Тиха ль украинская ночь?
На первый взгляд ничего не изменилось. Но только — на первый взгляд.
Окажись Николай Васильевич Гоголь в начале ХХ столетия на земле Малороссии и пожелай найти усадьбу, подобную той, что была у старосветских помещиков, он, пожалуй, почесал бы в затылке. Вот вроде бы такой же длинный, чисто выбеленный дом, но нет возле него широкой бахчи с желтыми дынями и пузатыми гарбузами, а на этом самом месте разбит парк с цветочными клумбами и лужайками среди кленов и ясеней. Нет лениво жующих волов и телеги на заднем дворе, а стоит теперь в конюшне пара лошадей и бричка на резиновом ходу.
Правда, усадьба все так же называется по-хохлацки «хутор», да за домом все тот же неизменный фруктовый сад с кряжистыми яблонями и раскидистыми вишнями, какой был у Пульхерии Ивановны. Только не нашел бы Николай Васильевич, к полному своему разочарованию, ни солений, ни варений в погребе. Теперь урожай плодов и ягод не радовал глаз в кадушках и кринках, а отдавался на откуп мужичкам в черных картузах, по осени отправлявших полные возы яблок на ярмарку в Померках или в Харьков.
Именно так, судя по ветхим любительским фотоснимкам, выглядел в первом десятилетии прошлого века хутор Отрадный, принадлежавший моему деду, купцу второй гильдии Александру Иосифовичу Березовскому.
С приходом весны яблони и вишни заливали хутор сладчайшим ароматом, но эпоха «Вишневого сада» была уже не за горами. Патриархальные поместья, особенно те, что находились неподалеку от таких крупных городов, как Харьков, превращались в летние резиденции деловых и торговых людей. Обитателям Отрадного была уже неведома уединенная и безмятежная жизнь гоголевских персонажей.
Александр Березовский, сын малороссийского помещика Иосифа Афанасьевича Березовского, рано лишился матери, подростком сбежал от мачехи из дому и сам определил свою дальнейшую жизнь. Был на побегушках у дальнего родственника, сахарозаводчика Моисеенко, но одновременно учился торговому делу и в 1891 году сумел закончить Харьковское коммерческое училище имени Александра Третьего, одно из самых солидных учебных заведений Харькова.
Через десять лет, в только что наступивший ХХ век, тридцатилетний Александр Иосифович Березовский вошел известным в своих кругах коммерсантом и владельцем магазина меховых манто и мануфактуры на Университетской улице в Харькове. Принадлежность ко второй купеческой гильдии открывала двери в деловые круги всей России. Молодому энергичному купцу верил «на слово» и вел с ним дела сам текстильный магнат Савва Тимофеевич Морозов, однажды во время своих поездок в Малороссию посетивший хутор Отрадный.
На черно-белой фотографии в серой картонной рамке запечатлена теплая компания на террасе сельского дома. Четыре мужчины в темных тройках и белых манишках со стоячими воротничками сидят в плетеных креслах за легким круглым столиком, на котором — ваза с фруктами и бутылка вина.
Слева — плотный молодой человек с радушной полуулыбкой, выпрямившись, поднимает бокал. Открытое доброе лицо, светлые волосы ежиком, усы и бородка клинышком — типичный русский интеллигент того времени. Напротив Александра Иосифовича ссутулился с бокалом в руке гость — седой редковолосый и остроносый Савва Тимофеевич, вперив в хозяина испытующий взор. Это — один из последних снимков Морозова.
За что подняты бокалы на террасе дома в Отрадном? Возможно, за какое-то совместное начинание. А может быть, в честь рождения второй дочери хозяина дома, появившейся на свет весной этого, 1903-го года и названной Лидией…
Гораздо более частым гостем, наезжавшим из Москвы к Березовским, был торговый партнер Александра Иосифовича, купец-оптовик, торговавший мануфактурой, Александр Платонович Потоловский. Высокий обворожительный господин с усиками, живыми глазами навыкате и громким белозубым смехом. К Александру Березовскому он относился, как к родному. «Саша, — обычно говаривал он, когда оба, завершив деловой визит в Берлин или Париж, собирались покинуть гостиницу, — Саша, заплати, пожалуйста, за мой номер. Потом сочтемся…» Мягко скользнув пальцами по плечу приятеля и небрежно поигрывая тростью, Александр Платонович направлялся к дверям, чтобы больше не думать о подобных мелочах жизни.
Если перед обаянием Потоловского не могли устоять партнеры, то о женщинах и говорить было нечего. Ходили слухи, что в каждом российском городе у него имеется дама сердца. Но, может быть, это лишь сплетни завистников. В большой московской квартире Потоловского на Остоженке у него росли четыре сына и две дочери, которых подарила ему хлопотливая кругленькая Надежда Николаевна, урожденная Крутицкая, дочь богатых замоскворецких горожан. В роду Крутицких, говорят, были персы, чему при желании можно поверить, глядя на острый носик с горбинкой и мелко вьющиеся волосы доброй женщины. Потому, мол, и дети у них выдаются более или менее кудреватыми — в мать или лупоглазыми — в отца.
В ту далекую пору никому не дано было знать, чем обернется для семьи Березовского близость с семьей Потоловского. Неведомо было и то, что не только отцы, но и их дети и внуки станут попутчиками в будущей сумбурной российской жизни.
В первые десять лет ХХ века, в начальные годы промышленного преображения России, харьковчане — родные, знакомые и друзья, — утомленные непривычной бурливостью города, охотно устремлялись летом на природу, в гости к хлебосольному Александру Иосифовичу.
В усадьбе Березовских царил, особенно по вечерам, дух ускользавшей уютной патриархальности. Мужчины рассаживались на открытой террасе, укрываясь за полотняными занавесями от комаров, и забивали пульку в преферанс. Деликатный хозяин брал за правило чаще проигрывать, чем выигрывать. Как можно отпускать гостей в дурном расположении духа с полегчавшими карманами?
По большим и малым праздникам Отрадный буквально заполонялся близкими и дальними родственниками: приезжали тетушки, дядюшки, кузены, племянники, чьи-то внуки. Желанной гостьей была сестра хозяина дома, щупленькая Варвара Иосифовна, всегда являвшаяся с дочкой Валечкой и со своим дородным мужем Иваном Яковлевичем Минко, полицмейстером города Сумы. Этим гостям особенно радовалась еще совсем малолетняя Лидочка Березовская, которую за круглые карие глазки и вздернутый носик прозвали на хохлацкий манер Кукочкой (то есть куколкой).
Две маленькие прехорошенькие кузины в белых пышных платьицах — Лидочка и Валечка, — до упаду набегавшись по цветнику, затевали свой шумный нескончаемый диспут на тему «у кого бант на голове больше и белее». Сыр-бор разгорался из-за какого-нибудь только им одним видимого различия. Взрослые спешили на истошные крики и, казалось бы, улаживали спор, ко всеобщему удовольствию. Воцарялись тишь да гладь, и все было направлялись к накрытому столу, но… Не тут-то было. Кукочка кротко, внятно и убежденно произносила: «У меня — лучше. Потому что — больше». Валечка снова заливалась слезами, ее утешали, Лидочку грозили отшлепать… Но все это не гарантировало мир в будущем. Лидочка с пеленок любила отстаивать справедливость, если была уверена в своей правоте.
В саду под кленом, среди робкого аромата резеды и табака застилали белой скатертью большой стол с медным круглым самоваром. Начиналось вечернее чаепитие с яблочным пирогом и неспешными разговорами о том о сем.
Иной раз старинные посиделки нарушало вторжение шумного детища XX века. Распахивались главные ворота, и на аллее показывался, хрюкая клаксоном, черный глазастый «форд» вдовы сахарозаводчика Моисеенко.
Владелица кондитерской в Харькове и родная тетка Александра Иосифовича Березовского, толстенная Анастасия Афанасьевна зычным голосом приказывала шоферу сгружать с багажника и тащить к столу корзину со свежайшими пряниками, теплыми бубликами и всякими крендельками. Сама она бережно, как икону, несла на руках берестяную плетенку с благоухающими пирожными, дабы, не дай бог, не помялись нежные эклеры и воздушные безе.
Гостей встречала и угощала жена Александра Иосифовича и хозяйка Отрадного Неонила Тимофеевна.
Она всегда, а особенно в ту пору, славилась умением вкусно и досыта накормить званых и незваных гостей. Презирая поваренные книги и полагаясь лишь на свое необъяснимо верное чутье, она давала кухарке четкие распоряжения — когда и в какой мере поперчить или посолить, чего добавить или убавить и сколько времени держать в печи или на плите пироги и жаркое. И все у нее получалось на славу.
Однако скучным повседневным хозяйничанием Неонила Тимофеевна заниматься не любила. Нрав у нее был переменчивый, характер темпераментный, и все дела вершились по настроению. Не иначе как давала о себе знать кровь ее южных предков, наследие отца, бессарабского помещика Тимофея Севериановича Маркианова. По крайней мере, внешне она на него, говорят, походила.
С плотной глянцевой фотографии задумчиво смотрят глаза, большие и черные. Они спокойно смотрят на вас в упор, но видят не вас, а что-то в глубине ваших зрачков, на самом дне ваших помыслов. Лишь оторвавшись от привораживающего взора, замечаешь правильный овал лица с немного тяжелым подбородком и крупным ртом. Волнистые темные волосы толстым жгутом закручены на затылке. Молодая стройная женщина в легком белом платье. Моя бабушка.
Александр Иосифович повесил в спальне жены большую картину в тусклой золоченой раме с изображением цыганки, гадающей на картах. Лидочка, бывало, пряталась от ее всевидящих глаз за кроватью, за туалетным столиком, за шкафом, но, выглядывая из укрытия, снова и снова встречалась с загадочным цыганским взглядом.
Принимала ли Неонила Тимофеевна заехавшую в будни гостью, наносила ли сама визит в своей пролетке, запряженной парой лошадей, она не могла не откликнуться на одну и ту же просьбу: «Дорогая, раскиньте карты на меня…» У нее был дар предвидения, подтверждавшийся самой жизнью. Во всяком случае, ее друзья и знакомые не вершили своих дел — любовных или служебных, — не уговорив ее «посмотреть на картах».
Видно, все-таки повстречался когда-то цыганский табор кому-то из Маркиановых в бессарабских степях.
Различие характеров не мешало супругам преданно любить друг друга. Взрывной нрав доброй по природе Неонилы Тимофеевны лишь на какие-то минуты мог взбаламутить ровную атмосферу дома. Александр Иосифович, мягко улыбаясь и по привычке щурясь, подходил к жене, обнимал за плечи: «Нилюся, ну же, Нилюся…» — и пожар затухал.
Тем не менее отношение к детям у них было совсем разное. В 1906 году родился последний сын — Александр, Шура. Мать не хотела давать ему это имя, говоря, что сын не должен принимать имя отца — это приносит несчастье, — но сдалась на уговоры мужа. Старшая дочь Мария родилась в 1894 году, старший сын Георгий — в 1899-м, а Лидия — в 1903 году.
Неонила Тимофеевна не любила заниматься детьми. Нежные чувства у нее вызывали только грудные младенцы. Проходил год, и крошка оказывалась в полном распоряжении нянюшки, простой украинской дивчины, а после достижения четырех лет попадала в руки молоденькой гувернантки. За то время, пока дети находились под присмотром няни-хохлушки, они усваивали массу украинских слов, прочно укоренившихся в их взрослом лексиконе. Лидочка, к примеру, никогда в жизни не говорила «долька апельсина», а только — «скибочка».
Дети льнули к отзывчивому, добрейшему Александру Иосифовичу. Младшие, особенно в счастливые летние дни — вплоть до 1912 года, — не отходили в Отрадном ни на шаг от отца, приезжавшего из города.
Темноглазый шалун Шура удостаивался особого внимания матери, но Кукочка-Лидочка среди всех равно любимых отпрысков все-таки была любимицей отца. И она в нем души не чаяла, да и походила на него — и внешностью, и характером — больше всех остальных.
Чудом сохранилось много любительских коричневых фотографий на тонкой глянцевой бумаге — отпечатков жизни почти вековой давности.
Вот Александр Иосифович сидит в кресле возле садовой ограды. На одном колене у него Лидочка в платьице с кружевным воротничком, на другом — маленький Шурик. Вот отец лежит на боку в траве под деревьями, а верхом на нем — Лидочка. Вот он стоит — в белой косоворотке и в широкополой светлой шляпе — около стога сена посреди широкого луга. На самом верху копны сидит Шурик, которого отец поддерживает рукой, а рядом, привалившись к стогу, руки в боки, глядит в объектив Лидочка.
