Современная швейцарская новелла

Биксель Петер

Бий Корина

Бирт Кла

Боналуми Джованни

Ганц Рафаэль

Диггельман Вальтер Маттиас

Дюрренматт Фридрих

Кауэр Вальтер

Марти Курт

Меркантон Жак

Мушг Адольф

Орелли Джованни

Орелли Джорджо

Федершпиль Юрг

Фриш Макс

Хальтер Эрнст

Хюрлиман Томас

Шессе Жак

Шмидли Вернер

Шпет Герольд

Штайнер Йорг

Джорджо Орелли

 

 

© 1978 «Luci е figure di Bellinzona», Ed. Casagrande, Bellinzona

 

ПРОГУЛКА ПО БЕЛЛИНЦОНЕ

Перевод с итальянского Е. Дмитриевой

Позавчера наш городок казался совершенно пустым, и, кружа по улочкам — от одной маленькой площади до другой, от памятника к памятнику, двигаясь по Вокзальному бульвару мимо банков (не мешало бы как-нибудь их пересчитать: последний вырубили прямо в скале под средним замком), я там и тут — в чахлой траве, на ступеньках, у подножия статуй, в щелях между брусчаткой — находил только шарики, пестрые стеклянные шарики и, заглядывая в них, надеялся обнаружить внутри сам не знаю что. Миновало, увы, время, когда я находил деньги: пятаки, похожие на полтинники, монеты по десять, двадцать, пятьдесят раппенов, вспыхивавшие вдруг ярким блеском или скромно тускневшие — истертые, погнутые, грязные. Однажды, правда, я нашел франк; поджидая меня, он лежал на гранитной плите решкой вверх (меня бросило в жар, хотя стояла зима), и до сих пор при воспоминании о нем я чувствую запах ландыша, потому что в тот самый миг я заметил у входа в «Новинку» даму, которая не признает никаких других духов, кроме ландышевых. Время денег, растущих под ногами, миновало, зато, как бы в виде таинственно предусмотренной компенсации, в теплые дни (когда я бродил вокруг стадиона, где в очередной раз проигрывала наша команда) стали появляться никогда не виданные мною прежде новорожденные ящерицы: они извивались на асфальте, как дети Суанлока в конце вьетнамской войны.

Повертев шарики в руках, я сунул их в карман и не спеша покатил на своем новом велосипеде — сине-серебряном «Жискаре» — прочь от центра, называемого (в частности, из-за крыс) историческим; по дороге к реке мне продолжали попадаться такие же шарики, но я их уже не подбирал. В беззаботном настроении ехал я по тропинке, изрытой лошадьми богачей, стараясь не наскочить на коварно торчащие из земли корни деревьев, однако то и дело на них натыкался, заглядевшись по сторонам, отчего подпрыгивал в седле и падал грудью на руль, как жокей. Пока мне везло, но, говорил я себе, не стоит испытывать судьбу, даже если самое большее, чем я рискую, — это сломать руку — пустяки по сравнению с риском шлемоголовых, проносящихся с несусветным ревом по автостраде за рекой на своих мотоциклищах «хонда». От моста до моста, бетон, железо, сверну направо — увижу знакомого бакалейщика, похожего на Юла Бриннера и пославшего в свое время кучу денег падре Пио; стоя под черешней в позе молящегося бенедиктинца, бакалейщик принимает солнечные ванны, пока солнце не заходит за близкую («слишком близкую») гору; пожилая пара обрывает цвет с раскидистой липы: она — стоя на земле, он — забравшись на дерево, скрытый густыми ветвями (при первой встрече она сказала: «Мой муж может пить липовый чай даже холодным» — видимо, давая мне понять, что он тут, рядом); а вот эмигрант из Калабрии: судя по тому, что с ним несовершеннолетние дети, вид на жительство он наконец получил… Если же налево сверну, туда, где много лужаек и много деревьев, где кемпинг, терренкур «Навстречу жизни», мост, удержавший (молодчина!), чуть ли не кинувшись следом, нашего коллегу от самоубийства, то сразу, почти уверен, встречу ее, тоже на велосипеде, скорее всего, в голубом, причудливо разлетающемся платье, и, хотя мне далеко до фавна, скажу ей: «Остановитесь, синьорина, сделайте милость! Покажите, что это там у вас такое бархатистое…» Нет, вы только поглядите, как она испугалась! Испугалась и удирает — не от меня, от себя самой, потому что (голос срывается на безумный крик) ей некогда: она стремится совсем к другой, нездешней жизни и на этот терренкур с его дурацким названием ей наплевать, — между тем она и понятия не имеет, что, пройдя заросли между двумя указателями терренкура, можно испытать поистине неземное блаженство при виде Фонсы, ради знаменитого меда которой один раз остановились даже военные грузовики, и ошалевшие от восторга солдаты в касках кричали: «Фонса! Фонса!» Ради знаменитого меда? Да кто о нем теперь знает, всемогущий боже, ты же видишь, во что превратились люди, в том числе и крещеные, их уже не исправишь, они ведь говорят одно, а на деле выходит совсем другое, и, если быть откровенным, они на реку-то ходят только своих собак выгуливать; не было бы у них собак — они бы загорали у себя дома; во всяком случае, будь спокоен: ни справа, ни слева ты не встретишь ни одного политического деятеля — высокочтимые депутаты не оказывают реке такой высокой чести. Другое дело — солдаты из новой казармы, той, что в двух шагах от Тичино: в знойные дни, когда нещадно палит солнце, даже самый тупой, самый твердолобый капрал поведет свою манипулу к реке. Если же его и там охватит патриотическое рвение, он не потерпит, чтобы, составив винтовки в пирамиду, новобранцы слишком долго прохлаждались в тени на травке, и поднимет их резким окриком: «Встать!» Чертова немчура, деревенщина, скотина, точь-в-точь как тот выродок, заставивший целый патруль плясать и повторявший свое идиотское «гоп, гоп, гоп!» с такой скоростью, с таким остервенением, что никто не осмелился — нет, не взбунтоваться, но даже пикнуть, даже посмотреть умоляюще на собственного палача: все прыгали по прихоти одного кретина. Конечно, рано или поздно может случиться и такое: капрал сам начнет предательски потеть, и тогда отчего бы ему для разнообразия не скомандовать: «К реке!» Секундное замешательство, и вот уже бедняги, не веря своим ушам, тяжело бегут к манящей воде в надежде наконец освежиться, но их останавливает столь же неожиданный, сколь и беспрекословный приказ их мучителя: «Бросать камни в реку!» Сам он тут же находит подходящий круглый камень и, подняв его, бросает, почти без видимых усилий, под таким углом, что тот с отчетливым стуком ударяется о валун в нескольких метрах за рекой. Всеобщее молчание сменяется возгласами восхищения — искреннего или поддельного, не поймешь. Затем жалкие попытки новобранцев: камень неизменно плюхается в воду, брызги летят во все стороны — смех, да и только! Капрал издевательски хихикает до тех пор, пока какой-то крепыш не запускает с глухой яростью камень точно в него. Схватившись за бок, капрал с перекошенным лицом дает команду «отставить!» и строит всех на тропинке. Вместо освежающего купания снова бессмысленная шагистика, но, правда, уже недолго: превышать время, отведенное на строевую подготовку, по инструкции строго запрещается.

