешком, груженые скарбом, двигались в одном направлении. Негромкий гул, сродни протяжному стону, запах общего горя витали над этим потоком. Софья Дмитриевна находилась в стороне от движения, на тротуаре. Иногда мимо верхом проезжали военные. Софья Дмитриевна не слишком разбиралась в мундирах, но ей показалось, что они отличаются от тех, какие носят сейчас офицеры. Один из них, гусар (она определила это по неизменным гусарским атрибутам – доломану и ментику), попридержав коня, склонился:

– Сударыня! Нынче холодный ветер! Не угодно ли набросить на плечи?!

Из притороченной к седлу сумки он извлек бежевый платок и с улыбкой протянул его Софье Дмитриевне.

– Мерси, – опешила она.

– Что же вы? Теперь французский не в чести! – с предостерегающей интонацией проговорил он, отъезжая…

«Отчего не в чести? Что это значит?» – недоумевала Софья Дмитриевна.

Впереди, очевидно, появилось какое-то препятствие, потому что людской поток начал замедляться. Напротив, совсем близко остановились две женщины, одинаково повязанные шалями. Одна рассказывала другой:

– Говорят, в среду это случилось. Ястребок залетел на Сухареву башню, на самый шпиль. А у него путы на ногах были, так он ими аккурат в крылья орла угодил, ну, того, медного, что на шпиле. Побился, побился и околел…

– Знак это! – отвечала ей вторая женщина. Не одолеть супостату Расеи! Запутается Бунапарт в крылах нашего орла!

– Вот и молва про то же толкует…

Софья Дмитриевна содрогнулась: господи, да вокруг нее – прошлое! Это осень 1812 года, москвичи покидают город… Что же наделала она! Теперь ей ни за что не свидеться с Алексеем!

От отчаяния Софья Дмитриевна горько заплакала.

Обе женщины что-то говорили ей, утешая, но она продолжала рыдать. В какой-то момент Софья Дмитриевна поднесла к лицу подаренный гусаром платок и, промокая слезы, крепко сомкнула веки…

И тогда случилось то же, что и в первый раз – она вернулась в потайную комнату!

 

6

Глаша смотрела на нее опустошенным взглядом. В нем не было ни испуга, ни потрясения, как и присущей человеку разумности. Похоже, осознание самой себя покинуло ее – только лишь Софья Дмитриевна исчезла из виду. Но и теперь, когда та очутилась на стуле снова, Глаша продолжала оставаться в состоянии отрешенности. До тех пор, пока Софья Дмитриевна не обнаружила у себя в руках бежевый платок и не вскрикнула от неожиданности. Только тогда Глаша очнулась, в глазах у нее всполошился страх. Отбежав в угол, она трижды наложила на Софью Дмитриевну крестное знамение.

– Барыня! – осевшим голосом молвила она. – Барыня, вы ли это? Но Софья Дмитриевна ее не слышала.

– Посмотри, – растеряно показала она на платок, – и вещи оттуда переносятся…

– Да что же это происходит?! Объясните вы мне Христа ради! То пропадаете куда-то, то появляетесь…

И через паузу, притихнув, боязливо спросила:

– Вы, барыня, – ведьма?

Софья Дмитриевна ужаснулась ее предположению, точнее тому, что такое возможно подумать про нее, тогда как она – несчастная жертва какого-то загадочного явления! Конечно, сейчас же нужно открыться Глаше, тем более, что злополучная метаморфоза повторилась у нее на глазах, а значит не понадобится разубеждать Глашу в том, что Софья Дмитриевна сошла с ума.

– Что же получается, – подытожила ее рассказ Глаша, – как только человек здесь садится, он тут же переносится на старинную Мясницкую?

– Ты имеешь в виду прошлое? Но то время, в котором оказались мы с Алексеем Арнольдовичем, на прошлое не походило.

– Значит, вы были в будущем?! – изумилась Глаша.

– Мне страшно о таком даже подумать… – печально опустила взгляд Софья Дмитриевна, которая умолчала про надпись на одежде молодого человека. – Ничего я не желаю сильнее, – тихо продолжила она, – как только бы вернулся Алеша… К сожалению, мне неизвестно, что надо для этого сделать…

Но вдруг оживилась:

– Что же я говорю! Конечно, знаю! Это наподобие какого-то ритуала! Нужно встать напротив Почтамта и плотно закрыть глаза!

А в следующую секунду сникла:

– Но вряд ли он об этом узнает, потому что и мое знание – только случайность. Как он там? Что с ним?.. Остается лишь на Господа уповать!

– Ну почему же? – воскликнула Глаша.

Ей давно уже не было страшно. Теперь она стояла рядом с Софьей Дмитриевной посредине комнаты, то и дело бросая цепкие взгляды на стулья. – Можно снова попробовать попасть к Алексею Арнольдовичу. Чего бояться-то? Мы же знаем, как вернуться назад!

– Мы? – рассерживаясь от догадки, переспросила Софья Дмитриевна. – Я запрещаю тебе, Глаша, не только приближаться к стульям, но и заходить в эту комнату!

– Конечно, как прикажете, – с обидой потупилась Глаша, – только почему?

– Да пойми ты: совершенно неизвестно, в каких обстоятельствах можно оказаться! Вот, например, триста лет назад там, где сейчас Мясницкая, наверняка разъезжали на конях опричники. И любой из них, попадись ты ему на глаза, может схватить и умчать тебя неведомо куда. Ты уверена, что сумеешь благополучно освободиться и найти потом нужное место? А, скорее всего, ты его даже не сыщешь: Мясницкая тогда была, наверно, не Мясницкая, а Почтамта и дома Юшкова не существовало вовсе.

– Что вы такое, барыня, говорите! Опричники какие-то… Нечто когда-нибудь по Москве разбойники разъезжали?

– То-то и оно, что разъезжали… И еще много чего случалось!

– Так что же делать?

– Пойдем отсюда, – взяла Софья Дмитриевна Глашу за локоть.

Объяснение с ней, потребовавшее от Софьи Дмитриевны рассудительности, подействовало успокаивающе на нее саму. Теперь происшедшее не потрясало, как прежде, – ведь даже ужас, усмиренный разумом, становится только пережитым страхом.

Они прошли коридором в спальню. Софья Дмитриевна без особого труда нашла и нажала на оправе кнопку. Проем в стене тут же закрылся, и она увидела себя в зеркале. Во всем – от лица с темными окружьями глаз до подола платья, тяжелыми складками упавшего на пол, – сквозила какая-то застылость изваяния – изваяния скорби. Как же глубоко, до самой ее сути, вошла боль! Да и Глаша, всегда светлая, как лужок на солнце, выглядела, будто повисло над ней облако.

– Идем в гостиную, – сбрасывая оцепенение, сказала Софья Дмитриевна.

Потом спросила про кухарку:

– Мы одни дома? Где Клавдия?

– Так она в синематографе. Вы же ей еще утром разрешили пойти.

Софья Дмитриевна опустилась в кресло, на подлокотник которого – вспомнила она – еще утром присаживался Алексей Арнольдович, и сердце ее с болью вздрогнуло.

– Запомни, Глаша, она не должна ничего знать. И вообще, никто ничего не должен знать! Пообещай мне, что будешь молчать.

– Да вот вам крест! Разве ж я не понимаю? Только как быть с Алексеем Арнольдовичем? Его же на службе хватятся.

Софья Дмитриевна прикрыла рукой глаза.

– Иди, Глаша. Мне надо побыть одной.

Ничего иного не приходило на ум, как только сообщить об исчезновении мужа в полицию. Конечно, придется солгать, что вечером 2 января он вышел из дома и не вернулся. Но так лучше, нежели она объявит правду, и ее сочтут не в себе. Трудно представить, какие это может вызвать последствия. И самое страшное из них – разлучение с домом (не оставят же душевнобольную на попечение прислуги, а родные ее далеко). Но покидать теперь эту квартиру нельзя ни в коем случае! Иначе пропадет единственная возможность связаться с тем миром, где теперь Алеша.

 

7

Приехавший к вечеру следующего дня участковый пристав был вежлив, но угрюм.

– Кулик Василий Геннадьевич, – отрекомендовался он. – Прошу великодушно простить, однако мне теперь же надлежит выполнить ряд процедурных действий.

Все говорило в нем о неудовольствии заниматься этим пустым делом, да еще в Святки. Опыт подсказывал ему, что розыск коллежского асессора не даст, скорее всего, никакого криминального результата.

– Прошу садиться, – указала ему на стул Софья Дмитриевна.

– Сударыня, отчего решили вы, будто с господином Бартеньевым что-то случилось? Ведь он всего одну ночь отсутствовал. Тому может быть множество причин, вполне, между прочим, прозаического свойства.

Говоря это, Кулик с осторожностью располагал свое грузное тело на стуле, казавшемся ему довольно хрупким.

– Каких же, например?

– Ну, знаете ли – теплая дружеская компания, карточная игра…

– Вы хотите закончить женщинами легкого поведения?

Кулик одобрительно взглянул – ну вот же, умница, все понимаешь!

– Мой муж не таков…

– Конечно, конечно, – пробормотал он, и глаза его, словно столкнувшиеся с чем-то бесконечно знакомым, устало моргнули.

– А ко всему прочему, сегодня мы должны быть на Предводительском бале в Благородном собрании. Ни при каких обстоятельствах Алексей Арнольдович не допустил бы, чтоб пропустить его.

– Разумеется, разумеется… – взгляд его сонно помутнел, но Кулик тут же встрепенулся. – Ну-с, позвольте начать? Я хотел бы осмотреть все комнаты.

– Что ж, пойдемте. Однако это странно. Уж не думаете вы, что мой муж спрятался где-нибудь под кроватью?

– Не думаю, но таков порядок.

В спальне Кулик задержался перед зеркалом.

– Какое большое, – произнес он, проводя рукой по оправе.

У Софьи Дмитриевны звонко забилось сердце. Она даже испугалась, что Кулик его услышит. В следующее мгновение, конечно же, пришло осознание невозможности этого, однако легче ей не стало. Кулик, словно зная правду и изощренно оттягивая момент истины, все оглаживал и оглаживал раму. Софье Дмитриевне явилась ужасная мысль: «А вдруг ему, действительно, все известно?! Неужели Глаша успела проговориться?»

И тогда Кулик повернул к ней гладкое свое лицо:

– Ну-с, проследуем дальше?

Софья Дмитриевна остро испытала к нему неприязнь, которая стала еще больше, когда по завершению осмотра комнат, Кулик объявил:

– Теперь мне необходимо опросить вашу прислугу. С глазу на глаз.

– То есть в мое отсутствие?

– Прошу великодушно простить, – учтиво поклонился Кулик. – И тем не менее… Так сколько у вас человек прислуги?

– Горничная и кухарка. Как в каждом приличном доме.

– Превосходно, – скорбно поджал пухлые губы пристав, и Софья Дмитриевна мстительно подумала, что у него в доме, вероятно, не так. – Начнем, пожалуй, с горничной.

Софья Дмитриевна очень волновалась, пока Глаша беседовала с Куликом. Она рассчитывала, что когда ее место займет Клавдия, Глаша придет передать состоявшийся разговор, но ошиблась.

Между тем, пристав откланялся, сказав на прощание:

– Вы уж дайте знать, если господин Бартеньев объявится. Все-таки я рассчитываю на благополучное завершение дела.

В прихожей за ним глухо стукнула дверь, и в гостиную торопливо вошла Глаша. Возбужденным шепотом она произнесла:

– Барыня, я все подслушала… Я поэтому задержалась.

– Глаша, это дурно, что ты подслушиваешь!

– Конечно, дурно, – энергично согласилась она, – но это лучше, чем быть змеей, как Клавдия!

– Что ты такое говоришь?

Глаша настороженно обернулась.

– Как бы она нас тоже… не подслушала…

А ведь раньше горничная и кухарка всегда ладили между собой. Значит, и в самом деле, открылось что-то чрезвычайное.

Клавдия была женщиной с красивым лицом и пышным телом. При том, чем ей каждодневно приходилось заниматься, трудно не обзавестись налитыми бедрами и пухлой, раскидистой грудью. Правда, форм рубенсовской модели Клавдия еще не достигла. В сравнении с Глашей она не отличалась бойким характером, но и нельзя было назвать ее тихоней. Клавдия вела себя ровно, спокойно, разве что тушевалась только, когда Алексей Арнольдович обращался к ней с каким-нибудь пожеланием, например, отведать блинов или съесть борща (а готовила она превосходно!) Тогда в смуглость ее лица вливался медноватый оттенок, а темный взгляд еще больше темнел. Она, в конце концов, его отводила, склоняла черную головку и, ослепив белой стрелкой пробора, негромко отвечала: «Слушаюсь, Алексей Арнольдович».

Софья Дмитриевна, разумеется, догадывалась о причинах этой ее робости, но была спокойна: не во вкусе Алексея Арнольдовича пышнотелые красавицы. Хотя, что ж… То и дело случались неприглядные истории, когда хозяин заводил интрижку с прислугой, особенно, если та бывала не против. Трудно утверждать, что явление это отражало характерную особенность того времени, поскольку впоследствии прислугу сменили секретарши, а потом к ним, похоже, присоединились снова горничные и кухарки. Конечно, стать доминирующим самцом или нет, всегда зависело от индивида. Уверенная в глубокой порядочности Алексея Арнольдовича, Софья Дмитриевна не беспокоилась относительно Клавдии и мужа. Ну и потому еще, что та была не в его вкусе.

– Хорошо, Глаша, пойдем в кабинет Алексея Арнольдовича, там все расскажешь.

– Так вот: Клавдия заявила приставу – шепотом начала Глаша, но, оглянувшись на плотно закрытую дверь кабинета, заговорила приглушенным голосом, – что у нее с Алексеем Арнольдовичем… что они с Алексеем Арнольдовичем… были… – Глаша все не решалась закончить ужасную фразу, – были полюбовниками!

– Да она в своем уме? – воскликнула Софья Дмитриевна. – Какой вздор!

– Конечно, вздор! Только она еще сказала, что вы, Софья Дмитриевна, как про то прознали, так его и извели… Уж, не знаю, говорит, как барыня с Глашкой это сотворили, но их рук дело! Все, говорит, в тот вечер по квартире бегали, думали, что я в синематографе, а я лежала у себя в комнате – нездоровилось мне. Они потом в спальне чего-то делали, а когда в гостиную пришли, уговорились никому ничего не рассказывать.

– А что же пристав?

– Похвалил и велел за нами наблюдать. Если что, говорит, сразу беги ко мне… Наверно, надобно ей от места отказать.

– Ни в коем случае! Это только утвердит Кулика в его подозрениях. Не думаю, что он безоговорочно поверил Клавдии. Ведь логично допустить и оговор… оговор своей, так сказать, соперницы… Хотя, какая я ей соперница? Непостижимо! Такое возомнить может только психически больной человек!

– Вот она от своей несчастной любви умом и тронулась…

– Бедная…

– Софья Дмитриевна, вы ее еще и жалеете! Змея она подколодная!

– Не говори так, Глаша!.. Однако нам необходимо ее поостеречься.

Софья Дмитриевна встала, но, качнувшись, снова села на диван, обхватила себя руками за плечи.

– Зябко, – сказала она и потеряла сознание.

 

8

От случившейся с ней нервной горячки Софья Дмитриевна очнулась утром 16 января. Она лежала на диване в кабинете Алексея Арнольдовича и чувствовала себя вернувшейся из далекого далека. Оттуда дотягивались лишь смутные отражения лиц и голосов.

Доктор Остапенко с белыми усами и бородкой. «Ни в коем случае не беспокоить! Оставить лежать здесь!» – произносит он, и высокие ноты его натужного голоса таят в каких-то ватных клубах, пахнущих эфиром. Глашины конопушки; всхлипывая, она кладет ей на лоб холодное. Высокий тучный человек пытливо смотрит из дверей. Ах да, это же Кулик… А еще рядом больше нет Алеши…

Собравшись с силами, Софья Дмитриевна позвала: «Глаша!» и услышала, как бегут к ней, нетерпеливо приближаются увесистые ее шаги. На пороге Глаша замерла со счастливой улыбкой.

– Ну, слава богу! Мне вчера доктор так и сказал: на утро кризис должен миновать. Теперь дело пойдет на лад!

– Глаша, – протянула к ней руку Софья Дмитриевна, – спасибо тебе…

– Не надо, барыня, – попросила та, увидев у Софьи Дмитриевны слезинку на реснице, – а то я тоже сейчас заплачу…

– Хорошо, хорошо… А какое сегодня число?

– Так шестнадцатое января.

Софья Дмитриевна забеспокоилась:

– Что на службе Алексея Арнольдовича? Там знают о случившемся?

– Знают. Кулик сам к начальству ездил. До того, как пропасть…

– Пропасть? – недоуменно подняла брови Софья Дмитриевна. – Ты о чем?

– Мне, Софья Дмитриевна, много о чем нужно вам рассказать.

– Так скорее рассказывай!

– Вы только не волнуйтесь. И простите меня Христа ради, потому что из-за меня все случилось…

А произошло вот что.

Тринадцатого января, в полдень, когда жар у Софьи Дмитриевны ненадолго отступил и она заснула спокойным сном, Глаша вошла в ее пустую спальню. Глаша, конечно, понимала, что нарушает запрет, но слишком велик был для нее соблазн изведать полет во Времени. Именно полет, потому что само Время ее мало интересовало: занесет еще, не дай бог, к этим опричникам… Главное, с места не сходить и вовремя зажмуриться.

Увы, ничего замечательного в полете не было – просто как будто теряешь сознание. Да и как-то странно переместилась Глаша во времени, поскольку попала она вовсе не в прошлое. Судя по привычному виду Мясницкой и одежде прохожих, это было настоящее. Даже метель, все также вилась, посвистывая, вдоль домов.

– Аглая Спиридонова, если я не ошибаюсь? – услышала она справа от себя знакомый голос, умягченный интонацией вежливости. Глаша повернулась и увидела Кулика. – А я как раз к Софье Дмитриевне иду. Не изволите ли со мной проследовать?

«Зачем ему барыня в горячке? – подумала она. – А я ему зачем? Не понимаю. Похоже, ничего у меня не получилось: никакое это не перемещение во времени, а дурацкий сон». И она крепко зажмурилась…

Закрывая за собой зеркало – дверцу, Глаша твердо решила никогда больше не ходить в потайную комнату – как и велела ей Софья Дмитриевна.

А на следующий день Глаша возвращалась из чайного магазина Перлова. Переходя от «китайского домика» на другую сторону Мясницкой, она остановилась, чтобы пропустить проезжавшие сани. Неожиданно ей в лицо бросилась метель, гулявшая по Москве вот уже несколько дней, и Глаша плотно сомкнула веки.

– Аглая Спиридонова, если я не ошибаюсь? – раздался справа голос Кулика. – А я как раз к Софье Дмитриевне иду.

Глаша опешила: что это? вчерашний сон?

– Не изволите ли со мной проследовать? – в полном соответствии с ее видением продолжил Кулик.

Глаша закрыла глаза, постояла так довольно долго, потом открыла их, и… пристав никуда не исчез.

– Соринка попала? – участливо спросил Кулик.

«Какая соринка?» – скользнуло поверх единственной, во весь мозг, мысли: если это явь, то что было вчера?

– А барыня болеет… – ответила Глаша после паузы, в течение которой поняла: вчера она, действительно, перенеслась во времени, но не в прошлое, а в будущее, на день вперед!

– Вот я ее и проведаю. Доложу, что на прошлой неделе посетил начальство Алексея Арнольдовича. По долгу, так сказать, службы. Его превосходительство был весьма огорчен случившимся с господином коллежским асессором… Так не появлялся барин?

– Нет, не появлялся. А у барыни горячка, в беспамятстве она.

– Ну, Софья Дмитриевна мне, может, и не понадобится. Если вы, Аглая, поможете…

Сердце у Глаши вздрогнуло и повернулось как-то неловко, с тихой болью, и, словно от этой боли, родилось прозрение: а ведь знает Кулик про их с Софьей Дмитриевной тайну!

«Нет, нет! Я не верю! Ни за что на свете!»

Пока ужасное откровение не успело овладеть рассудком, его еще можно было вытеснить, заглушить, и Глаша начала мысленно ругать себя, называя выдумщицей и трусихой.

Путь предстоял недолгий. Подумав об этом, Глаша испытала некоторое облегчение: скоро уж придем, и все разъяснится, хуже нет неведения.

Перед самым домом Кулик замедлил шаг.

– Час назад у меня была Клавдия, – начал он тихим голосом, и сердце у Глаши опять вздрогнуло, и снова прежнее озарение возникло перед ней, мгновенно заставив уверовать в себя.

– Вчера, – продолжил пристав, – она обнаружила загадочный ход куда-то из спальни и увидела, как вы оттуда выходили. Не там ли, куда ведет этот ход, томится в неволе бедный Алексей Арнольдович?

Он замолчал и уставился на Глашу холодными глазами. В отличие от январского мороза, ярко подрумянившего ее светлокожее лицо, этот взгляд сделал Глашу пунцовой.

– Господь с вами… – растерянно прошептала она.

– Значит так, – жестко сказал пристав. – Сейчас мы заходим в квартиру, и вы ведете меня к вашей барыне, чтобы она чистосердечно во всем призналась. В случае если та в беспамятстве, вы немедленно ведете меня к Алексею Арнольдовичу, и я вам как соучастнице преступления делаю послабление. И учтите: отпираться бесполезно, ведь Клавдии известно место, откуда начинается ход. Оно за зеркалом. Верно? А способ проникнуть туда, ежели вы решите молчать, отыщется непременно.

Глаша подавленно молчала. Никогда еще не попадала она в такую беду.

Клавдия открыла дверь, едва Кулик повернул вертушку механического звонка. На Глашу она не взглянула. Она вообще беспрерывно смотрела в пол, даже когда пристав обращался к ней.

– Что барыня? Приходила в себя?

– Нет, сударь.

– Ступай к зеркалу и жди меня… нас, – поправился он, покосившись на Глашу.

Софья Дмитриевна не была в горячке – это Глаша поняла сразу, войдя в кабинет. Она спала – глубоким, тяжелым сном, но спала.

– Барыня до сих пор не в себе? – спросил Кулик, вглядываясь от порога в серое лицо Софьи Дмитриевны.

– Да, – подтвердила Глаша, – она в беспамятстве.

– Ну что ж, в таком случае прошу проводить меня в известное вам место.

Глаша покорно шла впереди, не зная, как выбраться из беды, когда пристав произнес:

– Клавдия говорит, что на оправе зеркала имеется какой-то механизм. Это так?

И Глаша окончательно поняла: выхода у нее нет!

– Так, – ответила она и почувствовала спиной, что сосредоточенный взгляд Кулика ослаб.

Через несколько шагов они достигли спальни, но к удивлению обоих Клавдии там не оказалось. Тут же, правда, ее отсутствие объяснилось: зеркало было «открыто».

– Напрасно она не стала никого ждать! – с досадой воскликнул Кулик. – Ну, что же вы встали, Аглая? Ведите дальше!

Пока они шли по коридору, Глаше показалось, что внутри ее, где было все черным – черно, начинает отчего-то светлеть. Она поняла отчего, когда ожидаемо не встретила в потайной комнате Клавдии.

«Значит, не удержалась, присела на стульчик», – усмехнулась про себя Глаша.

А Кулик недоумевал:

– Странно, никого… Но что это за помещение?

Он прошел к столу, огляделся.

– Рассказывайте, Аглая! – потребовал Кулик. – Прямо сейчас все рассказывайте!

И, готовый слушать, сел на ближайший стул.

Глаша его не остановила… А он в следующую секунду растворился в воздухе.

– Так что оба они пропали, – закончила свой рассказ Глаша.

Софья Дмитриевна молча лежала с закрытыми глазами, потом посмотрела на потолок, как в пустоту.

– Скажи, тебе их не жалко?

– Может жалко, а может… – Глаша потупилась и вяло продолжила:

– Все-таки не на том же свете они! А, если разобраться, – с Клавдией моей вины никакой нет. Это уж она сама… Ну и пристав… тоже сам…

Понимая, что ее неправда очевидна, вскинула голову:

– Да вы сами, Софья Дмитриевна, подумайте, чтоб теперь было, останови я его! Вина моя только в том, что вас ослушалась – пошла в эту проклятую комнату, а Клавдия за мной подглядела! И кто больше виноват, что они пропали? Я или она?

– Как же нам теперь жить? – оставила Софья Дмитриевна ее вопрос без ответа.

– Как и прежде, – уверенно сказала Глаша.

– Как и прежде? А что мы скажем про Клавдию, про Кулика?

– А кто про них спросит? У Клавдии здесь родни нет, все далеко – в Сибири, а с Куликом пусть полиция разбирается, где он и что. Вы же его всего один раз и видели – тогда, третьего января, помните?

– Помню, помню…

– И я его тоже никогда больше не встречала.

 

9

Во всем Глаша оказалась права. При розыске Кулика у полиции, конечно же, не вызвали подозрений ни хозяйка квартиры, ни, тем более, ее горничная, а про Клавдию Глаша всем говорила, что та уехала в другой город. Алексея Арнольдовича окончательно сочли пропавшим при неизвестных обстоятельствах. Через некоторое время Софье Дмитриевне назначили пенсию по случаю потери супруга – государственного чиновника. Деньги были небольшие, потому приходилось распоряжаться ими с экономией, чтобы только не съезжать с квартиры.

Где-то очень глубоко и тихо, как только и живут самые искренние убеждения, жила в Софье Дмитриевне вера во встречу с мужем. Вот только по-прежнему не знала она, каким образом это может произойти.

– Из потайной комнаты, – говорила ей Глаша, – можно попасть не только в прошлое! Помните, я ведь тогда перенеслась на день вперед, но это же будущее! А вы с Алексеем Арнольдовичем? Сами же говорили, что тот мир ни на что не похож. И думать нечего – Алексей Арнольдович в будущем!

Софья Дмитриевна и сама давно поняла это. Но как туда наверняка попасть – ей неизвестно. Что же остается?

А остается жить. И ждать. Господь не оставит ее…

 

Часть 2

 

1

– Почему вы, товарищ Бартеньева, кружок диамата пропускаете? Илупин снял очки и сунул одну дужку в рот. В течение всей паузы он изучающе оглядывал Софью Дмитриевну, как если бы видел ее в первый раз. Напротив него стояла боком, видимо, давая понять, что у нее мало времени и она торопится уйти, не очень молодая и печально – красивая женщина: какой – то усталой, словно перед началом увядания, была ее красота.

Впрочем, Илупин ничего этого не видел, а видел только «белую кость – голубую кровь»: черты лица выписаны чисто, без единого огреха, породистая стать с этим плывущим от талии лебединым изгибом, достоинство в каждом движении, даже самом коротком (вот она провела пальцами по пуговицам блузки, и вспомнилась неказистая суетливость собственных рук), гладкая прическа, собирающая волосы на затылке (женщины теперь носят стрижку, а эта пучок), – все не как у простых людей!

– Вы спешите? – положил Илупин очки на стол.

– Да, у меня много работы.

– Но вы все-таки задержитесь: разговор будет серьезный…

Софья Дмитриевна развернулась к Илупину лицом.

– Так когда? – спросил он.

– Что когда?

– Когда же вы свою несознательность искорените?

– Я не понимаю, о чем вы говорите. Я люблю Россию…

– Вот-вот. У вас Россия, а у нас Союз Советских Социалистических Республик.

– Ну, хорошо, пусть СССР. И я совершенно не возражаю против построения социализма в отдельно взятой стране. В чем же моя несознательность?

– Еще бы она возражала, – хмыкнул Илупин. Стало быть, вы утверждаете, что являетесь сознательным членом общества. А как тогда расценивать вашу последнюю выходку?

– Какую?

– Уже забыли? Мы, работники Почтамта, написали письмо в Моссовет с просьбой о сносе башни Меньшикова и предоставлении освободившейся площади под нужды Почтамта. Теперь вспомнили? Вас как штатного корректора нашей газеты попросили это письмо посмотреть, а вы? Швырнули его в лицо председателю месткома!

– Я не бросала письма – Вырубова говорит неправду! Я только отказалась его править.

– Почему же, если не секрет?

– Потому что задуманное вами – варварство. Но вы даже не понимаете этого.

– А не потому ли, что вы молитесь в этой церкви?!

– Совет народных комиссаров религию не запрещает.

– Но и не приветствует! Ну, ничего, не вы одна такая грамотная на весь Почтамт! Как видите, обошлись без вас…

Взгляд Софьи Дмитриевны насмешливо блеснул.

– Однако вы, кажется, получили отказ.

– Пока отказ. Потому что вмешался товарищ Бубнов. Ему, наверно, нравится соседство наркомата просвещения с церковью. Ничего, подождем, есть люди и повыше! Но вы-то! Не удивлюсь, если узнаю, что вы приложили руку к вмешательству наркома!

– Не переоценивайте меня.

– Да, госпожа Бартеньева, если б у вас не было покровителя в горкоме партии, вы бы у меня давно…

– Что давно?

– Вам известна участь ленинградских дворян после убийства товарища Кирова?

– А разве такие существовали? Я думала, что были только петербуржские дворяне.

– Еще и издеваетесь? – Илупин… вкрадчиво подобревшим взглядом посмотрел на Софью Дмитриевну.

Он все-таки увидел, что Бартеньева красива. Точнее, он вдруг ощутил, как истомой обволакивается сердце – от того изначально женского, влекущего, что неожиданно открылось ему в ней. Странно, но раньше он ничего этого не замечал. Видно, классовое сознание Илупина до поры безоговорочно подавляло всякие природные инстинкты по отношению к представительницам дворянского сословия. И вот теперь…

Софья Дмитриевна удивилась: у Илупина внезапно посветлели глаза и зарделись уши. Изменившимся, дружелюбным тоном он произнес:

– А вы смелая…

Как и всякая женщина, она сразу же почувствовала возникший к себе интерес, но поощрить его было для нее немыслимо.

– Так я пойду?

– Мы же с вами еще не договорили.

Илупин надел очки, улыбнулся кривовато (но так уж он улыбался с измальства) и, встав из-за стола, расправил под ремнем гимнастерку с орденом Красного Знамени. Для придания разговору задушевности он отодвинул от стены пару стульев, сел сам и заставил сесть Софью Дмитриевну, оставив в своей руке ее руку. Софью Дмитриевну руку забрала.

– Ай, нехорошо! Нехорошо, Софья Дмитриевна, с секретарем парткома ссориться!

– Да я и не ссорюсь. Мне просто диалектический материализм не дается.

– Лукавите, дорогая моя! И без гимназического образования люди усваивают эту науку. Вот я, например. Простой кавалерист Первой конной, с двумя классами церковно-приходской школы, а все мне в диамате ясно и понятно. Знаете что? Пожалуй, я с вами сам займусь диаматом. Можете в кружок не ходить.

Софья Дмитриевна еле удержалась, чтобы не отпрянуть от услышанного, как от пощечины.

– Это решительно невозможно! – Она говорила почти не слыша себя сквозь биение крови в висках. – Вы занятой человек, я не могу злоупотреблять вашим вниманием. – Софья Дмитриевна встала. – Извините, мне надо идти работать. Впредь я буду посещать кружок.

Кавалерист Первой конной некоторое время оставался сидящим в задумчивости. Потом перебрался за стол и произнес:

– Интересно, а кто в горкоме у этой Бартеньевой заступник?

 

2

Заступником Софьи Дмитриевны… была Глаша – Аглая Константиновна Спиридонова, заведующая организационным отделом горкома партии.

Неожиданный поворот в ее судьбе произошел, когда в конце 1916 года она познакомилась с Эмилем Сергеевичем Будным. Под его влиянием Глаша вступила в РСДРП, отчего в дальнейшем стала считаться членом партии с дореволюционным стажем, что было весьма почетно.

В ту пору Будный числился студентом Императорского технического училища и активно занимался революционной деятельностью. Увлечение идеями переустройства мира для многих студентов заканчивалось выбором нового жизненного пути. Впоследствии это обернулось острой нехваткой кадров в стране: революционеров было много, а специалистов нет.

Будный жил в непорочном браке со своей соратницей по борьбе с царизмом Елизаветой Штоль. Такое часто случалось не только среди революционеров, но и среди творческой интеллигенции. Безусловно, объяснения этому звучали самые возвышенные. Но так и лезет в мозг назойливая мысль о том, что у людей периодически включается сатанинский инстинкт самоуничтожения, отчего и начинают они, в порыве группового помешательства, исповедовать нечто подобное такому вот «светскому монашеству», а то и похлеще.

Увы, платоническое супружество не привело к умерщвлению плоти революционера, которая сразу же после встречи Будного с Глашей пробудилась, и от ее острого желания жить сам собою вправился застарелый умственный вывих. Жаркая страсть связала недавнего апологета воздержания и перетомившуюся в девицах горничную. Под влиянием этой страсти оказалось позаброшено дело революции, то есть общественное в который раз позорно проиграло личному. Но так у большевиков быть не должно, и Будный, обратив Глашу в свою веру, вернулся в революцию с новой соратницей. Впрочем, со старой своей соратницей, Елизаветой Штоль, он почему-то не расстался. К невероятному огорчению Глаши он не оставил ее ни после Февральской революции, ни после Октябрьской, ни после Гражданской войны, ну а после избрания его членом ЦК партии об этом не могло идти и речи. Глаша, разумеется, пыталась утешиться тем, что в отношениях между собой они безвинны, как брат и сестра. И все-таки он ночевал не с ней!

Софья Дмитриевна невзлюбила Будного. Начать хотя бы с того, то при обильном смешении в нем разных кровей и никаком вероисповедании он полагал себя чуждым всякому человеческому роду – племени, и это ее пугало.

Блеснув черными, навыкате глазами, он приподнимал в широкой и невеселой улыбке свои и без того высокие скулы и сквозь тонкие губы произносил, ужасая Софью Дмитриевну: «Я, видите ли, просто живая материя!» Не оттуда ли истоки ее неприятия диамата?

Во-вторых, то, как обошелся он с Глашей, продолжая жить под одной крышей с другой женщиной, глубоко возмущало ее. Глаша давно стала ей родным человеком, и Софья Дмитриевна, как если бы была старшей сестрой, не однажды выговаривала ей, что такой образ жизни Будного порочен. Глаша всякий раз заливалась горючими слезами, сердце Софьи Дмитриевны заходилось от жалости, и с некоторых пор она перестала затрагивать эту тему.

Ко всему прочему, Софья Дмитриевна знала, что за ее нелюбовь Будный платит ей той же монетой. Не один раз он призывал Глашу порвать с классово чуждым элементом, от чего та отказывалась самым решительным образом. Конечно, как правоверный член партии Глаша признавала враждебность эксплуататорских классов делу социализма, но в своем отношении к ним делала для Софьи Дмитриевны исключение: несомненно, и она считала Софью Дмитриевну родным человеком.

Глаша старалась по возможности облегчить жизнь бывшей барыни, которую сначала «уплотнили», затем отказались принимать на службу, а потом еще несколько раз хотели «вычистить» из рядов советских работников. Это ее заботами удалось сохранить за Софьей Дмитриевной две комнаты некогда огромной квартиры, ставшей коммунальной (спальню, конечно же, и кабинет Алексея Арнольдовича), устроиться ей на должность корректора в газету Центрального почтамта, избежать увольнения во время кампаний по освобождению советских учреждений от чуждых элементов. Аглая Константиновна действовала всегда осмотрительно, проблемы решали ее подчиненные, звонившие кому следует и строго представлявшиеся: «это из горкома партии», так что «на местах» о личности покровителя Софьи Дмитриевны никто знать не мог.

Глаша давно жила отдельно от Софьи Дмитриевны, но, случалось, захаживала к ней скоротать вечер. Вот и сегодня она пришла с пирожными и бутылкой «Мукузани».

– Как ваши новые соседи? – поинтересовалась она, перекладывая пирожные из коробочки в вазу.

Со времени своей встречи с Будным Глаша уж не называла Софью Дмитриевну «барыней», но обращаться на «вы» не перестала, тогда как Софья Дмитриевна по-прежнему говорила ей «ты».

– Полунины? Знаешь, они хорошие люди. Но у них беда: Николай и Ирина пропали в геологической разведке, никаких известий. Конечно, надежда еще не потеряна, но…

– Пропали… – Глаша протяжным, глубоким взглядом посмотрела на Софью Дмитриевну, которая, встретившись с ним, присела на стул.

– Пропали… – задумчиво повторила она.

– А с кем же дети? – прервала молчание Глаша.

– С бабушкой. Иринина мать сюда переехала. Представь, Лытневы уже шепчутся, что ребят нужно в детский дом отдать, бабушку выселить, а…

– А на освободившейся жилплощади поселить, конечно, их, – закончила фразу Глаша.

– Ну да, их же шестеро в одной комнате.

Софья Дмитриевна слегка покраснела:

– Это я одна в двух комнатах…

– Софья Дмитриевна! Всех-то вы жалеете! Ну, отдайте им одну комнату. Какую, например? Спальню?

– Нет, нет! Что ты?!

– Остается эта комната. Но она же смежная! Вы что, будете к себе через Лытневых ходить?

– Глаша, но ведь раньше между комнатами была стена, а вон там дверь – ты же помнишь. Нужно все восстановить, и пусть они забирают эту комнату, может, оставят в покое Полуниных. Им же все равно, за чей счет расширяться. Да и на мои квадратные метры никто уже не польстится.

 

3

Следует сказать, что в результате уплотнения, которому после 1917 года подверглось все городское население, квартира Софьи Дмитриевны превратилась в коммунальную жилплощадь на четыре семьи. Помимо Софьи Дмитриевны, которая также считалась семьей, квартиру населяли: Полунины, Лытневы и Трахманы. До недавнего вселения Полуниных здесь проживали Ртищевы, муж и жена, оба работавшие в торгсине и получившие за махинации три года тюрьмы с последующей ссылкой.

Софья Дмитриевна теперь уж и не помнит всех тех, кто после переустройства квартиры побывал ее обитателем. Никто надолго не задерживался. Время легко, как ветер семена, рассеивало людей. Однако с Лытневыми ничего похожего не случилось, а если б и случилось, Софья Дмитриевна никогда бы не забыла Евграфа Ефимовича и его родню.

Во-первых, памятным стало само его появление (остальные Лытневы присоединились к нему позже). Именно с этого дня запах карболки начал вытесняться из туалета более едким запахом пролитой мочи. Было очевидно, что предыдущий житейский опыт Лытнева не вмещал всех необходимых цивилизованному человеку навыков. Положение усугубилось, когда к семейству присоединился дед Ефим – отец Лытнева. С той поры висит в углу кабинета Алексея Арнольдовича собственная Софьи Дмитриевны крышка на унитаз. У Софьи Дмитриевны наворачивались слезы, когда она натыкалась взглядом на деревянный обруч. Поражаясь вероломной изощренности Жизни, она всякий раз думала о том, что такое не могло привидеться и в самом ужасном сне ее молодости.

Во-вторых, Е. Е. Лытнев выделялся из общей массы прежних и настоящих жильцов повышенной склочностью.

– Да? – взъерепенивался он. – А чего это ты, Софья Дмитриевна, без очереди в ванную лезешь?!

Был он большеголов, твердолиц, с глубоко сидящими юркими глазами и лысиной, залегшей так, что оставалось только по клочку волос на висках.

– Бог с вами! Я вот здесь стою. Только за полотенцем отлучалась.

– Это с вами бог, а с нами Карл Маркс! Привыкли рабочий класс угнетать, на всем готовеньком жить…

Софья Дмитриевна никогда не слушала его до конца, а поступала так, как учила ее Глаша.

– Закройте варежку, Евграф Ефимович, – не то простудитесь! – говорила она и занимала свое законное место в очереди.

Удивительно, но Лытнев утихал. Точнее, он продолжал причитать, но это было просто бурчание, не стоившее ничьего внимания.

Судя по всему, кипевшее вокруг новое время несколько подвинуло его рассудок, отчего он согласно лозунгам дня всерьез начал считать себя тем самым гражданином, которому до всего есть дело. При этом сущность его – не очень смелого человека – осталась прежней.

Однажды Софья Дмитриевна по пути на службу заметила, что Лытнев из-за дерева пристально наблюдает за гражданином в шляпе и элегантном пальто, который пытался прикурить у встречных прохожих, но те как бы уворачивались от него, пробегая мимо. Когда же один все-таки остановился и протянул гражданину свою дымящуюся папиросу, Лытнев выскочил из засады и с криком: «Стоять!» бросился к ним. Тот, что давал прикурить, сорвался с места и, по – волчьи озираясь, вскоре исчез из виду. Тот же, который прикуривал, застыл в недоумении.

– Ты чего делаешь? – вскричал подскочивший к нему Лытнев. – Постановление Моссовета нарушаешь?

– Какое постановление? – удивился он. – Я только что с поезда, мне ничего неизвестно.

– А мы счас милицию! Там тебе разъяснят.

Лытнев пошарил глазами и, наткнувшись на приближающуюся Софью Дмитриевну, позвал:

– Дмитриевна, дуй сюда! Свидетелем будешь!

К той минуте она уже понимала, что речь идет об идиотском постановлении Моссовета штрафовать за прикуривание на улицах, поскольку бездельники задерживают спешащих на работу совработников. Вот уж воистину: одни дураки законы пишут, другие следят за их исполнением!

– А идите вы к черту, Евграф Ефимович! – сказала, поравнявшись с ним, Софья Дмитриевна и повернула лицо к гражданину, мявшему незажженную папиросу.

– Не обращайте внимания, идите, куда шли.

– Дмитриевна! Ты это… Тоже нарушаешь! – беспомощно прокричал ей вслед Лытнев.

Отчетливо различая за спиной неотстающие шаги, Софья Дмитриевна обернулась:

– Впредь знайте: ни просить, ни давать прикурить у нас на улицах нельзя – это приводит к опозданиям служащих на работу.

Гражданин опешил. В его светлых глазах промелькнуло сомнение.

– Такого не может быть!

– Но ведь есть же!

– Я, видите ли, писатель, но на подобное у меня не хватило бы фантазии! А кто этот бдительный гражданин? Его фамилия не Шариков?

– Нет, это Лытнев, мой сосед по коммунальной квартире. А как ваша фамилия, товарищ писатель?

– Она пока неизвестна публике.

– Что ж, успехов вам.

Они раскланялись, как в той прошлой, невероятно счастливой жизни, и тело радостно вспомнило этот поклон. Неизвестный писатель показался Софье Дмитриевне очень обаятельным. Еще несколько дней мимолетно вспоминала она его, однако приближавшаяся очередная «чистка учреждения» заставила ее забыть о той случайной встрече.

В отличие от Лытнева появление его супруги Капитолины Емельяновны было ничем не примечательно. Просто однажды возникла в квартире тихая женщина неопределенного возраста, глухо повязанная платком. Она носила черный плюшевый казакин и любила полузгать семечки на скамейке возле парадного. Ну не отпускала ее деревенская жизнь…

Вместе с Капитолиной приехал и ее свекор – дед Ефим. Вот его-то вселение прошло шумно. Старик оказался яростно пьющим человеком. В дальнейшем прояснилось, что пьянствует он не регулярно и не так, чтобы часто – лишь по случаю пролетарских праздников и знаменательных текущих событий, из числа которых новоселье выпасть никак не могло.

Впервые увидав деда Ефима, Софья Дмитриевна подумала: надо же, как Евграф постарел за ночь? Внешнее сходство отца и сына поражало! По характеру же дед Ефим был покрепче сына и просто так от своего не отступался. Имелась у него, правда, одна тщательно скрываемая тайна, делавшая его уязвимым.

На третий день отмечаемого новоселья, точнее вечер, Софья Дмитриевна, перепуганная предпринятой накануне попыткой Ефима штурмовать ее жилище, позвала к себе Глашу. Как и вчера, ровно в двадцать один час в коридоре послышались голоса:

– Справная барынька, в соку, – говорил дед Ефим. – Тебе, Евграшка, ни к чему – у тебя и так баба есть, а мне, вдовцу, в самый раз!

– Да ну ее, батя, она и в глаза вцепиться может!

– Ничо! И не таких объезжали!

На этих словах Глаша резко открыла дверь.

– Ефим Лытнев?

– Точно так, – хлопнул глазами дед от неожиданности.

– Служили в 1919 году у Колчака?

Старик сглотнул, и его глазки в глубоких норках затаились, припогасли. Дед мучительно молчал, из чего становилось ясно, что вопрос правомочен.

– У вас есть право на явку с повинной, – с подталкивающей мягкостью объявила Глаша.

– Какая еще повинная? – начал приходить в себя дед Ефим. – Мы это… землю пахали…

– Ну да, после Колчака. Так же ведь?

Старик мотнул головой.

– Не-е, я за Советскую власть.

И желая усилить утверждение, добавил глупость:

– …сызмальства!

Глаша улыбнулась.

– Еще раз подойдешь к этой двери – и окажешься в ОГПУ. Знаешь что это такое?

– Ага, – закивал Ефим. – Ага… Я все понял…

Он ухватил онемевшего сына за руку и поволок за собой.

– Извиняйте, ваше благородие, просим прощения… – пятился дед, у которого, похоже, случилось временное помрачение.

– Откуда ты о Колчаке узнала? – спросила Софья Дмитриевна, когда Глаша закрыла дверь.

– Да ничего я не узнала. Крестьяне – народ гнилой. Если не все поголовно, то очень многие из них служили у беляков. Этот факт, – она перешла на шепот, – еще товарищ Троцкий отмечал.

К другой, не столь агрессивной части семейства Лытневых, принадлежала, помимо Капитолины, Евдокия Ефимовна, ее золовка – младшая сестра Евграфа, пребывавшая все время в каком-то тихо-недобром настроении, справедливо вызванном ее некрасивостью, затянувшимся девичеством и отсутствием каких – либо иных, помимо устройства личной жизни, интересов. Такое сочетание обстоятельств кого угодно может превратить в отъявленного человеконенавистника.

К тому моменту, когда все же нашелся ей муж, процесс превращения был необратим. Правда, с рождением у Евдокии дочки стало казаться, что не весь мир теперь охвачен ее нелюбовью. Увы, через некоторое время Евдокия уже снова изливала желчь на домочадцев, при этом свою порцию ее раздражения получала и маленькая Полина. Удивительно, но и отец, и брат, и невестка одинаково толстокоже реагировали на нее, а соседей Евдокия побаивалась задевать, отчего, наверно, и норовила сильнее всех досадить мужу. Но и тут у бедной женщины мало что получалось.

Молодой рабочий завода «Серп и молот» Николай Хворов (Евграф Лытнев работал вместе с ним, он – то и присватал тому сестрицу) постоянно находился в несокрушимо – благостном состоянии духа. Невосприимчивость его к ядовитой атмосфере семейного гнезда, заботливо создаваемой супругой, была, видимо, вызвана тем, что возвращался он с работы регулярно нетрезв.

Из упомянутых жильцов еще не рассказано о Трахманах, но тут мало что можно рассказать – настолько не заметна была их коммунальная жизнь. Мать семейства, 85-летняя вдова Броня Яковлевна, проводя на кухне немало времени (требовалось полноценно кормить дочерей), умудрялась быть там только собственной тенью: она никому не пересекала путь, не мешала у плиты или водопроводного крана. Даже Лытнев-сын не трогал старушку, видимо, не зная, как мотивированно применить к ней свою агрессию. Впрочем, такая его позиция возникла не сразу, а после сцены, увиденной как-то поутру: Броня Яковлевна, разделывая ножом щуку, легко рассекала толстый хребет рыбины, который под мощным напором руки распадался со звонким хрустом. Уж о чем подумалось Евграфу неизвестно, только с тех пор не последовало и самой вялой нападки на Броню Яковлевну.

А, может, тому способствовали слухи о прошлом сестер Трахман, Эммы Моисеевны и Беллы Моисеевны, которые во время Гражданской войны очень уж беспощадно, недрогнувшей, так сказать, рукой (и ведь было в кого!) расправлялись с врагами молодой республики. Теперь обе работали в Центральном Совете профсоюзов, у товарища Шверника, уходили рано, приходили поздно и о том, что их трудовой день окончен, можно было судить по долгому мытью Броней Яковлевной посуды после обильного ужина «девочек». Между тем, одной было 56 лет, другой – 58.

 

4

– На вашу жилплощадь и так никто польститься не может: у вас есть на нее законное разрешение.

– Конечно, есть, и спасибо тебе за него. Только помнишь, кем оно подписано?

Глаша опустила глаза, и Софья Дмитриевна тихо ответила за нее:

– Председателем Моссовета Каменевым. Согласись, сейчас не лучшее время предъявлять кому-либо этот документ.

– Ну, да, вы правы, Софья Дмитриевна.

– А теперь представь, мне при очередном уплотнении оставляют не спальню, а эту комнату…

Глаша поднялась, разливая по бокалам только что открытое вино.

– Вы не устали надеяться, ждать? Столько лет прошло…

– Нет, – твердо произнесла Софья Дмитриевна.

– Извините, ради бога! – Глаша села и с тоской посмотрела в вечернее окно, на сини которого смутно белели пилястры Меньшиковой башни. – Это я устала. Устала ждать, когда мировая революция свершится, когда мы коммунизм построим, когда Эмиль со своей Елизаветой расстанется. Жизнь проходит, а все только в будущем!

– Как же, Глаша, без мечты? Люди без нее не могут. Кто-то о коммунизме мечтает, кто-то о приумножении своих квадратных метров… Пол – беды, если мечта не сбывается, беда – если теряешь надежду на ее исполнение.

– Все– то вы правильно говорите, Софья Дмитриевна. Ну, за надежду? – грустно улыбнулась Глаша.

Они чокнулись бокалами. После утихших хрустальных звуков вдруг послышался тонкий стук, будто что-то слетело с кончика перезвона и несколько раз ударилось в какую-то из стен.

– Наверно, это мастерит сын Полуниных, – послушав тишину, сказала Софья Дмитриевна. – Саша хороший мальчик, толковый. Жаль будет, если в детском доме окажется.

Но тишина вновь раздробилась стуком, который падал теперь тяжелыми горошинам и выкатывался… из второй комнаты Софьи Дмитриевны.

Женщины переглянулись. Моментально все поняв, они кинулись в спальню. Руки у Софьи Дмитриевны дрожали, но она справилась – нашла на оправе зеркала кнопку. Дверца сдвинулась мягко, как если б ее на протяжении минувших лет регулярно смазывали, и посторонилась… перед стоявшей за ней Клавдией!

Глаза у Софьи Дмитриевны, вздрогнув, широко распахнулись – словно бы вскрикнули от ужаса разочарования: ведь никого другого, кроме Алексея, не ожидала она увидеть.

А Клавдия обвела всех растерянно – узнающим взором, из которого в следующее мгновенье ускользнуло сознание. Не сделав и шага, она упала в обморок.

Софья Дмитриевна и Глаша перенесли ее на кровать. Только вдохнув уксуса (нашатыря не нашлось, а на духи «Красная Москва» и медицинский спирт никакой реакции не было), Клавдия пришла в себя.

Конечно, время изменило ее, но она не стала выглядеть хуже. Наоборот, Клавдия похудела до стройности, которая так привлекает многих мужчин в «ядреных бабах», а красота лица как бы обострилась из-за ушедшего выражения мягкости.

– Барыня… Глаша… Я вернулась?

Она села на кровати и посмотрела по сторонам.

– Мне сегодня, когда на Мясницкой стояла, ресница в глаз попала, я зажмурилась, и вот… Сколько же лет прошло!

– Это точно, уйма лет прошла после твоего предательства, – холодно отозвалась Глаша.

– Оставь, – попросила ее Софья Дмитриевна, – зачем ворошить прошлое!

– Да права Глаша, – спокойно согласилась Клавдия, – предала я вас, оговорила. За то и наказана: непонятно, какой жизнью живу…

И будто боль пролилась:

– Простите меня… Простите, если сможете…

У Софьи Дмитриевны повлажнели глаза.

– Да ладно уж, – потеплела и Глаша. – А на Мясницкой ты напротив Почтамта стояла?

– Ага, там.

Глаша и Софья Дмитриевна молча переглянулись.

– Скажи, – продолжила Глаша, – а что это на тебе надето? Ты откуда вообще?

Наступившую тишину, как нельзя кстати, оборвал голос из репродуктора:

– Говорит радиостанция Коминтерна. Московское время – двадцать один час. Сегодня, восьмого августа тысяча девятьсот…

– Я из той жизни, которая наступит через восемьдесят лет, – подсчитав, бесстрастно объявила Клавдия. – А надета на мне «олимпийка» – костюм такой спортивный.

Ладные формы ее были тесно заключены в темно-красные брюки и того же цвета куртку на молнии с витиевато начертанными буквами RUSSIA.

– Ты стала спортсменкой? – улыбнулась собственному вопросу Софья Дмитриевна. – И почему у тебя написано Раша, а не Юэсэсэр?

– Ну, во-первых, этот костюм не только спортсмены носят, а, во-вторых…. нет там никакого СССР!

– Неужели белые все-таки победили? – изумилась Софья Дмитриевна, виновато посмотрев на Глашу.

– Да какие белые! Ни они, ни фашисты, никто ничего не смог сделать – сами все развалили!

– Этого не может быть! – возмутилась Глаша.

– Глашка, Глашка, – по-доброму покачала головой Клавдия. – Расслабься, ты до этого… точнее, уже мы – не доживем!

И взглянула, дрогнув иронично губами:

– А ты, надо понимать, большевичка?

– Именно так и понимай!

– Ладно, я вам сейчас кое-что про светлое будущее расскажу, но сначала… Софья Дмитриевна, а ведь Алексей-то Арнольдович – там!

– Где?! – Софья Дмитриевна схватилась обеими руками за спинку кровати.

– Ну, там, откуда я теперь…

 

5

То, что узнали Софья Дмитриевна и Глаша, показалось им невероятным.

– Значит, в 19 часов 9 мая 1975 года? – раскрасневшись, сияя глазами, переспросила Софья Дмитриевна.

– Да, я хорошо помню и время, и число, и год.

– У Почтамта?

– У Почтамта.

Софья Дмитриевна в волнении прошлась по комнате, села на стул, счастливо закрыла лицо руками. Но через минуту уронила их, ошеломленная неожиданной мыслью:

– Как же я доживу до этого 1975 года?

– Вообще-то считается, что те, кто вляпался в эту байду, ну, побывал, как мы, в другом времени, потом перестают стареть. И, между прочим, у меня это, кажется, уже началось.

Софья Дмитриевна недоверчиво взглянула на Клавдию.

– А все-таки, ты ничего с годом не перепутала?

– Да нет же, не перепутала, это день тридцатилетия Победы.

– Победы?

– В Великой Отечественной войне, которая началась в 1941 году, а закончилась в 1945-м. Нам ее еще предстоит пережить. Да и много чего другого… – погрустнела Клавдия.

Из последовавшего затем рассказа вытекало, что будущее, мягко выражаясь, совсем не лучезарно. Конец повествования продолжила тяжелая тишина; в тягостном молчании каждая думала о своем.

– Я, наверно, поеду в Сибирь, к своим, если живы, конечно, – первой заговорила Клавдия. – А если и не осталось никого – все равно поеду. Вот только как без документов?

– Паспорт я тебе постараюсь выправить, – пообещала Глаша.

– А то, Глаш, поехали со мной, – оживилась Клавдия. – Пока не поздно, поехали! Нельзя тебе здесь.

– Мне ничто не угрожает, – сухо проговорила Глаша.

– Ага, все они тоже так думали. И маршалы, и генералы, и министры… Не дури, Глашка, поехали. Вон и Софью Дмитриевну с собой возьмем – до 1975 года еще далеко!

– Мне нельзя: Алексей Арнольдович может раньше вернуться.

– Не может. У них там раньше 1975 года ничего не получается.

– Разве он не бывает на Мясницкой?

– Еще как бывает! Напротив Почтамта часами стоит.

Софья Дмитриевна схватилась рукой за горло, закрыла глаза и, показалось, окаменела, если б через несколько секунд не блеснула на щеке мокрая дорожка. Потом она резко встала и вышла.

– Долго рассказывать, – ответила на недоуменный взгляд Клавдии Глаша, решив без ведома Софьи Дмитриевны не открывать ей, как оттуда возвращаются.

Стукнула дверь. Послышался голос Софьи Дмитриевны:

– Глаша! Клавдия! Что вы там сидите! Идите к столу!

 

6

Вот уже второй день в ожидании паспорта Клавдия жила у Софьи Дмитриевны. Поначалу она все ходила и поражалась тому сокрушительному преображению, которое постигло некогда шикарную квартиру. Более всего было ей обидно за кухню, превратившуюся из просторной, облицованной белоснежным кафелем комнаты в загромождённое столами и табуретами помещение с облупившимися крашеными стенами и пятнисто – рыжим потолком. На следующий день горечь от обступившей ее новизны улеглась, и Клавдия начала присматриваться к жильцам. Первой, с кем она пообщалась, была Капитолина Емельяновна.

– Подвинься, что ли, – сказала Клавдия, присаживаясь на скамейку у подъезда, где Капа по обыкновению лузгала семечки.

Было четырнадцать часов третьего дня рабочей шестидневки – время, когда дома остаются лишь пенсионеры, грудные дети и иждивенцы. Сама Клавдия считалась родственницей Софьи Дмитриевны, приехавшей ненадолго у нее погостить. Предусмотрительно сменив свою «олимпийку» на платье из сильно обедневшего гардероба бывшей коллежской асессорши, она чувствовала себя стеснительно в одежде непривычного фасона. Однако при виде казакина Капитолины настроение у нее улучшилось.

– Где ж такими бархатами торгуют?

– Чего? – подняла Капа сердитое лицо с нависшей на губе шелухой.

Оценив ее неотзывчивость, Клавдия решила тему не развивать.

– Забей. Проехали.

– Чего? – по-прежнему щетинисто вопросила Капа.

– Ты чего все время «чевокаешь»?

– Чего?

«Совсем без ума», – подумала про нее Клавдия и собралась уходить, но, вспомнив, что в квартире заняться нечем – в комнатах Софьи Дмитриевны она прибралась еще утром, а ужин готовить рано, – решила остаться.

– Что в кино сейчас показывают? – помолчав, спросила Клавдия.

– Так это ж, – улыбнулась вдруг Капа, – «Волга-Волга».

– А… Знаю… Отстой.

– Как это?

Тут Клавдии вспомнилась Софья Дмитриевна, которая говорила ей: «Ты следи, пожалуйста, за своей речью, не стоит привлекать к себе лишнего внимания. Я заметила, у тебя слова используются не в их прямом значении, да и сама ты стала совершенно другой». «Ну, конечно, – оправдывалась Клавдия, – там, откуда я, скромные кухарки не выживают!».

– А по телевизору какой сериал идет? – тщательно подобрала она слова.

– Чего? – снова впала в недоумие Капа, но Клавдия догадалась, что женщина ни в чем не виновата:

– Телевизоры у вас есть?

– Какие еще визоры?

– Понятно, я так и думала. Значит, про мобильники и спрашивать нечего.

Лытнева давно уже перестала грызть семечки и сидела, нахохлившись, докапливая раздражение, чтобы взорваться. Клавдия, сообразив, что последняя фраза именно к этому сейчас и приведет, быстро вынула из кармашка сотовый телефон.

– На, смотри, – засветила она экран. – В этой штуковине много интересного. Можно, например, в головоломку поиграть или пасьянс разложить. У меня тут полно всего загружено. Только зарядка скоро кончится.

Испугавшись, что опять наговорила много непонятных слов, она напряглась, но Капа увлеченно разглядывала ярко-красочные изображения карт, выведенные Клавдией из раздела меню «Игры».

– Ишь, красота-то какая! – восхитилась Капитолина.

– А их еще передвигать можно. Вот, пальцем. Попробуй сама.

После нескольких упражнений по перемещению карт Капа спросила:

– А можно мужу со свекром показать?

– Почему же нет.

– Только Евдохе нельзя. Она психованная, вредная.

– Да у вас вся семейка такая, – не сдержалась Клавдия. – Видела я твоих… мужа со свекром.

Капитолина посмотрела исподлобья, и Клавдия поспешила дать добрый совет:

– Вам йогой заниматься надо. Она нервную систему успокаивает. Я, например, занималась.

– А как это? Научишь?

– Легко. Иди, готовь деда. Да и сама размотайся. Ты что, в этом платке родилась?

– Нам, мужним, нельзя простоволосыми ходить.

– Так то в деревне. А вы ж теперь понаехали, москвичами стали! Соответствуйте!

Для демонстрации упражнений Клавдия отправилась одеть «олимпийку», столь рельефно выделявшую достоинства ее фигуры. Тем временем дед Ефим негодовал:

– Ты, Капитолина, совсем сбрендила! Надо ж, чего удумала! Я сейчас вожжи возьму…

В этот момент на пороге лытневского жилища появилась Клавдия:

– А вы и вожжи из деревни прихватили?