А вот фотография 1910 года. Александр Иосифович сидит в летнем костюме и в соломенной панаме на скамейке у дома. Он заметно располнел, грустные, а не смешливо сощуренные, как всегда, глаза глядят в даль. К его плечу прижалась, счастливо улыбаясь, семилетняя Лида. Косы до пояса, светлое узкое платье, кожаные ботиночки…
Взрослая дочь, красавица Маруся, позировала домашнему фотографу всегда в одиночестве и, как правило, в больших модных шляпах, а сам фотограф, старший сын Березовских Георгий, запечатлен всего лишь на одном снимке.
Георгий Березовский — по-домашнему Жоржик — был светловолос и сероглаз, явно выдавшись в какого-то польского предка по отцовской линии, да и способностями он пошел в отца. За успехи и прилежание в школе при Харьковском высшем коммерческом училище родители подарили ему фотоаппарат на трехногом штативе. Мальчик таскал громоздкую штуковину по дому и парку, вынуждая и гостей и домочадцев застывать в разных позах.
Фотоснимки не помещались в альбомах, торчали из книг, копились в пакетах, пока само время не заставило сделать отбор… А Жоржик все снимал и снимал, будто задался целью запечатлеть на века домашний колорит и лица близких. Ему-то самому это богатство пригодилось намного меньше, чем кому бы то ни было из них.
Старшая из четверых детей, Мария, которую дома на ласковый украинский манер называли Марусей, росла особняком. У нее были свои интересы, и мир младших ее не волновал. Тихо и мирно закончив гимназию, не выказывая никаких особых пристрастий и способностей, кроме некоторых музыкальных, Маруся поступила в Харьковскую консерваторию, где стала заниматься по классу фортепиано.
Однако неприметная миловидная девочка все же нашла, чем удивить родных и знакомых. С годами Маруся становилась все изящнее, все краше. На девушку начинали оборачиваться чужие люди на улице. Дома считали, что Маруся делается похожей на брата Неонилы Тимофеевны, тонколицего и темноглазого красавца Мануила Тимофеевича Маркианова, большого любителя женщин, лошадей и пирожных, которые он поглощал по дюжине за раз.
Ранней осенью Березовские перебирались из Отрадного в Харьков. До рождения младших детей семья жила на Чеботарской, 23, в собственном доме, который Неонила Тимофеевна унаследовала вместе с братом и сестрой от своего отца. Когда дела у Александра Иосифовича пошли в гору, он приобрел большую квартиру в центре города на Сумской улице.
В городской квартире тоже нередко собирались гости и уютно попыхивал самовар. По сравнению с летним многолюдьем, круг гостей здесь был теснее, и свободное время зачастую посвящалось развлечению, которое так любил хозяин дома. Хотя Александр Иосифович и тут отдавал дань преферансу, но всему предпочитал вечернее музицирование.
Согревшись с мороза легким ужином и аглицким чаем, небольшое общество переходило в гостиную. Те, кому за недостатком талантов отводилась роль слушателей, рассаживались в креслах. Белая клавиатура черного «Бехштейна» поблескивала под свечами в фортепианных канделябрах. Домашние исполнители настраивали себя на романтический лад, роясь в нотах на низкой медной этажерке, где грудились партитуры и клавиры опер, потрепанные нотные тетради и увесистые папки — собрания романсов в твердых лиловых переплетах с золотой монограммой «А.Б.» на обложках.
Концерт начинался.
Александр Иосифович Березовский обладал несильным, но приятным баритоном и обожал старые русские романсы. Со временем Маруся стала его неизменным аккомпаниатором, а иной раз и солировала, подтверждая репутацию прилежной консерваторской студентки. Он особенно любил серенаду Глинки «От Севильи до Гренады…», с которой всякий раз шутливо обращался к своей любезной Неониле Тимофеевне: «О, выйди, Низетта… («…ко мне из клозета», — успевал шепнуть Жоржик Лиде и получить от сестры удар локтем)… О, выйди, Низетта, ко мне на балкон!»
Когда доходила очередь до могучей Кати Сокольской, племянницы Александра Иосифовича, чудилось, что не только воздух, но и сами стены вибрируют от ее редкого по силе и красоте меццо-сопрано. Екатерине Николаевне Сокольской прочили большую певческую карьеру, но Первая мировая война и последовавшая за ней российская круговерть заставили ее забыть о пении: на руках у нее оставались пять младших сестер, которых надо было выходить и выкормить… Катя с особым настроением исполняла арию Вани из оперы Глинки «Жизнь за царя». На сцене Ваня, как известно, стучит кулаками в запертые ворота и громогласно умоляет: «Отворите! Отворите!» Катя словно чувствовала, что вся ее жизнь будет отражена в одной этой сцене.
Гвоздем домашних музыкальных вечеров оставался все-таки Иван Иосифович Березовский, младший брат Александра. Он окончил Петербургскую Императорскую консерваторию и был приглашен на стажировку в Мариинский театр. Его великолепный бас-баритон обещал блестящее будущее. Карьеру свою Иван загубил сам, вернее, его нелепое недомогание, называемое «лампенфибер», а попросту — сценическая лихорадка. Едва статный богатырь Иван Березовский выходил на сцену, у него перехватывало горло. Не то чтобы петь — он слова не мог произнести. Зато в квартире на Сумской распевался от души и доставлял слушателям неописуемое удовольствие.
Нежданно-негаданно музыкальные таланты проявились и у младших членов семейства.
Однажды вечером подходит Маруся к пианино и начинает шелестеть нотами, отыскивая заданную на дом пьесу. Она занималась в классе итальянской знаменитости, профессора Мазетти и с великим старанием выучивала уроки. Возле инструмента, как всегда, вырастает семилетняя Лидочка, но на этот раз не замирает, как обычно, за спиной старшей сестры, а вовсе не скрывает своего бодрого настроения.
«Ты опять здесь? Нельзя ли потише?» — говорит Маруся. «Ладно. Давай сначала поиграем в четыре руки!» — неожиданно выпаливает младшая сестра. Маруся, оторопев от подобного нахального требования, невольно позволяет девочке придвинуть к пианино стул с подушкой. «Что же мы с тобой играть-то будем?» — «Марсельезу!»
Маленькие ручки уверенно опускаются на клавиши, и сестры начинают играть. Потом следуют некоторые пьесы, которые Маруся долго и скрупулезно разучивала. Старшая сестра не верит своим глазам: Лида играет их не на слух, а по нотам. Пальцы шустро бегают по клавишам, глаза без запинки скользят по сплетениям и россыпям нотных знаков. Маруся, опустив руки, удивленно слушает.
Секрет раскрылся просто. Девочка, стоя за спиной сестры, пока та терпеливо разбирала пьесы по нотам, улавливала и запоминала взаимосвязи нот, клавишей и звуков. Оставаясь дома одна, усаживалась за пианино и с удовольствием воспроизводила услышанное и увиденное.
Со временем Лида стала прекрасно играть и читать с листа самые сложные вещи — Шопена, Шуберта, Бетховена, — никогда не интересуясь, как называются все эти черные закорючки на нотных линейках. В детские годы она и не подозревала, чем станет для нее фортепианная музыка в будущем.
Маруся не удосужилась дать сестре хотя бы один урок. У в зрослой красивой барышни было много других забот. В ее жизни музыка не сыграла никакой роли, умение играть было для нее не более чем необходимым аксессуаром воспитанной дамы.
В роду Березовских было немало певцов и музыкантов, но широкую известность получил лишь один — Максим Созонтович Березовский. Он вошел в историю русской музыкальной культуры как один из самых ранних профессиональных композиторов и автор первой русской оперы. О Максиме Березовском написано много музыковедческих работ и беллетристических сочинений, однако многое, связанное с личностью замечательного музыканта XVIII века, остается тайной.
Не найден его музыкальный архив, часть которого обнаружена в Италии. Неизвестна причина его трагической смерти в раннем, почти лермонтовском возрасте.
* * *
В зимние музыкальные вечера Александр Иосифович Березовский любил рассказывать — особенно новым гостям — предание, которое кочует в его семье от поколения к поколению и проливает свет на некоторые загадочные эпизоды из жизни предка. Эту романтическую историю рассказчик называл не иначе как «Либретто для второй оперы», — потому что композитор успел написать только одну оперу.
Максим Березовский — так начинал свой рассказ Александр Иосифович — родился, по нашим данным, в 1744 году в семье священнослужителя Созонта Березовского из города Глухова.
В Европе к тому времени уже царила музыка Баха и Генделя, звучали сонаты и симфонии для органа и клавесина, а во второй половине XVIII века великие Моцарт и Гайдн завораживали публику своими скрипичными и фортепианными концертами, комическими и героическими операми. Если мессы и оратории еще и создавались на религиозные сюжеты, они часто исполнялись на концертных подмостках, превращаясь из сугубо церковных произведений в светские.
В России же долго и упорно господствовали чисто церковные песнопения под сводами храмов, и лишь после воцарения Екатерины Второй, в 1862 году, музыкальная жизнь отечества стала заметно оживляться и разнообразиться. В театр Ораниенбаума зачастили итальянские гастролеры — певцы и музыканты, русская публика познакомилась с итальянской оперой, которая зародилась еще в XVI веке.
К началу просвещенного правления императрицы Екатерины Великой Максим Березовский уже окончил Глуховскую школу певчих, Киевскую музыкальную академию и оказался в Санкт-Петербурге, где талантливый юноша был зачислен в Придворную певческую капеллу. К двадцати годам он исполнял первые теноровые партии в составе приглашенных итальянских трупп и сам начал писать музыку. В частности, сочинил для Придворной капеллы несколько хоровых концертов, которые, по свидетельству современников, вызвали «восхищение знатоков и царского Двора».
В эту же пору юный композитор женился на итальянской танцовщице и пережил смерть сына, скончавшегося во младенчестве.
Подробности об этом периоде жизни Максима не сохранились и не приведены даже в его жизнеописании, сочиненном Нестором Кукольником, — продолжал свой рассказ Александр Иосифович, — но можно предположить, что его известные хоровые концерты того времени «Слава Отцу и Сыну» и «Единородный сыне» не только посвящены Господу Богу, но и отражают состояние его собственной души, его горе, вызванное потерей сына.
С портрета, похожего на литографию, скорбно подняв брови и подперев тонкими пальцами склоненную набок голову, устремляет взгляд в пространство большеглазый и длинноволосый отрок.
Такой портрет Максима Березовского сделан в ХХ веке украинским художником Ф. Василенко методом гальванопластики. Художник сообщает, что это — «металлическая копия, полученная путем осаждения металлических частиц на неметаллическом оригинале».
До сих пор не были известны какие-либо прижизненные изображения Максима Березовского. Что в данном случае надо понимать под словом «оригинал»? Фантазийную работу современного гравера или, может быть, неизвестный нам деревянный барельеф с натуры, послуживший основой, оригиналом для копии? Последнее оказалось бы историческим открытием.
Со своей оставшейся в Малороссии семьей Максим, видимо, не общался. Дошли лишь скупые сведения о его встречах в Петербурге с младшим братом Михаилом, которому и было суждено стать продолжателем данного рода Березовских. «Сын Михаила Афанасий — это мой дед», — сообщал Александр Иосифович Березовский и продолжал свое повествование.
Вскоре, по восшествии Екатерины II на престол в шестидесятые годы XVIII века, Максим был послан учиться на казенный счет в Италию, которую посещали все тогдашние знаменитые европейские композиторы. В 1773 году в Италии побывал и Вольфганг Амадей Моцарт. В этом же году — по простому совпадению или под влиянием Моцарта? — Максим Березовский написал в Италии свою единственную оперу «Демофонт», вошедшую в мировую музыкальную историю в качестве первой русской национальной оперы.
Опера «Демофонт» с успехом шла на сцене театров Ливорно и Флоренции, но до России дошли только ее фрагменты. Никто не знает, где и почему остался ее оригинал.
Надо сказать, что еще до постановки «Демофонта» Филармоническая академия Болоньи в 1771 году назвала Максима Березовского своим «композитором-академиком», и его имя нашло место на той же золотой доске, где было увековечено и имя великого Моцарта.
В Италии, как видно, все складывалось для Максима самым лучшим образом. Шел шестой год его пребывания в прекрасной стране. И вдруг — внезапный, необъяснимый отъезд обратно в Россию. Возвращение композитора именно в 1773 году, в пору триумфального успеха «Демофонта»; возвращение с пустыми руками, без единой нотной рукописи, хотя было известно, что кроме оперы, в Италии исполнялись его другие светские произведения, скрипичные сонаты, вызывает удивление. Что за спешка?
В Россию же его, видимо, не звали и там не ждали. Для русского композитора с европейской славой не нашлось на родине ни слов признания, ни места службы. Максима лишь причислили к Придворной капелле, не дав должности капельмейстера.
Можно полагать, что музыкант опередил свое время в отечественной музыке. То, что он узнал и свершил в Италии, не находило поддержки в России, где хватало приезжих итальянцев и где к нему обращались с заказами лишь как к мастеру хорового письма а-капелла, автору богослужебных песнопений. Отсюда — полный упадок творческих сил и страшная нужда, одолевшая молодого композитора.