Вдруг краем глаза я вижу темный комок, он несется в мою сторону и прыгает сзади на багажник. Я торможу, не без опаски оглядываюсь и вижу обезьяну, скорее всего шимпанзе, с лицом судьи, объявившего или готового вот-вот объявить приговор. Надо сказать, что, спасаясь в этих местах от скуки, я немного привык к разным неожиданностям и меня уже не удивляют странные, а порой и просто загадочные повадки здешних животных. Спускаясь как-то вечером к гроту, где обычно ужинаю, я чуть не споткнулся о филина с оранжевыми глазами, который, напоминая скульптуру Пьеро да Брузино, неподвижно сидел на тротуаре перед сквериком, где растут магнолии, хурма и кипарисы. Присев на корточки и наклонив по примеру филина голову набок, я заглянул ему в глаза и только хотел его погладить, как он возмущенно взмахнул крыльями и попытался клюнуть меня в затылок, за что я, возмутившись в свою очередь, сделал попытку его отпихнуть, но промахнулся: оскорбленный, но не уронивший собственного достоинства, филин взлетел на красную магнолию, а с нее перебрался на сосну — свое дневное убежище. Еще здесь есть одна птица — о ней говорит весь верхний квартал, — которая подает голос в одно и то же время, обычно около двенадцати ночи, причем никто, включая орнитолога (уполномоченного по дому в случае атомной войны), не только ее ни разу не видел, но даже до сих пор не догадался, что это за птица: на сову не похожа, на сплюшку тоже, хотя кто ее там разберет, да нет же, сплюшка исключается, горлинка это, честное слово, горлинка, спросите у синьоры Бенвенги, в ее саду часто воркуют голубки, какие еще голубки, нет, у нашей крик особенный — не короткий и не длинный, и начинает она с высокой ноты, а через пять секунд точно другой голос вступает, отличный от первого, поэтому многие думают, может переговариваются две птицы, самец и самочка: она спрашивает — он отвечает.

Но вернемся к обезьяне. Скорее удивленный, чем испуганный, я хотел столкнуть ее с багажника, но она, смешно сжавшись, посмотрела на меня с таким трогательным дружелюбием, что я медленно поехал дальше с необычным пассажиром. Вскоре, однако, обезьяна сама спрыгнула и исчезла за полукружьем стены, защищавшей от ветра стрелковый стенд времен Луна-парка и стрельбы по тарелочкам, стены, под которой обычно загорала Клеопатра с игривой косичкой над узкими плавками.