При виде стройной красавицы дед осекся, сердце старого бабника дрогнуло, и он неожиданно широко заулыбался полным крепких желтых зубов ртом.

– Как же без острастки? Без нее никак нельзя!

– Да, дедушка, все бы вам кулаком проблемы решать… Отстаем от прогресса, тормозим! Гуманней надо быть!

– Да какой я дедушка! – приосанился Лытнев. – Я какую хошь молодку еще затопчу!

– Ну и хорошо, – мягко согласилась Клавдия. – Тогда, чтобы силы ваши не слабели, нужно делать упражнения. Сейчас покажу.

– Ну, валяй, уговорила! – посвечивая глазками, кивнул Ефим.

– Вставайте вот здесь, рядком… А где Евдокия ваша?

– Она в магазин пошла, с дочкой, – объяснила Капа. – Не скоро вернется. Пока все витрины не оглазеет, ни за что не вернется.

– Интересный у нее шопинг, – улыбнулась Клавдия.

А дед сипло рассмеялся:

– Какие – то ты слова непонятные говоришь, красавица! Видать, шибко ученая. Наверно, ученей нашей барыньки будешь!

Клавдия недоуменно посмотрела на него, посерьезнела.

– Показываю первую асану – позу, значит. Называется – поза горы.

Затем последовали позы дерева, змеи, плуга… Ученики кряхтели, ломая неподатливость собственных тел, и, хоть мало что у них получалось, – налицо было невесть откуда взявшееся азартное усердие.

– А теперь последняя поза – поза счастливого ребенка! Показываю: бедра прижаты к животу, ноги согнуты в коленях, руки обхватывают стопы. Держимся десять дыханий.

Поза счастливого ребенка деду Ефиму не удалась, поскольку он совершенно обессилил, продолжая, впрочем, смотреть на учителя с прежним блеском в глазах, а Капитолина в своей широкой юбке не стала задирать ноги, надо понимать, из соображений приличия.

– Ладно, можете без «счастливого ребенка», но остальные позы – каждый день! Обязательно с Евдокией!

И в полголоса добавила:

– Не заметите, как подобреете…

– А ты еще-то придешь нам асаны эти показывать? – перекатившись со спины на карачки, спросил дед.

– Теперь все в душ! – не ответила Клавдия. – Приступаем к водным процедурам!

– В душ? – удивился старик. – Не, мы в баню ходим. По воскресеньям… тьфу-ты… по шестым дням шестидневки…

Клавдия обвела взглядом Лытнева – старшего и, мысленно махнув рукой, решила идти прочь. Но вдруг в глаза ей бросилась Капа – как вьются ее растрепавшиеся золотистые волосы, как теперь не похоже это ее разрумянившееся лицо на тот недавний, обернутый серым платком лик.

– Сколько тебе лет?

– Так уж двадцать шесть, – засмущалась Капа.

– Что ж ты в Москву приехала, а нигде не работаешь, не учишься, никуда не ходишь?

– В кино хожу…

– В кино… Я раньше тоже все в кино ходила…

Клавдия помрачнела, молча открыла дверь, обернулась:

– И не носи ты этот платок… и казакин свой выброси – прямо, старуха в них!

Пока дверь закрывалась, Капа стояла, потупившись, а дед Ефим растерянно моргал – то ли пораженный наглостью гостьи, то ли ее правотой.

Теплый душ (если читатель помнит, дом был газифицирован еще с дореволюционных времен) отогнал надвигавшуюся хандру. Уловив по пути из ванной запахи готовящейся пищи, Клавдия свернула в кухню.

Броня Яковлевна хлопотала над ужином для «девочек».

– Котлетки? – втянув ноздрями, поинтересовалась Клавдия.

– Да, да, – осветилось доброй улыбкой морщинистое лицо старушки. – Эммочка и Беллочка очень их любят.

– Разнообразить не пробовали? Ну, навернут они их, как всегда, с картошкой… Или у вас что – то свое, национальное, к ним подается?

– Да, нет, картошка… Еще макароны.

– Советую попробовать гамбургеры.

Броня Яковлевна вежливо – внимательно посмотрела на Клавдию.

– Я не знаю такого блюда.

– Проще простого готовится. Фарш остался? Еще булка понадобится, соленый огурец, зелень, кетчуп – и Макдоналдс отдыхает!

– Извините, я глуховата, но, кажется, все есть, кроме последних двух продуктов.

– Что, зелени и кетчупа нет?

– Зелень я как раз сегодня на базаре купила, а вот кепчук и макдас – я даже не представляю, что это такое…

– Хорошо, обойдемся без Макдоналдса, – быстро нашлась Клавдия. – А соус томатный имеется?

Броня Яковлевна закивала головой:

– Имеется, имеется.

Вскоре Клавдия уже делила для пробы первый гамбургер между Броней Яковлевной и Капой, которая появилась на кухне в сарафане и без платка. Через некоторое время присоединился к дегустаторам и дед Ефим, единолично съевший целый гамбургер. То ли йога начала действовать, то ли бутерброд был так хорош, но и дед, и Капа приобрели благостно – умиротворенный вид.

– Вот таким образом, – подвела итог Клавдия. – Одними котлетами и закормить недолго. Ладно, мне самой пора ужин готовить. Что тут из продуктов? – открыла она кухонный шкафчик Софьи Дмитриевны– Сосиски… Отлично! Можно сделать хот-доги!

Все находившиеся на кухне дружно подались к Клавдии…

 

7

Удивительно, но всего за три дня Глаше удалось оформить Клавдии паспорт – положение и связи во все времена позволяют делать многое, эпоха ограничивает лишь понятие этого «многого».

Поезд, на который был куплен билет, отправлялся утром следующего дня с Северного вокзала.

– С Северного? Это что еще за вокзал? – удивилась Клавдия.

– Ну, тот, что при тебе назывался Ярославским – пояснила Софья Дмитриевна.

– Понятно… Его потом назад в Ярославский переименуют, – поделилась знанием Клавдия.

А в ночь перед ее отъездом Софья Дмитриевна была разбужена всхлипами. Она подошла к Клавдии, присела на край постели, погладила ее по волосам.

– Мне страшно, – прошептала Клавдия. – Страшно жить, зная все наперед…

Она облокотилась на подушку, глубоко вдохнула, чтобы унять плачь, немного успокоилась.

– На Маросейке есть дом… Он в глубине стоит, к нему между других домов как бы переулочек тянется.

– Да, да, есть.

– Так вот, на нем потом доску повесят в память о погибших вот в эти самые годы: всем, кто жил в этом доме, ушел и не вернулся. Так слово в слово и написано, я запомнила. А ведь это были такие же Лытневы, Трахманы, Полунины, хорошие, плохие, самые обыкновенные люди. И знаете, что ужасней всего? Там, откуда я теперь, тоже есть свой Сталин! Правда, он не такой кровожадный, как этот, но тоже царь: что ни взбредет ему в голову, то так и делается. Алексей Арнольдович говорит, что Россия по заколдованному кругу ходит – от революции к царю, от царя к революции…

– А, может, Господь хочет нас, русских, чему-то научить?

– Да чего-то не учимся мы… русские… Чудно! Потом мы разделимся на россиян и всех остальных; россияне – это те, которые все себе заграбастали. Они прямо так и объявляют по телевизору – вы же знаете, что это такое?

– Конечно, у нас уже несколько лет телевидение существует. Только оно широко не доступно.

– А там очень доступно, не знаешь, куда от него деться. Так они откровенно говорят: мы – россияне, Газпром наше национальное достояние!

– А что такое Газпром? Газовая промышленность?

– Да, это то, с чего они кормятся. Ну и с нефти еще.

– В прошлом твоем рассказе таких подробностей не было.

– Да вы и без них сильно загрустили… И потом, Глашку жалко. Вы-то, Софья Дмитриевна, переживете, а она – идейная…

– Да, Глашу жаль… Знаешь, политика – это как бы одна из оболочек жизни, а человек намного сильней, если для него внешние ее стороны – не главное. Есть же семья, любовь, дети…

– Ну да, еще богатый внутренний мир! У вас-то с ним все в порядке, а вот у меня, например, он небогат. И где ж ему разбогатеть в этом чертовом Тобольске, куда я приеду накануне войны и буду потом вкалывать на каком-нибудь эвакуированном заводе под плакатом «Все для фронта, все для победы!», и хорошо, если ноги не протяну. А когда победим, снова нужно будет выживать – без мужиков, потому что они на этой проклятой войне полягут, в голоде, в разрухе… Нет, Софья Дмитриевна, человек не должен знать своего будущего! Отпустите вы меня!

– Из этого мира? – сразу же поняла ее Софья Дмитриевна.

– Да! – с надеждой в глазах кивнула Клавдия. – В любой другой. Авось, не пропаду!

Софья Дмитриевна раздумывала недолго.

– Хорошо, – спокойно сказала она и встала. – Ты только «олимпийку» не надевай, оденься в платье. Я тебя жду.

Комната, в которую Софья Дмитриевна не ступала с того рокового дня, все так же освещалась нетающей свечей, и все так же на стене висел портрет дамы.

Она обняла Клавдию:

– У тебя всегда будет шанс вернуться.

Клавдия отвела голову назад, посмотрела удивленно покрупневшими глазами.

– Нужно, находясь лицом к Почтамту, крепко зажмуриться. Именно это ты и сделала, когда ресница под веко попала.

– Так просто?! – изумилась Клавдия.

– На первый взгляд просто, но, путешествуя во времени, можно оказаться в любых обстоятельствах. Будь осторожна.

На этот раз Клавдия обняла Софью Дмитриевну, и они замерли.

– Ну, удачи тебе, – пожелала Софья Дмитриевна. И возьми вот это. Пригодится в любом времени.

Раскрыв ладонь, на которой лежали рубиновые серьги, она положила их в кармашек Клавдиного платья.

 

8

Следующим утром Софья Дмитриевна позвонила Глаше:

– Я тебя вечером очень жду. Зайдешь?

Оттого, что виделись они накануне – Глаша приносила Клавдии паспорт и билет до Тобольска, – Софья Дмитриевна поразилась происшедшим с ней всего за сутки изменениям.

– Плохо спала, – сказала осунувшаяся, непривычно тихая Глаша. – Да и в горкоме…

Она махнула рукой и придвинула чашку чая.

– Глаша, ты меня прости, но этот разговор не терпит отлагательства.

– Какой разговор? – вяло спросила Глаша.

– Ты же сама видишь: все, о чем рассказывала Клавдия, это не выдумки! За тобой придут не сегодня – завтра!

– Но я ни в чем не виновата!

Софья Дмитриевна горько усмехнулась.

– Конечно, можно ничего не бояться, надеясь на справедливый суд. Только нет его и в помине. Ты просто пропадешь! Ни за что!

Глаша сидела с несогласным видом, однако было заметно, что внутреннее она не противится этим словам.

– Что же мне теперь – скрываться? Даже, если я, как Клавдия, в Сибирь уеду, все равно меня найдут!

– А Клавдия в Тобольск и не уезжала…

– Где же она? – невольно оглянулась Глаша.

– А ты не догадываешься?

Лицо у Глаши покраснело, и глаза с мерцанием остановились на Софье Дмитриевне.

– Что, вы и мне предлагаете то же самое?!

– Другого выхода нет! Согласись, это же не безусловная гибель, как если бы ты осталась здесь – ожидать своего часа. И потом, можно всегда вернуться, ты же знаешь. Риск, конечно, есть, однако в таком деле его и не может не быть. Знаешь, я открыла Клавдии способ возвращения, но она до сих пор там. Я уверена – ничего плохого с ней не случилось.

Глаша, облокотившись на стол, закрыла лицо руками.

– Глаша, родная, у меня никого, кроме тебя… Когда ты уйдешь, я останусь одна. Совершенно одна! Но так я хотя бы буду знать, что ты есть, и, может, когда-нибудь мы даже встретимся. Ты должна уйти. Понимаешь?

– Да, – прошептала Глаша, отстраняя руки. – Но Эмиль! Я не могу без него!

– Так будьте вместе! Здесь он обречен, а там, да еще вдвоем, вы не пропадете, поверь!

Глаша благодарно положила ладонь на руку Софьи Дмитриевны.

– Как его только уговорить? Боюсь, что это невозможно.

– Отчего же? Пусть он это сделает ради тебя! Не может же революция быть дороже любимой женщины!.. Ах, да, по тому, как ты смотришь, я понимаю, что сказала глупость. Значит, найди другие доводы! Я и сама бы с ним поговорила, но ты знаешь – он меня недолюбливает.

– Хорошо, Софья Дмитриевна, я постараюсь, я найду подходящие доводы.

– Вот и договорились! Но сделать это нужно в самое короткое время. Завтра вечером я вас жду.

* * *

Так никогда Софья Дмитриевна и не узнала, сумела ли Глаша убедить Будного, потому что на следующий день их обоих арестовали. Софья Дмитриевна ходила в тюрьму с передачами для Глаши до тех пор, пока ей не объявили, что гражданка Спиридонова осуждена на десять лет без права переписки. От Клавдии Софье Дмитриевне было известно, что это означает…

И она осталась совершенно одна.

 

Часть 3

 

1

– Соня! – вскрикнул Алексей Арнольдович.

Вокруг было все то же – светлый день, движение улицы, трое странных молодых людей – только не было ее.

– Они, наверно, фокусники! – отреагировал на исчезновение Софьи Дмитриевны тот, что был с кольцами в ушах.

– Пошли отсюда, пацаны, не нравится мне это, – отозвался его приятель, и троица, гуськом ринувшись на другую сторону улицы, запетляла между авто.

А Алексей Арнольдович, словно его обесчеловечили, как механическое существо, стал заведено озираться. А когда душа к нему вернулась, вошла в голову и первая мысль, которая показалась страшнее смерти: Сони теперь не будет… Она буквально подкосила Алексея Арнольдовича – чтобы не упасть, он сел на тротуар.

Прохожие аккуратно обходили его стороной, пытаясь, видимо, угадать, что заставило так напиться этого прилично одетого гражданина. Алексей Арнольдович осознавал свое положение, но как бы через слой все не уходящей из головы первой мысли, а потому смазано, без боли. Когда кто-то, в отличие от других, принял Алексея Арнольдовича за нищенствующего интеллигента и бросил ему монетку, тот в порыве негодования вскочил на ноги. Жертвователь испугано поспешил скрыться, но благодаря ему с Алексея Арнольдовича сошла оторопь.

«А почему я, черт возьми, решил, что больше не увижу Софью?! Раскис, как кисейная барышня! И вообще – что происходит?!»

Опять, теперь осознанно, оглядевшись, он вспомнил о сделанном незадолго до исчезновения Софьи заключении: вокруг неведомая, чужая Москва. И таким естественным порывом потянуло его к дому, к родным стенам.

Войдя в свой переулок, Алексей Арнольдович приободрился, поскольку на фоне обнаруженных по пути перемен он уж и не чаял увидеть серый дом с рыцарем в нише над парадным. Впрочем, и этот дом печально не соответствовал прежнему своему виду.

Из-за того, что часть его была срезана, он казался покалеченным ради воплощения чьей-то нелепой идеи пристроить к нему другой дом, который теперь стоял встык, никак не облицованный, из голого кирпича. Алексей Арнольдович нервно отыскал взглядом окна своей квартиры и тогда понял, что вместе с частью дома утрачена и их с Софьей спальня. Да, все было не так, все было другим…

У подъезда – ни швейцара, ни звонка, как открыть дверь? Алексей Арнольдович заметил на стене некое устройство с множеством кнопок, но изучить его не успел, так как дверь поплыла, выпуская седовласого, статного господина, который очень внимательно на него посмотрел. А Алексей Арнольдович, не мешкая, бегом поднялся на свой этаж и позвонил в свою квартиру.

На звонок вышел господин, очень похожий на только что повстречавшегося Алексею Арнольдовичу, но заметно его старше.

– Чем могу быть полезен?

– Где Софья Дмитриевна? И как вы оказались в моей квартире? – возбужденно произнес Алексей Арнольдович, уже, впрочем, догадываясь, что совершенно непонятен этому господину.

Тот отступил на полшага и смущенно кашлянул:

– Что, простите?

– Супруга моя, Софья Дмитриевна Бартеньева, она где? – угасая надеждой быть понятым, тихо спросил Алексей Арнольдович.

Но вдруг во взгляде господина, до того притуплённом замешательством, блеснула острота. Его память явно что-то обнаружила!

– Проходите, пожалуйста.

Алексей Арнольдович, конечно, не узнал своей квартиры. Он вообще перестал ожидать встречи со вчерашним в его первозданном виде, которое, если и представало, то всегда осыпавшимся, как старая лепнина, с какими-то выветренными контурами.

– Добрый день. Я профессор Полунин Игорь Леонидович.

Был он высок, жилист, с гривой полных сил волос, и если бы не морщинистая худощавость лица, ничто не выдавало бы его солидный возраст.

– Коллежский асессор Бартеньев Алексей Арнольдович.

Профессор вежливо поклонился, при этом Алексей Арнольдович заметил уплывающее с поклоном начало улыбки.

– Я чем-то вас рассмешил?

– Нет, нет! Простите! Сейчас я вам все объясню. Проходите, садитесь.

Они расположились в бывшей гостиной Алексея Арнольдовича, которая таковой, видимо, являлась и теперь.

– Дело в том, – начал профессор, – что я… знал Софью Дмитриевну.

Алексей Арнольдович напрягся, застыл взглядом на Полунине.

– Господин Бартеньев, сейчас вы услышите много необычного, поэтому прошу вас: воспринимайте все как можно спокойнее… Итак, ранее здесь была коммунальная квартира, то есть квартира не для одной семьи, а для нескольких. Я тоже в ней жил вместе с родителями и братом. А одну из комнат занимала Софья Дмитриевна. Той комнаты теперь нет, ее не стало вместе со снесенной в 1980 году частью дома.

– В каком году?! – не поверил услышанному Алексей Арнольдович.

– В 1980-м. В далеком теперь прошлом. Потому что вы, господин коллежский асессор, находитесь там, где подобных чинов не существует, – в двадцать первом веке, в году от Рождества Христова две тысячи… Послушайте, вам сейчас не повредит немного коньяку…

Полунин спешно достал из серванта пару тонких рюмок и темно-матовую бутылку с надписью на этикетке «Courvoisier Napoleon».

Первый же глоток вкусом и ароматом расколдовал оцепенение мышц и понес по сосудам тепло того же изысканного аромата. А в следующую секунду Алексей Арнольдович удивился, как не ко времени и не к месту вошло ему в голову сравнение: шустовский коньяк, пожалуй, помягче…

– Ну вот, теперь вы не такой уже бледный, – заметил профессор. – Еще рюмочку?

– Пожалуй…

Из дальнейшего разговора Алексей Арнольдович узнал, что Полунин – ученый, который давно занимается проблемой перемещения во времени. После подробного рассказа Алексея Арнольдовича о происшедшем профессор, улыбаясь, объявил:

– Все очень просто – вы с супругой оказались в «кротовой норе». Алексей Арнольдович так и не понял, чем являются эти «норы» по сути, потому что представить пространство и время как единое целое, имеющее свою геометрию, было непосильно для его воображения. Усвоил он только то, что вход в «нору» невидим, и на свою беду попадая в нее, жертва переносится в другое время, а окажется оно будущим или прошлым – это неведомо никому. Но точно установлено, что местоположение обоих концов «норы» неизменно. «В вашем случае – это, условно говоря, потайная комната и Мясницкая напротив Почтамта» – пояснил профессор.

«Вот, сижу, слушаю лекцию, – думал Алексей Арнольдович, – а сам я – никто, и ничего у меня нет… И, главное, нет Сони!»

– Она вернулась в свое время, а вы остались в нашем, – заключил профессор. – Дело в том, что обратное путешествие через «нору» всегда заканчивается там же, где и началось.

– Ну, а потом что с ней было? Ведь вы жили здесь одновременно с Софьей Дмитриевной.

– Она исчезла…

– Как? Куда?!

Профессор пожал плечами.

– Мне известно об этом лишь со слов брата. В то время он оканчивал Московский университет, а я с родителями жил в Ленинграде, то есть в Петербурге… Вы простите меня, но теперь не имеет никакого значения, как исчезла Софья Дмитриевна, потому что ни один человек из вашего прошлого все равно не дожил бы вот до этого солнечного дня за окном. В нашем времени ваша встреча невозможна! Если только Софья Дмитриевна сама не попробует сюда переправиться. Но она этого как раз и не сделает, иначе я не застал бы ее живущей в коммуналке.

– Но почему не попробует?

– А где гарантия, что с того вашего стула перенесешься именно в нужное время? Полагаю, ваша супруга интуитивно это поняла. Не могла же она знать о «кротовых норах»!

– Профессор, а не допускаете вы, что ее исчезновение и есть попытка переместиться сюда? Только неудачная.

Игорь Леонидович задумался.

– Маловероятно: она бы сделала это сразу, на эмоциях, а не через столько лет… Впрочем, надо о том случае расспросить брата поподробнее. Он, кстати, недавно был у меня. Ушел прямо перед вашим появлением.

Далее Полунин начал рассказывать о своем младшем брате Андрее Леонидовиче, который был известным писателем. Вместе они купили эту квартиру, точнее, выкупили комнаты у остальных жильцов. И хотя Андрей Леонидович живет в другой квартире – с семьей, но приезжает сюда часто, чтобы поработать – у него здесь свой кабинет.

А квартира эта, можно сказать, родовое гнездо. Здесь жили еще их дедушка и бабушка, их мать с братом, здесь и они всем семейством долго жили – два брата, мать и отец – Леонид Лифшиц, доктор медицины, профессор, хирург от Бога! Ему потом клинику в Петербурге дали…

Алексей Арнольдович слушал, но слышал плохо.

«Неужели этот добросердечный старик не понимает, что мне сейчас не до истории его семьи?»

Впрочем, услышав фамилию «Лифшиц», Алексей Арнольдович удивленно посмотрел на Полунина.

– Да, да! Он родной нам отец! А фамилия у нас по матери, потому что… время такое было: не слишком-то евреев жаловали. И в ваше время, кажется, тоже…

Боюсь показаться невежливым, но скажите, Игорь Леонидович, что же мне дальше делать?

– Ну и вы не сочтите меня жестокосердным: вам остается только надеяться на скорый научный прогресс. Понимаю, это похоже на пожелание больному дождаться изобретения лекарства от его недуга. Но в вашем случае все не так безнадежно. Вам вообще везет.

– В чем же? – усмехнулся Алексей Арнольдович. – В том, что в «нору» редко кому случается угодить? Так это все равно, что живым на тот свет попасть…

– Я вам сочувствую, поверьте. Но! Во – первых, вам повезло, что после случившегося вы оказались именно здесь, а во– вторых, представьте, мы с коллегами вплотную подошли к осуществлению управляемого процесса перемещения во времени. Точнее, мы его уже осуществляем, но только на незначительные отрезки.

Далее профессор углубился в объяснение теоретических основ этого процесса. Безусловно, он отдавал себе отчет, что Алексей Арнольдович – человек, не посвященный даже в азы этой научной проблемы, а потому, как и в случае с «кротовыми норами», старался найти самые понятные слова. Обычно у слушателя это вызывает благодарное желание проникнуться учением – пока от безуспешности не приходит скука, ну а потом, когда одержимый знаниями профессор переходит на сплошные термины, – наступает раздражение. Но Алексей Арнольдович с радостью воспринимал каждую услышанную новость – о том, например, что «под эфиром подразумевается структурный уровень материи, предшествующий уровню элементарных частиц», или о том, что «с расширением Вселенной, – а она, как известно, расширяется, – плотность эфира уменьшается и что, если увеличить его плотность в каком-нибудь объеме, все предметы, находящиеся там, будут выброшены в прошлое, которому соответствует достигнутая плотность эфира».

Да и как же было ему не радоваться, если за последние несколько часов отчаяния появилось хоть что-то обнадеживающее. И даже не хоть что-то, а вполне конкретный предмет, который Игорь Леонидович принес из другой комнаты.

– Этот прибор, – с трогательной улыбкой показывал профессор, – позволяет изменять плотность эфира. Уменьшение плотности внутри прибора ведет к его увеличению в некотором радиусе вокруг, то есть к перемещению в прошлое всего, находящегося в этом радиусе. И знаете, что именно мы туда помещаем? Кинокамеру! Да, да, обычную кинокамеру! Мы располагаем ее напротив Центрального телеграфа на Тверской, там, где на фоне герба часы и календарь…

– Но Телеграф находится вместе с Почтамтом на Мясницкой!

Полунин досадливо поморщился:

– Давно уже нет. И, если хотите знать, в известном вам здании Почтамта теперь вообще биржа! Однако мы отвлеклись, а я, между тем, подошел к самому интересному. Итак, мы располагаем камеру напротив календаря, который устроен на Телеграфе, выражаясь фигурально, с незапамятных времен, включаем прибор, и… Вы меня понимаете?

– Понимаю, – кивнул Алексей Арнольдович, кажется, и в самом деле начиная понимать то, о чем только и стоило ему знать.

– Совершенно верно! – довольно заулыбался Игорь Леонидович. – Камера переносится в прошлое, фиксирует дату, мы возвращаем ее и определяем, в каком времени она побывала! Конечно, все не так просто, как я вам описал, но суть эксперимента именно такова.

– И далеко вам удалось проникнуть в прошлое?

– Четверть века уже осилили. Задача уплотнения эфира до нужного значения решена нами не до конца. В этом деле имеются непреодолимые пока трудности, в частности…

Алексей Арнольдович больше не слушал профессора: он неожиданно и мгновенно заснул.

Сон был без действия, тихий. Где-то рядом все время находилось что-то теплое, родное, милое. Порой он видел его, но вскользь и смазано – через дымку. Кажется, это мама была, а иногда он в этой женщине ее не узнавал и не узнавал никого, но любил так, что сочилась слезою душа. А потом душа вспомнила и узнала! «Как же ты забыл меня?» – спросила Соня с печальной улыбкой. «Нет, что ты!» – рассмеялся он. «Видишь, – сказала она, – я с тобой рядом, но не вместе…» И вдруг спросила: «Ты сегодня на службе не задержишься? Возвращайся скорей!» Это они уже сидели у себя в столовой и пили кофе…

 

2

Профессор был абсолютно прав насчет везения Алексея Арнольдовича. Случись на месте Полунина кто-либо другой, неизвестно, что ждало бы Алексея Арнольдовича в дальнейшем. (Хотя известно: у пришельцев из другого времени, если они, конечно, пытаются это доказать, всегда один путь – в сумасшедший дом.) А так он оказался хотя бы избавлен от необходимости заботиться о пропитании и крове. Впрочем, в известном смысле, он жил у себя дома.

Именно это Игорь Леонидович в самом добродушном тоне сообщил ему на следующее утро. А с другой стороны, добавил профессор, Алексей Арнольдович – его гость, заботу о котором он целиком принимает на себя. Игорь Леонидович очень старался не задеть честолюбия коллежского асессора, а Алексей Арнольдович, в свою очередь, проявил благоразумие. Правда, было непонятно, чем ему заняться в ожидании научного прорыва.

– Какое у вас образование? – поинтересовался профессор.

– Юридическое.

Полунин покачал головой.

– У нас юристов – пруд пруди! Да и законы Российской империи, сами понимаете, весьма отличны от законов Российской Федерации…

– Федерации?

– Именно. Империя осталась в далеком прошлом…

Из прихожей донесся шум.

– А, это Андрей. Мы разговаривали с ним вчера по телефону. Когда вы так внезапно заснули.

– Значит, он знает обо мне?

– Конечно. И ему не терпится с вами познакомиться.

В следующую секунду брат профессора появился в дверях и с широкой улыбкой направился к Алексею Арнольдовичу.

– Андрей Леонидович Полунин, – пожал он ему руку. Искренне рад встрече.

И с пониманием добавил:

– Чего о вас, разумеется, не скажешь… Поверьте, мы с Игорем Леонидовичем сделаем все, чтобы облегчить ваше положение.

– Алексей Арнольдович Бартеньев, коллежский асессор в прошлом, – отрекомендовался он и заметил:

– Это ведь с вами мы вчера столкнулись в подъезде?

– Верно.

– Вы запомнились мне, потому что вскоре я увидел Игоря Леонидовича: вы же очень похожи.

– Да, да, а оба мы похожи на нашу мать. Замечательная была женщина. И отец был человек чудесный. К сожалению, их давно нет. А они могли бы рассказать о Софье Дмитриевне намного больше, чем мы с Игорем Леонидовичем. Тем не менее…

Грохочущий стук в дверь прервал Андрея Леонидовича. Безудержность, бушевавшая за порогом, порождала только одну мысль: дверь не выдержит! Братья поспешили в прихожую. Едва Игорь Леонидович открыл замок, тут же дверь мощным рывком отпрянула, и в прихожую ворвалась молодая, с широким телом и пригожим лицом женщина. Была она в сильном возбуждении и растрепана: мокрые глаза исступленно блестели, а маленький белый передник как-то боком взбирался на ее высокую грудь. Оставляя без всякого внимания братьев, она устремилась в гостиную.

И Алексей Арнольдович увидел Клавдию!

– Слава Богу! – выдохнула она, освобождаясь от страха и напряжения, и расслабленно осела на ближайший стул. – Куда же вы пропали, барин?

Алексея Арнольдовича уже трудно было чем-либо удивить, а потому мозг его, не растрачиваясь на изумление, сразу же определил: Клавдия побывала в потайной комнате.

– Как-то тут все не так, – огляделась она и, вспомнив, что прислуге не следует сидеть в присутствии хозяев, попыталась встать.

Чужой мир только сейчас начал проникать в ощущения Клавдии, и у Алексея Арнольдовича возникло опасение, устоит ли ее психика, когда Клавдия узнает о своем перемещении в другую жизнь.

– Сиди, не тревожься, – остановил ее Алексей Арнольдович, размышляя над тем, как бы помилосерднее открыть ей новую реальность.

Клавдия все же встала.

Тем временем в гостиную вошли Полунины. Их лица не выражали удивления, поскольку нетрудно было догадаться: раз Алексей Арнольдович встретился с кем – то знакомым, значит этого человека постигла участь его самого. Их лица выражали озабоченность, ибо логично возникал вопрос: что делать, если поток пришельцев не иссякнет?

– Господа, – сказал Алексей Арнольдович, – это Клавдия, моя прислуга.

Она слегка присела в поклоне. Братья, улыбаясь, также учтиво поклонились.

– Алексей Арнольдович, прикажете что-нибудь подать? – спросила Клавдия в замешательстве оттого, что ее представили гостям.

– Погоди, – мягко ответил он, указывая ей на стул. – Расскажи, откуда ты такая перепуганная? Что с тобой случилось?

– Так с Мясницкой я… А случилось…

Она настороженно посмотрела на Полуниных.

– Можно, я не здесь расскажу?

– Не беспокойтесь, – пришел на помощь профессор. – Мы с Андреем Леонидовичем подождем в соседней комнате.

Вскоре Алексей Арнольдович узнал, что вечером 2 января приболевшая Клавдия услышала из своей комнаты какое-то движение в квартире и возбужденные голоса Софьи Дмитриевны и Глаши. Утром Глаша сказала ей, что Алексей Арнольдович ушел из дома и пропал. Его искали, из полиции приходил участковый пристав. Софья Дмитриевна от расстройства слегла в горячке и болеет до сих пор. А на днях Клавдия случайно увидела, как Глаша закрывала большим зеркалом в спальне какой-то ход. Клавдию она не заметила, а та не стала выдавать себя. Сегодня, повторив Глашины действия с механизмом на зеркальной оправе, Клавдия прошла через ход до комнаты со свечой…

Рассказ ее был довольно правдив, а то, что она умолчала о своем доносительстве и оговоре Софьи Дмитриевны и Глаши, – так признание в этом она отложила на потом… в случае, конечно, если язык повернется.

– Я села на стул и очутилась вдруг на Мясницкой, да еще летом… Я побежала домой, а здесь вы, вернулись. Раз так, то все будет хорошо. Вы мне только скажите, что такое произошло с погодой? И вообще…

Она вдруг подалась вперед, в глазах ее заплескалось беспокойство, а потом там метнулся страх:

– … что же это происходит?!

Наивно было надеяться, что распознание ею роковых перемен произойдет еще не скоро.

Алексей Арнольдович потом ругал себя за ту робкую попытку ответить, от которой начинавшаяся истерика бедной женщины немедленно полыхнула пожаром. Словно ребенок, который, плача, не желает с чем-то мириться, она не хотела признавать никаких перемещений во времени, как если бы свершившееся можно было отменить слезами и своим неверием в него.

Из соседней комнаты поторопились выйти Полунины. Трое мужчин окружили Клавдию. Увы, уговоры на нее не действовали, доводы рассудка распаляли еще больше. Оставалось отступиться и ждать.

Через некоторое время все же стали появляться короткие периоды успокоения. В одну из таких передышек Клавдия, мертво глядя в одну точку, сказала:

– Не полюбила б я вас, барин, так и не сподличала бы… А теперь меня Бог наказал…

Она, конечно, и не думала, что момент признания не только когда-нибудь настанет, но и придет так быстро и так легко окажется открыть свою сокровенную, стыдную тайну.

Рассказав о ней, она снова заплакала, но это, пожалуй, уже были слезы без отчаяния.

И в самом деле, судя по тому, что Клавдия все чаще утихала, прислушиваясь к словам, внутренне она начала принимать свою судьбу. А довод, приведенный Игорем Леонидовичем, окончательно примирил ее с действительностью.

– Живите здесь, будете нам готовить, и будет у вас почти все, как и прежде… Уверяю, этот мир ничуть не хуже того, который вы покинули. Более того, вас бы там ожидали очень большие потрясения. Вы в этом скоро убедитесь, поскольку вам с Алексеем Арнольдовичем в самое ближайшее время необходимо будет ознакомиться с Историей. Как и вообще со всем, что позволит избегать конфузов в общении с окружающими.

Закончив говорить, профессор улыбнулся и протянул Клавдии, как и до этого Алексею Арнольдовичу, узкую рюмку коньяка.

– Нет, барин, я не пью…

– Ну, вот вам и первый урок: в нашем времени так ни к кому не обращаются! А вы все же выпейте, я настаиваю…

Вскоре Клавдия окончательно успокоилась, и Алексей Арнольдович решился на вопрос, который прояснил бы одно случайно замеченное им обстоятельство.

– Клавдия, из твоего рассказа следует, что от моего исчезновения 2 января и до твоего появления здесь прошло несколько дней. Я не ошибаюсь?

– Нет, барин… то есть Алексей Арнольдович. Сегодня 14 января. Ну, там 14 января.

– Странно, – повернулся он к Игорю Леонидовичу, – но я нахожусь у вас едва ли больше суток.

– Ничего странного в этом нет. Время там и здесь течет по-разному. Получается, в вашем прошлом оно течет раз в 12 быстрее. Дело втом…

– Погоди, Игорь Леонидович, – остановил его брат. – До прихода нашей Клавдии я хотел кое о чем рассказать Алексею Арнольдовичу. Если никто не против, я начну?

Все посмотрели на Клавдию, в лице которой не было и тени прошлого горя, напротив, теперь на нем читался один лишь познавательный интерес ко всему окружающему.

И Андрей Леонидович приступил к рассказу о жизни в коммунальной квартире и, главным образом, о Софье Дмитриевне.

– Добрая она была, отзывчивая… И, знаете, как-то не помню ее пожилой. При том, что по молодости всех, кому уже за тридцать, считаешь стариками.

– Да, да, – вмешался профессор, – ты, Андрей, верно подметил. И я теперь знаю, причину этого! Сказался побочный эффект пребывания в ином времени, так называемый «эффект нестарения». Гипотезу о возможности такого явления выдвинул в свое время академик Лизунов…

– Достаточно, Игорь, – прервал Андрей Леонидович. – Все равно я больше ничего не пойму. Думаю, Алексей Арнольдович и Клавдия тоже.

Историю квартиры и ее обитателей он изложил сжато, не задерживаясь на подробностях. Угадывалось, что ему хочется побыстрее подойти к концу, где, по-видимому, всех ожидало нечто удивительное.

– В ту пору, как, впрочем, и сейчас, я вел дневник. Он сохранился, и, если у кого-то появится желание полистать его, – милости прошу. А теперь перейдем к самому главному – к обстоятельствам исчезновения Софьи Дмитриевны. Игорь Леонидович сказал, что вас, Алексей Арнольдович, это интересовало в первую очередь.

Алексей Арнольдович кивнул.

– Так вот, в тот день она куда-то отлучилась из квартиры, а вернулась в сопровождении мужчины. Оба сияли улыбками. Через некоторое время Софья Дмитриевна вышла на кухню, чтобы заварить чай, и больше я ее не видел. Когда спустя несколько дней по заявлению жильцов квартиры милиция вскрыла ее комнату, она оказалась пуста.

На Алексея Арнольдовича было больно смотреть. Лицо его мгновенно посерело и осунулось.

– Просто у нее появился мужчина, – мужественно подытожил он, – с которым Софья Дмитриевна, решив никого не извещать, уехала. У нее, безусловно, было на это…

– Простите, за неуместную интригу, – поспешил перебить его Андрей Леонидович. – Дело в том, что тем мужчиной были вы!

– Я?!

– Именно вы! Еще вчера, когда мы встретились с вами в подъезде, ваше лицо показалось мне отдаленно знакомым, а вспомнил я вас только сегодня. Не сомневайтесь: я безошибочно узнаю лица, которые видел однажды.

– Но, чтобы это был я, – такое просто невозможно!

В пронизанной недоумением тишине усмехнулся профессор:

– Очень даже возможно, дорогой Алексей Арнольдович! Это значит, что нам удастся переместить вас в… Какой это, Андрей, был год?

– 1975-й, 9 мая, 30-летие Победы. Я даже время могу назвать: полвосьмого вечера.

– Теперь понимаете, что ваша ситуация не так уж безвыходна? Хотя честно признаюсь: нам с коллегами предстоит еще много работать, чтобы вы 9 мая 1975 года в 19 часов появились, ну, скажем, напротив Почтамта…

– Почему на Мясницкой, а не сразу здесь?

– А знаете, что здесь не гостиная была, а комната Стодольских? Вы хотели бы своим появлением пошатнуть их психику? Единственно, куда вас относительно смело можно было бы переместить, так это в комнату Софьи Дмитриевны. Но мы лишены такой возможности, поскольку ее комнаты теперь не существует. И потом, вы же с Софьей Дмитриевной где-то встретились, раз она выходила из дому, прежде чем вернуться с вами. Нет, нет, пусть это будет Мясницкая, напротив Почтамта! Там, где вы и расстались. Поверьте, все сложится!

 

3

По ночам его порой выносила из сна будоражащая, ни с того, ни с сего являвшаяся мысль: «Господи, да ведь я, по сути, не живу, а только ожидаю, и никто не знает, когда выданную мне жизнь я смогу начать проживать! Это уму непостижимо!» Следом приходило искушение отказаться от мрачноватого будущего – прошлого (отечественную историю он хорошо усвоил) и, покинув свой остров ожидания, отправиться вместе с действительностью в неизвестное. Он представлял, что обязательно найдет себя на каком-нибудь поприще, обзаведется собственным домом, семьей…

Вот до этого момента все у него получалось, а потом… Рядом он видел только Софью. И ничего с собой поделать не мог. Если бы знать, что ее нет в живых или что она его забыла, оставалось бы только смириться с этой потерей! Но она – живая и ждала его. И он хотел прожить с ней свою жизнь – все равно, в каком времени!

Алексей Арнольдович часто ходил на Мясницкую и подолгу простаивал напротив Почтамта, испытывая каждый сантиметр того места, откуда Софья исчезла, – чтобы и самому угодить в ту чертову «кротовую нору».

– Нет, мой дорогой, это маловероятно, – не раз предупреждал его профессор. – Видимо, чтобы «нора» открылась, существует еще какое-то неизвестное нам условие. Иначе, вы давно достигли б желаемого.

Игорь Леонидович и Андрей Леонидович самыми разными способами пытались избавить его от сумрака на душе, но только изучение новейшей истории уводило мысли Алексея Арнольдовича в сторону от собственной судьбы. Да и то, по правде сказать, один сумрак лишь сменялся другим.

Однажды Андрей Леонидович предложил ему попробовать себя в качестве консультанта на съемках кинокартины – экранизации его повести, действие которой происходило в начале прошлого века.

– Соглашайтесь, Алексей Арнольдович, вы как никто в теме. Да и нет теперь знающих людей! Иногда киношники такое вытворяют, что волосы дыбом встают. Ну вот почему они решили, что советские офицеры носили одновременно и ордена, и орденские планки?! Ведь это, по меньшей мере, нелогично! Но у них сплошь и рядом, что ни военачальник, то елка, украшенная с левого бока планками, а с правого орденами… В моей повести один из персонажей – полковник. Не советский, заметьте, а царский. Мне страшно представить, как они его для пущей важности разукрасят! Почему бы им, например, на полковничьем – лишь с двумя просветами – погоне не восполнить отсутствие звезд? С тремя большими звездами красивее же! Соглашайтесь, голубчик, помогите стыда избежать…

Алексей Арнольдович согласился. Конечно, это была не самая трудная в его жизни работа, но выполнять ее оказалось интересно. Потом по просьбе Андрея Леонидовича он с тем же увлечением занялся подборкой материала для его будущего исторического романа. Алексей Арнольдович легко ориентировался не только в событиях своего, но и предшествующего времени, да и мог ли хоть кто-то из живущих людей быть ближе к прошлому, чем он?

И все же, месяц за месяцем, год за годом Алексей Арнольдович продолжал ходить к Почтамту.

Как-то раз он увидел на Мясницкой Клавдию, которая шла перед ним метрах в двадцати. Он ускорил шаг и хотел уж было окликнуть ее, как Клавдия вдруг исчезла из его взгляда, который он ни на секунду от нее не отводил. Перед этим она остановилась, чтобы перейти на противоположную сторону. Поспешив туда, где только что краснел ее спортивный костюм, Алексей Арнольдович убедился: Клавдию поглотило то самое место! Но что произошло, в чем заключалось упомянутое Игорем Леонидовичем неизвестное условие, при котором открывалась «кротовая нора»?! Досадуя на самого себя, Алексей Арнольдович так и не смог припомнить ничего необычного в действиях Клавдии.

А еще ему было досадно от потери единственной живой души из своего прошлого мира, хотя в последнее время они с Клавдией виделись нечасто.

Да, да, она давно уже не оставалась под опекой дома Полуниных. В отличие от Алексея Арнольдовича, которого не захватывала обретенная им против воли действительность и который регулярно хандрил, Клавдия решилась отведать новой жизни сполна – потому что еще одной, думала она, не будет.

Началось все с того, что Клавдия освоила Интернет. Огромное количество предлагаемых Сетью способов похудеть вкупе с телерекламой сделали свое дело: она принялась испытывать одну диету за другой. Подобно тому, как под рукой мастера у необработанного мрамора начинают проступать контуры скрытой в нем скульптуры, так и у Клавдии под действием самой лучшей из диет стала проявляться природная красота ее форм.

Эта диета хорошо всем известна. Главный лозунг ее «Не жрать!» красуется в виде магнитиков на многих холодильниках. И что же? Выражаясь фигурально, суммарный перевес населения продолжает зашкаливать все допустимые пределы. Наверно, это еще и от нервов, поскольку граждане, благодаря усердию властей, постоянно пребывают в стрессе, который, как известно, ведет к повышенному потреблению продуктов.

Итак, постройнев и получив необходимые навыки для общения с современными людьми, Клавдия начала «выходить в свет».

Поначалу это было кино, потом девушка стала посещать клубы. Правда, первый опыт оказался неудачным: Клавдию занесло в заведение для геев, что на Каланчевке. И это было прямое упущение ее наставников Полуниных.

– Да, они такие, – объяснял потом обескураженной Клавдии Игорь Леонидович. – Их женщины не интересуют. Точно также существуют женщины, которых не интересуют мужчины. Это представители, так называемой, однополой любви.

– А, вспомнила. Я же про них знала. Это извращенцы.

– Учтите, Клавдия, в приличном обществе к ним принято относиться терпимо. Они такие же люди, как и все. Просто отличаются от нас своими пристрастиями.

– Что, вот так открыто? – спросил присутствовавший при разговоре Алексей Арнольдович с мрачным видом, будто у него горечь во рту – Это уже не грех? – с трудом проглотил он ее.

– Знаете, – вмешался Андрей Леонидович, – мы с братом осколки советской империи, а потому атеисты. Вопросы грехопадения не в нашей компетенции.

– Хорошо, не в вашей, но приличное, как вы сказали, общество – оно-то сплошь верующее.

– Подозреваю, что вера у них только на словах. Теперь модно быть верующим.

Алексей Арнольдович помрачнел еще больше.

– Ну, знаете, это черт знает что…

Он отошел к окну и стал смотреть на улицу.

– Да поняла я все – примирительно сказала Клавдия. Не нервничайте, Алексей Арнольдович. Если они нормальных людей не трогают, то и нам до них нет дела. Бог им судья!

Клавдии вообще стало свойственно проявлять благоразумие.

Потому и непонятно, куда подевалось это ее замечательное качество, когда решила она выйти замуж за Вениамина Илупина.

Веничка был далеко не юноша, но балбес, каких трудно найти. Единственное его достоинство, которое и подкупило Клавдию, состояло в том, что он умел интересно «зажигать». Хотя, это было нетрудно, благодаря родительским деньгам. Отец его трудился… губернатором одной из областей Нечерноземья. В свое время он удачно вписался в перестроечный процесс как правнук репрессированного героя Гражданской войны. Впоследствии, когда задули ветры молодой российской демократии, обнаружился другой прадед – участник Ледяного похода, сподвижник Колчака. До начала века Веничкин отец числился по разряду публицистов. Однако с наступлением благословенной эры возрождения страны появилась потребность в настоящих патриотах на государственной службе. И начались настоящие чудеса! Бухгалтер становился министром здравоохранения, косметолог – министром сельского хозяйства, а зав. отделом культтоваров – министром обороны. А все потому что настоящие патриоты! Вот и Веничкин отец не сразу, но достиг губернаторского поста. Правда, за время его правления область окончательно захирела, да разве это главное? Главное, чтобы в Кремле не сомневались, что за веру, царя и отечество он живот свой готов положить! Архаично звучит? Но и вера, и царь, и отечество – разве их нет сейчас? Хотя ключевое слово тут, конечно, «царь». В общем, пока Кремль не сомневался, Веничкин отец благоденствовал, а от щедрот его с лихвой перепадало и родной кровиночке, в отличие от неродного губернского населения.

Нельзя сказать, что он не принял невестку, он просто не обратил на нее внимания. Ну что поделаешь, если у Венечки привычка жениться. Эта уже третья жена. Дурью помается и бросит.

Так и вышло. Впрочем, еще неизвестно, кто кого бросил: Клавдия очень быстро разочаровалась в балбесе, а потому совсем не горевала о случившемся.

Она вернулась в дом Полуниных и некоторое время жила прежней жизнью, пока не встретила Валерия Петровича Шубина.

Шубин работал администратором в ресторане. Солидный был мужчина, обстоятельный. Через месяц ухаживаний он предложил Клавдии заключить брак и переехать к нему. Избежать трагедии помогла интуиция многоопытных братьев Полуниных. Им оказалось достаточно увидеть его однажды, чтобы начать уговаривать Клавдию повременить хотя бы с вступлением в брак. Решив пока не выходить замуж, она все– таки переехала к Валерию Петровичу, и вскоре застала его в постели с молоденькой официанткой из его же ресторана.

Полунины и Алексей Арнольдович долго не могли успокоить бедняжку.

– Зачем я ему была нужна? – рыдала Клавдия.

– Самец… – изрек Андрей Леонидович. Мы это предвидели.

После той неудачи, чтобы восстановить нервную систему, Клавдия занялась йогой и вскоре влюбилась в своего сен-сея. Однако и здесь все оказалось несчастливо: у сен-сея была жена и трое детей. Жена, прознав про интрижку своего благоверного, недолго думая, наняла для Клавдии киллера. Покушение не удалось, но угроза жизни не миновала, потому что, несмотря на то, что заказчик был известен, делу отказались давать ход.

– Вот когда вашу девушку убьют или покалечат, тогда и приходите, – сказали Игорю Леонидовичу в полиции.

Пришлось Клавдию прятать, для чего Полунины купили ей однокомнатную квартиру в спальном районе.

Ну а потом она занялась челночничеством. Привозила из зарубежья товар, торговала на рынке.

Такая вот вышла у Клавдии история, в которой она сполна отведала от новой жизни и соли, и перца, а сколько сахара – не знает никто…

Исчезновением Клавдии был огорчен, конечно, не только Алексей Арнольдович, но и Полунины.

Втроем они долго молчали. Наконец, Андрей Леонидович высказался за всех:

– В последнее время мы совсем упустили ее из виду… Однако кто же такое мог предвидеть?! Сколько времени простоял Алексей Арнольдович на том месте – и ничего…

– А вы не подумали, – взбодрился вдруг Игорь Леонидович, – что Клавдия теперь встретиться с Софьей Дмитриевной! Ведь так же? И обо всем ей расскажет. В том числе и о дате 9 мая 1975 года. Следовательно, ее уход был предопределен, как бы мистически это не выглядело. Круг замкнулся!

* * *

Профессор, конечно же, оказался прав. Событие, которое не могло не случиться, произошло через несколько лет, на Мясницкой улице, когда ранним безлюдным утром бывший коллежский асессор Алексей Арнольдович Бартеньев исчез на глазах Игоря Леонидовича Полунина, его брата и коллег, чтобы возникнуть напротив Почтамта в день 9 мая 1975 года.

 

Часть 4

 

Из дневника Андрея Полунина

9 мая 1975 года.

Припоганейший был вчера денек. А началось все с того, что наша «англичанка» Майя Михайловна Клепикова поставила мне «незачет». На мой взгляд, отвечал я неплохо. На тройку уж точно! Ну, даже если и с минусом, все равно можно было бы на зачет расщедриться. Да еще перед Днем Победы! Вот интересно, какому идиоту пришло в голову устраивать зачет накануне праздников?!

А Майя Михайловна манерная такая… Шляпки какие-то дурацкие носит, белые перчатки, зонтик от солнца, меня называет «несносным»… Прямо, как из прошлого века припожаловала. Барыня… Хотя, скорее всего, образ этот искусственный, зачем-то ею придуманный. Уж мне ли не знать, какие они – настоящие барыни? Все-таки мы с Софьей Дмитриевной соседи со дня моего рождения!

До революции ей принадлежала вся наша коммунальная квартира. (Только сейчас подумал: это же, сколько ей лет?.. А не скажешь…) Она красивая, подтянутая, всегда с прической и чуть подкрашенными губами, но никаких шляпок и зонтиков! Правда, в речи ее встречаются иной раз непривычные обороты («Леночка, – наставляла она мою маму, – тебе нужно немедленно взять меры, чтобы Андрюша не захворал!»), но что уж тут поделаешь – так говорили все в ее окружении, когда она росла, училась в гимназии… Кстати, судя по владению Софьей Дмитриевной иностранными языками, а также по знанию ею литературы и истории, учили в гимназиях на зависть будущим поколениям школьных учителей (которые не завидуют исключительно по неведению).

Она, конечно, классово чуждый пролетариату элемент, но добрый ангел нашей квартиры. Дядя Саша, мамин брат, теперь уже генерал, считает ее близким человеком. Она, как могла, опекала его и маму, когда во время геологической экспедиции погибли их родители, и из всех родственников осталась только старенькая бабушка – моя прабабка. Но и она в войну умерла. К тому времени мама ушла на фронт, медсестрой, и дяде Саше до призыва в армию пришлось жить совершенно одному. Если б не поддержка Софьи Дмитриевны… Из года в год шлет он ей поздравительные телеграммы со всех мест своей службы.

А дед Ефим? Мама рассказывала, что семейство Лытневых было большое: сам Ефим, его сын с женой, его дочь с мужем и ребенком… Сына арестовали за то, к чему теперь призывают нас партия и комсомол и за что теперь, если не наглеть, ничего не будет, – за проявление активной гражданской позиции. Может, и тогда ничего бы не было, если не замахиваться на критику правительства. А он замахнулся, то есть обнаглел, да еще и ляпнул с дуру что-то не то и где-то не там… Следом арестовали его жену – необразованную деревенскую бабу, которая только-только пошла учиться на какие-то курсы. Оба пропали в лагерях. Когда началась война, дед наотрез отказался уезжать и остался один: дочь с внучкой эвакуировались, а зять, понятное дело, ушел воевать. Никто из них не вернулся: эшелон с эвакуируемыми разбомбили, а дочкин муж пропал без вести.

Еще в квартире жила одна старушка. Перед войной обеих ее дочерей расстреляли за вредительскую деятельность, которую они развернули в профсоюзах.

Так что остались на попечении Софьи Дмитриевны двое старых, да один малый. Старушку я никогда не видел, потому что она умерла до моего рождения, но деда Ефима застал в живых, и помню его, хоть и смутно. Вредный был дед, а на Софью Дмитриевну молился. Так не я – мама утверждает, и это правда.

Однако что-то меня слишком в сторону занесло.

Итак, решила Майя Михайловна «устроить праздник» не мне одному. Народ наполучал полно «незачетов»! Поехали мы всей честной компанией на Покровку, которая вообще-то называется улицей Чернышевского, горе пивом заливать. А там, в автопоилке, не протолкнуться, кружек свободных нет, сушки соленые кончились. Кто-то мне рассказывал, как просто их делают: обливают водой и посыпают крупной солью, а уж сколько соли на какую сушку налипнет – одному богу известно. Вот отчего иной из них убить можно. Про пиво тоже говорят, что его в автоматах сильно разбавляют. А, на мой взгляд, оно не слишком отличается от бутылочного. И вообще: с чем сравнивать-то, если в магазинах, кроме «Жигулевского» и «Московского», ничего не купишь?! К чему пустые разговоры вести?

В конце концов, взяли мы знатного портвейна «Агдама» и поехали к Андрюхе Мочалову в общагу. А у него к нашему приезду уже давно стоял дым коромыслом. Сосед его по комнате – отличник с параллельного потока Додик Шварц – получил свой первый в жизни «незачет» (Майя Михайловна вчера явно была в ударе), и одногруппники Дода решили отметить это выдающееся событие, скинувшись опять же на «Агдам».

Немного со всеми выпив, я выскользнул за дверь и прямиком на третий этаж, к ней.

Она одна была, сидела за столом, читала и не забывала на меня дуться. Она очень трогательна, когда такая нахохлившаяся. Но у воробья перья торчком, а она головку опустит – и только нежный овал лба, маленького носа… Я метнулся, чтобы ключ в замке повернуть, да где там! Сразу от книжки оторвалась и строгим тоном:

– Не вздумай! У нас больше с тобой ничего не будет!

Я, конечно, ей сначала не поверил, но распознав в ее голосе решимость, испугался.

– Лен, ну ты что в самом деле?

– Ничего. У тебя же теперь Катя, я не держу…

– Что за глупость!

Но тут черт принес Ленину соседку. Татьяна привалилась на своей кровати к стене и достала из кармашка пилку для ногтей. Я понял: обо всем кумушки договорились заранее.

Я вернулся к Андрюхе с Додиком. В мое недолгое отсутствие народ, конечно, время даром не терял, так что я выглядел теперь белой вороной. Пришлось наверстывать упущенное…

Неудивительно, что сегодня с утра жутко болит голова. И горло: простудился я ко всему прочему… При том, что в Москве по-настоящему летняя погода! Нужно брать меры, как говорит Софья Дмитриевна.

Весь день лежу, лечусь.

19 часов 30 минут.

Вот это новость! У Софьи Дмитриевны – мужчина!

Минут 40 назад я услышал, как хлопнула входная дверь. Я понял, что Софья Дмитриевна куда-то ушла (в квартире мы одни: Стодольские на даче, Крикуновы на месяц уехали в отпуск). А сейчас, направляясь в ванную, чтобы пополоскать горло, я увидел ее, возвращавшуюся в сопровождении мужчины со старомодно закрученными усами на крупном, вытянутом лице. Я опешил, но не оттого, что возле Софьи Дмитриевны мужчина, который, кажется, еще и моложе ее, а оттого, что оба они просто светились – иначе не скажешь – счастьем! Незнакомец слегка поклонился мне, Софья Дмитриевна пропустила его перед собой в комнату, и дверь закрылась.

Через некоторое время Софья Дмитриевна вышла на кухню. У нее был какой-то странный взгляд, будто смотрит она не перед собой, а в себя, и чему-то там улыбается. Наверно, поэтому она увидела меня лишь тогда, когда, приготовив чай, собиралась идти в комнату.

– Ну, как ты? Тебе получше?

– Спасибо за календулу, очень помогло.

Сейчас уже двенадцать ночи, я читаю «Сто лет одиночества» Маркеса, и до сих пор не слышал, чтобы кто-то от Софьи Дмитриевны ушел.

12 мая 1975 года.

У нас беда: пропала Софья Дмитриевна. Похоже, последним, кто общался с ней, был я. Дело в том, что я проболел все праздники, никуда из дома не отлучался и за время, прошедшее с вечера 9 мая, когда Софья Дмитриевна пришла с незнакомцем, ни разу ее не увидел и не услышал. Но такое было бы невозможно, если с нею все в порядке!

Вчера, по возвращению с дачи Стодольских, мы решили обратиться в милицию.

Сегодня приходили участковый и слесарь из ЖЭКа, который вскрыл дверь Софьи Дмитриевны. Я и Стодольский были понятыми. Комната оказалась пуста. При этом на книжной полке без труда обнаружились документы и деньги.

Мы в недоумении…

* * *

Откуда же Андрей и все остальные могли знать, что у комнаты Софьи Дмитриевны был еще один выход – за большим, в тяжелой оправе зеркалом.

 

В поисках истины

 

1

Понарин потёр расцарапанные руки. Ещё немного и все загадки раскроются… Всё-таки интересно будет взглянуть на Челикина, когда станет ясно, что его утверждения относительно Лоры Квинт – откровенная нелепость. Да и как можно связывать последний этап жизни Осоргина с этой Лорой – столь незначительным персонажем его биографии?

Понарин поднял глаза, всмотрелся в картину художника Синева, давно ставшую классической, «Противостояние 9 июня 20… года». «Да, – подумалось ему, – ведь более семидесяти лет прошло, а смелость этого человека, перевернувшая жизнь целой страны, изменившая ход ее истории, поражает до сих пор!»

Из учебника для средней школы «История Отечества» (издательство «Просвещение», М, 20… год):

«В стране, как и в эпоху, так называемого, социализма, установился диктат одной партии и её лидера, занимавшего также пост Канцлера государства. Несмотря на падение уровня жизни основной части населения, официальная пропаганда неустанно твердила о небывалом подъеме отечественной экономики и благосостояния граждан. Всё это вызывало у населения недовольство, создавало протестные настроения. Поводом для широких выступлений народных масс послужило преследование властями талантливого поэта и прозаика Н. П. Осоргина, ставшего впоследствии национальным героем.

9 июня 20… года на встрече руководителей страны с творческой интеллигенцией, транслировавшейся по телевидению в прямом эфире, Н. П. Осоргин был подвергнут Канцлером государства резкой критике за то, что его произведения «пронизаны духом упадничества и клеветой на реалии сегодняшнего дня». Н. П. Осоргин попытался возразить с места, но был грубо одернут Канцлером. Не желая мириться с оскорблениями, Н. П. Осоргин покинул зал, адресовав Канцлеру одно из известных идиоматических выражений. За дверями Н. П. Осоргин был взят под стражу и препровожден в тюрьму.

Совершенный Н. П. Осоргиным на глазах миллионов граждан мужественный поступок вызвал озабоченность общества его дальнейшей судьбой. Попытки преследования Н. П. Осоргина спровоцировали гнев широких слоев населения и привели, в конечном счете, к уходу с исторической сцены одиозной партии вместе с её лидером и возвращению страны в лоно цивилизованных государств».

Понарин чувствовал, он был убежден, что слово «Судокта», обнаруженное им в записной книжке Осоргина, имеет некий тайный, более глубокий, нежели полагают его биографы, смысл!

Открытие своё Понарин сделал недавно. Просматривая в очередной раз документы из архива Осоргина в Национальной библиотеке, он обратил внимание на совершенно чистый блокнот с вырванным из него первым листком. Очевидно, никому раньше не приходило в голову рассмотреть блокнот повнимательней, иначе давно было бы обнаружено это слово. Точнее его оттиск на страничке, следовавшей за вырванным листком. И сразу же возникли вопросы, первыми из которых были: что означает слово «Судокта» и зачем понадобилось листок с этим словом вырывать?

О своей находке Понарин сделал сообщение в научном журнале и поступил, как выяснилось, опрометчиво.

В отклике профессора Челикина, последовавшим на статью, высказывалась мысль о том, что запись эта связана с Лорой Квинт. Ведь «Судокта» – это городок на границе Московской и Владимирской губерний, а во Владимире Лора проживала в десятых годах нашего столетия и могла, например, снимать под Судоктой дачу.