Именно так объясняют официальные биографы Максима Березовского его самоубийство в 1777 году. И все же, если его никто не ждал в России, что могло его заставить вдруг все бросить в Италии и столь поспешно вернуться в Петербург, даже не захватив своих сочинений? Мог ли он во цвете лет и таланта так просто, лишь от бедности и трудностей быта перерезать себе горло?
Ответы, — говорил Александр Иосифович, — можно найти в старом предании, которое бытует в семье Березовских. Каждый волен верить ему или не верить, но косвенные общеизвестные факты подтверждают его достоверность.
На одном из первых представлений оперы «Демофонт» в ложе бенуара находилась Лукреция Медичи, дама из старинного флорентийского рода. Она была богата, красива, хотя и очень немолода. Ее очаровали нежная и проникновенная музыка, сочиненная пришельцем из дикой холодной России. Она пригласила Максима в ложу и была им очарована еще больше, чем его мелодиями.
Прекрасная Лукреция принялась щедро и страстно опекать юношу и предложила ему кров в своем дворце. Казенные деньги он давно истратил и с охотой принимал дары и любовь знатной дамы. Но по прошествии времени она стала докучать ему своей страстью, ревнуя даже к тем часам, которые он посвящал музицированию. Его опера шла с успехом, но успешно сочинять и даже просто жить в чужом доме с ненавистной женщиной становилось невмоготу. И он затосковал по России.
Почувствовав неладное, Лукреция, владевшая, как и многие дамы из древнего рода Медичи, тайнами черной магии, пригрозила ему, что, если он надумает ее покинуть и уехать на родину, ее дух будет всюду следовать за ним и за измену накажет страшной смертью. Стараясь его удержать, старуха припрятала все его сочинения, находившиеся в ее доме.
Однако в Максиме взыграла его русско-польско-хохлацкая кровь. Угрозы и шантаж итальянской матроны лишь подхлестнули его желание вернуться домой. Он написал, словно бы ей в ответ, одно из своих лучших вокальных произведений «Чашу спасения приму», а в конце 1773 года тайно бежал из Италии.
Вскоре после возвращения в Санкт-Петербург, на одном из салонных музыкальных вечеров, Максим Березовский увидел молоденькую хористку, крепостную девушку по имени Лукерья. Она была певчей в хоре, принадлежала какому-то сиятельному графу — то ли Шереметеву, то ли Голицыну. Максим был очарован ее чистым голосом и прелестным юным лицом. Его не испугало и даже не насторожило то, что она звалась Лукерьей, то есть Лукрецией на русский лад. Он и думать забыл о флорентийской колдунье и по уши в нее влюбился. Она ответила ему взаимностью.
Оставалось лишь найти деньги на выкуп Лукерьи, ибо крепостные певицы ценились дорого. У Максима не было ни средств, ни сочинений на продажу, а писать новые вещи в тяжелый период своей неустроенности он не мог. Музыкант лихорадочно искал выход из положения, но тут случилась беда.
Надо заметить, что, хотя Екатерина Великая искренне желала вывести Россию на путь европейского просветительства, а Вольтер и Дидро ставили многие ее полезные деяния в пример абсолютным монархам Европы, на российской земле все еще сохранялось азиатское рабство, помещики имели полное право ссылать своих крепостных на сибирскую каторгу.
Подобное наказание грозило отцу Лукерьи, в чем-то провинившемуся перед барином. Лукерья отказалась петь в хоре, если приговор не будет смягчен, но лишь навлекла гнев и на себя. Отец и дочь пошли по этапу в Сибирь.
Максим Березовский хлопотал за свою любезную, просил и протестовал, но тщетно. Дело кончилось тем, что он лишь усугубил свое и так незавидное положение при Дворе. Похоже, сбывалась угроза вещей итальянки.
Молодой музыкант пытался противостоять страшным испытаниям. Не в этот ли период он написал свой самый известный хоровой концерт на псалом Давида «Не оставь меня, Господи, в старости»?
И вот, не вынеся душевных терзаний, потери своей любимой и тягот одинокой нищенской жизни, Максим Березовский наложил на себя руки, едва достигнув тридцати трех лет.
Такова легенда, — заканчивал свой рассказ Александр Иосифович.
В старом архиве найден такой документ о состоявшихся похоронах.
«Композитор М. Березовский умер в С.-Петербурге 24-го марта 1777 года. Жалование ему следовало бы выдать, но как по смерти у него ничего не осталось и погрести тело нечем, то выдать его жалование придворному певчему Якову Тимченку.
Управляющий Императорскими театрами Ив. Елагин»
Нелепая и трагичная кончина постигла одного из первых отечественных композиторов-классиков, с именем которого связаны большие достижения в нарождавшейся светской русской музыке 18-го столетия 1 .
Ныне известно, что в конце XX века российские музыковеды нашли в библиотеке итальянского города Флоренция (все-таки — в Италии и во Флоренции) два светских произведения М. Березовского — скрипичную сонату и симфонию в стиле Моцарта.
Что касается утверждения легенды о том, что М. Березовский умер в «Христовом возрасте», то есть тридцати трех лет, то в этом случае надо добавить следующее: Поскольку дата его смерти (1777) документально подтверждена, а относительно года рождения среди историков нет единого мнения (называют 1741, 1743 или 1745-й год), то можно полагать, что композитор родился в 1744 году.
* * *
Накануне Первой мировой войны городская жизнь в России была уже не та, что в самом начале века и продолжала стремглав меняться, сообразуясь с эталонами европейского быта. Газовые фонари уступали место электрическим, по улицам бодро бегали угловатые автомобили, горожане с удовольствием прикладывали к уху телефонную трубку, похожую на большой стетоскоп, а граммофонные трубы услаждали слух голосами Вяльцевой и Шаляпина.
Промышленность Российской империи шла в гору. Наступление новых времен переворачивало российскую державную тушу со спины на бок, лицом к Европе. Русская мануфактура и зерно ценились за границей на вес золота, а золотые «николаевские» рубли, введенные в оборот министром Витте, грудились в банках, ибо люди предпочитали брать бумажные ассигнации, чтобы не оттягивать карманов подлым металлом.
Как грибы после дождя, в городах росли фабрики, заводы, банки. Россия, хотя и стреноженная чиновными путами, сломя голову неслась вперед. Наступала пора большого предпринимательства, азарта и риска.
Александр Иосифович Березовский был к 1912 году счастливым отцом четырех детей, владельцем добротного поместья и успешным коммерсантом, хозяином крупного магазина мехов и мануфактуры в центре Харькова. Дом был полная чаша, семья радовалась погожим дням жизни.
Маруся заканчивала консерваторию. Преподаватель музыки маэстро Мазетти ненароком заметил, что у нее личико итальянской камеи, и Маруся совсем перестала улыбаться, боясь морщинками испортить свой классический профиль, отныне и навсегда застывший мраморным барельефом. Тем не менее восемнадцатилетняя манерная красавица пользовалась неизменным успехом у молодых офицеров, не говоря о поголовно влюбленных в нее гимназических приятелях Жоржика.
Домашний «фотограф» Жоржик вытянулся в высокого застенчивого юнца, который любил книги и презирал девиц. Он решил идти по стопам отца и поступить в Харьковское коммерческое училище имени Александра Третьего.
По вечерам Лида с интересом наблюдала в дверную щелку за подготовкой своего брата и его товарищей к экзаменам. Жоржик что-то тихо и терпеливо втолковывал приятелю, но потом, не выдержав, опускал свою пятерню ему на темя и раз пять прикладывал балбеса лбом об стол. Лида слышала глухой стук, и ей чудилось, что в голове наказуемого камешками гремят сухие мозги.
Старший брат всегда казался Лиде кладезем премудрости и — после отца — самым лучшим человеком на свете. Вместо того чтобы отвечать на заигрывания милых барышень, Марусиных подруг, строивших ему глазки, Жоржик частенько затевал с сестричкой и младшим братцем всякие игры. Когда очередь доходила до «салочек», коридор и комнаты превращались в поле битвы. Летели на пол стулья, дым стоял коромыслом. Когда побеждала мужская солидарность, братья вместе пускались в погоню за Лидой, и ей ничего другого не оставалось, как бросаться в гостиной на диван и обеими ногами отбрыкиваться от мальчишек. Если папа был дома, он спасал свою любимицу. Она вскакивала и, хохоча, утыкалась носом ему в жилет. Жоржик, смеясь, отступал, а вошедший в раж Шурка никак не мог успокоиться, пока отец ласково, но решительно не брал его за шиворот.
Проказливый шестилетний Шурик, фаворит мамы, был сущим наказанием не только для домашних, но и для гостей. Однажды он притащил в гостиную большую ночную вазу, поставил перед полковником Сандомирским и приказал тонким голосом: «Отдайте честь генералу!» Смущенным родителям пришлось задобрить гостя вишневой наливкой домашнего приготовления.
Лида в 1912 году училась во втором классе гимназии, где занимались девочки из благородных семейств. Гимназия Д.Д. Оболенской требовала примерного поведения и прилежания.
Передо мной — маленький синий гимназический билет № 330 Лидии Березовской. Кроме имени и адреса на отдельной страничке мелким шрифтом напечатано:
«Извлечение из обязательных для учениц гимназии правил». Первый пункт этих правил, непременных для «воспитанниц всех без исключения классов, от приготовительного до 8-го включительно» гласил: «На улицах и во всех публичных местах ученицы обязаны держать себя скромно, соблюдая приличие и вежливость, и не причиняя никому никакого беспокойства». И далее, пункт 5: «Прогулки в общественных местах разрешаются только в сопровождении старших. Гуляющие в обществе только молодых людей могут быть во всякий момент остановлены и должны беспрекословно подчиниться требованиям дежурных педагогов».
Лида, хорошенькая девятилетняя девочка, с толстыми каштановыми косами, в форменном синем платьице с белым передником, старалась «никому никакого беспокойства» не доставлять — ни родителям, ни классной даме, ни учителям.
Прямо из гимназии она направлялась на Сумскую улицу в кондитерскую француза Пока, — а иногда в кондитерскую Жоржа Бормана, — где от аромата свежих пирожных и конфет кружилась голова. Хорошо, что можно было не тратить деньги на школьный завтрак: ее подруга, дочь крупного харьковского богача Оля Мальцева всегда делилась с ней апельсинами и бутербродами.
Ловко орудуя щипчиками, аккуратный продавец наполнял коробку приглянувшимися шоколадными конфетами, помадками или тянучками. Коробка запихивалась в ранец, и юная гимназистка отправлялась дальше, прямо в городскую библиотеку. В ранец едва помещалась очередная стопа книг Чарской, Майн Рида, Жюля Верна, Диккенса, Гончарова и многих других, которым приходилось потесниться, чтобы дать место в ранце еще и для увесистой пачки приложений к журналу «Нива». Позже дойдет очередь и до римских философов и Шопенгауэра, который стал Лиде особенно мил, — может быть, потому, что он любил своего отца гораздо больше матери.
Дома Лида забиралась с ногами на широкий подоконник и отправлялась в мир невиданных людей и неведомых страстей, где совсем не было места заведению мадам Оболенской. Правда, иной раз ей думалось: «Не забыть бы завтра перекреститься перед городским собором и попросить Николая Угодника, чтобы на уроках не спрашивали». И вот ведь чудо: не спрашивали! Она глубоко верила в своего св. Николая Чудотворца и в своего Господа Бога и замирала, слушая колокольный звон, но уроки закона Божьего и библейские истории не производили на нее никакого впечатления.
Все же главным предметом ее душевной привязанности оставался черный «Бехштейн». Лида открывала узкую крышку пианино, дотрагивалась до клавиш — и даже мир книжных видений отступал. Она уже легко играла с листа «Карнавал» Шумана и вальсы Шопена. Ее вела по миру звуков необъяснимая музыкальная интуиция, выключавшая разум с его требованиями знания музыкальной грамоты. Девочка играла, как всегда, не замечая ни людей, ни времени, пока шестилетний бесенок Шурка не выдергивал из-под нее стул.
Осенью 1912 года Александр Иосифович, взяв с собой старшую дочь, отправился в заграничный вояж. Он собирался значительно расширить свое дело и, получив в банке кредит, поехал в Берлин и Париж, чтобы лично переговорить со своими поставщиками.
С дороги Маруся прислала домой в Харьков открытку с видом Эйфелевой башни и мимоходом сообщила, что в Киеве они с отцом положили цветы на могилу недавно убитого Столыпина. В восторженном послании из Парижа она рассказывала о том, как посетила Дом Инвалидов, где возле могилы Наполеона купила маленький перламутровый кинжал с бронзовой рукояткой в виде фигурки Императора. Этот кинжальчик сопровождал Мару- сю — как память об отце — всю жизнь и продолжает существовать дальше на моем письменном столе.
После Парижа отец с дочерью побывали в Ницце и отправились домой.