Я притормозил и, не слезая с велосипеда, поздоровался с той, о ком и военные, и штатские рассказывали чудеса еще в первые годы моей городской жизни; в конце концов, я давно собирался с ней поздороваться, не хотел, чтобы она считала меня одним из тех, кто, встретив ее на Вокзальном бульваре или на Пьяцца-делла-Фока, демонстративно отворачивается в другую сторону, как она прежде отворачивалась от меня — неизвестно, по какой причине. Я бы с удовольствием прислонил велосипед к дереву и присел возле нее на камень, но, хоть она и ответила на мое приветствие и даже добавила, что недавно потеряла мать, не решился, о чем, как вы догадываетесь, особенно и не жалею. Я поспешил сказать «до свидания, синьорина» (пришлось сделать над собой усилие, чтобы не смотреть на косичку, обезьяны и след простыл) и степенно покатил к более тенистой части дамбы, где растут вязы, тополя, акации и бузина. Как и следовало ожидать, обезьяна не преминула вернуться и, вспрыгнув снова на багажник, подняла руку, точно замахиваясь кнутом. По правде говоря, терпение мое лопнуло, у меня не было ни малейшей охоты шутки шутить — ни с обезьяной, ни с ее хозяином, спрятавшимся, скорее всего, где-нибудь поблизости и восторгавшимся из укрытия наглостью своей подопечной, поэтому, грозно прикрикнув на обезьяну, я заставил ее убраться. Ну, разве я не говорил, что хозяин где-нибудь поблизости? Вот он выходит с улыбкой из кустов и направляется мне навстречу — маленький, худенький, с бледной старческой кожей, в черных длинных трусах; я бы удивился, не встретив сегодня его, старожила нашего городка, с которым до сих пор мне ни разу не пришлось побеседовать (ничего не значащий обмен словами на улице, в галерее или чаще всего у газетного киоска на Коллегиальной площади не в счет: «Ну-ну, юноша», — говорит он мне обычно).

— Здравствуйте!

— Привет!

Я бросаю велосипед на лугу, и мы спускаемся к реке. Его сын — мой сослуживец — погиб тридцати лет от роду во славу отечества на давних осенних маневрах при переправе все через ту же реку Тичино, грозно вздувшуюся тогда от дождей; гроб потом покрыли флагом, красным с белым крестом, бригадный полковник произнес речь.

Старик мягко опустился на камень, вытянул ноги — сухие, без варикозных вен. Я тоже разделся.

Нежась на солнышке, мы в безмятежном молчании смотрели друг на друга, но каждый был занят скорее собой и старался утаить от другого свою опустошенность. Потом старик стал вспоминать времена, когда еще не было дамбы, люди с той стороны перегораживали реку большущими ящиками и ловили крупную («вот такую») рыбу. Ему хотелось о многом поведать, многим поделиться, в голове у него царила неразбериха — толчея, если можно так выразиться, из-за которой он перескакивал с мысли на мысль, как белка с ветки на ветку; провожая, к примеру, глазами реку, струившуюся к озеру в темпе аллегро модерато, он поднимался памятью вверх по течению — навстречу горам праха, чтобы сказать своим скрипучим голосом, как давно мы знакомы.

— Помните? Мы познакомились во время моего отпуска (со мной и сын был, помните?) у одного коренного швейцарца, родом он из Левента, а жил в Генуе, у него еще гостиница была в Комо. Или в Белладжо? А впрочем, какая разница, говорят, нет смысла напрягаться и вспоминать то, что потом само собой придет, и все-таки мне кажется, в Белладжо, да-да, совершенно точно, у меня до сих пор перед глазами большая фотография в коридоре и столовые приборы, на которых выгравировано название гостиницы. Как же она называлась? Ах ты господи, выскочило из головы, я ведь давно небо копчу — мне девяносто один, но жить пока не надоело, каждый новый день чему-то учит, вчера, представьте, слышал в мясной лавке, одна старушка говорила: «Еду в Лондон, хочу на дорогу съесть рагу». А вы знаете, мы с Монтемари до сих пор играем в шары! Вы знакомы с Монтемари? После того как он проиграл в финале всетичинского чемпионата из-за камешка, его все так и зовут «Камешек». Давно это было. Камешек задержал шар на какой-то миллиметр, но этого было достаточно, чтобы Монтемари проиграл. Долго потом не мог успокоиться.