Профессора Челикина неожиданно поддержали другие исследователи, хотя было очевидно, Понарину уж точно, что подобное объяснение – результат поверхностного взгляда на суть вопроса.

«Что ж, уважаемые коллеги, придется вас разуверить», – решил Понарин и выехал в Судокту.

 

2

Поистине невероятные встречаются названия на карте России! Нарочно будешь придумывать – не придумаешь! Взять хотя бы Подмосковье. Тут вам и Слёмы, и Турейка, и Дорки, и Ветчи, и какая-то Аким-Анна (а ещё Гавшино, Генутьево и т. д.). Судокта – из того же ряда.

Понарин свернул на указатель. Шоссе было неширокое, двухполоска всего, но ровное, укатанное. Известное изречение: «В России две беды – дураки и дороги» давно уже перестало быть актуальным. «Во всяком случае, в части дорог», – мысленно уточнил утверждение Понарин.

Шоссе, по которому неслась его «Онега», вкатывалось в поселок широкой улицей. По обеим её сторонам стояли старинные деревянные домики, добротные, несмотря на возраст, в кружеве наличников.

В раскрытом окне одного из них Понарин увидел удивительную старушку. Хотя нет, язык не поворачивался её так назвать. Это была пожилая дама с подведенными бровями, в яркой грубой помаде и… бейсболке. Она приветливо помахала Понарину рукой.

Название гостиницы, которую Понарин обнаружил чуть дальше, не отличалось оригинальностью. Он давно уже заметил, что гостиницы всех провинциальных городов называются именами этих самых городов. Правда, «Судокта» оказалась не гостиницей, а «отелем», что вызвало у Понарина невольную улыбку.

– Это вы по поводу «отеля»? – догадалась девушка-администратор. – У нас тут до недавнего времени ещё и «ресепшен» был, – улыбнулась она и пояснила:

– Наш Павел Васильевич, директор, родом из начала века.

«Елена Шилова», – прочитал Понарин на ее бейджике.

– Так вашему директору уж выходит…

– Да, прилично выходит, дай бог ему здоровья… Хотя у нас в городе и постарше люди есть. Какой номер брать будете? Есть люкс, полулюкс, стандартный.

«А мне ведь и в голову не приходило, – насторожился Понарин, – что с того времени мог кто-нибудь дожить до наших дней. Надежды мало, но всё-таки…»

– Хотелось бы люкс. А скажите, Лена, кто же у вас в городе самый почтенный из долгожителей?

– Екатерина Егоровна Кошелева, – не задумываясь ответила Лена. – Ей 93 года.

– Да… Возраст, конечно… Уж и не помнит, наверно, ничего, и вообще, как говорится, не дай бог дожить, – заключил Понарин, в душе желая ошибиться.

Ему повезло.

– Что вы! Ясный ум и твердая память! Молодым ей впору позавидовать. Она, между прочим, первая моя школьная учительница. Необыкновенная женщина! Она и сейчас, в свои годы, всегда ухожена, брови подведены, губы накрашены…

– И в бейсболке! – обрадовано воскликнул Понарин. – Не её ли я видел при въезде в город?

– Её, – стушевавшись, подтвердила Лена. – Там у неё дом. А бейсболка… Наверное, дань годам молодости… Говорю же вам – необыкновенная женщина!

– Вот кто мне нужен! Понимаете, Лена, я – учёный-историк, приехал в ваш город, чтобы прояснить один важный вопрос. Хотел в документах покопаться, а тут – живой свидетель! Как бы мне с этой Екатериной Егоровной повидаться?

– Очень просто. Вы же знаете, где она живет. Всё ей объясните, она не откажет, если сможет помочь. А не застанете её дома, тогда ищите в полиции.

Сияющее лицо Понарина потускнело: Лена его разыгрывает?

– Она полицейским нашим помогает… Ну, в расследованиях всяких. Как эта… мисс Марпл.

– Как кто?

– Мисс Марпл. Екатерина Егоровна рассказывала, что во времена её молодости очень был популярен сериал об этой старушке-сыщице, англичанке. Вы же знаете, они там, в начале века, все были на сериалах помешаны.

– Да, да – заулыбался Понарин, – это известный факт… А Екатерина Егоровна одна живёт?

– К сожалению, так уж вышло: она совсем одинока.

 

3

Понарин забежал в номер, чтобы оставить портфель с вещами, и помчался назад – к машине.

Увы, Кошелевой дома не оказалось, и значит, нужно было ехать в полицию.

– Господин подпоручик, – обратился Понарин к дежурному, – как бы мне с Кошелевой Екатериной Егоровной повидаться? Мне сказали, что её здесь можно найти.

– Екатерина Егоровна, – улыбнулся молодой русоволосый офицер, перетянутый портупеей. – А вы кто будете?

– Моя фамилия Понарин, я из Москвы, приехал в командировку от Института истории литературы.

Подпоручик внимательно оглядел Понарина.

– Что же вас здесь интересует?

– Ну, то, например, бывал ли в вашем городе Осоргин?

Парень приосанился, надел фуражку и встал:

– Подпоручик Тунцов. Прошу садиться – указал он Понарину на стул и продолжил:

– Таких данных у нас не имеется. А вы, как я догадываюсь, хотите на эту тему поговорить с Екатериной Егоровной?

– Ну да. Она ведь единственный, кто помнит о том времени.

– Понимаю, понимаю… Только придется вам подождать: она на выезде вместе с ротмистром Кудашовым. ЧП у нас: требование выкупа за заложницу.

– Не может быть! – поразился Понарин. – Я думал, такое в прошлом!

– Мы тоже так полагали… У нас ведь, в основном, кражи, да мелкое хулиганство. А тут… Правда, в заложниках – кошка.

Понарин облегченно улыбнулся:

– Ну, это пошутил кто-то.

– Не скажите. Кошка редкой породы – шотландская вислоухая – и из очень уважаемой семьи. Дело контролирует Губернская управа!

На этих словах дверь распахнулась, и появился высокий полицейский с красным, распарившимся на жаре лицом, за ним – та самая старушка в бейсболке. При ближайшем рассмотрении в левой её ноздре обнаружилась золотистая горошина – пирсинг. Да, Екатерина Егоровна явно не желала расставаться с молодостью!

– Вот увидишь, – говорила она ротмистру глуховатым, но бодрым голосом, – это дело рук её племянника, Николая… Недаром он решил сегодня домой возвратиться.

– А если нет, – вытирался платком ротмистр. – Ох и подведете вы меня под монастырь…

– Ничего, ничего, Константин, не очкуй! Возьмем его с поличным. Только бы этот, который в засаде остался, его не проср…

Кошелева осеклась, натолкнувшись взглядом на незнакомца, и изобразила приятность в лице:

– Какой милый молодой человек! Алексей, познакомьте нас.

– Вот, – Екатерина Егоровна Кошелева, – привстал из-за стола подпоручик, а это командированный из Москвы, Понарин. По вашу душу, между прочим.

– Господи, Алексей, не даму положено представлять мужчине, а наоборот. Вот помру, так и не научишься хорошим манерам. Как вас звать-величать? – повернулась она к Понарину.

– Олег Михайлович.

– Очень рада.

Она протянула руку, судя по изгибу в запястье, явно для поцелуя. Когда-то карие, но вылинявшие её глаза при этом наполнились цветом и заискрились.

«Сколько кокетства, однако, – подумал удивленный Понарин, склоняясь к её руке. – Всё-таки есть женщины, которым возраст нипочем».

– Неужели моя скромная персона кому-то интересна?

– Видите ли, дело в том, что я являюсь сотрудником Института истории литературы…

Понарина оборвала трель телефона. На дисплее, висевшем позади подпоручика, изобразился полицейский, размахивающий руками.

– Он уехал! Уехал! Я на секунду всего отлучился! Перехватывайте! Он мимо вас поедет!

– Я ж говорила: просрёт! – обратила Кошелева спокойный взгляд на ротмистра и вскричала:

– Быстро в машину!

Выбежав, они вскоре вернулись.

– Не заводится! – Кудашов чуть не рыдал от досады.

– Чья там стоит «Онега»? – Ни тени растерянности не было в лице Кошелевой. – Ваша?

– Да.

– За мной! – скомандовала старуха.

В отличие от полицейского «Мерседеса» понаринская «Онега» завелась с пол-оборота. Ротмистр уселся рядом с Понариным, подпоручик и Кошелева разместились сзади.

– Вон, вон он! – Кудашов энергично протыкал воздух пальцем. – Видите белый «Сааб»?

Понарин кивнул головой:

– Догоним.

 

4

Конечно, догнали. Откуда злоумышленнику было знать, что мчавшаяся сзади «Онега» его преследует?

Племяш, умыкнувший тетушкину любимицу, успел лишь мимолетно изумиться, когда из перегородившей ему путь легковушки выскочили полицейские. Далее в его мироощущении произошел сбой, после которого он осознал себя распластанным на горячем капоте собственного авто.

Понарин и Кошелева заглянули в салон и на переднем пассажирском кресле увидели заложницу. Видимо, она только что проснулась, разбуженная шумом. Один глаз ещё не вполне выплыл из-за толстой щеки, второй же внимательно разглядывал происходящее, выражая всё большее и большее неудовольствие.

– Между прочим, Анфисой зовут, – поведала Кошелева.

Анфиса была, действительно, вислоухой: маленькие уши её не торчали островерхо, как у обычных кошек, а, заломанные вперед, нависали над крупной лобастой головой. Ноздреватым мехом своим она напоминала плюшевого мишку, а окраса была дымчатого, с серебристыми подпалинами. Ничего не скажешь – хороша!..

Только вот не понравились ей ни Понарин, ни Екатерина Егоровна. А больше всего полицейские, разложившие на капоте Николая.

Выскочив через открытую дверь, она с шипением взлетела на плечи ротмистра Кудашова. У того от боли закатились глаза.

Понарин бесстрашно попытался сбросить Анфису на землю, но стоило ему протянуть руки, как они тотчас покрылись кровоточащими царапинами.

Было ясно, что Аниса – серьезный зверь и что она… защищает Хозяина. Да, да, именно таковым считала Анфиса своего похитителя, поскольку был он и заботлив, и добр, а всё остальное – премудрости человеческой жизни.

Потоптавшись с выпущенными когтями на спине ротмистра, Анфиса приготовилась перескочить на Тунцова, который, бросив задержанного, по-чемпионски отпрыгнул на несколько шагов в сторону. Злоумышленник, никем более не удерживаемый, продолжал лежать не шевелясь.

– Николай, – прокричала Кошелева, прячась за Понарина. – Уберите животное!

– А ну, уйми эту гадину, – пришел в себя подпоручик. – Ей-богу пристрелю!

Все с недоумением посмотрели в его сторону, даже Николай выгнул шею: давным-давно полицейские несли службу без оружия. Тем не менее, слова Тунцова возымели действие. Продолжая лежать, Николай повернул голову, негромко позвал:

– Фиса, Фиса, иди ко мне!

И кровожадный зверь обратился в ласковую кошку! Анфиса спрыгнула на капот и, громко мурлыча, уселась рядом с лицом Хозяина.

– Да вставайте вы уж, – зло и осипло произнес Кудашов. – В участок поедем.

Надо было отдать ему должное: несмотря на пережитое, он держал себя в руках и допрашивал Николая строго, но спокойно.

Кошелева оказалась во всем права. Однако, как ей удалось вычислить злоумышленника, осталось для Понарина неизвестным.

Неясной представлялась и дальнейшая судьба похитителя. С одной стороны, он преступник, с другой…

А с другой стороны, потерпевшая была такой стервой, что даже собственная её кошка не пожелала с ней жить.

– Я и не крал Анфису. Она сама ко мне в гостевой домик пришла и там осталась. Это я потом, когда записку про выкуп написал, спрятал Анфису на чердаке. Она и не сопротивлялась. Я же не обижал её… – рассказывал Николай, племянник богатой тетки и горе-авантюрист.

Поводя израненными, пылавшими огнем плечами, Кудашов всё не мог определиться, как поступить с ним.

Анфиса дремала на стуле недалеко от Хозяина, иногда посверкивая бдительным глазом.

 

5

А между тем, у Понарина тоже горели раны. Запекшиеся царапины набухли и начали пульсировать, готовые снова окровавиться. Он уже несколько раз дул на руки, но боль не утихала. Заметив это, Кошелева сказала:

– Пойдемте, Олег Михайлович, зеленкой надо помазать.

В соседней комнате на стене висела аптечка.

– По-хорошему, вам укол бы сделать, от столбняка, – говорила она, смазывая царапины, – У кошек на когтях полно всякой инфекции…

– Да, – помолчав продолжила она, – измельчал народ… Кошек крадут… Так чем же я заинтересовала ваш замечательный институт?

Дослушав Понарина до конца, Екатерина Егоровна удивленно воскликнула:

– Зачем?! Вот не понимаю я, зачем вам до всего этого докапываться? Какое имеет значение, к кому он сюда приезжал и почему листок из блокнота вырвал?! Может он чем-нибудь испачкался, а платка под рукой не оказалось, или кораблик сделал? Вы знаете, что он любил бумажные кораблики пускать?

Понарин вздрогнул: старуха точно общалась с Осоргиным! Господи, только бы она разговорилась!..

– Ну установите вы истину, и что? У людей изменится представление об Осоргине?

– Разумеется, нет. Просто наши знания о его жизни станут глубже, отчего полнее раскроется личность этого человека.

– Вот от такой-то малости? Говорите, как по писанному, только дело все ваше из пальца высосано. Уж не обижайтесь, Олег Михайлович, вы – человек молодой, нашли бы себе занятие посолидней…

– Но, Екатерина Егоровна, вас же не смущает, например, труд Вересаева о Пушкине…

– А потом, – не слыша его, продолжала Кошелева, – с чего вы взяли, что вам удастся установить истину?

– В этом я очень рассчитываю на вас, – смиренно потупился Понарин.

Старуха рассмеялась:

– Всё-таки не пойму: зачем она вам – истина?! Люди прекрасно живут и так: с иллюзиями. И уверяю, нет никакого смысла разрушать эти их устоявшиеся верования, которые часто очень далеки от правды…

Екатерина Егоровна демонстрировала ясность ума и способность легко излагать мысли.

«И ей 90 лет, – изумился Понарин, – Невероятная старуха!»

– Или вот ещё: предположим, вы усердно потрудитесь, выявите правду, а потом окажется, что она совсем не истина, а только убедительное её подобие. И что вы тогда сделаете? Всё перечеркнете, признаете ошибку и объявите новую, истинную правду?

– Если я честно поработаю, то ошибки не будет.

Кошелева помолчала:

– Значит, вы хотите, чтобы я вам помогла?

– Я этого жажду.

– Тогда приходите вечером, часов в семь ко мне домой. Надеюсь, найдете. Я же знаю, что вы заметили меня, когда въезжали в город.

 

6

Понарин вернулся в гостиницу. На такую удачу он не смел и надеяться. Понарин потёр расцарапанные руки. Ещё немного и все загадки раскроются. А тогда…

Он взволнованно ходил по гостиничному номеру. Задержался перед столиком с графином, выпил стакан тепловатой воды и натолкнулся взглядом на картину «Противостояние 9 июня 20… года». Это полотно художника Синева давно уже стало таким же классическим, как, например, шишкинское «Утро в сосновом лесу». Правда, в гостиничном номере последнее было всё же уместнее. Хотя стоит ли удивляться предпочтениям директора Павла Васильевича, чье детство и юность прошли под знаком этого необычайного события.

Понарин задумался и не сразу отвлекся от своих мыслей, когда постучали в дверь. Это была Лена, администратор.

– Я забыла вам сказать, что у нас в гостинице есть небольшой ресторанчик. Вы можете перекусить…

И, на секунду испугавшись, округлила глаза:

– Что с руками?

– Да кошки у вас тут – тигры какие-то!

– Зачем же вы кошек трогали?

– Да… Лучше бы уж не трогал… Всё равно ротмистру не помог. Но, думаю, о случившемся я не имею права говорить. Так сказать, в интересах следствия.

– Теперь понятно – улыбнулась Лена, и Понарин подумал: «А ведь она хорошенькая. Как же я этого раньше не заметил?»

– Вы, наверно, с Екатериной Егоровной преступника задерживали – продолжала Лена – Ну, того, который за старыгинскую кошку выкуп требовал. Весь же город знает.

– Зачью кошку?

– Да Старыгина у нас тут живет. Вредная тетка, богатая и жадная…

И вдруг улыбнулась, молитвенно сложив руки:

– Олег Михайлович, миленький, скажите, кто преступник? Мы уж тут в городе все извелись…

Понарин с восхищением смотрел на Лену. Была она зеленоглазой, с нежным профилем и золотистым потоком волос, который размашистыми волнами опускался на плечи (наверно, Лена нарочно так подвивала волосы), а облегающая блузка и короткая юбочка как бы ненароком выявляли высокую грудь и стройные ноги. По загоревшимся её глазам стало понятно: Лена догадалась, что нравится Понарину, а он, от этого поначалу смутившись, вдруг осмелел:

– Может я и назову вам имя злоумышленника, если… если вы поужинаете со мной в ресторане.

– Только не здесь, – неожиданно согласилась Лена.

– Да, да, разумеется… – начал волноваться Понарин.

– И не сегодня, – добавила она.

Понарин простодушно выпалил:

– Но завтра я, наверно, уеду…

Лена усмехнулась, лицо её похолодело (но всё равно осталось милым):

– Не расстраивайтесь, Олег Михайлович, вам же просто хочется побыть в моем обществе. Больше ведь ничего? Так вот, моя смена заканчивается только завтра. Общайтесь. У вас уйма времени…

Когда Лена вышла, Понарин обозвал себя олухом. Вообще говоря, успеха он у женщин не имел. Притом, что был молод – всего тридцать два, роста выше среднего, крепкого телосложения, с открытым взглядом светло-голубых глаз, без вредных привычек и крайностей в характере. Но с женщинами Понарину не везло. Сама жизнь, казалось, подтверждала это безоговорочно. Однако вернее было бы предположить обратное: как раз женщинам не везло с ним. Он был слишком увлечен своим делом, отчего другие, внезапно возникавшие, интересы быстро проходили, и ни одной из женщин не удавалось удержать Понарина рядом с собой.

А иногда от сильного волнения находила на него какая-то скованность мыслей, и тогда Понарин непременно выставлял себя в ложном, а, главное, неприглядном свете. Вот и сейчас, того не желая, оказался он в образе столичного командированного, решившего поразвлечься.

«Невероятная пошлость!.. Как же всё глупо получилось», – с отчаянием подумал Понарин.

Он бросил взгляд на часы. Пора было ехать к Кошелевой.

 

7

Понарин позвонил в третий раз, но, как и утром, Екатерина Егоровна не появилась.

Калитка, к которой был прикреплен звонок, оказалась не заперта. Пройдя по дорожке к дому, Понарин постучал в дверь, потом ещё. Безмолвие. Неужели старуха его обманула?

Понарин словно отхлебнул горечи. От набежавших мыслей приготовился ещё к глотку, когда за его спиной раздались шаги. Обнадеженный, он порывисто обернулся… и увидел подпоручика Тунцова.

– Меня к вам Екатерина Егоровна послала, – заговорил Алексей. – Просила передать вам альбом.

– А где же она сама?

– В больнице Егоровна, – с неподдельным сожалением ответил подпоручик, – сердце прихватило. После всей этой нашей беготни.

– Да. – Понарин тоже опечалился. – И серьезно прихватило?

Тунцов пожал плечами:

– 93 года всё-таки… Что угодно может случиться.

После тягостной паузы продолжил:

– Так она альбом вам велела передать. Пойдемте.

Понарин шагнул с крыльца.

– Куда вы? – остановил его подпоручик и потянул на себя дверную ручку.

– Егоровна никогда двери не запирает.

Миновав небольшую прихожую, они оказались в просторной, точнее сказать, очень светлой – в два широких окна – комнате. Дощатые крашеные полы, тюлевые занавески, круглый стол под скатертью с бахромой, тяжелый, вишневого цвета комод, шкаф с зеркалом во всю створку – Понарин стоял посреди какого-то заповедного островка, на котором время, выпав из череды свершений, остановилось еще век назад. Таким, наверно, дом достался Кошелевой от ее бабки.

Всё-таки странная она – старуха с пирсингом и в бейсболке, застрявшая в своей молодости. И ведь, похоже, Кошелева вполне счастлива. Смущает только то, что счастье это сродни помрачению. Известно же, как много счастливых людей среди сумасшедших. А, впрочем, почему смущает? Может, во всем этом – глубокий смысл, непознанная мудрость?

– Егоровна сказала, что альбом лежит на верхней полке.

Тунцов открыл дверцы шкафа, поводил рукой в глубине полки и достал пухлый альбом.

На его обложке из темно-красного плюша помещалась цветная фотография какого-то здания с башней, уходящей в голубое небо. Приняв от подпоручика альбом, Понарин понял, что это снимок московского Николаевского вокзала столетней давности. Вдоль крыши двухэтажного здания вытягивалась шеренга коренастых букв, разомкнутая башней: ЛЕНИНГРАДСКИЙ ВОКЗАЛ. Ниже над входом висел кумачовый транспарант, белевший призывом: «За мир во всем мире!» На залитой солнцем привокзальной площади были различимы люди и симпатяги – авто с круглоглазыми мордами и выгнутыми, как у зверя перед прыжком, спинами. Потом Понарин вспомнит, что назывались эти машины «Победами». А тогда он только коротко взглянул на снимок и с замиранием сердца, боясь ошибиться в своем предположении, раскрыл альбом. Да! Там лежали фотографии! А что может быть достовернее фотографий?! Понарин не удержался, пролистал веером альбом, однако лицо Осоргина не промелькнуло. Это, конечно же, ничего не значило. Просто надо было успокоиться, вернуться в гостиницу и с холодной головой засесть за изучение альбома.

Понарин протянул подпоручику руку:

– Спасибо огромное. А как бы мне навестить Екатерину Егоровну?

– Больница у нас одна, на Кленовой улице, палата номер восемнадцать.

 

8

Всю ночь Понарин просидел за альбомом. А перед рассветом почувствовал, что вконец обессилил – от усталости и счастья.

И тогда же мозг, словно в судороге, вздрогнул памятью о Лене, а следом высветилась причудливая мысль: без Лены счастье не может быть полным. Отчего-то Понарин сразу в это поверил.

Так произошло, что накануне вечером, когда он возвращался в номер, Лены за администраторской стойкой не было – она куда-то отлучилась. А потом… Понарин забыл обо всем на свете.

Карточки поначалу располагались в хронологическом порядке. Далекие предки Кошелевой смотрели с одинаково напряженными лицами: очевидно, фотографироваться им было в диковинку. Вставленные уголками в специальные прорези, карточки легко снимались с листа. На обороте одного из фото – усатого мужчины в пиджаке и косоворотке – Понарин прочитал: «На память от сына и брата. Москва. 1912 год». Потом хронология нарушилась, и уже рядом с красавцем-военным при двух кубиках на петлицах можно было видеть саму Кошелеву в современном, так сказать, облике. А на следующей странице молодая женщина с гладкой прической и в длинном платье, облокотясь на тумбу реквизита фотоателье, внимательно всматривалась в своих потомков из 1915 года. С этим снимком соседствовало фото, запечатлевшее коммунистический субботник: смеющиеся люди с метлами и лопатами под плакатом: «Превратим Судокту в образцовый город!» Словом, никакой системы в дальнейшем расположении фотографий не наблюдалось.

Понарин удвоил внимание, рассматривая каждый снимок. Время шло, не принося успеха.

Сердце уже не билось взволнованно, и померкло предчувствие удачи, когда Осоргин возник перед его взором. То, что это именно он, Понарин осознал лишь разумом, а в груди ничего не шевельнулось.

Понарин смотрел на цветную фотографию, где рядом с Осоргиным стояли две девушки. Одна из них была статная красавица с несколько надменным лицом. Другая – невысокого роста, ничем особенным, кроме больших глаз, не выделялась. Понарин подумал: «А ведь верно подмечено: красавица обязательно выберет себе в подруги «серую мышь». Он вернулся взглядом к первой девушке. Всё на лице её было очерчено изящными стремительными линиями: стреловидный разрез глаз, крутые дуги бровей, броский рисунок крупного рта, острый подбородок – это, наверно, и придавало её лицу выражение высокомерия.

Понарин скользнул глазом в сторону Осоргина, но зацепился за что-то на лице красавицы. В ноздре её ровного, без единой ущербинки носа, сообразно моде того времени, золотилась горошина – пирсинг. Точно такая, как у Кошелевой!.. Подскочило сердце и обрушилось радостью. Свершилось!!!

Понарину не понадобилось особенно разглядывать красавицу: теперь, после озарения, сходство её и старухи Кошелевой проступало со всей очевидностью. Так вот к кому в Судокту приезжал Осоргин!

Понарин ещё раз посмотрел на красавицу. «Но, боже мой, что же время делает с людьми! И ведь до сих пор мы не научились ему противостоять…» Понарин встал и начал ходить по номеру. «Всё-таки я оказался прав. Я же чувствовал, что Лора Квинт здесь ни при чем. Но почему Коше лева столько лет молчала? Удивительная женщина!»

Понарин вернулся к столу, перевернул лист и…

О таком нечего было и мечтать! На следующих страницах Понарин обнаружил ещё несколько фотографий с Осоргиным! Располагались они подряд и относились, похоже, к одному времени. Вот Осоргин едет на велосипеде, везет на раме ту, вторую, девушку – невеличку, как прозвал её про себя Понарин. Рядом, тоже на велосипеде, – Кошелева. Осоргин что-то говорит ей, смеясь. А вот они с Кошелевой играют в бадминтон. Были ещё снимки, сделанные во время застолья. Не в ресторане, а, судя по обстановке, у кого-то дома. Осоргин обнимает за плечи обеих девушек – Кошелеву и невеличку – и, изображая удовольствие, закатывает глаза. На другой фотографии он произносит тост: улыбается сам, смеются все остальные (в кадре, кроме девушек, ещё женщина и молодой человек). А вот он один. Сидит на диване в расслабленной позе, и видно, что пьян.

«Этот снимок, пожалуй, публиковать не стоит», – решил Понарин, мысленно вырисовывая образ будущей статьи – сенсации. Он даже написал несколько вступительных фраз, но вдруг почувствовал страшную усталость…

И вспомнил о Лене.

 

9

В окнах гостиничного холла всё еще стоял сумрак, но уже полинявший перед рассветом. Горела настольная лампа. Лена читала. Она быстро подняла глаза и с какой-то вспыхнувшей радостью посмотрела на Понарина. Или это только показалось ему?

– Вы на меня обиделись? – спросил он.

– Да что вы! Из-за чего?

– Вообще-то я олух и совершенно не умею общаться с женщинами, – говорил Понарин, а в душе у него расцветали сады. Нет, ему ничего не показалось: Лена смотрела на него мягко и приветливо, как будто в её глазах лучилось тихое солнце.

Какое счастье!

Но что же это делается?! Ведь можно сойти с ума от такого количества счастья! И потом: так не бывает!

– Зачем вы на себя наговариваете? Какого-то олуха придумали. Вам себя винить не в чем. Это я скорее… В общем, вспылила напрасно. Хотя, – она рассмеялась, – вспыляют всегда напрасно… Или как правильно сказать: вспыливают… пылят…

– Пыхтят, – подхватил её смех Понарин.

В окна вплывала заря. Потом она растеклась светом золотистого утра.

Лена погасила лампу. Спозаранку спешивший куда-то постоялец удивленно посмотрел на Понарина и Лену и молча положил на стойку ключи от номера.

А они всё говорили. Какая-то незримая нить сразу пролегла между ними и не исчезала и, казалось, существовала всегда.

– Ой, – спохватилась Лена. – Скоро смену сдавать.

– Да и мне пора. Нужно Екатерину Егоровну навестить.

О своём открытии Понарин Лене не рассказал, хоть и переговорили они обо всем на свете: о родителях и детстве, доме и друзьях, вкусах и привычках… О Кошелевой же и Осоргине Понарин обмолвился лишь вскользь, следуя правилу добросовестного исследователя не делать никаких заявлений до окончания работы. А без последнего слова Кошелевой её нельзя было считать завершенной.

– Екатерине Егоровне от меня передайте привет. Пусть поскорей выздоравливает.

– Обязательно передам… Ну а вечером… в ресторан?

Лена улыбнулась:

– С удовольствием…

 

10

К Кошелевой его пустили не больше, чем на пять минут. Когда же он увидел её, понял: пять минут – это, пожалуй, даже много.

Голос её звучал еле слышно, и, казалось, она слабела с каждым произнесенным словом. Бедная Екатерина Егоровна! Когда-то блиставшая и обольщавшая красавица лежала старухой с пергаментным лицом, скованная немощью и осознанием близкого окончания жизни. И хоть она старалась держаться, говоря: «Вот ведь прихватило… Ну ничего, ещё повоюем… Как там наша заложница поживает?» – глаза у неё были потухшие.

Понарин произносил что-то ободряющее, пытался шутить, но Кошелева обессиливала на глазах.

Наконец, он решился спросить:

– Это к вам приезжал Осоргин?

Она прикрыла глаза. Потом, видимо, уже теряя сознание, прошептала:

– Там ещё… (что-то неразборчивое) есть… Вы должны…

И впала в забытье.

Понарин тут же позвал медсестру. Все засуетились, его выпроводили в коридор. Через час он узнал от доктора, что хотя сердце и удалось «запустить», состояние её тяжелое.

Через неделю, когда Понарин уже был в Москве, Екатерина Егоровна Кошелева скончалась.

 

11

Понарину казалось символичным, что судьба Осоргина и его судьба, скромного биографа этого замечательного человека, оказались связаны с одним и тем же местом на Земле – неприметным провинциальным городком.

Именно из Судокты привез Понарин в Москву молодую жену по имени Лена.

Понарин долго потом удивлялся самому себе. Чтобы он, да женился! К тому же зная девушку каких-нибудь пару месяцев!

Но что было делать?.. Его непреодолимо тянуло к Лене, отчего он каждую неделю ездил в Судокту на выходные. И так – до окончания того чудесного лета, решительно изменившего его жизнь и основавшегося в памяти теплым островком радости.

Удивляется Понарин и теперь. Тому, что по-прежнему очарован Леной, хоть и прошло уже три года. Оказалась она заботливой, любящей и умной тем особенным женским умом, когда – в меру интереса к делам мужа, когда он – всему голова, когда он несвободен лишь от своей привязанности к ней, а она – так и не раскрытая до конца тайна.

Два года назад дочка у них родилась, Машенька. Понарину было видно уже сейчас, что станет она такой же красавицей, как и её мать.

Процветал Понарин и на профессиональном поприще: сделанное им открытие принесло ему признание коллег и обеспечило карьерный рост. Был он уже доктором наук, зав. кафедрой и профессором. А лет-то всего тридцать пять. Чего уж тут Бога гневить!

Понарин, в отличие от большинства благополучных людей, таковым себя осознавал.

– Завтра, Алён, летим на Суматру: я недельный отпуск взял, – сообщил, улыбаясь, Понарин.

Лена обрадовалась:

– Здорово! Только я не помню: мы там раньше были?

– Конечно, два года назад.

– Мы с тобой только на Луне ещё не были. Хотя… Сидорцовы вон уже слетали.

– Да модничание это всё! Что там хорошего? Пыль да камни. А на Суматре – море, солнце – рай! И это при нашей-то «расчудесной» погоде.

Оба посмотрели в окно. В половину его тяжело висело ноябрьское небо, ниже чернели верхушки голых деревьев.

– Ты как всегда прав… – Лена благодарно обняла Понарина. В шею мягко толкнулось её дыхание и разбежалось под ухом холодком. – Машеньку с няней оставим? Или твою маму позовём?

– Как ты решишь, – тая, ответил Понарин.

– Тогда с няней.

Внезапно она откинула голову и со смеющимися глазами воскликнула:

– Олежек! Но для Суматры мне совершенно нечего надеть!

– Поехали, купим что-нибудь, – просто сказал Понарин, демонстрируя скромность щедрого мужа.

– А тебе утром посылку принесли, – крикнула Лена из другой комнаты, переодеваясь.

Посылка лежала на столе в его кабинете. Понарин издали взглянул на неё, но открыл только вечером, когда они с Леной вернулись домой.

Посылка была из Судокты. Внутри лежали тетрадь и письмо от подпоручика Тунцова. Тот сообщал, что тетрадь эту Кошелева перед смертью велела передать Понарину, но он, засунув её в спешке в дальний угол, о поручении забыл. Теперь вот он наткнулся на тетрадь и с извинениями высылает её по назначению. Также он передает привет Елене Александровне и их дочке, между прочим, будучи уже штабс-капитаном.

Понарин раскрыл тетрадь. Это был дневник Осоргина.

 

12

2 июля

Судокта… Долго не мог запомнить это слово. Даже в блокнот его записал. И угораздило же меня пообещать Иволгину лично передать его посылку. А, с другой стороны, почему бы для хорошего человека не сделать доброго дела? Всё-таки он мне здорово помог тогда – когда я начинающим поэтом пришел к нему в студию. Потом было всё – и дружба, и общее дело, и проводы его на ПМЖ в Америку. Теперь вот свиделись. Совсем старик. Давно не пишет, пьет. И что они все так рвались в эту Америку? И он, и Колосов, и Струнин, и другие многие, о которых теперь ничего не слышно – сгинули! «Поехали, – говорю, – Павел Викторович, назад, в Россию, вон у тебя сестра в Судокте живет, да и я помогу». «Нет, – отвечает, – с какими глазами я вернусь. Неудачливый ловец счастья…» Жаль его. И, конечно же, в Судокту я поеду. Кстати, где-то в тех краях Лора обитает. Может заехать? Впрочем, нет. Что было – то прошло.

12 июля

Я в Судокте. Она – тихая, вся в зелени, то ли городок, то ли дачный посёлок. Живу в гостинице, которая, конечно же, называется отелем. Приехал на денёк, но – застрял…

Сестра Павла – Наталья Викторовна – скончалась два года назад, поэтому посылку пришлось вручать племяннице Иволгина.

– Что же вы, Катенька, дяде ничего не сообщили?

– А я и не знала, где он, что он – мама мне ничего не рассказывала.

Катя очень хороша собой, при том, что черты её лица, не отличаясь мягкостью, придают ему строгое, даже высокомерное выражение. Но и делают его по-особенному красивым. В общении же она приветлива, часто улыбается, у неё модный пирсинг в ноздре в виде золотого шарика – всё это чудесно оживляет ее холодноватую красоту.

И что она делает в Судокте? Пропадает… Хотел написать «девка», да рука не повернулась. Она высокого роста, с волнующим телом – как у богинь на иллюстрациях к «Мифам древней Греции».

Катя познакомила меня со своей лучшей подругой Аней, которая, как бы в противоположность ей, ничем не примечательна. Только глаза большие.

Стоит ли говорить, с каким восхищением относятся ко мне эти девочки? Ведь с моим именем связано множество перемен в стране. Это так. Но, боже мой, кто бы знал, как было всё на самом деле в тот день-9 июня?!

Собственно, началось всё 7 июня с получения мной гонорара за сборник стихов. Двое суток кочевал я по ресторанам. Одни друзья исчезали, другие появлялись. Утром 9 июня проснулся без денег и с жуткой головной болью на квартире у писателя Борьки Мурзина. Заявился я к нему во втором часу ночи с бутылкой коньяка и, по выражению Борьки, в состоянии прострации. Мурзин уложил меня спать на кухонном диванчике, и проспал бы я, наверное, целые сутки. Но Борис был также приглашен на то злосчастное совещание. Поэтому утром, наскоро умывшись и выпив пару рюмок принесенного ночью коньяка (но головная боль не прошла!), отправился я с Мурзиным в Кремль. Дальше всё было именно так, как описывалось много раз. И только один я знаю, что ни при чем здесь ни «мужество», ни «смелая гражданская позиция», – одна только головная боль. Я зверею от неё. А тут ещё Канцлер со своим ушатом помоев. Вот я и послал его… Сейчас предпочитают скромно писать: «употребил идиоматическое выражение», а раньше цитировали без стеснения: «Идите вы в ж…, господин Канцлер!» Кстати, как только за дверями меня подхватили под белые рученьки, головная боль сразу прошла. Ох и казнился я потом, сидя в одиночке!.. А теперь что ж… Надо соответствовать. Хоть я и стараюсь не распространяться о своём «героическом прошлом», всё же иногда кое-что проскальзывает, и тогда я вижу, как загораются глаза у этих девчонок.

Дни стоят ясные, теплые – настоящее лето. Мы ходим в лес, катаемся на велосипедах, купаемся в речке и пускаем бумажные кораблики. Я живу здесь уже неделю, и уезжать не хочется.

Странно, должно быть, выглядит наша компания со стороны.

(Дальше – через широкий пробел, без даты, карандашом.)

Всё-таки она удивительна! Стоит ей появиться, и взгляд мой невольно тянется к стройной ее фигуре, почти безупречной, разве что широковатой в бедрах; я поражаюсь тому, как пластичны и естественны её движения – не это ли называется грацией?.. А глаза? Из-за одних этих глаз – темных, живых, полных то влажного блеска, то бархатного мрака, то глубинного света – в неё можно влюбиться.

Я и влюбился. Незаметно для самого себя. Я покорён ею и покорён навсегда. То есть я не думаю так, а знаю это наверняка! Ничего похожего раньше со мной не случалось.

Я счастлив, хоть мне немного и тревожно. И счастлив вдвойне от того, что чувство мое, слава богу, взаимно!

(Снова пробел и тот же карандаш.)

20 августа

Мне надо возвращаться в Москву. Я и так всё забросил (даже дневник перестал вести), а в Москве полно неотложных дел.

Мы прощались. Она плакала. Заслуживаю ли я такой любви? Не знаю. Но именно меня выбрало её большое доброе сердце и нежно спеленало мою душу. Спасибо, любимая! Как замечательно, что ты мне встретилась! Почему же я сразу не разглядел тебя, Аня, Анечка, Анюта?! Я обязательно вернусь!

 

13

Понарин выронил тетрадь и, похолодев, замер. Он сидел так, пока не увидел на полу выпавшую из дневника фотографию. На ней была Анна – любимая женщина Осоргина. Та невеличка, которая на снимках всегда была одинаково невзрачна, но на этой фотографии перед Понариным предстало вдруг другое её лицо. Оно словно явилось из долгой тени и, озаренное этим переходом к свету, удивительно похорошело. Анна оказалась красавицей! И красавицей коварной! Распознай он её сначала – не впал бы в роковую ошибку. Впрочем, было ли это возможно? Осоргин, и тот не сразу разглядел её. И тем не менее, именно он, Понарин, подменил своим заблуждением истину. Заблуждением искренним, но что это меняет? «А ведь Кошелева о чем-то подобном говорила мне… Да, да, тогда в полицейском участке. Как будто знала, что так и получится. Что же делать? Признаться в ошибке? Но тогда… Это же конец всему!.. Крах!..»

Понарин откинулся к спинке кресла и закрыл глаза. Только услышав приближение Лениных шагов, он переменил позу – облокотился на стол, будто работал.

– Что-то ты засиделся, – Лена положила руку на его плечо, – спать уже пора.

И, увидев фотографию, воскликнула:

– Ая знаю эту девушку!

Понарин изумленно посмотрел на Лену.

– Ну, я неправильно выразилась. Я знала женщину, которой стала эта девушка. Она была уже совсем старенькая и жила у Екатерины Егоровны. Подруга её юности. Одинокая и не в себе… Всё мужа своего ждала, каждый день ходила его встречать. А он куда-то уехал и там внезапно умер. (Понарин вздрогнул: ему ли было не знать, что Осоргин умер от сердечного приступа в конце того лета в Москве.) С тех пор у неё рассудок помутился. Кошелева её к себе взяла. Мы с девчонками, когда к Екатерине Егоровне забегали, часто эту женщину видели. Она всё бормотала что-то и улыбалась. А Кошелева относилась к ней как-то странно. Нет, она её поила-кормила и всё такое… Но иногда казалось, что что-то недоброе она испытывает к ней. Бывало, сядет напротив и спрашивает: «Ну что, подруга, опять своего ненаглядного пойдешь встречать?» «А как же, – отвечает та, – сегодня он обязательно приедет». И улыбается. «Ну иди, иди»… А фотография эта зачем-то у Коше левой дома висела. Смотрела она на снимок, потом на старуху и вздыхала: «Какая же ты красавица была!..» Только не чувствовалось в этом её вздохе никакого сожаления. Ну а потом мы стали старшеклассницами и больше у Екатерины Егоровны не бывали. Старушку я иногда встречала – она всё на вокзал ходила. Потом пропала – умерла, конечно.

– Да, – горестно протянул Понарин. – История…

– Конечно, веселого мало.

– Я не об этом. Не только об этом…

– Что ты имеешь в виду?

– А то, что эта женщина, – Понарин возвысил голос в решимости говорить прямо, – и была последней любовью Осоргина! Анной её звали, а не Екатериной!

– Как?! – растерялась Лена. – Не может быть!

– Именно так и есть. Вот, – кивнул он на тетрадь, – неопровержимое тому доказательство.

И с отчаянием добавил:

– А моё открытие – полная чушь!

Лена побледнела, опустилась на стул.

– Что же теперь делать?

– Сказать правду…

Лена молча встала и вышла.

Понарину было слышно, как она всхлипывает в соседней комнате, и у него разрывалось сердце. Наконец, он не выдержал.

Лена сидела боком на диване, поджав ноги. Понарин пристроился рядышком, погладил её по голове.

– Ты, конечно, прав, Олежек, – сказала Лена, сдерживая плач, – истина должна востор…

Она сбилась и заплакала.

– Дурацкое слово!.. Ну кому от этой твоей правды станет легче?! Назови хоть одного человека! А вот нам всем – тебе, мне, Машеньке – будет только хуже!

Понарин гладил Лену по голове и молчал.

Утром Лена проснулась от телефонного звонка. Это был романист Волынин. Лена знала, что он решил написать книгу об отношениях Осоргина и Кошелевой, а потому давно хотел встретиться с Олегом.

– Тебя, – позвала Лена.

Понарин сразу открыл глаза: он так и не уснул в эту ночь.

Когда муж вышел, Лена притаилась.

– Да, конечно, приезжайте. Но не позднее трех часов: вечером мы с женой улетаем на курорт, – донеслось из кабинета.

Лена улыбнулась и, облегченно вздохнув, уснула.

 

Отдых как испытание

Если б не эта острая галька, все было бы просто замечательно.

Август. Отпуск. Парк пансионата в ярких пятнах цветников, в лужицах – озерах, застывших вокруг деревянных изваяний сказочных героев, в лентах дорожек, ведущих к пляжу…

Мы с женой были очень довольны отдыхом. Жизнь протекала неспешно, как спокойное дыхание моря, доносившееся до нашего номера на втором этаже размеренным шелестом волн.

Завтраки и купанье, обеды и прогулки, ужины (по субботам – в ресторане) и крепкий, безмятежный сон. Ко всему прочему, мы находились в той поре, когда дети наконец-то выросли, но ещё не «наградили» родителей внуками, а прочих жизненных проблем уже и пока не существует.

Непринужденность атмосфере придавала и сама компания отдыхающих. Точнее, её отсутствие, что нам с женой особенно импонировало. Так уж у москвичей заведено: не знать как зовут соседей и обходиться только легким кивком при встрече с ними. Из года в год, из десятилетия в десятилетие! Другие граждане нас за это не любят, подозревая москвичей в заносчивости и прочих грехах. А мы лишь жертвы традиции, которая требует не навязываться на знакомство. Так и живем, никого не пуская в свой мир, но и не преступая чужих границ.

Вряд ли справедливо было бы утверждать, что здесь подобралась сплошь московская публика, но отдыхающие, действительно, держались обособленно друг от друга (отчего мы чувствовали себя в пансионате как дома). Впрочем, одна компания всё же существовала.

Это были «любомудры». Так мы с женой прозвали нескольких постояльцев, когда те находились ещё в начальной стадии знакомства между собой. А в этой стадии, как известно, каждый хочет показаться в лучшем свете.

– Я по образованию философ, – громко объявила дама без определенного возраста со строгим лицом и короткой прической. – И я знаю, что говорю!..

Это она возразила своему визави во время завтрака, в час, когда мозг обыкновенного человека настроен исключительно на приземленные мысли.

– Какое совпадение! – воскликнул собеседник. – Я тоже философский заканчивал! И вынужден не согласиться с вами: мужчина и женщина всего лишь разнополые существа одного вида…

Спор велся публично, но ужасно не хотелось вникать в его суть.

– Любомудры, – шепнула мне жена, вспомнив, как в старину звали философов.

Заодно с дамой и её оппонентом под это определение подпало и всё их окружение, бывшее явно не из числа философов.

А вскоре дама, которую звали Еленой Павловной, во всеуслышанье заявила:

– Перестаньте спорить, Гелий Степанович, я по второму образованию психолог!

Не сдержав улыбок, мы с женой переглянулись: наверняка она окажется ещё социологом, дизайнером, педагогом, а, может, и конструктором реактивных самолетов!

Легковерный Гелий Степанович однако умолк.

Был он лет пятидесяти, крупный, лысоватый, в рубашке, висевшей поверх спортивных штанов, из-под которой выкатывался шар-живот.

Жена его, ещё молодая женщина, обладала удивительным свойством быть настолько незаметной, что мы даже имени её не узнали.

А вот десятилетнего сына их звали Костиком. Завтраки он съедал очень быстро (как, впрочем, и обеды, и ужины), после чего начинал канючить:

– Пойдем купаться!.. Ну хватит уже!..

Это благодаря ему обычно пресекался поток утренней философской мысли.

Елена Павловна отдыхала вместе с мужем – молчаливым человеком с постоянной полуулыбкой на смуглом лице. Он часто играл с Гелием Степановичем в шахматы на площадке перед корпусом пансионата. При этом остальные «любомудры» находились невдалеке, ожидая окончания партии. Елена же Павловна время от времени отделялась от компании, чтобы оценить ситуацию, и, возвращаясь, комментировала:

– Мне кажется, Гелий Степанович только что сделал очень сильный ход. Однако Петр Яковлевич имеет несомненное качественное преимущество.

В «любомудрах» числился ещё некий Борюсик, всегда находившийся в легком подпитии, а также Элеонора из 12-го номера (так про нее они и говорили: «А где Элеонора из 12-го номера?») – добродушная дама в некоем подобии панамы, знавшая кучу анекдотов и сама же громче других смеявшаяся над ними.

В общем, обстановка в кругу «любомудров» была немного театральная, но вполне мирная.

Остальная публика также ничем не докучала, да и насчитывалось всех постояльцев человек двадцать.

Мы отдыхали с удовольствием и, честное слово, если бы не острая пляжная галька, всё было бы просто замечательно.

Так думали мы, пока не появилась эта женщина. И стало ясно: галька – совершеннейший пустяк.

Невысокого роста, с круглым некрасивым лицом, волосами, выкрашенными в медный цвет, задержавшаяся в полушаге от того, чтобы ещё не называться толстухой, она обладала строгими пышными формами, что, впрочем, свойственно многим молодым матерям.

Первое знакомство с нею и Жориком (именно так звала она сына) состоялось во время обеда. Двери распахнулись, вошла мать с младенцем, и через секунду всё живое в зале, включая цветы и аквариумных рыбок, содрогнулись от оглушительного крика, рванувшегося из сильных, натренированных лёгких дитя. Да… Это был не однотонный унылый крик, а какой-то напористый, взлетающий скач по нотам, с захлебом на вершине и хриплым припаданием к началу, чтобы всё повторить. Вот когда наиболее ярко ощутил я связь звука и души и, увы, не благодаря Моцарту или Чайковскому: от Жорикова крика всё съёжилось внутри меня и утонуло в ужасе. Нечто похожее, думаю, испытали и другие.

Мамаша же оставалась невозмутима: ни смущённого лица, ни виноватых взглядов на окружающих, ни суетливых попыток усмирить буяна. Она не торопясь подошла к свободному месту, опустила на стул свой объемистый пакет и также не спеша отправилась к «шведскому столу». При этом ребенок, продолжая свой рёв, на редкость спокойно восседал у неё на левой руке. Чувствовалось, что происходящее для них – дело обыденное.

Первыми не выдержали «любомудры», в полном составе кинувшиеся к выходу. Вскоре за ними отправились и остальные, да как-то все сразу, отчего у дверей возникла толчея.

Потом, загорая на пляже, прогуливаясь по парку, мы с женой почти не говорили о случившемся за обедом, убедив себя, что ничего особенного не произошло: просто был ребенок не в духе, у них ведь, у младенцев, то живот схватит, то ухо заболит, то зубки начнут резаться.

Приближался вечер. В тяжелеющем аромате цветов стал внезапно уловим привкус увядания, и невнятная тревога охватила нас. Что это? Неужели мы с опаской ждем ужина?

Но ощущение беспокойства, кажется, испытывали не мы одни. «Любомудры», которые обычно совершали променад шумной, широкой компанией, повстречались нам понурые, сбившиеся в кучу. И невозможно было не заметить настороженные взгляды постояльцев, которые в обеденном зале первым делом отыскивали тот самый столик и светлели лицами, обнаруживая его не занятым. Каждый надеялся закончить ужин до появления родительницы с чадом. Время, казалось, давало шанс, и все ели быстро, на каком-то нервном подъеме, словно испытывая везенье.

И ведь повезло! Когда мать и дитя появились, всё в основном, было закончено. Но – чудо! Ребенок улыбался! И наши страхи вдруг показались надуманными. Многие уже находили малыша забавным, но тут… из рук его выпала ложка… В общем, ужин закончился, как и обед – толчеёй у выхода.

Теперь мы осознали окончательно: в нашей жизни появилось большое неудобство – одно на всех – под названием «Жорик».

Впрочем, неудобство – определение не совсем точное. Ежедневный концерт-неистовство, который Жорик гарантированно давал в трех отделениях, был, скорее, всеобщим бедствием.

Через пару дней жена предложила:

– А давай пообедаем в городе, в том ресторанчике…

Я охотно согласился. Когда мы вошли в зал, сразу же в нескольких местах увидели наших, пансионатских. Мы смущенно встретились с их понимающими взглядами, которые как бы говорили: «Ну что? Тоже твёрдости не хватило? Удрали?» – и сели за свободный столик.

Вскоре стало покойно и легко – от тихой музыки, от приглушенного света, от ароматного коньяка, и, казалось, не может быть ничего, что лишило бы душу этой благодати. А на смену изредка покалывавшей мысли, отчего мы здесь, пришло убеждение, будто нам просто захотелось пообедать в любимом ресторанчике. Такие вот молодцы! В тот день обед незаметно перетёк в ужин… Славный выдался день!

Утром мы завтракали в номере: жена пила чай с лимоном, я – пиво. И прояснялось всё больше и больше, что мы просто поддались слабости, вместо того, чтобы укреплять дух. Ведь каждый день в ресторан не наездишься. Да и зачем, если совместное пребывание с мамашей и сыном всё равно обеспечено? На пляже. А был он невелик размерами и единственный на весь пансионат (по соседству имелись такие же огороженные пляжи, но принадлежали они другим курортным заведениям).

Обычно мамаша, которую, как выяснил кто-то из отдыхающих, звали Розой, появлялась, когда публика уже успевала обосноваться на лежаках. Она ступала неспешно, неся свои формы, Жорика и неизменный огромный пакет. Жорик лениво похныкивал. Когда же Роза, устроившись под зонтом, отпускала Жорика на свободу, тот умолкал, затепливая в присутствующих надежду, что хоть сегодня всё обойдется. Занятый игрушкой из пакета или просто галькой, он начинал сам с собою ворковать, что побуждало некоторых отдыхающих ублажать его ещё чем-нибудь.

Но подобные попытки оказывались безуспешными. Так, например, Борюсик изобразил как-то волка, для чего завыв встал на четвереньки – и получил галькой в лоб. А мы все попрощались с драгоценной тишиной из шелеста волн и криков чаек. Даже Пётр Яковлевич попытался однажды кое-что сделать, а именно: с помощью пальцев руки представить морду собаки и ещё просто морду. Но также был не понят. И если для Борюсика, находившегося постоянно навеселе, состояние некоторой раскованности являлось естественным, то для тишайшего мужа Елены Павловны этот его порыв был сродни подвигу. Выходит, допекло и его…

Но и тогда, когда Жорика никто не пытался развлекать, его благодушие длилось недолго. Жаль было малого: жил он совсем без удовольствия. Хотя стали подступать уже и другие мысли: а не в том ли состоит для него удовольствие, чтобы отравлять существование окружающим?

Во время одного из обеденных «концертов» не выдержала Елена Павловна. Она решительно встала:

– Послушайте, Роза! Так нельзя! Я по одному из своих образований педагог и говорю вам: так нельзя распускать ребенка! Мы все тут скоро с ума сойдем!

Роза подняла спокойные глаза:

– И что вам надо?

– Да уймите вы, наконец, своего Жорика!

– А я не могу ничего сделать…

– Но вы же ничего и не делаете!

Роза пожала плечами:

– Мне он не мешает.

Всё. Надежда ушла. А когда она уходит, настает отчаяние, от которого иные люди делаются не похожими сами на себя.

Многие запили, благо к «шведскому столу» полагались спиртные напитки. Теперь обеденный зал, помимо Жориковых рулад, полнился шалым ресторанным гулом. Нередко можно было встретить постояльцев, перемещавшихся по пансионату печальными сомнамбулами.

Элеонора же из 12-го номера решилась на радикальный шаг.

Всегда спокойная, улыбчивая, она была не в себе с самого утра. За завтраком Элеонора угрюмо выпила два полных фужера вина и, не сказав «любомудрам» ни слова, направилась к выходу.

На обед она явилась изрядно пьяная, в съехавшей набок панаме.

– Где же вы были? – всплеснула руками Елена Павловна. – Мы не могли нигде вас найти!

– Налей-ка, Степаныч, даме вина, – протянула она фужер, игнорируя Елену Павловну.

– Элеонора, может не стоит… – начал было Гелий Степанович.

– Наливай, говорю, – прикрикнула она. – Уезжаю я… на фиг… чтоб не сказать грубо…

– Как «уезжаю»? – изумилась Елена Павловна. – У вас же только через неделю путевка заканчивается!

– Нет уж, я наотдыхалась… А вы тут парьтесь с этой семейкой сколько вам влезет…

Все, кто имел возможность слушать Элеонору дальше, застыли, пораженные тем, как материлась эта вполне интеллигентная и совсем ещё недавно добродушная дама.

– Всем спасибо! Все свободны! – заключила она и, покачиваясь, вышла.

А вечером, действительно, уехала.

Неизвестно, слышала ли Роза её речь, но оставалась она по-прежнему невозмутима.

А кое-кого после отбытия Элеоноры охватила паника, как тех немцев в бункере, когда Гитлер застрелился. Отчего-то именно это сравнение приходило на ум при виде того, как мечутся они и осаждают респешен, чтобы поменять обратные билеты.

– Да что такого особенного произошло? Отчего такая паника, – удивлялся Гелий Степанович. – Ну уехала Элеонора из своего 12-го номера. Это её право. Я, например, с места не сдвинусь!

Дело было утром, на пляже, до появления Розы и Жорика. «Любомудры» обсуждали последние события. К ним подтянулись и другие отдыхающие, так что получилось нечто вроде собрания трудового коллектива.

– Совершенно с вами, Гелий Степанович, согласна, – поддержала его Елена Павловна. Для паники нет причин. И вообще, товарищи, сколько можно терпеть?! Пора дать отпор!

– Для начала предлагаю вооружиться, – Борюсик, как всегда не очень трезвый, кивнул в сторону Кости, игравшего с водяным пистолетом.

Елена Павловна строго посмотрела на шутника.

– Главное наше оружие, – возвысила она голос, – в том, чтобы быть всем вместе! Мы слишком долго к этому шли. Сначала мирились, старались ничего не замечать, уступали, потом начали злиться. Наконец, она вызрела. Не будем бояться называть вещи своими именами. Она – это ненависть. А ненависть очень крепко связывает людей. Это я вам как психолог говорю.

При слове «ненависть» в её взгляде метнулся огонь и, как по цепочке, зажглись глаза остальных, и каждый признал неприятную правду о себе: да, я ненавижу эту женщину и её ребенка.

– Что же вы предлагаете конкретно? – спросил мужчина с волосатыми плечами и грудью.

– Нужно выдвинуть ей ультиматум: или она утихомиривает своего Жорика – я не верю, чтобы она не могла этого сделать – или уезжает из пансионата. Только объявлять это нужно всем вместе, прямо сейчас, как только она придет.

– Ну а если она нас пошлёт куда подальше?

– Знаете, молодой человек, история учит, что плевать на общество небезопасно.

– А она это знает?

– Узнает! Но это уже будет война.

Мы долго ждали Розу и Жорика, но они, удивительное дело, не появились!

Увидели мы их только на обеде и долго потом не могли прийти в себя от потрясения.

На сей раз были они не одни, а в компании брюнета с маслиновыми глазами. На крепкой шее его золотилась увесистая цепь, именуемая в народе «голдой» и столь любимая «братками». Видимо, он и был одним из них. На протяжении всего обеда лицо его выражало крайнее недовольство – то ли едой, то ли обстановкой (то ли им вообще положено иметь такие лица), а может и Розой, у которой под левым глазом виднелся плохо замаскированный синяк. Жориком он, похоже, тоже был недоволен, так как ни разу не взглянул в его сторону.

Зато Жорик смотрел на него не отрываясь и – молчал!

– Да, с таким доном Карлеоне, пожалуй, сразишься, – посетовал Борюсик, когда отдыхающие, осознавшие себя обществом, собрались у озерца с царевной-лягушкой посередине.

– Товарищи! – весело вскричала Елена Павловна. – Да вы что?! Зачем нам с кем-то сражаться? Всё и так встало на свои места!

– Ага, – поддержала её рыхлая дама с красным лицом – жертва загара. – Спасение пришло, откуда не ждали. Не знаете, кто он им – муж? Отец?

– Да какая разница!

– А синяк у неё видели? – не унималась, блистая глазами, дама и, рассиявшись ещё лучистее, заключила:

– Так ей и надо!

Увы, общество не осудило её за злорадство. Потому что само испытывало то же мстительное чувство.

В этот день все шли на ужин в приподнятом настроении. Мы с женой тоже радовались этому вечеру, обещавшему быть таким же добрым, как и вечера в начале нашего отдыха (к сожалению, утром мы уезжали домой). И ещё мы радовались тому, что не сдались. Странно, но это противостояние, которое для любого постороннего «тянет» лишь на мелкий конфликт, мы воспринимали как некое строгое испытание.

А может быть и нет ничего в том странного.

Послушайте кого-нибудь из тех, кто вернулся недавно из санатория. Кажется, что ничего, кроме процедур, человек и не видел. Но закончит он свой рассказ непременно фразой: «Хорошо отдохнул»!.. Да ещё сладко потянется и блаженно закатит глаза к потолку. А на самом деле пребывает он в радости, конечно, не от клизм и физиотерапии, а от того, что себя победил, не удрал, как подмывало в первые дни.

Жена и я испытывали что-то сродни этому, просто у нас вместо процедур был Жорик с мамашей.

А вечер, действительно, был добрым. Официанты выставляли всё новые и новые кувшины с вином, «любомудры» философствовали и время от времени вспоминали Элеонору из 12-го номера, которая, «бедняжка, не вынесла». Былая непринужденность вернулась к отдыхающим.

Правда, все немного притихли, когда появилось семейство. Однако Жорик уверенно молчал, и настороженность, немного повитав в зале, улетучилась.

Звона разбитого стекла никто не услышал, но пронзительный вскрик Жорика достиг самого сердца. Всё прояснилось с полувзгляда: Жорик уронил на пол фужер, и папаша, нет – брюнет, ударил его.

Жорик больше не кричал, потому что никак не мог набрать в легкие воздуха под градом пощечин. Роза попыталась загородить сына руками, но брюнет толкнул её ладонью в лицо и опрокинул вместе со стулом на пол.

И тогда через всеобщее оцепенение бросился к брюнету… Костя. Из своего водяного пистолета он выпустил струю почти в упор. От неожиданности брюнет качнулся назад, но увидев, что это всего-навсего мальчишка, двинулся на него. А Костя, отступая, всё стрелял и стрелял, но струя становилась все короче и тоньше.

Первым, конечно, очнулся Гелий Степанович.

– А ну, сволочь, стой!

Это был не окрик, а рёв, встрепенувший всех. Борюсик, Пётр Яковлевич, а за ними и остальные мужчины повскакивали со своих мест. Брюнет обвёл всех полными ярости, слегка навыкате глазами, но страха в них не мелькнуло.

– Слышь ты, коза, – бросил он в сторону Розы, – пошла ты!..