…Вот и Харьков. Поезд останавливается у перрона. Носильщики в белых фартуках выносят чемоданы. Маруся с отцом выходит на платформу. Им навстречу приближается доверенный управляющий Березовского с забавной фамилией Нагнибеда. Обычно верткий и быстрый, он едва тащится. Его длинные ноги с трудом идут вперед, а голова, торс и руки при каждом шаге дергаются назад, словно противясь движению (так, по крайней мере, казалось Марусе).
Нагнибеда подходит к улыбающемуся Александру Иосифовичу, что-то говорит ему на ухо, а потом громко добавляет: «…все закладные квитанции, как одну, предъявили к оплате».
Александр Иосифович побледнел и ничего не ответил. Маруся и Нагнибеда пошли за тележкой с чемоданами, а он, как стоял, так и не двинулся с места. Они оглянулись на него, а он все стоял, не шевелясь. На него нашел столбняк — так это называлось. Он понял: конец всему, что было создано; полное разорение, семья — на улице.
Харьковский банк, выдавший кредит, лопнул. Крупные вкладчики, потерявшие деньги, получили право компенсировать убытки за счет должников банка. Березовский взял кредит под залог всего своего движимого и недвижимого имущества. Магазин, жилье, усадьба — все теперь переходило в руки более удачливых или расчетливых друзей-преферансистов, приятелей-партнеров, не обязанных входить в положение должника. Деньги есть деньги. Так было, так будет.
В ворохе старых фотографий мое внимание привлекла неизвестно как попавшая сюда почтовая открытка на плотной бумаге. С одной стороны напечатано: «Всемирный почтовый союз. Россия. Открытое письмо». С другой стороны — репродукция известной картины В. Маковского «Крах банка». Изображена толпа людей в «Отделении по вкладам». Отчаявшиеся лица — гневные, печальные; поникшие головы. Кого тут только нет: старики, старухи, чиновники, купцы, студенты — и две монументальные фигуры городовых с саблями на боку. Вот так век назад рушились «пирамиды» и лопались банки. Но почему эта репродукция затесалась в семейные фотоальбомы? В качестве своего рода утешения? Или как грустное воспоминание? Так или иначе, но она — своеобразное свидетельство своего времени, своих трагедий.
Александр Иосифович, мой молодой дед, умер сорока лет от роду. Он не смог оправиться после удара судьбы. Сердце не выдержало. Возможно, сердечный недуг давно к нему подбирался, но никто ничего не замечал. А теперь он все время сидел в кресле — и когда спал, и когда бодрствовал, — потому что лежа задыхался. «У него сердце как маленький самовар», — сказал доктор.
Когда больного навещали друзья, он выглядел оживленным, как всегда: шутил и смеялся. Но когда оставался один, голова снова падала на грудь. Лида все это видела, она долгими минутами глядела на него сквозь замочную скважину. Детей к нему пускали не часто, чтобы лишний раз не беспокоить тяжелобольного.
Каждый вечер в комнате папы, как замечала Лида, зажигали свечи. Почему-то всегда три свечи. С тех пор на всю жизнь, где бы она ни жила, в ее комнате никогда не должно было быть «три света».
В самом конце 1912 года Александр Иосифович умер.
В день похорон у гроба среди других стоял, понурившись, высокий крепкий человек. Немолодой, но и стариком он не выглядел: в темной густой шевелюре и в усах не блестел ни один седой волосок. «Кто это?» — спросила Лида. «Твой дедушка», — ответила мать. Девочка никогда не видела Иосифа Афанасьевича, отца своего папы. Она, понятно, не могла знать и того, что дед оставит ей в наследство одну замечательную особенность: не иметь седых волос даже в глубокой старости, за исключением единственной серебряной пряди надо лбом. Темноволосый человек навсегда прощался с сыном, когда-то ушедшим из дому.
На моей руке легким коричневым листком лежит фотография, сделанная Жоржиком не в день похорон, а немного позже. Харьковское Старое кладбище, высокий могильный холм в низкой ограде, у изголовья — массивный красивый деревянный крест, сделанный словно бы из двух необструганных — с обрубками ветвей — дубовых перекладин. На кресте — маленькая круглая фотография: доброе лицо с бородкой и усами, волосы ежиком. У оградки стоит Маруся в длинном белом платье и в широкополой шляпе, рядом — Лида в светлом платьице. Эта фотография наверняка пережила тот деревянный крест.
Смерть папы была для Лиды немыслимым горем, хотя она не плакала. Она никогда не плакала. Отец ушел, но всю свою жизнь она с ним не расставалась.
Лиду перевели из дорогой женской гимназии в обычную городскую.
Попечительский совет Коммерческого училища дал возможность Жоржику — одному из лучших учеников — доучиться на казенный счет. Хотя светлые носки, просвечивавшие сквозь дырки на стертых ботинках, ему приходилось не раз замазывать чернилами.
Первая мировая война, начавшаяся в 1914 году, не затронула осиротевшую семью Березовских. Жоржик еще учился и не подлежал призыву в армию. Двадцатилетняя Маруся вышла замуж за обедневшего дворянина, инженера-путейца Бориса Шиановского и жила отдельно, помогая по мере сил матери с младшими детьми.
Неонила Тимофеевна вернулась в свой родительский дом на Чеботарской улице, 23, где жили ее сестра и брат. Часть дома сдавалась в аренду и приносила некоторый доход. Скромное хозяйство не позволяло тратить время на кулинарные изыски и на приемы гостей; Неонила Тимофеевна приглашала и навещала теперь только очень интересующих ее людей. А ее всегда интересовали люди особого рода, обладающие, подобно ей самой, даром видеть и чувствовать иначе, чем остальные смертные.
В Харькове был, а может быть, и остался район под названием Холодная гора, где обитал рабочий люд и мелкие ремесленники. Там жила семья железнодорожного стрелочника, жену которого знал весь город. «Наташа с Холодной горы» была удивительной женщиной, ясновидящей в полном и точном смысле этого слова, хотя даже век спустя традиционная медицина высокомерно игнорирует необъяснимую прозорливость экстрасенсов.
Неонила Тимофеевна стала крестной матерью двух детей Наташи и нередко бывала в ее доме на Холодной горе. Впервые она познакомилась с Наташей, навестив ее, чтобы узнать, куда это вдруг подевался ее любимый пуховый платок. Наташа, простая украинская женщина, прикрыла рукой свои впалые светло-голубые глаза, а потом улыбнулась и сказала: «Идите, кумушка, домой, выдвиньте нижний ящик вашего комода, туда и завалился ваш платок». Все так и оказалось.
Бывало, Неонила Тимофеевна, сидя у нее, скажет: «Посмотри, Наташа, что там у меня сейчас дома делается?» Наташа прикроет глаза и начинает рассказывать: «Маруся стоит возле окошка и гутарит с высоким господином. Лида сидит за большим черным ящиком и поет. Шура…» И так далее. Неонила Тимофеевна являлась домой и подробно описывала, чем в ее отсутствие тешились домочадцы. Все, понятно, столбенели от изумления.
В ту пору было модным увлечение спиритизмом. На одном из сеансов Неонила Тимофеевна вызвала дух мужа. Блюдечко под рукой медиума побежало от буквы к букве, и Александр Иосифович сказал: «Спасибо моей младшей дочке за то, что она каждый вечер поминает меня перед сном». Лида была потрясена: никто из домашних не знал о ее ежевечернем обращении к папе. Эту поразившую ее воображение отцовскую фразу она не могла забыть всю жизнь. И в общем-то не важно, медиум ли читала ее мысли, или вправду она общалась с потусторонним миром и с папой.
После 1918 года, когда на Украину обрушилась Гражданская война, Харьков то и дело прочесывали разные армейские части, банды, отряды — белых, красных, зеленых…
Наташу по доносам добрых соседей всякий раз арестовывали командиры, главари или офицеры. И тут же выпускали ее на свободу. Каждому из них она рассказывала обо всем том, что случалось в его прошлом. Видимо, предсказывала и будущее. Этому можно поверить, ибо «посмотрев» на то, что ожидает ее собственного мужа, она увидела его под колесами поезда. Так и произошло. На себя она «смотреть» не хотела.
Однажды Неонила Тимофеевна спросила ясновидицу, долго ли продержатся у власти большевики, захватившие в 1917 году власть в Петербурге и Москве. Та помолчала и ответила: «Долго, кумушка, долго. Пока сами себя не съедят». И еще она сказала такое, чему было очень трудно поверить тогда, но еще труднее поверить сейчас из-за немыслимой правдоподобности предсказания. Наташа молвила: «А до того, кумушка, будет еще радостная встреча двух красных генералов на белых конях…» Невольно приходит на ум Парад Победы в 1945 году.
* * *
Пророческие слова Наташи с Холодной горы стали тем последним толчком, который заставил Неонилу Тимофеевну в конце 1919 года уехать с детьми из Харькова, бросить отчий дом, мебель, картины, пианино и отправиться подальше от жуткой яростной заварухи в спокойную Ялту. «Спасайте семью, здесь вам всем погибель», — сказала Наташа.
Впрочем, кроме слов ясновидицы было и еще одно немаловажное обстоятельство, заставившее принять такое трудное решение.
В ту же самую пору бежать от московского сумбура и анархии в тихий солнечный Крым вознамерился и старый приятель Березовских — Александр Платонович Потоловский со своей семьей. Проезжая Харьков, Потоловские на время остановились в доме у Неонилы Тимофеевны.
На громкий стук в дверь Лида пошла открывать, открыла и… невольно сделала книксен. Перед ней стояла стройная молодая дама в шляпе с вуалеткой и в длинном модном платье. «Дама» подняла вуаль, и обе девушки, рассмеявшись, обнялись.
Лида много слышала о Людмиле, старшей дочери Потоловского, но увидела ее впервые. Обе они были одного роста, и разница в возрасте составляла год с небольшим, но Людмила (по-домашнему — Милуша) уже давно успела скинуть кокон подростковой одежды и домашней опеки и превратиться в самостоятельную колоритную бабочку. Напротив, ее младшая сестра, пятнадцатилетняя Наташа все еще выглядела застенчивым кудрявым подростком, похожим не на отца, как Милуша, а на свою мать. С ними приехал и Лева, сверстник Шуры Березовского, непоседливый лупоглазый мальчуган. Два старших сына Потоловского — Борис и Анатолий — воевали где-то в войсках Деникина или Врангеля, а средний, Юрий, остался в Москве.
После смерти Александра Иосифовича слово Александра Платоновича стало много значить для одинокой Неонилы Тимофеевны. Если Потоловский едет в Крым, значит, именно так следует поступать и тоже туда отправляться. Маруся поехала вместе с мамой, сестрой и братьями, оставив своего мужа в Харькове с его больной матерью.
Старая харьковская жизнь завершилась.
Море, лилии и хамса
Южное побережье Крыма встретило беженцев искрящимся на солнце морем, запахом чабреца и благодатным покоем. Страхи за жизнь и завтрашний день и вся жуткая российская круговерть последних лет остались где-то далеко позади.
Семейства Березовских и Потоловских поселились в пансионе на Николаевской улице, в так называемом Дворце эмира Бухарского — ажурном белом особняке мавританского стиля. Давний поклонник Неонилы Тимофеевны, профессор Голубов, уже два года живший в Ялте, предложил ей устроиться в его доме, ближе к Набережной, на углу Виноградной и Екатерининской улиц, но она предпочла общество Александра Платоновича.
Прелестная курортная Ялта жила в 1919 году своей обычной уютной жизнью. Ничто не свидетельствовало о том, что в прошлые века греческая Ялта (от слова «Ялос» — берег) становилась Джалитой, Калитой, Эталитой, переходя из рук греков и арабов в руки итальянцев и турок. И ничто не предвещало того, что в ближайшие годы или даже месяцы ею могут овладеть новые хозяева.
На Набережной продавались белые лилии, как в ту пору, когда здесь проезжал императорский кортеж по дороге в Ливадийский дворец. В ресторанах рекой лилось вино — мускат и мадера — из подвалов Массандры. Вечерами в Александровском сквере у моря и в городском саду прогуливались с дамами беззаботные офицеры, легко отлучавшиеся из армии генерала Врангеля, который оборонял Крым от грозивших беспорядков.
Приезжая публика с радостью погружалась в морские волны и в беспечальную жизнь, дышала полынным воздухом в Чукурларе и в парке Эрлангера, покупала у татар янтарный виноград и охотно запечатлевала себя в фотоателье на Садовой улице. Не были исключением из общих правил и три новоявленные девицы-красавицы: Лида, Милуша и Наташа.
Прекрасно сохранившиеся черно-белые фотографии-открытки напоминают репродукции рембрандтовских женских портретов: светлые лица, выхваченные из густой тени. Совсем разные типы из словно бы разных эпох.