Я хотел вставить слово, но, вспомнив, что он глухой, ограничился кивками и удивленными жестами. Подняв глаза, я вижу наверху, настолько близко, что мы могли бы вполголоса поговорить, загорелую девушку. Девушка улыбается и в ответ на мое быстрое, не замеченное стариком приветствие почти по-приятельски машет рукой. Тут старик вдруг поднимается, и мне приходится, вытянув шею, вертеть головой вправо и влево, чтобы не упускать ее из поля зрения. Болтовня старика прерывается долгими паузами, и когда он снова ухватывает потерянную при очередном скачке нить разговора, то все больше походит на надоедливую крикливую птицу. Меня это начинает тяготить, в душе нарастает невольное раздражение. Минутку, что там показывает мне девушка, пользуясь языком глухонемых (любимое детское развлечение)? Я понимаю, что не понимаю ничего, и девушка медленно повторяет: «Терпение». Терпение? Да, конечно, весело киваю я, спеша добавить мысленно: «Ангельское», а заодно вспоминаю вдову с ежевичным мороженым в руке, которая сказала: «Geduld bringt Rosen». Старик замечает знакомую женщину, играющую на мелководье с детьми. Окликнув ее своим пронзительным голосом, он моментально отходит от меня и направляется к ней, еле сдерживаясь от нового приступа восторга, на этот раз вызванного видом обнаженных прелестей хорошенькой мамочки. Он сразу же включается в игру (я слышу восторженные детские крики): быстрым движением сводя под водой руки, старик поднимает бурун такой высоты, что можно только подивиться его ловкости.

Сам не знаю, почему я отхожу от девушки и растягиваюсь на камнях — далеко не самом удобном ложе. В разрывах облаков синеет небо, напоминая синеву детских глаз. Вдруг все тускнеет. Я перевожу взгляд с первого замка на второй, со второго на третий — он самый высокий. С того берега, уже почти захваченного тенью, слышатся голоса. Гора, внезапно ставшая мрачной и темной, нависает над селеньями. Появляются какие-то странные насекомые: кузнечики не кузнечики, скорее жуки; они барахтаются у берега — вялые, безжизненно-прозрачные, то и дело ударяясь о мокрые, покрытые мхом камни. Вода отступает и тотчас набегает снова, оставляя на берегу каждый раз все больше трупиков. Я поднимаю глаза и вижу загаженные кусты и деревья; глядя на прилипшие к стволам, свисающие с веток обрывки нейлона, полиэтилена, неведомо чего, можно подумать, будто тут прошли циклопы. К счастью, отвлекая меня от этой мерзости, на противоположном берегу показались мальчишки из Карассо, которые, правда, частенько доводят меня своими опасными выходками до того, что я готов бываю крикнуть им: «Поосторожней!» Один — в красных плавках, худой, высокий, с шапкой светлых вьющихся волос, как у Беноццо, другой — коренастый брюнет в черных плавках. Словно выполняя произвольную программу по вольным упражнениям, они падают ничком на гребень валуна, лоснящийся от вечернего тумана, точно китовая туша, танцуют над пропастью подобие первобытного танца — в общем, выделывают черт знает что. Честное слово, у меня кружится голова, как иной раз на улице при брошенном невзначай взгляде на балкон четвертого или пятого этажа, с которого свешивается вниз детская нога. Этот валун — их излюбленное место потому, наверно, что на окружающих его скалах есть трещины, по которым удобно взбираться, и гибкий кустарник, за который можно уцепиться. Первым устремляется на скалу худой, коренастый же тем временем прыгает в воду, словно нехотя плавает, после чего, усевшись на гальку, следит за товарищем, подавая ему знаки и крича что-то неразборчивое. Раз сто за лето, не меньше, лазят они по этой черной отполированной громадине на отвесный выступ, нависший над омутом с темно-зеленой, почти неподвижной водой; но я всегда холодею от страха, глядя, как они, прилепившись непонятным образом к голой, почти вертикальной стене, нащупывают ногой невидимую трещину.