Он ещё раз обвёл всех взглядом, уже остывшим от ярости, но резанувшим злостью, и, сплюнув по-блатному, через губу, двинулся к двери. Из коридора, там, где ресепшен, донесся его голос:

– Тачку мне по-быстрому. До аэропорта.

И тогда в наступившей тишине заревел Жорик. Точнее, не заревел, а заплакал. Как плачут все дети. Или это нам только показалось?

Да нет же! Плач был искренний, горестный, от которого становится жалко. Будто каким-то чудесным образом, в одночасье ушло из него всё недоброе, что мешало жить и ему, и нам.

И правда: отплакавшись, Жорик улыбнулся и потянул руки к матери. Роза тоже плакала и улыбалась, и было очевидно, что ненависти вокруг неё больше нет.

А Костик был у нас настоящим героем! Мы ему аплодировали, а мама, обнимая его, всё повторяла:

– Ну как же ты так? Я чуть не поседела!

И плакала.

Да, слёз в тот вечер было много.

И всё-таки он удался.

 

О кроликах и не только…

Это теперь крольчатину можно купить на любом рынке и даже в магазине, а тогда… Тогда кроликов разводили только в индивидуальном порядке, для собственного, так сказать, потребления.

Вот и мои родители решили завести кроля. О том, что потребления ему не избежать, мне по малолетству знать не полагалось, а потому кролик считался живущим у нас вместо кота, который исчез сразу после переезда на дачу.

– Кошки поганца увели, – не сомневалась бабушка.

Серого теплого зверька было приятно держать на руках. Я назвал его… Гвидоном: в то лето мама часто читала мне А. С. Пушкина. Жил Гвидон в клетке и с утра до ночи занимался одним и тем же – поглощал корм. С особенным удовольствием ел он листья одуванчика. Я и моя старшая сестра Лида рвали их каждый день под заборами дач.

В конце лета бабушка задала вопрос:

– Что с Гвидоном делать будем? Скоро в Москву…

За обеденным столом наступила тишина. И, действительно, что делать-то? Его клетку ведь с собой не заберешь и в квартире просто так не поселишь – все-таки он не кот. Выход нашел папа. Он предложил отдать Гвидона нашему соседу Виктору Ивановичу, который жил на даче круглый год и у которого тоже была кроличья клетка. Гвидон у него перезимовал бы, а следующим летом мы бы его забрали обратно.

– Согласны? – спросил папа, и все направили на меня выжидающие взоры.

И только Лидин взгляд изливал непонятное мне лукавство.

Утром следующего дня я собственноручно передал Гвидона соседу.

А в новогодний праздник на нашем столе появилось удивительное блюдо: нежное сочное мясо на косточках, обсасывать которые было сущее удовольствие.

При виде его у Лиды сделалось этакое посмеивающееся лицо, а глаза стали лукавыми – как тогда. Она открыла уже рот, чтобы что-то сказать, но мама строго окликнула ее:

– Лида!

Она закрыла рот, но выражения лица не изменила.

А я задумался. Эти ее глаза с хитринкой – как тогда! – напомнили мне о Гвидоне. Каким бы наивным я ни был, но все же знал, что кролей едят. И знал еще, что бабушка незадолго до Нового года ездила на дачу платить какие-то там взносы…

Я перестал жевать:

– А что это такое мы едим?

– Кушай, кушай… Это коровка такая… молоденькая… – ответила бабушка.

И я поверил. Ведь это было легче, чем отказаться от такой необыкновенной еды. Хотя, конечно, сомнения остались, они только притихли до поры. Эта пора наступила следующим летом.

По приезде на дачу выяснилось, что еще зимою Гвидон удрал от Виктора Ивановича в лес и стал зайцем. Вот тогда-то ожили мои сомнения, и я понял: на Новый год наше семейство съело Гвидона.

О своем открытии я ничего никому не сказал. А зачем? Интуитивно я понимал, что взрослые обманывали меня, потому что жалели, – так что ж на них обижаться? Другое дело – Лида, которая все знала, но молчала. Получалось, что она тоже взрослая, а это было обидно для меня. Но и ей я ничего не сказал. «Еще поглядим, какая ты взрослая», – мысленно погрозил я.

А между тем, родители купили сразу четырех кролей. Белых, с красными глазами. Их тоже было приятно держать на руках, но не менее приятными были воспоминания о том новогоднем лакомстве. Когда ближе к концу лета родители сочинили для меня очередную сказку, я ответил им прямо:

– А давайте лучше кроликов съедим. Как Гвидона…

Все потупили взгляды. А Лида чуть не расплакалась:

– Мама, он, оказывается, все знал!..

Ее можно было понять: она так гордилась своим участием в заговоре, а заговор провалился.

«Нюни распустила… Тоже мне – взрослая…» – с удовлетворением подумал я.

Однако кроликов нам съесть не удалось: все четверо умерли в один день. И виноваты в этом оказались мы с сестрой. Впрочем, не мы только…

Дело в том, что невдалеке от наших дач было колхозное кукурузное поле. Теперь такого себе представить невозможно, хотя бы потому, что колхозных полей нет и в помине. А о том, чтобы сажать кукурузу в Подмосковье, просто никому в голову не придет. Но речь – о начале 1960-х годов, а тогда и колхозы, и кукуруза были распространены повсеместно, хоть и росла кукуруза из рук вон плохо. Во всяком случае, в Подмосковье. На нашем же поле в тот год она особенно не удалась. К концу лета ее початки представляли собой ядовито-зеленые уплотнения на чахлых стебельках. Но эти убогие растеньица особенно пришлись по вкусу нашим кроликам. Ввиду явного недорода поле стояло заброшенное, и никаких препятствий обрывать его не было.

И продолжалось бы все так и дальше, если б однажды вечером не прилетел самолет-кукурузник и не опрыскал это самое поле гербицидами.

В тот вечер мы с сестрой сидели дома и самолета, конечно, не видели, а потому утром на завтрак кролики получили лошадиную порцию отравы. Шансов выжить у них, конечно, не было. Мне представляется, что незадолго до этого колхозному руководству сильно влетело за бездействие в отношении гибнущего урожая. Впав в неадекватное состояние, оно погубило не только наших кролей, но и сам объект спасения… Долго потом на поле вообще ничего не росло.

Так трагически закончился мой детский опыт общения с кроликами.

А вскоре в стране наступил развитой социализм – эпоха Брежнева, дефицита, праздничных наборов, – и славные зверьки с шелковистым мехом окончательно покинули нашу реальность. Если бы в праздничных наборах, помимо баночки красной икры, батона финского сервелата и синюшной курицы, оказалась бы вдруг крольчатина, – народ не сразу сообразил бы, как поступить с этой экзотикой.

Я и сам забыл о своем былом пристрастии. Впрочем, изведанный в нежном возрасте вкус крольчатины пристрастием стать не успел. Он лишь осел, неосязаемый, в памяти, в той зоне удовольствия, которая на звучание заветного слова оживает и радует.

Но наступили другие времена, и новый эксперимент захлестнул страну: всем велели строить капитализм. Что поделаешь – начальству видней, и народ взялся за дело, кто во что горазд.

Вскоре были достигнуты первые результаты: наряду с рэкетом и «братками» в обилии стали появляться рынки и рыночки. На одном из них мы с женой и увидели крольчатину. Я обрадовался.

– Но я не знаю, как ее готовить, – сказала жена.

– Ты забыла: у нас есть кулинарная книга времен культа личности!

Жена открыла кошелек. Увы, в ту пору мы были очень бедными. Пришлось искать крольчатину подешевле.

Мы нашли ее у улыбчивой дородной продавщицы.

– Берите, берите, не пожалеете, – запела она над разложенными по прилавку тушками с синими штампами ветконтроля, – лучше крольчатины мяса нет… сами выращиваем… во Владимирской области…

Не успели мы отдать деньги, как возле нас возникла другая продавщица – маленькая юркая женщина в серо-белом переднике и малиновом берете. Она занимала место за прилавком напротив.

– А кролика не желаете? – задала она странный вопрос.

– Зачем нам второй? – недоумевая ответил я и в ту же секунду заметил, что наша добродушная продавщица стоит с онемелым кирпичным лицом. Глядя на малиновый берт, она зловеще процедила:

– А ну пошла отсюда!..

Маленькая продавщица попятилась:

– Да что ты, что ты, подруга? Я просто так…

Но дело было сделано, и жена смекнула:

– Так это не кролик? – вытянула она руки с лежащей на них тушкой.

– Кролик, кролик, – испуганно подтвердил малиновый берет и исчез.

Всю обратную дорогу нас изводили сомнения.

Придя домой, мы позвонили теще.

– А вы посмотрите, на лапке кусочек шерстки должен быть. У кролей всегда там шкурку оставляют, чтобы люди знали, что покупают. Нет шерстки? Тогда это либо нутрия, либо кошка, – сразила нас наповал всезнающая мать моей жены. – Нутрия, – продолжала она, – это такая большая крыса, ну а кошка… это кошка.

Для меня было очевидно: ни то, ни другое я есть не стану.

И все-таки хотелось знать, что же продала нам добрая женщина из Владимирской области. Задача решалась методом исключения, потому что на диване спала домашняя любимица Дашка. Решив сравнить бедренную часть ее задней лапы и неизвестного животного, я приложил одно к другому и увидел, что Дашкина лапа значительно крупней.

– Хватит кошку мучить, – сказала жена. – Видишь же, штамп ветеринарного контроля стоит. Они что там, крольчатину от кошатины отличить не могут?

По всему выходило, что приобрели мы нутрию.

– Знаешь, дорогая, мне от этого не легче.

– Пока ты тут Дашку третировал, я опять маме позвонила. Она сказала, что нутрий едят. Их даже специально разводят. У них мясо еще нежнее кроличьего.

– Нет уж, уволь. Крысятину я есть не буду.

– Дело хозяйское, – сказала жена и пошла за кулинарной книгой времен культа личности.

Через некоторое время до комнаты, где я сидел перед телевизором, докатилась волна необыкновенного аромата. Я знал, что жена вкусно готовит, не сомневался, что и сейчас у нее все прекрасно получится. Вопрос состоял в том, как удержаться мне, чтобы я не смог сам себе сказать: «Я ел крысу».

Но ароматы все наплывали и наплывали… «А ты ничего себе и не говори», – не в силах терпеть, отринул я внутреннее табу и вышел на кухню.

– Нутрия по-сталински! – объявила жена, выставляя утятницу из духовки. – Может, все-таки поешь?

– Ладно. Накладывай. Только давай будем считать, что это кролик…

Потом я еще и холодной водочки выпил…

И хотя нутрий мы больше не покупали, обиды на ту продавщицу из Владимирской области не держу. Да и не стало нутрий на рынках. Пришло время кроличьего изобилия.

И автомобильного тоже. Из-за нескончаемых пробок на нашем шоссе мы решили однажды с женой поехать на дачу новым маршрутом – в объезд. И не прогадали.

Потолкавшись, как водиться, на выезде из города и немного еще потом, мы свернули в сторону, на узкую шоссейную дорогу, бежавшую по стыку поля и леса. Так ехали мы довольно долго, почти в одиночестве – между светом и тенью. Казалось, они боролись друг с другом, но свет побеждал нечасто – когда лес расступался просекой или лужайкой. Вдруг стена деревьев оборвалась, и мы оказались на солнечном просторе. Я притормозил, а потом и вовсе остановился на обочине.

Перед нами волнами холмов и теплом, слоившимся от земли, дышала русская равнина. Величественный покой простирался до самого горизонта, и, как яркий мазок на полотне, притягивала глаз белая церковка.

– Воздушные места!.. – только и сказала жена. А я вообще молчал.

Мы поехали дальше, и, меняясь, «побежал» пейзаж. Он чудесно дописывался то лугом, желтым от одуванчиков, то березовой рощей, то застывшим посреди поля озером. Наш привычный путь был, конечно, короче, но только в том и состояло его преимущество.

– И почему мы раньше здесь не ездили? – удивлялась жена.

А между тем, объездной маршрут заканчивался. До пересечения с шоссе оставалось совсем немного, когда мы увидели указатели в сторону леса. На одном было написано «CHT «Меркурий», а на другом – «Кроличья ферма. Все дешево».

Я взглянул на жену.

– Конечно, – улыбнулась она. – Давай заедем.

Мы свернули на грунтовую дорогу. Над нами сошлись верхушки сосен, и в открытые окна хлынула ароматная свежесть леса. Неожиданно пробудилась зависть к садоводам из «Меркурия»: подъезд к нашим дачам лежал через рынок и сараи местных жителей.

Вот впереди пролился свет, лес начал размыкаться, открывая взору дачный поселок и сияющее небо над ним. Сразу же справа от дороги находилась кроличья ферма – в виде добротного сруба и участка за ним, огороженных забором из штакетника. Первым нас встретил огромный черно-белый кот. Хотя слово «встретил» было бы уместно, если б он вышел нам навстречу. Кот же лежал перед калиткой, не поднимая головы, не поводя ушами и вообще никак не реагируя на наше появление. Зато на шум подъехавшего автомобиля из дома вышла женщина в белом фартуке – довольно молодая, с добродушным лицом. Остановившись перед котом, она улыбнулась:

– Меркурий, ты бы хоть подвинулся!

Кот, не открывая глаз, отполз чуть в сторону.

– Так это в его честь садовое товарищество называется? – пошутил я.

Женщина снова улыбнулась:

– Ага… Только наоборот… Вы к нам на ферму?

– К вам. Хотим кролика купить.

– Живого или для еды?

– Ну да, к столу.

– Я как раз тушку освежевала. А то, думаете, чего Меркурия так сморило?.. Цена-то устраивает? – кивнула она на табличку, прибитую к калитке.

– Устраивает.

– Ну тогда, хозяйка, пойдем в дом. Там у меня весы.

Оставшись один, я осмотрелся. Дома в поселке были деревянные, под шиферными крышами. Очевидно, в советскую эпоху они смотрелись вполне респектабельно, однако теперь, на фоне дворцов – особняков, – как воплощение благородной бедности. Правда, ни одного каменного замка почему-то не попалось мне на глаза: обычно пара-тройка таких «вставных зубов» обязательно торчит в старых застройках. А, в общем, вокруг привычно текла дачная жизнь – слышались крики детей, звуки радио, лай и потявкивание собак, где-то вдали надрывалась бензопила. Две девчушки в купальниках и с надувным матрацем перебежали улицу. «У них тут еще и водоём рядом», – опять позавидовал я местным дачникам (до нашего озера было три километра). «А вот и любопытствующий взгляд из-за забора, – заметил я изучавшего меня мужчину, – все как везде…»

Мужчина смотрел насуплено, неотрывно – мне всегда хочется как бы стряхнуть с себя такой взгляд. Но это невозможно, и я начинаю улыбаться смотрящему. Действует, обычно, безотказно. Однако сегодняшний тип на уловку не поддался. Это был поджарый мужчина с какими-то заостренными чертами лица и темными, словно без дна, глазами. Они вроде бы и глядели на меня, но в то же время как бы ничего и не видели: «Прямо вурдалак какой-то», – подумал я и улыбнулся еще шире.

– Хорошая сегодня погода! – прокричал я ему.

Не отрывая взгляда, он что-то сказал, но до меня долетел лишь глухой звук его голоса. Я решил сесть в машину, а он продолжал стоять, прильнув к забору.

Вскоре появилась жена. Кролик был хорош – крупный, увесистый! Мы его потом два дня ели.

А через некоторое время нам вновь представилась возможность заглянуть на ферму.

В этот раз мы ехали на дачу надолго – у нас начинался отпуск. Так случилось, что еще в Москве к нам присоединился один наш дачник – Коля Щебров. Он сидел сзади и восхищался «воздушными местами», как и мы совсем недавно. Человек он был открытый, безыскусный, а потому чувства выражал со всей широтой своей души:

– Офигеть! Я просто балдею! Это ж какая красотища!

В зеркале я видел его горящие зеленоватые глаза и наморщенный от вскинутых бровей лоб.

Коля долгое время работал на деревообрабатывающей фабрике в поселке, расположенном рядом с нашими дачами. После ее закрытия он удачно занялся бизнесом (что-то связанное с перевозками) и, купив несколько лет назад в нашем товариществе участок, стал дачником. Коля пребывал в этом статусе с явным удовольствием.

Вообще-то поселковые по-пролетарски не любили дачников, считая их барами, белой костью. Только угадывалась за этим тихая зависть, порождавшая мечту. Коля, воплотив ее в реальность, почти утратил связь с родным поселком, где у него, между прочим, имелась квартира, и зажил исключительно на даче. Во всем он старался походить на других садоводов, а потому активно закупал навоз, опрыскивал кусты, обрезал деревья, устраивал парники.

Иногда его подражание становилось чрезмерным, вызывая улыбку. Как, например, сейчас. Узнав, что мы собираемся заехать на ферму, он с запальчивостью объявил:

– А я тоже кроля куплю!

Остановившись у фермы, мы посигналили. Тишина. Мы подергали калитку – она не открывалась.

– Тут такой кот шикарный живет, – сказала жена Коле, – кормится одной крольчатиной, – и поманила: кис-кис-кис.

Но Меркурий не появился.

Вдруг Коля тронул меня за плечо.

– Гляди, мужик пялится…

Я уже знал, в какую сторону повернуться.

– А что, хозяйка ушла? – прокричал я старому знакомому, который будто навеки прирос к своему наблюдательному пункту. Пристально взирая на нас, тот помедлил и чуть заметно кивнул головой.

– А не знаете, когда она вернётся?

На этот раз ответа мы не удостоились.

– Да ну его к бесу, – приглушенно сказал Коля. – Может, поедем?

Мы сели в машину. Коля напряженно молчал, как будто его хорошенько встряхнули, и теперь он ждет, когда смятение уляжется. Не дождался – выплеснул:

– Нет, ну вы видели?! Это ж… упырь какой-то! У меня даже мурашки по спине побежали…

– Что-то ты, Николай Палыч, чересчур впечатлительный… Просто мужик любопытный попался. И у нас таких полно, – сказал я.

– Ага! Таких да не таких… Нет, ну надо же так смотреть! Чтоб мороз по коже! – не унимался Коля.

– Да ладно, успокойся! Тут другое плохо: кролей не удалось купить… Выходит, в следующий раз…

Хотел я спросить Колю, поедет ли он еще с нами на ферму, но, увидев в зеркале его взволнованное лицо, понял, каким будет ответ. И ошибся.

Неделю спустя готовились мы к приезду гостей.

– Шашлыки уже надоели, – сказала жена. – Всегда одно и то же.

– Понимаю… Тогда покупаем пару кролей.

– Правильно, – согласилась жена. И, помолчав, добавила:

– Хотя шашлыки все равно надо замутить.

Коля повстречался нам на улице.

– Мы за кролями, – остановил я машину, – поедешь с нами?

Видимо, моя улыбка его раззадорила.

– А что? И поеду! Деньги только возьму.

– Ну что ты к человеку пристал… – начала выговаривать мне жена, но Коля был уже тут как тут.

День стоял солнечный, радостный. Только когда мы вышли из машины, пролегла по воздуху какая-то серинка. Ферма опять была закрыта. Да и открывалась ли она вообще за последнее время? Тропинка от калитки позаросла травой, окна смотрели безмолвно, пусто, на крыльце лежал сбившийся в сторону половичек, в общем, веяло от дома (хоть и сомневаюсь, что такое слово есть) нежитьем.

Но вокруг ощущалось еще что-то угнетающее, тягостное. Я не сразу догадался, что это – тишина. Та особая тишина, которая бывает в отсутствие людей. Вот и Коля понял то же самое:

– Смотрите, ни одного человека…

И, действительно, длинная улица пустынной уходила за поворот. Но возможно ли, чтоб в дачном поселке, в разгар летнего дня не раздалось ни звука, не мелькнула хоть чья-то тень?

Впрочем, одна живая душа все-таки объявилась. И это был тот зловещий старик. Он возник почти рядом, неожиданно, словно из ниоткуда, и уставился своими бездонными глазам. Даже нет, не уставился – они были такие, как если бы смотрели на нас уже давно, из того самого ниоткуда. Жуть! Мы оцепенели.

Первым опомнился Коля.

– Мама родная! Что ж мы стоим?!

Он бросился к машине и забился на заднее сиденье. Мы с женой не заставили себя ждать.

Совершив нечто похожее на «полицейский разворот», я припустил по лесной дороге, забыв о драгоценной подвеске своего автомобиля.

Когда мы вырвались из-под свода сосен, над полем висела грозовая мгла. Невесть откуда взявшиеся сизые тучи низко теснились в небе и, клубясь, наплывали друг на друга. Не успев еще опомниться от накинувшегося на нас ужаса, мы на полном ходу влетели в нечто, похожее на ад. Содрогнулось сердце, а от первого удара грома кровь застыла в жилах.

Впрочем, я продолжал безотчетно рулить и жать на газ, но, когда хлынул ливень, остановил машину. Вскоре он поутих и стал обильным летним дождем, который привычно для слуха барабанил по машине и возвращал нас к обыденному, земному. Тучи рассеялись, но небо осталось затянуто белесой дымкой.

– Что это было, черт подери?! – не удержался я.

– Господи! – взмолилась жена. – Поехали скорей домой!

– А я так скажу, – задумчиво произнес Коля, – нечистая сила с нами играла…

Помолчав продолжил:

– Мне про такое еще бабка моя рассказывала. А старик этот и есть настоящий бес…

– Да ладно тебе… Напустишь тоже туману… – начал я, желая всех (и себя в том числе) приободрить. И взглянул на жену.

Она сидела бледная, обхватив себя руками за плечи. Коля же смотрел на меня в зеркало с выражением человека, сострадающего больному.

Я умолк, чувствуя, как уходит куда-то в растерянности прижившийся во мне материалист. Потом-то я признался себе, что с этим простым парнем существовать было как-то веселее, но тогда ни о чём подобном я не думал. Вместе с его уходом вспомнилась вдруг забытая история из детства.

Случилось все на том самом поле, где когда-то росла кукуруза. В ту пору оно было уже ржаным, но по-прежнему не слишком плодородным. Чтобы дачники по пути на озеро не топтали то, чему Бог дал взойти, поле охраняли конные объездчики. Сам я их никогда не видел, но все у нас говорили, что мужики они злобные, в случае чего перетянут плеткой – мало не покажется. Правда, такой способ охраны выглядел довольно странно, если представить, сколько ржи вытаптывает мчащийся по полю конь. Но что, с другой стороны, можно было ожидать от руководства местного совхоза, которое еще со времен кукурузной эпопеи пребывало в неадекватном состоянии? А может и не существовало никаких объездчиков?

В тот день мне надо было вернуться домой пораньше, и я ушел с озера один, без ребят. Стояла невыносимая жара. Солнце просто бесновалось; казалось, неба нет, а есть только это солнце, выстилающее высь и выжигающее землю. Понятно, что первым делом у меня появилась мысль срезать путь. Оглядевшись по сторонам и не обнаружив ни души, я ступил на ржаное поле. Колосья едва прикрывали плечи, а лет мне было одиннадцать или двенадцать. Что и говорить, небогатый вызревал урожай! Зато с высоты своего роста я мог видеть все поле целиком. Я преодолел его уже наполовину, когда услышал позади себя шорох. Сначала еле различимый, он стал приближаться, словно, подминая стебли, катился вдогонку мне шар. «Откуда здесь шар?» – удивился я и, еще толком не испугавшись, решил: это объездчик! Однако голову повернуть я не смог – какая-то сила не давала оглянуться, и я вдруг отчетливо понял: она – часть того, что возникло позади меня. Наверно, именно тогда я впервые испытал ужас. Он погнал меня опрометью по полю, опустошив всего изнутри, но то, от чего я убегал, было неумолимо. Вскоре настигнув меня, оно мягко и сильно толкнуло в спину. Я упал лицом вниз. Шуршание прокатилось вперед, а когда через секунду я вскочил на ноги, увидел перед собой только ровное поле – ни шара, ни объездчика, ни следов во ржи. И еще после падения схлынул ужас. Мозг стал наполняться мыслями, и, уже подходя к краю поля, я отчетливо понимал, что о случившемся лучше молчать.

– Опять ты без головного убора! – недовольно сказала мама, увидев меня. – В такую жару ничего не стоит получить солнечный удар!

«Так вот что это было! – осенило меня. – Обыкновенный солнечный удар!»

В том, что я наивно заблуждаюсь, пришлось убедиться вечером, когда мама заметила у меня между лопаток большое красное пятно.

– Тебя оса туда не кусала? Или пчела? – встревожилась она.

Я грустно пожал плечами, возвращаясь к тяжелым своим думам.

– Может это муравей? – предположила бабушка.

– Ладно, посмотрим, что утром будет.

К счастью, пятно за ночь исчезло. «А разве не могло случиться так, – рассуждал я, – что сначала произошел солнечный удар, а потом меня укусил между лопаток муравей?» Долго убеждать себя в том, что было все именно так, я не стал, и история эта, заслоненная другими яркими событиями детства, вскоре забылась.

Но теперь она выплыла из глубины памяти, чтобы я, наконец, признался себе: не было никакого солнечного удара, и в мире действительно есть множество необъяснимого, непознанного.

Тягостное впечатление от поездки на ферму тенью легло на нашу отпускную жизнь. И, тем не менее, повседневность, пресловутая повседневность, заставляющая тускнеть все непохожее на себя – радость, любовь, счастье – обесцветила наши переживания, а потом они ушли совсем, словно болезнь. И так же, как свыкается сердце с неизбежностью смерти, смирилось оно и с существованием того грозного, неведомого, что явилось нам тогда.

Только Колина душа не могла никак успокоиться. Он часто заходил к нам и каждый раз твердил одно и то же:

– Деревня вурдалаков там, точно вам говорю!

– Так вурдалаки, вроде бы, днем спят, – робко возражал я, думая про себя: «А чем черт не шутит?!»

– Вот мы там никого и не видали!

– А старик!

– Старик не в счет: он у них главный, потому не спит.

– Да мы, когда без тебя заезжали, полно народу видели…

– Так это были те, кого они еще не покусали… Ну, дети там или фермерша эта. Вот скажи, куда она могла подеваться?

Конечно, Колины суждения, да и мои тоже, основывались на голливудских ужастиках, которые воспринимались когда-то как сказки на сон грядущий, но то было когда-то!

«И в самом деле, – задумался я, – куда могла подеваться фермерша?»

В день, когда у нас гостили друзья, Коля пришел в разгар застолья. Он поздоровался со всеми с порога веранды и позвал меня:

– На минуточку можно?

По его горящим глазам, ставшими от возбуждения слегка навыкате, было понятно: случилось что-то ужасное.

Мы отошли в сторону.

– Я его сейчас видел, – с жаром заговорил Николай, – на нашем рынке. Представляешь, уже сюда подбирается»!

– Кто?

– Да тот старик! Ну, вампир!

Возвращавшийся с перекура Алексей, большой, шумный человек, услышал последнее слово.

– Какой еще вампир?!

Все посмотрели на нас.

– Неужели тут вампиры водятся? – с иронией в голосе спросила Ирина, дама неженского ума, потому, наверно, дважды разведенная.

– Вообще-то, да, – огорошил публику Николай с таким суровым видом, что ни в одну голову больше не должна была придти мысль, будто бы здесь шутят.

– Ничего себе! – воскликнул Алексей. – Расскажите!

– Да тут такая история… – начала жена, – не знаем, что и думать.

– Ничего себе! – снова воскликнул Алексей, когда жена закончила свой рассказ, – и добавил:

– А не сгущаете вы краски? Что-то вас, братцы, в сторону повело… Давайте лучше выпьем. За соцреализм!

– Зря вы так, – сверкнул глазом Коля и отодвинул рюмку (пока жена рассказывала, я его усадил за стол).

– Должен с Алексеем согласиться, – заявил Виктор, человек колючий, вечный скептик и наш родственник. – Вы меня, конечно, ребята, извините, но тут надо низкий поклон отвесить нашему телевидению. Эти передачки типа «Необъяснимо, но факт» на всяких там мистических каналах дело свое делают…

– Ты нам массовый психоз что ли вменяешь? Так вот: не смотрим мы с Валей эти передачки!

– И я тоже, – поддержал меня Коля.

Но Виктор не отступал.

– А ничего и не надо смотреть. Все растворено в воздухе. Я говорю о настрое на мистику – попробуй тут не заразиться. Точно также, помните, у нас каждый вдруг стал верующим. Да что там говорить – вы же все из их числа! Вот только вряд ли кто-нибудь вспомнит, когда был в последний раз в церкви.

– А сам-то ты веришь в бога? – задала логичный вопрос Ирина.

– Разумеется, – улыбнулся Виктор. – Только мне в церковь ходить не надо, потому что мой бог – космос.

– Удобно, – кивнула головой Ирина. – Пожалуй, я к тебе примкну.

– Любишь ты, Витя, все под сомнение ставить. А я вот ребятам верю, – вступилась за нас красавица Лена. – У меня самой было нечто… Никогда об этом не говорила, а сегодня расскажу – как раз в тему. В общем, пару лет назад отдыхала я в пансионате…

У Алексея, ее мужа, дернулась щека и на лице проступило напряжение. Дело в том, что тогда, на отдыхе, у Лены случился роман с неким Кругловым (в наших пересудах он фигурировал не иначе как под фамилий, поскольку ничего больше о нем известно не было). Семейные отношения уже трещали по швам, однако Лена сумела вовремя остановиться, а Алексей смог ее простить. Или сделал только вид?

Я чувствовал, что не стоит Лене вспоминать этот пансионат, но ничего сделать не мог. А она описывала, как их компания устроила пикник на берегу реки, как любовались все заходом солнца, а она и еще несколько человек пошли на мост, чтобы постоять над водой, по которой стелился розовый след от заката, и вдруг на одной из опор, оставшейся от старого моста, увидели… чертика.

– Маленький такой был, с рожками, сидел на столбике и умывался. Мы онемели. А он посмотрел на нас, невыразительно так, как на что-то обычное, неинтересное, и – бултых в воду!

– И что, его все видели? Все несколько человек?

– Ну да, – подтвердила Лена.

– А несколько человек – это ты, да Круглов? – начал слетать с катушек Алексей. – Ну и что вы перед этим пили – вино, коньяк?

Лена повернула в его сторону растерянное лицо, виновато улыбнулась:

– Что ты, Алеша…

Было совершенно очевидно, что Лена не хотела причинить ему боль, что она – натура бесхитростная, открытая душа… Но Алексей видел другую картину.

– Пойдем-ка воздухом подышим, – подхватил я его под руку, – заодно и покурим.

– Это же надо! Про своего Круглова всем рассказывает! – возмущался Алексей, затягиваясь сигаретой.

– Не наводи тень на плетень! Про Круглова ты начал, а она рассказывала про чертика.

– Ну да, это сколько надо было выпить с этим… чтоб черти начали мерещиться!

– А может он и в самом деле там на столбике сидел?

– Да брось ты! Черти, вампиры… Знаешь что? Поехали завтра утром в эту вашу деревню! Нет там никаких вампиров!

Послышались шаги: к нам приближался Виктор, за ним шли остальные мужики.

– Как там обстановка? – поинтересовался я.

– Все улеглось, – ответил Виктор. – Дамы потчуют друг друга рассказами о небывальщине. С каждой, оказывается, что-то такое происходило…

– А что, вполне возможно, – продолжал стоять на своем Николай.

– Тут вот Алексей предложил завтра утром в деревню к вампирам съездить. Как, мужики, поддерживаете?

– Ну, это без меня, – Коля был категоричен. – Я в такие игры не играю.

– А почему бы и не съездить, – сказал Виктор. – Будет вам лишнее доказательство моей правоты.

– Ну, кто еще поедет?

Все одобрительно загудели.

– Решено, – подытожил Алексей. – Значит, завтра утром на машины – и вперед!

На веранду все вернулись пободревшие, и застолье началось с новой силой. Было весело, непринужденно, дурачливо, а мужики, время от времени посматривая на меня, качали головами и переглядывались: мол, впал, бедолага, в маразм, но завтра мы его вылечим.

Помню, выплыл из сумерек Коля:

– Я, пожалуй, тоже с вами завтра поеду, – и в них же исчез.

К концу праздника я уже думал, что, может, и нет, действительно, всех этих необъяснимых сил, леших, вурдалаков… и как же хорошо без них жилось… когда я еще был материалистом… Нет, правильно, что мы поедем в их вампирово логово… и кто, в конце концов, этот старик?.. А Лешка зря жену обидел… Зря… И вообще… старик этот уже к нам подбирается… Посмотрим, посмотрим… Но сначала – спать!..

Все-таки замечательные у нас жены! Пока мы дрыхли, они убрались, приготовили завтрак и встретили нас свежими, ухоженными, благоуханными. Ну, если у кого и припухли глазки, так это не в счет.

Другое дело мужики! За завтраком мы сидели с землистыми лицами, сумрачно уставясь в тарелки, изредка покалывая вилками лежавшую там ему. И все налегали на чай.

– А где Витя? – спросил я жену.

– Он позже выйдет, – ответила она, и каждый подумал: значит, не я самое слабое звено…

Когда появился Коля, все мужики как-то разом встали из-за стола и… пошли собираться по домам. Задержался только Алексей.

– Знаешь, старик, – смущенно сказал он, – сейчас не до вампиров этих… Я вон Ленку вчера обидел, мне теперь реабилитироваться нужно. И потом, завтра понедельник, всем на работу…

– Здорово получается, – начал было стоявший рядом Коля, но я его оборвал:

– Да ладно тебе.

И протянул Алексею руку.

– А еще, – сказал тот, – если честно, да на трезвую голову – черт его знает, что там на самом деле, в поселке этом…

В общем, разъехались гости.

А вечером мы с женой повезли Виктора в Москву, домой – слишком он был слаб, чтобы ехать на электричке (машины у него нет, и слава богу!).

Возвращались мы на следующий день. Намучились, конечно, в пробках, но теперь у нас был только один маршрут.

На съезде с шоссе к нашему поселку наткнулись на указатель «Дешевые кролики». Мы переглянулись. Загоревшиеся было глаза жены потухли.

– Может, не поедем?

– Место же другое! И вообще, кролики-то в чем виноваты?!

Указатель привел нас к небольшому строению с вывеской «Магазин». Мы вышли из машины и… остолбенели: рядом с крылечком спал кот Меркурий. Отмерев, жена сказала:

– Я не пойду.

И тут в дверях появилась наша фермерша. Она сразу узнала нас и улыбнулась такой открытой теплой улыбкой, что оторопь сразу сошла.

– А мы переехали. Хорошо, что нас нашли. С покупателями-то у нас не очень.

Мы оказались внутри магазинчика. Обычный прилавок, консервы, бакалея и табличка в углу «Продукция фермерского хозяйства. Всегда свежее кроличье мясо». Женщина открыла дверцу холодильника.

– Выбирай, хозяйка, кролика.

– А что же вы переехали? – решился я, наконец, узнать о самом главном.

– Да житья там никакого не стало!

У меня упало сердце.

– Все из-за приставов…

– Кого? – недоуменно переспросил я.

– Да из-за приставов судебных. Повадились чуть не через день приезжать. CHT этот – «Меркурий» – оказывается в водоохраной зоне находится, незаконно значит. Вот их по суду и постановили снести. А люди в чем виноваты? Когда они строились, никакой зоны там не было.

Из дальнейшего рассказа женщины следовало, что для того, чтобы добиться от дачников исполнения решения суда, требовалось каждому под расписку вручить постановление. Однако о приезде приставов кто-то всякий раз предупреждал председателя правления, и люди… уходили в лес. Приставов встречал пустой поселок и единственный человек. Да, да, тот самый старик, определенный Колей в вурдалаки. В действительности, был он психиатр – пенсионер, который для пользы дела гипнотизировал приставов (а на нас, похоже, тренировался). Неизвестно, поддавались ли они его гипнозу, но то, что с ним не связывались, точно. А вот у нашей фермерши из-за такой чехарды чуть было бизнес не рухнул – пришлось отказаться от аренды участка.

– Теперь я тут неподалеку снимаю. Даст бог, пойдет дело…

Мы слушали женщину, пораженные простотой истории, испытывая необыкновенное облегчение. А потом стали смеяться, и женщина, наверно, решила, что мы не в себе. Но ведь и вправду от всего этого вполне можно было сойти с ума.

И мы сразу подумали о Коле. Купив двух кролей покрупнее – один для Коли – мы помчались в поселок, чтобы первым делом увидеть его, пока с ним ничего не случилось.

Мы застали Николая дома. На полянке перед крыльцом он обтесывал топориком какую-то жердь.

– Наверно, осина? – спросил я и по Колиным глазам понял, что угадал…

* * *

Вот уже несколько лет прошло. Ничто не мешало вернуться тому парню, что прежде жил во мне, бестревожно глядя на мир. Увы, похоже, покинул он меня навсегда.

 

Шерстов. Жизнь

 

1

Утреннее поле лежало в запахе сырости и тишине, про которую говорят «звонкая».

Впрочем, в природе такой тишины не бывает. А случается она внутри человека, когда вдруг появляются неведомые ему раньше мысли, и он, пораженный тем, например, что мир огромен и бесконечно глух к населяющим его людям такой вот, как сейчас, тишиной, перестает слышать звучание птиц, шорох ветерка…

Костя Шерстов, замерев в окопе перед первой своей атакой, тоже ничего не слышал. Охваченный тишиной, он явственно чувствовал притаившуюся за бруствером смерть и до мольбы желал только одного: если погибнет, пусть этот необъятный, безразличный к человечеству мир вберет его в себя, сделает травинкой, камнем, бабочкой – лишь бы не исчезнуть навсегда.

Потом внезапно колыхнулся воздух, вздрогнули поле, небо. Тишина с воем рухнула, и Костя понял, что началась артподготовка. Он покосился вправо. Полунин и Голубев напряженно смотрели вперед, как и все те, кому предстояло бежать к краю этого поля – навстречу смерти ли? боли? удачи ли? Каждый знал, что чем мощней и длительней обстрел, тем меньше у атакующих потерь, а потому все мысли пехоты были устремлены к артиллеристам.

Отухалась, отвылась, отсодрогалась над землей ярость пушек, и залязгали по полю танки.

«В атаку! Вперед!» – раздалось где-то вдалеке, и совсем рядом возник голос лейтенанта Бурцева: «Второй взвод! В атаку! За мной!» Что-то холодное проскользнуло от сердца в ноги, и они стали непослушными. Полунин и Голубев уже находились в нескольких метрах от бруствера, а Костя все никак не мог выбраться из окопа. Сашка Полунин обернулся, кинулся назад и протянул ему руку. Сначала Костя бежал рядом с ним, уставясь взглядом в спину Голубева. Потом Сашка исчез, но Шерстов продолжал бежать за Голубевым молча, бездумно. А когда он упал, в Шерстове очнулся тот древний инстинкт – оберег жизни – что властно диктует свою волю и зверю, и человеку. Костя бросился в траву и, на секунду замерев, пополз. Потом вскочил и побежал… назад, к окопам.

Вскоре он натолкнулся грудью на какую-то серую, отбросившую его стену. Перед тем, как потерять сознание, он увидел себя со стороны – летящим на спине головой вперед. И еще какой-то старик летел рядом с ним. Но это был не солдат, не Макар Демьяныч Костырин или, как звали его во взводе, Дед, а… чиновник что ли, в дореволюционном вицмундире. Потом Костя исчез, но как бы не совсем. Для того, чтобы не быть вовсе, ему оставалось только разжать левую руку. А она горела огнем, заходилась болью, но никак не разжималась. И Костя вернулся, появился вновь, увидев, что лежит под дымным небом, а вместо левого предплечья – месиво из крови и растерзанной плоти.

Странно, но теперь он совершенно не испытывал боли. Шерстов поднялся и, придерживая здоровой рукой левое предплечье, побрел к своим окопам. Он наткнулся на Витьку Голубева. Тот лежал ничком, чуть повернув лицо в сторону, выставив глаз. Руки-ноги целы, на гимнастерке ни единого следа от пуль. Спит боец… Вот только глаз… Будто озеро замерзшее, так что дно видно.

«Я ранен»,– вполголоса сказал ему Костя. Теперь он произносил эти слова всякий раз, когда набредал на убитых. И раненным, если те просили у него помощи, он говорил то же самое. Один из них Шерстова обматерил. Когда впереди показались санитары, он сел на землю, чувствуя, как стремительно разрастается боль в руке. Совсем скоро она опутала его мороком и унесла в небытие.

 

2

Прошел месяц, как Шерстов находился в госпитале. Самое страшное было уже позади: и начинавшаяся гангрена, и кризис, и долгий кошмар бреда, в котором опять несколько раз промелькнул тот странный человек в вицмундире. И неизвестно, как бы все сложилось, если б не военврач Лифшиц.

– Неплохо, неплохо, – сказал он на очередном осмотре. – Пошевелите пальцами… Так, так… Хорошо… А иголку? Иголку чувствуете?.. Отлично! Еще недельки три-четыре и будете как новенький. Повезло вам, боец. Леночка! – позвал он медсестру. – Бинтуйте Шерстова!

Ах, эта Леночка!.. Непроходящее смятенье, вечное искушение, сладкая тоска солдатских душ! Разве можно таких брать в армию?! Не миновала и Костю общая участь. Правда, перед остальными у Шерстова, как ему казалось, были неоспоримые преимущества. Во-первых, он – москвич, как и Леночка, во – вторых, не какой-то там олух, а человек с десятилеткой за плечами (он вообще мог стать офицером, если б согласился пойти в училище), ну и самое главное: он высокий, сильный, хорош, как говорится, собой.

Вот только Леночка до сих пор никак не реагировала на него. Впрочем, она не обращала внимания и на других. Кроме капитана медицинской службы Лифшица. Конечно, он тоже был мужчина видный, но… еврей. В сущности, если б не фамилия, может и не настораживали б эти его крупные, навыкате голубые глаза. Но фамилия расставляла все по местам. Костя не то чтобы не любил евреев, – как многие из тех, кого он знал по московскому двору, с кем учился, работал, служил, – но считал, что евреем быть стыдно. Исключение составляли лишь Свердлов и Каганович. Лифшиц также занимал в Костином сознании особое место – еще бы! он спас ему руку, а, может, даже жизнь! И тем не менее… Как полагал Костя, золотоволосая красавица Леночка должна была бы выбрать именно его.

Леночка подошла к Шерстову, присела на край постели, склонилась над раной. От Леночки исходил какой-то особенный аромат, легкий, но отчетливо уловимый. Он напоминал запах теплого молока с медом и был как бы нанизан на тонкую горчинку, такую полынную, дурманящую… Да разве можно описать запах?!

Леночка сноровисто укладывала витки бинта – от ладони к локтю, вверх – вниз – и, подаваясь время от времени вперед, упиралась правой грудью в Костины пальцы, которые и шевелились, и осязали, в чем незадолго до этого убедился доктор Лифшиц. Но не Леночка, бывшая тогда в соседней палате. Шерстов сидел ни жив, ни мертв, а Лена его ободряла:

– Ничего, Костик, до свадьбы заживет. Скоро онемение в пальцах пройдет, а там и всей рукой зашевелишь. Тогда уж и на выписку можно. Еще повоюешь… Хотя по всему – победа не за горами!

Кто знает, как бы вынес Костя эту пытку, но в палату вошла санитарка, за ней солдат в накинутом на плечи белом халате.

– Вот твой рядовой Шерстов. Но не больше десяти минут тебе на все про все…

Костя оторвал взгляд от погруженного в сострадание Лениного лица, и глаза у него округлились сами собой: перед ним стоял Сашка Полунин.

 

3

Для Полунина эта атака тоже была первой. Какое-то страшное затишье висело над полем, будто сам Господь предостерегал людей от той работы, которую приготовились они исполнить. Недаром ведь говорят: «богопротивное дело». Хотя, с другой стороны, это у фашистов оно «богопротивное», а у нас – дело правое! И все-таки… Отчего же так страшно?

Комсомолец Полунин мысленно попросил Бога, чтобы тот не дал ему струсить в бою. И еще попрощался с сестрой – единственным на белом свете родным человеком. Ему было жаль ее. И себя жаль: если погибнет, что после него останется? Ничего же в жизни не успел!

Но когда прозвучала команда «В атаку!», мозг как бы отвернулся от созерцания души и мгновенно заставил бойца Полунина сделать то, чему его учили: выбросить тело на бруствер, встать во весь рост, ринуться вперед. И страх отступил. Теперь Сашка не просто бежал, он еще видел, осмысливал происходящее.

Костя Шерстов застрял в окопе… Еще посчитают трусом. Нужно вернуться, помочь… Да и какой он трус?! Вот уже бежит рядом, сопит… Лейтенант Бурцев упал. Ранен? Убит? Нет, только ранен. Что он говорит? Ничего не разобрать. А бойцы-то залегли… Черт! И ни одного командира поблизости! Поубивало их всех, что ли?! Эх, была ни была! «А ну, встать! В атаку! За мной!»

И снова пошли в бой солдаты. Сашка одним из первых добежал до немецких траншей. Спрыгнул в окоп, дал очередь из автомата. А там – никого. Не выдержали натиска фрицы. Его за тот бой представили к ордену Красной Звезды, а всех, кто был ранен – к медали «За боевые заслуги». Ефрейтор Костырин, он же Демьяныч или Дед, воевавший аж с сорок первого года, посмеивался:

– Везет вам, ребятки. Не то, что в начале войны. Теперь ордена и медали прямо, как из этого… из рога изобилия, сыпятся. Особливо на штабных.

– Так мы ж, Демьяныч, пехота, мы ж на передке…

– А я что… Я насчет тебя, Сашка, и не возражаю. Заслужил… Заслужил… Просто ему повезло. А вот Витька Голубев погиб…

Шерстов Костя ранен…

Москвичей в их роте было трое, все из одного пополнения. Они с Витькой 1927 года рождения, Костя постарше. Он по «броне» на заводе работал, потом что-то там у него стряслось: на смену опоздал или еще что, в общем, «бронь» сняли и – в армию. «Я, – рассказывал Костя,– нарочно все так устроил, чтобы на фронт попасть: иначе с завода не отпустили бы».

Сдружились они еще на призывном пункте, когда всех троих как закончивших десятилетку хотели отправить в военное училище. Они ни в какую: пока учиться будут, фашистов без них разобьют. А Костя в курилке заметил: «Станешь кадровым офицером – тяни потом всю жизнь армейскую лямку». В общем, оставили их в покое – на фронт, так на фронт. Довелось им, как говорится, и одной шинелькой укрываться, и кусок хлеба делить, и нелегкое военное дело вместе постигать. Эх, хорошие были ребята!.. Хотя… Костя ведь жив! Обязательно надо разыскать его!

 

4

И Полунин его разыскал. Сделать это оказалось быстрей и легче, чем он думал. Костя лежал в госпитале, находившимся всего в тридцати километрах от места, куда их часть отвели на отдых.

В исхудавшем парне на койке он не узнал Костю, пока тот не поднял на него взгляда знакомых серо-стальных глаз. Они сразу же изумленно округлились, но этого Полунин уже не заметил, потому что всем существом своим оказался прикован к медсестре, бинтовавшей Косте руку. «Лена! Леночка! Сестренка родная!» – подпрыгнуло сердце в радостном узнавании, и Сашка выдохнул:

– Вот так встреча!..

Только тогда Лена оторвалась от перевязки. Глаза ее блеснули, и она тихо улыбнулась:

– Саша…

И чего только не происходит на войне?! В ряду всевозможных чудес эта встреча могла бы показаться заурядным случаем. Но, с другой стороны, любая желанная встреча – всегда улыбка провидения, подарок судьбы и значит – немного чудо, а в круговерти войны – чудо особенное.

Саша и Лена не виделись три года. В последнее время даже писем не получали друг от друга: у Лены сменился адрес – ее перевели из медсанбата в госпиталь, а Саша ушел в армию. Они, конечно же, списались бы, нашлись. Но это случилось бы потом… А пока была неизвестность, повседневная тревога, терзавшая душу.

У Лены и Саши родители были геологами. Они погибли в тайге еще в тридцатые годы. Бабушка, мамина мама, стала для них всем. Когда Лена уезжала на фронт, Сашке было четырнадцать, а когда умерла бабушка – пятнадцать. Но он не раскис, не сдался, даже школу сумел закончить. Он вообще оказался стойким парнем.

Костя давно заметил: есть такие люди, которым безоговорочно верят и подчиняются, даже если они не назначены руководить. И происходит так потому, что они честней, справедливей, смелее других (окружающие чувствуют это всегда, как и то, чем обделены сами). Сашка Полунин был из их числа, и Костя гордился дружбой с ним. Но теперь, глядя на него и Лену, он ощутил вдруг… злость к Полунину. От внезапного осознания того, что чувство это – не скороспелый плод ревности, а давно и тайно созревший плод души, Шерстову стало не по себе. Выходит, суть его ему неведома? Разве такое возможно? И чего же тогда ждать еще?

Эти мысли ослепили, как молнии из туч. Но все рассеялось в чудесное мгновение: оказывается Сашка Лене только брат!.. И радостно засияло небо, с которого лучиком сбежала светлая мысль: а ведь теперь ему можно рассчитывать на особое Ленино внимание – он же друг ее брата!.. Ко всему прочему, вон, Сашка говорит, его скоро медалью «За боевые заслуги» наградят. И вообще, с чего он решил, что ненавидит Полунина?!

Вечером, уже после отъезда Сашки, Лена заглянула к Косте в палату. Зашла не за чем-нибудь, а просто так. И на следующий день опять…

Шерстов угадал: то, что он друг ее брата, сыграло свою роль. Но он не ошибся и тогда, когда понял – Лене с ним интересно. Почти ровесники, они часто вспоминали Москву, довоенную жизнь, детство, протекавшее на одних и тех же улицах. Общаясь с Леной, Шерстов как бы раздваивался: один внимательно вел беседу, другой – сладко умирал… От близости к ней – почти касания – теплого ее запаха, легкой, как бабочка, улыбки, красивых зеленых глаз. Они притягательно блестели. И начинали по-особенному светиться… с появлением Лифшица. Черт бы его побрал!

Нет, Шерстов, конечно, оставался ему благодарен, однако… Лифшиц, по правде говоря, уже в годах. И вроде бы женат. Зачем ему Лена? Как-то нечестно получается. И ведь он даже не скрывает своего отношения к Лене! Хотя, чего тут скрывать? Весь госпиталь и так знает об их отношениях.

Костя мучился, жил между отчаянием и надеждой, которая возникала вдруг от самого обычного Лениного взгляда или жеста и всегда оказывалась напрасной, но не мог изменить реальность: у Лифшица и Лены любовь, а он для нее только товарищ.

 

5

В тот день начальник госпиталя вручил ему и еще нескольким раненым награды. А вечером, по традиции, Шерстов обмыл свою медаль. Он еще помнил, как достал ее из кружки и приколол к лацкану халата, но что было потом – нет. Пить водку Костя не умел (когда было научиться?) а чистый медицинский спирт и подавно. Уж тут упомнишь…

«Нет, вспомнил!» – он открыл глаза, хотя давно не спал, и натолкнулся на лунную ночь в окне. На ее фоне ясно представилось, как Лена вела его к койке, ласково говоря и поглаживая по новенькой медали, как, укладывая, чмокнула в щеку и как улыбался, стоя в дверях, Лифшиц. Что– то горестно – сладкое наполнило его сердце и горячо вылилось на щеки.

Костя тихо плакал, изредка повторяя про себя: «Хорошо, что все спят».

– Так уж и все? – раздался голос от окна.

Посчитав, что это ему послышалось, Костя все-таки всмотрелся в темноту и… Он даже сморгнул пару раз и вытер рукавом глаза.

Нет, тот, кого Костя увидел, продолжал сидеть на стуле справа от окна, поблескивая металлическими пуговицами на одежде. Вскоре он проступил окончательно в лунном свете, лившемся из окна. Это был тот чиновник в вицмундире, который являлся Шерстову несколько раз – то ли в бреду, то ли во сне. «А, – догадался Костя, – значит, я и не просыпался».

– Ничего подобного, – сказал чиновник. – Вы бодрствуете верных четверть часа.

– Кто вы? – решился, наконец, спросить Шерстов.

– Я ваш дальний родственник… Недавно назначен опекать вас. Иначе говоря, ангел-хранитель. Слыхали о таких? Впрочем, в силу вашего атеистического воспитания, навряд ли.

Костя долго молчал, не смея верить в реальность происходящего. Вдруг за окном пролетела звезда; этот миг ее падения, словно игла, пронзил его отчетливым ощущением яви. И никуда из этой яви чиновник не исчез.

Был он вовсе не старик, как однажды показалось Шерстову. Просто поизносился человек, о чем говорили одутловатость крупного лица и неестественный, свекольный румянец. На голове его еще росли рыжеватые волосы, но только как напоминание о былой шевелюре. А вот небольшие глаза были лукавые, с задоринкой. Да и в солидной фигуре не замечалось и намека на дряхлость.

– Что вам нужно? – спросил Шерстов.

– Ну вот, признал-таки родственника, – заулыбался чиновник. – А то лежит и смотрит букой…

– Да не знаю я вас! – перебил его Костя.

– И в самом деле! – хлопнул тот себя по лбу. – Я же не представился!

Чиновник встал, явив немалый рост, и, застегнувшись на все пуговицы, произнес:

– Коллежский секретарь Фердыщенко.

– Какой же вы мне родственник? Не было у нас никого с такой фамилией!

– Так ведь я же сказал: дальний родственник. А дальних и в прежнее время не всех-то знали. Что уж теперь говорить. – Фердыщенко вздохнул и снова сел. – Значит, вам фамилия моя совсем незнакома?

– Совсем.

– Ну, а фамилия «Достоевский» вам известна?

Костя напрягся, одновременно и вспоминая, и решая – а не сошел ли он с ума?

– Писатель – реакционер периода самодержавия.

– Реакционер? – округлил глаза Фердыщенко. – Почему реакционер? Я был знаком с ним лично и, хотя имею на него некоторые обиды, выразиться так о нем… Нет, язык не поворачивается. Вас этому в гимназии учат?

– Гимназии у буржуев были, а у нас советские школы, – незаметно для себя втянулся в разговор Костя.

– Да ведь это все равно, как назвать. Должен же человек где-то учиться… Ну а в советской вашей школе с романом Федора Михайловича Достоевского «Идиот» знакомят?

– Нет. Но я, кажется, догадываюсь: вы литературный персонаж.

Сказав это, Шерстов подумал, что он однозначно спятил.

– Не персонаж, но прототип! – обидчиво воскликнул Фердыщенко. – Надеюсь, вам известна разница?! Федор Михайлович наделил своего Фердыщеку некоторыми моими чертами, придал ему схожую с моей внешность. Но…

Он встал; было ясно, что речь идет о наболевшем.

– Но для чего давать ему мою фамилию?! В итоге вышло… черт знает что! В уста мне вложены речи, которые я не произносил, приписаны поступки, которые я не свершал, и, наконец… Наконец, чин я имею, изволите видеть, десятого класса, а не самый последний, как у того Фердыщенки. Чин коллежского секретаря, между прочим, соответствует чину армейского поручика, или по вашему старшему лейтенанту, – проявил он неожиданную осведомленность, после чего сел и спокойно сложил руки на груди.

– А вот на вас чин, как изъяснялся тот Фердыщенко, «самый премаленький». По советской, конечно табели о рангах. И, видимо, вы же лаете большего…

Он вопросительно посмотрел на Шерстова. Тот глухо молчал.

– Ах, да! Знаю: вас теперь волнуют другие проблемы!

– Откуда?

– Я же ваш ангел – хранитель. Кроме знания, мне еще многое другое дано. Вы не обратили внимания, что разговариваете со мной безмолвно? А меня, хоть я и шевелю губами, не могут слышать ваши спящие соседи.

Костя ошарашено посмотрел на хранителя и улыбнулся какой-то диковатой улыбкой.

– А ну-ка, произнесите мысленно любое слово, – предложил Фердыщенко. – Ну так, чтобы рта не открывать.

«Я сошел с ума», – с убежденностью подумал Шерстов.

– Я просил слово, а не фразу… Нет, дорогой мой, вы с ума не сошли. Поверьте! Как и тому, что на воинском поприще славы вам не снискать. Я всегда говорю правду. Именно этой особенностью моего характера и наградил Фердыщенку Федор Михайлович. Так вот: ранение вы получили, когда не на врага наступали, а бежали назад, к своим окопам. Будто бы не помните? Так что медаль ваша… вами не заслужена. Кабы не я, могли бы и под трибунал попасть. За трусость.

Шерстов порывисто сел. Так и есть! Он только все забыл. Или, точнее, не хотел думать об этом, копаться в памяти.

– Да успокойтесь, – улыбнулся Фердыщенко. – Никто вашего позора не видел. Повторяю, я обо всем побеспокоился. Такова уж обязанность моя… И ведь что интересно? Иной вот и честен, и порядочен, а глядишь – пропал человек! А другой – подлец, бестия, но… процветает, мерзавец! И во всем ему везет! Тут уж, конечно, от ангела-хранителя все зависит. В первом случае или его вообще приставить забыли, или он никудышный какой. Во втором же случае ангел заботливый, работящий… А нравственностью опекаемых мы не озабочены. Тем более что не у каждого из нас самих она на высоте. У меня-то уж точно. Нет, вы все-таки прочитайте роман «Идиот», не поленитесь… Так вот, хочу предупредить: я прилежанием не отличаюсь, частенько обязанностями своими манкирую, то есть пренебрегаю. Словом, могу подвести – не расслабляйтесь! Впрочем, я отклонился в сторону… Итак, как вы поняли, я осведомлен о ваших чувствах к известной особе.

Фердыщнко встал, одернул мундир.

– Да… Любовь властвует над человеком! Она может возвысить его, сделать лучше, а может привести к погибели. Главным образом, все зависит от того, счастливая она или нет. У вас она безответная. Поскольку имеется соперник. Что ж, его у вас не будет! Дерзайте!

– Что вы имеете в виду?

– Имею в виду, что у вас появится шанс возвыситься над собою…

Фердыщенко извлек карманные часы.

– Однако мне пора. Ну-с, молодой человек, – удачи!

И, подмигнув, исчез.

 

6

Лифшиц выпрямился на койке во весь рост, закрыл глаза. Больше всего ему хотелось сейчас ненадолго, до следующей операции, заснуть и погрузиться памятью в прошлое – очутиться, например, в любимом Киеве или на даче, в детстве или среди институтских друзей, увидеть маму, деда… А вот Вика в его снах давно не появлялась. Вика, Вика… Для чего-то ведь свела их судьба…

Дача его деда – профессора медицины Глушко (дочь которого еще до 1917 года вышла замуж за профессионального революционера Лифшица и в гражданскую войну овдовела) соседствовала с дачей народной артистки УССР, оперной певицы Красавиной. Веселое было соседство. Дача Изольды Викторовны светилась все ночи напролет, галдела, пела, ела и пила. И кто только не побывал в гостях у певицы! Однажды Леониду показалось, что он видел там самого Председателя Совнаркома УССР. Впрочем, дед отверг его предположение:

– Что он забыл у этой вертихвостки?!

Вика появилась на даче Изольды в середине августа – приехала к тетке скоротать лето после отдыха в Ялте.

– А нам, похоже, по пути, – начал разговор Леонид, когда они, повстречавшись у молочницы, возвращались домой. – Я вас тут раньше не видел.

Вика вскинула на него большущие, полные светящейся темени глаза. Они что-то сказали его душе, которая в ответ сладко заныла. Собственно, дальше Леонид и Вика могли бы идти молча. Обоим стало все ясно наперед. Но так уж, благодаря Господу, устроены люди (и только они!), и разговор продолжился:

– Моя мама и Изольда Викторовна родные сестры, – рассказывала Вика. – Они долгое время находились в ссоре. Такое часто случается между близкими родственниками. Я здесь, можно сказать, впервые, если не считать приезда в пятилетнем возрасте. Но я о той поездке ничего не помню. А вы, кажется, наш сосед?

– Верно. Меня Леонидом зовут. Заканчиваю медицинский.

– А я Вика. Закончила этим летом Ленинградский университет. Буду в Эрмитаже работать.

Вика никак не походила на его однокашниц, по-своему замечательных, поскольку были они хорошими товарищами, активными комсомолками и т. д. Но… какими-то бесполыми что ли… И не в том дело, что не могли они носить такие наряды, как у Вики, а в том, что никогда не смогли бы взглянуть, как она. Впрочем, пару лет назад встретилась ему симпатичная студентка с лечебного факультета. Но то, что возникло между ними, оба с присущим медикам цинизмом относили к сфере удовлетворения потребностей – и никаких страстей.

Все у них случилось с Викой вечером следующего дня в рощице, неподалеку от пруда. Охватившее их чувство тоже более всего было плотским, но ярким, буйным, упоительным. Оставшиеся дни лета ослепительно сгорели, и на дачный порог вместе с осенью, по обыкновению, явилась разлука.