Вот — шестнадцатилетняя Лида, тургеневская девушка в белой легкой блузе. Чуть склоненная набок головка, волосы на пробор с пушистой челкой на лбу, толстая коса, уложенная на темени, сливающаяся с черным фоном. Но стоит поглядеть в ее живые темные глаза, и мысль о тургеневской сентиментальности испаряется. Мягкий и одновременно проникновенный — не проницательный, а именно проникновенный — взгляд придает серьезному личику загадочность и беспокоящее сходство с портретом молодой Неонилы Тимофеевны.
На второй фотооткрытке — восемнадцатилетняя Милуша Потоловская. Воплощение наступившего XX века. Из-под плоской клетчатой шляпки с твердыми узкими полями на вас в упор глядят огромные, откровенно вводящие в соблазн глаза, а крупный рот полуоткрыт в громком белозубом смехе. Старшая дочь Александра Платоновича целиком пошла в отца.
Младшая дочь Потоловского Наташа изображена на третьей открытке. Правильный тонкий профиль и круглая кудрявая головка воссоздают образ «римского мальчика», юного римлянина эпохи Цезарей. Хотя разница в возрасте трех девушек была незначительной, пятнадцатилетняя Наташа в ту пору мало интересовалась обожателями и предпочитала общество двух сорванцов — Левы и Шуры.
Сытая и веселая Ялта начала 1920-х годов не замечала или старалась не замечать, что Гражданская война бушует на Украине и подкатывается к Черному морю. Главнокомандующий Вооруженными силами Юга России генерал Деникин должен был извне защищать Крымский полуостров. Офицеры Русской народной армии, которую в самом Крыму старался сформировать генерал Врангель, безмятежно развлекались в Ялте; коммерсанты привозили туда по морю с кавказского побережья мешки с мукой и сахаром. Новых беженцев из центральной России прибывало, правда, все меньше, но «старожилы» успели перезнакомиться и создать свое местное светское общество. Молодежь жила сегодняшним и немного вчерашним днем.
Лида и Милуша, наняв, бывало, извозчика, отправлялись на вечеринку или на свидание в Городской сад. Однажды по пути с Николаевской улицы к Набережной Лида насторожилась и заметила: «Слышишь, Милуша? Колеса разговаривают». Оказалось, их младшие братцы, Шура и Лева, устроившись сзади под кузовом пролетки, решили сопроводить сестер до места назначения. Понятно, не в качестве телохранителей.
У двадцативосьмилетней Маруси, которую уже величали Марией Александровной, было немало поклонников, с упоением целовавших ручку «соломенной вдове». Южный фронт разлучил ее с мужем, Борисом Шиановским, — как позже оказалось — навсегда.
За Лидой молодые люди ухаживали с неменьшим жаром. Самым экзотическим и целеустремленным кавалером был богатый элегантный кавказец в белой смушковой папахе. Он доставлял из Батума в Ялту на своем пароходе съестные припасы, в том числе шоколад и конфеты. Она охотно принимала знаки внимания, но к ухажерам пока еще всерьез не относилась. За исключением, пожалуй, Феди Лосева, милого юноши, обитавшего в том же пансионе. Во всяком случае, роман, готовивший Лиде судьбу кавказской пленницы, имел предсказуемый конец.
В чудесный весенний день, когда цвел розовый миндаль, а сердце наполняла беспричинная радость, в день Лидиного рождения, 23-го марта, подвыпившая молодая компания во главе с виновницей торжества возвращалась из винных подвалов Массандры. У входа в пансион с букетом алых роз каменным изваянием застыл кавказский джентльмен. Увидев развеселую именинницу в окружении не менее оживленных спутников, он положил розы у порога, сунул в букет визитку, молча повернулся и ушел. Безвозвратно.
Почти век этой, чудом сохранившейся визитной карточке. Кусочек пожелтевшего картона с округлыми краями размером в два спичечных коробка. На одной стороне обрамленный виньеткой текст — по-русски и по-грузински: «Мамед-Бек Концелидзе. Батум. Комаровская, соб. дом». На другой стороне — полустершаяся карандашная надпись: «С днем рождения лучшия пожелания. Мамед».
Недаром, видно, выжило это упрямое напоминание о романтике. Память о романтических эпизодах иногда хранится дольше, чем об иных бурных связях.
Милуша предпочитала завершать свои романы по собственной инициативе. Ей нравились блестящие статные офицеры. Ее верная наперсница Наташа не закрывала на ночь окно, чтобы к рассвету старшая сестра могла без помех возвратиться домой и понапрасну не тревожить родителей.
Не был обойден вниманием Милуши и неподступный молодой человек — Жорж Березовский.
Жоржик (или Жорж, но еще не Георгий Александрович) успел блестяще закончить Харьковское коммерческое училище и приехал с домочадцами в Ялту, где подрабатывал в часовой мастерской знакомого хохла по имени Вакула. Александр Платонович не упускал случая поддеть Неонилу Тимофеевну: «Мои-то два сына Родину защищают, а ваш…»
Был ли тому виной аромат белых лилий или щекочущий запах вечернего моря, или колдовской блеск ее зеленых глаз, но только Жоржик безумно влюбился в Милушу. Сдержанный и молчаливый, презиравший «этих глупых кривляк», он совсем потерял голову. Первая женщина стала для него открытием неведомого мира. Он страстно хотел — и считал своим долгом — на ней жениться. Она лишь удивленно улыбнулась: «Ну, зачем же… Я просто пошутила».
На следующий день Жоржик пошел на Ялтинский призывной пункт и записался добровольцем в армию Врангеля. Неонила Тимофеевна не стала удерживать сына. Да и не могла. Что подумал бы Александр Платонович?
Месяца через два, летом 1920 года, к Березовским постучал незнакомый человек. Оказалось, фронтовой товарищ Жоржика. Он рассказал, что оба они, необстрелянные новобранцы, попали в плен к красным. Те добивались от них каких-то сведений, которых они и знать не знали. Утром обоих повели на расстрел. Красноармейцы сунули Жоржику в руки лопату и сказали: «Рой себе могилу, белая сволочь». Он ответил: «Ройте сами» и отшвырнул заступ. Его на месте закололи штыками. И тут же закопали. Второму пленному удалось бежать.
На фотографии величиной с открытку изображен крупным планом мужчина в красноармейской форме. Мужественное красивое лицо, серьезные глаза — младший брат Жоржика, Александр Березовский, некогда шалун и всеобщий баловень Шурка. Через десять лет после гибели двадцатилетнего старшего брата он будет призван в Красную Армию, отслужит свой срок на Дальнем Востоке, вернется больным и умрет двадцати шести лет.
Поздней промозглой осенью 1920 года нагрянули новые беды. Беспечная благоухающая Ялта выглядела растерянной и брошенной. Белая гвардия генерала Врангеля, не ожидавшая, что войска красного командарма Фрунзе прорвут оборону Перекопского перешейка, панически отступала. Со дня на день весь Крым, включая Южный берег, должен был сдаться на немилость победителя.
От ялтинского причала уходили в море и в неизвестность пароходы, до отказа набитые солдатами и офицерами — от добровольцев до кавалергардов. Готовилось отчалить последнее судно. Несколько офицеров еще топтались на берегу. Тоскливым воем несся над городом прощальный гудок.
В эти минуты дверь к Потоловским распахнулась, и в комнату ворвался Анатолий, средний сын Александра Платоновича, врангелевский офицер. Задыхаясь от бега, он бросил на пол прихваченную по дороге тяжеленную штуку сукна и прокричал: «Вот! Вам это пригодится! Мы еще увидимся! Прощайте!» Обнял мать, отца, сестер и стремительно выскочил из дому. С причала доносился второй протяжный гудок. С Лидой Березовской, своей давней симпатией, Толя проститься не успел.
Анатолий Потоловский никоим образом не мог предположить, что снова окажется на родине лишь через тридцать лет, а с семьей увидится и того позже. Потому как до Москвы пришлось добираться предолгим кружным путем, через Сибирь, где ему было велено задержаться лет на десять. Впервые увидев в 60-е годы в Москве взрослую дочь Лиды, старик Анатолий Александрович задумчиво заметил: «Косы-то как у Лидочки…»
Старший сын Потоловских Борис затерялся где-то на чужбине, не рискнув, подобно Анатолию, вернуться на родину.
Впрочем, земля родная осталась, по сути, той же российской империей, тем же огромным лоскутным одеялом, лишь перелицованным и прошитым штыками. Только вот вывернутая наизнанку жизнь многих людей стала совсем иной.
Новоявленным ялтинским жителям бежать было не на чем и некуда. Проводы прошлого кончились, предстояла встреча с грядущим и с новой властью. Вместе с тачанками Гражданской войны подкатывал и ее всегдашний спутник — голод.
В 20-е годы жестокая голодуха накрыла всю Украину, Поволжье и, конечно, Крым.
К концу 20-го года Ялта оказалась в полной блокаде. Прекратился подвоз продовольствия и с моря, и с суши. Красные отряды растекались по всему Крыму, подступали к Южному берегу. По улицам Ялты черными тенями бродили спускавшиеся с гор иссохшие от голода татары. Над городом стлался дым и разливался смрад — иные удачливые рыбаки коптили дельфинье мясо и топили дельфиний жир.
Поредевшие семьи Березовских и Потоловских в самую тяжелую пору сумели выменять на оставшийся скарб мешок орехов и грызли их вперемешку с сухарями. Лева и Наташа бегали с удочками на реку Учан-Су ловить рыбешку, а Лида с Милушей ходили на гору, в лесопарк Эрлангера, за хворостом для «буржуйки».
Темными ноябрьскими вечерами Лида при свете чадящей коптилки плела веревочные туфли на продажу и слагала бесхитростные вирши о ялтинском житье-бытье.
Ветхая тоненькая тетрадь, нечто вроде бухгалтерской книжицы, лежит передо мной. На каждом листке вниз от названия фирмы «Торговый дом — Алексей Колесников» тянутся выцветшие колонки каких-то цифр. На обратной стороне первой из ее хрупких желтых страниц красуется заглавие рукописного опуса: «Лидины Про-Из-Ведения». Далее следуют незатейливые строфы юной неунывающей души. Чернила поблекли, но в ироничных строчках читается радость молодой жизни и желание мечтать наперекор ударам судьбы.
Вот, например, из «поэмы», названной «Головорезы»:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Младшим Потоловским посвящен и другой стишок, завершающийся просто и весело:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Есть и советы очередному Марусиному поклоннику в стишке «На Марусю и Пупсу». Пупсой был прозван маленький толстый полковник, влюбленный в Марусю и звавший ее уехать с ним в Англию, где у него имелся давний банковский счет. Но старшая сестра его отвергла, а младшая ему посоветовала:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Бесценным свидетельством тогдашнего ялтинского быта служит и трагикомичное сочинение «Коптилка».
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Более всего впечатляет двустишие, завершающее краткую летопись тяжких временных лет:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
На последней странице тетрадки — дата: «10–23 ноября 1920 года», число местного исторического значения: как раз в эти дни красные войска, заняв Севастополь и весь степной Крым, подходили к Ялте.
Власть в Крыму, в числе других победителей, досталась большевику Бела Куну, члену Военревсовета Южного фронта Красной Армии. Именно он производил неотразимое впечатление на ялтинцев. Его соратница Розалия Залкинд (парткличка — Землячка) действовала не столь энергично и ретиво.
Венгр Бела Кун, заядлый революционер, не сумевший в 1919 году удержать в Венгрии свою и советскую власть, стал бульшим большевиком, чем иной член ЦК ВКП(б), желая наверстать в России то, что было упущено на родине. Но чтобы навести нужный порядок на крымской земле, надо было сохранить оставшееся людское поголовье и подкормить голодающих. Казалось, сами обстоятельства складывались в пользу новой власти. В начале 1921 года в РСФСР была разрешена деятельность «Американской организации помощи» («Америкен Релиеф Администрейшен», сокращенно АРА), созданной в 1919 году Соединенными Штатами для пострадавших в Первую мировую войну.
В Ялте из Отдела труда при Военревкоме оперативно было создано «Единое потребительское общество» (ЕПО) под началом комиссара Футликова, мужичка с наганом у пояса, дабы справедливо распределять провизию, которая время от времени доставлялась в Ялту пароходами.
Семнадцатилетняя Лида, сильно соскучившись по хлебу, набралась смелости и объявила комиссару Футликову, что ей полных двадцать лет и что она хочет работать. Он ей поверил и определил сразу на три должности: регистратора, делопроизводителя и машинистки. Грамотные люди были нужны новой власти, а паек — три фунта муки и фунт сахара в месяц — стоил того, чтобы освоить печатную машинку «Ундервуд». Правда, в семье удивлялись, почему американские капиталисты так скупы в отношении бедных ялтинцев.
Наведя порядок в снабжении города продовольствием, власти решили поближе познакомиться с мужским населением, привлечь граждан к труду, чтобы не даром хлеб ели. Именно так поняли ялтинцы приказ явиться всем мужчинам такого-то числа и в таком-то часу в Военревком для регистрации.