Наверно, это те же самые мальчишки, я видел их здесь несколько лет назад: держась за старые автомобильные камеры, они бесстрашно неслись по течению, а через час возвращались на дамбу, катя черные блестящие круги перед собой или неся через плечо. Я не мог не завидовать им, поскольку с детства боялся воды и даже не мечтал уже научиться плавать. Не похоже, чтобы они работали на публику, ее почти нет ни здесь, ни на мосту. Хотя, кажется, я ошибаюсь: они еще когда заметили, с каким интересом на них поглядывает смазливая брюнетка — та, что привычным движением подтягивает резинку, лежа в изящном углублении на розовом камне, которое будто специально рассчитано на ее крупное, но стройное тело. После некоторых размышлений я догадался: между парнями и уже не очень юной брюнеткой существует взаимная связь, они посылают друг другу чувственные токи — свидетельство неисчерпаемости великого древнего инстинкта. Такие парни, как эти двое, не могли напасть на женщину в красном, постоянно прогуливающуюся со своей собакой вдоль реки; в бассейне слишком много народу, да и длинные прогулки ей по душе, рассказывала она, не так уж этот парень, в конце концов, ее и напугал (мало ли в наших местах маньяков!), хоть и выставил наружу свое, так сказать, хозяйство, а собаку увидел и тут же ретировался, молодец, Билл. Вот они останавливаются и оборачиваются — не передохнуть, скорее, удостовериться в ее участливом внимании, подогреть ее интерес. Без сомнения, их нерешительность — чистое притворство: бросив равнодушный взгляд вниз, где самая большая глубина, они медлят, точно собираются с духом, но тут же становится ясно: нырять они будут не отсюда, а с более высокого и опасного места. Они смеются, хлопают себя по ляжкам, у одного появляется в руках пачка сигарет, и оба, присев на корточки, жадно закуривают, затягиваясь до самых легких и прикрывая глаза, как заядлые курильщики. Наступил подходящий момент продемонстрировать девушке серию фигур, из которых больше всего удалась им фигура ящерицы с ее верткими бесшумными телодвижениями. Девушка в ответ посылает щедрые улыбки и скупые, непонятные мне знаки. Она так естественна в своем бесстыдстве, что их возбуждение вполне оправданно. По-моему, они не видят меня, во всяком случае, не замечают, как и рыбака, давно уже стоящего в воде, но пока, судя по всему, не выудившего ничего, кроме мелочи, которую он разочарованно выпускает обратно в реку. Я хотел бы стать их союзником, потому что они не делают просчетов в своей игре, похожей на благородное соперничество держав, неукоснительно соблюдающих условия почетного договора о мире. Что же касается войны, ее следует ожидать с неба. Второй раз пролетел полицейский вертолет. Уж не сидит ли в нем Блюститель Четырех Швейцарских Литератур — короткие усики, клочковатая, пропахшая лошадиной мочой бородка, массивные очки, палка и сандвич, внушительный, как «Швейцарский дар»? К счастью, мое безупречное поведение лишает его возможности доложить по начальству, будто я обнажен больше, чем положено, или не выпускаю из рук (даже на реке!) Брехта — писателя небезынтересного, кто же спорит, но больно уж небрежного к форме, плохого стилиста, одним словом. Первым достигает вершины валуна коренастый; он цепляется за деревце, принимая нарочито смешную позу, и поджидает товарища, который карабкается следом пусть и не с такой обезьяньей ловкостью, но и без особых усилий. Неужели они никогда не устают? Не переговариваются друг с другом? Нет, вроде бы иногда переговариваются, и я думаю — на жаргоне. Любопытно, как они называют ящерицу? Чернявый время от времени выпускает из рук ветки, скользя пальцами по листьям, рывком подтягивает плавки, наклоняется к обрыву, но не ныряет. Может, на этот раз они и не собираются нырять? Сообщница их — та уж точно знает, что они будут и чего не будут делать, пока не разойдутся по домам.

Прыжок с десятиметровой высоты — дело нешуточное. Во сне, правда, он у меня всегда получается безукоризненно красиво, только приземляюсь я не в воду, а обычно на копну сена, гимнастический мат, свежую солому и удовлетворенно поглаживаю себя по животу, будто закусил в «Гордуно».

Я поворачиваюсь к старику, который все говорит и говорит, и, убедившись, что он меня видит, спрашиваю жестами о тех двоих, нырнут ли они до вечера. Он многозначительно крутит указательным пальцем около виска: психи, мол, буйнопомешанные, чуть не рассчитают — разобьются о скалы. Как бьются в Понтебролле, в Санта-Петронилла-ди-Бьяске, в Акапулько.

Редкий год обходится без несчастных случаев. Не выпуская из поля зрения ребят, я слежу одновременно и за неспящей красавицей: она беспрерывно крутится за кустами акации на своем камне, но не от волнения, просто старается подставить солнцу каждый участок своего тела. Я человек с выдержкой, я не буду, как некоторые, отстав в незнакомом месте от поезда, до прихода следующего метаться по вокзалу. А у нас по вокзалу разгуливают ангелы из Армии спасения, сжимая под мышкой судные трубы. Грустно все это, друзья. Но вот коренастый отпускает дерево, вытягивается в струнку и прыгает солдатиком. Почти сразу же он выныривает и несколькими гребками достигает валуна. Блондин ныряет следом вниз головой. В воду он входит гораздо лучше, меньше поднимает брызг, да и плывет красивее; глядя на изгиб его спины, проступающий из воды, я вспоминаю Дантовых дельфинов.