Леониду казалось, что он не сможет жить без Вики. Он готов был бросить Киев, уехать в Ленинград. Вика мудрым словом остановила его. Ну зачем, скажи, горячку пороть? Сначала тебе нужно закончить институт, определиться с работой, а тогда уж станет ясно, где нам жить.

Однако, стоило им разъехаться, его начала мучить ревность: он просто надоел ей, у нее там, конечно же, кто-то есть…

В конце концов он сорвался в Ленинград и нагрянул к ней январским холодным вечером. В комнате было людно, шумно, накурено. Как из облака, выплыли ее изумленные глаза.

– Ты?!

А за талию ее держит какой-то пижон с бабочкой на шее.

Повернулся, бросился к двери. Она кричала вслед, выбежала на лестницу. Не остановился, уехал.

Потом жил, не помня себя, пока однажды утром не раздался в дверь ее звонок.

– Ну что ты там себе напридумывал?! Я даже ничего объяснить не успела, сумасшедший! Мы просто с ним танцевали. Это Миша Тихонов, мы работаем вместе… Ух, какой же ты дурак!

И снова наступило счастье…

Прощаясь на перроне, они договорились летом пожениться.

Так все и вышло. Перебраться в Ленинград и устроиться в клинику помог дед.

Леонид влюбился в Ленинград. Вскоре он освоился в нем, как в родном городе. И на работе дела шли неплохо.

Но спустя полгода Вика вдруг изменилась: стала молчаливой, если отвечала – то невпопад и чему-то виновато улыбалась. Становилось тускло между ними, словно отгорала светившая для них свеча. Ведь и Леонид, догадываясь, откуда в ней эти перемены, вовсе не сходил, как прежде, с ума.

Когда Вика сказала, что полюбила другого, он молча собрал чемодан. «Нет, уйду я. К нему. И не спеши со мной разводиться». Через год она вернулась. «Больше, чем тебя, я никого не могу любить», – сказала Вика, а Леониду даже не захотелось разбираться, верит он ей или нет… Знал только то, что ему жалко ее и что жалость эта – отблеск былой любви.

Но так нелепо жить выпало недолго: началась война. Лифшиц сразу же ушел на фронт, Вика осталась в Ленинграде, который уже в сентябре оказался в блокаде.

Лифшиц старался не вспоминать прожитого на войне: стоило ему мыслью прикоснуться к прошлому, как всплывали перед глазами какие-то топи непролазные, затянутое дымом небо, черный снег, сумрак землянки, бесконечные операции. И хотя никакая война не могла отменить ни весны, ни лета, каждый день для него был пасмурным.

А появилась Лена – и посветлело! Когда он смотрел на нее, все затихало внутри, и он слышал, как, наверно, душа нашептывала одно и то же слово: милая, милая, милая… Вот и нашлась она, его женщина.

И вдруг это письмо… Письмо от Вики. Она оставалась в Ленинграде до снятия блокады. Болела, чуть не умерла. И отыскала его. Конечно, он может к ней не возвращаться, но она будет счастлива, если снова увидит его. Ведь она все еще его жена.

Лифшиц сел на койке, взял с тумбочки конверт. Подержал его в руках и положил обратно. Да, она его жена… И, значит, нужно ехать к ней… А Лена?!

Лифшиц, застонав, снова лег, закрыл глаза. «Милая, милая, милая», – зазвучало в ушах. Да он просто не в силах с ней расстаться!

Но… Словно кто-то толкнул его: «Все о себе думаешь? Лена молодая – не пропадет. А Вике ты нужен; еще неизвестно, выживет ли она без тебя. Неспроста ведь судьба свела вас…»

И Лифшиц понимал, что этот кто-то, в конечном счете, прав!..

 

7

Был майский, уже после Победы, вечер, когда к Шерстову в палату зашла Лена. Он лежал на кровати и был один: в эти теплые, радостные дни никому не хотелось оставаться в четырех стенах. После встречи с Фердыщенко Шерстов часто путался между сном и явью. Вот и сейчас было неясно: то ли он дремно витает под потолком, то ли пробуравил его взглядом до мерещелок. Но Лена оказалась из реальности – Шерстов почувствовал ее тяжесть на краю койки.

– Ну вот, – грустно улыбнулась она, – завтра тебя выписывают. В Москву поедешь?

– Конечно. – Шерстов сел. – Меня же комиссовали. Поеду жизнь гражданскую налаживать.

– Я тоже скоро домой. Говорят, нас вот-вот демобилизуют…

И Лена вдруг заплакала, уткнувшись ему в грудь.

Шерстов замер, не решаясь перевести дыхание. Наконец, спросил:

– Что случилось?

– Он уехал, – сквозь слезы проговорила Лена. – К жене…

Шерстов погладил ее золотистую головку; под рукой упруго пробежала волна волос, и на ладони осталось ощущение приятной шероховатости. Шерстов продолжал гладить ее, тая от нежности и забывая сказанные ею слова. Но все же опомнился:

– Так он и в самом деле женат?

Лена закивала, не отнимая лица от его груди.

– Зачем же он тогда…

Лена выпрямилась, отерла слезы.

– Он думал, что у них все кончено. И вдруг получил от нее письмо. Представляешь, она в Ленинграде всю блокаду была… Теперь, конечно, ей нужна помощь. Видно, не судьба нам с Леонидом…

– Что я могу для тебя сделать?

– Да чем тут поможешь? Спасибо…

Ленино печальное лицо прояснилось – не от улыбки, а как бы в преддверии ее, – но тут же погасло. Тронув его за плечо, она вышла, и тогда Шерстов понял: вот тот шанс, о котором говорил Фердыщенко! Значит, он все-таки существует – ангел-хранитель! Ведь не иначе, это его рук дело! Главное сейчас – действовать с умом, не спугнуть удачу…

На следующий день они с Леной попрощались. Шерстов никогда не показывал Лене своих чувств, хоть знал наверняка, что ей они известны. Но и теперь, даже теперь! он оставался сдержан, также зная наверняка, что Лена не сможет не оценить его чуткости.

Вернувшись в Москву, он стал ждать ее приезда.

 

8

Рука почти совсем зажила. Когда Шерстов пришел вставать на воинский учет, райвоенком сказал:

– Ну что, солдат? Воевал ты честно, медаль имеешь (Костя покраснел). Хочу рекомендовать тебя на ответственную работу.

Шерстов недоуменно взглянул на майора.

– Решать, конечно, райкому партии, – продолжал тот, – а мое дело предложить… Тут на днях инвалидная артель организовалась. Еще даже правление не избрано. Должность председателя тоже вакантна. Плохо, конечно, что ты не офицер, но, с другой стороны, у тебя десятилетка, среднее образование – думаю, справишься.

– А что артель будет производить?

– Что-то такое из пластмассы… Да это не важно.

Шерстов неуверенно пожал плечами и вдруг сказал:

– Я согласен.

Артель выпускала электрические выключатели, розетки, штепсели; вернее, занималась их сборкой с использованием специальных приспособлений, предназначенных для инвалидов. Само производство наладили два инженера с завода «Электроприбор», а на Шерстова легло общее руководство предприятием. Он отвечал за выполнение плановых заданий, организацию социалистического соревнования, культмассовой работы и за многое еще другое.

Туго пришлось ему. Народ-то был особенный: мог и «по матери» послать, мог и запустить чем попало, к тому же пил, план выполнял нерегулярно и категорически не желал участвовать в художественной самодеятельности. Если б не Чугунов, записавшийся в хор при районном Доме культуры, можно было бы считать, что эта работа стоит на нуле.

Случилось так, что послушать выступление хора приехала высокая комиссия – из самого горкома партии. Солировал как раз Чугунов. Этот бывший танкист, ослепший на Курской дуге, обладал великолепным голосом. Неудивительно, что начальство его заметило. А вскоре о нем узнал и сам Первый секретарь горкома.

– И где же водятся такие таланты? – спросил он у товарища Жидкова, возглавлявшего комиссию.

– Работает в инвалидной артели. Которая на Покровке.

«А мне недавно Хозяин сказал, что не занимаюсь я массами, только на заднице сижу, да отчеты сочиняю», – с обидой и раздражением вспомнил Первый и произнес:

– В субботу заеду в артель эту. Поглядим на их самодеятельность.

Уж что имел в виду Григорий Михайлович под «самодеятельностью», одному ему известно, только Шерстову так и передали: готовь, мол, к субботе концерт художественной самодеятельности артели – сам Первый секретарь МГК будет присутствовать. Шерстов поначалу впал в состояние отрешенности, будто известие это совсем его не касалось. Костя даже пространно улыбнулся, сочувствуя тому бедолаге, которому оно адресовалось. И вдруг осознал: а ведь это он и есть. Еще Шерстов подумал, что стоит сейчас, как дурак, с телефонной трубкой возле уха, когда с ним никто не разговаривает. После того, как он положил трубку на рычаг и вышел из кабинета, мозг его обезжизнил. Ни одна мысль, даже самая короткая, не выскользнула из него, пока Шерстов шел по коридору к выходу.

Во дворике, на ящике из-под тары сидел Чугунов и курил.

– Дай папиросу, – сипло произнес Шерстов.

– Что это с тобой, товарищ начальник? – уловил Чугунов странное звучание его голоса.

Шерстов сел на соседний ящик, закурил и посмотрел на Чугунова так, словно только что обнаружил его присутствие. Через некоторое время взгляд его, наполняясь какой-то мыслью, начал тяжелеть.

– Спасибо тебе, товарищ Чугунов, – изрек, наконец, он.

– Да папирос не жалко, – широко улыбнулся тот, выставив крупные, желтые от курева зубы.

Лишенный возможности видеть, он не стеснялся, в отличие от большинства людей, своих внешних недостатков. А впрочем, эта улыбка делала его смуглое, вырябленное пороховыми газами лицо неожиданно добродушным.

– Не за табачок спасибо, – усмехнулся Шерстов, – а за твое пение в хоре.

– Ты вроде бы недоволен… Сам же агитировал за художественную самодеятельность.

– И где ты хор этот нашел! – Шерстов, казалось, не слышал Чугунова.

– Да объясни толком: что случилось?!

– А то и случилось, что в субботу к нам приедет Первый секретарь горкома. Посмотреть на художественную самодеятельность. Которой в помине нет!

– А я-то чем виноват?!

– Не полез бы в хор со своим вокалом, никто б не узнал, что у нас тут второй Лемешев трудится. А теперь все! – Шерстов отбросил, не погасив, окурок. – Скоро вам нового начальника пришлют!

– Эх, пехота!.. – после недолгого раздумья протянул Чугунов. – И решительно заявил: есть выход!

– Да откуда ему взяться? – махнул рукой Шерстов.

– Вот слушай, что я тебе скажу…

Хороший же мужик был этот Чугунов: светлая голова, рисковый человек – недаром танкист! Шерстов еще долго оставался благодарен ему.

Чугунов договорился с несколькими друзьями-хористами, тоже инвалидами войны, будто они и есть художественная самодеятельность артели. Понятное дело, подлог и наглость, только другого выхода не было. Спели хористы на славу. И снова блистал Чугунов. А еще он привел из ДК приятеля – декламатора, который мастерски прочитал «Стихи о советском паспорте».

Товарищ Первый секретарь был явно доволен.

– Ну а с планом у вас как? – спросил он после концерта Шерстова.

– В прошлом месяце выполнили на сто целых и одну десятую процента! – выпалил Шерстов чистую правду.

– Одну десятую, говоришь? – сдвинул брови Георгий Михайлович. – Надо бы подтянуться. Дадите в этом месяце сто один процент?

– Дадим, – улыбнулся мучительно Шерстов, поскольку врал: ноябрь-месяц, начавшийся праздниками, гарантированно обещал стать провальным.

И точно – все к тому и шло, когда в двадцатых числах Шерстову позвонили из райкома. Так, мол, и так: вам надлежит послезавтра к десяти ноль-ноль прибыть в комнату номер тридцать пять.

«Это конец, – решил Шерстов. – Видно прознали про срыв плана… Или… – он зажмурился, – про фокус с самодеятельностью!.. Вот тогда уж точно конец!»

То и дело представляя визит в райком, Шерстов довел себя до намерения во всем сознаться, не дожидаясь разоблачений, – и про план, и про самодеятельность.

– Знаешь, Чугунов, – решил он быть честным до конца, – я в райкоме должен буду насчет самодеятельности правду сказать. Понимаешь?

– Понимаю… понимаю… Только откуда известно, зачем тебя вызывают? Причин может быть тысяча. Ну, та, например, что тебя кандидатом в члены партии недавно приняли: может в документах что напутали или данные какие уточнить надо. Что ж ты сразу Лазаря запел?! Потерпи, успеешь сдаться…

Лицо у Чугунова сделалось каменным, двигался только рот, да и были эти движения скупыми, скованными.

«Наверно, с таким лицом он ходил в атаку. А какое у меня, интересно, было лицо… тогда?..» – подумал Шерстов, и вдруг ему стало муторно.

Ведь никуда не деться от того, кто живет в каждом и твердо знает о нем всю правду без прикрас. Иногда так и хочется прихлопнуть его или хотя бы загнать куда-нибудь подальше, иногда даже кажется, что это удалось; так нет же: выскочит откуда-то неожиданно, обольет душу горечью и сгинет до следующего раза. И хотя кое-кому все же удается от него избавиться, Шерстов, как видно, в их число еще не сумел попасть.

– Да ты, Чугунов, не злись. Я ведь по-товарищески предупредить хочу. Чтоб ты, в случае чего, готов был…

– А я готов! Хорошего-то ждать мне нечего, а к плохому я всегда готов! Так что ты не беспокойся за меня.

Наконец, «послезавтра» настало. На троллейбусе доехал Шерстов до площади Разгуляй, свернул на Новую Басманную улицу. Он шел в снежной круговерти; навстречу ему двигались кутавшиеся в одежды люди, – какие-то одинокие, серые, мятущиеся. Шерстов тоже озяб, лицу было колко от пурги. «Скорее б дойти, – думалось ему, – тогда конец и этой метели, и неизвестности… Да будь что будет!»

Вдруг заявилась посторонняя, несуразная мысль: «Какое дурацкое название – Разгуляй…» Шерстов попытался ее отогнать, но она никак не отвязывалась. «Надо б переименовать. Например, в площадь Сталина. Или лучше в площадь Генералиссимуса Сталина. Точно! В Москве ведь до сих пор нет ни улицы, ни площади имени вождя!»

Шерстов встряхнул головой, глотнул снежного ветра, и не к месту взявшаяся мысль оборвалась.

Комната номер тридцать пять оказалась приемной заведующего организационным отделом. Посередине, над столом возвышалась холодной красотой секретарша. В ее выступающих скулах, повороте изящной, гладко причесанной головки проступало что-то восточное и что-то хищное.

– Товарищ Чиркунов примет вас через минуту, – сказала она, и от ее строгого взгляда страх неизвестности снова вздыбился в Шерстове.

Под действием этого страха он начал терять самоконтроль, отчего, переступив порог кабинета, выпалил нелепицу:

– План выполним, а Разгуляй надо переименовать.

По счастью, произнесено это было слабым голосом, так что Чиркунов ничего толком не разобрал. Он вышел из-за стола и, против ожидания Шерстова, улыбнулся:

– Будем знакомы – Николай Тихонович Чиркунов, заместитель зав. орг. отделом.

Это был коренастый мужчина в темно-синем двубортном костюме, светлоглазый, лысеющий.

– Прошу, – указал он на стул. – С вами хотел говорить мой начальник, Петр Дмитриевич Царапин, но вчера он внезапно заболел: сердечный приступ. Поэтому мне поручено предложить вам… работу у нас, в райкоме, инструктором.

Шерстов тайно ущипнул себя за ляжку: уж не наслал ли Фердыщенко на него сон? Ляжка заныла, и Чиркунов продолжил из несомненной действительности:

– Нам не хватает людей энергичных, инициативных. Война выкосила лучших. Из довоенного состава один только Царапин остался, да и у того здоровье подорвано. Так что воспринимай (предлагаю перейти по-товарищески на «ты») это предложение как партийный приказ. Я тут тоже недавно, из наркомата перешел. А ты, я знаю, с производства, художественную самодеятельность отлично организовал, сам Григорий Михайлович о тебе хорошо отзывался. В общем, думаю, все у тебя получится.

– Ну что ж, приказ есть приказ…

– Тогда будем считать вопрос решенным. Сдавай дела в своей артеле, и через пару-тройку дней – ждем!

Чиркунов пожал Шерстову руку и, проводив его до двери, задержал на пороге:

– А что это ты про Разгуляй говорил?

Застигнутому врасплох Шерстову пришлось отвечать честно:

– Я подумал, что название такое – Разгуляй – не подходит для столичной площади, вообще для советского города не подходит.

Глаза у Чиркунова залучились интересом.

– И давно она так называется? Сам-то я из Свердловска, здесь всего пару лет, а ты вроде бы москвич.

– Да всегда так называлась… А сегодня меня осенило: в Москве же до сих пор нет площади Сталина, а тут какой-то Разгуляй. А еще лучше, чтобы это была площадь Генералиссимуса Сталина!

Взгляд Чиркунова на секунду застыл, как будто наткнулся на что-то примечательное, и Шерстову показалось, что вот-вот прозвучат слова одобрения. Но так ему лишь показалось.

– Что ж, – Чиркунов снова пожал Шерстову руку, – до скорой встречи.

Оказавшись в приемной, Шерстов взглянул на секретаршу и поразился: неприступной красавицы не было, а была очаровательная женщина с карими, по-девчоночьи блестящими глазами, с сочного цвета ртом (наверно, против всяких правил, подкрашенным), с черными волосами, которые, опускаясь вдоль широких скул, собирались в узел на затылке – и было это удивительно грациозно. Шерстов смутился, поняв, что просто пялится на нее.

– До свидания, – негромко сказал он.

Секретарша кивнула ему со скачущими чертиками в глазах и, чтобы не рассмеяться, уткнулась в бумаги на столе.

Он вышел на улицу. Метель уже кончилась, и улица лежала посветлевшая, в недолгой власти маленькой зимы. Костя вспомнил, что как раз сейчас хорошо лепить снежки; именно это и делала ребятня из школы напротив, высыпавшая на перемену. Он нагнулся, зачерпнул горсть снега, свежо и плотно прилегшего к руке, и всякое волнение исчезло. Оглядевшись по сторонам, Шерстов уверенным шагом направился к троллейбусной остановке.

 

9

Лена приехала.

Если долго ждать, когда сбудется мечта, то ожидание становится привычкой, а сама мечта тускнеет.

Лена приехала через год. Много это или мало, не так уж и важно, однако Шерстов стал относиться к ее возвращению, как, скажем, в апреле относятся к наступлению Нового года – праздника, который неминуемо состоится, но потом, еще нескоро. А пока…

Невозможно было вырваться из этого морока, освободиться от этого сладкого дурмана, избавиться от этого недуга по имени, хоть все перечисленные слова и мужского рода, – Наиля. Она – та самая секретарша. Может, и не случилось бы в Костиной жизни «солнечного затмения», если б не Чиркунов. С самого начала Николай Тихонович повел себя с ним, вопреки субординации, как покровитель-друг. Почему? Шерстов не знал, но чувствовал, что Чиркунов не так прямодушен, как пытается выглядеть. И, тем не менее, оказался Костя посвящен в одну слабость своего начальника: любил Чиркунов холостяцкие вечеринки. Не мальчишники, заметьте, а именно такие компании, где мужчины все как бы неженаты. Ну а замужних женщин там просто не могло быть. Узнал Костя и то, что пристрастие это давнее – еще с той поры, когда Чиркунова перевели на работу в Москву, а семейство его по какой-то причине задержалось в Свердловске. Остепенился он только с приездом жены и двоих детей, но изредка Николай Тихонович и теперь позволял завихряться ровному течению будней. Конечно, не приведи господи, узнал бы кто в райкоме о слабости зам. зав. отделом, но компания состояла, в основном, из бывших сослуживцев Чиркунова по наркомату пищевой промышленности – людей проверенных.

Кто-то прочтет это и скажет: «Не может быть! Выдумки! В ту суровую пору коммунист на высоком посту не посмел бы выйти за рамки морали!» И ошибется. Потому что никакой коммунистической моралью не обороть влечения плоти, желания удовольствий и множества еще того, с чем рождается человек и перед чем так слаб. Если он, конечно, не святой. А разве бывают святые во власти? Ими там только хотят казаться. И всегда безуспешно. Даже «всесоюзный староста» умудрился прославиться своим увлечением молоденькими балеринами. И будто бы не знала вся Москва, как по воле всесильного наркома, походившего в своем пенсне на филина, умыкали со столичных улиц красивых барышень. А потому не стоит удивляться, что и на этажах пониже жизнь была расцвечена всевозможными красками, которые, однако, подобно симпатическим чернилам, исчезали в свой срок.

В тот раз собрались незадолго до Нового года на даче у Кондакова, в Сокольниках. Шерстов впервые оказался в этой компании. Наиля тоже. Во всяком случае, она так сказала, танцуя, с Костей.

Он не мог отвести от нее восхищенных глаз, а Наиля оставалась невозмутимо хороша. После шумного застолья в какой-то темной, душно натопленной комнатке, не помня себя, Шерстов целовал ее упругие губы, заходясь от вожделения, хватал за грудь и бедра, наконец, повалил на что-то, приспособленное под постель, – не встретив никакого сопротивления.

– Ну и куда ты так торопился? – улыбнулась она потом. – Успокойся, никто меня у тебя не отнимет.

И заключались в этой улыбке поощрение и усмешка, почти влюбленность и превосходство. Было ясно, что Наиля им до конца так и не завоевана. Но у Кости сжималось сердце от желания по-настоящему покорить эту женщину, нет, не женщину – красивую самку, потому что от близости с ней в нем проснулось что-то звериное.

– Ну хватит, хватит уже, – мягко останавливала она его, пока решительно не произнесла:

– Константин Павлович, нам пора, скоро все разъезжаться начнут.

Чиркунов, завидев Костю (сначала к гостям присоединилась Наиля, потом он), понимающе подмигнул ему. Сам он сидел во главе стола, приобнимая упитанную блондинку, и сиял.

До метро добирались все вместе, веселой компанией, только Кондаков остался: к концу вечера он уже еле ходил.

Костя предложил Наиле тоже остаться на даче, но та, сверкнув глазами, прошептала:

– Ты с ума сошел!

А по пути к метро она даже как будто сторонилась его, идя под руку с каким-то там Алексеем Васильевичем. По тому, как непринужденна была их беседа, могло показаться, что они давно знакомы.

В вагоне Костя все же приблизился к Наиле, вполголоса сказал:

– Провожу?

– Не сегодня.

И улыбнулась как-то виновато…

Шерстов ничего не понимал, но твердо знал – он не отступит. Однако на следующий день стало очевидно, что никакой осады не потребуется: Наиля смотрела на Шерстова лучистыми, радостными глазами. Пришлось ему срочно налаживать знакомство с Кондаковым, чтобы иметь возможность пользоваться дачей в Сокольниках. Наиля жила с матерью и сестрой, а Костя хоть и жил один и даже должен был в недалеком будущем получить от райкома комнату в новом доме, привести к себе кого-либо не мог.

Из-за соседа-пенсионера Лукьяныча – члена партии с дореволюционным стажем, которому в силу почтенного возраста многие радости жизни сделались недоступны. Естественно, будучи лично свободен от порока, Лукьяныч беспощадно искоренял его вокруг себя. Так в конце 1944 года жертвой этой деятельности стал Костя Шерстов, имевший неосторожность и большое желание провести короткую, после рабочей смены, ночь с фрезеровщицей Зиной Кругловой в стенах своей коммунальной квартиры. Двух других его соседей это никак не взволновало, но Лукьяныч вызвал милицию. Кончилось все большим скандалом, снятием с Кости «брони» и призывом его в армию. Комсомолку Зину тоже уволили с завода; дальнейшая судьба ее никому неизвестна.

Шерстов ненавидел Лукьяныча, но ненавидел тихо, ибо был бессилен перед ним. И особенно теперь, когда работал в райкоме. А еще, в глубине души, он носил обиду на мать: после смерти Костиного отца она вышла замуж и переехала к супругу, оставив Костю один на один с Лукьянычем. Но ведь Косте, с другой стороны, было уже восемнадцать лет. И все же Шерстов верил – настанет тот светлый день, когда он сможет поквитаться с Лукьянычем. (Увы, старик ушел из жизни, не дожидаясь расплаты.)

Видя, что Кондаков, внук академика и сын профессора, тяготится и без того необременительной службой в наркомате, Шерстов пообещал молодому оболтусу поговорить кое с кем о переводе того в промышленный отдел райкома. Зная, как бьют баклуши инструкторы этого отдела, Костя понимал, что такая работа как раз по Кондакову. Впрочем, в своем отделе Шерстов тоже не перенапрягался.

А что вы думаете?! Функционер по сути своей чаще всего лишь профессиональный имитатор активной деятельности. Ему всегда тепло и сытно. Вот почему – и тогда, и теперь – для проходимцев всех мастей так заманчиво стать частицей той силы, что называлась раньше «руководящей и направляющей», сейчас – «партией власти». Надеюсь, читатель из будущего не сможет дополнить перечень имен этой российской беды, ставшей с некоторых пор наихудшей в «компании» дорог и дураков.

Ну, и мог ли, скажите, Кондаков отказать в дружеской услуге Шерстову? Так что дубликат ключей от профессорской дачи очутился у того в кармане без особых проблем.

А дальше началось наваждение. Он никак не мог напиться сладкой муки, что несла ему красивая татарка – то страстная, то холодная, то чужая, то близкая. И ничего сильнее не желал он, как только испить эту горькую усладу до конца. А потом? Ему было все равно, что станет с Наилей, с ним… Обыденные мысли не приходили ему в голову.

Еще раньше, перед тем, как случиться этому затмению, Шерстов написал Лене письмо. Ответ пришел нескоро: ее демобилизуют не раньше осени сорок шестого года – не хватает младшего медицинского персонала; жаль, но с поступлением в мединститут придется повременить; а в общем все у нее хорошо, и ему она желает того же самого. Обычное письмо, знак вежливости. В другое время такой скупой ее ответ привел бы Костю в отчаяние. Но он, пробежав глазами по строчкам, спокойно решил: что толку сейчас думать о Лене? Она далеко. Но обязательно приедет. А тогда… И ему вспомнилась нежность, которую еще недавно он испытывал к ней, будто слабая тень любви упала на душу. Но чем ближе подходил срок Лениного возвращения, тем незаметнее становилась эта тень, и уже казалось, что ничего, кроме простого желания увидеть когда-то знакомую красивую женщину в нем не осталось.

Однако стоило ей приехать, взглянуть на нее, как Шерстов отчетливо понял: он нисколько не переменился к ней. А все остальное – не иначе колдовство: и забвенье любви к ней, и марево нынешней страсти. Лена чистая, светлая, ее невозможно не любить. А эта…

Ему представились ее притухшие, опьяненные блудом глаза, склоненное к плечу лицо в спутанных волосах, сухие, горячие губы. Вся греховная – с такой пропадешь ни за что, сгоришь, лишишься рассудка! Да он почти его и лишился! Ну зачем, зачем нужна была ему Наиля?! Ведь жениться на ней он и не думал. Впрочем, он тогда вообще ни о чем не думал…

Только теперь Шерстов позволил подать голос давно возникшему, но отправленному в подсознанье сомнению: так ли уж была незнакома Наиле та компания на даче в Сокольниках? А следом потянулись и еще мысли: если знакома, то зачем обманывала его? и что делала она там раньше? и с кем? и не хотят ли приручить его, как зверушку лакомством, в каких-либо целях? Шерстов даже вспотел. Ответы наверняка знает Чиркунов, но как их добиться от него? А, может, это лишь фантазии? Нет, нет, все тут неспроста…

Так думал Шерстов, возвращаясь от Лены. Она приехала несколько дней назад, а позвонила только сегодня вечером. И надо же – Шерстов как раз оказался дома. Прихватив бутылку коньяка и коробку конфет, он отправился в Старосадский переулок. Так непривычно было увидеть ее чуть-чуть пополневшую и не в белом халате или гимнастерке, а в нарядном голубом платье; но все-таки она оставалась прежней.

Они сидели за столом, пили коньяк.

– Почему не сообщила, когда приедешь?

– Но я же написала в письме.

– Я про день и час. Встретил бы на вокзале.

– Да не хотела беспокоить.

– Беспокоить?! Что ты, Лена! Надеюсь, больше ты никуда не уедешь?

– Я тоже надеюсь. Буду работать в больнице и поступать в медицинский.

– А как Сашка?

– Он в Саратове, учится в военном училище.

– Генералом, наверно, будет.

– А может и маршалом, – улыбнулась Лена.

Конечно, Шерстову было бы интересно узнать о Лифшице, но только если б Лена заговорила о нем сама. Но Лена молчала. Она вообще, чем дольше продолжалась их встреча, становилась все молчаливее, тише. Шерстов, видя это, спросил:

– Ты не рада мне?

– Рада, Костя. Конечно, рада! Только я устала очень…

В дверях, провожая, мягко взглянула:

– Ты не обижаешься?

«Какая же она замечательная», – подумал Костя и, всю дорогу домой размышляя о ней и своей жизни, решил, в конце концов, что был до сегодняшнего дня опасно болен.

 

10

Плотно закрыв дверь в своем кабинете, Чиркунов улыбнулся. Он только что высказал своему начальнику, заведующему отделом Петру Дмитриевичу Царапину предложение переименовать Разгуляй в площадь Генералиссимуса Сталина. О том, что мысль эта – Шерстова, Николай Тихонович умолчал. Хоть лицом Царапин и остался непроницаем, загоревшиеся глаза выдали, как понравилась ему идея. Такое поведение начальника вызвало у Чиркунова обоснованное опасение: а не собирается ли тот поступить с ним, как в свою очередь, поступил он с Шерстовым? Если так, то Царапин, конечно же, станет тянуть время, которое, как известно, обладает свойством уносить из памяти подробности событий. А там уж пойди – разберись, кто и что предложил первым. Но если гибнущий в пожаре страсти Шерстов, скорее всего, и не вспомнит свои мысли годичной давности, то ему-то, Чиркунову, с чего бы впасть в забывчивость? Нет, он обязательно напомнит о своей идее товарищу Царапину, да еще в присутствии первого секретаря райкома товарища Сажина. Не сомневайтесь, дорогой Петр Дмитриевич, так и будет! Чиркунов опять улыбнулся.

В дверь заглянула Наиля.

– Можно?

– Заходи, заходи… – Николай Тихонович протянул к ней руки. – Поздравляю! С самим Поликарп Викторовичем Замахиным, с самим секретарем горкома работать будешь! Как тебе такое удалось? Расскажи, красавица!

И, приобняв, похлопал Наилю пониже спины.

– Уж кому, как не вам, Николай Тихонович, это знать, – мягко освободилась она от его рук.

– Ну, ты уж нас, сирых, убогих, там не забывай. Может, поможешь когда…

– Ой, ой, – покачала головой Наиля, – хватит уж вам прибедняться. Не сомневайтесь: ни вас, ни Петра Дмитриевича не забуду. Куда бы я без вас…

– Да ты и сама девочка разумная, послушная.

– А что, разве не так? Может я кого-то обидела?

– Что ты, Наиля! Одни лишь приятные воспоминания и все такое прочее…

– Непонятно только: зачем вам понадобилось нас с Костей сводить?

– С Шерстовым? Уж не любовь ли у вас?

– Может быть…

– Видишь ли, я всегда для пользы дела стараюсь поддерживать людей способных, перспективных (а Шерстов, чувствую, как раз такой) и становлюсь им со временем настоящим другом. Ну а для друзей ничего не жаль – даже самой распрекрасной девушки – лишь бы им было хорошо. Неизвестно, как жизнь сложится, только понадобись мне его помощь, да напомни я, каким другом ему был, разве отвернется он от меня?

– Ну да, – печально кивнула Наиля, – все-то у вас так. – И вскинула голову. – А Костю я так до конца и не приворожила, бросил он меня. И еще неизвестно, будет он вас вспоминать по-хорошему или по-плохому!

– Да ты, я вижу, переживаешь из-за него?

Наиля темно посмотрела Чиркунову в глаза.

– Переживаю.

– Непохоже на тебя… Но это скоро пройдет. Иначе и быть не может!

– Надеюсь, – негромко сказала Наиля и вышла.

А между тем за дверью напротив, в своем кабинете напряженно размышлял Петр Дмитриевич Царапин. Выпускник Промакадемиии, он находился на своем посту еще с довоенных лет и явно на нем засиделся. Некоторые его однокашники, притом недоучившиеся, были уже членами Политбюро и Секретарями ЦК, а он…

Эх, ушел его поезд! Вот и сердце стало пошаливать. А все из-за переживаний, от нереализованности, так сказать. В общем, случай подвернулся, как нельзя кстати. Нужно только дело обставить грамотно. Чиркунов, конечно, думает, что я начну тянуть время, не давать хода его предложению, чтобы потом, когда все подзабудется, выдать его идею за свою. А вот и нет, дорогой Николай Тихонович! Никаких проволочек! Озвучу Сажину предложение о переименовании буквально завтра. И как свое! А вы, уважаемый, потом доказывайте, кто родил эту идею. Если вам еще позволено будет что-то доказывать! Ха-ха! Ссориться с начальством себе дороже! Да и потом, Чиркунов еще молод, у него все впереди, а он уже на излете, может это его последний шанс приподняться – должен же Чиркунов такие вещи понимать!

Царапину вдруг стало необыкновенно жаль себя. Он закрыл глаза и подумал, что жизнь, в сущности, прошла. И чего он добился? Ну выжил в годы чисток, ну уберегся от фронта в войну, а так, чтобы чего-то значительного: почестей, наград, власти – да настоящей, до дрожи в коленках у подчиненных, – нет, не достиг, не добыл.

Он вспомнил себя молодым, задорным, радостно проживавшим каждый день. Неужели это был когда-то он – сероглазый, крепкий паренек с русыми кудрями, сноровистый в работе, успешный в карьере, удачливый с женщинами? А кончилось все ничем. Даже любовь мимо прошла. Да, был женат, на Клавдии. Когда перед войной хоронил ее, – ни жалости, ни печали, хоть и прожили вместе почти двадцать лет. Соболезнования, конечно, принимал, как положено, со скорбным лицом… Потом, правда, Наиля появилась. Перед такой не устоишь. Но… Сажину она тоже понравилась.

Царапин потянулся к портсигару, лежавшему на столе, и увидел в зеркальной его крышке отражение старика с лысым черепом и мешками под глазами. Он вдруг рассмеялся: а ведь ушла Наиля и от Сажина! В горкоме тоже есть ценители женской красоты!

И ни с того, ни с сего у него возникла мысль: если есть в Москве Застава Ильича, то почему бы не быть Заставе Виссарионыча? От волнения у Царапина покраснели уши. Он затянулся папиросой и смело продолжил аналогию. А завод Владимира Ильича? Взять, да и переименовать, например, тот, мимо которого он все время ездит, как его… имени Войтовича. Да, да, само так и напрашивается: Войтовича – Виссарионыча.

Как видите, читатель, Царапин заслуживает всяческих симпатий, поскольку не стал банально присваивать чужую идею, но творчески ее развил, решив, впрочем, до поры всех козырей не раскрывать.

А потому с сожалением сообщаем, что Сажин после разговора с ним срочно отбыл на Старую площадь, где доложил о своем предложении переименовать Разгуляй непосредственно Григорию Михайловичу Дьякову, Первому секретарю горкома партии.

 

11

И ничего-то у Шерстова с Леной не получалось…

Ну, ходили пару раз в кино. Ну, в Большом были. На «Лебедином озере» Лена сидела тихая; словно отнятая у реальности чудесным сном, она только внешне находилась в зале. Шерстов же, как ни старался, так и не смог проникнуть в этот причудливый, созданный движеньем и музыкой, мир. Нечасто, но он все-таки различал постукивание о пол балетных туфель (Шерстов все никак не мог вспомнить их названия). А потом увидел, что у балерин такие же гладкие, округлые прически, как у Наили, – и растерялся, не испытав прежней злости от того, что был околдован ею и едва не погиб.

Кончился август, и как-то вдруг, перешагнув пору послелетней истомы, уже в сентябре наступила октябрьская непогода.

Они возвратились из Парка Горького промокшие, озябшие; сидели у Лены, пили чай. Долго не могли согреться. Наконец, стало тепло, а вскоре – душно, от того жара, когда и не разберешь: то ли он в комнате, то ли в тебе самом. Лена поднялась из-за стола, открыла форточку и осталась стоять, глядя на унылый дождь, обесцветивший все за окном. Оттуда веяло тоской и опустением. Когда к ней подошел Костя, она не обернулась. И не шелохнулась, когда он обнял ее. Косте показалось, что Лена ждала этого. Осмелев, он попробовал подхватить ее на руки, но ничего, кроме неуклюжего движения, у него не получилось.

– Я сама, – отстранилась Лена и пошла к дивану.

Вот и произошло то, о чем он так мечтал! Но где же ощущение счастья? Все тускло, серо, как за окном, словно и в чувствах случилась непогода. Хотя дело, конечно, в простой истине: Лена не любит его. А ему надо, необходимо, чтоб любила! Оттого и нет радости. Но он упорный и своего добьется! Да он почти уже добился: Лена стала его женщиной!

Поняв это, Костя улыбнулся и хотел положить ей ладонь на плечо, но Лена отвела его руку и резко встала. Наскоро одевшись и схватив чайник, она выбежала из комнаты. Ничего хорошего не означал этот ее порыв: так бегут, когда становится неприятно. Костя догадался, что сейчас лучше всего уйти, дать Лене побыть одной, обдумать свою новую жизнь – жизнь с ним, и пусть пройдут женские ее… причуды, а, проще говоря, схлынет блажь. Наверно, Лифшица вспомнила. Только где он теперь – чужой муж? А свою судьбу, как ни крути, устраивать надо. Ну и с кем ее устраивать, как не с ним?! Вот такая правда жизни. И никуда от нее не денешься.

Шерстов ушел, пока Лена была на кухне, оставляя решать ей самой, то ли он обиделся, то ли проявил тонкое понимание женской души. И то, и другое одинаково устраивало Костю. А чтобы Лена, если решит в пользу первого, острее испытала чувство вины, он несколько дней не звонил ей. Но когда позвонил, был ошарашен:

– Давай забудем о том, что случилось, – сказала Лена. – И вообще, я думаю… я знаю: ничего у нас не получится. Прости.

И повесила трубку.

 

12

– Это кто же такое придумал?

– Вношу предложение от себя лично и трудящихся столицы.

Когда товарищ Сталин недобро усмехнулся, Первого секретаря горкома осенило: да его просто подставили, обвели вокруг пальца!

– У вас что, других забот нет, как только заниматься моим возвеличиванием? Недавно наш начальник тыла вместо того, чтобы решать задачи обеспечения войск, предложил образец формы Генералиссимуса («ну да, – туго сообразил Дьяков, – Хозяин до сих пор в маршальской ходит»). Позаботился о товарище Сталине, вырядил в эполеты, аксельбанты, как полицмейстера. Нет, не на своем месте оказался человек… Вот и вас, товарищ Дьяков, по-моему, следует перевести на другую работу. Этот вопрос мы обсудим на Политбюро. Можете идти.

«Вражины коварные! Все же свалили, повергли в прах! И чьими руками?! Сажина!!! Да он же мне всем обязан!.. Ну держись, иуда!..»

– Сажина ко мне! – рявкнул он, врываясь в собственную приемную.

Через полчаса Сажин стоял посреди огромного кабинета Дьякова ни жив ни мертв.

– Сволочь! – рвались его барабанные перепонки от крика главного московского большевика. – Тебе откуда эту идею подкинули?! Из ЦК? Из правительства? Кто моей отставки хочет? И не ври, что сам придумал!

– Это все Царапин, – признался Сажин.

– Какой еще Царапин?

– Зав. орг. отделом нашего райкома.

Дьяков опешил:

– Как это?

– Ну, пришел и сказал, что у него есть такое вот предложение.

Дьяков рухнул в кресло и простонал «идиоты!» причисляя, наверно, к этим двоим и себя.

– Ну вот что, Сажин, – утихнув, сказал Григорий Михайлович, – чтоб сегодня же, по собственному желанию, по семейным обстоятельствам, по состоянию здоровья – как хотите – оба, ты и Царапин, из райкома вон. И учти, с поста меня еще никто не снимал!

О вызове Сажина на Старую площадь в райкоме знали все, но никто не ждал его возвращения так нетерпеливо, как Царапин. Он то и дело выглядывал в окно, карауля машину первого секретаря. Царапин полагал, что с того дня, когда он выдвинул свою (ну, якобы, свою) идею о переименовании, это была первая поездка Сажина в горком (и ошибался). Несмотря на волнение, он, впрочем, не сомневался в одобрении на Старой площади своего (ну, якобы, своего) предложения.

Когда черный, лаково блестящий множеством овалов автомобиль, плавно присев, застыл у подъезда, Царапин почти бегом бросился из кабинета. Но на пороге возник Чиркунов.

– Потом, потом, – развернул его Царапин. – Я к Сажину!

– А я хотел показать вам отчет о подготовке к годовщине Октября. Сажин его еще вчера потребовал, помните?

– Да, да, помню. Хорошо, пошли вместе. Только ты со мной в кабинет пока не заходи.

И стоило Царапину так суетиться?!. Из-за неплотно закрытой двери Чиркунов услышал сначала вопрос Сажина:

– Значит, предлагаешь Разгуляй переименовать? – произнесенный обычным тоном, обыденным голосом, который вдруг вскипел яростью:

– Тебя кто надоумил, дурень ты старый?! Я тебя сейчас переименую! И будешь ты никто и звать тебя никак!

Потом Чиркунов услышал звук от падения тела. Через пару секунд дверь кабинета распахнулась, появился Сажин – сам на себя не похож: красный и пучеглазый.

– Врача! Врача быстро!

Старика увезли в больницу – обширный инфаркт, а Чиркунов…

Оставшись в одиночестве, он первым делом облегченно вздохнул, готовый свечку поставить тому святому, что беду отвел. Ведь еще какой-нибудь час назад он собирался при докладе о подготовке к торжествам невзначай бросить: кстати, товарищ Сажин, у меня одно предложение появилось, я товарищу Царапину о нем докладывал… Чиркунов облегченно вздохнул еще раз и вдруг осознал: а беда-то, на самом деле, лишь отодвинулась. Сажин знает, что идея о переименовании не Царапина, а значит он, Чиркунов, в безопасности только пока тот болен. Но если старик выкарабкается, то, разумеется, выдаст его. И что тогда делать? Указать на Шерстова? Но это никак его не спасет… Да Шерстов, скорее всего, ничего и не помнит (что было абсолютной правдой). И как-то само собой вспомнилось: совсем недавно ему предлагали вернуться в наркомат, теперь, по-новому, в министерство, на достаточно высокую, между прочим, должность. Он обещал подумать, но только из вежливости: партийная карьера была престижней. Так вот он – путь к спасению!

Воистину, человек предполагает, а Бог располагает! Или опять Фердыщенко постарался? Кто знает, но именно с неожиданного перехода Чиркунова в министерство для Шерстова наступила пора благоприятных перемен. Вскоре после Чиркунова покинул свой пост Сажин. И тоже внезапно. Сначала поговаривали – заболел, потом – перевели на другую работу, а затем до всех дошло, что лучше о нем вообще не говорить. Должность первого секретаря райкома занял тов. Жидков – тот самый, который пару лет назад возглавлял комиссию горкома по культмассовой работе, и знавший, что Шерстов оказался в райкоме с подачи самого Георгия Михайловича Дьякова: уж очень он понравился Первому своим коллективом художественной самодеятельности. А подобный факт опытный начальник никогда не упустит из виду.

– Ты вот что, товарищ Шерстов, – сказал Жидков, вызвав его к себе, – как смотришь на то, что мы тебя зам. зав. отделом выдвинем? Полагаю, в горкоме твою кандидатуру поддержат.

Смысл сказанного не сразу достиг сознания Шерстова. Разрыв с Леной выбил его из колеи. Что бы ни предпринимал он – звонил, пытался встретиться – слышал всякий раз одно и то же: «Прости… и не мучь ни себя, ни меня». Шерстов недоумевал: разве может женщина быть так жестока с любящим ее человеком? Или здесь кроется что-то другое? А вчера выяснилось, что Лена пропала, то есть, со слов ее соседей по квартире, уехала из Москвы неизвестно куда. Но Шерстов-то знал, что человек не в состоянии бесследно исчезнуть, нужно только изыскать возможности и приложить усилия, чтобы его найти. Именно тем, что необходимо предпринять в ближайшее время, и был озабочен Шерстов, когда его вызвал первый секретарь райкома.

Шерстов уперся взглядом в удивленное лицо Жидкова, и лишь тогда прозвучавшие слова проникли ему в мозг.

– А ты что, Шерстов, вроде как раздумываешь? – с холодком спросил Жидков, обрывая затянувшуюся паузу.

– Да что вы, Корней Степанович, – спохватился Шерстов, – это я от неожиданности растерялся… Приложу все силы, чтобы оправдать высокое доверие…

– Ну ладно, ладно… – махнул костистой маленькой рукой Жидков и, взглянув по-птичьи искоса, наставительно проговорил:

– А теряться тебе теперь не к лицу.

 

13

На новой должности Шерстову стало не до чего, кроме работы, и как-то незаметно ушла, истаяла горечь от Лениного коварства, а именно с этим словом связывал теперь Шерстов ее поступок. От любви, как известно, до ненависти один шаг. Впрочем, нет, еще не ненависть испытывал он, а какую-то мрачную обиду.

Но самому Шерстову разбираться в своих чувствах было некогда. На посту заместителя пришлось трудиться за двоих: Царапин, оставаясь зав. отделом, по известной причине на работе отсутствовал. Сколько же неведомых ранее премудростей довелось ему постичь! А со сколькими опасностями встретиться! И были они не только явными, но и скрытыми, как мели для судна, и чтобы не пойти ко дну требовалась обостренная бдительность. В общем, предаваться переживаниям, расслабляться он не мог.

Однажды пришел к нему Чугунов. Шерстов в очередной раз удивился, как это он, совсем незрячий, ходит везде один, только тросточкой постукивает, будто прощупывая путь. Шерстов понял сразу, с чем связано его появление, поскольку был в курсе всех готовящихся к рассмотрению персональных дел коммунистов. А дело коммуниста Чугунова обещало закончиться однозначно плохо, ибо было политическим.

Сейчас мало кто знает, что в Советском Союзе еще с тридцатых годов существовали орденские выплаты: за каждый орден, в зависимости от его статуса, награжденному ежемесячно начислялась определенная денежная сумма. Так как после Отечественной войны счет кавалерам орденов пошел на многие миллионы, властям стало ясно, что льготу нужно отменять. Появилось совместное постановление ЦК партии и Совета министров, в котором говорилось о многочисленных просьбах граждан, награжденных орденами СССР, о прекращении им этих самых выплат. У Чугунова было четыре ордена. Из получаемых за них денег складывался неплохой дополнительный доход, и он, понятное дело, ни с какими предложениями к правительству не обращался.

– Ну и где те граждане, которым «орденские» помешали? – спрашивал в курилке Чугунов, взбудораженный новостью об отмене выплат.

Артельщики лишь суетливо затягивались и с клубами дыма напряженно выдыхали молчание.

– Что, пехота, затихла? От курева не оторваться?

– Ну вот что, – решился, наконец, ответить старший мастер, – кончай, не бузи. Все там правильно сделали…

– Эх вы…кролики…

Сколько ни старался Шерстов вспомнить того единственного, так сказать, сознательного трудящегося, что подал сигнал в райком, так и не смог, хотя фамилия подписавшего заявление была ему знакома.

– Ты мне одно скажи: это ж какая сволочь донесла? – удивился вопросу Шерстов, полагая, что Чугунова будет интересовать в первую очередь, как выбраться из ситуации.

– Разве это для тебя сейчас главное? Знаешь, чем кончится все может?

– Знаю… А все-таки скажи, кто… Не могу же я про каждого думать. И не думать об этом не могу…

– Не проси, не скажу. И дело совсем не в том, кто сообщил.

– А в ком же? – снова удивил Шерстова Чугунов. Да и не удивил даже, а изумил.

– Так ты вины своей не признаешь?!

– В чем вина-то? В том, что из меня дурака делают? Ясно ведь: не обращался к ним никто с просьбами! Ну да, не хватает у государства на всех денег. Жаль, конечно, лишней копейки, но я, как и остальные, готов лишиться этих выплат. Только зачем же нас дурачить?!

«Ага, если тебя дурачат – не нравится, а когда сам?..» – подумал Шерстов, припомнив концерт художественной самодеятельности артели. И осекся: Чугунову терять нечего, возьмет, да и ляпнет при разборе личного дела про тот концерт. И тогда все – Шерстову конец!

Еще минуту назад готовый с гневом произнести что-то вроде: «не забывай, где ты находишься», «коммунисту не пристало» и, наконец, «нам не о чем говорить» он тихо сказал:

– Знаешь, Чугунов, ты находишься в опасном заблуждении. Будешь упрямиться – ничем тебе помочь не смогу. Вот так. Руку давай. У меня еще куча дел.

Он проводил Чугунова до двери, сказал Антонине Петровне, новой секретарше, чтобы проводила дальше.

– Не надо, – отказался Чугунов и улыбнулся своей неожиданно обаятельной улыбкой. – А знаешь, чему быть, того не миновать…

И пошел, постукивая палочкой.

«Да, ему не позавидуешь, – размышлял Шерстов. – Сначала из партии исключат, а потом… Предложить, что ли, строгий выговор? Все-таки боевой офицер, инвалид… А если не пройдет? Что обо мне скажут? Недостаточно принципиален, благодушен и прочее. А если выступить за исключение? Я об этом уже думал: возьмет и брякнет что-нибудь про тот концерт. Просто из мести. Хоть и не похоже это на него… Нет, береженого бог бережет… Когда у нас бюро?»

Сипло прогудел телефон. На связь вышел Корней Степанович Жидков.

– Час назад в больнице умер Царапин.

Наверно оттого, что событие это было ожидаемым, особой скорби в голосе первого секретаря не прозвучало. Не очень-то огорчился и Шерстов.

И вообще никто не пожалел о Царапине. А ведь человек целиком, как говорится, посвятил себя людям. Чтоб светлее им жилось. И до последнего, когда уж витал он между небом и землей, все виделась ему прекрасная Застава Виссарионыча…

Неблагодарной оказалась его судьба. Впрочем, таков удел почти всех, кто стремится осчастливить людей. Причем сразу многих, например, целую страну, а лучше – человечество.

От известия о смерти Царапина у Шерстова произошло обострение чувств и затомилось, гулко застучало сердце – то же происходит, например, с грибником, ступившим на лесную поляну, или с рыболовом, закинувшим в реку удочку. Шерстов отлично понимал, что он один из главных претендентов на должность Царапина, но не единственный. Предстоит борьба, и нельзя допустить ни малейшей оплошности. Главное – не потерять расположения Жидкова.

«Так когда заседание бюро? – Шерстов взглянул на календарь. – В следующую пятницу».

И накануне, в четверг, заболел.

На следующий день ему позвонил Жидков:

– Мне сказали, ты слег.

– Да пустяки, простыл немного. Думаю, в понедельник буду уже на ногах.

– Ну, лечись, лечись… И вот еще что: сегодня на бюро будем по Чугунову решать. Ты же с ним работал. Хочу мнение твое узнать.

Такой поворот в рассчитанном Шерстовым ходе событий не предусматривался. Он опешил, но оказалось, что ответ давно готов, поскольку слетел с языка сам собою: исключить! А чтобы Жидкову не показалось, будто его мнение необдуманно, твердо повторил: исключить из партии!

– А как же быть с тем, что он фронтовик, инвалид?

– Полагаю, ничто не сможет смягчить его вины. Это моя принципиальная позиция.

– Ну ты и строг! Хотя, конечно, так и надо. Ладно, учту твое мнение.

И все-таки Чугунова не исключили. Благодаря…Жидкову. Именно он призвал членов бюро принять во внимание фронтовые заслуги Чугунова и ограничиться строгим выговором, чем, собственно, того и спас.

Плохо было только то, что, судя по протоколу заседания, с которым Шерстов ознакомился в понедельник первым делом, Жидков огласил его мнение. Естественно, в присутствии Чугунова! Не приведи, господи, теперь с ним встретиться!

Но это не шло ни в какое сравнение с достигнутым результатом – пару дней спустя Жидков объявил Шерстову:

– Буду рекомендовать тебя на должность зав. отделом. Человек ты молодой, энергичный, принципиальный, в чем я недавно лишний раз убедился. В общем, твое назначение, думаю, вопрос скорого времени.

 

14

Вид из окна открывался самый что ни на есть московский: бульвар, вдоль которого бежали трамваи, за ним – черта двухэтажных старинных особнячков, купол церкви над крышами, сияющий так ярко, что могло показаться, будто не солнце, а свет от него золотит обои.

Шерстову очень нравилась эта комната. Нет, не комната – квартира! Он все никак не мог привыкнуть, что теперь живет совершенно один, без соседей! Вообще-то ему собирались выделить только новую комнату, а получил он – и это был царский подарок Жидкова – целую квартиру! Пусть небольшую, на последнем этаже, но отдельную.

Радость омрачалась лишь неизвестностью: с чего бы Жидкову так стараться? Прояснилось же все очень скоро.

– Тебе в твои хоромы теперь хозяйку надо бы привести, – не столь сухо, как обычно, улыбнулся Жидков, и Шерстов мысленно хлопнул себя по лбу: «Что ж я за идиот! У него же дочка есть!»

Действительно, дочка была. Елизавета. Двадцати девяти лет, некрасивая, неумная и добрая – таким часто отдают должное литераторы, но не обычные люди. А ведь подобное сочетание свойств не самое худшее, в чем легко убедиться всякому, возникни у него выбор между добрым глупцом и умным злодеем (другое дело, что по части бед один вполне может стоить другого).

Но Шерстова эти размышления вряд ли утешили бы. Так что удовольствоваться ему предстояло лишь одним: родством с первым секретарем райкома. Конечно, по законам жанра истинный карьерист с радостью ухватился бы за такую возможность, что Шерстов, собственно, и собирался сделать, но без всякой радости.

А ко всему очень скоро возникло ощущение, что дела с бедной Елизаветой обстоят еще прискорбней, чем показалось Шерстову поначалу. Всегда грустная, молчаливая, на любой обращенный к ней вопрос она возвращалась неведомо откуда доброй, непонимающей улыбкой. Этот ее отсутствующий вид, эти ответы невпопад – все наталкивало на мысль: да в порядке ли ее душевное здоровье?

Шерстову становилось невозможно дышать, если он хоть краем мысли представлял себя супругом больной дочери Жидкова. С другой же стороны, он ясно понимал, что с Жидковым нельзя ссориться.

Иногда Шерстов что-нибудь придумывал во избежание воскресных визитов в дом Жидкова. Но часто пренебрегать его приглашениями было невозможно, и он являлся на муки – с вином и цветами. Один из букетов Шерстов каждый раз дарил хозяйке дома Алле Сергеевне. Это в нее Елизавета была так некрасива. Но если у дочери маленькие глаза из-под белесых ресниц смотрели всегда мягко, заспанно, то мамашины глазки постоянно кололись, излучая настороженность зверька. Шерстов чувствовал, что не верит она ему, оттого так бдительно следит за каждым его жестом, словом… Да, та еще теща выпадала ему!

«Как же быть? Что же сказать?» – горестно размышлял Шерстов в очередную субботу, направляясь по вызову Жидкова к нему в кабинет.

Он медленно поднимался по лестнице, пытаясь сочинить отговорку на завтрашний день, когда увидел спускавшуюся навстречу… Наилю. И теплой волной захлестнуло душу, и памятью вдруг очутился он в той поре, которая воспринималась им как болезнь, как помутнение рассудка, но которая теперь показалась ему самой счастливой. Он замер, глядя на Наилю снизу вверх. Все такая же красавица – с бархатистой кожей на приподнятых скулах, с той же гладкой прической… И все так же врезается сладкой болью под сердце этот еле заметный раскос ее чудесных глаз.

– Как живете, Константин Павлович? – заговорила она первой. – Давно мы с вами не встречались.

– Очень жаль…

– Чего жаль?

– Что не встречались…

И вдруг неожиданно для самого себя выпалил:

– А давай сегодня встретимся! Я квартиру получил!

Шерстов тут же сконфузился, поняв, что повел себя глупо и нагло.

– Константин Павлович! Вы, как всегда, с места в карьер. Хотя вам теперь только так и положено: большим начальникам деликатность ни к чему.

– Извини. Я имел в виду просто встретиться. Не на лестнице же нам разговаривать.

Зная, что красивая, что нравится, она сделалась кошкой. Поглядев по сторонам – никого больше не было – шагнула на его ступеньку, отчего Шерстов прижался к перилам, и вкрадчивым полушепотом спросила:

– Костя, а боишься получить отказ?

– Да, – признался Шерстов и трудно сглотнул.

– Зря…

– Что зря?

– Боишься. Называй адрес своей квартиры.

Удивительно, но об этой встрече Жидкову доложили раньше, чем Шерстов появился у него в кабинете.

– Ну и зачем к нам Наиля приезжала?

– Да в кадры. Чего-то там в трудовой книжке ей не дописали.

– А я наслышан о ваших шашнях с ней, – оглушил он Шерстова.

– Все в прошлом, Корней Степанович, все в прошлом… – нашелся с ответом Шерстов.

– Ну, ну… Думаю, тебе известно, что она у второго секретаря горкома помощником работает?

– Конечно.

– Так вот учти: у них с Замахиным не просто отношения начальника и подчиненного…

Еще полчаса назад Шерстову это было бы все равно, но что с ним случилось теперь? Замахин, которого Шерстов видел всего пару раз, да и то издалека (тот отличался крупными размерами), стал ему ненавистен. Жидков же стал ему ненавистен вдвойне – оттого, что говорил про Наилю, несомненно, правду. Чтобы не выдать себя, Шерстов опустил глаза.

– Я же сказал, Корней Степанович, все в прошлом.

– Ладно, ладно… Ну так завтра жду в гости. Лиза уже спрашивала про тебя.

Скольких усилий стоило Шерстову поднять светлый, искренне огорченный взгляд!

– Ко мне двоюродный брат приехал. Из Калуги. Уж простите, не смогу быть. Лизе привет. И Алле Сергеевне тоже.

– Это ж сколько у тебя родни?! – улыбнулся Жидков (но только губами, а лицо застывшее, недоброе). То сестра, то дядя, теперь вот брат.

Шерстов развел руками:

– А что делать? Не могу же я им отказать…

– Ну, это конечно. Что ж, придется Лизавету огорчить.

Выйдя от Жидкова, Шерстов свободно вздохнул, сознавая, впрочем, что следующий выходной обречен быть испорченным. Но это произойдет только через неделю, а сейчас душа его радостно рвалась на простор. И по какой-то прихоти ума, не к месту, но отчетливо вспомнилось ему, что та же легкость возникала всегда с последним школьным звонком перед началом каникул.

И, пожалуй, с той же самой детской поры не был Шерстов так бесшабашно счастлив, как тем субботним вечером, из которого он перенесся невесомо в завтра. Увидев розовое небо над крышами домов, Костя вдруг понял, что уже воскресенье. На столе остатками вина краснели бокалы, тонко нарезанные ветчина и балык оставались почти нетронутыми и «плакали», отвердев по краям, ломтики сыра. А крабов из банки он так и не выложил на блюдце – забыл. Наиля улыбчиво смотрела на него, облокотившись на спинку стула. Потом устало опустила на руки свою растрепавшуюся головку:

– Спать хочу…

– А я есть! Мы же ничего так и не попробовали.

– Ну, тому были уважительные причины, – с иронией ответила Наиля, подходя к кровати. – Я немного посплю, а ты, обжора, помни – у нас целый день впереди.

Шерстов впился зубами в сочное крабовое мясо и с наслаждением проглотил сладковатую жидкость, наполнившую рот. Он ел прямо из банки и, только разделавшись с крабами, вспомнил, что сказала Наиля, отправляясь спать.

Он посмотрел в ее сторону. Наиля лежала на боку, до пояса откинув одеяло, выставив нежные лопатки и гладкий окат плеча. Нагота матово проступала в сумраке, еще теснившемся у кровати.

Прекрасная женщина тихо спала в его постели, и показалось, что больше ничего и не надо от жизни. Что стоят высокие должности по сравнению с этим? Может остановиться пора? А для чего добивался он Лены? Не полюбила б она его никогда. Так… была бы, может, только рядом. Зачем?

Шерстов наполнил вином бокал, сделал два жадных глотка. Продолжая размышлять, прикрыл глаза. «Какие-то ложные цели ставил я себе, осложнял жизнь…»

– В экие выси вас понесло, – услышал он вдруг голос, однажды уже звучавший в его ушах.