На обе семьи — Березовских и Потоловских — оставался лишь один представительный мужчина, Александр Платонович Потоловский. Ему и выпало идти на прием к комиссарам.
Он надел свое демисезонное пальто с каракулевым воротничком, каракулевую шапку и повесил на руку неизменную трость. Надежда Николаевна заметила, что лучше бы одеться попроще. «С какой стати?» — сказал Александр Платонович и пошел на Садовую улицу.
Ни к обеду, ни к ночи он не вернулся.
На следующее утро встревоженная Милуша бросилась к Лиде в ЕПО с просьбой уговорить комиссара Футликова заступиться за отца. Кому старик нужен?
Футликов заступился: Лиду он уважал и ценил.
Через час в ЕПО прибежал какой-то бледный, взъерошенный человек и кинулся в ноги к Футликову: «Дай Бог вам здоровья!» Тот, ласково погладив наган, пробурчал: «Скажи ей спасибо». Человек упал перед Лидой на колени. Да кто же он такой? Его фамилия была — Потолоцкий.
Иногда жизнь зависит всего от двух букв.
К вечеру в комнату, где собралось молчаливое понурое общество: Неонила Тимофеевна, Маруся, Лида и Шура Березовские и Надежда Николаевна, Милуша, Наташа и Лева Потоловские, вбежала, запыхавшись, соседка и сообщила, что только что по Садовой проехали возы, груженные одеждой расстрелянных. На одном возу из вороха рубах и курток торчал черный каракулевый воротник.
Через некоторое время, к счастью для жителей Ялты, голод отступил, причем сразу. Помощь пришла от Господа Бога. В море «пошла хамса». Лавины мелкой, жирной рыбешки накатывали на побережье. Люди черпали рыбу сетями, ведрами, руками. Пришло спасение.
По этой или по другой причине, но американскую провизию распределять перестали, ЕПО больше не требовалось, и в 1922 году Лида осталась без работы. Тем не менее власти продолжали проявлять заботу об ялтинском населении, которое отныне должно было кормить себя само. Вместо ЕПО был образован Рабочий Кооператив «Товарищ», призванный выражать интересы «рабочих и крестьян» курортного городка — растерянных беженцев, мелких рыбаков и татар-виноградарей. Безработица и голод снова закрыли солнце над Южным берегом Крыма.
Забавно, как быстро первые советские акты и документы украсились бюрократическими языковыми оборотами. Вот, к примеру, желтый листочек бумаги — официальная «справка», выданная «в том, что гр. Березовская Лидия Александровна после ликвидации ЕПО и сконструирования Единого Рабочего Кооператива «Товарищ» отчислена по сокращению штатов 5-го июля с.г.».
Безработные граждане, однако, не оставались без внимания властей, охвативших народ профсоюзами. У меня в руках прелюбопытная старенькая книжица — Членский билет № 579, выданный «крымским областным отделом Всероссийского Профессионального Союза Работников Советских, Административных, Общественных и Торговых учреждений и предприятий». Член союза, как значится в билете, обязан делать «паевые взносы» и имеет право на «забор товаров». Документ так и остался памятью эпохи, ибо на «взносы» не было денег, а «забор» не был нужен, поскольку бечеву для веревочных туфель можно было купить на толкучке без всякого забора.
Первая недолгая служба Лиды Березовской в советском учреждении завершилась получением профбилета и справки об увольнении.
Прошло еще некоторое время, и уже не столь многочисленное семейство Потоловских начало всерьез собираться в обратную дорогу. В Москву, в комнату, сохраненную для них родственниками в их бывшей семикомнатной квартире на Остоженке, в Савеловском переулке.
Но тут на бедную Надежду Николаевну снова свалилась напасть. Милуша решила остаться в Крыму. «Пока — навсегда, а там будет видно».
Причиной категоричного решения дочери была любовь, а объект любви был накрепко привязан к Крыму служебным долгом.
Дело в том, что татары из горных аулов, рыбаки с шаландами и прочие выжившие ялтинцы не годились на роль вершителей рабоче-крестьянской диктатуры. Руководящими товарищами в местных органах власти должны были быть большевики, пришедшие в Крым с Красной Армией. Одним из таких руководителей надежного пролетарского происхождения и был властный, уверенный в себе и в своем выборе Лев Артштейн, с партийной кличкой Артем. Молодой питерец получил высокое назначение не то в ялтинский реввоенсовет, не то в реввоентрибунал. Но, главное, он был привлекателен на вид: черная, как смоль, шевелюра и торс римского гладиатора.
Римляне говорили: «Если усердно молиться, будет в здоровом теле здоровый дух» (именно так звучит полный, а не усеченный перевод изречения Ювенала). Лев Ефимович искренне молился богам революции — Ленину и Троцкому — и обладал вполне здоровым духом в загоревшем у моря атлетическом теле. Милуша же, по ее собственным словам, всегда была неравнодушна к невысоким плотным мужчинам. Однако на сей раз флиртом не пахло. Пришла любовь.
Не ведал тогда молодой Лев Артштейн, что лет через пятнадцать кто-то из его бдительных друзей вспомнит о его пламенных выступлениях с цитатами из речей «врага народа» Троцкого, и ему лишь чудом удастся спастись от гнева нового главного бога революции. Выручит его из этой переделки жена: — она сможет поместить прихворнувшего мужа в госпиталь, с глаз подальше от родного ЧК.
Маленькая хлопотливая Надежда Николаевна стойко переносила удары судьбы. Она тут же собралась и уехала из Ялты в Москву с младшей дочерью Наташей и младшим сыном Левой. Старшей дочери Милуше было оставлено прощальное письмо, подписанное следующим образом: «Твоя бывшая мать, твоя бывшая сестра, твой бывший брат».
К концу 1923 года стали собираться в дорогу и Березовские. Приходилось вернуться в Харьков, куда раньше всех уехала Маруся. Солнечная опустошенная Ялта навевала на Лиду уныние. «Горы и море, и горя — море». Радость бытия блекла.
Наконец пришло письмо от Маруси. Она собиралась выйти замуж за Бориса Васильевича Белавенцева, одного из главных инженеров Донбасс-угля, и звала маму с младшими детьми к себе, в квартиру на Рымарской улице, 23.
В том же письме Маруся прислала Неониле Тимофеевне маленькую фотографию полноватого благодушного мужчины с умными спокойными глазами. На голове — зеленая суконная фуражка с черным бархатным околышем, где вместо кокарды скрещены два молоточка. Такая фуражка еще сохранялась советской властью для дипломированных инженеров, но суть отношения к «старым спецам» неуклонно ухудшалась.
Сангвиник Борис Васильевич не знал, что через год с небольшим он умрет в Москве от сердечного приступа, услышав, что в ходе показательного процесса, устроенного над Промпартией, всех старых инженеров Донбасса обвиняют в государственном вредительстве.
Неонила Тимофеевна решила отправиться в Харьков, к Марусе. Лида поехала с мамой, но вскоре почувствовала себя там неуютно и неприкаянно.
Родной Харьков вызывал грустное чувство. Настороженный поблекший город, изгнавший с улиц знакомые ароматы и в то же время настойчиво воскрешавший память о папе. Однако ни папы, ни своего дома, ни фортепиано там больше не было.
Взрослые сестры — Лида и Маруся — стали непохожими почти до неузнаваемости. Не только внешне, — теперь каждая была хороша по-своему, — но прежде всего своим отношением к жизни и к людям.
Двадцативосьмилетняя, в третий раз собравшаяся замуж Маруся твердо очертила круг своих жизненных интересов: муж, дом, культ собственной красоты. Эти интересы и впредь никогда не изменятся и станут ее не очень счастливой судьбой: исчез в водовороте революции первый муж — Шиановский, трагически умер второй — Белавенцев, скончается от рака третий — авиаинженер Краснов, и от старости — четвертый, адвокат Раскин. На каждое замужество придется по одной пятой частичке долгой зависимой жизни.
В ту пору, в 23-м году, эгоистичная, избалованная и даже при папе ощущавшая себя главной фигурой в доме Маруся вдруг увидела возле себя не просто младших, а двух вполне взрослых, хотя еще и не самостоятельных членов семьи. Этаких больших, хотя и едва оперившихся птенцов — высокую Лиду и рослого Шуру, — на которых изящной, хрупкой Марусе к тому же приходилось смотреть снизу вверх. И Маруся, манерная и обходительная с чужими людьми, не стеснялась в своей харьковской квартире заявлять своим «младшим»: «Сегодня вечером у меня будут гости. Стол очень маленький, мне вас некуда посадить…»
Лида стала ощущать себя в доме едва ли не помехой. В Крыму этого чувства не было, а здесь, хотя все домочадцы были очень привязаны друг к другу, у нее стало исподволь зреть решение: надо уехать, куда-то уехать…
Ей уже минуло двадцать лет, она унаследовала жизнелюбие и общительность отца и прозорливость своей мамы. Она понапрасну не терзала себя мыслями, не строила планов на песке, не копалась в себе и других, а словно душой понимала людей, подоплеку поступков и суть ситуаций. Но мудрость ее души состояла не только в обостренности чутья, а в том, что и в ее действиях чутье, а не просто блажь, заставляло ослушиваться голоса разума. И всегда ее интуитивные оценки или поступки оказывались правильными. Пожалуй, за исключением одного раза, когда ее душевная мудрость подчинилась ультиматуму юности… Да, но иначе не было бы меня на этом свете.
* * *
В Харькове становилось трудно жить: работы нет, многочисленных родственников и знакомых поубавилось, нет своего дома.
Переживания или обиды у Лидии — ни прежде, ни потом — никогда не проливались слезами, а, сгущаясь, оседали где-то в сердце невидимой миру тяжестью. Все чаще вспоминались крымские мечтания о Москве, о проводах туда Потоловских из Ялты.
И вдруг однажды, будто в ответ, приходит из Москвы письмо от Наташи Потоловской с приглашением погостить у нее в столице.
Ни минуты не колеблясь, Лида собирает чемодан. Неонила Тимофеевна дает ей с собой в дорогу маленькую иконку Владимирской Богоматери, сопровождавшей ее потом всю жизнь.
Путь в будущее определен. В Москву, в Москву!
Дрейф к Лосиному острову
В Москве жила-была другая семья, в ней к началу XIX века росло пятеро детей: три мальчика и две девочки.
Глава семейства — Герасим Иванович Былинкин тоже состоял в деловых отношениях с текстильным магнатом Саввой Тимофеевичем Морозовым, но встречался с ним не раз от разу, а едва ли не денно и нощно. Герасим Иванович был директором фабрик «Товарищества мануфактур Савва Морозов, Сын и Ко» в городе Орехово-Зуево и одним из его близких друзей.
Их сближало не только то, что оба они были химиками по профессии и людьми неуемной энергии. Оба были приверженцами «старой веры», привнесенной в Россию св. Владимиром. Морозов, выбирая себе доверенных помощников, не довольствовался одними деловыми качествами своих служащих. Сам старообрядец, он приближал лишь тех, кто был ему близок по убеждениям, ибо свято верил: старовер человека не предаст, не обманет, не обворует.
Как известно, почин колоссальному морозовскому богатству положил на заре XIX века крепостной помещика Рюмина, пастух Савва Васильевич Морозов, который мало-помалу сколачивал капитал, занимаясь извозом, а позже ткачеством. Он завел собственное дело, но лишь через 25 лет предпринимательства, ворочая десятками тысяч рублей, смог выкупиться на волю с четырьмя сыновьями — в том числе с Тимофеем — за семнадцать тысяч ассигнациями.
Предки Герасима Ивановича Былинкина состояли, как правило, на государевой службе и не нажили большого состояния. Поступив на службу в «Товарищество» Морозова, Герасим Иванович приложил немало сил, чтобы поднять его фабрики в городке Никольском (ныне г. Орехово-Зуево). Со временем он приобрел в Москве, близ Разгуляя, особняк, дом на Садово-Кудринской и большую дачу за Сокольниками, на южном краю Лосиного острова.
Со старой фотографии смотрит отец многочисленного семейства Былинкиных: прямой твердый взгляд, гладко выбритое, изрытое оспинами худощавое лицо. Надо лбом — приглаженные на бок редкие волосы.
Прошло много десятков лет, но прошлое живет в своих вещах: сижу и работаю за тем самым резным дубовым столом возле того резного дубового книжного шкафа, что были подарены Морозовым моему деду, Герасиму Ивановичу.
Московская старообрядческая интеллигенция конца XIX — начала ХХ века не слишком вникала в догматы протопопа Аввакума, отвергшего церковные реформы Патриарха Никона в XVII веке. Хотя старые религиозные обряды и двоеперстное крестное знамение неуклонно соблюдались, в сознании городских староверов гораздо крепче сохранялась суть учения Аввакума, считавшего, что в человеке самое ценное — его духовная чистота: честность, порядочность, непритязательность в быту и благотворительность в обществе.