Боже мой, я совсем забыл, мне же надо было к зубному! Со мной это уже второй раз. Еще когда прятал часы в туфлю, помнил, а потом вылетело из головы. Ужасно неудобно. Зубной врач, конечно, рассердится и будет не так уж не прав, хотя, должен признать, обычно он очень любезен и разговаривает со мной исключительно про Шиллера и про политику. Завтра четверг, он едет на целый день в горную деревню ковыряться в менее изнеженных и ухоженных ртах. Прошлый раз, не зная его расписания, я пришел в четверг после обеда, позвонил деликатно, не трезвоня, но в доме оказалась только служанка родом из Валь-Каваллины, с которой мы поболтали на бергамасском диалекте. Ох уж эти зубы! Теперь их у меня столько, что на три рта хватит, скоро смогу петь канон «Братец Мартин» на четыре голоса, как персонаж Русселя. (Зубной говорил, мы с ней составим отличный дуэт.) Больше всего возни было с одним, как говорят дети, зубиком, а вернее, с дыркой, в которую врач вставил зуб (к сожалению, не на штифте, что было бы наилучшим решением, да только корень подкачал), прикрепив его чем-то вроде пластмассового салатного листика к десне и хитрыми крючками к соседним зубам. Самое смешное, что знакомый адвокат, один из крупнейших правительственных юристов, встретив меня как-то до или после работы (он любит длинные прогулки, во время которых, случается, спасает утопающих, бросившихся в реку с дурными намерениями; ему без малого шестьдесят, но он, не задумываясь, кидается в воду и вытаскивает их), сказал мне с восхищением, почти с завистью:

— Тебе известно, какие у тебя изумительные зубы? Ты же просто феномен! Мы с тобой почти ровесники, а в нашем возрасте белые зубы — большая редкость. Можешь мне поверить, тебе очень повезло.

Мне действительно повезло, потому что каждый раз, выйдя от зубного, лечившего последние годы мой жестокий кариес — «болезнь, причины которой еще недостаточно изучены», — самым эффективным, коренным, так сказать, методом, я бродил по городу и словно впервые, словно другими глазами видел все вокруг: поросшую лесом гору Пиццо-ди-Кларо, похожую на орла, не то складывающего, не то раскрывающего крылья; Моттоделла-Кроче в буйном осеннем пожаре, Пьяцца-дель-Соле, «чудом сохранившую свой облик во время градостроительного бума», старые особняки с чугунными оградами балконов, ажурными, как мадригалы… Ведь это прекрасно, если зубной врач починил тебе без наркоза разрушенный зуб, который ты уже считал потерянным, если почистил и привел в порядок весь твой запущенный рот и небрежно бросил на прощанье: «Еще немного, и мы закончим»; выйдя от него, ты чувствуешь себя почти счастливым, тебя не тревожит мысль о средней продолжительности жизни, ибо если ты не мотылек, который, едва родившись и покружив вокруг лампы, умирает, и не слон, способный преспокойно прожить сто лет (не говоря уж о попугаях и черепахах), значит, что-то среднее, да-да, мы с гусями где-то посередке… Остановиться здесь, постоять там, услышать голос, доносящийся непонятно откуда — может, из окна с цветами на подоконнике, прочесть на стене школы «Цита и Сальви — вонючки». В квартале, где булыжная мостовая еще противится асфальту, девушка негромко спрашивает подругу, высунувшуюся из окна напротив: «Дашь мне надеть свои желтые чулки?» Точно на охоте в предрассветный час — топот бегущей собаки; глаза, улыбки, обрывки приветствий — Калабрия, равнинная Апулия и, безусловно, Сицилия; многострадальная испанка, мешая итальянские и испанские слова, объясняет кому-то:

— Я не говорю по-итальянски, я говорю только по-испански, стыдно, конечно, зато моя дочь говорит по-итальянски свободно.

Когда же я теперь попаду к зубному? В лучшем случае ждать придется не меньше месяца: теперь записаться к врачу, и не только к зубному, ужасно трудно. Пытаюсь втолковать это старику.

— Что? К зубному? — кричит он. — Жаль-жаль. Приходите еще, а то мы как следует и не поговорили. Я, во всяком случае, всегда здесь в хорошую погоду.

Мне не хочется, чтобы он заметил девушку, объяснявшуюся со мной на пальцах, да он и не смотрит наверх: не поднимая головы, он поворачивается ко мне спиной и бредет, не оглядываясь, по выбеленным, точно кости, камням в сторону кустов, где лежит его одежда. Между тем заметно прибавилось собак. Действуя на нервы, они безнадзорно носятся по берегу, вбегают в воду, отряхиваются, обрызгивая с блаженной непосредственностью тех, кто рядом. Тут и сторожевые, чьи хозяева больше всего ценят в собаках злобность, и декоративные, и охотничьи, есть даже спасатель — старенький, впавший в детство сенбернар, уже не способный кого-либо спасти.

Я быстро одеваюсь. Показываю девушке на большое белое облако с солнечным кантом. Вороны, покружив над нами плотной стаей, улетают навстречу приближающейся ночи. Сейчас, думаю я, самое время рассказать ей про мальчика, которому я помог высвободить застрявшую в спицах ногу, хорошо еще велосипед удалось остановить. Или про брата-протезиста моего зубного врача, обеспеченного постоянной работой благодаря одному дедусе с пиореей, столь неумеренно употребляющему свежую редиску с грядки, что его собственный рот нуждается в регулярной прополке, в результате чего каждый раз лишается очередного резца или коренного. А может, лучше начать разговор с собаки, которую как раз тут задавила машина на глазах все того же брата-протезиста?