Шерстов распахнул глаза. Ну да, так и есть – Фердыщенко! В углу, где тень еще боролась со светом, сидел он на стуле, поблескивая лукавым взором и пуговицами на вицмундире.

– Нет, все-таки мне обидно, – явно делая отступление от намеченной темы, напористо заговорил Фердыщенко. – Мы уже не в первый раз видимся, а с вами снова столбняк! Неужто я так страшен? Ответьте же что-нибудь…

Шерстов только дернул головой.

– И на том спасибо. Вы и прежде-то в моем присутствии разговорчивостью не отличались.

И вернулся к прерванному:

– Ну-с, значит вы захотели изменить свою жизнь, стать другим человеком и все такое… Нет ничего проще. Только сначала представьте себе: вот приходите вы завтра к Жидкову и заявляете: а не женюсь я на вашей Лизавете, и что хотите, то и делайте со мной! Ну, и готовы вы после этого отправиться служить каким-нибудь заведующим прачечной? И это в лучшем случае! Или вот прелестной Наиле скажите, когда она пробудится ото сна: бросай-ка ты своего Поликарпа Викторовича и давай поженимся! Думаете, она от восторга на шее у вас повиснет?

Фердыщенко выдержал паузу.

– Так-то вот… Конечно, может и по-другому ваша жизнь сложилась бы, не упусти вы свой шанс. Может, и возвысились бы над самим собой. Но… увы и ах… Не вышло ничего у вас с Еленой Дмитриевной. И знаете почему? А потому, что не любили ее! Да-с! Вам только казалось, что любите, а в действительности было одно лишь хотение заполучить то, чему позавидуют другие. Заметьте, я употребил слово «хотение», а не «желание», поскольку оно точнее отражает эгоистичность ваших побуждений. А таковые вообще свойственны вам более обычных людей. Ну да я не судья вам. Я – ангел-хранитель. Хотя вовсе не ангел. Напрасно вы так и не прочли роман «Идиот».

– Я любил Лену! – выпалил вдруг Шерстов. – Я переживал!

– Переживали вы, что вещь красивую у вас отняли. Сначала как будто бы дали, а потом отняли. А знаете ли вы, куда Лена исчезла? Уехала в Петербург, то есть в Ленинград по-вашему. Представьте, к Лифшицу! Он, между прочим, давно с женой развелся, Лена только ничего не знала. Впрочем, это другая история. Могу лишь сообщить, что живут они вполне счастливо.

Фердыщенко взглянул на Шерстова с состраданием.

– Наверно, позавидовали?! Да не сверкайте вы так глазами! К устройству вашей жизни я имею весьма отдаленное отношение. Я же вас предупреждал: ангел-хранитель из меня никудышный, прилежанием не отличаюсь. Да ладно уж… Будет у вас шанс. Еще один, чтобы все изменить… А… вон, кажется, ваша красавица пробуждается. Не смею мешать.

И он исчез.

– Ты что-то говорил? – повернулась к Шерстову Наиля лицом и голой грудью, но он не обратил на нее никакого внимания, продолжая сверлить взглядом дальний угол комнаты.

– Да что с тобой? – приподнялась Наиля на локте.

Только тогда Шерстов увидел ее и удивился: неужели возможно было отвергнуть такую женщину? А Лену он, упрямый глупец, конечно же, не любил – прав Фердыщенко!

Не заметя как, Шерстов оказался рядом с Наилей, взял ее за руки.

– Знаешь, а выходи за меня замуж…

– Господи… – растерянность отразилась в ее глазах. – Ты решил пошутить?

– Да нет же!

– Это невозможно, – с грустью сказала она, забирая у него свои руки. – Во всяком случае, сейчас. Ты не все знаешь про меня…

– Да знаю я все!.. Но ты ведь можешь уволиться… И я тоже…

– Все-таки ты шутишь.

Шерстов встал, подошел к столу.

– Хочешь вина?

– Хочу.

Шерстов подал бокал Наиле и налил вина себе.

– Жидков решил женить меня на своей дочери. Она больная, по-моему, не в себе. И, главное, ничего придумать не могу, чтобы избежать этого. А сейчас вдруг пришло в голову: уволиться! Но… с моей должности не увольняются – либо идут на повышение, либо… ко дну.

Наиля задумчивым взглядом остановилась на чем-то далеком за окном, потом усмехнулась:

– Недолго твоему Жидкову осталось руководить.

– Что ты имеешь в виду?

– Я не должна тебе этого говорить. Иначе меня… Мне даже страшно представить, что сделают со мной. Смотри – не выдай меня!

– Милая, разве можно предать любимую женщину?!

– Можно, – горько улыбнулась Наиля. – Тебе напомнить, как это бывает?

Шерстов нахмурился, нервно встал.

– Ну, знаешь, ты тоже не без греха! И вообще, у нас с тобой хватает, о чем лучше не вспоминать.

– Ладно, ладно, – примирительно сказала Наиля, отодвигаясь к стенке. – Подойди, сядь.

Когда Шерстов присел на постель, Наиля зашептала:

– Поликарп сказал, что товарищ Сталин давно хотел снять Дьякова, но почему-то все откладывал, а теперь вопрос решился. Ты же понимаешь: вместе с ним полетят и его выдвиженцы. И первый из них-Жидков.

– А что же сам Поликарп?

– Так он с Дьяковым никогда связан не был. Вполне возможно, что займет его место.

– И скоро все случится?

– Вот-вот, на днях.

Шерстов улыбнулся: не это ли тот самый шанс? Почему нет? Ведь Фердыщенко и в первый раз его не обманул…

Как же чудесно прошел тот согретый надеждой, воскресный, промозглый, от начала синеватый день! Зачем-то они, несмотря на непогоду, оказались на улице. Потом вспомнили, что хотели купить крабов, ну и еще чего-нибудь, но в «Елисеевский» не поехали, а почти час бродили по переулкам и отчаянно мерзли. Наконец, купили в каком-то гастрономе бутылку коньяку и, окоченевшие, вернулись к Шерстову.

– Мы с тобой чокнутые, – говорила Наиля, сбрасывая одежду, чтобы залезть в горячую ванну.

А Шерстов, будто, и в самом деле, ненормальный, все улыбался, наливая ей рюмку ароматного коньяка, а затем, тоже с рюмкой коньяка, устроился на низеньком табурете рядом.

У разнеженной теплом Наили стали какие-то плывущие глаза – словно в них огоньки перетекали; приоткрылись губы, краснея мякотью над зубной эмалью; подрумянились смуглые щеки.

– А, может, и в самом деле у нас все получится? – сказала она. – Тебя оставит в покое Жидков, а я… Как думаешь, меня Чиркунов возьмет к себе в министерство?

– Знаешь что?! – перестал улыбаться Костя. – Больше никаких Чиркуновых! ИЗамахиныхтоже!

– Тоже? Ты же сам говорил, что все понимаешь.

– Нет, – замотал головой Костя. – Я говорил «знаю», а не «понимаю»!

– Ну не ревнуй, – приобняла она его мокрой рукой за шею. Тем более что раньше ты воспринимал здоровый цинизм.

– Как ты можешь быть такой! Я не знаю… Я убить тебя готов!

– А ты знаешь, что из порочных женщин выходят самые верные жены? – спросила она шутливо-загадочным тоном и, словно колдунья, оборотившись лицом, взглянула роковой красавицей.

– Ты насмехаешься надо мной?

– Я не обманываю, – серьезно сказала она, возвращаясь к себе прежней. – Увидишь, я буду тебе верной женой.

И неожиданно улыбнулась.

– Держи, – протянула она Шерстову рюмку. – Я уже согрелась, выхожу. А ты поставь пока пластинку: будем танцевать танго.

Танго Шерстов танцевать, конечно же, не умел. Из его обучения получилось сплошное дурачество. Веселясь, Шерстов на мгновение замер, пораженный мыслью: «Какой ужас! Неужели все люди вытворяют нечто похожее, когда их не видят посторонние!» Он представил себе скачущими под патефон Жидкова, потом Дьякова. Когда же в голове его возник образ пляшущего товарища Сталина, Шерстов понял, что возникшая мысль не только идиотская, но и чрезвычайно опасная. Отбросив ее, он снова окунулся в поток сумасбродства, которое было ничем иным, как счастьем.

 

15

После вчерашнего буйства побаливала голова, но настроение было прекрасное. Даже неожиданное появление Жидкова не смогло его испортить.

– Вот, мимо твоего кабинета проходил. Помнишь, что в среду партконференция?

– Помню, Корней Степанович.

Шерстов вышел из-за стола.

– Так вот: надо бы тебе там выступить. По повестке дня. Расскажешь товарищам о методах и стилях руководства партийными организациями. С положительными и отрицательными примерами, чтоб наглядно было…

– Я готов, Корней Степанович. Обязательно выступлю.

– Ну хорошо… Как брат двоюродный из Рязани?

– Из Калуги. Проводил вчера вечером домой.

– Ага. Проводил. Значит, в следующее воскресенье милости просим. Лизавета будет ждать.

– Непременно, – учтиво кивнул Шерстов, а когда Жидков вышел, недобро подумал: «Еще неизвестно, пробудешь ты на своем месте неделю!..»

Он вернулся в кресло, придвинул настольный бюст Ильича, провел пальцем по его каменной лысине, улыбнулся вождю. И тут перед ним ошеломляюще выросла очевидность, которая лишь от «замыленности глаза» оставалась незамеченной: в числе тех, кого погонят, первым должен оказаться именно он – выдвиженец Дьякова и Жидкова!

Шерстов бессильно отвалился к спинке кресла. Конец… Всем надеждам конец!.. Он сидел потерянный, опустошенный, с застывшим взглядом, пока в голову не толкнулась сумасшедшая мысль: «Нужно на партконференции выступить с критикой и одного, и другого!»

Не такой уж сумасшедшей была она. Лишь бы Дьякова и Жидкова не сместили до среды. А после – кто бы тронул смелого, принципиального партийца?!

«Смелого? На смелость еще нужно решиться!.. Хорошо бы появился сейчас Чугунов!» Шерстову показалось, что от одного только взгляда на него он обрел бы спокойствие и уверенность. «Да только где он теперь? Если спасусь, обязательно узнаю про него. Если спасусь…»

Шерстов отлично понимал, что, в конечном счете, речь может идти о его жизни, а инстинкт самосохранения в подобных случаях способен перебороть любые страхи. Так иной зверь отгрызает себе лапу, попадая в капкан.

Вот отчего делегатов 17-ой районной партконференции во время выступления зав. орг. отделом объял ужас – это Шерстов, выражаясь фигурально, рвался из капкана. Сначала зал замер; казалось, самое дыханье улетучилось оттуда, а потом… Кто-то кричал: «Это провокация!» Кто-то пытался сбежать: мол, не знаю ничего, ничего не слышал, да меня там вообще не было! И только благодаря энергичным призывам Жидкова, возглавлявшего президиум, относительный порядок был восстановлен.

– Что ж, продолжайте, товарищ Шерстов. А объективность вашей критики, думаю, оценят коммунисты в последующих выступлениях. Жидков умел не потерять лицо.

– Стиль работы руководителя городской партийной организации, а также руководителя нашего райкома, – продолжил читать Шерстов в полуобморочном состоянии, – характеризуется как волюнтаристический, авторитарный…

Окончив, Шерстов занял свое место в первом ряду, полностью опустевшем за время его речи. Начались прения, которые Шерстов не слышал, очутившись в каком-то мутном, немом застеколье.

А зря. Было бы забавно через пару деньков прояснить, так ли непоколебима позиция выступавших товарищей. Поскольку именно в пятницу, еще до обеда, стало известно, что сняли Дьякова, а вечером лишился своего поста и Жидков.

Наиля позвонила Шерстову прямо из приемной Замахина.

– Уже все знаешь? – взволнованно зашептала она в трубку.

– Конечно. Только что Жидкова увезли…

– Ой, сам вызывает! Как освобожусь – сразу к тебе домой.

Наиле уже давно пора было бы прийти. Часы в квартире за стеной пробили девять раз. После переезда Шерстову пришлось долго привыкать к этим «курантам» и бороться с раздражением по отношению к их бесцеремонным хозяевам. Но потом, когда приноровился даже сквозь сон отсчитывать по громкому бою время, вполне смирился с их существованием. Оставалось, впрочем, одно неудобство: половину часа они отбивали единственным ударом, и ночью было не понять – то ли сейчас полвторого, то ли полчетвертого.

Вот опять этот единственный удар. Шерстов открыл глаза. Нет, он не спал и безошибочно определил: полдесятого вечера. Да где же Наиля? Ожиданье давно уже бередило воображение, все ближе подступала ревность, и вслед за боем часов она вдруг ворвалась в сердце. Шерстов вздрогнул.

– Но ведь мы же все решили между собой, – пробовал успокоиться он и сам же себя распалял:

– Ха! Но она мне на ближайшее время ничего не обещала… Зато говорила что-то про здоровый цинизм.

Эта ревность была, как желчь.

Сколько же вынес он за прошедшие два дня! Вообще чего стоило их прожить! Но вот – победа! И как же, черт побери, несправедливо быстро истаял ее упоительный вкус…

Да, все мысли были только о Наиле. «Ну позвони же в дверь!» Шерстов встал, налил, расплескивая коньяк – прямо в стакан, отхлебнул из него, нервно раздернул шторы, забывая, что квартира его на противоположной стороне от подъезда.

Ушедший с улиц день растворялся в гаснувших то там, то здесь окнах домов. Шум и движенье создавали только редкие автомобили. Бульвар лежал темный, тихий, словно река остановилась – ни всплеска света, ни наплыва теней.

Начали слипаться глаза. «Конечно, Наиля не придет. Теперь это ясно». Он допил коньяк. Сев на кровать, прислонился к ее спинке – нет, еще не собираясь спать, а просто от усталости, но глаза сами закрылись, и его повалил сон.

На следующий день Шерстов появился в райкоме позже обычного. Задержался нарочно и в самый раз, чтобы пройтись не спеша по лестнице, по коридорам – на виду у всех. Встречавшиеся жали ему руку и льстиво улыбались. Шерстов никого не осуждал. На их месте он, скорее всего, делал бы то же самое. Да и было ему на них наплевать. Ему хотелось только, чтобы от этого шествия поднялась в нем радость триумфатора. И ведь он почувствовал ее! Хоть и омраченную – ах, Наиля, Наиля!.. – как бы только полурадость, но все-таки испытал!

Настроение стало еще лучше, когда ему сообщили, что его вызывает в горком сам Замахин.

«Так, так, – улыбнулся про себя Шерстов. – Появился интерес к моей персоне? Поглядим, что Поликарп мне предложит. И, главное, Наилю увижу».

 

16

Странно, но в приемной на месте Наили сидела другая секретарша, которая тут же проводила его в кабинет Замахина.

Секретарь горкома оказался крупнее, чем ожидал Шерстов. Даже не вставая, он внушительно возвышался над столом туловищем и массивной головой, лысой, с багряного оттенка кожей.

«Болеет что ли?» – мелькнула у Шерстова мысль. Именно мелькнула, потому что через секунду его сковал взгляд круглых, карих и неподвижных глаз.

– И не ищи… – произнес Замахин низким басом.

– Что?

– Наилю не ищи. Увезли ее вчера. За разглашение служебной тайны.

Шерстова качнуло, и он сделал шаг в сторону, чтобы не упасть.

– Ну, ну! Держись на ногах! Ты же храбрец! Не побоялся руководство критиковать… Принципиальный, умный. Умнее всех!

Замахин вставил в мундштук папиросу и закурил.

– Ну? Так я прав, что про отставку Дьякова ты от любовницы узнал?

Возможно ли обычному человеку пережить такой поворот, нет – вираж судьбы, не потеряв хоть на короткий срок рассудка, осознания собственного «я» во времени и пространстве?

– Молчишь? – насупился Замахин, и его бас вытолкнул Шерстова из небытия. – Скажу тебе начистоту: мне важно знать, Наиля здесь замешана или кто-то еще?

– А если кто-то еще? – вроде бы начал соображать Шерстов.

– Тогда ответь кто. Мне необходим этот человек.

– На конференции я, Поликарп Викторович, высказывал свою принципиальную точку зрения…

– Очень хорошо, – перебил его Замахин. – Вот об этом ты и расскажешь там, где сейчас Наиля. Может товарищи тебе и поверят, всякое случается. Ну а Наиля, раз она ни при чем, сегодня же будет дома. Как видишь, все в твоих руках. Решай.

Наступила тишина, которую только и слушал Шерстов, – и не было ни мыслей, ни чувств.

– Вижу, тебе надо помочь, – прозвучал Замахин. Скажи только: Наиля или нет?

Шерстов не ответил, это сделал – так ему показалось – кто-то другой:

– Наиля…

И в нос вдруг ударил запах табака, и мир начал проступать множеством обыденных звуков.

– Правильно, что не стал геройствовать, – покатился голос Замахина. – Я обманул: ты все равно ей не помог бы. И отвечать она будет, конечно, не за разглашение служебной тайны – зачем сор из избы выносить? Другие грехи найдутся. А ты знай: на самом деле отвечать она будет за то, что меня предала. Дважды.

Замахин потушил папиросу.

– Но и ты ответишь. Потому что она изменила мне именно с тобой.

Он снова закурил.

– Смотри, в обморок не упади, герой… Жаль, прихлопнуть тебя не могу… Скажут еще, что Замахин мстит за своих опальных дружков.

Он глубоко затянулся папиросой и неторопливо выпустил дым.

– А они для меня, как и для всего советского народа, презренные отщепенцы. Да… Повезло тебе… Но вот работу на своем ответственном посту ты развалил. Мне тут и документы по этому поводу представили. Корче, – Замахин перешел на буднично-деловой тон, – я зачем тебя, собственно, вызвал? Переводим мы тебя.

Заведующим прачечной. В общем, живи и радуйся пока. А там посмотрим…

 

17

Не помня себя, Шерстов добрался до дома, лег на кровать и отвернулся лицом к стене. Он просто лежал или спал – это было безотчетно для него и не имело никакого значения.

Шерстов очнулся, когда в комнате уже стоял мрак. В раздвинутых со вчерашнего вечера шторах виднелось звездное небо. Такое же, как тогда, в госпитале, когда впервые к нему явился Фердыщенко.

Взгляд от окна непроизвольно потянулся в угол. Наткнувшись на Фердыщенко, Шерстов не вздрогнул, не опешил, не оробел.

– Такие вот дела, – развел руками коллежский секретарь. – Однако прошу меня ни в чем не винить. Вы сами, молодой человек, дело довели до бесславного конца.

– А я и не виню никого, – вдруг спокойно заговорил Шерстов и даже усмехнулся, – проживу и так, заведующим прачечной. Главное, не казнят же меня!

– Да теперь уж нет… Только лучше ли это для вас?

– Что-то я не понимаю.

– Объясню: я обещал вам шанс все изменить, и вы его получили, но не распознали. Решили, что он – в отставках вашего начальства. А он был в том, чтобы возвыситься над собой – через любовь к женщине, через возможность пожертвовать собой ради любимой…

– Да вы что, Фердыщенко! – вскричал Шерстов. – Такой-то ценой?! И вообще, вы знаете, что ей ничем помочь было невозможно?

– Но вы-то, когда предавали, об этом не знали, – заметил Фердыщенко. – Так лучше ли для вас, что вас не казнили? Вы же погубили себя окончательно… Представьте, даже мне, человеку далекому от морали, становится жутковато, как только представлю, чего от вас в дальнейшем ждать. Да, дорогой родственник, перещеголяли вы дядюшку… А, не приведи господи, еще детей нарожаете… себе подобных… Пропадет Россия-матушка!.. С таким народцем, как мы, обязательно пропадет. Вот потому я к вам и пожаловал. Идемте.

– Куда? – изумился Шерстов.

– Со мной. Вы же два часа назад умерли.

Шерстов опустил взгляд на свое тело, но не обнаружил его, а увидел пространство, в котором на белой кровати лежал человек. И это был он сам.

* * *

Отраженное в окнах солнце сверкало до боли в глазах. Это было какое-то буйство света, восторг небес. И та же буйная радость билась колоколом в груди у Лифшица. Он держал букет цветов и, подставив лицо в прищуре лучившемуся теплу, считал до двадцати. Он загадал, что после откроет глаза и увидит Лену. Именно так и вышло. Его замечательная, его чудесная Лена стояла, счастливо улыбаясь, на крыльце роддома, а в голубом одеяльце на ее руках лежал их ребенок.

Оба знали, что он – сын Шерстова…

 

Казус

 

1

«Снег посерел, сугробы просели, небо низкое, ватное. Хорошо… Как-то уютно всегда в конце марта. Похоже делается на душе, когда, завершая что-то трудное – долгий путь, например, или тяжелую работу, – начинаешь предвкушать тепло дома, близкий отдых… А разве не малый путь у всех за плечами? – с морозами (градус их ниже нуля!), с промозглыми ветрами и надоевшей тяжестью зимних одежд. Ничего, недолго уж, скоро лето! Потому что то, что начинается в наших широтах после стаивания снега, необходимо считать летом. Таков единственный способ улучшить климат.

И еще хорошо, что сегодня пятница. Вот только голова болит… Зато какие воспоминания!»

А ведь четверг с утра обещал быть обыденно-тусклым. Сначала томление в отделе, потом обед, затем – мука мученическая! – конференция молодых специалистов. Черт возьми, как же там всегда хочется спать!

Первые ряды в актовом зале по обыкновению заполнялись лишь начальством, да докладчиками. Но и, как всегда, за несколько минут до начала мероприятия последние ряды дружно перекочевали вперед, подчиняясь мягко повелевающему взмаху руки Василия Леонидовича Камышева, заместителя директора по общим вопросам.

Вилен же сразу сел посередине зала (и на что эти, с галерки, всякий раз рассчитывают?!), приготовился дремать. Впрочем, для приличия все же послушал первого выступающего. Был это председатель научно – технического совета, который объявил Генку Воротникова из 18 отдела победителем какого-то конкурса за изобретение прибора с дурацким названием «Ариэль».

– Мы этот прибор, между прочим, уже взяли на вооружение, – загадочно улыбаясь, сообщил председатель, – и в его эффективности вы сможете убедиться в самое ближайшее время.

Потом он пригласил Генку на сцену и вручил ему грамоту, к которой полагалась еще и премия.

Все. Теперь можно было отключаться.

Когда наступил перерыв, Виден едва сдержал себя от сладкого потягивания. Выйдя в фойе, присоединился к курящим.

Лица у всех угрюмые, глаза в пол, чтоб не щуриться от света.

– Пора просыпаться! – возник рядом с компанией Ершов, как всегда, бодрый, веселый, шумный.

Впрочем, эта его энергичность не раздражала, поскольку естественно сочеталась с обликом русского молодца, голубоглазого, белокурого, налитого силой.

– Вот что: а не свалить нам отсюда? – предложил он. – В «Пни» на Обручева.

– Ну, ты даешь! Заметят же…

– Нас тут сколько? Пятеро! Генка шестой. А в зале народу под сотню будет! Ну и как заметят, есть мы или нет?!

– А Генка-то тут при чем?

– Так ему ж проставиться положено. С премии.

Вилен усмехнулся:

– Сам-то он в курсе?

– Не бойся, сейчас озадачу… Вы давайте по одному на выход – и в «Пни», а я за Генкой. Куда он денется!..

Вообще-то «Пни» именовались «Чайкой», и нарекли в народе это кафе именно так, потому что рядом с ним и в самом деле возвышались три пня – память о спиленных когда-то липах. А заведение было вполне приличное. Более того, по многим показателям оно выделялось из общего ряда московских кафе с их пластиковыми столами, дюралевыми стульями, выщербленными солонками и неспешным обслуживанием. В «Пнях», то есть в «Чайке», даже выступал вокально-инструментальный ансамбль.

Но до его появления еще было далеко.

Вилен подошел к автомату с пластинками, достал пятачок.

– Джо Дассена давай!

– Даю! – опустил Вилен пятачок в автомат.

А вскоре пришли Ершов и Генка.

– Эх, сейчас гульнем! – потер руки Ершов. – Только мне через час убегать надо – дело срочное.

– И чего тогда всех взбаламутил?

– Вам-то никуда не нужно! Ешьте, пейте, плохо что ли? Да, Ген?

– Ясное дело. Мне же все равно проставляться. Так уж лучше сейчас, пока деньги есть.

– Мы вообще-то решили по рублю скинуться, тебе на подмогу…

Сделали заказ, и уже через пять минут принесли холодную водку.

– Вот всегда так, – взялся разливать бутылку Ершов, – водку принесут, а закусывать нечем. Тут хорошо еще на столе хлебушек есть. Передайте-ка мне горбушку. Ну что, Ген, за тебя?

Выпили, закусили посоленным хлебом.

– Ген, а что за прибор?

– Да долго рассказывать. На улавливании молекул основан, самое широкое применение…

– Ну да, вам же сказали, что начальство уже взяло прибор на вооружение. Ген, это как?

– Понятия не имею.

– Ох, не нравится мне это их «вооружение», – сказал Ершов, наливая по второй. – Чувствую, устроят они какую-нибудь пакость.

– Илья, а не любишь ты начальство!

– Да, не люблю. А еще не люблю все эти их парткомы, профкомы…

– Потише, еще услышит кто-нибудь.

– Ладно… Ну, Ген, еще раз за тебя!

Через час Ершов ушел, а застолье покатилось дальше, благо и выпивки, и закуски хватало.

Народа в кафе все прибавлялось. Уже играл вокально-инструментальный ансамбль, сокращенно именуемый ВИА. Танцевали пары.

Вилен взглянул на одну из них. И сразу понял, почему именно на эту пару: с плотным мужчиной танцевала… Вика. Он почувствовал ее еще не увидев, а увидя, сразу узнал. Сколько же лет прошло?! Вилен всматривался в Викино лицо. Вдруг – словно опрокинулось время, и он ощутил себя… в детстве.

 

2

Да, Вилену было двенадцать лет, когда Вика появилась в их дачном поселке. Ее младший брат Колька жил у бабушки каждое лето, как и сам Вилен у тетки, а Вика приехала тогда впервые (наверно, потому что после развода родителей Колка остался с мамой, а Вика с отцом).

Все мальчишки сразу же повлюблялись в Вику, пробудив в ее братце неожиданную склонность к шантажу:

– А вот возьму и расскажу Вике, что вы меня Фурункулом зовете, – с тихой улыбкой говорил Колька, страдавший ячменями. – Или про то, как вы у меня одежду на озере сперли…

Радостно наглея день ото дня, братец в конце концов взялся всех поучать:

– Дурачье вы, зря перед Викой воображаете, все ваши старания для нее – пустой звук!

И был прав. Шансы на взаимность даже у самого старшего из компании – заводилы Лешки, который к своим тринадцати с половиной годам имел, по его уверению, всевозможный житейский опыт, – равнялись нулю. Потому что Вике шел…девятнадцатый год.

Вилен, как и остальные ребята, не задавался вопросом, красива она или нет? Просто все обреченно понимали: в таких вот и влюбляются.

У нее был вздернутый носик, круглые щеки с ямочками и необычайные глаза. «Ишь, какая косуля!» – сказал как-то ей вслед дед Матвей Дмитрич, почти круглосуточно восседавший на складном стульчике перед своей калиткой. Это он о ее глазах – больших, влажных и с тем же разрезом, что у косуль. Но, в отличие от них, Вика смотрела совсем без робости, ясно и прямо. Такая вот смелая косуля получалась.

А ведь, и в самом деле, Вика не боялась ни в футбол с мальчишками сыграть, ни речку переплыть. А с каким азартом удила она рыбу! Так уж получилось, что вокруг не было никого, кто оказался бы близок ей по возрасту, но, проводя время в мальчишеской компании, она явно этим не тяготилась. Стоит ли говорить, как притягательно было ее общество для ребят.

Хоть еще и мальчишки, они находились в той поре, когда темная сила влечения к Женщине уже распахивает свои объятья, и вдруг узнаешь, что сердце сладко замирает не только на качелях, но и от увиденного девичьего профиля, очерченного и аккуратно, и легко, от светлого взгляда из-под челки, брошенного блондинкой на эскалаторе, или от того, например, как у кассирши с озорными глазами темнеет ложбинка в вырезе платья или как лежат одна на другой загорелые женские ноги.

Хорошо понимая происходящее с ребятами, Вика относилась со снисхождением к их глупым выходкам. Дело в том, что с каждым Викиным появлением круг ее поклонников сразу же превращался в ярмарку тщеславия. Или в птичий двор, где каждый индюк пушил хвост на собственный лад. В результате, будто бы сами собой начинали происходить такие вещи, как покорение вершины самой высокой сосны, полеты с «тарзанки» на дальность, езда на велосипеде без рук, хождение «колесом» и многое другое. Вика, конечно, пыталась сдерживать ребят, но этим лишь раззадоривала их.

И только Вилен ничем не привлекал к себе внимания: он просто терялся в присутствии Вики. Но все же и он выкинул номер! Да какой!

А началось все, как водится, с пустяка: Вике понадобилось позвонить в Москву. Сделать это можно было с единственного в округе телефона-автомата, располагавшегося на площади возле продуктового магазина. Пока Вика звонила, ее заприметили трое оболтусов из местных, которые решили немедленно познакомиться с симпатичной дачницей. А чтобы у нее не оставалось выбора, знакомиться или нет, один из них подпер плечом дверь телефонной будки. Конечно же, эта сцена не могла обойтись еще без одного персонажа – благородного героя. И он, понятное дело, появился. Волей случая им оказался Вилен, возвращавшийся с банкой сметаны из магазина. Справедливости ради нужно отметить, что по воле случая Вилен лишь оказался на сцене, а вот какую роль ему сыграть, зависело только от него самого.

Вилен долго не раздумывал. С разбегу он ударил головой в живот лоботряса, подпиравшего дверь телефонной будки. От неожиданности тот упал, и тут же два глухих разрыва обрушили покой, висевший над поселковой площадью. Это разбились два стеклянных сосуда: бутылка портвейна (вывалилась из кармана балбеса) и банка сметаны (выпала из рук Вилена). Не совладав после удара с силой инерции, Вилен последовал за своим противником.

Проехавшись руками вперед по ковру из осколков, он приобрел ужасающий вид.

Обидчики Вики, лишь взглянув на него и собирающуюся толпу, быстро сообразили: нужно удирать. Что они и сделали, не проронив ни слова. Только тот, которого Вилен сбил с ног, выкрикнул, отбежав на приличное расстояние: «Псих! Лечиться надо!»

А Вика уже стояла перед Виленом, промокая его сочившуюся кровь и утирая собственные слезы одним и тем же носовым платочком. Из толпы выплыл еще один носовой платок, и кто-то сказал:

– Ему на станцию, к фельдшеру надо.

Вика, спохватившись, повела Вилена в медпункт, где его раны обработали и смазали зеленкой.

По пути домой она сказала ему с мягким блеском в глазах:

– А ты смелый…

И поцеловала. Да не в щеку, а почти в губы!

Настал его звездный час! Особенно Вилен гордился порезом на щеке (вот почему Вика приложила свой поцелуй в другое место). Но также приятно было и оттого, например, что теперь только за ним могла Вика зайти, направляясь в магазин, и только его она могла позвать к себе смотреть телевизор (который был большой редкостью для дачного быта тех лет). Да, Вика выделяла его из всех.

Ребята же, увидев это, сразу успокоились. Безумства закончились, началась прежняя жизнь. Из которой «счастливчик» Вилен оказался выключен. Потому-то и становилось ему иногда тоскливо. Впрочем, лишь иногда.

Сейчас Вилен не помнил о той тоске. Зато хорошо помнил Студента, приехавшего к родственникам в самом конце лета (решил набраться сил перед последним курсом). Долговязый, важный, скучный – ничего мало-мальски привлекательного.

А Вика стала вдруг растерянной и похорошела необыкновенно, словно что-то в ней подтаяло, и женственность проступила с какой-то истомной полнотой – ярко, волнующе. По вечерам Студент степенно сидел у костра напротив Вики и смотрел на нее блеклыми, круглыми глазами. Остальных же он не замечал. Неприятнейший был тип. Но Вика, очевидно, так не считала, и, когда все ребята расходились по домам, они вдвоем оставались сидеть у догоравшего костра.

Ну а потом Вика исчезла: уехала, ни с кем не попрощавшись. Исчез и Студент. Вилен слышал, как Викина бабушка жаловалась его тете: «Это ж надо?! Я, говорит, замуж выхожу. Я ей: Викуся, тебе же только восемнадцать лет! Да и он что такое? Ни кола, ни двора, в общежитии живет, стипендия одна, да и ту, может, еще не получает. Нет, говорит, все уже решено, и ничего не изменить. Собралась в пять минут и уехала…»

С тех пор Вилен не видел Вику и ничего о ней не слышал.

 

3

Удивительная вещь – память! Иной раз бессильна она перед вчерашним днем, а иногда унесет, не спросясь, человека в его давнее прошлое – даже запахи вернет, вмиг перелистает годы, а случается – и целую жизнь. Секунды, минуты или всю ночь напролет – память сама решает, сколько длиться этим путешествиям. Для Вилена все завершилось с последними звуками танца.

Он взглядом проводил Вику в конец зала, где за сдвинутыми столами сидели человек десять – мужчины и женщины разных возрастов, наверно, сослуживцы.

И будто кто-то подтолкнул его встать, чтобы направиться к Вике. Вилен, конечно, понимал, что она, скорее всего, его не узнает, но стало не до размышлений. А ведь прежде, чем приглашать Вику на танец, не мешало бы подумать о возможной реакции усатого Викиного кавалера. Поэтому для Вилена было неожиданностью, когда тот вскочил с места и грозно надвинулся на него.

– Все нормально, Аркадий, – остановила усатого Вика и негромко добавила: Что это ты себе возомнил?!

«Значит, между ними ничего серьезного», – улыбнулась у Вилена душа.

Начался медленный танец. Без слов, одной мелодией звучала какая-то очень знакомая песня-грусть, и так оказалось хорошо плыть в этой музыке, глядя на Вику и думая о ней.

То, как были подведены ее глаза, несколько изменило их форму, но все равно это были те же Викины косульи глаза. Да и во всем она, будто бы изменившись, осталась прежней. Фигурка, хоть и утратила девичью легкость, но не потеряла стройности, только приосанилась, а походка и жесты принадлежали теперь уверенной в себе женщине, и потому в ее движениях стало еще больше изящества, которое всегда – порождение внутренней свободы.

Вика улыбнулась, и от ямочек на щеках лицо ее сделалось до боли знакомым.

– Что это вы так смело разглядываете меня?

И, не дав ему ответить, сказала:

– Раньше я знала одного такого же смелого молодого человека. А звали его…

Она потянулась к его уху и, нахлынув ароматом волос, прошептала:

– Вилен…

– Не может быть! – изумился он.

– Не может быть чего?

– Чтобы ты… вы меня узнали!..

– Но узнала же! И что это ты со мной на «вы»? Очень постарела?

– Нет. Ты и сама знаешь, что прекрасно выглядишь.

– Ну знаю. А тебе трудно комплимент сделать?

– Так ведь я же говорю: ты прекрасно выглядишь. Ты всегда красивой была. И мне очень нравилась. Да и не мне одному. Помнишь?

– Помню, конечно… Ты мне тоже симпатичен был…Ты же мой спаситель! Сколько лет тебе тогда было?

– Двенадцать. А жаль.

– Что жаль?

– Что симпатичен был только потому, что спаситель.

Вика рассмеялась.

– Да я для вас тетей была, а вы для меня дети!

– Все так. Хотя и не совсем так.

У Вики заиграли смешинки в глазах.

– К чему ты, Вилен, клонишь?

– К тому, что я вырос и мне двадцать два года.

– Молодец! И все равно я для тебя взрослая женщина, – строго сказала она, но глаза ее по-прежнему весело блестели. – Ну, расскажи о себе.

– Биография короткая: школа, институт, сейчас в НИИ работаю, младшим научным сотрудником. Сегодня конференция молодых специалистов была. Мы оттуда с ребятами удрали, чтобы премию обмыть. Вон наш столик.

– Ты премию получил?

– Нет, вон тот в красном свитере.

– Ты женат?

– Что ты, я же только институт закончил.

– Ну и что? Некоторые еще студентами семьей обзаводятся…

Вика смолкла, опустив лицо.

– Я все помню, – сказал Вилен. – Не сложилось с ним?

Она кивнула.

– А брат твой как?

– В МГИМО учится, спасибо нашему папе. На последнем курсе. Все у него хорошо.

– Аутебя?

– И у меня тоже. Я вечерний закончила. Работаю тут недалеко. Экономистом. Теперь уже старшим, – поправилась она. – Пришли вот с коллегами мое повышение отметить.

– Ты замужем?

– Нет, но я не одна, – она улыбнулась, – у меня дочь. Ей девять лет.

Танец закончился.

– Если я тебя еще раз приглашу, меня тот усатый, наверно, зарежет.

– Ну, во-первых не зарежет: он все-таки зав. сектором, а не уголовник, и, во-вторых, мне уже пора домой, к дочке.

– Тогда я тебя провожу. Не будешь возражать?

– Не буду.

– А зав. сектором?

– И он тоже. Жди меня у выхода, я скоро.

Вилен кинулся к своему столику:

– Все, мужики, я испаряюсь. Генка, спасибо за угощение.

– Погоди, как тебе удалось с такой женщиной познакомиться?

– Завтра, все завтра… Пока!

Был десятый час вечера, когда вышли они из кафе. К этому времени заложенное облаками небо прояснилось и теперь, глядя на землю желтой луной, лежало в белесых росчерках, словно в следах пороши. И было душно от исхода в открывшуюся высь тепла, накопленного за день. И было чудесно оттого, что это напоминало лето.

Они пешком, неторопливо продвигались к Викиному дому, который находился в паре автобусных остановок; шли расстегнутые, с непокрытой головой, и какой-то славный разговор ни о чем лился сам собою, как тихая течь.

Когда они вошли в подъезд, все оборвалось: Вилен привлек Вику к себе, а она уперлась руками в его грудь и покачала головой.

– Зачем? Так хорошо было…

Вилен отпустил ее. И с обидой спросил:

– Я всегда буду для тебя мальчиком?

– Ну нет, конечно… Не сердись. Ты… очень милый…

Она вдруг обняла его и поцеловала в губы. Не пресно – по-дружески, – а влажно, сладко. Но коротко. Словно только подразнила юрким язычком.

– Ничего не понимаю, – прошептал изумленный Вилен.

– Я пока тоже… – отозвалась Вика и предложила:

– Хочешь, чаем напою. Только вести себя прилично! Странно, почему-то в подобных обстоятельствах всегда предлагают кофе. От него же не спят, а тут ночь на носу.

– Вот за тем и предлагают, чтобы не спать.

– Тогда это точно не наш случай.

Они поднялись в Викину квартиру. Дочка уже спала.

– Она у меня самостоятельная, – сказала Вика, – сама ложится, сама встает.

– А комнат у тебя две? – не постеснялся спросить Вилен.

– Две, но нам на кухню.

Чаю Вилену не хотелось… Осилив две чашки чаю, Вилен понял, что пора уходить. Уже стоя в дверях, он попытался снова обнять Вику, и она – о, чудо! – вдруг не стала сопротивляться. В этот раз поцелуй был долгим. Вика спохватилась только, когда руки Вилена сделались чересчур смелыми, и забилась, как птица, у него в объятьях.

– Вилен, ты слишком торопишься!

– Тороплюсь? Значит, есть надежда?

– Ну почему же нет? – улыбнулась она. – А теперь иди. Спать пора.

– Я позвоню завтра!

 

4

«А голова-то, кажется, уже не болит», – заметил Вилен, подходя к зданию института. Но тут же от этой приятной мысли отвлекся, увидев через стеклянные стены аквариума-вестибюля небывалое скопление народа.

Обычно каждый сотрудник шел через свой турникет, обменивая у вохровца (стрелка военизированной охраны) жетон на пропуск – и никакой толчеи. Сегодня же все проходили через один-единственный турникет, миновав который надлежало еще проследовать мимо какого-то экрана. На выходе из процесса стоял с ручкой и блокнотом вальяжный, крупный, улыбающийся Василий Леонидович Камышев, именуемый, между прочим, в народе Веселинычем.

Вилен пристроился к концу очереди.

Вскоре он увидел Ершова, который, находясь за Камышевым так, что тот не мог его видеть, делал Вилену энергичные жесты. Смысл их угадывался однозначно: не надо, не ходи! «Да как же это? Прогулять что ли?» Вилен покачал головой. Ершов в отчаянии махнул рукой: мол, воля твоя, я тебя предупреждал, но не ушел, а остался ждать.

Когда Вилен проходил мимо матового экрана, тот вспыхнул красным цветом. Веселиныч заулыбался шире прежнего.

– Представьтесь, – сказал он.

Вилен назвал себя.

– Что же это вы, Вилен Игоревич, нетрезвый на работу приходите?

– Я? – изумился Вилен. – Да я абсолютно трезв!

– А вот прибор, – Камышев кивнул на экран, – сигнализирует об обратном. И ошибиться он не может. Между прочим, его ваш же коллега изобрел, молодой специалист. «Стало быть это Генкин прибор… И вот каким образом начальство взяло его на вооружение! Но все это похоже на бред! Какая-то чушь несусветная!»

– Я сейчас объясню… Ну да, вчера вечером я был в кафе, выпивал, но вчера же!

– Объясняться вы будете не здесь. А сейчас проследуйте на свое рабочее место. Вас, когда потребуется, вызовут.

– Ну что, не послушал меня? – протянул, здороваясь, руку Ершов. – Дождался бы, когда они свою ловушку унесут, да прошел бы себе спокойненько.

– Откуда ж я знал?.. Конечно, лучше было опоздать…

И вдруг Вилен рассмеялся:

– А изобретатель наш хренов небось тоже попался?

– Зря надеешься: Генка сегодня в отгуле.

– Ну а ты, у тебя-то должно быть все в порядке: ушел рано, пил немного.

– Ага… Счас… У этого чертового прибора такая чувствительность, что ему и одной молекулы достаточно! Я тоже в списке… А ведь интуиция меня не обманула: получите, дорогие товарищи, сухой закон в отдельно взятом институте.

– Да они там что? Рехнулись?

Ершов оставил реплику Вилена в стороне.

– И будут потом радостно рапортовать наверх… А дальше, сам знаешь, – начнется распространение передового опыта в масштабах города, республики, всей страны!

– Да ладно тебе! Не сгущай краски!

– Ну и наивный же ты человек! Это ж любимое их занятие – порядок наводить… Ладно, пора по рабочим местам, а то еще опоздание до кучи припишут.

Вилен пришел в отдел, сел за свой стол и, уткнувшись в первые попавшиеся под руку бумаги, сделал вид, будто работает. Но все прекрасно понимали, что занят он только одним – ожиданием вызова к начальству, а потому не трогали, оставляя, как перед свершением казни, наедине с самим с собой.

В обед он увиделся с Ершовым и остальными ребятами из вчерашней компании. Те нервничали:

– Еще не вызывали?

– Нет…

Только Ершов не нервничал. Он был угрюм и решителен.

– А послать их к чертовой матери!

– Ты что? Беды потом не оберешься!

– А что, лучше смолчать?

Вдруг Ершов зло улыбнулся:

– Не знаете, почему у нас в маршрутных такси все платят, а билеты никто не берет? Хотим широту души показать? Или продемонстрировать доверие водителю? Мол, и так знаем, что все деньги в кассу сдаст. Но и в том, и в другом случае врем. Во-первых, мы мелочны, а, во-вторых, убеждены: шоферюга обязательно запустит свои лапы в выручку. Выходит, нам стыдно не дать водителю красть! А вот это уже из области извращений. Мне иногда кажется, что жить по здравому смыслу нам не дано. Вот, например, не любим, когда кто-то поступает не так, как все, даже если эти все законченные идиоты!..

– Что-то тебя не туда занесло…

– Занесло? – перебил Ершов. – Точно! Опять в ту же маршрутку! Ты там рискни попросить билетик. Я тебе гарантирую всеобщее презрение пассажиров до конца поездки. А безропотность перед начальством? Тут же дело просто до маразма доходит! Как в том анекдоте, если скажут, что завтра на площади всех вешать будут, то все и придут, да еще со своими веревками… Ну вот какого рожна они целому институту этот рентген устроили? По какому праву? И почему они заключение делают по показаниям какого-то прибора?

– Но ведь он же и в самом деле… улавливает.

– Улавливает. А известно вам, что состояние опьянения определяется только по результатам медицинского освидетельствования?

– Ну ладно, ладно, – вмешался Вилен. – Наверно, ты прав. Но нам-то что делать? Предлагай!..

– Я уже предложил: послать их к чертовой матери! Всем вместе.

– Ты думаешь, нас всех вместе вызовут?

– Ну, если нет, то послать их каждому в отдельности!

Вскоре после обеда вызвали всех сразу, но приглашать на «ковер» стали поодиночке.

До Вилена в кабинете Камышева побывали трое. Судя по тому, что они там не задержались, никто из них к чертовой матери никого не посылал. Вилен тоже решил не будить лиха.

Кроме Камышева, в кабинете присутствовали три секретаря: партийный, комсомольский и профсоюзный.

– Что же вы, молодой человек, такое имя черните? – со скорбью, надрывающей голос, начал партийный секретарь Никанор Алексеевич Порватов, а секретарь профсоюзный Петр Петрович Широкоряд уточнил:

– Вилен – это же от Владимира Ильича Ленина!

– Я в курсе, – негромко, но, как показалось обоим секретарям, дерзко ответил Вилен.

– Значит, вы понимаете, что с вас спрашивается вдвойне? – вступил в разговор Веселиныч, расплываясь в улыбке.

«Что он все улыбается? – раздраженно подумал Вилен. – Сколько живу, впервые слышу про особый спрос».

И ничего не ответил.

– Тогда скажите, – продолжил Камышев, приняв его молчание за согласие, – какого наказания заслуживает ваш проступок?

– А я никакого проступка не совершал, – негромко опять, но твердо ответил Вилен.

И это, в понимании собравшихся, было уже наглостью.

– Не совершал?! – покраснел от возбуждения партийный секретарь Порватов, а секретарь профсоюзный Широкоряд взвился:

– По-вашему, ходить на работу пьяным – это в порядке вещей?!

– Я трезвый был. Я же объяснил все заместителю директора сегодня утром.

Багровый Порватов и гневно дышащий Широкоряд повернулись к Камышеву.

– Ну и что вы мне объяснили? – перестал (невероятно!) улыбаться тот.

– Что я был в кафе. Но вчера, вечером. Разве это запрещено?

Наступило молчание.

– Ну, а вы что скажете? – зловеще, через очки-лупы посмотрел Порватов на комсомольского вожака.

От такого взгляда коммуниста, малого ростом и тщедушного телосложением, впору было содрогнуться. Леша Буруздин и содрогнулся (Вилен знал этого инженера из 11 отдела). А еще поперхнулся и начал было что-то лепетать, но старший товарищ его перебил:

– Да у вас комсомольцы, понимаешь, вечерами по кафе шатаются, а вам и дела нет! Где воспитательная, где культмассовая работа?!

Профсоюзный лидер, до того внезапно успокоившийся, опять занервничал, уловив отклонение от главной темы. Широкоряд вынул из нагрудного кармана пиджака ярко-желтую расческу и частыми взмахами стал зачесывать волосы, упавшие на лоб. Делая так, он все время посверкивал и косил глазками на партийного секретаря. За этим занятием Широкоряд напоминал зверька, совершающего какой-то диковинный ритуал. В конце концов, он не выдержал:

– Значит, никакой вины вы за собой не признаете?

– Нет.

– А как же показания прибора?

– А кто этот прибор тестировал, проверял?

– Да вы издеваетесь над нами?

– Знаете что? – вмешался Веселиныч – улыбка вновь плыла по его лицу. – Чтобы не было ни у кого сомнений, мы в понедельник сами, вчетвером, пройдем испытание прибором на глазах у всех. И уж если прибор ничего не покажет, а он ничего не покажет, то не обессудьте, отвечать вам придется по всей, как говорится, строгости закона.

– Какого закона? – опешил Вилен.

– Полагаю, решать ваш вопрос мы поручим комсомолу. А у него свой Устав, который что? Закон!

Вилена отпустили. Получалось, до очередного суда, который, конечно же, ничем хорошим закончиться не мог.

Следующим и последним шел Илья, который, как и намеревался, послал всех к чертовой матери. «Да, вот теперь у кого настоящие проблемы! – подумал Вилен. – А у меня так – неприятности…»

Ершов просто кипел.

– Ты сейчас только ничего не говори, – сказал ему Вилен. – Пойдем, покурим, помолчим.

С каждой затяжкой Ершов все больше успокаивался, пока не остыл совсем:

– Как бы там ни было, а покурить порой особенно приятно… Думаю, очередной их целью станет именно курение. И не потому что никотин – яд, а потому что не могут они спокойно смотреть на то, отчего человеку кайф! Для них Генкин прибор просто подарок! Дело лишь в богатстве фантазии. Можно, например, выявлять сотрудников, у которых ночью был секс. Излучает же человек после этого какие-нибудь флюиды. Настроить прибор на их улавливание, и – нате, получите порицание: что это вы, уважаемый, энергию преступно расходуете накануне трудового дня?! Я тебе точно говорю, они ни перед чем не остановятся!

– Вот что, – решил Вилен. – Надо к Генке ехать. Он этот прибор породил, пусть его… Они знаешь, чего придумали? Самим в понедельник утром, на глазах у всех пройти проверку. Чтоб никто не сомневался…

– Ну да, решили пожертвовать своими выходными. – Ершов отбросил окурок в урну. – Думаешь, они не пьют? Еще как! Только им можно. Потому что они – это они! А народ глуп, и его нужно систематически воспитывать…

– Ладно, Илья, – перебил Вилен, – что тут много говорить! Мы едем к Генке или нет?

– Естественно. Встречаемся после работы на остановке.

В начале седьмого вечера Ершов нашел Вилена в очереди на автобус.

– И охота тебе? Я, например, до метро пешком хожу. Или на маршрутке добираюсь. Вон, кстати, наша едет. Авось, не обеднеем.

Маршрутки, как известно, плавностью хода не отличаются. К свободным местам, оставшимся только в конце салона, пробирались через качку, приседая и разбрасывая руки. Наконец, плюхнулись на сиденья.

«Каждый раз такие пируэты выделывать, да еще за кровный гривенник?! Нет! Лучше уж пешком!» – решил на будущее Вилен и полез за деньгами. Но Ершов уже протянул руку впередисидящему пассажиру:

– Передайте, пожалуйста, на два билета.

«Начинается…» – тоскливо подумал Вилен.

Убедившись, что монетки добрались до водителя, Ершов немного выждал, а потом громко сказал:

– Товарищ Пиковер, а где билеты?

Вилен не сразу сообразил, что садясь в маршрутку, Илья успел узнать фамилию водителя из таблички, всегда размещаемой на «торпеде» такси. Не сразу сообразили и все остальные, включая водителя, плечистого парня с рыжей головой, который, услышав свою фамилию, резко затормозил. Пассажиры посъезжали со своих мест. И все, как один, повернули недобрые лица к Ершову. Ну и к Вилену, конечно. Который невольно отодвинулся в сторону.

Прежде чем оторвать от толстой катушки билеты, Пиковер направил зеркало заднего вида на Ершова, чтобы рассмотреть лицо этого уникального человека. Наконец, он вложил два билета в руку пассажира за своей спиной:

– Передайте тому вон… в конце салона.

И билеты поплыли по цепочке в сопровождении тяжелых взглядов. Как раньше и утверждал Ершов, всеобщее презрение было обеспечено им с Виленом до конца поездки. Удивительно, но это презрение передавалось и новым пассажирам, которые, едва усевшись, начинали с неприязнью на них посматривать.

В конце концов, приехали. На укоризненное молчание Вилена Илья ответил:

– Думаешь, я всегда билеты в маршрутке требую? Да ни фига! Только сегодня! Потому что достало все!

Вилен ничего не ответил, видя, что Ершов готов распалиться. Так и дошли они до дома Воротникова в молчании.

Генка долго не открывал. Они уже решили уходить, когда вдруг что-то шевельнулось в мертвом выпуклом глазу на двери, а затем цокнул язычок замка. Генка предстал босой, с голым торсом (если так можно сказать о его слабой груди) и в тренировочных штанах.

– Ты не один что ли? – догадался Вилен.

– Ну… в общем да… – смущенно подтвердил Генка.

– Дело житейское, – смело шагнул за порог Ершов. – Забыл, где у тебя кухня? Там, кажется?

– Нет, только не на кухню!

Но было поздно. Длинноногому Ершову понадобилась пара секунд, чтобы преодолеть крохотный коридорчик от прихожей до кухни и оказаться нос к носу с Леной Осокиной, практиканткой-дипломницей из Генкиного отдела.

Бедная девушка жалась спиною к стене и была ни жива ни мертва.

– Пардон, – развернулся Ершов с мгновенно загоревшимся глазом от вида девичьего смятения и второпях прикрытого женского тела. А еще он заметил на столе бутылку вина.

– Значит, утехам предаешься, – начал, понизив голос, Ершов, когда все трое вошли в комнату. – Наслаждаешься жизнью, Эдисон хренов… А мы там…

– Да в курсе я, – перебил его Воротников, садясь на стул.

– Откуда? Ты же в отгуле!

– А я днем ездил в институт. Позвонил Веселиныч и вежливо пригласил побеседовать по неотложному делу.

– Ну?

– Что «ну»? Дело конфиденциальное, я предупрежден. Мне неприятности не нужны… Видели? – прошептал он, скосив глаза в сторону кухни. – Я жениться хочу. А она еще замужем.

– Да брось, – не поверил Вилен. – Когда это она успела?

– На втором курсе. Ранний брак.

– Ну и…

– Веселиныч, сука, знает о наших отношениях. Обещал, в случае чего, аморалку впаять – и мне, и ей.

Установилась тишина сопереживания.

Ее прервал Вилен:

– Ты скажи, этот твой прибор хоть как-то можно обмануть?

– Нет, – покачал головой Воротников. – Вот настроить его на что угодно можно: хоть на алкоголь, хоть на никотин, хоть на колбасу любительскую… Еще можно на страх… или радость… А обмануть – нет.

– Черт бы тебя побрал! – от сердца высказался Ершов.

– Если, конечно, не изъять из него камеру.

– Так, так… – насторожился Илья.

– Ну, если камеры, то есть уловителя частиц, не будет, то и прибор ничего не покажет – все просто. Как раз об этом и просил меня Камышев. Он же вам обещал, что в понедельник вместе со всеми пройдет тестирование на алкоголь, а у него в воскресенье банкет по какому – то там случаю… В общем, просил он меня эту камеру временно изъять… Е-мое! Проболтался!..

– Не проболтался, а искупил вину перед товарищами! – заулыбался Илья. – Да нам-то что с этого? – не понял Вилен. – Ну, пройдет он тестирование будто не с бодуна, а дальше?

– Нужно думать. Чувствую, есть здесь какой-то ход… – ответил Илья.

Воротников вдруг начал смеяться.

– Ты чего? – удивился Илья.

– Хватит ржать-то, – попытался остановить его Вилен.

– А меня потом… после Веселиныча… Короче, вышел я от него, спускаюсь по лестнице и сталкиваюсь с Порватовым. Хорошо, говорит, что я тебя встретил. Зайдем-ка ко мне. Стал меня про прибор расспрашивать, ну а кончилось все… – Генка опять начал смеяться, – так же, как и у Веселиныча: попросил прибор в понедельник отключить, потому что у него в воскресенье тоже какое-то торжество!

– Вот сволочи! – обрадовано изрек Ершов. – Я же говорил…

– Да погоди! – перебил его Генка, давясь смехом. – Я еще побывал в кабинете… Широкоряда. По той же причине! Вот теперь все! Теперь-«сволочи»!

Вилен и Илья присоединились к Генкиному смеху.

Не видя больше смысла таиться, появилась Лена, одетая в строгое платье. От ее испуга, растерянности не осталось и следа. Наоборот, словно в искупление недавней слабости, стала она вызывающе хороша, совсем не похожа на ту неброской внешности девушку, какой была на работе.

Вилен замер, пораженный, а у Ильи снова загорелся глаз.

– Ну и что вы тут застряли? Пойдемте к столу, – по-хозяйски пригласила Лена. – Я с вами тоже посмеюсь.

– А они торопятся, им некогда, – решил выпроводить гостей Генка, заметя алчный интерес Ершова к Лене.

«Вот ведь кобель, – подумал Вилен, следуя за Ильей к двери. – И никакие проблемы ему не помеха!»

На пороге Ершов остановился:

– Ген, а ты не отключай в понедельник прибор. Представляешь, какой цирк будет?!

– С ума сошел? Что я им скажу?

– Ну, скажешь, что сбой случился или что-нибудь еще… Неужели не придумаешь?

– Ага, так они мне и поверят!.. И потом, камера уже не в приборе, а в моем рабочем столе.

– Ты зачем вообще эту ловушку изобретал? – посуровел Ершов. – И ведь даже не ведаешь, что натворил!

– А что я такого натворил?

– Изобрел средство абсолютного контроля над человеком, – Ершов понизил голос, отчего фраза прозвучала особенно зловеще.

– Скажешь тоже… – попытался отмахнуться Генка.

– А ты раскинь мозгами-то! Кому ж, как не тебе знать, что это так!

Погрустневшие глаза Воротникова сказали: это так! И Ершов продолжил:

– Об ответственности тех, кто создавал атомную бомбу, знаешь? Читал? Ну, у наших ученых хоть благородная цель была. А у тебя что? Насолил всему человечеству…

Генка встрепенулся:

– Еще чего придумаешь! «Человечеству»… Ничего с ним не случится. А вот мне Веселиныч с Порватовым небо в алмазах покажут! Все! Привет! Разговор окончен!

И Генка захлопнул дверь.

– Переговоры закончились полным провалом, – подытожил Ершов.

– По-моему, с «человечеством» ты хватил через край, – говорил ему Вилен, пока они ждали лифт, застрявший где-то наверху. – И потом, если уж на то пошло, от Генкиного изобретения, как и от атомной энергии, может быть не только вред.

– Да? – усмехнулся Ершов. – Например?

Лифт, наконец, приехал.

– Ну, предположим, сел пьяный человек за руль и чешет беде навстречу. А на дороге стоит Генкин прибор. Он пьяного этого раз – и вычислил, передал сигнал гаишникам, а те его тормознули. Разве не польза?

– Что ж ты наивный такой?! Тормозить-то они будут всех подряд: и тех, кто, действительно, пьян, и тех, кто кефиру попил, и тех, кто корвалолу принял.

– Ну, знаешь, так любую идею можно до маразма довести.

– И не сомневайся: доведут! Они обязательно доведут!

Вилен и Илья вышли из подъезда.

Вечер был по-вчерашнему теплый. Говорят: «на сердце кошки скребут», а у Вилена эти неизвестно как появляющиеся там зверьки просто мягко пробежали, щекоча хвостами, и в память вплыла Вика.

– Как же я забыл?! – в растерянности от внезапного открытия воскликнул он и бросился искать телефонную будку.

Вилен держал трубку, звучавшую длинными гудками, пока автомат не проглотил монету.

– Илья, дай двушку! – высунулся он из кабинки.

– Держи, пару, больше нет.

Обе двухкопеечных монеты автомат съел, даже не тратя времени на соединение с номером.

– Да что же это такое! – вскипел Вилен.

– Вон там, на углу еще один автомат, – показал Илья.

– Двушки больше нет!

– Ну, если очень надо, можно и гривенником позвонить – он по размеру, как двушка.

– Точно! Совсем из головы вылетело…

Автомат оказался исправным, монетку он не глотал, но и трубку на том конце никто не поднял.

– Чего ты так подхватился? Шерше ля фам? – поинтересовался Ершов.

– Ты, как всегда, проницателен.

– Как я понимаю, свиданье сегодня не состоится?

– Я просто обещал позвонить…

Вилен вдруг запнулся и спросил самого себя:

– Интересно, а какой телефон она мне дала – рабочий или домашний?

– Блеск! – театрально раскинул руки Ершов. – Ты даже и не подумал спросить! Такое возможно только в двух случаях: или эта девушка не очень-то тебе и нужна, или ты совсем потерял голову.

– Не умничал бы ты…

– Ладно, ладно, – примирительно сказал Илья. – Давай, пока гастроном не закрылся…

Вилен его перебил:

– Нет, после всего, что сегодня случилось, надо в себя придти… Я-домой.

– Домой, так домой… А мне послезавтра еще на воскресник. Для отдела новую мебель закупили, а дальше, как водится, собирать, расставлять – это уж наша забота. Да… Не завхоза же. Хотя у Веселиныча этих разнорабочих!.. Не понимаю, что они у него делают? Похоже, только водку трескают. Особенно Степаныч. Он же с утра на ногах не стоит!