Старообрядчество продолжало оставаться, как и в далекие прежние времена, неким особым образом жизни, включающим религию, мораль, быт, семью и даже одежду, но на первый план выходили этические нормы взаимоотношений, сплачивающие христиан-староверов. Тем не менее старообрядцы продолжали оставаться в своего рода духовной оппозиции к царской власти, памятуя о том, как царь Федор Алексеевич сжег заживо Аввакума и других пастырей раскольничества не только за противление никонианству, новому религиозному движению, но и за публично выраженное недовольство правителями. Протопоп Аввакум, например, писал: «В Москве жгут и по городам, жгут митрополиты и воеводы, везде их сила». Последующие два века старообрядчество продолжало пребывать в опале.
В начале правления императора Николая Второго раскольники все еще не допускались к действительной военной службе, а официальное православное духовенство запрещало им заключать церковные браки. Этот вековой запрет немало усложнял жизнь староверов, поскольку лишь церковные браки имели в России юридическую силу и давали право на получение наследства.
Не в характере Герасима Ивановича Былинкина, имевшего самое прямое отношение к бурному социальному и промышленному подъему России, было сидеть сложа руки и дожидаться либеральных реформ. Он, строивший фабричные корпуса и рабочие общежития, современные ткацкие цеха и красильни, не желал мириться с тем, что его пятеро детей считались «незаконнорожденными» и, следовательно, неполноправными подданными Российской империи. В апреле 1896 года он подал в суд ходатайство о признании его брака законным. Не прошло и года, как в январе 1897 года он получил на руки решение суда.
Этот, некогда важнейший для семьи Былинкиных документ, теперь, спустя век, стал хрупкой, как сухой кленовый лист, бумагой, истершейся на сгибах. В верхнем углу — красная гербовая марка ценой в 80 копеек, в нижнем — гербовая печать с синим державным орлом. Далее — текст:
«Настоящее удостоверение выдано из 4-го отделения Московского Окружного суда мещанину Герасиму Ивановичу Былинкину согласно резолюции Суда по прошению Былинкина о признании законности рождения детей его от брака по расколу, и удостоверено что у супругов Герасима Ивановича и Капитолины Нестеровны Былинкиных, состоящих в браке по расколу, родились дети: Александр — 1886 года, Николай — 1888 года, Раиса — 1890 года, Таисия — 1892 года и Иван — 1894 года. Канцелярский и гербовый сборы уплачены…»
Таким образом, признав законным «факт рождения детей», суд тем самым признал за членами семьи полную право- и дееспособность. Это официальное определение позволило «узаконенным лицам» получить в 1936 году советский паспорт и стать полноправными гражданами СССР.
Притеснения старообрядцев продолжались до 1905 года, когда был обнародован составленный графом Витте царский Манифест, который возвестил «Об усовершенствовании государственного порядка…» и провозгласил некоторые гражданские свободы, включая и те, что были дарованы староверам.
В том же сумбурном году первых открытых народных волнений внезапно погиб Савва Морозов. Он был найден во Французских Каннах с пулей в груди.
Герасим Иванович, по словам сыновей, потом еще долго, будто для себя, повторял вслух: «Эх, Савва, что натворил… Эх, что натворил…»
Так и осталось загадкой, в чем он упрекал Морозова, — в том ли, что тот сам покончил с собой или в том, что был, как старовер, настроен против царского правительства и щедро финансировал большевиков? А может быть, в том, что не уберег себя от своих же буйных подопечных. Известно, что весной того же 1905 года Морозов отдалился от большевиков, перестал их субсидировать, но незадолго до смерти все же составил завещание, по которому отписал огромную по тем временам сумму — сто тысяч рублей — своей пассии, артистке Андреевой, которая была тесно связана с большевиками. В настоящее время все больший вес приобретает версия, согласно которой Морозова убил Красин, богатый делец, подданный Германской империи и одновременно являвшийся главным поставщиком оружия большевистской партии.
* * *
Многочисленная семья Былинкиных жила в собственном доме рядом с Большой Басманной улицей, неподалеку от Богоявленского (в обиходе — Елоховского) собора и старой Немецкой слободы. В этом московском районе, находившемся в получасе езды на лошадях от Кремля, издавна селились дворяне, купцы, заводчики. Здесь воздвигли свои палаты, похожие на дворцы, князья Куракины и Голицыны, промышленник Демидов и другие именитые или просто богатые москвичи.
Особняк Герасима Ивановича по Большому Демидовскому переулку, № 12 невелик, но радовал глаз изящным мезонином и огромными зеркальными окнами по всему фасаду первого этажа. Хозяин, любивший порядок и в большом и в малом, нередко отчитывал дворника Емельяна за неподметенную сухую листву у дома и за всякие другие проявления нерасторопности. Емельян не держал на хозяина зла: тот за свой счет послал двух Емельяновых сыновей в Московский университет, велел им выйти в люди и следил за их прилежанием.
Домашний регламент Герасим Иванович соблюдал неукоснительно. Если обед не был подан вовремя или домочадцы опаздывали к столу, он хмурился, суровел, и трапеза проходила в молчании.
Капитолина Нестеровна, урожденная Варыханова, была домоправительницей усердной, но все же, по мнению мужа, не очень рачительной. Натура тонкая и нервная, она обожала поэзию и искусство, зачитывалась стихами Надсона и поигрывала на фортепьяно — ее излюбленной пьеской был старинный вальс «Лесная сказка».
На плотной глянцевой фотографии — грустное женское лицо, которое не назовешь красивым: гладкий лоб, высокий валик темных волос, крупный, слегка раздвоенный книзу нос и тонкие губы. Хороши лишь большие безрадостные глаза, по-восточному чуть суженные к вискам: наследие ее древних предков, крымских ханов.
Таврический зефир, легко коснувшийся внешности моей бабушки Капитолины Нестеровны, порой оборачивался вдруг порывом ветра и поднимал в ее меланхолической душе волну упрямства и раздражения. Возможно, генетическая память вольных кочевников восставала против жесткого домашнего уклада. В первом десятилетии замужества ей приходилось рожать каждые два года и вести почти затворническую жизнь, выхаживая детей. Герасим Иванович, при всей своей любви к семье, не выносил никаких сантиментов и любого бесполезного времяпрепровождения, каковым он считал и пребывание хозяйки в детских комнатах.
Когда старшие сыновья — Александр и Николай — начали свою школьную, а затем университетскую эпопею, дома с Капитолиной Нестеровной чаще всего оставались дочери — тихая, уступчивая Тая и своевольная, вздорная Рая. Да еще младший сын Ванечка, которому мать отдавала всю свою любовь.
Иван больше других походил на мать и внешностью, и характером. Погруженный в себя, романтичный, но вспыльчивый мальчик мог запустить за столом в одного или другого брата вилкой, если тот осмелится над ним подтрунить. В то же время он был настойчив и упрям и мог битый час просидеть над стаканом с мутной жидкостью, рассматривая и пробуя ее на вкус, дабы наконец понять: зачем нянька Марья настаивает крепкий чай на селедочных головах? Какой прок от такого напитка?
Три брата внешне и внутренне мало походили друг на друга, но все трое были разносторонне талантливы, крепки умом и наделены язвительным остроумием, которое, впрочем, проявлялось у них по-разному. Азартный Саша всаживал в собеседника шпильку без обиняков; мягкий Коля мило ехидничал, похихикивая в кулачок. Ваня говорил колкости с невинным видом и каменным лицом — только глаза выдавали насмешника.
На рубеже 19—20-го столетий два старших брата — четырнадцатилетний Саша и двенадцатилетний Коля — были учениками Реального училища при Евангелическо-лютеранской церкви Св. Михаила. Эту же школу при протестантской немецкой церкви окончил впоследствии и Ваня. В 1900 году ему было шесть лет.
Дальновидный и практичный Герасим Иванович не зря определил сыновей в среднюю немецкую школу, а затем дал им высшее техническое образование. Он прекрасно понимал, что Россия всегда будет сотрудничать с соседней Германией, но, увы, почти на век просчитался… Его прагматичное отношение к воспитанию детей также говорит и о том, что Герасим Иванович следовал далеко не всем канонам старообрядческого вероучения и не ограждал сыновей от немецкого протестантизма, который ему представлялся раскольнической ветвью европейского христианства.
Для его сыновей, в частности для Ивана, свободное знание немецкого языка сыграло в жизни двоякую роль: и положительную и роковую…
Незадолго до Первой мировой войны, к началу второго десятилетия ХХ века, обитатели дома № 12 по Большому Демидовскому переулку уже редко оказывались в полном сборе за большим обеденным столом. Дети выросли, у каждого определились свои интересы и заботы.
Александр закончил строительное, а Николай — инженерное отделение (факультет) Императорского Высшего Технического училища (ныне — МГТУ имени большевика-немца Э. Баумана). Дочери — Таисия и Раиса — после гимназии учились на Высших женских курсах. Иван, окончив немецкую школу, тоже поступил в ВТУ, но на химическое отделение. Задавшись фантастической целью во что бы то ни стало догнать в учебе братьев, он сдал экстерном экзамены по программе второго курса и с одного маху оказался на третьем. На том дело и кончилось, хотя не безрезультатно. Строки из сказки Ершова «Конек-горбунок» — «…У старинушки три сына. Старший умный был детина, средний сын и так и сяк, младший вовсе был дурак…», — которыми старшие братцы злили младшего, в доме никогда больше не звучали.
У молодого поколения Былинкиных появились свои пассии и предпочтения. Александр успел жениться, Николай любил сочинять стихи и играть на пианино, а Иван всерьез увлекся химической наукой. Каждый обладал собственным замысловатым былинкинским характером, в котором более или менее заметно проступали упорство и жесткость отца и материнская неровность характера и чувствительность. Жизнь членов семьи теперь не была настроена на один лад, все разбегались по своим делам и углам.
Герасим Иванович стал надолго и часто уезжать на фабрики в Орехово-Зуево. Его отлучки были вызваны не столько службой, сколько одним драматическим обстоятельством, которое не способствовало смягчению домашнего климата.
Однажды в отсутствие мужа Капитолина Нестеровна вдруг страстно влюбилась в его двоюродного брата. Родилась девочка Ольга, причем с пороком сердца. Мать отдавала больной малышке все свое время, убежденная, что Бог наказал ее за измену. Герасим Иванович старался как можно реже видеть новую дочку, поскольку в его доме старообрядца появился теперь уже не формально, а действительно незаконнорожденный ребенок.
Взрослые старшие сыновья вольно или невольно тоже отдалились от матери. Иван, лишившись привычной материнской ласки, ревновал ее к новой сестрице, тихо страдал и с головой уходил в учебу. Необузданная Раиса в приступах гнева била мать по щекам. Одна только сердобольная Таисия помогала выхаживать и воспитывать девочку, а в дальнейшем посвятила сестре Ольге всю свою жизнь.
* * *
Было, однако, место, где терпкий сосновый аромат, солнечные дни лета и короткие праздники зимы наполняли всех домочадцев радостью бытия. Таким благодатным местом, где порой собиралось все семейство Былинкиных и приглашало гостей, была их загородная дача.
В ту пору Москва еще не расползлась по своим ближним лесам и лугам. Дача Былинкиных находилась сразу за Сокольниками, в сосновом бору, с которого начинался Погонно-Лосиный остров (по современным меркам — внутри Московской кольцевой дороги). Нынешний лесопарк Лосиный остров тогда выглядел иначе и имел более длинное название. В среде охотников «островом» считался «небольшой лес», где «гоняли», то есть отстреливали лосей.
Дача была двухэтажной, деревянной, просторной, с большой открытой террасой, над которой торчал мезонин с узкой верандой. В общем типичная подмосковная дача зажиточных горожан, ни в какое сравнение не шедшая с роскошными хоромами Саввы Морозова в Горках, где довелось жить и умереть пролетарскому вождю Ульянову-Ленину.
С нижней террасы, где стояло кресло-качалка, дверь открывалась в большую гостиную, из которой — направо и налево — двери вели в комнаты дочерей и родителей. Наверх шла деревянная лестница к комнатам сыновей и в светелки со всякой нужной и ненужной утварью. В задней части дома размещались кладовки, кухня и горницкая.
Перед дачей, как и перед другими домами поселка, был небольшой сад с соснами, узкими дорожками и несколькими клумбами. Летними вечерами здесь стоял подмосковный аромат белого табака и жасмина. На заднем дворе были разбиты корты для лаун-тенниса. Ладно скроенный, плечистый Иван хорошо играл в теннис, но гораздо больше любил другую индивидуальную игру — «тихую охоту», одинокие блуждания по рощам Лосиного острова с корзиной для грибов.
Зимой на Рождество и на святки дача оживала и шумела. Особенно веселыми и многолюдными были зимние праздники предвоенных 1910–1913 годов. Приезжали Александр с молодой женой, Николай с приятелями, Иван с университетскими друзьями, Раиса и Таисия с подругами, соседи по даче. Бывали там и дочери Александра Платоновича Потоловского, который вел свои мануфактурные дела с Герасимом Ивановичем Былинкиным и закупал ткани на морозовских фабриках.