— Синьорина!

— Вообще-то синьора, я вдова.

— Такая молодая — и вдова. Трудно поверить.

— Уже два месяца.

В ней не было, что называется, вдовьего смирения перед фатальной неизбежностью; стойкая непреклонность женщины из народа, молодой задор одерживали верх над скорбью. Я заметил, что ее не тяготит разговор со мной, человеком посторонним, скорее наоборот, поэтому после принятых в этих случаях «ничего не поделаешь», «такова жизнь» поинтересовался причиной смерти ее мужа. Несчастный случай?

— Несчастный случай? Можно и так назвать. Он покончил с собой.

— Бедняга. Наверно, слабый характер был. Как-то мы с приятелем обсуждали подобные случаи, и он мне сказал: «Если услышишь о моем самоубийстве, знай, мне стало невмоготу».

— Кажется, я поняла, почему он так поступил. Его мучали угрызения совести.

— Угрызения совести? Кого они не мучают, синьора?

— Его они замучали вконец. Несчастный, он же убил свою невесту. Еще когда работал на юге Франции, в карьере.

— О господи, значит, он много отсидел.

— Да, свое отсидел. Но я, когда выходила за него, ничего не знала, и потом, он был добр ко мне, очень добр, с малышом взял.

— Видно, действительно, добрый был парень. А малыш от кого? Я хотел спросить, кто отец ребенка?

— Один женатик, живет недалеко от меня. Хорошего мало. Я тогда еще в училище ходила, дура была наивная. Мне взбрело в голову, что я беременна, ну, со страху и рассказала все одному преподавателю — молодому такому, интересному, он замещал противного, которого в армию забрали. Так и попалась. Я, знаете, теперь что делаю? Нарочно катаю у него под балконом коляску взад-вперед. Хоть бы дождь пошел. Все бы легче.

— Вам, наверно, на работу пора? Чем занимаетесь? — спросил я, размышляя над ее рассказом.

— Вяжу, по вечерам мою окна на телеграфе. Я бы не возражала устроиться туда постоянно — платят они неплохо.

Она бросила на меня такой наивный, чистый взгляд, что я невольно смутился и вдруг вспомнил, как однажды в горах, выйдя из грота и оглядевшись по сторонам, не увидел ничего из-за сплошного снегопада; я стоял точно под простыней, а когда все утихло, солнце озарило верхушки лиственниц, припорошенных снегом.

— Представляете, — снова заговорила она с улыбкой, — однажды он принес мне стихотворение, сам написал. Там было про что-то скрипучее, кажется про калитку, и все в рифму. Он встречал меня после работы на своем мотоцикле. Ему нравилось быстро ездить. Я боялась, просила потише, а он знай твердил, что больше не будет.

Странная штука: мы одновременно смотрим друг другу на руки. Смущенный тем, что по сравнению с ее натруженными, обветренными руками мои выглядят изнеженными, я рассказываю, как весной ни с того ни с сего у меня появились бородавки, впервые такая пакость, а одна — самая отвратительная — прямо посреди левой ладони, больно даже стало велосипедный руль держать.

— Надо было к доктору сходить, он бы определил, бородавки это или что другое. У одной моей подруги, она живет в долине Бленио, на голове появляются какие-то шишки, и ей их каждый раз вырезают.

— Да я уже собрался к врачу, хотел, чтоб мне их выжгли или срезали, но сперва решил один способ попробовать: пришел я на реку, а дело было в мае, опустил руки в воду, а когда бородавки размякли, стал их соскребать до самых корней, а потом на солнце подсушивать. Поскребу — посушу, опять поскребу, опять посушу, и так час, не меньше. Представьте себе, через неделю ни одной не осталось.

— Потрясающе.

— У меня приятель есть, моложе меня, недавно прошел специализацию по дерматологии, так он мне говорил, что в Женеве, в университетской клинике, многие пациенты поправляются не от лечения, а от веры в лечение; кожные заболевания — дело темное, они тесно связаны с нервной системой, поэтому могут пройти от одного внушения. Кстати, вспомнил, этот приятель в детстве любил есть цветки магнолий.

Она смеется: видите ли, слово «магнолия» вызвало у нее в памяти давнишний сон, если бы не так поздно, она бы обязательно его рассказала, хотя, пожалуй, про того типа интереснее, он был бледный, как полотно, и чуть не задавил ее своей тележкой в супермаркете, нет, конечно, не в буквальном смысле…

Я спрашиваю, не свяжет ли она мне носки, я ношу шерстяные, серо-голубых тонов.

— С удовольствием, если вы не будете привередничать…

— Тогда, пожалуйста, светло-серые, а еще лучше — голубоватые.

— Одну пару принесу на следующей неделе. Договоримся так — в первый же погожий день на этом самом месте. Согласны?