Илья задумался.

– Да пошли они все к черту!

– Ну ладно, если хочешь – давай в гастроном, – подался навстречу ему Вилен.

– Нет, нет, ты правильно сказал: в себя надо придти.

 

5

Воскресным вечером Вилен, не зная зачем, набрал Викин номер.

– Алле, – неожиданно и почти сразу услышал он ее голос.

– Ну и дела! Так это твой домашний телефон?!

– Вилен, миленький! Зачем же мне давать тебе рабочий?

– Я звонил в пятницу, никто не ответил.

– Что-то на АТС случилось, звонки на телефон не проходят, тебе просто повезло. А мама испугалась, с другого конца Москвы прилетела. Ты, кстати, мог бы тоже заехать, если очень нужно было.

– А я и заеду. Прямо сейчас. Можно?

– Только ненадолго: поздно уже.

На душе впервые за эти дни сделалось светло, весело. Вилен бросился одеваться. Но его радостную суету прервал звонок в дверь.

На пороге стоял несколько пьяный Ершов с тубусом подмышкой.

– Что случилось?

– Сейчас расскажу. Дай пройти.

Илья был сосредоточен и не склонен к церемониям.

– Вот, – вывалил он из тубуса какой-то предмет. – Изъял.

Короткий рассказ Ильи сводился к тому, что сегодня, во время воскресника, он проник в Генкин отдел и, говоря по-простому, спер из его рабочего стола камеру, а с чертежной доски снял принципиальную схему прибора и тоже спер.

– В общем, так, – закончил Ершов, – все это надо спрятать. Чтобы никто ни за что не нашел.

– Закопать что ли?

– Нет, не закопать, – раздраженно – язвительно произнес Илья. – Я же говорю: спрятать. Где-нибудь, у кого-нибудь.

– И ты решил сделать это у меня.

– Я что, сумасшедший?! В случае чего у нас у первых начнут искать. Нет, тут нужно хорошенько раскинуть мозгами…

– Лучше скажи, зачем ты все это затеял? Тебе мало неприятностей?

– Но ты же знаешь, какая беда этот прибор в их руках! Их просто необходимо остановить!

– Да Генка сделает новый!

– А его никто и не попросит.

– Как это?

Так. Надо знать их психологию. В сложившихся обстоятельствах им не до прибора будет. Для них главное – найти того, кто прибор этот свистнул… Понимаешь, этот человек больше, чем преступник. Он наплевал на них! Как говорится, надругался в особо циничной форме. А они кто? Они власть! Такого простить нельзя. Найти мерзавца и наказать, чтоб другим повадно не было! И это намного важней, чем восстанавливать какой-то там прибор. Да и забудут они в запале о нем, тем более что в настоящий вкус от его применения еще не вошли, а вот личные неудобства уже испытали.

– Здорово же ты разложил все по полочкам. А не забыл, что ты же и есть тот самый «больше, чем преступник»? Не страшно?

– Да им меня никогда не поймать! – самонадеянно воскликнул Ершов. – Если мы, конечно, хорошенько все спрячем. Короче, не отвлекайся, думай давай, раскидывай мозгами…

– Мне сейчас самое время. Ты меня, можно сказать, на пороге застал.

– А ты куда, если не секрет?

– Не секрет. К старой своей знакомой.

– Домой?

– Домой.

– Вот! – поднял Ершов указательный палец.

– Что «вот»?

– Вот у кого мы все спрячем!

– Я от твоей наглости порой теряюсь! Почему бы тебе все это просто не уничтожить?

– Ты что? Этот чертов прибор, как ни крути, – достижение человеческой мысли.

Вилен взмолился:

– Илья, мне, в самом деле, некогда! Ну спрячь пока куда-нибудь! Вон у нас во дворе гаражи стоят. Где-нибудь между ними. Там полно подходящих мест. А завтра перепрячем… Давай так?

– Ладно, пошли… – сдался Ершов, осовело моргнув.

– А ты чего выпивши?

– Пришлось со Степанычем для дела принять. А иначе, как бы я в Генкин отдел попал? Ключи-то все у него. Я еще огурец, а Степаныч – труп.

Выйдя из подъезда, они разошлись: Ершов к гаражам, Вилен – к автобусной остановке.

«Конечно, разница в возрасте – вещь относительная, – размышлял Вилен, глядя в черное зеркало автобусного окна. – Вот, скажем одному старику 76, а другому 82. Разница – 6 лет. Но это совсем не те же 6 лет, что между годовалым и семилетним ребенком. Выходит, чем старше люди, тем незаметней разница в годах… Но уже и тогда, когда одному 22, а другому 28, она совсем неощутима. Хотя потом… Ведь у женщин, говорят, года летят быстрее… Ну и что?… К чему рассуждать, если так тянет к ней!.. Теперь понятно, какого это – «всей душой»!

Только было Вилену не понять, что там, в душе, поселилось? Каприз-причуда? Очарованность? Мираж любви? Или вовсе не мираж… А, может, и не стоило понимать? Всегда ли нужно, чтобы сходились душа и рассудок? Без последнего иногда (припоминаете?!) намного лучше!

Вика открыла дверь раньше, чем Вилен поднес руку к звонку.

– Я твои шаги услышала.

Дома – когда «не на людях» – все женщины меняются, тускнеют. Вика тоже выглядела иначе. В простеньком платьице, без всякого макияжа, с выбившимися из прически прядками волос, она однако не потускнела, а будто явилась на порог из того замечательного лета. Настолько явственно показалось это Вилену, что он остолбенел.

– Что ж ты стоишь? – улыбнулась Вика. – Проходи. И приложила палец к губам. – Дочка спит, опять не познакомитесь.

– Извини, – прошептал Вилен, – цветов сейчас уже не достать. Вот, прихватил.

И вынул из пакета чудо отечественной кондитерской промышленности – вафельный торт «Сюрприз». Главное достоинство его заключалось в том, что он мог храниться вечно. Ну, если и не вечно, то очень долго. Правда, в этом случае, при попытке его разрезать он начинал рассыпаться в крошево. Но до такого редко кто доводил. Виленов же тортик, не пролежавший и месяца в холодильнике, вообще пребывал в юном возрасте.

Не удивляйся, современный читатель! Вовсе не повальная жадность царила в те времена – царил дефицит. Может и стоило бы добавить «которого ты, счастливец, не видел», да с нашей матерью-родиной не сглазить бы!..

– Вот и замечательно! – взяла «Сюрприз» Вика. – А то у меня к чаю только сушки и печенье. Проходи на кухню.

Однако не успел Вилен и шага сделать, как в дверь позвонили. Он не поверил самому себе, когда увидел в проеме… Ершова.

– Вам кого? – спросила Вика.

Ершов не ответил.

– К кому вы? – снова спросила она.

Ершов молчал, как и Вилен до этого, превратившись в истукана. И только были живы глаза, посветлевшие от восторга.

Видена же при виде зачарованности Ильи окатило волной беспокойства, и сердце его будто глотнуло холода.

– Ты как здесь очутился? – нервно подступил он к Ершову.

Тот, наконец, отмер и, не обращая на Видена внимания, ответил Вике:

– Я друг вот этого лгуна.

– Лгуна? – удивилась Вика. – Почему лгуна?

– Он сказал, что едет к старой знакомой, а какая же вы старая?

Вика засмеялась, и Вилену стало еще хуже.

– Мы, действительно, давно знакомы. Ну, проходите, друг Видена, будем чай пить.

– Илья, – слегка поклонился Ершов.

Только тогда Виден заметил у него в руках тубус. «Вот же, гад! Выследил и приперся, чтобы здесь прибор спрятать», – понял Виден.

На кухонном столике все было готово для чаепития вдвоем.

– Я ведь к нему домой заезжал, – говорил Ершов, усаживаясь перед одной из чашек. – А он к вам торопился. Вот и выпроводил меня. Ну а я незаметно за ним увязался. В одном автобусе ехали; я все боялся, что он меня заметит. Да где там! Сидит, в окно смотрит, мечтает…

– Наверно, он вам очень нужен, если сюда пришли. Не из-за пустяка же…

Вика достала третью чашку и придвинула ее к Вилену.

– Конечно. – Илья поднял серьезный взгляд. – Я себя тоже оправдывал этим. Но сейчас причина, по которой я нагло к вам заявился, кажется не такой уж существенной. К сожалению, все происходит по дурацкому закону: пока не отважишься на поступок, не узнаешь, стоило ли его совершать. И мой случай не исключение. В общем, мне стыдно.

Вика верила и сочувствовала Ершову – это без труда угадывалось по ее разблестевшимся глазам. Илья был столь убедителен, что и Виден оказался в замешательстве: может и в самом деле Ершов не врет?

– Ну ладно, – сказала Вика. – Пришли и пришли. Давайте чай пить.

К Илье вернулись его веселость и балагурный тон, будто кто-то другой, а не он, только что сидел с опечаленным лицом и каялся. Сомнения в искренности Ершова снова возникли у Вилена. Но не у Вики. Его непринужденность, смелая открытость подкупали, затмевали все остальное – и некоторый цинизм, и некую грубоватость, и нескромность подчас. Вика с интересом слушала его байки и с удовольствием смеялась. Вилен явно отошел на второй план.

Все-таки Илья оставался немного пьян, что придавало ему куража и отчего он, размашисто жестикулируя, опрокинул чашку чая. Пока Ершов находился в ванной, приводя себя в порядок, Вика и Вилен сидели в какой-то неловкой тишине. Вилен, наконец, решился ее прервать:

– Вижу, тебе мой друг понравился…

– Конечно. Он занятный. И не более того: знаю, о чем ты думаешь.

Вилен легко вздохнул.

– Поздно уже. Мы с ним пойдем. А я к тебе на неделе загляну. Один. Не возражаешь?

– Не возражаю.

Когда они уходили, Вилен зорко следил за тем, чтобы Илья как-нибудь случайно не забыл тубус. Нет, не забыл, так и вышел из подъезда, держа его подмышкой.

– Слушай, Илья, как тебе такое в голову пришло – подвергнуть ничего неподозревающего человека опасности! Хорошо, еще одумался.

– Опасности? Какой опасности?! У Вики никто никогда ничего искать не будет. И потом, ты же знаешь формулу: цель оправдывает средства. Понятно, не любая цель, но наша-то уж точно!

Вилен промолчал.

– Ты на чьей, вообще, стороне? – остановился возмущенный Илья. – Ты со мной или нет?!

– С тобой, с тобой, – пробурчал Вилен. – Пошли, чего встал…

– Ну а если со мной, тогда ты должен знать: прибор я у Вики все-таки спрятал!

– Как?! – теперь встал изумленный Вилен.

– Вот так! Думаешь, я чай на себя случайно пролил? Мне повод нужен был, чтобы выйти. Вот под ванной прибор я и спрятал. Туда же и чертеж засунул. Пришлось, правда, его вчетверо сложить.

– Да ты просто бес! – Вилен пнул ногою сугроб. – Сейчас вернемся и расскажем все Вике.

– Ага. И лишим ее покоя. Нет уж, как говорится, меньше знаешь – крепче спишь.

– Ну ты точно бес!

Илья улыбнулся:

– Да ладно тебе…

 

6

Каждому работающему известно, что утро будничного дня – худшее время суток. Если, конечно, день – не пятница, а он – не начальник. Потому что у последних это, похоже, самая пора бодрости и просветления. Того и гляди огорошат: кого невыполнимым заданием, кого выговором или всех неприятной новостью. Но также хорошо известно, что тяжелее из всех дней пережить эту пору в понедельник, который, собственно и наступил.

Сотрудники тихой очередью тянулись к единственному турникету, за которым стоял прибор Воротникова. Утренняя угрюмость поглощала всех и все, даже красоту женских лиц. Один только Степаныч после вчерашнего щедрого угощения Ершова встречал понедельник в приподнятом настроении. С легкой улыбкой, покачиваясь и оттого перебирая ногами, он высматривал на полу перед турникетом то ли гайку, то ли винт, то ли еще что-то, выпавшее из его слабых рук. Однако при виде Камышева и Секретарей Степаныч приосанился и направил взгляд на дальнюю стену вестибюля, украшенную панно с Ильичем, считавшимся изображенным в Великом Октябре (на вожде были пальто и кепка, но не было первомайского банта). Очередь же, к которой Вилен недавно примкнул, глухо заволновалась, озабоченная одновременным появлением четырех начальников.

Они остановились перед самым турникетом, и Веселиныч поднял руку. Лицо его не улыбалось и было помято, как и положено с бодуна. Такими же помятыми выглядели лица Порватова и Широкоряда. И только Леша Буруздин имел вполне здоровый вид. Да, все-таки пришлось комсомольскому вожаку наступить на горло собственной песне и провести выходные тускло, без огонька – Вилен-то знал его!

– Товарищи! – начал Веселиныч. – Напоминаю: в целях укрепления трудовой дисциплины нами взят на вооружение уникальный прибор, созданный вашим же коллегой, молодым специалистом. Этот прибор безошибочно выявляет тех, кто позволяет себе злоупотреблять спиртными напитками накануне трудовых будней. Несмотря на то, что данный шаг, в целом, нашел одобрение в трудовом коллективе, отдельные лица все же выражают сомнения в его необходимости. Они высказываются в том смысле, что прибор, якобы, может ошибаться. Так вот, я им отвечаю: нет! Не может ошибаться! Вот сейчас с товарищами, – он кивнул на Секретарей, – для которых, как вам хорошо известно, трезвость – норма жизни, мы лично, на глазах у всех пройдем тестирование прибором.

Казалось, Веселиньи еще не смотрел на себя в зеркало – так был он невозмутим. Хотя, конечно, смотрел… Просто он не сомневался, что следы вчерашнего пьянства все воспримут за отражение хронической усталости, свойственной людям его положения. Порватов и Широкоряд, каждый по отдельности, думал о себе то же самое. И, в общем-то, они не ошибались. Только Леше Буруздину подобный образ мыслей не мог явиться на ум (уж он-то их знал!), в результате чего его охватывало тревожное недоумение: как же собираются пройти они испытание?!

– Молодой человек! – Веселиныч уперся взглядом в Вилена. – Прошу сюда, за нами.

Камышев проследовал к прибору первым, за ним Порватов, Широкоряд, изумленный Леша Буруздин и, как того потребовал Веселиныч, Вилен.

Прибор, естественно, молчал.

– Ну, что скажете? – улыбаясь, спросил Камышев.

Вилен пожал плечами, не представляя, что может ответить человек в его положении.

Очередь вновь стала продвигаться. Вот и Ершов протестировался. Только он вдруг почему-то вернулся к турникету.

– Степаныч! – позвал Илья. – Ты не это ищешь?

И поднял над головой то ли шуруп, то ли винт.

– А? Где? Покажи! – метнулся к нему на нетвердых ногах Степаныч.

Илья же, чтобы не мешать очереди, переместился в пространство за прибором. Ничего особенного, если б из-за этого Степанычу не пришлось пройти, как и остальным, мимо экрана.

И тот не зажегся! При полной ясности того, что тестируемый пьян.

Конечно, Камышев и Ко не могли и помыслить, что Степаныч окажется участником эксперимента! С чего бы? В здании он бывает, если только начальство вызовет, а так – днюет и ночует в своей подсобке, расположенной в вестибюле. Какого рожна вынесло бы его к турникету? Но вот вынесло же! Чем сразу и воспользовался коварный Ершов. Да еще дважды. Поскольку Степаныч, повертев шуруп в руках, со словами «нет, не то» отправился восвояси – и снова «через» прибор.

Невнятный шорох пробежал по очереди, и вскоре стало понятно, что он – начало смеха. Смех этот был какой-то невольный, который невозможно сдержать, а раз так – то и безоглядный, всласть, пока весь не выйдет. Даже Леша Буруздин поначалу поддался ему, широко улыбнувшись, но, взглянув на старших товарищей, осекся.

А они стояли обескураженные, с красными лицами – затея их не могла закончиться более позорно, чем этот смех.

Первым дар речи обрел Порватов:

– Кто-то за это ответит! – зло пообещал партийный секретарь. – И очень серьезно ответит! Пойдемте, товарищи.

Руководство удалилось гневным шагом. Вилен и Ершов посмотрели друг на друга: ну, вот и началось!

Незамедлительно в кабинет Веселиныча был вызван Воротников.

– Это черт знает что! – накинулся на него Порватов. – Сейчас же объяснись!

– Так вы же сами сказали, чтоб я камеру из прибора изъял!

– Я сказал? – выпучил глаза Порватов, с отчаянием поняв, что в ярости выдал себя.

– Ну да, вы. И вы тоже. И вы. В пятницу, помните? – «сдал» Воротников остальных.

Все трое уставились себе под ноги, а Буруздин прошелся по ним колючим взглядом. И тоже уперся глазами в пол.

– С тобой о другом говорят! – наконец, сообразил, как вырулить на верную дорогу, Широкоряд. – Кто, кроме тебя, знал о камере? Ершов знал?

Гена Воротников героем не был, но размышлял быстро и логично. «Если сказать, что проболтался, – точно головы не сносить. А если ничего не говорить, останется им признать, что случай со Степанычем – лишь стечение обстоятельств. Нужно только, чтоб и Ершов молчал. Да он и будет молчать – не дурак же! Хотя, конечно, дурак… На фига нужно было! Но об этом потом…»

И он сказал «нет».

– Точно не знал?! Не ври нам!

Веселиныч будто бы стал другим человеком. Обычно неприятности он говорил и делал легко, спокойно, улыбчиво. Но сейчас он тяжело нависал над Геной багровым лицом и, дыша перегаром, гудел:

– Не забыл, что я о твоих шашнях знаю? Смотри! Если обманываешь, в порошок сотру!

«А, может, зря я? – струхнул Гена. – Да нет, – тут же опомнился он, – поздно отступать».

– Ну вот что, – перешел к конкретным действиям Широкоряд, пряча в нагрудный карман гребенку, которой только что нервно расчесался. – Бери, Воротников, эту камеру, прибор и дуй сюда. При нас все проверишь, а завтра утром выставишь на проходной.

– А вы-то, товарищ Буруздин, что молчите? – возмутился вдруг Порватов.

Ответа комсомольского секретаря Гена не услышал, пулей вылетев из кабинета. Но уже через пять минут энергии в нем оставалось только на то, чтобы заведено раскачиваться перед пустым ящиком стола и шепотом приговаривать: украли… украли, суки…

Так и сидел он, отрешенный, пока не появился Ершов.

– Эй, очнись, – тронул он Генку за плечо.

– А ведь это ты камеру украл, – пришел в себя Генка. – Больше некому.

– Разве ее украли? – удивился Ершов. – Но я-то тут причем?

– А кто еще? Я же только тебе и Вилену проболтался, что камеру снял и положил в стол. Значит ты. Или Вилен.

– Молодец! И Вилена уже приплел… Не натворил бы ты, Гена, глупостей. Слушай меня внимательно. Конечно, про то, что в приборе камеры нет, я знал, и потому со Степанычем – моя работа. А к краже ни я, ни Вилен непричастны. Тут уж ты сам додумывай, куда камера подевалась. Но в любом случае тебе нас замешивать – себе дороже: это же ты проболтался нам, а никто другой. Да еще обо всех причинно-следственных связях растрепал. Не простят они тебе такого. Так что твой теперь девиз – молчание – золото! И пусть они сами… как смогут… методом дедукции… или еще как… если получится… В общем, я к тебе за тем и пришел, чтоб все разъяснить. Ну, давай, держись!

Илья по-дружески хлопнул Генку по плечу и ушел, а тот поплелся к руководству.

– Нету камеры, – повесив голову, объявил Воротников в кабинете Камышева (Буруздина там почему-то уже не было). – Исчезла вместе со схемой прибора.

После этих слов Гена впал в полубессознательное состояние и поэтому помнил смутно, как все трое на него кричали, размахивали руками, то и дело подбегали, забрызгивая слюной. Более отчетливо Гена помнил себя за дверью кабинета: вот он вытирается носовым платком и все не может понять, почему его не убили…

 

7

А в институте, как ни странно, наступило затишье. Те пару раз, что вызывали на «ковер» и Вилена, и Ершова ни к чему не привели. Кроме мотива, им нечего было предъявить – ни улик, ни свидетелей. А на дворе все же не 1937 год. Да и глупо к такому делу органы подключать.

– Хрен-то что у этих доморощенных следователей получится, – говорил Илья Вилену. – Зато прибора у них теперь нет, и восстанавливать его, как я и предполагал, они не собираются.

Вот и цель, казалось бы, достигнута и не поплатились они за это ничем, только трещина появилась в их отношениях. Не оттого ли, что Вилен сказал как-то Илье:

– Зря ты со Степанычем тогда так… Он, конечно, пьяница и все такое… Но человек же… Не знаю, как объяснить… И вообще, какая была необходимость этот цирк устраивать? Камеру же ты, как выражаешься, изъял и спрятал, а значит конец прибору. Все было бы то же самое, что и сейчас, только Степаныча не уволили б.

– Никакого цирка устраивать я не собирался, все само собою вышло. И очень здорово вышло! Забыл, как над этими весь институт смеялся?! А Степаныч… Нашел, кого пожалеть. Ему давно было пора на пенсию.

Трещина эта стала разрастаться. Порой Вилен жалел, что она есть, и делал шаг навстречу Ершову, но тот всякий раз на шаг отступал. Почему?

С Викой у Вилена тоже не ладилось. За месяц, что миновал после той их встречи – втроем, Илья несколько раз звонил Вике, но принят был только однажды.

Странный тогда вечер провели они. В доме отключился свет, и у Вики не оказалось ни свечи, ни фонарика. Они сидели в уютной темноте, а почему-то тепло не было. Не на кухне, а между ними. Вика была где-то очень далеко, так что ни одной частички тепла не долетало до Вилена. Что же случилось? Вилен решил, наконец, прояснить все до конца.

Перед Викиной дверью он задержался перевести дыханье. Нет, по телефону он ей сегодня не звонил. Зачем? Вдруг опять окажется, что она уезжает к маме или идет на родительское собрание… А вот так – заявиться на удачу и все разрешить, одним махом, кавалерийским наскоком! Надо только сердце унять: ничего ведь, кроме пульса, не слышно.

Когда в ушах стихло, Вилен позвонил в дверь. И сразу же с той стороны странно, каким-то раздвоенным ритмом, зазвучали шаги. Вилен толком еще не успел сообразить, что это идут два человека, как дверь распахнулась.

На пороге стоял Илья. Был он в плаще. Вика его провожала.

– Привет, – обескуражено произнес он и ринулся вниз по лестнице, хотя лифт стоял на этаже.

Вилен и Вика смотрели друг другу в глаза. У нее они были мягкие, влажные, как и положено от природы косульим глазам, но только светлые и с болью на самом дне.

– Прости, Вилен. Мне и самой очень плохо. – Она приложила руку к его груди. – Ты ведь все понимаешь… Простишь нас?

Вилен опустил взгляд.

– Конечно… Да и что между нами было?

Так и не подняв на нее взгляда, Вилен шагнул в лифт.

На улице к нему пришла мысль, что скоро Первое мая, а все еще холодно, и дождь каждый день. «Ну и что? – остановился он. – Причем здесь погода?» Но на смену этой мысли пришла другая, такая же неуместная, а потом они, одинаково бесцветные, потянулись вереницей Пока не выплыла одна, горьковатая на вкус: «Вот почему Ершов меня сторонился…» А следующая оказалась еще горче: «Да какой же он мне друг?!»

 

8

– Вилен! Остынет все! – звала ужинать жена.

Вилен же никак не мог оторваться от экрана телевизора. Вообще-то он давно уже старался не смотреть новостных передач: поводов для расстройства хватало и так.

Хотя не сказать, чтобы Вилен постоянно находился в унынии. Иногда ему даже удавалось убедить себя, что все хорошо. Ну вот, например, дожил же он до пенсии – другие не доживают. И над головой не каплет – квартира собственная, приватизированная. Да и не пешком в «Ашан» ходит – «ласточка» его исправно бегает.

И это была чистая, как стакан воды, правда. Вот только через некоторое время в этом стакане начинали кружить темные змейки, как если б в него капнули чернил, и прежнюю правду заволакивало другой: а пенсия-то крохотная, и квартирку давно пора ремонтировать, а «ласточка» – это «Жигули» двадцатилетней давности…

– Вилен! Ты идешь? – доносилось из кухни.

С женой ему повезло, что правда, то правда! Спокойная, разумная, добрая, с ней не страшно было стареть. Сейчас другая на ее месте крикнула б в сердцах: «Ну и черт с тобой! Ешь холодное!» Да еще добавила б: «Сковородку после вымой, а то живешь, как у Христа за пазухой!» А его Аня – нет; кличет, ждет и обязательно разогреет ужин, если тот остынет.

Вилен знает, что надо идти, но не может: на экране – Илья Петрович Ершов.

Хорош! Бороду отпустил. Хемингуэя напоминает.

– Считаю, что первоочередная наша задача, – Илья сделал паузу и улыбнулся, – жить по Чехову, выдавливая из себя по капле раба. Это задача всех и каждого. Не может иначе быть свободного общества…

Тогда, сорок лет назад, их пути разошлись, похоже, навсегда. Ершов уволился вскоре после происшедшего – как только для него закончился обязательный срок работы по распределению, а Вилена и Генку Воротникова призвали служить лейтенантами двухгодичниками. Так что история с прибором завершилась для всех благополучно.

В конце Перестройки имя Ершова всплыло в числе тех, кого называли тогда узниками совести. Потом, в начале девяностых, оно опять прозвучало, но как-то глухо, и вообще Вилен не был уверен, тот ли это Ершов. А теперь оказалось, что Илья – председатель какого-то Совета… «Ага, вот бегущая строка… Президентский Совет по защите гражданских прав. Интересно, помнит его Илья? А Вика? Что с Викой стало?»

Вилен до сих пор не забыл, как тяжело переживал он случившийся между ними разрыв. Ему навязчиво казалось, что Вике просто не хватило времени полюбить его. Он понимал: так терзаются, пожалуй, только дети от неисполненного каприза. Но ничего не мог с собой поделать – он был болен. А когда оказался в командировке в Москве (служить довелось за Уралом), едва устоял перед искушением появиться на пороге Викиного дома. Сдержался, потому что вдруг ясно осознал: дело не в том, что Вика не успела в него влюбиться, а в том, что полюбила не его.

С той минуты началось выздоровление. Все реже и реже теперь снился ему сон, в котором он умел летать, но так ни разу и не взлетел. Наутро он не помнил почему, лишь тоска по неиспытанному счастью лежала на душе. В конце концов, Вилен согласился – что Бог ни делает, все к лучшему. И зажил не оглядываясь.

Вышло, как вышло, как у всех: по талантам, по заслугам, по случаю – по судьбе.

И было ею Вилену предназначено после выхода на пенсию «бомбить» на «ласточке» – а как иначе, если не отмерила она ему богатств?

Вот и сегодня вечером, после ужина Вилен сел за руль. Хоть и накопил он кое-какой опыт, но все еще терялся, когда нужно было ехать куда-нибудь в Жулебино или Бутово. Именно один из таких адресов – Новопеределкино – назвал клиент. Тучный, с широким гладким лицом и бородавкой возле носа, как у Хрущева, он на него и походил. От гражданина несло спиртным. Конечно, Вилену никогда не доводилось видеть Первого секретаря ЦК КПСС во хмелю, но теперь ему легко было это представить.

– Вам теперь, бомбилам, конец, – сообщил новость пассажир, – закон против вас вышел. Всех заставят ездить только на такси.

– Ну, мать их! – не удержался Вилен. – А мы-то им чем помешали? Когда ж от них покой будет?

– От кого?

– От депутатов. Они же законы принимают.

– Наивный вы человек, – только и ответил пассажир, погружаясь в сон.

«Ну да, до Новопеределкино я еще доеду по Боровскому шоссе, а как я найду Родниковую улицу? – подумал Вилен, косясь на пассажира, помощи от которого ждать было нечего. – Все уже давно с навигаторами ездят, а я… Хотя, зачем он нужен, если «Хрущев» правду сказал? Дорогу от дома до «Ашана» я и так знаю».

Вилен ощутил раздражение, которое усилилось оттого, что закончилась жидкость в омывателе, и потому «дворники» лишь развозили грязь по стеклу.

При въезде в Новопеределкино пассажир однако очнулся.

– Здесь налево… Через семьдесят пять метров направо, – четко указывал он путь. – К тому дому с двумя подъездами. Все.

Расплачиваясь, «Хрущев» заметил:

– Вы, уважаемый, жидкость в омыватель долили бы, ни черта ж не видно…

«Вот пообщался с человеком, и ни одной положительной эмоции», – подумал Вилен.

Но настроение его все же улучшилось, когда открыв багажник, он обнаружил емкость с «незамерзайкой».

Вилен залил жидкость в бачок и тронулся, промывая на ходу лобовое стекло. Наблюдать, как с каждым взмахом щеток оно делалось все прозрачнее, доставляло удовольствие. Но недолго. И не потому, что короткое это удовольствие успело пройти, а потому что полосатая палка гаишника преградила путь. Спидометр показывал вполне разрешенную скорость – пятьдесят километров в час. «Так чего ж ему надо?!» – возмутился про себя Вилен.

Желтый, словно натянутый на шар, жилет придвигался к нему.

– Инспектор… – затараторил он скороговоркой, – лейтенант полиции (фамилии, конечно, было не разобрать), ваши документы.

– Пожалуйста. А что случилось?

Мельком взглянув на права, лейтенант погрузил их в карман и объявил:

– Пройдемте, гражданин, в служебный автомобиль для составления протокола.

– Какого протокола? Я же ничего не нарушил!

– Пройдемте, пройдемте…

Когда они расположились в салоне авто, лейтенант указал на небольшой монитор, установленный над приборной панелью. Монитор застывшим кадром показывал «ласточку» Вилена.

– Это ваша машина?

– Да, моя.

– А красный фон на экране видите?

– Вижу. И что?

Белесые ресницы гаишника перестали моргать, чтоб без помех лился сосредоточенный холодный взгляд. Лейтенант наверняка считал себя гипнотизером. Но Вилен оказался не внушаем, а потому опять спросил:

– И что все это значит?

Полицейский отмер.

– Красный фон означает, что вы находитесь в состоянии алкогольного опьянения.

Вилен остолбенел. Но на краю его изумленного сознания наметилась и стала прорастать невероятная догадка: в гаишной машине – прибор Воротникова!

Не в силах согласиться с этим, Вилен произнес:

– Неправда… Нет…

– Вы что ж, газет не читаете, телевизор не смотрите?

– Нет… – продолжал твердить Вилен.

– Ну тогда знайте: с начала этого года служба безопасности движения использует прибор «Лепесток» – чтоб выявлять пьяных за рулем. Согласно приказу МВД его показаний достаточно для установления факта опьянения водителя. Вот так, гражданин. И давайте начнем составлять протокол.

– Да это же нелепость какая-то! Я и не помню, когда в последний раз употреблял спиртное… Я «незамерзайкой» только что лобовое стекло поливал – вот в чем дело! Она же спирт содержит!

– Говорите, что газет не читаете и телевизор не смотрите, а про то, как работает прибор, знаете…

– В общем, я требую, – Вилен решил не отвлекаться от главного, – подвергнуть меня медицинскому освидетельствованию!

– А я вам повторяю: согласно приказу МВД показаний прибора достаточно. Никакого медицинского освидетельствования дополнительно не требуется.

Вилен отступил, уперевшись лбом в скалу. Наблюдая, как заполняются каракулями строки протокола, Вилен подумал, что для гаишника почерк не главное, главное – понимание человека. Вот, например, этот честный малый знает, что с владельца развалюхи – «Жигулей» взятки не получить, а потому и исполняет без колебаний свой долг. А еще он подумал: «Бедная наша страна…» И вписал в протокол, когда тот был готов: «Считаю приказ МВД издевательством над здравым смыслом».

И напрасно, поскольку этим очень возмутил судью Худотеплую:

– Что такое, гражданин?! Вы оскорбляете органы власти!

Не вникая в гаишные каракули, она назначилала ему год лишения водительских прав.

– Ничего, – поддержала Видена жена, – авось с голоду не помрем.

– Не помрем, – согласился Виден, – только, думаю, через год машина окончательно сгниет. Проще ее вообще не забирать со штрафстоянки.

Но хуже всего приходилось оттого, что в голове без конца зудел недоуменный вопрос: разве не было покончено с прибором Воротникова сорок лет назад?

Этот зуд изводил, как состриженный волос, упавший за шиворот. Виден понимал: без Ершова ответа не получить, но не решался встретиться с ним – столько лет прошло, да и расстались они не лучшим образом, захочет ли тот увидеть его? И все-таки, когда терпеть стало невмоготу, Виден отправился в приемную председателя Совета по укреплению… по защите… – тьфу! – никак не запоминалось Виде ну это заковыристое название.

 

9

Ершов жал руку Вилену и улыбался:

– Проходи, проходи, садись.

Середину просторного кабинета занимал длинный стол, другой – маленький, с примыкавшими к нему двумя креслами – находился в углу.

– Чай, кофе или что-нибудь другое? – предложил Ершов, когда они расположились в креслах.

– Теперь я пью только чай.

– Я с некоторых пор тоже.

Ершов молча взглянул на секретаршу, ожидавшую указаний, и та вышла.

Оба смотрели на закрывшуюся за ней дверь явно дольше, чем обычно глядят кому-либо вслед. И тот, и другой пытались оттянуть начало неловкости, которая неизбежно возникает при встречах после долгих разлук. Предощущение этой неловкости всегда коротко и туманно, но у Ильи и Видена оно оказалось неожиданно обострено. Оттого, наверно, что оба боялись чего-то скверного впереди.

– Да… – наконец, сказал Ершов, – сколько воды утекло… А ты молодцом! Я тебя сразу узнал!

– И я сразу, когда тебя по телевизору увидел, – продолжил тему Виден. – Хоть ты теперь и с бородой.

– Да, пришлось вот отпустить… Из-за шрама…

– Шрама?

– Вертухаи постарались… На мою долю много чего выпало… И лагерь, и ссылка…

Он пристально посмотрел на Вилена:

– Ты же знаешь слово такое – «диссидент».

– Ну да… Довелось тебе испытать…

Вошла секретарша и расставила на столике чашки с чаем и вазочку с конфетами. Оба отпили только по глотку: было уже не столь неловко, чтобы сосредотачиваться на чаепитии.

– А знаешь, Илья, ты, получается, как раз тот человек, который на своем месте, – сказал Вилен, с удивлением недопонимая самого себя: то ли он льстит, то ли говорит святую правду.

– Вообще-то я за постами не гоняюсь. Так вышло. Президенту видней, – скромно признал свои заслуги Ершов. – Ты чай-то пей, а то остынет. Про себя расскажи. Жена, дети, внуки?

– Да, да… И дети, и внуки. Живут отдельно. Так что мы с женой вдвоем… А как у тебя?

Вопрос Вилена прозвучал естественно, поскольку было бы неестественно его не задать, но Илья заметно напрягся и замер.

– Я женат, – коротко ответил он.

Подумав, что Илья не хочет бередить раны бывшего друга, ворошить прошлое, Вилен решился ему помочь:

– На Вике?

– Нет, не на ней, – холодным тоном произнес Ершов, явно давая понять, что не хочет говорить о Вике.

Но Вилен уже не мог остановиться:

– А что с ней? Ты знаешь?

– Не знаю.

Илья отмер, но не стал прежним, а сделался неожиданно насмешливо-злым:

– Зачем тебе? Ты ее найти хочешь? Не советую. Ей сейчас, наверно, под семьдесят. Если жива, конечно.

Стало понятно: благопристойному разговору больше не продлиться.

– Что ж, – голос Видена осел, – я мог бы и догадаться, что ты ее бросил.

– Слушай, Виден, давай не будем выяснять, кто кого, да почему… Наш роман закончился довольно быстро. Особо и вспоминать нечего.

– Ладно, – мрачно согласился Виден, – давай не будем. – Ты мне вот что скажи.

Он посмотрел на Ершова пристально, твердо, как бы придавливая взглядом:

– Что стало с прибором Воротникова?

– Я его у Вики забрал, – спокойно ответил Ершов.

– Это, наверно, когда ваш роман подходил к концу?

– Нет, когда я в первый раз освободился. К тому времени наш роман уже закончился.

У Ершова вдруг сделались какие-то дымные глаза, и он произнес будто про себя:

– Но она меня почему-то ждала… Странная…

И тут же отогнав непрошенную мысль, твердо повторил:

– Странная она была. Тебе, конечно, ее жаль. И себя жаль. Только не адресуй мне банальных изречений типа «ни себе ни ЛЮДЯМ»…

– Не волнуйся. Себя я не жалею. Бог послал мне замечательную жену. А Вику, действительно, жаль. Надеюсь, у нее судьба все-таки сложилась. Ты и правда ничего о ней не знаешь?

– Нет, после того, как я прибор забрал, мы больше не виделись.

– И что было с прибором потом?

– Я его снова спрятал.

– Так как же он тогда попал в руки гаишников?! – недоумение взорвало Видена.

– Я отдал.

– Что???

– Я отдал прибор. Год назад. Ну, не гаишникам, конечно, а в НИИ МВД. Там его доработали, осовременили, потом оснастили им патрульные машины. А что тебе не нравится?

Как же он был спокоен! Не нарочито, а подлинно, как это возможно только в минуты глубокой убежденности в собственной правоте.

– Илья! – вскричал Вилен. – Разве не ты сорок лет назад был одержим идеей избавить человечество от средства абсолютного над ним контроля?! И что теперь?!

– Все правильно. Дело ведь в том, в чьих руках этот прибор. При тоталитарном режиме – он зло, а при нашей демократической власти от него только польза.

– Это какая такая польза? Та, например, что меня на год прав лишили? При том, что я был абсолютно трезв! Прибор этот, «Лепесток» чертов, уловил спирт в «незамерзайке», которой я побрызгал на лобовое стекло. И будем мы с женой теперь каждую копейку считать, потому что я на машине «бомбил» и тем хоть что-то добавлял к жалким нашим пенсиям, на которые расщедрилась ваша демократическая власть!

– А ты власть не ругай! – у Ершова загорелись глаза. – Из того, что с тобой обошлись несправедливо, ничего еще не следует. Ты посмотри вокруг! К чему люди стремятся? Чтобы только их не трогали, не мешали бы пьянствовать, нарушать на каждом шагу, жить, как хочется…

– Илья, а разве жить, как хочется, – это плохо? – тихо спросил Вилен.

– Плохо! Потому что жить надо по законам.

– Да как же по ним жить, если у нас они пишутся человеконенавистниками?! Так не любить граждан своей страны…

– Не сгущай краски. Это необходимая строгость. А как иначе? Распустился народец… Ну ничего, мы его в чувства приведем!..

У Вилена больше не жгло в груди. На душу опустилась тихая усталость, такая, которая возникает, когда после терзаний от неизвестности наступает ясность.

Вилен встал и направился к двери.

– Ты зачем приходил-то? – остановил его Ершов. – Чтоб я помог тебе права вернуть?

– Нет. Чтобы узнать, чем история закончилась.

– Какая?

– Наша с тобой.

– Узнал?

– Да. Ты Веселиныча и Порватова помнишь?

– Помню. И что? – Ершов исподлобья смотрел на Вилена.

– Ты стал таким же, как они. И, кажется, неспроста…

* * *

Из статьи в газете «Московский комсомолец» от 25 октября 2011 года «Водителей добьют «Бутоном»:

«На пьяных водителей будут охотиться с помощью нового «фоторужья». Специальный прибор, получивший романтическое название «Бутон», с легкостью определит, сколько принял на грудь выпивоха-автомобилист (…) От «Бутона» нельзя будет скрыть такую смехотворную долю этила, как 150 микрограммов. Из чего получается, что запросто можно попасть под подозрение сотрудников ГИБДД, проглотив спиртосодержащую микстуру от кашля или поцеловавшись с нетрезвой спутницей (…) Прибор будет проходить тщательную проверку на основных магистралях города (…)»

 

Не читайте на ночь Кафку

 

1

Запах колбасы густо вливался в ноздри, мощным натиском будоражил рецепторы, и от возникавшей истомы покруживалась голова. Колбаса была языковая – в белом окаеме жирка и круглых вставках из него же на нежно-розовом срезе. Да… и запах, и вид были отменные!

Но наслаждался ими Селищев с тревогой: вдруг колбаса закончится раньше, чем подойдет его очередь? Продавщица и так уже несколько раз выкладывала из холодильника новые батоны колбасы, а в секундный распах дверцы было невозможно разглядеть, сколько их там остается.

У Селищева упало сердце, когда перед ним купили последние полкило. К тому же внезапно Селищев обнаружил: продавщица поразительно похожа на его злобную соседку Зою Никифоровну – та же стать, то же мясистое лицо, редкие усики – и ему сделалось еще хуже. Но неожиданно миролюбиво «Зоя Никифоровна» сказала:

– Вам сколько?

Селищев растерялся.

– Сколько вам взвешивать? – повторила она.

– Килограмм! – решил не мелочиться Селищев.

– С вас 260 рублей.

Он отсчитал деньги. Продавщица взяла их и… удалилась.

«Наверно, в этом холодильнике колбаса закончилась, пошла к другому,» – подумал Селищев.

Вскоре продавщица вернулась, неся белую картонную коробочку, – в такие обычно кладут пирожные. Ее она протянула Селищеву.

– Что это? – опешил он.

– Колбаса! – возмутилась продавщица, и от нее, как от настоящей Зои Никифоровны, завеяло опасностью.

Селищев торопливо поддел пальцем крышку коробки и заглянул внутрь. Там лежало несколько штук чего-то мясного, серого и бугристого, похожего на люля-кебаб.

– А где же языковая?

Продавщица будто и не слышала его:

– Брать будете?

– Вы все перепутали: я просил килограмм языковой колбасы!

– А вы мне тут не хамите! – застыла она круглыми глазами на лице Селищева. – Не хотите брать, – вернем деньги!

– Возвращайте! – в отчаянии озлобился Селищев.

Продавщица, порывшись под прилавком, выложила две сторублевки и какую-то бумажку.

– Прочтите и распишитесь, – ткнула она пальцем в бумажку и снова полезла под прилавок.

«Расписка, – прочитал Селищев. – Подтверждаю, что мною в счет шестидесяти (60) рублей, подлежащих возврату за не купленный товар, получены сандалии детские в количестве одной (1) пары». Он изумленно оторвал взгляд от прочитанного. Коричневые, с круглыми мысами сандалики уже ожидали его подле двух сотенных билетов.

«Вы издеваетесь?!» – хотел было крикнуть Селищев, но у него перехватило дыханье.

– А что, вы думаете, они этих денег не стоят? – по-своему истолковала его молчание продавщица. – Ну да, немного стерты каблучки, но это же ерунда, можно набойки поставить.

Селищев повернулся к очереди, показывая всем своим видом: да эта женщина сошла с ума!.. Но понимания не встретил.

– Мужик! – крикнул мордатый гражданин. – Ты чего всех задерживаешь? Бери что дают и отваливай!

А старушка со скорбным худым лицом прошипела:

– Сами не знают чего хочут…

Челюсть Селищева иглой прошила боль. Он вспомнил: у него же со вчерашнего вечера болел зуб, а сегодня утром он решил пойти к стоматологу. Так как же он оказался в этой очереди?

Селищев огляделся. Тьфу-ты, черт! Он дома! В собственной постели! На столике – книжка, которую читал перед сном. «Роман «Процесс», – уперся Селищев взглядом в строчки мелкого шрифта на обложке, – одно из лучших произведений выдающегося австрийского писателя Франца Кафки – основоположника сюрреалистической литературы, писателя, без которого жанра «абсурда» в прозе не существовало бы».

«Да, – усмехнулся Селищев, – не читайте на ночь Кафку…»

 

2

Стоматолог-терапевт по фамилии Додин, человек лысый и с какими-то серо-металлическими глазами, постучал инструментом по больному зубу. Селищев скривился, а Додин ободряюще улыбнулся и, не вызвав у того ни капли симпатии, сказал:

– Дело поправимое… Вот вам направление (он чиркнул что-то на талончике), идите в кабинет триста семь.

– А потом?

– Суп с котом! – засмеялся Додин, поблескивая стальными глазами.

«Ну и урод», – подумал Селищев.

Внезапно посуровев, Додин заключил:

– Вам все там скажут.

Когда Селищев оказался перед кабинетом 307, ему стало понятно, отчего так веселился Додин: это был кабинет хирурга.

«Неужто зубу хана?» – содрогнулся Селищев.

Каждый выходивший из кабинета 307 прижимал к лицу круглую резиновую емкость, наполненную льдом, – «грелку наоборот», как назвал ее один гражданин из очереди, объясняя Селищеву необходимость прикладывания холода к освободившемуся от зуба месту. Судя по его ввалившимся щекам, он знал, о чем говорит.

– А что, там ничего другого не делают, как только зубы удаляют? – спросил Селищев.

– В девяноста девяти процентах из ста, – прошамкал гражданин.

Хирург оказался женщиной. Молодой, симпатичной. Белый халат нарочито подробно обрисовывал ее стройную, но далеко не модельную фигуру.

«А иначе откуда силам взяться, чтобы зубы рвать», – согласился с Природой Селищев.

В отличие от Додина она даже не прикоснулась к больному месту, а только внимательно осмотрела его и окрестности. Заключила:

– Вы знаете, может быть, зуб и удастся спасти. Сделайте для начала рентгеновский снимок.

И улыбнулась очаровательной улыбкой.

«Их бы местами поменять: садиста Додина – в хирурги, а ее в терапевты», – подумалось Селищеву.

Он опустился этажом ниже, отыскал кабинет, указанный в направлении на рентген.

– Кто крайний?

– Там… – сонно махнула рукой в конец коридора пухлая женщина с тусклым взглядом.

Надо сказать, что у всех сидящих и стоящих по обеим сторонам коридора были похожие, погашенные безнадежностью глаза. Не желая смиряться с догадкой, Селищев спросил:

– Это все на рентген?

Ответа он не дождался и побрел в конец коридора. Через 20 минут Селищев понял, что очередь не движется.

– А почему никто в кабинет не заходит? – обратился он к усатому мужчине, сидевшему рядом с местом его стояния.

– Ключ ищут, – буркнул тот.

– Какой ключ?

– От кабинета…

Селищев окинул взглядом очередь – ни одного возмущенного лица!

– Но ведь это… бардак!

– Послушайте! – нехорошо посмотрел на него усатый. – Не мешайте ждать!

«Может, они знают чего-то такое, чего я не знаю», – подумал Селищев, направляясь в регистратуру.

И точно.

– Что вы так кипятитесь? – укоряла его добрая бабушка-регистратор. – Я же ведь все объяснила очереди. Молоденькая медсестра пошла покурить, закрыла кабинет и потеряла ключ. Ну? – улыбнулась она. – Теперь вам все понятно?

– И вы полагаете, что это в порядке вещей? – не унимался Селищев.

– А что здесь необычного? Вы что ли никогда ничего не теряли?

– Ладно… Ну а дальше-то что?

– Извините, Галина Павловна, – появился откуда-то очкарик с длинными волосами, завязанными хвостом на затылке. – Аня вышла не покурить, а позвонить в наш офис – сообщить, что аппарат сломался. А уж потом она пошла покурить и потеряла ключ. Я, гражданин, в отличие от вас тут уже больше часа кукую… и ничего!

– Блеск! Оказывается, еще и рентген не работает!

– Да не нервничайте вы так, – успокаивающе протянула бабушка. – Найдем ключ, починим аппарат, сделаем снимок, залечим зуб. Хорошо все будет…

– Но вы ключ-то хотя бы ищете?

– Чтобы найти, нужно знать, где искать, – мягко и мудро заметила Галина Павловна.

– Так спросите у этой… у Ани!

– Она уехала: ее главврач со статистикой отправил в райздрав.

У Селищева глаза полезли на лоб.

– Как же можно было в такой ситуации ее куда-то отправлять?!

– А кого же еще? – искренне удивилась бабушка. – Все же ведь заняты. Одна она оказалась без дела: кабинет-то закрыт.

– И аппарат сломан, – поддержал ее весомым аргументом очкастый мастер.

На секунду, не более, подобное объяснение показалось Селищеву логичным, но он тут же опомнился: «Да я с ними тут с ума сойду!» И выкрикнул:

– Так позвоните ей!

– Нельзя, – как можно спокойнее отвечала Галина Павловна. – Мобильный телефон она в кабинете оставила.

– Который закрыт, – на всякий случай напомнил хвостатый очкарик.

– У-у-у, – застонал Селищев, и на ум ему пришло еще одно – последнее:

– А разве не положено иметь запасных ключей? Есть они у вас?

– Положено, и они у нас есть, – в том же бережном тоне, как если б Селищев был чокнутым на гране припадка, продолжила бабушка. – Вот здесь запасные ключи от всех кабинетов, – указала она на плоский двустворчатый шкафчик, привешенный к стене.

– Что же мешает его открыть? Тоже ключ потерян? – нервно усмехнулся Селищев.

– Нет, не потерян. Он в личинке. Его Николай Ильич сломал.

– Кто???

– Наш завхоз. Полез спьяну зачем-то в шкафчик и обломил ключ. Для руководства это стало последней каплей терпения.

– И что дальше?

– Все. Уволили Николая Ильича.

– Я не об этом! Я про шкафчик!

– А… Так нового завхоза у нас все еще нет. Вот как назначат…

– Достаточно! – решительно перебил Галину Павловну Селищев. – Я пойду сам искать ключ от кабинета! Где тут у вас курилка?

– Дело в том, что Аня обычно ходит курить в поликлинику напротив – там ее подруга работает… А куда она пошла в этот раз – неизвестно. Кстати! – осенило бабушку. – Вы можете снимок сделать там. Правда, за деньги. Зато ждать не придется.

Селищев заинтересовано посмотрел на нее.

– В самом деле?

– Ну, конечно! Это самый разумный выход. Зуб-то, поди, болит? Зуб не болел: Селищев в напряжении последнего часа забыл о нем, и тот от безразличия к себе стих. Но Селищев, конечно, понимал, что благополучие это обманчиво.

 

3

Селищева всегда раздражали эти два словечка, с недавних пор нагло угнездившиеся в русском языке. Одно из них – «секьюрити» – белело латиницей на черной униформе мужчины с важно-каменным лицом, коренастом и «беременном» (исключительно, чтобы не вступить в противоречие с замыслом божьим, оставим кавычки на месте).

Встретив Селищева при входе в поликлинику, он велел надеть бахилы и произнес второе ненавистное Селищеву слово – «ресепшен». Очевидно, указывать местоположение регистратуры входило в круг его должностных обязанностей (не от человеко же любия с таким-то лицом!)

К удивлению Селищева над ресепшеном висела «русская» табличка «регистратура». А еще приятно удивило, что ни туда, ни в кассу, ни в рентгеновский кабинет очереди практически отсутствовали. «Все-таки есть плюсы в платной медицине», – умиротворяясь, констатировал Селищев. Однако преждевременно потеплело у него на душе.

Рентгенша, худенькая блондинка с яркими губами, взглянув на направление, заявила:

– Мы одиночные снимки не делаем, только панорамные.

И глаза ее довольно блеснули.

– Как это?

– Целиком всей челюсти.

– А почему?

– Послушайте, гражданин! Я же вам объяснила, что аппарат сломался! Только панорамные выдает!

– Ничего вы мне не объясняли…

– Да? – холодно взглянула она. – Разве вы не знаете, что рентген неисправен?

– Знаю.

– От кого?

– От вас. Но…

– Так что же вы говорите, будто я вам ничего не объясняла?!

«А, черт!..» – сказал про себя Селищев и произнес:

– Ладно, хорошо… А скоро аппарат починят?

– Я заявку дала, – победительно смягчила напор рентгенша. Сейчас мастер на вызове в соседней поликлинике. Потом к нам.

– Ага, – зная, как поступить, сказал Селищев и вышел из кабинета.

 

4

– Да поймите вы… Как ваше отчество? – вот уже четверть часа бился с мастером Селищев.

– Альбертыч. Но можно просто, я же говорил, – Рудик.

– Объясните мне, Рудольф Альбертыч, так ли важно, в какой последовательности вы выполните заявки?

– Но дело в том, – вежливо отвечал Рудик, – что диспетчер мне не передавала заявку на ремонт в соседней поликлинике. У нас такой порядок: следующая заявка реализуется только после исполнения предыдущей.

– Ну ладно бы вы ничего не знали о второй заявке. Но вы же знаете!

– Только с ваших слов.

– Тогда позвоните диспетчеру…

Мастер вздохнул. Он смотрел на Селищева тихо и грустно. «Безнадежный случай», – говорило его молчание.

– В самом деле, молодой человек, – не выдержала Галина Павловна, присутствовавшая при споре, – разве допустимо нарушать очередь? Ведь в магазине на подобное вы не решились бы. Почему же здесь можно?

«А ведь так оно и есть, – толкнулось вдруг в голове Селищева. – Откуда у меня уверенность, что один я рассуждаю логично? Сейчас, пожалуй, бабуля права. Да и тогда, еще раньше, когда мне это только показалось…» Селищев виновато посмотрел на нее, на Рудика…

Он вернулся в поликлинику напротив. Охранник снова произнес фразу про бахилы и ресепшен, ничуть не смущаясь тем, что всего час назад уже говорил ее Селищеву. Правда, чтобы осознать этот факт, требовалось «включить» мозги.

«Ага, оно ему надо?!» – мысленно усмехнулся Селищев. «А, может, у него инструкция такая, – тут же возразил он самому себе, – не взирая ни на что, каждому говорить про бахилы и ресепшен». «Да брось, – никак не прогонялась усмешка. – Обыкновенный балбес, этот секьюрити. Подобные ему живут при каждом учреждении. Стоят себе, как кто-то метко выразился, «столбиками жира», и ни пользы от них, ни вреда. Так… атрибут уважающего себя заведения». «С чего ты взял, что ни пользы ни вреда? Ты был им? Знаешь круг его обязанностей?» – воинственно повставали справедливые вопросы. И спорить с самим собой больше Селищеву не захотелось.

– А точно на панорамном снимке будет виден нужный зуб? – спросил он, садясь в кресло.

– Там все будет видно, – обнадежила рентгенша. И как бы для себя, еле слышно добавила:

– Может еще какой зуб придется вырвать…

Селищев поежился.

– Я про удаление зуба ничего не говорил.

– И я не говорила.

– Да только что!

Женщина пожала плечами и молча ушла за перегородку колдовать над аппаратом.

– Селищев, пока снимок сохнет, – сказала она по окончании процедуры, – сходите на ресепшен и доплатите. Я вот тут вам написала.

– Я Селищев.

– А я и не возражаю.

Он, конечно, был готов доплатить, поскольку снимок одного зуба стоил меньше панорамного, но он совершенно не ожидал, что содержимого его бумажника окажется недостаточно.

– Да… – смутился он. – Ну и цены у них…

Всколыхнулась, пробежав волною, зубная боль, видимо, одергивая Селищева от изначальной мыслишки на все наплевать.

– Что ж, придется идти за деньгами домой.

Хорошо хоть идти, а не ехать на другой конец Москвы.

 

5

Селищев был недалеко от своего дома, когда к нему обратился гражданин в темном костюме, при галстуке, с портфелем в руках.

– Извините, вы этот район хорошо знаете?

– Я здесь живу.

– Прекрасно. Тогда не могли бы вы мне сказать, где на улице Маши Порываевой дом номер тридцать?

– Но это Орликов переулок.

– Как Орликов? Ничего не понимаю… А что ж тогда это?

На офисном здании, возле которого они стояли, висела стандартная табличка с адресом «Маши Порываевой улица, 34».

Селищеву впору было протереть глаза: проходя каждый день мимо, он никогда не видел эту табличку.

– Чертовщина какая-то… Вон мой дом, а я живу в Орликовом переулке. Стало быть это точно не улица Маши Порываевой.

Гражданин достал платок, вытер им крупный лоб, сморгнул полными недоумения глазами.

– Вы знаете, – попробовал разобраться в казусе Селищев, – может, эту табличку повесили для почтальонов? Представьте: нужно доставить корреспонденцию в это здание, а дом, хоть он и стоит в Орликовом переулке, числится по соседней улице, то есть по улице Маши Порываевой.

– Все равно хрень какая-то, – не принял объяснений гражданин. – Почтальоны должны знать, как «Отче наш», все адреса на своей территории.

– Ну, пусть не для почтальонов это сделали, а, скажем, для посетителей здешних офисов… Чтобы быстрее найти нужное здание.

– Не знаю… не знаю… Может, посетителям и облегчение, а я чуть умом не тронулся. Убедитесь сами: дом номер тридцать четыре стоит между номерами семь и девять! Оказывается, дом тридцать четыре – это по улице Маши Порываевой, а семь и девять по Орликову переулку! И никто ничего толком не знает.

– Да откуда им знать? Они же здесь не живут, приезжают только на работу. А вам какой, собственно, адрес нужен?

– Улица Маши Порываевой, дом тридцать, вторая арка.

– Странный какой-то адрес.

– Ну да… Если кое-чего не знать…

– Чего же?

– Я коллекционирую… крышки люков.

Теперь недоуменно сморгнул Селищев.

– Каких люков?..

– Городской канализации, телефонной сети… Посмотрите себе под ноги… Теперь понятно? Да не подумайте, что я буквально их коллекционирую. Нет, конечно. Я не похищаю чугунные отливки! Я их снимаю…

У Селищева вскинулись брови.

– Ну, то есть фотографирую. Езжу с фотоаппаратом, – гражданин приподнял портфель, – и делаю снимки.

– А что же может быть интересного в этих крышках?

– Да ничего! – огорошил Селищева мужчина. Он помрачнел, явно перекидываясь на давно терзавшую его мысль. – Вот я никак не пойму: зачем все время отливать эти никому не нужные ГОСТы?!

Он кивнул на крышку канализационного люка, по окружию которой шла выпуклая надпись «ГОСТ 3634-61 1968 г.»

– И так практически на каждой крышке! Зачем? Кому нужно знать, по какому ГОСТу их производят? И ведь, судя по всему, делается это на протяжении многих десятков лет!

Гражданин насуплено помолчал.

– Мне иногда кажется, что вокруг – сумасшедший дом. Такой неявный, можно сказать, потаенный… Табличка с адресом оттуда… И чтобы естественно в этом мире существовать, нужно быть тихо сдвинутым. Ну да. Бывают же легко раненные. Почему бы не быть легко помешенным? Вот я такой. Коллекционирую крышки люков… И все бы ничего, если б иногда я не становился нормальным… Нет, может вы объясните мне, зачем изображается этот ГОСТ?

Селищев развел руками.

– Со здравым смыслом не согласуется. Хотя, возможно, существуют какие-то ведомственные резоны. И, если их знать, все встанет на свои места.

Гражданин с печальным сомнением посмотрел на Селищева.

– Но вы-то, как я понимаю, другие крышки собираете.

– Да, – улыбнулся мужчина, – изредка они все же попадаются. Без ГОСТа, со всякими рельефами: есть в шашечку, есть в чешуйку, в крапинку… Сегодня я приехал за одной из таких. Мне сказали, что она в восьмиугольниках. Так как все же попасть под ту самую арку?

Селищеву, конечно, захотелось взглянуть на шедевр, но он отчетливо почувствовал, что его нелепо запутавшееся дело ждать не будет, и после необходимых объяснений распрощался с коллекционером.

 

6

Пока Селищев ждал лифт, дверь в подъезде распахнулась, и раздался стук каблучков. Он обернулся. Это вошла высокая, медно-рыжая девушка. Потом, когда они ехали в лифте, Селищев обнаружил, что у нее карие, с лучистым подсветом радужки, носик уточкой, а в ушах странные сережки в виде прямоугольников, на которые были наклеены ее же собственные фотографии – черно-белые, с проштампованными уголками – как на документах. Она тоже ехала на седьмой этаж, в чем не было ничего особенного, но, когда, выйдя из лифта, она направилась к квартире № 87, Селищев удивился:

– Извините, а вы к кому?

– К Славику.

– Но там нет никакого Славика.

– Как это нет? Он сам мне позвонил и назвал этот адрес.

Голос у нее был низкий, с драматическими нотками и совершенно неожиданный при носике такого легкомысленного очертания и рассыпанных по лицу веснушках.

– Милая девушка, – начал Селищев, но дверь квартиры открылась. На пороге стояла его родная сестра.

Вера, добрая душа, время от времени наведывалась в жилище холостого младшего брата, чтобы тот, по ее выражению, не зарос грязью, почему и имела ключи от его квартиры.

– А я думаю, кто это там на лестничной площадке? Вообще-то мы тебя только к вечеру ждали… А вы Нюта? Проходите, пожалуйста.

Девушка, искоса глянув на Селищева, первой вошла в квартиру.

– Ты сказала «мы». У нас гости? – спросил Селищев, отмечая, что на сестре ее парадное темно-бежевое платье.