Позже, в начале Гражданской войны, на даче Былинкиных зимой тоже собирались родственники и друзья. Хотя былой беззаботности и бесшабашного веселья не было и в помине. Но молодость брала свое. Во время одного из таких праздников, в 1918 году, случилось нечто из ряда вон выходящее. Балагур и насмешник Николай Былинкин начал вдруг всерьез ухаживать — не приударять ради смеха за барышней, а самозабвенно и настойчиво ухаживать — за кудрявым пятнадцатилетним херувимом, Наташей Потоловской. Она мило жеманничала и смеялась, но ухаживания забавного тридцатилетнего инженера к сердцу близко не принимала. К тому же Потоловские уже поговаривали о своем отъезде из Москвы в Ялту. Наташа обещала прислать Николаю привет из Крыма. Только и всего. Но точка еще не была поставлена.
…К Первой мировой войне, начавшейся в августе 1914 года, Иван заканчивал химическое отделение ВТУ. Он по-настоящему увлекся органической химией и решил идти по стопам отца. А отец видел в нем своего последователя и заранее готовил его для работы в «Товариществе» Морозова. Чуть ли не с первых курсов училища Иван каждое лето проходил месячную практику на одной из морозовских фабрик.
До сих пор жива потрепанная бумажка, которая называется «Удостоверение № 482» и подтверждает, что «студент И.Г. Былинкин работал на Отбельно-красильной фабрике Товарищества Никольской мануфактуры Саввы Морозова и К о и исполнял химические работы при лаборатории фабрики, как-то: анализы различных материалов, пробныя типичныя выкраски и набивку». Датирован документ 10 августа 1914 года по старому стилю, а ровно месяцем раньше Германия уже объявила войну России…
Быть бы способному студенту, влюбленному в органическую химию и анилиновые краски, хорошим специалистом, художником (он и рисовал отлично) на ниве знаменитого российского текстиля, да российская история, закусив удила, рванула в сторону.
Несмотря на то что в Русско-германскую войну сыновья старовера отбывали воинскую повинность по своей основной профессии, семья Былинкиных пережила немалые волнения. Старший сын, двадцативосьмилетний Александр, строивший военные госпитали, был серьезно ранен и попал в плен к австро-венграм. Лишь благодаря отчаянно смелым действиям его жены Екатерины, добившейся личной аудиенции у австрийского императора и доказавшей, что ее муж в боях не участвовал, Александр смог вернуться на родину.
Двадцатидвухлетнему Ивану пришлось забыть о радужных переливах анилиновых красок и посвятить себя созданию убойных взрывчатых веществ. Красота упрямо не хотела спасать мир.
Вот еще один документ из тех времен, когда делалась история страны и круто менялась жизнь. В верхнем углу штамп: «Министерство Народного просвещения. Императорское Московское Высшее Техническое училище. 14 января 1916 года». Далее — текст: «Удостоверение № 382. Выдано сие студенту Ивану Герасимовичу Былинкину в том, что он командирован Училищем на заводы «Фарбверке» для работ по обороне страны для изучения производства фенола и тротила». Внизу — подпись директора и круглая синяя печать с двуглавым орлом.
По окончании ВТУ Иван Былинкин некоторое время еще работал на заводах «Фарбверке». В 1918 году, уже при советской власти, результаты его успешных исследований были опубликованы в «Известиях Московского Научного института», и его пригласили на должность научного сотрудника химического отделения этого института.
Успехи молодого ижненера-химика были некоторым образом предопределены. Известный русский ученый, профессор А.Е. Чичибабин, читая лекции по химии в ВТУ, заприметил толкового студента и стал руководителем его первых самостоятельных работ. Сотрудничество ученика и учителя переросло в дружбу. Где бы после училища Иван Былинкин ни работал, он неизменно советовался с любимым мэтром по поводу своих догадок и находок. Недаром, переходя на работу в другое советское предприятие «Фармацентр», он напишет в своей служебной автобиографии: «Отзывы обо мне как об инженере и химике могут дать профессора Высшего Технического Училища А.Е. Чичибабин и М.П. Прокунин».
Сохранилась небольшая фотография Ивана Былинкина в студенческом мундире. Темные миндалевидные глаза на правильном лице с чуть раздвоенным, крупным, но четко очерченным носом. Мужскую физиономию, не в пример женской, большой нос, да еще в сочетании с большими глазами, отнюдь не портит.
Умный, но равнодушный, даже отстраненный взгляд устремлен прямо в фотообъектив. Гладкие темные волосы прилизаны набок. Интеллигентный, даже красивый, но не мужественный облик.
В 1919 году на города и веси России обрушилась Гражданская война. По губерниям растекался голод. Входившая в силу довоенная промышленность попала под колесо слепого разрушения. Фабрики Морозова в Орехово-Зуеве были реквизированы и практически остановились. В корпусах затих перестук ткацких станков, рассеялся горьковатый запах анилиновых красителей. Работники бежали туда, где был прокорм, а те, что остались, шумели вокруг ревкомов и стачкомов. Впрочем, рабочие еще пытались спасти рухнувшее производство. На общем фабричном собрании был выбран «красный директор». Этим «красным директором» стал человек, который сделал здешние фабрики отлаженным часовым механизмом, а рабочим устроил вполне приемлемую жизнь. Герасим Иванович Былинкин получил официальный директорский мандат.
Для Герасима Ивановича этот документ стал своего рода охранной грамотой, позволившей старику с домочадцами не оказаться на улице и сохранить для житья дачу на Лосином острове. Особняк по Большому Демидовскому переулку, 12, и домик на Садово-Кудринской улице были у буржуя-кровопивца экспроприированы. Однако ему недолго пришлось работать, как он говорил, «краснодеревщиком». Сырье на фабрики не поступало, рабочие жили впроголодь, хотя и привольно. Вскоре Герасим Иванович тихо скончался в своей комнатке на даче от разрыва сердца или, по-научному, от инфаркта миокарда.
Капитолина Нестеровна ушла в мир иной раньше мужа. Она давно отгородилась от людей и мало общалась с взрослыми детьми. Находила некоторое утешение в дочерях Таисии и Ольге, в книгах и, до поры до времени, в привычной обстановке московского дома.
Очутившись на даче в тиши Лосиного острова, Капитолина Нестеровна свела счеты с жизнью. Одной морозной зимней ночью она повесилась наверху, у себя в светелке.
* * *
Наступил 1924-й год. Фатальное десятилетие, родив Первую мировую, отгромыхало Гражданской войной и закончилось смертью Ленина.
В последних числах января Николай Былинкин шел вечером по центру Москвы. Стояли лютые крещенские морозы. Люди длинной чередой медленно и упорно тянулись по улицам, чтобы взглянуть на ставшего вдруг зримым вождя. По пути разжигались костры, вокруг которых судорожно дергались темные фигуры, хлопая себя замерзшими руками. «Ритуальные танцы идолопоклонников возле языческих огнищ», — подумалось Николаю.
Позже словно бы не мертвого, а заледеневшего в студеную ночь кумира не похоронят, а положат под стеклянный колпак, чтобы и впредь водить вокруг него хороводы.
За две недели до этого вселенского события, в ночь под старое Рождество, на даче Былинкиных собрались немногочисленные гости. Приехала и вернувшаяся из Крыма Наташа Потоловская с братом Левой и со своей подругой.
Наташа, младшая дочь погибшего в Ялте Александра Платоновича, превратилась в миловидную двадцатилетнюю девицу с шапкой кудрявых волос. Она охотно откликалась робкими смешками на вновь вспыхнувшее внимание Николая Былинкина. Он не только не забыл свою юную пассию, но, впервые увидев ее после пятилетней разлуки, понял, что влюблен не на шутку. В этот сочельник Николай Герасимович превзошел самого себя: блистал остроумием, преподносил Наташе поэтические экспромты, играл для нее на фортепиано свой любимый вальс из балета «Коппелия» и был преисполнен самых радужных надежд.
Николаю Былинкину не дано было знать, что Наталья Потоловская отвергнет его руку и сердце и выйдет замуж за Васеньку, за разумного и надежного, немного брюзгливого экономиста Василия Семеновича Прусова. А он, Николай Герасимович, так никогда и не женится и возненавидит весь женский род. В конечном счете за вспыхнувший уголовно наказуемый интерес к мужскому полу он будет в тридцатые годы выслан из Москвы, распрощается с успешной карьерой изобретателя и автомобилестроителя и умрет в полном одиночестве.
Старший брат, Александр Герасимович Былинкин, приехавший на этот праздник Рождества со своей второй женой, Александрой, был счастлив и оживлен, озорничал, как мальчишка, съезжая сверху вниз верхом по перилам деревянной лестницы, и сыпал язвительными анекдотами из новой жизни.
Ему не дано было знать, что в недалеком 1937 году за так называемый политический анекдот на него донесет в НКВД его сосед по коммуналке и всегдашний партнер по преферансу симпатичный Димочка Розанов. И он, Александр Герасимович Былинкин, главный архитектор-строитель Микояновского мясокомбината, будет арестован и умрет в тюрьме от сердечного приступа. Вскоре скончается и его жена Александра Александровна, оставив круглыми сиротами двух девочек — Алю и Лялю.
Младший Былинкин, двадцатидевятилетний Иван, встречал Рождество 1924 года в минорном, даже можно сказать горестном, расположении духа. На дачу не приехала и, видимо, совсем его бросила Лидия Бехтерева, в которую он, кажется, был влюблен. Молодой Иван Герасимович уединился в темной комнате и ни за что на свете не желал выходить из своего убежища к общему столу.
Большая столовая комната с дверью на террасу в ту пору еще не была разделена фанерой на клетушки, где в последующие годы будут жить работницы с калошной фабрики «Богатырь». Посредине стоял стол со скромными, но вполне приличными блюдами, ибо начинался НЭП. Горели свечи, трещали дрова в голландской печке, пахло елкой. Все, оживленно переговариваясь, рассаживались за столом.
Иван лежал в полной темноте на диване и плакал. Хотя, в общем, плакать было еще рано. Судьба к нему, как и к братьям, в ту пору пока еще благоволила. Он, инженер-химик, успешно работал в «Фармцентре» и был главным ассистентом у именитого профессора Чичибабина. Научная деятельность в любимой области сулила перспективное будущее.
Ему не дано было знать, что все его планы вскоре перечеркнет катастрофа. В лаборатории профессора Чичибабина разыграется жуткая трагедия. На глазах отца в чан с серной кислотой случайно попадет его помощница-дочь… Профессор Чичибабин, один из первых лауреатов учрежденной в 1925 году Ленинской премии, поедет в командировку в Голландию и назад не вернется. От «невозвращенца» и потому «врага советской власти» на родине не должно было остаться ни духа, ни воспоминаний. Лаборатория будет закрыта, имя ученого предастся анафеме, а главному ассистенту, запятнавшему себя работой с «антисоветским элементом», будет предложено уехать подальше от Москвы. Понятно, не на Запад, а на Восток. В Туркестан. В Сырдарьинскую губернию.
Так Иван Герасимович Былинкин окажется в городе Чимкенте на местном химическом заводе, чтобы там с пользой для Родины применить свой исследовательский талант и наладить промышленное производство ценного препарата сантонина из тамошней степной полыни. Этот препарат советское государство продавало за золото в Германию, где сантонином выводили гельминтов у свиней, а обеззараженную свинину с успехом экспортировали обратно в СССР.
Молодой химик в изгнании станет не только содействовать решению продовольственной проблемы страны. Он сможет превратить опийный мак в спасительные лекарства. Точнее, получить из красного мака туркестанских степей обезболивающие наркотические средства. И младшему Былинкину советский Комитет по изобретениям выдаст «Патент на изобретение способа выделения из опия медицинского кофеина и морфина». Все эти события еще впереди.
… А пока, в ночь под Рождество 1924 года, хозяева и гости в доме на Лосином острове готовились поднять бокалы и произнести какой-нибудь приятный тост. Вдруг кто-то сказал: «Где же Иван? Надо вытащить его к нам!» Дело предстояло нелегкое. Все взоры обратились на впервые приехавшую сюда с Наташей Потоловской красивую кареглазую девушку с каштановой косой на затылке. «Лидочка, ну-ка, попробуйте!»
Дверь в темную комнату распахнулась. Лежавший ничком на диване Иван краем глаза увидел в светлом дверном проеме стройную девичью фигуру и услышал мягкий звучный голос с легким украинским акцентом: «Иван Герасимович, что же это вы! Идите к нам!» Он помолчал, медленно сел, протер ладонями глаза, будто спросонья, — и встал…
Так познакомились Лидия Александровна Березовская и Иван Герасимович Былинкин, мои будущие родители.
Это можно считать моей первой удачей, случившейся, правда, помимо моей воли.