— Согласен. А теперь мне пора, к зубному опаздываю.

— Желаю, чтоб не больно было.

— Спасибо.

Сам не знаю, зачем я наврал про зубного, в этом не было никакой необходимости.

Я долго шел пешком, ведя велосипед за руль. Здесь довольно безлюдно, и среди зелени и деревьев нередко можно увидеть золотых длиннохвостых фазанов, сбежавших, скорее всего, с какой-нибудь фермы в долине Магадино. Летать они не летают, но бегают быстро, если их вспугнешь. У меня на родине, в горах, водятся только сине-черные, с лирообразным хвостом и красными пятнышками над глазами, поэтому, наверно, мне так нравятся здешние, золотые. Но сейчас меня больше интересует молодая женщина, которая бежит к мосту в одном купальнике. Я уже готов крикнуть: «Не убегайте, синьорина!», но предпочитаю прежде ее догнать (на велосипеде это секунда) и шепнуть на ушко: «Ради бога, синьорина, не убегайте!»

— Ах, это вы, господин учитель! — говорит она, останавливаясь. — Представляете, у меня стащили юбку и все остальное, я должна теперь идти домой в таком виде.

— Вот это номер! Ну ничего, — успокаиваю я ее, справившись с недоумением. — У вас прекрасная фигура, честное слово. Не видите разве, в каком восторге рабочие на строительной площадке возле казармы?

Она такая миниатюрная, такая тоненькая, что я не могу удержаться и, взяв ее под мышки, без труда поднимаю в воздух, как ребенка.

— Вы просто пушинка, ничего не весите.

Сначала она смеялась, а потом посмотрела на меня странным взглядом, словно заподозрила, будто ее вещи спрятал я, но я-то сразу понял: это проделки обезьяны.

— Кроме шуток, здесь сегодня бегал шимпанзе, здоровенный, вот такого роста, он и меня напугал — вспрыгнул вдруг на багажник, да-да, этот способен стащить одежду у дамы. Разве теперь узнаешь, куда он ее дел!

— Вы меня разыгрываете, господин учитель.

— Честное слово, нет.

Проводив до моста свою коллегу (она преподает физкультуру, а в детстве играла на скрипке и подавала большие надежды), я сказал, что могу съездить в город и попросить кого-нибудь из друзей забрать ее на машине, но она отказалась.

— Нет, нет, я сама доберусь, до свидания, — и пошла через поле на виду у рабочих, провожавших ее улюлюканьем и грубыми шутками, а потом скрылась за кустами бузины. Ну а что там старик? Он успел снять черные трусы и надеть белые и теперь сидит на темном камне посреди опустевшей дамбы; таким — одиноким, в трусах до колен — сохранит его моя память.

И вот я снова кручу педали и уже через несколько минут въезжаю в город. Здесь, на ровном асфальте, я развлекаюсь тем, что стараюсь ехать как можно медленнее, временами даже переходя для этого на сюрпляс — выдержки у меня достаточно, да и дома никто не ждет. Дом мой стоит на холме (разумеется, он не мой, а домовладельца, у которого я снимаю квартиру — кабинетик, спальню и крошечный туалет, и смешно слушать, как хозяин хвастает, будто он и есть автор планировки). Подняться к дому можно разными путями: веселее — дорогой, навстречу молочным ручейкам с молокозавода, а короче — по новой улице, варварски пробитой напрямик к ветеринарной лечебнице для удобства машин «Зеленого креста». Неподалеку от меня живет сгорбленная старуха, она ходит в красных домашних тапочках. Однажды мне приснилось, будто из своего садика, прилепившегося к вершине холма (где каждую весну расцветают потрясающие глицинии, каких нет ни у кого по соседству), она прыгнула вниз, на крышу родильного дома; крыша рухнула, а старуха появилась из облака пыли, словно из пепла, прямая как палка, и заорала:

— Подавитесь своей страховкой, вы, мошенники с пеленок!

Давно не вижу в остерии Пиротехника и спросить про него не решаюсь: боюсь, не умер ли; последнее время он так одряхлел и, по словам Доки, ни на что не годился. Он единственный не играл в карты — ни в скопу, ни в очко, а спал себе за столиком сном проводника-пенсионера, настолько чутким, что, стоило кому-нибудь шутки ради произнести: «Свободной комнаты не найдется, хозяин?», тут же просыпался.

Кто и когда прозвал несчастного продавца зонтов «Достоевским», чтобы не обижать его словом «идиот»?

Иногда меня догоняет мусороуборочный грузовик; он поднимается настолько медленно, что я успеваю уцепиться за него с одобрения мусорщика, моего односельчанина, без опасности для жизни.

На сей раз иду домой пешком, ведя велосипед рядом; иду не по тротуару, а вдоль обрыва, глядя вниз на пересохший ручей, давно уже отвыкший от детских голосов.