– Гости и не только… – интригующе сообщила Вера.

Пять минут спустя Селищев сидел ошарашенный на табурете, привалившись плечом к стене. А за пять минут до этого в коридор вышла немолодая женщина с высокой прической и знакомой грустью в глазах.

– Это Нонна. Нонна Красильникова, моя школьная подруга. Ты должен ее помнить, – с мягким нажимом сказала сестра.

Селищев едва успел кивнуть, когда появился молодой человек – юноша – не юноша, высокий, длинноволосый, с каким-то невнятным выражением лица: вроде бы он улыбался, а казалось, что вот-вот зарыдает. «Наверно это Нонкин сын, – решил Селищев, – а это, – уперся он взглядом в девушку, взявшую Нонкино чадо под руку, – ее старшая дочь».

Угадал Селищев только наполовину.

– Это Славик, – продолжала Вера. – Ноночкин сын. А это Нюта – его невеста.

«Вот те на!» – от души поразился Селищев. И хорошо, что от души, потому что не хватило уже сил остолбенеть от последовавшего затем известия. Селищев только качнулся и рухнул на табуретку в прихожей.

– Гена! Славик не только Ноночкин ребенок, он еще и твой сын!

Да… Сил изумляться не было, но и поверить в услышанное тоже не было сил. Распухающий мозг Селищева начал спасаться доводами «против». Во-первых, при сопоставлении возраста Славика (а тому лет семнадцать) и возраста Селищева получалось, что последний стал отцом первого в те же семнадцать лет. А тогда (за вычетом еще девяти месяцев) у Гены Селищева не то, что Нонны, вообще никакой женщины не было! Уж он-то отлично помнил стройотряд и ту рыжую бестию, которая приобщила его к греху. И исполнилось ему в ту пору (стыдно признаться, а потому это тайна) девятнадцать лет! Во-вторых, у Селищева никогда ничего не было с Нонной. Да он даже помыслить о чем-нибудь таком не мог. Она и старше лет на шесть, и совершенно не в его вкусе. Всегда печальная, тихая… А ему нравились самоуверенные девицы-кошки – непривязчивые, чуть стервозные, но с полным комплектом всего грациозного, округлого и шелковистого, что полагается иметь и девушке, и кошке. Ну вот, например, как эта Нюта.

– Вера, – осевшим голосом проговорил Селищев, – это чушь какая-то!..

– Чушь? – с обидой воскликнула Нонна. – А ты, Геночка, забыл, как в девяносто пятом году на дне рождения собственной сестры…

Нонна всхлипнула.

– Не помню я ничего такого…

– Вот именно, не помнишь! Боже, как я потом себя кляла!..

– Да, Гена, это все правда, – сказала сестра.

«Ну уж если сестра подтверждает, – объявился в Селищеве кто-то еще, будто из-за угла выскочил, – значит так оно и есть! Известное дело: напился, а организм-то по молодости к спиртному непривычен – вот и провал в памяти».

«Господи, дурдом какой-то!» – в отчаянии подумал Селищев и вспомнил вдруг коллекционера.

«Вот-вот! – поддержал его этот «кто-то еще». Вовремя вспомнил! В психушке нормальному не выжить. Соглашайся! Упорствовать – только усугублять…»

– Хорошо, – обреченно объявил Селищев. – Я согласен признать…

Он взглянул на Славика – довольно неказистый у него вышел отпрыск.

– …ребенка.

Нонна зарыдала. Славик от радости обнажил зубы в брекетах, а Нюта подошла к Селищеву, который все еще не поднялся с табуретки.

– Папа, – сказала она своим грудным голосом, наклонилась и совсем нецеломудренно поцеловала Селищева в губы, толкнувшись между ними язычком. При наклоне она упруго коснулась грудью его плеча, и Селищев почувствовал, как по руке побежала струйка мурашек.

«Что она вытворяет?!» – подумал Селищев без всякого, однако, возмущения.

– Ну вот, – сказала Вера, когда Нонна перестала рыдать, а Селищев оторвался от табурета, – теперь давайте пить чай! Нет, лучше вино! Такое событие нужно обязательно отметить вином!

Тогда только Селищев вспомнил, почему оказался дома и поморщился.

– Вер, мне сейчас нужно к зубному. Я только за деньгами заскочил: не хватило расплатиться за рентгеновский…

– А можно мы с Нютой у вас поживем? – перебил его Славик. – А то мама замуж выходит.

Селищев пытливо посмотрел на Нонну. Глаза ее тут же налились слезами.

– Я по-твоему не имею права на простое женское счастье?

Селищев смутился:

– Да я что… имеешь, конечно…

Он взглянул на часы, кинулся к письменному столу, где в ящике хранились деньги.

– Так можно нам пожить у вас? – остановил его в дверях Славик.

Из глубины коридора на Селищева смотрели большие медовые Нютины глаза.

«Неужели это явь?.. А, может быть, сон?..» На секунду Селищев замер, а потом сказал:

– Что ж, поживите.

– Гена! – крикнула ему вслед сестра. – Мы тебя ждем!

7 Теперь, услышав в третий раз про бахилы и ресепшен, Селищев не обратил на зомбированного охранника никакого внимания. Сноровисто натянув на туфли синие чехлы, он направился в кассу.

– Ну и куда вы пропали? Платить-то будете? – недовольно спросила кассирша.

После расчета она направила его в регистратуру:

– Там снимок получите.

В регистратуре, однако, никого не оказалось. Селищев присел поблизости на твердый пластиковый стул. Стараясь ни о чем не думать, он закрыл глаза, но молчавший до этого зуб заставил их открыться. По счастью, девушка из регистратуры скоро пришла.

Селищев подал ей чек. Она подержала его и коротко взглянула на Селищева:

– Вас просили зайти в рентгеновский кабинет.

Ничему больше не удивляясь, он поднялся на второй этаж.

– Где вы ходите? – встретила его гневно смотрящая рентгеновская мадам. – Снимок не получился, переделывать надо! Но вы же где-то гуляете, найти невозможно!..

– Ну, вот он, я. Давайте повторим процедуру.

– Повторим… Теперь нельзя: аппарат ремонтируют. Ждите.

Из-за перегородки выглянул Рудик.

– Это вы? – узнал он Селищева. – Я, между прочим, рентген напротив починил. Собственно, и чинить-то было нечего: Аня один тумблер по ошибке не в то положение поставила.

– Учтите, если вы собираетесь туда пойти, мы вам денег не вернем, – предупредила рентгенша.

– Понимаю, – улыбнулся Селищев. – Вы же не отказываете мне в услуге. Нужно только подождать. Часа два. Так, Рудольф Альбертыч?

– Два не два, а поломка серьезная. Может за запасными деталями придется в офис чесать.

– Тогда вынужден с вами попрощаться, – слегка поклонился Селищев мадам.

Ему совершенно не было жалко денег. Какая-то легкость появилась внутри. Такое случается, когда все плохо – хуже уже не может быть, и дух захватывает от того, как хочется знать: а вдруг может?

Этот интерес Селищев довольно быстро удовлетворил. Перейдя улицу и поднявшись на второй этаж, он обнаружил повторение утренней картины: очередь все также тулилась на кушетках и подпирала стены. Картина навевала мысль о том, что вряд ли ему сделают снимок раньше, чем Рудик закончит ремонт.

И тут Селищев увидел… Нюту. Она стояла в проеме двери рентгеновского кабинета. На ней был белый халат, и Селищева осенило: она и есть та Аня – Анюта – Нюта, которая потеряла ключ.

Трагично объявив: «Следующий!» она тоже увидела Селищева, но на лице ее ничего не отразилось. Исчезнув за дверью, она появилась вновь, выпуская из кабинета пациента.

– Гражданин, – указала она на Селищева, – проходите на повторный снимок.

На сей раз глубокий голос ее окрасился грозовыми нотками, видимо, на случай, если очередь вздумает возражать.

– Спасибо, Нюта, – сказал Селищев, плотно закрыв за собою дверь.

Она поглядела на него в упор. На дне этого взгляда что-то таилось, но что – Селищев не понимал.

– Мы же теперь родственники, – ответила она.

– Как же вы, Нюта, ключ потеряли? Я ведь утром здесь уже был.

– Ничего я не теряла. Я его в халате оставила. Там он себе и лежал.

– Зачем же вы сказали, что потеряли?

– А как бы я тогда смогла со Славиком встретиться… у вас на квартире?

– И тумблер перевели, конечно, нарочно.

– Ну да.

– Вы, Нюта… отчаянная девушка… Ладно. Начнем?

– Прижмите пленку большим пальцем к десне, вот так, – говорила Нюта, не сводя с Селищева все тот же взгляд. И в том же деловом тоне вдруг сказала:

– А вы мне нравитесь.

Развернулась и пошла к аппарату.

«Так вот почему она так смотрела! – оторопел Селищев. – Если это все, конечно, не игра…»

– Держите, не отпускайте палец! – зная, что он теперь в растерянности, выкрикнула Нюта из-за перегородки.

Аппарат сработал. Подойдя к Селищеву, она заученно проговорила:

– Снимаем с пленки обертку. Пленку – мне, бумажку в корзину. Ждем в коридоре.

И ни разу не взглянула на него.

 

8

Когда Селищев, наконец, оказался в хирургическом кресле, зуб уже ныл не переставая.

Но жаловаться на него было грешно. Сколько ж еще оставаться в забвении?! Он и так слишком долго сдерживался, почти все время молчал, чтоб не омрачать, не отравлять… Но надо ж к нему и уважение иметь. Будто он не больной зуб, а какой-нибудь юношеский прыщ!

Селищев, ожидая приговора врача, скрючил пальцы на ногах: ему очень не хотелось расставаться со своим благородным зубом.

– Ну что ж, – заключила милая докторша, – зуб мы удалять не будем, но его надо лечить.

Я сейчас обработаю десну вокруг зуба, ну а потом – к Додину, он лечением займется. Не возражаете?

Селищев никак не мог унять глупую улыбку.

– Если не возражаете, тогда сделаем замораживающий укольчик. У вас есть аллергия на какие-нибудь лекарства?

– Нету, доктор!

Она склонилась над ним и словно опустила этим движением тишину – плотную, глухую. Селищеву показалось, что он утонул в стоячей воде, но может дышать и ясно видеть через глубину обращенное к нему лицо. Так было, пока губы на этом красивом лице не дрогнули и тревожно не произнесли: «Вам плохо?!» Селищев вынырнул, шум забился в ушах.

– Что?!

– Как вы себя чувствуете?

– Нормально.

– Ну вот, а сказали, что у вас ни на что нет аллергии…

– А в чем дело?

– Вы ненадолго потеряли сознание – реакция на укол. Сейчас точно все хорошо?

– Точно.

– Больше меня не пугайте. Я уже почти все сделала.

«Надо же, как барышня, в обморок падаю, – подумал Селищев. – А так хорошо, покойно было… Что мне еще этот садист Додин скажет?»

– Как?! – удивился Додин. – Вам хирург не стала рвать зуб? Почему?

– В карточке все написано.

Додин нашел в медицинской книжке нужный лист, поводил коротким пальцем по строкам.

– Ну правильно. Зачем же зуб рвать? И я говорю – не надо. Будем лечить.

Он закрыл карточку, прихлопнул ее и заулыбался мелким бесом:

– Но на сегодня прием окончен. Записывайтесь и приходите в следующий раз.

«Черта-с-два я к тебе запишусь, – решил про себя Селищев. – К любому другому, только не к тебе».

За порогом поликлиники Селищев почувствовал, как поднимается у него настроение. И ведь было отчего! Во-первых, зуб остался при нем, во-вторых, благодаря чудесной докторше-хирургу тот совершенно перестал болеть. В общем, проблема разрешилась. Хоть и не до конца, хоть и ценой немалых усилий…

Селищев начал перебирать в памяти эпизоды минувшего дня и вдруг натолкнулся на… семейку, поджидавшую его дома. Как же он мог такое забыть?! Хорошее настроение вмиг улетучилось: макушку просквозило холодком, и на плечи осела какая-то тяжесть. Что же делать?.. А Вера? Ей-то все это зачем?

Тут же, легка на помине, она и позвонила.

– Привет! Ты скоро домой?

– Иду уже.

– Я в холодильник твой заглянула – там мышь повесилась. Купи по пути колбаски какой-нибудь, сырку…

– Ладно, – сказал Селищев, нажал отбой и подумал: «Отмечать собрались, а сходить за закуской лень. Видно, большой лодырь, этот Славик. Или просто у «святого семейства» денег нет… Скорее, и то, и другое. А где, кстати, Нюта? Поликлиника, наверно, уже закрылась».

Он оглянулся без особой надежды ее увидеть и, конечно, не увидел.

«Папа», – не зло усмехнулся Селищев, вспомнив ее поцелуй.

Первый встретившийся Селищеву гастроном оказался этаким островком прошлого. В нем по старинке возвышались витрины с продуктами, за прилавками стояли продавцы, на расписном потолке цвели узоры, а на стенах рельефно выступали округлыми буквами названия отделов – кондитерский, молочный, бакалея… Да, это была чья-то удачная задумка – открыть в исторической части города именно такой гастроном. А, может, никто ничего не придумывал, и магазин этот существовал всегда? Есть же на Покровке булочная, которая располагается в доме № 1 с незапамятных времен (раньше помещение занимала строительная фирма, о чем свидетельствует кафельная плитка, вмурованная в стену рядом с входом: «Декоративно – Строительная Контора. Артуръ Перксъ. Москва. 1912 годъ», но кто же об этом может помнить?)

И все-таки, если гастроном существовал здесь всегда, почему Селищев обнаружил его лишь сейчас? Странно… И тем более непонятно, отчего ему кажется, будто он уже в нем бывал? Правда, это ощущение, как паутинка, щекочущая лицо, все время ускользало, и Селищев то и дело останавливался, настороженно поглядывая по сторонам, словно можно было увидеть, откуда оно берется… Оказалось, что можно.

Купив бутылку коньяка, сыра, хлеба, фруктов, Селищев подходил к мясному отделу, когда нос его уловил запах языковой колбасы. Вот откуда прилетало к нему его «дежа вю»!

От изумления он замер: все было, как в его сне! И очередь, и продавщица, которая очень походила на его соседку Зою Никифоровну… Несколько секунд Селищев колебался, вставать ему за колбасой или нет. И хотя сон, если он в руку, не сулил ничего хорошего, слишком уж манило его войти в предлагаемые кем-то и неспроста обстоятельства.

Примкнув к очереди, Селищев понял, что дважды ступить в одну и ту же реку можно: как и прежде, он тревожился, продавщица сновала между холодильником и прилавком, очередь росла. В ней он заприметил и мордатого гражданина, и сухонькую старушку, у которых ему не суждено будет вызвать теплых чувств. Когда подошла его очередь, он увидел, что продавщица не просто похожа на его соседку, но она и есть Зоя Никифоровна!

– Ну что, сосед, сколько взвешивать? – громко и весело спросила она, тоже узнав Селищева.

Прилавок, однако, был пуст. «Знаем, чего она так радуется», – отметил про себя Селищев, но решил ответа не менять:

– Килограмм.

Он знал, что сейчас Никифоровна исчезнет, но совершенно не был готов к ее возвращению… с двумя батонами колбасы в руках. Ход событий явно менялся, и рой возникших от этого мыслей сковал Селищеву мозг.

Тем временем Никифоровна резанула здоровенным ножом по батону, бросила отвалившийся кусок на весы и провозгласила:

– Кило двести! Брать будете?

«С весом она ошиблась, – начал растормаживаться Селищев. – К чему бы это? Если сказать, что много…»

– От куска я ничего отрезать не буду! – опередила она заключение его еще вялого мозга и грозно надвинулась:

– Долго думать будем?!

– Мужик! – услышал Селищев позади себя. – Бери или отваливай!

И еще донеслось до него, как шелест:

– Сами не знают, чего хочут…

– Беру! – решительно ответил Селищев.

– Триста двенадцать рублей с вас.

Ровно столько он и отсчитал, чтобы не получить на сдачу какие-нибудь сандалики. Никифоровна, завернув в бумагу колбасу, вручила ее Селищеву, и он вышел из гастронома. Все.

Селищев обернулся: все? Что это было? Просто покупка колбасы?

Опустошенный, не в состоянии понять, что же происходит, он побрел домой.

Единственная только мысль прокатилась посреди бездумья – про реку, в которую, действительно, нельзя войти дважды.

 

9

Селищев не стал доставать ключи, зная, что дверь откроет Вера, которая всегда чутко улавливает любое движение на лестничной площадке. Он не ошибся.

– Привет, – сказала Вера.

Была в ее внешности какая-то перемена, но какая, Селищев не мог понять.

– Да уж здоровались сегодня, – мрачно ответил Селищев и разглядел: нарядное платье сменила она на строгий брючный костюм.

– Переоделась… Что, праздник отменяется? Зачем же я коньяк покупал?

– Ты, я смотрю, не в духе. А праздник… Почему отменяется? У нас же сегодня день…

– Воссоединения семей! – не пошутил Селищев.

– Да ладно тебе… Я сейчас, погоди, – сказала Вера, заторопившись на кухню.

«А где же семейка? – безрадостно подумал Селищев. – Что-то притихли родственнички».

Он прошел в комнату. Там было пусто. Понимая, как это глупо, кинулся в ванную, в туалет. Оставалась кухня. Он вбежал туда. Сестра стояла с календарем в руках. И больше никого!

– Генка, что ты скачешь, как конь! Вот, на, посмотри! Нет такого праздника – воссоединения семей. Он, наверно, у корейцев есть, а у нас сегодня – День тыла Вооруженных сил.

– Да, да… День тыла – чуть не со слезами на глазах повторил Селищев.

Он понял: сестра не переодевалась, потому что не приходила к нему днем, и не было никакой Нонны, никакого Славика…

Ему показалось, будто в грудь влилось что-то легче воздуха, и он вот-вот приподнимется над полом. Чтобы не испугать Веру, он даже взялся за край стола.

И было абсолютно неважно, как назвать происшедшее с ним несколько часов назад: больной сон, помутнение рассудка, колдовство… Главное, что он вырвался оттуда. И, может, именно тогда, когда в хирургическом кресле случился с ним обморок!.. А, может, наоборот: тогда-то в его память и вторглась неведомо откуда вся эта небыль. Да и неважно! Наплевать! Жаль только Нюту.

– Было бы большим свинством не отметить День тыла! – счастливо улыбнулся Селищев.

Я вот тут купил сыра, колбасы… языковой…

Вечер вышел уютный, а когда на улице посерело и заморосил дождь, стало в доме еще милей. Сестра рассказывала о детях – племянниках Селищева, конечно же, о муже… Потом вспоминали они детство, двор их в Лялином переулке. Селищев будто невзначай спросил:

– А как была фамилия Нонны?

– Нонны? – переспросила Вера, и у Селищева радостно стукнуло сердце – значит, давно они не встречались, раз имя ее у Веры не на слуху.

– Ну да, подружки твоей из второго подъезда.

– А… Красильникова. А тебе зачем?

– Да я ее, кажется, недавно видел… Мельком.

– Вряд ли это была она. Нонка замуж вышла за моряка и живет теперь в Мурманске.

«Ну все, слава богу! Можно было, конечно, и не спрашивать.

Это уж так… как говорится, для очистки совести…»

Вера стала собираться домой.

– А что ты читаешь? – увидела она книгу на ночном столике.

– Кафку, – ответил Селищев и, пораженный какой-то неожиданной догадкой, растерянно замолчал.

Он молчал почти все время, пока провожал Веру до метро. А прощаясь произнес неожиданную для нее, странную фразу:

– Знаешь, никогда не читай Кафку на ночь.

И грустно улыбнулся.

* * *

Утром следующего дня Селищев забежал в поликлинику, чтобы записаться на прием не к Додину. В регистратуре, конечно, было полно народу. Заняв очередь, Селищев взглянул на часы: времени до деловой встречи оставалось в обрез. Вдруг боковым зрением он уловил знакомый силуэт, а в следующее мгновенье увидел… Нюту. Она спускалась по лестнице и внимательно смотрела на него. В янтарных радужках словно плескался свет, они по-колдовски приманивали, влекли… Селищев непроизвольно подался к Нюте, но она тут же отвела взгляд и прошла мимо как ни в чем не бывало.

«Что же это? – в смятении подумал Селищев. – Жизнь по Кафке продолжается?!»

 

Жили-были…

Александр Павлович читал:

«За ночь нападал снег и подморозило.

Я сижу, не включая лампы, и разглядываю синий прямоугольник, опустившийся из окна на стол. Смотрю долго, и свет от пятна одурманивает глаз, а когда поднимаю взгляд, вижу тот же свет и за окном – свет утренних сумерек.

Деревья в инее; еще не проступив белизной, они сереют, словно осыпанные пеплом.

И если выйти сейчас из дома, то дохнет тишиной – от сугробов, от морозного воздуха, от неподвижного неба. Потом улица, проснувшись, захрустит снежком, но солнце так и не пробьется из-за облаков и будет лежать на небе запорошенным оранжевым шаром, и покажется невозможным, что когда-нибудь оно разгорится жарким светом и оставит от небес только голубоватую дымку, и будет стоять над землей чудесная пора – лето!

Идешь по пятнам тени из-под ветвей, в загустевшем на зное аромате цветов; позвякивает, холодит, прикасаясь к ноге, бидончик – сейчас тетя Настя наполнит его парным козьим молоком.

– Кто это? – отзовется она из глубины сарая, выйдет и улыбнется.

– А… Я скоро, сейчас…

Она уйдет обратно, а через приоткрытую дверь выплывет профиль козьей головы.

Желтый глаз неподвижен, тих. Коза стоит, замерев, пока другие козы не выталкивают ее за дверь.

– У, черти неугомонные! – ругается на них тетя Настя. – А ну, прочь!

Разыгравшаяся компания шумно высыпает из сарая.

За нею появляется голенастый кот Василий. У него вкрадчивый шаг и озорные глаза. Он отходит в тенек; завалясь на спину, щурится в небо.

Тетя Настя выносит банку с молоком, цедит его через марлю – чувствуешь, как теплеют под руками стенки бидончика.

Возвращаясь домой, замечаешь от дорожки сада белый платок на маминой голове – сегодня у нее стирка. Паром исходят тазы, выстиранное белье лежит мокрое, распластанное и, словно подожженное белизной, рвется светом в глаза, и мелькают в мыльной пене мамины покрасневшие руки.

Когда выходишь из дома, чтобы идти на озеро, встречается Виктор Иванович, старик – сосед в соломенной шляпе. Он стоит у своей калитки и зовет:

– Иди-ка, посмотри, какой у меня цвет вырос…

Цветок, и в самом деле, замечательный: огромный, темно-фиолетовый, из трех стоячих лепестков. Кое-где изнутри к ним пристала фиолетовая пыльца, нападавшая с высоких тычинок, – и вот-вот эти бархатные шарики скатятся на дно цветка.

– А? – довольно смеется Виктор Иванович.

Он ведет в сад, усаживает на лавочку:

– Ты клубнику мою попробуй… У вас такой нет.

И торопливо уходит.

Над лавочкой раскидистые яблони выстилают навес из тяжелой листвы.

Виктор Иванович приносит клубнику в кружке.

Берешь ягоду – с ее гладкой кожицы скатывается на палец капля сока – целиком кладешь в рот, и поражаешься сладости – не приторной, как сахар, а какой-то изящной, пронзительно-тонкой.

Виктор Иванович радостно поглядывает из-под соломенной шляпы и начинает говорить об этом необычайном сорте клубники.

Голос его, то оседая на басок, то выравниваясь, звучит ритмично, спокойно – как и тогда, когда он рассказывает что-нибудь вечерком собравшимся дачникам.

Вечер теплый, серебрится светом звезд, а воздух сыроват и мягок, с комариным звоном, и шелестит, тихо вьется разговор над покоем земли.

Но пора идти. Виктор Иванович провожает. Он останется стоять у калитки и, наверно, пригласит еще кого-нибудь отведать клубники и посмотреть на цветок, и кто-то еще, посидев в его тенистом уголке, зажмурится, выйдя на припыленную дорогу.

Она, тучно переваливается на поворотах, лениво тянется между изгородей, леском и полем и упирается в озеро – выпуклое, блестящее.

Окунаешься в воду и чувствуешь, как струями относится жар. Прохлада наполняет тело до озноба, и тогда только выходишь на берег. А солнце быстро высушивает кожу, оставляя от капель белые ободки. Снова идешь в воду – и так долго, не замечая времени.

Возвращаешься полем. Небо над головой стоит ясным простором, от которого слепит глаза, и в ослеплении не сразу замечаешь, как притухает все вокруг: серые облачка, взявшиеся неведомо откуда, наплыли на солнце. А следом появились тяжелые, синие тучи; они густеют, растут, и, наконец, выхлестывают молнию, за которой с треском разрывается гром.

Все на секунду затихает, а потом слух улавливает какую-то беспокойную точку, которая с шорохом растет, – и начинаешь понимать, что это шум бегущего по полю дождя.

Вот он подступает вплотную и окатывает напором струй. И опять плещут синим огнем, заходятся громом небеса.

Кажется, что сорвет сейчас тебя с места, завертит эта бушующая сила, – и с радостью примешь ее власть, и чем-то дерзким, смелым наполняется сердце.

Неожиданно гроза уходит. Наступившая прохлада втягивает тепло земли, – и слоятся и даль, и высь. Солнце, как бы виноватое, косо заглядывает в поле, а, когда оказываешься возле леса, оно припекает уже по-прежнему, будто и не налетала гроза.

Дома после обеда идешь в сад.

В теньке, под вишней, ложишься на раскладушку, открываешь книгу. Но не читается. Смотришь на листья, подступающие к самому лицу: они темнеют зеленью, а те, что повыше – вылетают из света жилками на салатовой ткани; порой они неожиданно отодвигаются, и тогда бьет острый луч света. Жмуришься и чувствуешь, как томится внутри ломота.

Хочется спать. От сомкнутых век горячо глазам, но ломота притихла, и уже видишь себя под вишней, а вокруг все летит, вертится в каком-то безмолвном ненастье, и становится душно, тягостно.

Будит тревожный голос: мама зовет.

– Вставай, пойдем в дом, – горишь весь…

В комнате свежо – сразу зябнешь. Мама хорошенько укрывает одеялом и уходит готовить морс.

Пока греешься в постели, не замечаешь, что тишина обращается в сон. Он окутывает легко, плотно, не отпуская даже тогда, когда мама приносит клюквенный морс, когда из-за окна доносится голос тети Насти:

– Где ж сынок-то твой? Что ж за молоком не идет?

– Да заболел, лежит…

– А-а-а, – сокрушается тетя Настя.

И вплывает в сон ее улыбка.

– На-ка, покушай с молочком – первое средство от простуды…

Она держит ярко-красную чашку с липовым медом.

После молока и меда засыпаешь крепко, будто уходишь от самого себя.

Утром проколет и растворит небытие тонкий солнечный луч. В нем различишь сначала пылинки – они висят розовеющие, неподвижные, – потом проводишь его взглядом до столика, на котором вспыхнет красная чашка. И вспомнишь про мед, про болезнь, и удивишься, ощутив свое тело здоровым и свежим.

Выйдешь из дома в сад, и покажется невозможным, что когда-нибудь наступит зима и солнце будет лежать на небе оранжевым запорошенным шаром – как теперь, в это утро.

Синий прямоугольник на столе давно растаял, сумрак отодвинулся к двери и скоро исчезнет совсем, и яснее обычного белесый свет из окна: видно, день сегодня будет золотистый, подрумяненный.

И в самом деле, пока идешь по улице, едешь в троллейбусе, все заметнее какой-то лимонный отсвет на снегу, а когда подъезжаешь к остановке, солнце, наконец, выбивается из облаков, и видишь, как зажигаются золотом купола церкви.

А потом останавливаешься на заснеженной дорожке, и захватывает дух от небесной чистоты – только черные прочерки ветвей по синеве.

И так чуден, так хорош этот мир.

Только нет в нем ни тети Насти, ни Виктора Ивановича…

И подступают вопросы, на которые ответов не найти никогда…

Я прохожу по тропинке дальше, останавливаюсь и опускаю цветы на плиту, где имя моей мамы».

Александр Павлович отложил последнюю страничку и посмотрел в окно. Там тоже была зима, но день стоял вовсе не солнечный, а унылый, серый. По заснеженному бульвару передвигались темные фигуры, никто не бежал, не торопился: в этот час те, кто опаздывал, уже опоздали, другие же давно достигли своей цели.

Когда-то Александр Павлович мечтал стать писателем. Но цели своей не достиг: «заел быт», закружили дела… От той поры надежд в архиве Александра Павловича сохранилось несколько рассказов, да этот вот этюд.

Александру Павловичу подумалось: «А маме было бы сейчас… 93 года. Что ж, некоторые доживают… Интересно, как воспринимается в таком возрасте мир? Как сплошные сумерки в зимнюю стужу? Недаром же кто-то придумал сравнивать периоды человеческой жизни с временами года. Вон ведь как радостно выглядел мир, когда писался этот этюд!

Тогда была пора его лета, и он будто бы не знал (но знал же!), что Виктор Иванович служил у предателя Власова, за что и отсидел десять лет в лагерях, что тетя Настя три шкуры дерет за литр молока – ни копейки не уступит (правда, мед тогда принесла она не за деньги), а муж ее – личность странная и малоприятная. Поговаривали, что после войны он отбывал заключение (дело по тем временам обыденное: до того как стать садоводами, кроме него и Виктора Ивановича, в известных местах побывало еще несколько дачников), потом, вроде бы, был оправдан, но, вроде бы, там, в заключении, слегка тронулся умом. И если про тюрьму никто ничего толком сказать не мог (тетя Настя на расспросы всегда отвечала уклончиво), то про его странности и вовсе говорить не приходилось: были они у всех на виду.

Никто не мог понять, зачем свозит он со всей округи металлолом? Ну, ладно бы сдавал его за деньги – так нет же! Лежали груды ржавого железа на его участке нетронутыми, только забор соорудил он из каких-то металлических листов в круглых отверстиях с зубцами по краям. Ажурный заборчик получился… А эта страсть его (на двоих, правда, с тетей Настей) к разведению домашней живности! В те годы не то что дачники, но и настоящие сельские жители не держали скот. Впрочем, это чудачество имело хотя бы оправдание в виде получаемых молока, мяса и яиц.

Но как было понять, отчего он всегда появляется на людях в белой исподней рубахе – той самой, что заодно с кальсонами на завязках (единственный вариант выпускавшегося тогда мужского белья)? Ко всему прочему, он утверждал, что служил на флоте и время от времени объявлял себя Героем Советского Союза.

Звали его Алексей Николаевич Лялин. Был он голубоглаз, лыс, с широким, гладким лицом – даже, казалось, брови не растут. Между собой дачники называли его Алексей – человек божий или Матрос Железняк. Мало кто с ним общался, поскольку каждый, вздумавший сделать это, наталкивался на отсутствующий взгляд Лялина, что в сочетаниии с его благообразным, смиренным видом производило обескураживающее действие.

В числе тех немногих оказался и Александр Павлович. Виной всему стал гусь Лялина, отчего-то яро невзлюбивший восьмилетнего Сашу. Конечно, птицу зверем не назовешь, но этот грязно-белый, огромный и кусачий гусь все-таки был ничем иным, как заматерелым зверем. Каждый раз подходя к ажурному ржавому забору, Александр Павлович внимательно изучал обстановку и продвигался дальше, лишь если поблизости не видно было и не слышно этого буйного существа. Но существо часто оказывалось еще и коварным, и тогда, напоровшись на засаду, Александр Павлович улепетывал, теряя сандалии, под шум взмахивающих крыльев, шип, а, случалось, и пощипывание лодыжек.

Терпение Александра Павловича кончилось, когда ему пришлось удирать подобным образом на глазах своей подружки Ольки – девочки, жившей на даче по соседству. Оля смеялась от души, прекрасно зная – гусь нападает исключительно на Сашку и ей бояться нечего. Что тут скажешь? Дети жестоки…

Но если в первой Олькиной реакции не было и тени сочувствия, то потом, когда Александр Павлович заявил о своем намерении отомстить птице-зверю, она твердо пообещала ему помочь.

Возмездие должно было свершиться во время гусиной прогулки по полю, которое примыкало к дачному массиву и на которое выходило тыльной стороной хозяйство Лялиных. Это поле целиком было отдано на откуп дачникам и поселковым жителям – на нем они сажали картошку. При таком его использовании почва во многих местах бугрилась комьями, так что набрать их – потверже, да поувесистей – не составляло труда. Ими-то Александр Павлович и решил обстрелять обидчика с безопасной дистанции.

Увы, в назначенное время Олька не пришла.

Александр Павлович лежал в картофельной ботве с запасом отборных комьев земли – поначалу раздосадованный тем, что Олька не выполнила своего обещания, а теперь – на подъеме проснувшегося охотничьего азарта. По его расчетам калитка в заборчике вот-вот откроется, и гусь в сопровождении гарема и Лялина выйдет пастись. Лялин постоит немного, понаблюдает, убедится, что стадо вполне вписалось в мирный пейзаж, и уйдет беречь свое железо. И тогда, чтобы свершить возмездие, будет достаточно и времени, и боеприпасов!

Александр Павлович не ошибся: именно так и произошло. Выждав немного после того, как Лялин скрылся за забором, Александр Павлович поднялся из своего укрытия и бросил первый комок земли. Случился недолет, на который гусь, беззаботно щипавший травку, поднял голову. От обнаруженного на горизонте того самого мальца в соломенном картузе его нервно всколыхнуло, и он кинулся на ненавистный объект. Мерзавец летел со всех лап, безмолвно, напористо, и Александр Павлович на секунду растерялся. Но сколько же, черт возьми, можно отступать! Да еще с таким арсеналом боеприпасов!

И гусь напоролся на шквал огня. Клюнув носом и распластав по земле крылья, гусь затормозил, затем жалобно крякнул и, загалдев, бросился наутек. Было совсем нетрудно попадать по крупному, мясистому телу отступающего противника. Каждый земляной ком разрывался, испуская дымок, и пыльное облачко висело еще потом какое-то время в воздухе, отчего Александру Павловичу казалось, что он стреляет настоящими снарядами.

К сожалению, в своем упоении возмездием Александр Павлович потерял бдительность и позволил голосившему гусю слишком приблизиться к дому. Впрочем, Лялин и без того мог встревожиться: гвалт, поднятый негодяем, переполошил всю живность во дворе, которая отозвалась ему и лаем, и кудахтаньем, и блеяньем. Лишь коты молчали.

В общем, застиг Лялин Александра Павловича врасплох на месте преступления.

– Что же это вы, поганец, вытворяете?! – прокричал Лялин.

Александр Павлович находился от него довольно далеко – тому не догнать! – а потому мог себе позволить удивиться: «вы» и «поганец»… А голос у Лялина высокий, какой-то не мужской – мальчишеский.

– Разве вас учат в школе издеваться над животными?! – продолжал кричать он.

Александр Павлович постоял в раздумье, и, решив ничего не объяснять, пошел прочь.

– Учтите, юноша, я этого так не оставлю!

«Да откуда ему знать, кто я такой! – попытался себя успокоить Александр Павлович. – Молоко я всегда беру у тети Насти, в сарае, и никогда там его не встречал. Как и гуся этого. И вообще: «Человек божий» даже взрослых не всегда признает…».

После ужина Александр Павлович забрался в шалаш, который он соорудил на участке в начале лета. Шалаш был не только местом уединения, но еще и наблюдательным пунктом, так как одна из его сторон являлась частью забора между улицей и дачей, что давало возможность видеть происходящее на дороге, а наоборот – нет. Если, конечно, специально не задаться такой целью. Александр Павлович закурил. Все-таки очень может быть, что этот чертов Матрос Железняк знает, кто он такой: здесь детей-то – он, Олька, да братья Свиридовы.

Только близнецы никуда не ходят, их родители после того, как Толик и Борик посетили его шалаш (курили, конечно!), держат взаперти. Александр Павлович вспомнил, какой скандал устроили Свиридовы-старшие его родителям, требуя «оградить мальчиков от дурного влияния». Да… Тогда отец поговорил с ним жестко… Он вообще человек жесткий – военный, фронтовик. А в конце сказал: «Кури, если дурак. Так и говори себе с каждой затяжкой: я – дурак, я – дурак…».

Александр Павлович погасил сигарету. А теперь еще этот гусь!

Послышались легкие детские шаги, и вскоре Олькино личико прижалось к забору:

– Сашка, ты там?

Александр Павлович обиженно молчал.

– Да там ты! Я тебя вижу! Ну, извини, пожалуйста! Я не могла придти: меня тетя Маруся не пустила, мы с ней усы у клубники обрезали.

– Чего обрезали? – удивленно отозвался Александр Павлович, не сведущий в возделывании садовых культур.

– Так я зайду? Все и расскажу…

– Ладно уж, заходи.

Перед сном обычно дачники выходили на дорогу – прогуляться, посудачить. Так было и в этот вечер – мягкий и темный, как бархат: фонари вдоль улицы тогда еще не висели, а луну затянули облака. Однако белую рубаху Лялина не могла скрыть никакая темень.

– Кажется, Алексей – человек божий идет, – сказал Виктор Иванович.

Он, родители Александра Павловича, Олина тетка и еще пара дачников остановились как раз напротив шалаша, обсуждая приятную для всех тему – смену руководителя страны. Александр Павлович без труда понял это по произносимым через слово: Хрущ, Кукурузник, Никита.

Александру Павловичу было покойно и уютно в своем шалаше: Олька рассказала ему все про клубничные усы, он ей про возмездие над гусем, и оба они решили, что Лялин все-таки не знает, кто Сашка такой.

Вот уж почти год под разговоры о бывшем Первом секретаре ЦК партии дети всей страны делали уроки, играли, засыпали, могли даже попытаться вытворить то заветное, чего всегда хотелось, но было нельзя, ибо взрослые трудно отвлекались на что-либо, когда обсуждали это. Но Лялин отвлечь сумел, причем одним только своим появлением. Конечно, оставалась еще надежда, будто бы он просто идет по улице, но в нее Александру Павловичу совсем не верилось.

– Здравствуйте, товарищи, – услышал он звонкий его голос.

– Здравствуйте! – дружно ответили дачники. Судя по возникшей сразу тишине, все задумались: а как его имя-отчество?

Лялин поддержал паузу укоризненным молчанием, а затем сказал, обращаясь к отцу Александра Павловича:

– Павел Константинович, ваш сын убил моего гуся…

Сердце упало у Александра Павловича, ему немедленно стало жалко птицу. «Что же я натворил?!» – раскаянно подумал он.

– Убил? – с сомнением переспросил отец.

– Вполне можно так выразиться: после нападения вашего сына Барсик не ест, не пьет, в результате чего, очевидно, скончается…

– Так на кота или на гуся напал Саша?

– Барсиком зовут моего гуся.

Александру Павловичу стало немного легче: гусь все-таки был жив. Тем не менее, как следовало из дальнейшего разговора, Александра Павловича ожидало суровое наказание. Так пообещал Лялину отец.

Слышавшая все Оля до слезинок на щеках испугалась за Сашку, отчего у него появилась возможность похрабриться:

– Да ладно… Ничего страшного… В первый раз что ли?..

Но кошки на душе скребли…

Все-таки хороший был у него отец, справедливый. Его нет в том этюде только потому, что, когда он писался, отец был еще жив, а этюд этот виделся Александру Павловичу как память об ушедших.

Никакого наказания не последовало, когда родители узнали, отчего все случилось.

Александр Павлович был бы вполне счастлив, если б не осознание своей причастности к печальной участи Барсика. Однако зря Александр Павлович переживал: зверюга оказался живуч и уже через пару дней вовсю важничал, прогуливаясь по двору, – больше его за калитку не выпускали.

Но неприязнь к Лялину у Александра Павловича осталась.

Они с Олей уже выросли, а неприязнь не проходила.

Оля стала, как все и ожидали, красавицей. Ну да, еще в детстве была она этаким милым, грациозным созданием. Ее случай, несомненно, счастливый, поскольку обьино природа издевательски устраивает так, что из очаровательной девчушки вырастает нечто угреватое, угловатое и толстое. Тем не менее, окружающие не перестают ждать, когда маленькая красавица станет еще краше. Редкого чуда, получается, ждут они. Куда как чаще является чудо в случаях наоборот, о которых и сказок, и былей пересказано великое множество.

Для Александра Павловича его подружка Олька изменилась в одночасье – при первой встрече в наступившем лете.

Он смотрел на нее во все глаза.

– Ну, ты чего, – потупилась она, отлично понимая, чего он…

– Ух, какая ты…взрослая… – подыскал, наконец, Александр Павлович слово, за которым стояли еще: «незнакомая», «другая», «красивая» и, самое главное, – «женщина».

Поначалу ему показалось, что так изменила ее новая прическа: вместо каштановой копны, сложенной на затылке, была у нее теперь модная стрижка с челкой.

Но через секунду Александр Павлович понял: все в ней другое. От прежней Ольки оставался только шрамик на щеке.

Лицо у нее похудело – или скулы четче проступили? – и из него ушла детскость с ее подвижностью черт, какой-то их непроясненностью, которые обозначились теперь в полной мере. Так из изящного наброска возникает потом прекрасный портрет. Глаза вытянулись, словно подплыли к вискам, а карие вишни в них еще больше потемнели и стали крупными, с матовым отливом.

Александр Павлович вернулся взором к шрамику и как-то по-садистски им полюбовался: его рук дело! Именно он разбил окно, осколок которого поранил Ольку… Помнится, ее тетка тогда к родителям Александра Павловича не пошла, но запретила Ольке общаться с ним надолго.

Вдруг Александр Павлович догадался: у него физиономия просто светится.

– Ладно, – нахмурился он, – сейчас мяч вынесу, попинаем?..

И как такое могло ему в голову прийти? Оля из-под челки насмешливо взглянула:

– Предлагаешь мне на воротах постоять?

– Извини, не сообразил, ты же теперь у нас барышня…

Вместо того чтобы загладить оплошность, Александр Павлович съязвил. От досады. А разве не обидно, если близкий тебе человек вдруг оказывается чужим? Да еще тогда, когда открываешь, что он тебе нужен больше, чем обычно!

Оля почувствовала его обиду.

– Ну не дуйся, неси свой мяч. На поле встретимся.

Пока Александр Павлович ходил за мячом, Оля переоделась. Она сменила свой сарафанчик на майку с шортами.

Можно было заметить, что с прошлого лета роста в ней прибавилось немного, но ровно столько, чтобы объединить гармонией эти окаты плеч, взлет грудей, теснившихся в маечке, овалы бедер…

Лучше б она не меняла свой наряд!

Александр Павлович то и дело бил мимо мяча и с замиранием сердца слушал гул земли. В какой-то книжке про разведчиков он вычитал, что земля отзывается по-особенному, если бежит женщина. Теперь он был уверен: ему слышно это! Но вошла в него и другая уверенность: не может быть дружбы с девочкой, ставшей взрослой… И возникал следом тревожный вопрос: а что же тогда?

Игры у них так и не получилось.

Дома Александр Павлович посмотрелся в зеркало. Он увидел несуразного человека – взлохмаченного, с худой шеей и детским обиженным лицом. Конечно же, никакого интереса для Оли он представлять не мог. Известная истина о том, что девочки взрослеют раньше своих сверстников, была ему еще неизвестна, а потому Александр Павлович счел свой случай и самого себя исключительно несчастливыми.

Ну а дальше… Катилось радостно лето по средней полосе. Было б, конечно, здорово, если бы Время утонуло в Зазеркалье какой-нибудь стоячей речушки со стрекозами на берегах – и никогда не наступила бы смена сезонов. (Кто-то скажет: поезжайте в Африку, и будет вам вечное лето… Лето-то будет, да не та благодать!)

Увы… Время не исчезает, не идет вспять. Люди придумали даты, чтобы обозначать его след. Для себя придумали, потому что само Временя к прошлому безразлично.

23 августа того года помнится Александру Павловичу до сих пор, хотя есть даты, когда случались события и поважней, но в памяти они почему-то существуют только пунктиром – ну, год еще разобрать, месяц еще бледнеет, от числа же вовсе ничего. А тут…

В 23 августа лето вкатилось жарким шаром. Днем еще пекло, а к вечеру резко похолодало. И совершенно некстати, потому что молодежь собиралась на танцы. А теперь что? пальто надевать?!

Александр Павлович собирался на танцы тоже. Несчастье, случившееся с ним в начале июня, оказалось лишь огорчением: все забылось, благо Оля вскоре уехала на лето к другой своей тетке, в Крым. Компанию ему составляли близнецы Свиридовы.

Толик и Борик вышли, наконец, из домашнего заточения, и теперь ребят безостановочно тянуло к курению и употреблению дешевого забористого вина «Солнцедар» – убойней его было только «Алжирское». В наверстывании даром потраченного времени они готовы были достичь многого, если б не Александр Павлович (и это от его влияния когда-то Свиридовы-старшие требовали избавить их мальчиков!).

Сегодня, однако, Александр Павлович не был строг к братьям: перед танцами никак не обойтись без ритуала раскрепощения – употребления, стало быть, вина.

– Похолодало – то как? – напомнил о каверзе природы Толик, а Борик логично предложил:

– Может, водочки попробуем? Я сбегаю!

Ничто не пугало близнецов на пути порока.

– И где вас…нас, – поправился Александр Павлович, – после водочки искать? Нет, давайте лучше «Солнцедар».

Как всегда, нож отсутствовал, а потому пришлось пластмассовую пробку не срезать, а нагревать зажженными спичками, чтобы, подплавившись, она свободно сошла с горлышка. (Не каждый раз, однако, спички давали желаемый результат, из-за чего наскоро разводился костерок, а от него порой случались пожары, и тогда уж становилось не до того, зачем пришли. Ко всему, закопченная пробка мазала руки, и, как только она снималась, подогретое вино начинало мощно и удушливо распространять свой букет. В общем, процедура эта была достаточно хлопотная. Правда, существовал еще один способ удаления пробки – посредством стаскивания ее зубами. Будучи мало кому доступен, применялся он крайне редко.)

Александр Павлович с близнецами находился примерно на том месте, откуда однажды вел обстрел гуся, то есть в поле, а значит костер можно было развести безбоязненно, заодно и погреться.

– Что на закуску? – поднял взгляд Александр Павлович, покончив с пробкой. Ему бросилось в глаза, что на близнецах одинакового, «мальчукового» кроя пальто – у Толика в темную крапинку, у Борика в светлую.

Толик показал на пакет:

– Яблоки…

– А вы в этом пойдете на танцы?

На самом Александре Павловиче вполне элегантно сидел шерстяной свитер. Братья не успели ответить «да».

– Я так и знала, что вы здесь! – прозвучал томительно знакомый голос. – Значит, пьянствуете?!

Александр Павлович обернулся: Оля стояла подбоченясь, шутливо строгая.

– Привет. А ты-то как здесь?

– Можно сказать, проездом из Симеиза в Москву.

Крымские каникулы запечатлелись на ее лице и руках чудесным загаром, который был особенно хорош на фоне белой курточки. Таким золотисто-спелым он в московских широтах не бывает.

– На самом деле я дома уже неделю. А сегодня решила тетю Марусю проведать. Чайку с нею попила – и к тебе, Сашка. Мне твоя бабушка говорит: где-то со Свиридовыми ходит, может у них, может в поле. Ну, я первым делом сюда…

Близнецы восторженными глазами смотрели на нее, застыв – один с бутылкой, другой с пустым стаканом. Первым очнулся Толик:

– Будешь? – протянул он ей стакан.

– Буду.

По тому, как спокойно она согласилась, стало ясно: в Крыму шли те же процессы взросления, что и здесь.

Осилив напиток, Оля повела плечиками и поморщилась. Александр Павлович отреагировал понимающе:

– Конечно… не крымские вина…

Борик, протягивая Оле закусить, сказал:

– Ты с нами на танцы пойдешь?

Она вгрызлась в яблоко и замерла, окинув близнецов взглядом. Потрясение сошло, когда от укуса потек сок:

– Вы, мальчики, на танцы собрались?!

– Да, – закивали братцы.

– А взрослая одежда у вас есть?

После недолгих препирательств было решено по – быстрому одолеть «Солнцедар» и отправиться: Свиридовым перед танцами на переодевание (хоть в телогрейки – и то лучше, сказала Оля), остальным сразу на танцы.

Александр Павлович хорошо помнит, как ждали они с Олей близнецов перед танцплощадкой, но те так и не пришли: надо же было их родителям, находившимся в отъезде, внезапно нагрянуть и именно тогда, когда нетрезвые братья натягивали на себя телогрейки! Домашний арест последовал незамедлительно…

Еще Александр Павлович помнит, как смолкла вся танцплощадка в медленном танце под звуки раскатистого голоса с хрипотцой, которая неведомо откуда взялась у совсем молодого парнишки – певца. «Для меня нет тебя прекрасней, но ловлю я твой взор напрасно…», – пел он казавшуюся необыкновенно красивой песню; звуки электрогитары подхватывали и относили этот голос к самому твоему «я», и что-то там таяло, сочилось…

В общем, было хорошо: печально и немного всех жаль. Себя, конечно, в том числе. А ведь он вполне бы мог не грустить, если б Оля… Нет, ничего не забылось. И по-прежнему обидно. А вдруг сейчас все изменится?! Чем черт не шутит!..

Он осторожно пропустил руки под обрез ее короткой курточки – вроде бы поудобнее устроил их на талии. Оля никак не отреагировала на это: понятно же, соскальзывают руки с гладкой ткани. Она только уткнулась носиком в его плечо.

К аромату карамельки, которую Оля сосала, неярко подмешивался запах алкоголя, – не «Солнцедара», а словно бы мягкого тонкого вина (как если бы «Солнцедар» после употребления благороднел). Продвинувшись руками еще немного вверх, Александр Павлович обнаружил, что под курткой у нее что-то совсем легкое – то ли блузка, то ли майка.

– Ты не замерзнешь?

Она отняла голову от его плеча.

– Не-е-т, – сказала протяжно с серьезным лицом. И снова склонилась к нему. Помолчала. А потом Александр Павлович не поверил своим ушам:

– Что ж ты остановился?

Александр Павлович окаменел: он у нее весь, как на ладони! Неясно только, поощряет она его или нет?! А если нет?

И Александр Павлович струсил.

– Ну, мы ж вроде друзья…

– Правда? – Оля заглянула в его лицо внимательным холодноватым взглядом. – Но еще полминуты назад ты так не думал…

И неожиданно улыбнулась:

– Ладно, друг, пошли – мне к тете Марусе пора.

Они протиснулись с танцплощадки на выход и направились к березовой роще, светлой даже поздним вечером. За ней через поле стояли дачи – вот и весь короткий путь домой.

Оля шла немного впереди, а Александр Павлович вроде бы и не шел, его как будто и не было, потому что он никак не ощущал себя. Вместо него шел кто-то другой, который был глуп и зол. Зол на самого себя, за то, что глуп, труслив, невезуч, зол на шагавшую впереди свою мучительницу – за то, что так неодолимо притягательна, за то, что у нее все уже, наверняка, было – и не с ним! А с ним ничего не будет! Потому что он глуп, труслив и невезуч!..

Оля приостановилась, развернула конфету, положила ее в рот.

– Будешь? Я еще в куртке нашла, – обернулась она к Александру Павловичу с карамелькой в руке.

– Сколько их там у тебя? – спросил Александр Павлович, а тот – глупый и злой – схватил протянутую руку и резко подтолкнул к себе мучительницу. А она… и не стала возражать.

Александр Павлович почувствовал ее сладкий рот, потом о зубы стукнулась ее карамелька. Она хихикнула:

– Погоди, поперхнемся, – и выплюнула конфету.

У Александра Павловича мелькнула мысль: «Черт возьми, уже в поле, почти дошли…»

Под звездным небом в летнюю ночь от гормонов и вина случаются очень сильные головокружения. Отменить это явление может только сама природа и ничто больше, включая государственный строй. Тем не менее, Александр Павлович однажды узнал – объявили по телевидению – что в СССР секса не было. Узнал, как и многие, с обидой за весь советский народ. (Эту «новость» до сих пор тиражируют некоторые бойкие журналисты и не только они. Бедные, им и невдомек, что откровенная глупость не может быть шуткой. Ну а если у них все всерьез… Бедные они, бедные…)

Были уже расстегнуты и курточка, и что-то там под нею – шелковое на пуговицах, и сэкономлено время на модном, с передней застежкой, лифчике, когда Оля вздрогнула всем телом – Александр Павлович даже подумал, что оцарапал ей грудь (надо было ногти постричь, да кто же знал!..) Она уперлась в плечи Александра Павловича, с ужасом вглядываясь во что-то за его спиной.

– Сашка…– прошептала она. – Смотри…

Александр Павлович обернулся и обомлел. В их сторону, да нет – прямо на них! – шло черное существо с посохом, у которого вместо головы было что-то восьмиобразное, мигающее желтыми глазами! Именно так: длинное его туловище заканчивалось не шеей с головой, а…

«Сова что ли?» – пришла к Александру Павловичу мысль, но тут же улетучилась, потому что следовало не раздумывать, а уносить ноги.

– Что ты застыл? – Оля тянула Александра Павловича за собой.

– Бежим!

Путь до поворота на их улицу был отрезан: существо как раз с той стороны и шло и уже припустилось за ними. Оставалось бежать вдоль заборов, сплошь глухих, так как располагались они по тыльной стороне дач. Конечно, на каждом участке имелся выход в поле, но хозяева держали его надежно закрытым, как дверцу в иной мир. А если ко всему добавить поздний час… Осознание безысходности усиливало страх. Оля бежала впереди, иногда останавливалась, распознав в заборе калитку,– стучала по ней, звала на помощь. Александр Павлович бежал молча: он, конечно, позорно драпал, но перейти на крик означало совсем потерять лицо.

Оглянувшись в очередной раз, он понял: существо поотстало, начало выдыхаться, значит можно будет просто от него убежать.

Александр Павлович хотел сказать об этом Оле, но впереди вдруг распахнулась калитка, и путь им заступил человек в белой рубахе – Лялин. Оля взвизгнула:

– Миленький Железный человек! – от радости и страха все у нее перепуталось. – За нами гонятся!

– Сюда, – строго указал он на дорожку, ведущую вглубь сада. – Там выход.

Оля и Александр Павлович пронеслись по светлевшей песком тропинке и выскочили на свою улицу.

– Повезло…– переводя дух, произнесла Оля.

Они остановились друг напротив друга под только что выглянувшей из облаков луны. Оба тяжело дышали, наклонившись и уперев руки в коленки. Оля так и пробегала все это время расстегнутая. В свисающих полах ее курточки и блузки виднелись разъединенные чашечки лифчика и налитой бок одной груди.

– Ты это… Смотри, к тетке… так не приди… – сбиваясь с дыхания, выговорил Александр Павлович.

Оля окинула себя взглядом.

– Ага… Спасибо…

Она начала приводить себя в порядок, а Александру Павловичу вдруг стало обжигающе жаль своего недополученного, несостоявшегося счастья. Он захотел обнять Олю, пока не все еще пуговицы были застегнуты…

– Ты с ума сошел?! – отстранила она его. – Я чуть не описалась… Что это было, можешь мне сказать?!

– Сова. Человек-сова.

– Какая сова?! Чего ты, Сашка, вечно сочиняешь?!

– Филин. Помнишь, у Виктора Ивановича такой жил? Он нам его показывал, когда мы маленькие были. Наверно, умер уже…

– А, помню, с круглой большой головой. На толстую восьмерку похожий. Да, наверно…

Оля запнулась, пораженная догадкой, которая чуть раньше появилась и у Александра Павловича. Оба подумали: а почему умер? Филины живут долго. И вспомнили о манере Виктора Ивановича подшучивать и разыгрывать всех в соответствии с присущим ему – на гране приемлемого – чувством юмора. В сущности, он тоже был чудак, хоть и не в той степени, что Лялин.

Все-таки интересные люди населяли детство и юность Александра Павловича: помимо этих двух проживали бок о бок с ним и другие необычные личности – время такое было!

Будто в подтверждение догадки со стороны Лялинского участка послышались шум, возня и донесся высокий голос Лялина:

– Власовец хренов!..

И все смолкло.

– Сашка, неужели это был Виктор Иванович?!

– А кто же еще? Покрылся чем-нибудь с головой, посадил сверху филина, взял посох и вперед – пугать припозднившихся прохожих. Вряд ли он именно нас хотел подкараулить, просто нам не повезло.

– Да уж… Я теперь не засну, наверно. Пошли скорее, тетя Маруся заждалась.

Идти было совсем недолго. Открыв калитку, Оля остановилась.

– А ты знаешь настоящее имя Матроса Железняка?

– Ну он же еще Алексей-человек божий, значит – Алексей.

Александр Павлович решил не напоминать Оле, как скрестила она оба его прозвища.

– Вообще – то фамилия его Лялин.

– А он кто?

– Говорит, что Герой Советского Союза. Не уверен, что это так. Но то, что он наш спаситель – точно.

– Да, спасибо ему. Мог ведь и не выйти… У меня до сих пор поджилки трясутся. Съездила тетю проведать…

– Что, все уж так плохо было? – придвинулся к ней Александр Павлович.

– Сашка, отстань, – уперлась она ладонью в его грудь. – Не сейчас, потом… Мы же встретимся в Москве?

– В Москве? А завтра?

– Завтра утром я домой. Очень к маме хочется. После всего…

Она быстро поцеловала его куда-то в подбородок, захлопнула калитку и побежала к светящейся в глубине сада веранде.

На следующий день Александр Павлович увидел спешившего по улице Виктора Ивановича. Тот виновато отвел глаза, под одним из которых светился фингал, – очевидное последствие его ночной встречи с Железным человеком Лялиным.

Александр Павлович снова посмотрел за окно и удивился: теперь там с ясного неба светило солнце, и серый денек стал сверкающе бело-голубым. Да, так бывает – не ждешь радости, а она случается. Однако скорее происходят внезапные беды.

Через пару лет, уже студентами, Александр Павлович и Оля поженились. Они прожили почти год, и ничто не предвещало ее ухода. Но он случился. Оля написала записку – полюбила другого – и исчезла.

Александр Павлович вычеркнул ее из своей жизни, а вот из памяти не получилось. Память вообще не подвластна человеку, даже если он и договорится с самим собой о чем-то забыть. За долгую жизнь без Оли ничего у него так и не сложилось, хоть и был потом дважды женат. Про нее слышал, что она замужем за чехом, но было это еще в конце перестройки – их общая знакомая завидовала: молодец, Олька, живет в цивильной стране, у них там «бархатная революция», а у нас снова мордобой намечается…

Александр Павлович прошел в ванную, достал станок «Жиллет», выдавил в ладонь гель для бритья. Прежде, чем нанести его на лицо, всмотрелся в зеркало. «Старик стариком… А Оля? Мы же ровесники… Как в сказке – жили – были старик и старуха. Нет, ну вот зачем? Зачем она едет?»

Неделю назад он получил от нее письмо – из Венгрии (все-то напутала их общая знакомая). Ничего необычного в нем не было: она вдовствует, дети выросли и разъехались, тоскует по Москве и вообще…тоскует. Взяла билет на поезд – самолетом лететь врачи не велят – и 20-го будет в Москве. Он должен ее встретить, потому что больше никого из близких у нее в России не осталось. В средствах же она не стеснена и так далее и тому подобное. Позавчера Александр Павлович сообщил телеграммой, что встретит ее. А разве был у него выбор?

Александр Павлович вышел из дома и, окунувшись в сиянье света, с радостью глотнул морозца. «Какой чудесный день! И чувствует он все так же, как тогда, когда писал свой этюд. Ничего не изменилось! И кто придумал сравнивать жизнь с временами года?! Однако что-то он замешкался. Опоздает – будет Олька на него дуться, знает он ее! Еще надо цветов купить! Да, и не забыть рассказать ей про Железного человека: те давние слухи о Лялине – правда! И флотское прошлое, и тюрьма…

Недавно по телевизору передача была о разведчиках Великой Отечественной. Александр Павлович с изумлением узнал на фотографии одного из них – лысоватого майора со звездой Героя Советского Союза – странного человека из их детства…

Все же он припозднился: на полпути дал о себе знать сустав большого пальца на ноге, который всегда некстати начинало ломить. Александр Павлович появился на перроне, когда поезд медленно входил в створ между платформами. Это означало, впрочем, что есть еще время, чтобы найти нужный ему шестой вагон. Александр Павлович успел, прежде чем состав, качнувшись, замер на месте.

Он тяжело дышал, но был спокоен: оставалось лишь дождаться, когда выйдет из вагона его любимая Олька.

Ссылки

[1] С ноября 1931 года по июнь 1940 года в СССР существовала шестидневная рабочая неделя с фиксированным днем отдыха, приходящимся на 6, 12,18,24 и 30 число каждого месяца.

[2] До 1967 года в СССР была шестидневная рабочая неделя.